Макс Фрай. Большая телега

13 февраля, 2021

Оглавление

Предисловие автора. 2

α. Dubhe. Нанси. 3

β. Merak. Цюрих. 17

γ. Phecda. Динь-ле-Бен. 20

δ. Megrez. Марвежоль. 27

ε. Alioth. Отерив. 43

ζ. Mizar&Alcor. Сарагоса. 54

η. Benetnasch. Эльче-де-ла-Сьерра. 68

θ. Al Haud. Валбжих. 77

ι. Talitha Borealis. Варшава. 91

κ. Talitha Australis. Бялобжеги. 96

λ. Tania Borealis. Нашице. 103

μ. Tania Australis. Добой. 120

ν. Alula Borealis. Бриндизи. 133

ξ. Alula Australis. Отранто. 149

ο. Muscida. Энгельхольм. 160

ρ&σ. Северное море. 166

τ. Ротенбург (Вюмме) 176

υ. Нордхаузен. 193

φ. Крживоклат. 209

χ. Alkaphrah. Понте-Лечча. 222

ψ. Ta Tsun. Сполето. 234

ω. Чивитанова-Марке. 244

 

Предисловие автора

Даже не знаю, что на нас тогда нашло. Но как же хорошо, что это случилось.

В один прекрасный день зимой 2008 года мы аккуратно перерисовали на кальку созвездие Большой Медведицы и наложили этот рисунок на карту Европы, которая (Европа, а не карта) вдруг стала близкой и доступной для нас, жителей только-только вступившей в Шенген Литвы. Это был вдохновенный, спонтанный жест — я хочу сказать, мы не целились, не подглядывали и не передвигали картинку после того, как увидели результат. Словом, целиком доверились судьбе, чье присутствие в тот момент было столь явным, вещественным и весомым, хоть кофе ей предлагай. И мы, конечно, предложили.

Пока судьба пила кофе (без сахара и сливок), мы, стараясь соблюдать предельную точность, отметили на карте европейские города, с которыми совпали звезды Большой Медведицы. Мы, конечно, не ограничились группой из семи наиболее ярких звезд, составляющих крестец и хвост Медведицы и известных как Плуг, или Большой ковш, а задействовали все двадцать три звезды, присутствовавшие на нашей схеме.

Среди отмеченных городов оказались как очень известные — Цюрих, Варшава, Нанси, Сарагоса, Бриндизи, — так и совсем маленькие, никому, кроме окрестных жителей, неведомые поселения, названия которых мы сами никогда прежде не слышали: Эльче-де-ла-Сьерра, Марвежоль, Отерив, Энгельхольм, Отранто, Понте-Лечча и великое множество других. Собственно, таких не известных нам городков в составленном списке было подавляющее большинство. А еще две звезды, уши Большой Медведицы, окунулись в Северное море, и мы решили, что тут уж ничего не поделаешь, придется как-то выкручиваться. Так, скажу, забегая вперед, появились две саги (одна датируется одиннадцатым веком, другая — двадцать первым) о зачарованном городе на острове, которого, конечно же, нет в Северном море, что совершенно не мешает некоторым особо одаренным мореходам устремляться к ним вплавь, бросив корабль, спутников и всю свою прежнюю жизнь, — с зачарованными городами вечно одно и то же. Все остальные города, ставшие персонажами и одновременно авторами этой книги, безусловно существуют, и дотошный читатель может найти их на карте Европы — воспользовавшись, к примеру, Google Maps.

После того как мы закончили возню с картами, дело было за малым — объездить все отмеченные города и записать там истории, которые они (города) пожелают рассказать. Такая перспектива заранее восхищала меня, а все же, не попробовав, невозможно было даже представить, насколько увлекательной окажется предстоящая работа. И как словоохотливы становятся незнакомые города, когда принимают путника, приехавшего не по делам, не к родне, не поглазеть на достопримечательности, но специально для того, чтобы внимательно их выслушать и с предельной точностью записать их рассказы. Похоже, это очень важно для города — получить возможность поговорить с людьми на понятном им языке; кажется, из меня получился неплохой переводчик, во всяком случае, города остались довольны, а это главное.

И напоследок небольшая справка. Большая Медведица, третье по размерам созвездие неба, покрывает значительный участок зоны околополюсных созвездий Северного полушария. Рисунок, образуемый группой из семи наиболее ярких звезд, составляющих крестец и хвост Медведицы и известных как Плуг, или Большой ковш, легко узнаваем и поэтому служит прекрасным отправным пунктом для ориентировки на небе.

В Древнем Вавилоне созвездие Большой Медведицы носило название Грузовая Повозка. Это название заимствовали многие народы, а кое-где оно сохранилось и до нового времени. В частности, немцы называют его Grosser Wagen — Большой Воз, или Большая Телега, да и в русском языке сохранились, хоть и стали мало употребимыми, старые названия: Воз, Возило, Телега, Повозка.

Словом «телега» на сленге называют устный рассказ, историю, как правило длинную и запутанную, часто (но не обязательно) неправдоподобную; в таких случаях обычно употребляется глагол «гнать».

Таким образом, «Большая телега» — не только идеальное транспортное средство для поездок по Европе, но и подходящее название для сборника отчетов об этих путешествиях, длинных, запутанных, на первый взгляд неправдоподобных, но достоверных.

α. Dubhe. Нанси

Ваша корреспонденция доставлена по адресу: Nancy, Rue Sellier, Jardin de la Citadelle, почтовый ящик.

Некоторое время я созерцал телефон, пытаясь понять, что тут не так. То есть, разумеется, вообще все не так. Какая «корреспонденция»? От кого, откуда, зачем? С каких пор о получении письма оповещают по телефону? И что за почтовый ящик может быть в саду? В каком, к черту, саду?! И почему именно в Нанси? Я туда, конечно, еду — вот прямо сейчас, в скоростном поезде из Парижа. Но об этом не знает ни одна живая душа.

Я и сам еще два часа назад не знал, что отправлюсь в Нанси. Просто шел мимо Восточного вокзала, рядом с которым поселился, глазел по сторонам в надежде, что увлекательные планы на только-только начавшийся день образуются как-нибудь сами собой. И вдруг вспомнил игру, которую придумал давным-давно, еще в школе, но по-настоящему оценил, когда стал жителем объединенной Европы и принялся исследовать ее с энтузиазмом узника, чье пожизненное заключение внезапно закончилось, а жизнь — еще нет.

Правила простые: оказавшись возле вокзала в начале свободного от неотложных дел дня, войти и изучить расписание пригородных электричек, а если есть лишние деньги и желание забраться подальше, то и поездов дальнего следования. Выбрать ближайший, вернее, отходящий минут через десять-пятнадцать, чтобы успеть купить билет, — и вперед, на поиски новых впечатлений. Обычно я ограничиваюсь короткими поездками, чтобы вечером можно было вернуться, но это не принцип, а вынужденная уступка обстоятельствам. Будь я богатым бездельником, месяцами домой не возвращался бы.

В глубине души я всегда считал, что это не просто развлечение, а большая, сложная игра с невидимым и, ясное дело, непостижимым партнером, которого по малолетству именовал Судьбой, потом — Случаем, но довольно быстро почувствовал, что никаких имен называть не надо, даже наедине с собой, и благоговейно притих.

Я уже давным-давно такой взрослый, что самому страшно, но до сих пор люблю представлять, что всякий раз, когда я приближаюсь к вокзалу, какой-нибудь дежурный сотрудник Небесной Канцелярии бросает все дела и принимается спешно составлять для меня очередной маршрут. Ощущать его внимание и деятельную заботу мне нравится даже больше, чем болтаться без дела по незнакомым городам и селениям, а лучше этого занятия я пока так ничего и не придумал. Хотя очень старался.

Попав на несколько дней в Париж, я никаких дополнительных путешествий не планировал, это, казалось мне, перебор — все равно что, проникнув в погреб знаменитого винодела, периодически выскакивать оттуда в ближайшее бистро. Но уже на третий день, проходя мимо Восточного вокзала, я почувствовал знакомый сладкий зуд — не в теле и даже не в так называемой «душе», а где-то в районе грядущего полудня. Почти неохотно вошел, почти невольно покосился на расписание и увидел, что скоростной поезд до Нанси как раз готовится к отправлению. Прикинул: а что, прекрасный маршрут, полтора часа — и на месте. И вернуться наверняка можно сегодня же вечером, ну же, сказал я себе, ну! — и только тогда заметил, что уже уперся коленом в жизнерадостную зеленую твердь билетного автомата.

И вот я еду в Нанси, уже почти приехал, за окном мелькают пригородные сады, а мой телефон внезапно начинает шипеть, свистеть и плеваться — я специально сохранил в его памяти симфонию для трех одновременно закипевших чайников, чтобы улыбаться всякий раз, когда приходит sms.

