[51]
1
С той поры как Ивана Дидуха помнили в селе хозяином, у него всегда была только одна лошадь и маленький возок с дубовым дышлом. Лошадь он запрягал в пристяжку, а сам впрягался коренным; для лошади у него была ременная шлея и нашильник, а на себя набрасывал веревочную шлею поменьше. В нашильнике не нуждался: левой рукой он удерживал, пожалуй, сильней, чем нашильником.
И когда везли снопы с поля или навоз на поле, то одинаково и у лошади, и у Ивана наливались жилы, одинаково у обоих постромки в гору натягивались, как струны, а под гору — одинаково волочились по земле. В гору лошадь взбиралась, как по льду, а у Ивана на лбу вздувалась толстая жила, словно его кто палкой по голове треснул. А когда спускались с горы, лошадь выглядела так, будто Иван за какую-то провинность повесил ее на нашильнике, а у самого Ивана левая рука покрывалась сетью синих жил, как цепью из синей стали.
Бывало, ранехонько, еще до восхода солнца, ехал Иван в поле по пыльной дороге. Шлеи на нем не было, он шел с правой стороны и держал дышло как бы под мышкой. И лошадь и Иван, отдохнувшие за ночь, держались бодро. А если им приходилось спускаться с пригорка, то они бежали. Бежали вниз, оставляя за собой следы колес, копыт и широченных пяток Ивана. Придорожные травы и
[52]
стебли качались, наклоняясь за возом, и роняли росу на эти следы. Но иногда на самом разгоне, посреди горы, Иван начинал припадать на ногу и останавливал лошадь. Садился у дороги, брал ногу в руки и слюнявил ее, чтобы найти то место, куда вонзилась колючка из будяка.
–– Да этакую ногу сапкой надо скрести, а не слюной промывать, — в сердцах говорил Иван.
–– Дед Иван, подсыпь-ка батогов этому коренному, чтоб даром овса не ел, пускай везет...
Смеялись мужики с соседних полей, видя Ивана, попавшего в беду. Но Иван давно привык к этим шуткам и спокойно продолжал вытаскивать колючку. А если не мог вытащить, то кулаком загонял ее глубже в ногу и, вставая, говорил:
–– Небось сгниешь и сама выскочишь, некогда мне с тобой цацкаться.
А еще Ивана звали в селе Переломанным: что-то неладное было у него в пояснице, и ходил он, согнувшись, словно двумя железными крюками тянуло его туловище к ногам. Это его ветром продуло.
Вернувшись с военной службы домой, он не застал ни отца, ни матери, только одну покосившуюся хатенку. А в наследство отец оставил ему всего клочок земли на бугре, самой плохой из всего сельского поля. На том бугре бабы брали песок, и зевал этот бугор в небо оврагами и пещерами, как страшный великан. Никто не пахал на нем, не сеял, и не было на нем ни единой межи. Только один Иван принялся пахать и сеять па этом клочке. Вместе с конем подвозил навоз под гору, а потом уже сам таскал его в мешке наверх. Порой на поля и долину доносился с бугра его громкий крик:
–– Э-эх, чтоб тебя! Вот грохну, так ты в клочья разлетишься! И до чего ж ты тяжелый!
Но, видно, никогда не бросал, жалко было мешка, и бережно спускал его с плеч на землю. Но однажды вечером рассказал жене и детям о таком случае:
–– Солнце палит, нет, не палит, а огнем жжет, а я на карачках лезу с навозом наверх, аж шкура на коленях трескается. Пот из каждого волоска льется, и так во рту солоно — до горечи. Еле-еле взобрался на гору. А на горе подул на меня такой легкий ветерок, что просто рай! И вот поди ж ты, немного погодя начало у меня в пояснице как ножами резать — думалось, конец пришел!
[53]
С той поры Иван стал ходить, согнувшись в пояснице, и люди прозвали его Переломанным.
Но хотя бугор этот и переломил его, а урожаи давал хорошие. Иван набил кольев, натаскал крепких пластов дерна и обложил ими свой клочок земли, чтоб осенние и весенние дожди не смывали песка и не уносили его в овраги. Всю жизнь свою положил на этом бугре.
Чем больше старился, тем труднее было ему, переломанному, спускаться с бугра.
–– Экой собачий бугор, так и толкает человека вниз головой!