Доставая телефон из кармана, я полагал, это кто-нибудь из приятелей внезапно вспомнил о моем существовании, но нет, сообщение было послано с какого-то незнакомого местного номера. Ваша корреспонденция доставлена по адресу: Nancy, Rue Sellier, Jardin de la Citadelle, почтовый ящик, — и, да, я наконец понял, что удивило меня больше всего: все, кроме собственно адреса, было написано по-русски, причем не транслитом, а кириллицей. При том что нахожусь я во Франции, а номер у меня — немецкий. Однако неведомого поклонника Кирилла и Мефодия эти обстоятельства совершенно не смутили.

Конечно, я попробовал перезвонить таинственному отправителю — с предсказуемым результатом. Ласковый женский голос проворковал, что такого номера не существует в пределах обитаемой вселенной; что же касается необитаемой, о ней механическая мадемуазель не имела никакой информации, как, впрочем, и я сам. Ну, то есть мне приятно думать, что автомат сказал примерно это, а не банальное «неправильно набран номер», для того и нужны благозвучные незнакомые языки, вроде французского, — чтобы питать наши иллюзии.

Тогда я написал ответ — дескать, ничего не понимаю, объясните. Зря старался, все равно сообщение не дошло до абонента; я, впрочем, не слишком на это рассчитывал.

Значит, так, сказал я себе, покинув здание вокзала. Таинственная корреспонденция подождет, пока я выпью кофе. И волшебный сад, который, надо думать, в детстве мечтал стать избитой метафорой утерянного рая, тоже подождет, и дурацкий почтовый ящик, которого, разумеется, не существует.

Вообще-то, сейчас, когда на меня никто не смотрел и мыслей, смею надеяться, не читал, можно было бы оставить этот снисходительный тон, пинком прогнать внутреннего скептика, наспех сотворенного когда-то из вязкой глины детских разочарований специально для упрощения коммуникаций с внешним миром, и честно признать: на самом деле я погибаю от любопытства и нетерпения. С тех пор как прочитал нелепое сообщение, написанное кириллицей, только и думаю что про сад на улице Сельер. Привстал на цыпочки, затаил дыхание, жду.

Но внутренний скептик имеет надо мной куда большую власть, чем было задумано в момент его рождения. Вот и сейчас он буквально силком затащил меня в ближайшее кафе, а со всем остальным я отлично справился сам: обменял две монеты на чашку, наполненную ароматной тьмой, пригубил, вышел на террасу, сел, уставился на разрисованную пластиковую столешницу, достал блокнот, записал: Жители города Нанси чертят на своих столах старинные карты мира, чтобы находиться одновременно всюду, оставаясь при этом дома.

Это уже давно стало традицией: приезжая в незнакомый город, я записываю первое более-менее яркое впечатление; получается, можно сказать, новая «Книга чудес», потому что нет ничего причудливей, чем фрагмент правды, насильственно извлеченный рассказчиком из пестрой мозаики бытия и снабженный наивным комментарием озадаченного, но не утратившего вкуса к построению умозаключений инопланетянина. Как почти все, что я делаю, эти заметки не нужны и не интересны никому, кроме меня самого. В юности я полагал свой удел трагическим, но со временем понял, что это просто естественное положение вещей. Люди вообще нужны и интересны друг другу куда меньше, чем принято думать, разве только спину почесать, а если душа не лежит к этому занятию, следует привыкнуть к мысли, что тебя для окружающих как бы и нет вовсе. А еще лучше — научиться считать это не бедой, но преимуществом. Я научился.

Дописав, я одним глотком прикончил остывший эспрессо, купил в ближайшем киоске план города, с удивлением и даже некоторым разочарованием убедился, что улица Sellier действительно существует, даже Jardin de la Citadelle там отмечен крошечным зеленым прямоугольником, и неторопливо, с независимым видом зашагал по направлению к площади Короля Станислава, делая вид, будто ее хваленый архитектурный ансамбль занимает меня куда больше, чем тот факт, что от этой площади до моего сада практически рукой подать… До «моего»? Ого. Ничего себе.

Внутренний скептик был шокирован столь трепетным отношением к этому нелепому делу; еще больше его сердило, что улица и сад не оказались вымыслом, а значит, не удастся вот прямо сейчас объявить меня легковерным ослом и закрыть тему, сэкономив таким образом кучу времени — ради чего, кстати, его следует экономить? Хороший вопрос.

Не желая сдаваться, внутренний скептик воздвигал на моем пути к таинственной корреспонденции все новые препятствия. Преувеличенно восхищался фальшивой позолотой решеток на площади Короля Станислава, долго топтался перед скучным фонтаном Нептуна, требовал вдумчиво насладиться ароматом цветущих лип на площади Ла Карьер и с таким неистовым ожесточением тащил меня к кафедральному собору, будто всерьез вознамерился скормить тамошним позеленевшим от времени химерам. Наконец, отчаявшись, он уселся на стул первого попавшегося кафе и объявил, что без плотного завтрака шагу больше не сделает. Возражать было бессмысленно: этот мерзавец загодя включил легкое головокружение и уже держал палец на кнопке с надписью «нас всех тошнит». Пришлось покориться, уткнуться в меню, сделать выбор, терпеливо ждать сперва официанта, потом — его благополучного возвращения с омлетом, неторопливо есть, а в финале потребовать вторую чашку кофе, откинуться на спинку стула, блаженно вытянуть не успевшие пока устать ноги и закурить, как будто я совершенно не спешу рассчитаться, вскочить и отправиться на поиски Jardin de la Citadelle, больно надо, подумаешь.

Однако, когда я наконец поднялся, выяснилось, что до улицы Сельер вовсе не четверть часа ходьбы, как я предполагал, а рукой подать. Если верить карте, она начинается сразу за крепостными воротами, а ворота — вот же они, прямо передо мной, всего в сотне метров, странно, что я их раньше не увидел, как будто приблизились, пока я ел, ну или кафе аккуратно передвинулось, вместе с террасой, немногочисленными едоками и омлетом, поглотившим все мое внимание.

Ерунда какая, ухмыльнулся внутренний скептик, просто ты вышел сюда из-за угла и сразу уселся спиной к воротам, вот и не заметил, обычное дело, не выдумывай.

Ладно, какая разница, примирительно сказал я. И, поскольку внутренний скептик не смог изобрести ни одного мало-мальски убедительного предлога куда-нибудь срочно свернуть, поспешно зашагал к воротам.

Jardin de la Citadelle оказался совсем крошечным парком, разбитым, насколько я мог судить, на остатках древней крепостной стены, поэтому туда пришлось подниматься по каменной лестнице, скользкой от сотен тысяч минувших и будущих дождей. Я терпеть не могу аккуратные французские парки, но этот был настолько запущен, что уже почти превратился в английский — цветочные клумбы еще оставались на месте, зато кустарники давным-давно нарушили границы отведенной им территории, теперь они были всюду, расползлись по тропинкам, как пахучее зеленое тесто, убежавшее из квашни. В центре парка высились огромные клены. Когда-то, не сомневаюсь, они были рассажены стройными рядами, но с тех пор успели разрастись, развернуться в разные стороны, переплестись кронами, образовать между небом и землей маленькую действующую модель мирового хаоса.

Никакого почтового отделения в парке, разумеется, не оказалось. Глупо было на это рассчитывать, снисходительно заметил мой внутренний скептик. И, великодушный, как все победители, добавил: ладно, можешь тут перекурить, чтобы не было ощущения, будто совсем уж напрасно шел. А потом, если не возражаешь, поищем что-нибудь действительно интересное.

Курить мне пока не особо хотелось, но иных предлогов задержаться в саду, еще не утратившем очарования, свойственного всем несбывшимся обещаниям, я изобрести не мог. Поэтому сел на скамейку, достал из кармана сигареты и только тогда заметил, что я здесь не один. Другое человеческое существо, которое с одинаковым успехом могло оказаться мужчиной, женщиной и даже неуклюжим рослым ребенком, стояло под самым высоким кленом и, задрав голову, что-то высматривало в его ветвях. Существо было облачено в черные джинсы и ярко-красную ветровку, на его голове топорщился коротенький ежик младенчески белокурых волос, а за спиной болтался большой, но явно почти пустой рюкзак, уныло-розовый, как коровье вымя. Впрочем, я не долго любовался этим зрелищем, потому что почти сразу инстинктивно задрал голову: что оно там высматривает? Белку небось? Я тоже хочу.

Но вместо белки я увидел когда-то красный, а теперь потемневший от времени и влаги почтовый ящик, не прибитый, а старательно прикрученный к кленовому стволу несколькими слоями проволоки и бечевки метрах в четырех над землей.

Это скворечник. Или кормушка, заявил мой внутренний скептик и поспешно втянул голову в плечи — стыд ему все-таки ведом, и столь беззастенчивой подтасовкой фактов он обычно не занимается. А этот почтовый ящик был именно почтовым ящиком, и ничем иным, невзирая на совершенно неуместное положение в пространстве.

Существо в красной ветровке вздрогнуло, словно наши взгляды столкнулись там, наверху, и обернулось. Оно оказалось одной из тех некрасивых женщин, которые в любом возрасте похожи на красивых мальчиков; они это, надо думать, прекрасно понимают, поэтому всю жизнь коротко стригутся и платьев не надевают даже по праздникам. Мне они очень нравятся, все как одна.

— Huch! — вырвалось у нее.

В принципе, все европейцы удивляются более-менее одинаково, лингвистические сложности начинаются секунду спустя, но это был такой характерный немецкий «ух», что я невольно улыбнулся ей, как старой знакомой. С тех пор, как я поселился в Германии и принялся регулярно оттуда уезжать, немцы попадаются на моем пути буквально всюду, включая литовские деревни, черногорские супермаркеты и вагоны пригородных электричек, курсирующих по Италии. Не сомневаюсь, что, если однажды я отправлюсь в путешествие, скажем, из Португалии в Новую Зеландию на судне под американским флагом и, потерпев кораблекрушение, окажусь на необитаемом острове, там непременно обнаружится какой-нибудь плотный, добротно сработанный немец, сядет рядом со мной на песок и философски скажет: «Du scheisse»[1], выразив таким образом наше общее мнение о сложившейся ситуации.

Но с женщиной в красной ветровке можно было поговорить о более жизнеутверждающих вещах. Например, как нас обоих зовут. И как это нам обоим приятно. И какой прекрасный город Нанси. И как удивительно, что мы вот так случайно встретились в этом маленьком парке. Мне-то рассказывать было особо нечего — приехал сюда на день из Парижа, просто так, посмотреть, раньше никогда тут не был. Нет-нет, я вовсе не в Париже живу, а в Берлине… Бабушка оттуда родом? Успела в свое время сбежать из Восточного? Ну надо же, какая молодец! И все в таком роде.

Белобрысая Биргит, похоже, сама не заметила, как уселась рядом со мной. Неодобрительно покосилась на мою сигарету, но тут же робко поинтересовалась, не найдется ли у меня еще одна?

— Потому что, — смущенно объяснила она, — я, вообще-то, бросила. Полгода назад. Уже в пятый раз. Это просто проклятие какое-то: я все время что-нибудь бросаю! Сперва — курить. Потом — есть. Потому что стоит бросить курить, и сразу начинаешь толстеть, никакой спорт не помогает. А мне нельзя толстеть, у меня и так фигура не очень, а все лишние килограммы откладываются на бока, и я становлюсь как веретено… И вот я голодаю день, другой, третий, потом срываюсь, покупаю какую-нибудь колбасу, ем ее с наслаждением, ненавижу себя и весь мир, и тут вспоминаю, что табак прекрасно глушит чувство голода. Иду за сигаретами, и не жрать становится гораздо проще. Наконец я получаю обратно свою более-менее сносную фигуру, успокаиваюсь и снова бросаю курить. И все начинается сначала… А сейчас, по-моему, самое время закурить, — вздохнула она, яростно ущипнув себя за бок. И добавила: — Ужас в том, что я сама прекрасно понимаю, что веду себя как идиотка. Но это совершенно ничего не меняет!

— Все мы ведем себя как идиоты, — примирительно сказал я. — Просто некоторые особо одаренные экземпляры это о себе знают, а все остальные — нет. Так что добро пожаловать в ряды интеллектуальной элиты.

Биргит расхохоталась, хотя, вообще-то, моя унылая ирония не заслуживала столь бурной реакции. Видимо, табак после долгой разлуки действовал на нее как марихуана.

— Ты определенно великий философ и вообще хороший человек, — внезапно заключила она, отсмеявшись. — А значит, ты поможешь мне залезть на дерево. Другого я бы постеснялась попросить. А тебе, видишь, уже все сказала.

— Нет проблем, — согласился я. — На какое дерево?

Она возмущенно на меня уставилась — дескать, сам, что ли, не понимаешь на какое? — и молча ткнула пальцем в направлении почтового ящика.

— Почту надо проверить?

Вопрос был сформулирован ехидным внутренним скептиком, но, к счастью, озвучил его я сам, наивная жертва телефонного недоразумения, явившаяся в этот заброшенный парк за мифической «корреспонденцией», поэтому реплика вышла скорее сочувственная, чем ироничная.

— Вот именно, проверить, — кивнула Биргит. Помолчала и почти неохотно добавила: — Понимаешь, этот почтовый ящик — просто легенда. Его, по идее, не существует. Но мне сейчас очень-очень надо, чтобы он все-таки был. Я его уже давно ищу — везде, вернее, в самых неподходящих местах, где не может быть никаких почтовых ящиков. И — вот, видишь? Может быть, это он и есть? Ну, мало ли.

— А что за легенда-то? — спросил я.

— Я даже не уверена, что эта история тянет на полноценную легенду, — смущенно сказала Биргит. — Просто есть такая тема, которая время от времени всплывает в разговорах, кто-нибудь да скажет как бы в шутку, что этот город порой вступает в дружескую переписку со своими жителями. Не со всеми, конечно. Только с важными для него персонами. Рассказывают, например, что, когда польский король Станислав только-только стал лотарингским герцогом[2] и прибыл в Нанси, таинственный посланец в стеклянном плаще вручил ему приветственное письмо якобы от главы семейства Вож[3]. А когда несколько дней спустя Станислав решил лично поблагодарить отправителя за добрые слова и дельные советы, выяснилось, что такой семьи нет не только в Нанси, но и во всей Лотарингии.

Заметив наконец мое недоумение, она пояснила:

— «Вож» — так здесь называют восточный ветер. Герцог этого, понятно, тоже не знал, а когда узнал, сперва рассердился, что его разыграли, но потом решил, что советами из такого источника пренебрегать не следует, и правил, как принято говорить в подобных случаях, долго и мудро… Но это — просто байка. Я хочу сказать, письмо от семейства Вож в архивах не сохранилось, и никаких упоминаний о нем в других документах не осталось. Вообще ничего, кроме самой истории, которую, впрочем, тоже мало кто знает. А вот что касается Эмиля Галле…[4]

— А что было с Эмилем Галле? — оживился я. — К нему, что ли, тоже гонца отправляли?

— Это, кстати, совершенно прекрасно и удивительно, что ты не спрашиваешь, кто он такой. Можно подумать, я умерла и оказалась в специальном раю для искусствоведов. А там все примерно как при жизни, просто каждый случайный прохожий знает, кто такой Эмиль Галле. И это полностью меняет ситуацию.

— А ты, выходит, искусствовед?

— Ну да. И Эмиль Галле — как раз моя тема. Я уже много лет занимаюсь Нансийской школой, точнее, их стеклом, а по стеклу как раз Галле главный. Я, собственно, затем в Нанси и приехала — монографию о его «говорящем стекле»[5] писать, и тут вдруг все так закрутилось… Неважно. Важно, что про Эмиля Галле я знаю, пожалуй, больше, чем он сам о себе знал при жизни, хотя бы потому, что у него не было возможности дневники и личную переписку своих родных и знакомых читать, а у меня — есть. Так вот. Была одна история, о которой сам Галле ни разу не упомянул — я имею в виду, письменно, — зато в чужих пересказах якобы с его слов она встречается аж четырежды. Причем одна свидетельница — женщина из Веймара, где он учился, задушевная подруга юности, переписку с которой Галле поддерживал на протяжении всей жизни, иногда, правда, с перерывами на несколько лет. В общем, практически нет шансов, что она была знакома с тремя другими источниками, а значит, велика вероятность, что история действительно известна ей со слов самого Галле… Ладно, на самом деле все это не очень важно. Как бы мы ни хотели сделать историю точной наукой, а она все равно никогда ею не станет.

К самой бессмысленной болтовне, если она ведется по-немецки, я привык относиться как к бесплатному уроку разговорного языка и принимать ее с благодарностью, но тут понемногу начал терять терпение.

— И что именно случилось с Эмилем Галле?

— Однажды, еще студентом, Галле вернулся в Нанси — к родителям, на каникулы. Он прогуливался по парку — какому именно, источники, к сожалению, не сообщают — и вдруг заметил почтовый ящик чуть ли не на самой верхушке высокого дерева. Залез туда из любопытства и обнаружил в ящике открытку. А на открытке — горящая лампа с прозрачным абажуром, разрисованным диковинными цветами. Представляешь?!

На этом месте Биргит почему-то умолкла, адресовав мне смущенный и одновременно торжествующий взгляд.