Часто, когда заходящее солнце заставало Ивана наверху, оно отбрасывало его тень вместе с бугром далеко за поля. И она ложилась на эти поля, словно великан в низком поклоне. Иван показывал пальцами на свою тень и говорил бугру:
–– Это ты, голубчик, согнул меня в дугу! Но пока ноги меня носят, ты должен хлеб мне родить! Нечего даром есть солнце и пить дождь!
На других полосках земли, которые Иван купил на деньги, скопленные в солдатчине, работали его сыновья и жена, а сам Иван из сил выбивался на бугре.
И еще Иван был известен на селе тем, что в церковь ходил только раз в год на пасху, и тем, что муштровал кур. И так он их вышколил, что ни одна не отваживалась войти во двор и рыться в навозе. Стоило какой-нибудь из них хоть лапкой царапнуть — тут ей и конец от лопаты или палки. Хоть бы тут Иваниха крестом расплатилась, не поможет.
Да разве еще тем был известен Иван, что никогда не ел за столом. Только на скамье.
–– Был в батраках, а потом десять лет солдатчину отбывал, так я стола-то и не знал, за столом мне и еда не по нутру.
Вот такой чудной был Иван и нравом, и в работе.
2
Гостей у Ивана полна хата — бабы и мужики. Иван продал все, что было, потому что жена с сыновьями решили ехать в Канаду, и старик принужден был в конце концов уступить.
[54]
Созвал Иван все село.
Стоял перед гостями, держал чарку водки в правой руке и, словно окаменев, слова не мог вымолвить.
–– Покорно вас благодарю, земляки и землячки, за ваше уважение ко мне и к моей хозяйке...
Не договаривал и ни с кем не пил, только тупо глядел перед собой и качал головой, словно читал молитву и каждое слово ее подтверждал кивком головы.
Так порой волна из глубины выбросит на берег большой камень и оставит его, и лежит тот камень на берегу — тяжелый и бездушный. Солнце откалывает от него раковинки, кусочки старого ила и зажигает на нем маленькие фосфорические звезды. И мерцает этот камень мертвыми отблесками, отражающими восходы и заходы солнца, и каменными глазами смотрит на живую воду и тоскует, что не лежит на нем тяжесть воды, что давила его спокон веков. Глядит с берега на воду, как на утраченное счастье.
Вот так и Иван глядел на народ, как тот камень на воду. Потрясал седыми волосами, словно гривой из стальных ниток, и договаривал:
–– И большое вам спасибо, и дай вам боже то, что вы сами у него просите. Пошли вам бог здоровья, дед Михайла...
Подал Михайлу чарку, и поцеловали друг другу руки.
–– Кум Иван, дай вам бог пожить еще многие лета на этом свете, и пусть господь милосердный благополучно доведет вас до нового места и поможет вам милостью своей наново стать хозяином!
–– Привел бы господь... Мужики, прошу вас, кушайте... Думалось мне, что посажу я вас за стол, когда придете на свадьбу сына, да по-иному сталося. Такое пришло, чего не знали ни наши деды, ни отцы, а что нам придется изведать. Такова воля господня! Пейте, закусывайте, землячки, и простите за все!
Взял рюмку водки и подошел к женщинам, что сидели на другом конце стола.
–– Тимофеиха, кума, хочу я с вами выпить. Гляжу на вас, и мне, как говорится, молодые годы вспоминаются. Где, где они, где-е! А уж какая вы ядреная девка были, ладная, хоть куда! Не одну ночку я по вас тосковал, бывало, в танце вы, как пава, плывете! Эх, кума, где ж они,
[55]
эти наши годы?! А ну-ка, выпейте да простите, что я под старость про танцы вспомнил. Пожалуйста!
Взглянул на свою жену, которая сидела среди баб и залиливалась слезами, и вынул из-за пазухи платок.
–– Возьми-ка платок, старуха, да получше утрись, чтоб я тут никаких слез не видел! Гостей потчуй, а на слезы у тебя еще времени хватит, так наплачешься, что глаза вытекут...
Отошел к мужикам, покачивая головой.
–– Я бы сказал, да лучше помолчу, из уважения к иконам в хате и к вам, почтенные люди. Но не приведи господи никому бабьим умом жить! Глядите, как ревет... А из-за кого, из-за меня? Из-за меня, хозяюшка моя? Разве это я выжил тебя на старости лет из твоей хаты? Молчи, не хлюпай, а то я седые космы-то выдеру, плешивая поедешь в ту Америку!
–– Кум Иван, да оставьте в покое жену: не ворог же она вам и своим детям. Горько ей со своей родней и со своим селом расставаться.