— И что там было написано? — спросил я.

— Понятия не имею. Скорее всего ничего… Ой, дошло! Ты, наверное, просто не знаешь, что именно Эмиль Галле первым стал расписывать прозрачные абажуры, чтобы цвет прозрачных красок смешивался со светом лампы, до него так никто не делал. Даже Тиффани начал чуть-чуть позже. Значит, когда Галле был студентом, открытки с таким изображением просто не могло быть. Но она была! И подсказала ему грандиозную идею. В этом все дело.

— Круто, — откликнулся я. Впрочем, без особого энтузиазма. История про открытку меня скорее разочаровала. Подумаешь — расписной абажур. Тоже мне величайшая идея всех времен. Спасенное человечество кланяется в пояс.

— Ты не понимаешь, — огорчилась Биргит. — Потому что я неправильно рассказываю. Надо было сперва упомянуть разные важные обстоятельства. Например, сказать, что у Галле тогда был очень непростой период жизни. Он изучал ботанику, химию и одновременно философию. Эти науки интересовали его больше, чем стекло и керамика, которыми занимался отец. А тот, в свою очередь, мечтал вслух: вот, закончишь учебу, передам тебе свое предприятие, уйду на покой с легким сердцем. Если бы Эмиль решительно не желал заниматься отцовским делом, было бы проще, всегда можно наотрез отказаться. Но проблема в том, что он и этого тоже хотел всем сердцем — быть художником, рисовать, лепить, мастерить красивые вещи. Столько всего хочется сделать, а жизнь всего одна, не успеть. Бедняга просто на стенку лез, не зная, что выбрать! И тут вдруг почтовый ящик на дереве и эта открытка. Дело даже не в том, что годы спустя воплощение идеи принесло Галле славу и большие доходы. Просто в этой лампе с расписным светящимся абажуром все вдруг чудесным образом соединилось: отцовское стекло как основа, знание ботаники, необходимое для создания растительного орнамента, химия, чтобы составлять специальные прозрачные краски, ну и философия — это же, понимаешь, такая специальная невидимая колба, превращающая любое действие в алхимическое чудо. И тогда он вдруг понял, как можно. И решил для себя, как все теперь будет — раз и навсегда. И с того дня был счастлив. По его собственному утверждению, всегда, что бы ни происходило в жизни. Потому что счастье — естественное состояние человека, который знает свое предназначение и следует ему, для такого любые житейские невзгоды — просто рябь на поверхности. Теперь понимаешь?

— Теперь понимаю, — эхом откликнулся я. И не удержался от вопроса: — Ты поэтому хочешь залезть на дерево? Думаешь, там, в ящике, какая-нибудь открытка? Специально для тебя?

— Конечно, ничего такого я не думаю, — вздохнула Биргит. — Это было бы очень глупо, тебе не кажется?

Я понимающе улыбнулся, и она, чуть помедлив, тоже.

— Поэтому я не думаю, а просто надеюсь. Надежда сама по себе довольно дурацкое чувство. Надеяться можно на что угодно, в том числе на всякие глупости, которые нормальному человеку и в голову не придут.

Надо же, родная душа. Ее рассуждения были ужасно похожи на мои дипломатические отношения с внутренним скептиком: всерьез обдумывать всякую чепуху я, из уважения к его могучему интеллекту, конечно, не стану. Разве только втайне надеяться, что… Что.

Я наконец вспомнил, за каким чертом сам притащился в этот парк. Дурацкое телефонное сообщение, написанное кириллицей, тревожное и прельстительное: Ваша корреспонденция доставлена по адресу: Nancy, Rue Sellier, Jardin de la Citadelle, почтовый ящик. Это что же получается, замирая от восторга, спросил я себя. На дереве, что ли, тот самый почтовый ящик? Там для меня, выходит, послание припрятано? И, получив его, я внезапно пойму, как можно? И с этого момента буду счастлив всегда, что бы ни случилось, потому что человеку, который узнал свое предназначение, иначе нельзя? О господи.

Мой внутренний скептик отвернулся и демонстративно зажал уши, не желая иметь никакого отношения к происходящему. Но без него оказалось даже лучше. Я открыл было рот, чтобы рассказать Биргит про sms и предложить ей поучаствовать в получении моей таинственной корреспонденции, но она заговорила первой, и я не стал перебивать.

— Понимаешь, и герцог Станислав, и Эмиль Галле — они знаменитости, великие люди, каждый в своем роде. А про знаменитостей чего только не рассказывают. Я бы не стала искать этот почтовый ящик, если бы не Доротея. Она — хозяйка квартиры, которую я снимаю. Уж точно не знаменитость. Хотя, конечно, обычной дамой ее не назовешь. Ей уже почти шестьдесят, а с виду больше сорока не дашь. Красивая — слов нет. И светится изнутри, как лампы Галле, которыми я тебе зачем-то все уши прожужжала. И вечно занята по горло, у нее художественная студия, где дети учатся рисовать вместе с родителями, два литературных клуба, один для читателей, а второй для любителей придумывать детективные сюжеты, раз в неделю она проводит экскурсии по городу, причем только для местных жителей, которые давно привыкли жить среди этой красоты и поэтому ее не замечают, и еще что-то — я, видишь, запомнить не могу, а она все это придумала, организовала и уже много лет на себе тянет. И, похоже, ужасно счастлива… Так вот, мы как-то незаметно подружились, я вообще легко схожусь с людьми, и однажды Доротея мне рассказала, что прежде жила совсем иначе: бездельничала, скучала, часто болела, детей не завела, и муж ее, как водится, бросил ради молоденькой студентки, после двадцати лет совместной жизни, — что еще надо женщине, чтобы почувствовать себя абсолютно несчастной? Говорит, что не покончила с собой только потому, что трусиха, никаких иных резонов жить дальше у нее не было. И тут в один прекрасный день она обнаружила на пороге извещение. Дескать, на ваше имя пришла корреспонденция, будьте любезны явиться по адресу…

— Улица Сельер, сад Цитадели, — продолжил я.

— Нет-нет-нет. Парк Шарля Третьего. Это в другой стороне, возле реки. Неважно. В общем, совсем рядом с ее домом, поэтому Доротея не удивилась, решила, что почтовое отделение переехало по другому адресу. В парк так в парк, чего только не случается. И пошла. Но в парке, конечно, никакого почтового отделения не было, только клумбы, кусты, скамейки и мамаши с колясками. Доротея ужасно расстроилась, села на скамейку под деревом в стороне от прогулочных дорожек, чтобы никто ее не видел, расплакалась и никак не могла успокоиться — ну, знаешь, как бывает, когда все плохо, любая мелочь может стать последней каплей. Сидела, рыдала и вдруг почувствовала, что в ее затылок упирается что-то твердое. Обернулась, а там, на дереве, металлический почтовый ящик. Самый обычный, точно такой же, как у нее дома, только без номера квартиры и прикручен к стволу куском каната с обрывками тряпичных флажков, как будто его на каком-нибудь детском празднике позаимствовали. И Доротея так удивилась, что даже плакать перестала. А потом увидела, что ящик приоткрыт и внутри что-то белеет. И, почти не соображая, что делает, протянула руку и взяла конверт. А там ее фамилия. И внутри — нет, не открытка, а просто письмо. Доротея мне не пересказывала, что там было написано. Только сказала, что нашла в письме очень простые и понятные ответы на все вопросы, которые у нее никогда не хватало смелости себе задать. И что назвать это письмо спасательным кругом для утопающего — значит очень сильно преуменьшить его значение. И что с тех пор все стало совсем иначе… И вот ее история меня зацепила. Так зацепила, что я уже который день по паркам брожу, и не только по паркам, хотя мне-то никакого извещения не присылали… Но все равно.

— Погоди, а почему ты просто не пошла в парк не помню какого по счету Шарля?

— Третьего. Конечно же я туда пошла. Первым делом! Но там не было никакого почтового ящика. Понимаешь, не факт, что он всегда висит на одном и том же месте. Доротея говорит, что слышала похожую историю от человека, который нашел почтовый ящик с каким-то важным для него письмом на набережной Мёрта[6]. Он там просто валялся, как сломанный стул. Это, конечно, может быть выдумка. И история самой Доротеи тоже. Она вполне могла меня разыграть, почему нет. В Нанси, как, наверное, в любом другом городе, обожают потешаться над приезжими, особенно над романтичными натурами вроде меня. Мне вон недавно на университетской вечеринке коллеги с серьезными лицами описывали торжественный выезд герцога Станислава, который якобы можно увидеть на площади в самую темную майскую ночь, и любезно подсказывали, что ближайшее новолуние двадцать четвертого мая, то есть буквально на днях, надеялись, я побегу проверять… А все-таки сюжет с письмами и почтовыми ящиками повторяется слишком часто. И нравится мне так сильно, что я просто не могла не поверить. И потом, мне сейчас, кажется, вообще больше не на что надеяться, — вздохнула она. Смутилась, словно сказала лишнее, но тут же встряхнулась и деловито спросила: — Так ты поможешь мне забраться на дерево? Подсадишь?

Я открыл было рот, чтобы рассказать наконец свою историю и объявить, что там, на дереве, мой почтовый ящик, а в нем моя корреспонденция, но в последний момент передумал. Чего зря болтать. Пусть лезет, если так припекло, а там видно будет — чья это корреспонденция, если она там вообще есть, в чем я очень со… Да нет, вру. В тот момент я не испытывал никаких сомнений. Внутренний скептик уставился на меня, разинув рот, словно впервые увидел. И его можно понять.

Я, впрочем, и без его подсказки осознавал, что со мной творится неладное. Получить необъяснимое телефонное уведомление и из любопытства явиться по указанному адресу — это еще куда ни шло. Заинтересоваться обнаруженным в парке почтовым ящиком — совершенно нормально, а кто бы на моем месте не заинтересовался? Выслушать все, что рассказала мне первая встречная эксцентричная фрау, — ладно, допустим; в конце концов, это был очередной экзамен по разговорному немецкому, который я сдал на твердую «пятерку», понял все, до единого слова. Но пялиться на облезлый почтовый ящик, как на святыню, — это уже перебор. Думать: «Там очень важное послание, которое перевернет мою жизнь» — как минимум глупость. А сказать себе: «Ладно, пусть сначала девочка посмотрит, ей, похоже, здорово приспичило» — это уже натуральное безумие. Потому что пока ты чего-то для себя хочешь, пусть даже чуда, — все более-менее в порядке, желание вовсе не тождественно вере. Но когда ты готов что-то отдать, значит, полагаешь, будто оно у тебя есть. Это уже не слепая вера, а твердое знание. Верный признак безумия, если называть вещи своими именами.

И если продолжить называть вещи своими именами, придется признать: в тот момент я совершенно точно знал, что в почтовом ящике на дереве лежит послание, которого я ждал всю жизнь, сам не понимая, чего жду. И одновременно я знал, что, если ящик откроет Биргит, окажется, что письмо адресовано ей, а я останусь не у дел, жалким очевидцем, которому в случае чего никто не поверит, так что и пробовать рассказать эту историю бессмысленно. Таковы правила игры, я их не придумал, они существуют сами по себе — и очень жаль, кстати, будь это мои фантазии, в них непременно нашлось бы место достойному компромиссу, мы с Биргит достали бы из этого чертова ящика как минимум два письма, а лучше — еще дюжину, для родных и близких, чтобы все были довольны.

Я, видимо, слишком долго молчал, потому что Биргит почти шепотом повторила свой вопрос:

— Так ты мне поможешь?

Она была такая трогательная — стриженая, белобрысая женщина без возраста, похожая на мальчишку, в бесформенной одежде, с дурацким розовым рюкзаком. На лице запоздалое смущение, а в глазах — такая дикая смесь надежды и страха, что я предпочел не заглядывать глубже, не высматривать, что заставило ее цепляться за дурацкую городскую легенду как за единственный шанс на спасение — от чего, от кого? Не хочу этого знать. Пусть лезет в ящик, пусть найдет там свое письмо. Ей, похоже, действительно очень надо.

— Конечно помогу, — улыбнулся я. — Если ты встанешь мне на плечи, скорее всего дотянешься.

— А ты выдержишь? — забеспокоилась Биргит. — Я сейчас такая толстая! Шестьдесят семь килограммов, — и, мучительно покраснев, поправилась: — Это две недели назад было шестьдесят семь, а теперь, наверное, уже все семьдесят…

— Какая ерунда, — мужественно сказал я. — Кстати, при твоем росте вполне нормальный вес, так что не выдумывай.

Как бы я ни храбрился, но природа, увы, создала меня не для переноски тяжестей, а с какой-то иной, до сих пор неведомой мне целью. Поэтому когда я присел на корточки и Биргит вскарабкалась мне на плечи, я едва не завалился на бок. А когда осознал, что сейчас мне предстоит подняться с этим грузом, окончательно утратил надежду на успех нашего предприятия. Но все-таки начал понемногу выпрямляться, упираясь руками в кленовый ствол. Биргит тоже держалась за дерево, старалась перенести на него часть своего веса и вообще помогала мне, как могла. Думаю, у нас все получилось лишь потому, что ее вера в меня была несокрушима.

Когда Биргит крикнула: «Есть!» — я ушам своим не поверил, но присел, медленно и аккуратно, и только когда она наконец слезла, позволил себе расслабиться и тут же рухнул на траву, как мешок с навозом — при условии, что мешки с навозом способны испытывать облегчение и блаженство.

— Я тебе что-то повредила? — испуганно спросила Биргит.

— Не выдумывай, — отмахнулся я, вытягиваясь в полный рост. — Мне хорошо. Так что, там было какое-то письмо?

— Было! Есть! Я взяла! — звенящим от счастья и ужаса голосом доложила Биргит. И шепотом добавила: — Оно мне! Тут мое имя. Мое имя! Только теперь открывать страшно.

— Мне бы тоже было страшно, — сказал я. — Но я бы все равно сразу открыл. Пока оно не передумало.

— Кто — «оно»? — растерянно спросила Биргит.

— Письмо, конечно. Пока оно не передумало быть адресованным мне.

Слышал бы меня сейчас внутренний скептик.

Но на Биргит мои слова подействовали: она наконец вскрыла конверт, достала оттуда сложенный вчетверо бумажный листок, развернула, принялась читать. А я лежал на спине и смотрел снизу вверх, как меняется ее лицо. Как уходит напряжение, разглаживаются морщинки, а глаза начинают сиять. Преображение это было столь стремительным и великолепным, что я вдруг почувствовал себя лишним. Такие вещи должны происходить с человеком, когда он один, подумал я. Без свидетелей, без посторонних.

Я осторожно поднялся и, стараясь ступать беззвучно, пошел прочь. Напрасная предосторожность — Биргит сейчас, пожалуй, и на работающую газонокосилку не обратила бы внимания. Весь мир временно исчез для нее, и я вместе с ним. Оно и к лучшему.

Все к лучшему, абсолютно все, говорил я себе час спустя, сидя на скамейке в парке имени Шарля Третьего, куда, разумеется, не мог не пойти.

Ей было очень надо, ты это сам видел, а потом ты видел, как исчез ее потаенный страх, и это было лучшее зрелище в твоей жизни, напоминал я себе два часа спустя, за столиком уличного кафе, разбавляя душевную горечь горчайшим эспрессо, сваренным из тщательно сожженных зерен с лучших бразильских плантаций.

В конце концов, зачем тебе какое-то послание, пусть даже самое расчудесное, спрашивал я себя три часа спустя, на углу улиц Святого Николая и не менее Святой Анны, которые, если верить купленной утром карте, не могли пересекаться, поскольку шли параллельно друг другу. У тебя все и так хорошо, напоминал я себе, жизнь твоя прекрасна и удивительна, хоть и не соответствует порой ожиданиям — так она вроде бы и не должна.

Тем более там наверняка была написана какая-то херня, — на этот раз внутренний скептик действовал из наилучших побуждений. Он всерьез полагал, что меня можно таким образом утешить.

Это у меня на лбу написана какая-то херня, огрызнулся я. И в книге судеб напротив моего имени заодно. Огненными скрижалями.

Но, вопреки столь мрачному ходу мыслей, я вдруг улыбнулся, потому что снова вспомнил, как менялось лицо Биргит, — прежде я никогда не думал, что человек может так преобразиться за одно мгновение, а теперь знаю — бывает.

Собственно говоря, возможно, это и было послание, адресованное тебе, балда, подумал я. Важная информация, внятный ответ на вопрос, который ты нипочем не додумался бы задать. Тебе сейчас прыгать от радости надо, а не таскаться с унылой рожей по прекрасному городу Нанси, который, честное слово, не заслужил подобного отношения.

Мне вдруг стало так хорошо, что я решил никуда пока не идти, чтобы не расплескать это удивительное ощущение покоя и воли — вот какое состояние, оказывается, описывает давно опостылевшая мне цитата; пока не попробуешь, не узнаешь, как это бывает, и ни черта не поймешь.

Я присел на ступеньку ближайшего дома и сидел так долго-долго, подставив лицо горячему солнцу и холодному ветру по имени Вож, который сперва всласть наигрался с моими давно не стриженными волосами и полами распахнутой куртки, а потом вдруг швырнул мне под ноги бумажный комок и притих, выжидая.