–– Тимофеиха, коль не знаете, так и не трещите попусту! Она убивается, а я что, туда с радостью скачу?
Заскрежетал зубами, как жерновами, погрозил жене кулаком, как долбней, и стал бить себя в грудь.
–– Возьмите топор и всадите мне в самую печенку, может, желчь лопнет, а то нет моих сил выдержать! Люди добрые! Такая тоска, такая скорбь, сам не знаю, что с собой делать!
3
— Милости просим, хозяева, кушайте и без церемоний, да не взыщите, мы уже странники. И на меня, старика, не дивитесь, что вроде над женой измываюсь, но это не понапрасну, ой, не понапрасну. Никогда бы этого не было, если б не она с сыновьями. Сыны, понимаете ли, грамотные, получили письмо откуда-то, добыли какую-то карту и так подъехали к старухе, пилили, пилили, пока не сломили. Два года в этом доме только и разговору было: Канада и Канада... А потом как навалились все на меня, как увидел я, что все одно меня под старость поедом заедят, коль не поеду, я и продал все до нитки. Сыновья не хотят после моей смерти быть батраками и говорят: «Ты наш отец, так и посади нас на землю, дай нам хлеба, а то, как
[56]
нас разделишь, не с чем нам будет и тронуться». Да поможет им бог этот хлеб есть, а мне все едино погибать. Под силу ли мне, мужики, переломанному, туда добраться? Не годный я уже к работе человек: все мое тело — мозоль, кости трухлявые, пока их поутру соберешь воедино — раз десять ойкнешь!
–– Это, Иван, уже дело прошлое, а вы не тужите. Может, еще нам дорогу покажете, и мы все следом за вами поедем. По нашим краям не стоит и сердце надрывать! Нашей земле не под силу столько народа прокормить и столько горя вынести. И мужику не под силу, и ей тоже, — обоим не под силу. И саранчи нет, и пшеницы нет. А подати растут. Где раньше ты платил один лев, то нынче — пять платишь, раньше ты сало ел, а теперь картошку; ой испепелили нас. Так зажали, так к рукам прибрали, что из этих рук никто нас не сможет и вырвать, разве что бежать!.. Но будет когда-нибудь расплата, поднимется народ и возьмется за ножи! Так что не о чем вам сокрушаться!..
–– Спасибо вам на этом слове, но принять его не могу. Верно, что резня будет. Разве бог не гневается на тех, кто землей торгует? Теперь никому земля не нужна, только бы векселя да банки. Нынче молодые хозяева умные стали, такие пожарники, что на земле своей не сгорят. А поглядите-ка на эту старую скрипку, куда уж ей до них?! Да это ж трухлявая верба, тронь пальцем — рассыплется! И думаете, что она доберется до места? Вот свалится где-нибудь в канаву, и растащат ее собаки по косточкам, а нас дальше погонят и взглянуть не дадут. И откуда таким детям ждать божьего благословения? Старуха, поди-ка сюда!
Подошла Иваниха, старенькая, худенькая.
–– Катерина, о чем ты, несчастная, думаешь? Где я тебя в могилу положу? Может, придется кинуть тебя рыбам на съедение. Да тут порядочной рыбе и на зуб взять нечего! Поглядите-ка!
И, натянув кожу на руке жены, показывал людям.
–– Кожа да кости. Куда уж ей, мужики, с печки слезать. Была хорошая хозяйка, работала не покладая рук, не бездельничала, а под старость вдруг в далекую путь-дороженьку собралась. Гляди, вон твоя дорога и твоя Канада. Во-он там! — И показал в окно на кладбище. — Не хотела идти в эту Канаду, так пойдем по белу свету, и развеет нас под старость, как листья по полю. Бог ве-
[57]
дает, что с нами будет... а я хочу с тобой перед нашими людьми попрощаться. Как под венец при них шли, так и на смерть хочу перед ними попрощаться с тобой. Может случиться, что тебя выбросят в море, и я не увижу, а может, меня бросят, и ты не увидишь, так прости меня, старая, что я тебя не раз укорял, может, когда и обидел, прости меня и в первый, и во второй раз, и в третий...
Целовались. Жена упала Ивану на руки, а он продолжал:
— Это я тебя, бедняжка, в далекую могилу везу...
Но этих слов никто не слышал. От стола, где сидели бабы, вырвался плач, словно ветер пронесся между острых мечей, и склонил на грудь головы мужиков.