В другое время я бы на эту скомканную бумажку внимания не обратил, а теперь поднял, развернул, разгладил и, наконец, решился посмотреть — что там?

Там было написано от руки, бегло и неразборчиво: «Все только начинается» — и больше ничего. Никаких разъяснений — что именно начинается, для кого, когда и зачем, и как в связи с этим я должен себя вести. Но этого оказалось достаточно, чтобы мы с внутренним скептиком дружно перевели дыхание, обнялись от полноты чувств, поерзали на ступеньке, устраиваясь поудобнее, и сидели так долго-долго, а потом

β. Merak. Цюрих

Когда умолкли колокола Гроссмюнстера[7], а секундой позже — Фраумюнстера[8], вторившие им с другого берега Лиммата, и наступила так называемая тишина, густо замешанная на разноязыком гуле голосов, урчании автомобильных двигателей и перезвоне резвых синих трамваев, я услышал, что где-то поблизости играет орган — недостаточно громко, чтобы я мог вот так сразу разобрать мелодию, но и не настолько тихо, чтобы сказать себе: «померещилось». Пожал плечами — дескать, надо же, чего только не бывает, пошел дальше и, лишь сделав несколько десятков шагов, понял, что уже не просто бреду куда глаза глядят, а целеустремленно направляюсь к источнику звука. Всегда подозревал, что при случае потащился бы за дудочником из Гамельна на край света, даже если там, на краю, лишь огонь и вода; выходит, за органистом из Цюриха — тоже, как миленький.

Он, впрочем, оказался баянистом — такова была глубина моего падения. Толстый старик с баяном, одетый как огородное пугало из зажиточной усадьбы, сидел на раскладном стуле у входа в Вассеркирхе[9], у ног распахнутый чемодан выставил на всеобщее обозрение плюшевую подкладку цвета небесного гнева, рядом пластиковая лоханка для пожертвований, почти до краев наполненная мелкими монетами. Из центра этой нелепой композиции лилась баховская фуга, не то до-, не то ре-мажор, короче, та самая, — тот факт, что я всегда теряю разум, услышав первые же аккорды, совершенно не помогает запомнить название; скорее наоборот. На почтительном расстоянии топталась добрая дюжина опьяненных внезапной культурной атакой жертв; теперь я был одним из них и ничего не мог с этим поделать. Бах есть Бах, в любом исполнении.

И кстати, об исполнении. Самое поразительное, что оно абсолютно меня устраивало — даже теперь, после наглядного знакомства с недостойным источником божественных звуков. И не потому что я утратил последние остатки критического подхода к действительности — это проклятие, боюсь, никогда меня не оставит, — просто музыка звучала безупречно, не придерешься. Что-то тут было не так. Вернее, вообще все не так. Я знаю, что фуги Баха вполне можно воспроизвести на баяне, в конце концов, тоже духовой инструмент, слабоумный младший братец органа. Но звучит он совершенно иначе. Я, конечно, не музыкант, но до сих пор был уверен, что баян от органа худо-бедно отличить способен. И вдруг так облажался. Надо же.

Только когда музыка умолкла и вместо тишины на нас обрушился громкий треск, в котором я не без труда опознал шум аплодисментов, до меня наконец дошло. Боже милостивый, да это же просто запись. Чемодан тут не для красоты стоит. В нем спрятано воспроизводящее устройство. То есть я все-таки не рехнулся, это была самая настоящая органная музыка — в записи. А хитрый дед просто исполнял пантомиму, его баян и звука не издал. Смешно, кто бы спорил.

Я заметил, что старик на меня смотрит, внимательно и лукаво — дескать, как я тебя провел? Я невольно улыбнулся, укоризненно покачал головой и погрозил ему пальцем — обманывать нехорошо! Баянист скорчил постную физиономию кающегося грешника, смиренно кивнул, но тут же ухмыльнулся и выразительно ткнул указующим перстом в направлении емкости для денег. Дескать, сперва заплати за развлечение, а потом привередничай. И тогда я, может быть, снова сделаю вид, будто мне стало стыдно.

Я счел требование вполне справедливым, выгреб из кармана несколько полуфранков, присоединил их к даяниям своих многочисленных предшественников, отошел в сторону, присел на каменный парапет набережной и приготовился слушать дальше. Бах есть Бах, и я не готов добровольно покинуть место, где звучит его музыка, пусть даже и в записи, не так уж я прихотлив.

Старый обманщик проводил меня взглядом, увидел, что я остаюсь, одобрительно кивнул и взялся за баян. Мир снова заполнился звуками органа, столь чистыми и глубокими, каких не во всяком концертном зале и далеко не с любым настоящим инструментом добьешься. Я снова подумал: что-то тут не так, а потом перестал думать, потому что музыка Баха словно бы специально создана для того, чтобы приводить мой разум в полную негодность, просто в некоторых особых случаях это происходит в первое же мгновение, а во всех прочих — секунду спустя.

Наконец музыка умолкла. Пока я приходил в сознание и разминал затекшие от долгого сидения ноги, публика как-то незаметно разбрелась, а баянист начал собираться. Пересыпал монеты в поясную сумку и принялся закрывать чемодан.

Убедившись, что концерт окончен, я стал обдумывать свой дальнейший маршрут, и тут старик вдруг обернулся ко мне и сделал столь недвусмысленный жест: «стой, где стоишь», что я зачем-то кивнул, нерешительно переступил с ноги на ногу, но никуда не пошел, а принялся смотреть, как он складывает стул. Лениво размышлял, как же бедняга все это потащит и не следует ли предложить ему помощь. С другой стороны, справлялся же он как-то без меня вчера, позавчера и вообще всю жизнь.

Он и сейчас превосходно справился. Передвинул перевязь так, что баян повис на спине, как нелепый громоздкий рюкзак, одной рукой взял сложенный стул, другой чемодан, но тут, похоже, снова вспомнил обо мне, оглянулся, подмигнул, как сообщнику, поставил чемодан на землю и поманил меня, как любопытного, но оробевшего перед незнакомцем ребенка.

Я послушно встал и пошел к нему. Когда я приблизился на расстояние вытянутой руки и остановился, потому что куда уж ближе, старик одобрительно улыбнулся, зачем-то приложил палец к губам — дескать, помалкивай, — воздел руку к небу и энергично ею взмахнул. Я, помню, успел снисходительно подумать, что такой залихватский бессмысленный жест подошел бы провинциальному фокуснику, но тут раздались звуки органа, первые аккорды той самой фуги, которая не то до-, не то ре-, а может, и вовсе соль-мажор, и я застыл, как громом пораженный. Поначалу, помню, пытался сообразить, откуда она звучит теперь, когда чемодан закрыт, а потом уже ни о чем не думал, только стоял и слушал, только был.

Старый баянист тем временем подхватил свой чемодан и с прытью, какой не ожидаешь от человека его возраста и комплекции, широкими, как прыжки, шагами удалился в сторону моста. Но музыка не становилась тише, и когда старик совсем скрылся из вида, она продолжала литься, пока не добралась до коды.

Я еще какое-то время стоял у Вассеркирхе, счастливый и опустошенный, вспоминая, кто я такой, откуда здесь взялся и что, собственно, означает «здесь», а потом наконец вспомнил, развернулся и улетел.

γ. Phecda. Динь-ле-Бен

Взрослые жители города Динь-ле-Бен носят каменные плащи, а дети ходят по улицам в позолоченных масках, без которых им не позволено показываться на людях.

Это я когда-то написал. Нет ничего лучше, чем говорить и писать только правду, важно лишь отделять наиболее эффектные ее составляющие от прочих и преподносить их, как обычное информационное сообщение — сухо, лаконично, без словесных завитушек и прочих кондитерских излишеств.

Вот и тут я ничего не выдумал, просто изложил факты, другое дело, что не все. Опустил некоторые малозначительные подробности.

Если обстоятельно, ничего не упуская, рассказать, как было дело, большая часть очарования пропадет. Но тут уж ничего не поделаешь.

Я впервые попал в Динь-ле-Бен лет семь назад, совершенно случайно и находился там максимум полчаса, да и то только потому, что на окраине этого городка приятелю, с которым мы колесили по Провансу, позвонил кто-то, как ему тогда казалось, чрезвычайно важный; теперь-то он вспомнить не может, что это был за звонок, вот что творит с нами время.

Но тогда он спешно припарковался у тротуара и попросил меня сходить за водой — дескать, наши запасы подошли к концу. Я не стал напоминать, что в багажнике еще как минимум две бутылки, ясно же, что человек хочет остаться наедине со своим невидимым собеседником, я и сам не люблю разговаривать по телефону в чужом присутствии — при том что секретов у меня много меньше, чем полагается на среднестатистическую заблудшую душу населения; строго говоря, их вообще нет.

В общем, я пошел за водой, радуясь возможности размять ноги. Почти сразу приметил в конце квартала непрезентабельный бар с белыми пластиковыми столами у входа и двинул туда в надежде получить не только воду, но и чашку кофе.

Дело близилось к вечеру, на улицах было пусто, как будто карантин объявили, и тут из-за угла вышел человек, небрежно набросивший на плечи кусок плотной клеенки, имитирующей каменную кладку — такой иногда оклеивают стены бедняки с неутолимой тягой к прекрасному. Во всех остальных отношениях прохожий был совершенно зауряден — мужчина средних лет, с серьезным и сосредоточенным носатым лицом. Я бы его, наверное, и сейчас узнал, так он меня впечатлил.

Я долго глядел вслед этому стихийному кутюрье, сожалея об оставленном в машине фотоаппарате, а налюбовавшись, нырнул в бар, купил четыре бутылки минеральной воды, залпом проглотил горький эспрессо, вышел на улицу и увидел, что навстречу мне шагает симпатичное семейство: молодая пара с дочкой лет пяти и совсем мелким мальчишкой. Родители в неброской повседневной одежде, зато потомство в карнавальных масках — видимо, возвращаются с какого-нибудь детского праздника. На девице нечто золотисто-зеленое с кошачьими ушами и разноцветными перьями, а на ее братишке — классическая венецианская «баута»[10], совершенно не подходящая к его крошечным размерам, тоже обильно позолоченная.

Я внутренне взвыл от восторга. Вернулся в машину, где уже нетерпеливо подпрыгивал вволю наговорившийся приятель, сказал небрежно: «Ну и городок! Взрослые здесь ходят в каменных плащах, а дети носят золоченые маски» — и вдруг понял, что именно так и надо рассказывать о городах: правду, и только правду, просто не всю, а только самую интересную ее часть.

Я даже книгу такую собирался написать — своего рода путеводитель по Европе, перечень городов с короткими, в две-три строчки, описаниями тамошних нравов и обычаев. Но, конечно, забросил, да и кому нужна эта книга. Ясно же, что ни один издатель даже стопкой газетной бумаги ради такой авантюры не рискнет, а по мне, если уж делать, то качественную, дорогую, с цветными картинками на каждой странице, как, скажем, издали «Книгу чудес» Марко Поло, потому что я, в сущности, и есть новый Марко Поло, не единственный, один из многих, очередной странник по terra incognita, очарованный разнообразием мира. А вы — в смысле, все остальное человечество, включая моих родных и друзей, — псиглавцы, заклинатели рыб и люди с ногами-зонтиками, чьим причудливым повадкам я никогда не перестану удивляться.

Короче говоря, я забил на эту затею. А какое-то время спустя нашел в компьютере файл со старыми записями, перечитал, порадовался, выложил их в своем блоге, заново вдохновившись, написал еще дюжину и снова благополучно забыл о несостоявшемся проекте. Время от времени мне о нем, конечно, напоминают. Очень забавно бывает, когда кто-нибудь из новых знакомых принимается рассказывать: прикинь, на юге Франции есть городок, где детям не разрешают выходить на улицу без масок. И в школу в масках ходят, и на спорт, и мусор выносят, то есть вообще только на ночь их снимают, да и то не факт. Вроде в этом городке раньше особо злобные ведьмы жили, а может, и до сих пор живут, народ боится, что младенцев сглазят, вот и придумали им лица закрывать, авось поможет. Двадцать первый век на дворе, а они…

Меня всегда поражала в ближних способность находить правдоподобные объяснения самым нелепым фактам. Это надо же — ведьм каких-то приплели, хоть стой, хоть падай. А все равно приятно наблюдать, как твоя дурацкая байка вдруг обретает историческую подоплеку, фольклорную глубину и документальную достоверность, превращается в легенду, которая, на мой взгляд, и есть наивысшая стадия развития правды.

Когда на страницах очередной интернет-газеты, из тех, чья бурная жизнь заканчивается аккурат накануне даты выплаты гонораров авторам первого выпуска, появилась статья о городе Динь-ле-Бен, где дети ни при каких обстоятельствах не выходят из дома без маски, я, помню, очень обрадовался. Автор молодец — вместо того чтобы, как это обычно делают в изданиях такого уровня, тупо скопировать мою старую запись, присовокупив к ней бредовые домыслы о «защите от сглаза», потрудился как следует, нарыл по справочникам дополнительную информацию. Оказалось, Динь-ле-Бен не просто умеренно живописное захолустье, а столица департамента Альпы Верхнего Прованса, к тому же курорт, известный своими минеральными источниками и даже центр изучения тибетского буддизма, кто бы мог подумать.

На фоне этих полезных сведений телега о детях в масках выглядела чрезвычайно достоверно, лучше даже, чем в моем лаконичном пересказе, которым я, впрочем, по-прежнему был доволен — теперь даже больше, чем когда-либо. Полюбил его задним числом, зато всем сердцем, как любят всякое неожиданно проросшее семя.

Что же касается упомянутого в романе Виктора Гюго «Отверженные» обычая жителей Диня носить так называемые «каменные», а точнее, отделанные тщательно отшлифованной речной галькой короткие плащи, — добавлял автор статьи, — следует признать, что современные горожане вспоминают об этой традиции только в особо торжественных случаях, причем, как правило, ограничиваются простой имитацией — плащами из ткани с соответствующим рисунком. Так что настоящие диньские каменные плащи теперь можно увидеть только на официальных лицах в дни городских праздников и в местном краеведческом музее — круглый год.

На этом месте я озадаченно хмыкнул, перечитал абзац еще раз — да, действительно, упомянутого в романе Виктора Гюго «Отверженные» обычая, так и написано, черным по белому, вернее, темно-коричневым по голубому, в соответствии с капризом фантазии веб-дизайнера. А я-то думал, мне тогда случайно городской сумасшедший на глаза попался… Или журналист просто развлекается, мистифицируя читателей? А что ж, святое дело, прекрасный способ получить удовольствие от работы, за которую вряд ли когда-нибудь заплатят. В общем, надо бы проверить.

«Отверженных» я, конечно, читал, но очень давно, еще в школе, и вряд ли внимательно — даже тот факт, что там вообще как-то упомянут городок Динь-ле-Бен, стал для меня сюрпризом.

Поскольку моя библиотека давным-давно рассеялась по миру, пришлось искать «Отверженных» в интернете. Нашел, открыл — смотри-ка, действительно начинается с того, что Шарль-Франсуа-Бьенвеню Мириэля назначают епископом Диня. Я принялся читать дальше и почти сразу, в первой же главе, обнаружил: Мириэлю пришлось испытать судьбу всякого нового человека, попавшего в маленький городок, где много языков, которые болтают, и очень мало голов, которые думают, а под каменными плащами скрываются сердца столь же мелкие и твердые, как пущенная на отделку речная галька.[11] Надо же.

«Ну ничего себе, — вслух сказал я. — Это, выходит, мне, дураку проезжему, сразу самое главное показали. А я не оценил. Но тогда получается, что и дети в масках?..»

Я немного подумал и решил: нет, ни фига. Не получается. Плащи, к которым пришиты камни, — почему нет, особенно если только по торжественным случаям. Но про детей в масках — это все-таки просто трансформация моей байки. Не может такого быть, чтобы дети всегда в масках из дома выходили. Неудобно это. Негигиенично. И вообще мракобесие. А у нас двадцать первый век на дворе, ну.

Еще несколько месяцев спустя, поставленный перед необходимостью за пять минут до отхода поезда приобрести что-нибудь мало-мальски пригодное для чтения, я купил в вокзальном киоске журнал «Вокруг света», обожаемый в детстве, навеки похороненный вместе с другими любимыми игрушками тех времен, но внезапно обретший посмертное глянцевое существование. И, открыв его, сразу наткнулся на большой материал про Динь-ле-Бен. Большая, на весь разворот, фотография: дети разного возраста на пороге школы, некоторые позируют фотографу, некоторые бегут по своим делам. Все как один в масках — от самых простых, закрывающих только часть лица, до роскошных, в блестках и перьях.

Карнавал, неуверенно подумал я. На следующей странице будет статья о праздниках в Верхнем Провансе или что-то в таком духе, потому что не может же быть…

Вопреки моим попыткам договориться с реальностью, внезапно взбунтовавшейся против моих ограниченных представлений о ее возможностях, статья была полностью посвящена удивительному, с точки зрения автора, консерватизму жителей Динь-ле-Бена, по сей день неукоснительно соблюдающих старинный обычай не выпускать детей из дома без масок — вплоть до совершеннолетия. Снимки, изображающие ряженых детишек, прилагались во множестве. Особенно эффектно выглядели грудные младенцы в ярких полумасках из мягкой (я всем сердцем на это надеялся) ткани.