4
— Теперь, старуха, ступай к своим бабам да последи, чтоб в обиде никто не остался, и сама выпей, чтоб я тебя хоть раз в жизни увидел пьяной.
–– А к вам, хозяева, две просьбы у меня. Как получите на селе весточку от моих сыновей, что нас со старухой уже не стало, так, прошу я вас, отслужите вы панихидку да соберитесь вот так, как сегодня, на поминки и помолитесь за нас. Может, господь бог и грехов поубавит. Деньги я оставлю Якову, он человек молодой, справедливый и не утаит денег старика.
–– Отслужим, отслужим и молитву прочитаем...
Иван задумался. На его лице отразилось какое-то смущение.
–– Вы не дивитесь и не смейтесь над стариком. Самому совестно это вам сказать, но сдается мне, что грешно будет, если я утаю это от вас. Вы знаете, что я на своем бугре крестик каменный себе поставил. С тяжким трудом вез и наверх поднимал, но поставил такой тяжелый, что бугор его не сбросит, должен на себе держать, как меня держал. Хотелось хоть какую-нибудь память по себе оставить.
Сложил ладони трубкой и прижал к губам.
–– Так я тоскую по этому бугру, ну, как дите малое по титьке. Я на нем жизнь свою положил, на нем и покалечился. Если б я мог, я бы его за пазуху спрятал и с собой унес. Жалко мне каждую крошку на селе, каждое
[58]
малое дите, а по этому бугру я всю свою жизнь тосковать буду.
Глаза наполнились глубокой скорбью, и лицо задрожало, как черная борозда под солнцем.
–– Этой ночью лежу я в овине и думаю, и думаю: «Боже милосердный, чем же я так тяжко согрешил, что гонишь ты меня за моря-океаны?» Всю жизнь только работал, работал и работал! Не раз, бывало, когда кончится день, я припадал к земле и усердно молился богу: «Господи, не оставь меня без куска черного хлеба, а я вечно буду работать, разве что не в силах буду ни рукой, ни ногой шевельнуть...»
Потом такая тоска на меня напала, что я руки кусал и волосы рвал на себе, катался на соломе, как животное. А потом нечистый привязался ко мне. Не знаю, как и когда очутился под грушей с веревкой. Еще малость — и удавился бы. Но господь милостив, он знает, что творит. Вспомнил я про свой крест и пришел в себя. Ой, как припустился я, припустился я бежать на свой бугор! Не заметил, как у креста очутился. Долго-долго сидел я там, и мне как-то легче стало.
Вот стою я и говорю с вами, а этот бугор у меня из головы нейдет. Вижу я его, вижу так, что, и умирая, буду видеть. Все забуду, а его не забуду. Когда-то песни знал — на нем позабыл, сила была — на нем оставил.
Крупная слеза покатилась по лицу, как жемчужина по скале.
–– И прошу я вас, мужики, когда будете на святой неделе поля святить, не обходите моего бугра. Кто помоложе, пусть взбежит и покропит крест святой водицей, а то ведь, сами знаете, поп на гору не пойдет. Покорно прошу вас, чтоб вы никогда мой крест не обходили. Буду за вас на том свете бога молить, только исполните волю старика.
Словно хотел рядном перед ними расстелиться, словно хотел добрыми серыми глазами навеки запечатлеть в сердцах гостей свою последнюю волю.
–– Иван, кум, бросьте вы горевать, гоните побоку тоску! Мы вас всегда будем вспоминать. Были вы человек честный, не нападали ни на кого понапрасну, на чужую землю не лезли ни пахать, ни сеять и чужого зернышка не тронули. Нет, нет! Будут вас люди помнить и на святой неделе креста вашего не обойдут.
Вот так Михайла утешал Ивана.
[59]
5
Все я вам сказал, дорогие хозяева, а теперь, кто меня любит, выпьет со мной. Солнышко уж над курганом, а вы еще и чарки водки со мной не выпили. Пока я в своей хате и за моим столом гости, так я с ними буду нить, и кто меня любит, тоже будет пить.
Началась попойка, та попойка, что превращает мужиков в одурелых парней. Вскоре пьяный Иван велел позвать музыку, чтоб играла для молодежи, которая заполнила весь двор.
–– Эх, пляшите так, чтоб земля гудела, чтоб ни травинки на току не осталось!
В хате все пили, все говорили, и никто не слушал. Каждый говорил сам для себя: хотелось обязательно все высказать, хотя бы на ветер, но высказать.
–– Коли я его вычистил, так уж он был вычищенный; который черный, тот словно как серебром почерну отливал, который белый, тот как снег, — аж лоснился. Кони у меня были в полном порядке — сам цесарь мог садиться! Ну, и деньжонки у меня водились, ой, водились...
–– Вот бы мне очутиться среди такой пустыни — ну, чтоб только я да бог! Пускай бы я ходил, как дикий зверь, только б не видать мне ни этих шинкарей, ни панов, ни попов. Вот тогда б можно было сказать, что я пан. А эта земля... да пропади она пропадом, хоть сейчас пропади, так и не пожалел бы: чего тут жалеть? Били и мучили наших отцов, в ярмо запрягали, а нам уж и куска хлеба не дают. Эх, кабы этак по-моему...
–– Не сыскался еще такой сборщик, чтоб с него оброк стянул, ой, нет! Был чех, был немец, был поляк, — извините, дерьмо взяли. Но как появился мазур
[1] так даже тулуп, зарытый под вишней, — и тот нашел. Скажу я вам, мазур — беда, — хоть глаза ему выжги, греха за него не будет...
Много было всяких разговоров, но они разлетались в разные стороны, как трухлявые деревья в старом лесу.
В шум, гам и крики, в жалобное веселье скрипки врывалось пение Ивана и старого Михайлы. Такое пение можно услышать порой на свадьбах, когда старики разойдутся и заведут старинные песни. Слова песни застревают
[60]
в старом горле, как будто у них не только на руках, но и в горле наросли мозоли. Летят слова этих песен, как желтые осенние листья, которые гонит ветер по замерзшей земле, а они задерживаются у каждой канавки и дрожат своими изорванными краями, словно перед смертью.
Так пели Иван и Михайла о своих молодых годах, о том, как догнали они их на кедровом мосту, но те не хотели вернуться к ним, даже и в гости.
Дойдя до высокой ноты, они сжимали друг другу руки с такой силой, что суставы хрустели, а когда встречались печальные места, то склонялись друг к другу и, прижавшись лбами, горевали. Обнимались за шею, целовались, били кулаками себя в грудь и по столу и своими заржавелыми голосами наводили на себя такую тоску, что под конец не могли и слов вымолвить, только: «Ой, Иванка, братец: ой, Михайла, друг милый!»
6
— Отец, слышите, пора уже на чугунку, а вы словно подрядились петь.
Иван взглянул на сына, да так страшно, что тот побледнел и подался назад. Иван опустил голову на ладони, о чем-то долго вспоминал. Встал из-за стола, подошел к жене и потянул ее за рукав:
–– Ну, старуха, марш, раз, два, три! Пойдем нарядимся, как паны, и погуляем по-пански.
Оба вышли.
Когда вернулись, все в хате зарыдали. Будто туча слез, которая нависла над селом, вдруг разразилась, будто горе людское прорвало дунайскую плотину — такой был плач. Женщины подняли руки и, переплетая их, держали над старухой Иванихой, словно боясь, чтоб сверху что не упало и не раздавило ее. А Михайла схватил Ивана за грудь, бешено тряс его и выкрикивал, как безумный:
–– Человече, коль ты хозяин, сбрось с себя эти лохмотья, а то набью тебе морду, как шлюхе!
Но Иван не смотрел в его сторону. Схватил старуху за шею и пустился с ней в пляс.
–– Польку играй мне, по-пански, вот они, денежки!
Люди застыли, Иван тряс жену, словно уж и не думал выпустить ее живой из рук.
Вбежали сыновья и силком вынесли обоих из хаты.
[61]
Но дворе Иван все еще плясал какую-то польку, а Иваниха уцепилась руками за порог и причитала:
–– Это ж я тебя этими ногами вытоптала, это ж я тебя ними ногами выбила!
И все показывала рукой, как глубоко она вытоптала этот порог.
7
Плетни вдоль дороги трещали и падали — все село провожало Ивана. Он шел с женой, сгорбленный, в дешевенькой серой одежонке, и поминутно отплясывал польку.
А когда все остановились перед крестом, который Иван поставил на бугре, он немного пришел в себя и показывал старухе на крест:
— Видишь, жена, наш крестик? Там выбито и твое имя. Не бойся: мое и твое...
Опубл.: Стефаник, В. Избранное / Василь Стефаник; пер. с украинского. – М., 1971. – С. 51 – 61.
Ключевые слова: Стефаник, Василь Семенович (1971-1936), украинский писатель; Западная Украина; 20 век, начало.
[1] Мазуры –– жители мазурии (Северная Польша).