Ох ты господи, подумал я. Как же далеко дело зашло. Славно, конечно, сложилась жизнь у моей старой байки. Но откуда взялись фотографии?

Фотошоп, безапелляционно объявили остатки моего здравого смысла. Но в их устах этот железобетонный аргумент почему-то прозвучал крайне неубедительно.

Несколько дней я честно старался выбросить из головы детей Динь-ле-Бена, но они набились туда, все до единого, и маски не забыли прихватить. Счастье, что в городе с населением восемнадцать тысяч человек не так уж много детей, поэтому голова моя уцелела, не лопнула, не разлетелась на куски. Но думать я больше ни о чем не мог, это факт. В конце концов понял, что не успокоюсь, пока собственными глазами не увижу, как обстоят дела, плюнул на срочную работу и почти полностью выпотрошенный банковский счет — а когда он у меня был в другом состоянии? — буквально чудом добыл «горящий» билет до Ниццы за полцены, заказал номер в дешевом по тамошним меркам отеле и поехал, чувствуя себя полным идиотом и одновременно человеком, который в кои-то веки все делает правильно.

По прибытии первым делом побежал в агентство туристической информации: я очень надеялся, что существует какой-то простой способ добраться из Ниццы в Динь, не арендуя автомобиль. Во всяком случае, помнил, что это относительно близко. Все выяснил, получил расписание поездов и карту, на которой мне любезно отметили вокзал, с которого они уходят. Утром, повинуясь необходимости, подскочил в половине седьмого, на автопилоте добрался до вокзала, купил билет и только после этого проснулся окончательно, чтобы разобраться, в какой из двух совершенно одинаковых коротеньких поездов, состоящих всего из одного вагона, следует садиться.

Всю дорогу я дергался по поводу предстоящей пересадки в Анно — согласно расписанию, интервал между прибытием и отбытием составлял всего четыре минуты, а мы, похоже, порядком опаздывали. Но судьба была милосердна: когда мы прибыли на станцию, кондуктор сделал какое-то неразборчивое объявление и вышел из вагона. Все мои немногочисленные попутчики последовали за ним, и я тоже, нервно бурча себе под нос: «Лемминги никогда не ошибаются». И действительно не ошибся — кондуктор привел нас к автобусу, на лобовом стекле которого красовалась табличка «DIGNE-LES-BAINS». Не веря своим глазам, я сунул под нос водителю свой билет, спросил: «Динь?», получил утвердительный ответ, с облегчением занял место у окна и намертво прилип к стеклу — оно того стоило.

Полуторачасовая поездка через Альпы привела меня в состояние чрезвычайно приятное, но не слишком подходящее для пребывания среди людей. То есть свое имя я еще худо-бедно помнил, а, скажем, первоначальную цель путешествия — уже нет. Вернее, подобная постановка вопроса просто не могла зародиться в моей бедной голове. Как это — зачем я сюда приехал? И какая, собственно, разница зачем? Важно, что это случилось, что глазам моим открылось зрелище, забыть которое я, пожалуй, не смогу даже после смерти — при условии, что человек, чья память хранит такую информацию, вообще способен умереть. В чем я, честно говоря, очень сомневался в тот миг, когда стоял, прислонившись спиной к желтой стене здания автовокзала, крутил в руках машинально извлеченную из кармана сигарету, думал: какая забавная штуковина, интересно, для чего она?

Потом, конечно, вспомнил. И с другими насущными вопросами тоже как-то разобрался. Даже вызубренное назубок расписание еще раз изучил — не то чтобы я сейчас всерьез опасался возможности не вернуться в Ниццу, просто стремился повторить только что пережитое удовольствие, чем раньше, тем лучше. Ближайший автобус отправлялся через два часа, следующий — аж через пять. Я решил, что двух часов мне за глаза хватит, чтобы разобраться с местными детьми и масками. Еще и кофе выпить успею. И не раз.

Улицы возле автовокзала были пусты. Я посмотрел на телефон, который уже давно заменил мне не только часы, но и календарь, выбранил себя за глупость — нашел когда приехать, в воскресный полдень, сейчас все местное население небось по домам сидит и выходить на улицу раньше завтрашнего утра не собирается.

Ну все-таки не Средние века, примирительно сказал я себе. В центре наверняка кто-то шляется. По крайней мере, молодежь. В том числе несовершеннолетняя. Вот и проверим.

Четверть часа спустя я увидел открытое кафе и понял, что нахожусь на верном пути. Кафе, работающее в воскресенье, в городе с населением восемнадцать тысяч человек, расположенном к тому же вдалеке от традиционных туристических троп, означает, что центр или очень близко, или вот прямо здесь, хотя до собора Святого Жерома, который видно из любой точки города, еще, по идее, пилить и пилить — если я хоть что-то смыслю в перспективе.

На радостях я выполнил данное себе обещание, заказал чашку кофе у смуглой хозяйки, красивой, но сонной, как зимняя муха. Разместился на табурете у входа, чтобы можно было закурить, и принялся глазеть по сторонам — вдруг случится чудо и на пустой улице появится прохожий. А лучше — дюжина. И все с детьми.

Чудо, однако, предпочло случиться у меня за спиной. Я услышал, как в баре звенит детский голос, обернулся и увидел, что за стойкой рядом с сонной красоткой теперь восседает бойкая девица с тонкими косичками, в маске, изображающей очаровательного лягушонка. Рисует что-то фломастерами в альбоме, обеими руками одновременно, теребит мать, не то вопросы задает, не то просто требует внимания к своим трудам.

«Ну ведь вполне может быть какой-то праздник…» — робко заметил мой здравый смысл, но тут же заткнулся, увидев, сколь жалкой получилась его попытка уладить дело.

«А ты подойди и спроси», — нерешительно посоветовал он какое-то время спустя. Я выслушал совет, встал и, вместо того чтобы вернуться в бар и выяснить, как обстоят дела, позорно ретировался со скоростью, превышающей возможности рядового пешехода. Бежал, однако, не обратно, на автовокзал, а по направлению к центру. Колокольня собора Святого Жерома указывала мне путь. Кстати, он был гораздо ближе, чем мне казалось. Ну или это я так быстро бежал.

На центральной площади и правда оказалось довольно людно. По ее периметру располагались кафе и рестораны, веранды которых были не то чтобы забиты до отказа, но примерно наполовину заполнены. В центре площади катались на роликах и скейтбордах дети — все как один в масках, изображавших по большей части персонажей мультфильмов и комиксов. Молодой отец у входа в кафе вынимал из коляски младенца в красной тряпичной полумаске. У прилавка с мороженым мать большого семейства выдавала сладкий паек кролику, медвежонку, доктору Чуме и чертенку с аккуратными витыми рожками.

«Ну, все-таки воскресенье. Вполне может быть праздник», — ни к селу ни к городу вякнул мой разум и, устыдившись, умолк. Очень невовремя! Потому что, разглядывая всю эту благодушную воскресную публику, детей в причудливых масках и их невозмутимых родителей, я понял что-то очень важное — не то про себя, не то про весь мир, — но сформулировать так и не смог. И до сих пор ношу в себе это смутное знание в надежде, что однажды оно само найдет в моем лексиконе подходящие слова, облачится в них и тогда явится мне снова — точное, ослепительное, неопровержимое.

— Ты что здесь делаешь?

Не то чтобы я знаю французский. Но как-то сразу понял смысл вопроса. И обернулся, чтобы посмотреть на того, кто его задал. И увидел колоритнейшую тетку, тощую до прозрачности, смуглую до черноты, с крючковатым носом, острым подбородком и огромной копной растрепанных смоляных кудрей, словом, уместную скорее в умеренно страшном сне, чем наяву — даже на таком сомнительном яву, которое выпало на мою долю здесь, в Дине.

Она что-то мне говорила, темпераментно размахивая руками, и столь недвусмысленно тыкала пальцем в ту сторону, откуда я пришел, что мне сразу стало понятно: эта мегера хочет, чтобы я отсюда убрался. Собственно, я и сам этого хочу. И ближайший автобус всего через час. Так что я, пожалуй, действительно пойду. Прямо сейчас. Чего тянуть.

Мегера, похоже, поняла, что я согласен уйти, заулыбалась и вдруг ласково погладила меня по руке, так что я даже засомневался — да полно, неужели она меня только что прогоняла? Впрочем, автовокзал по-прежнему казался единственным местом в Динь-ле-Бене, где мне будет хорошо и уютно. По крайней мере, спокойно.

Ужасная женщина увязалась за мной, уже на краю площади потянула за рукав, извлекла из кармана стопку открыток. Я подумал, она ими торгует, покорно полез за мелочью, но она укоризненно покачала головой, выбрала из стопки одну открытку, изображающую фигуру старца в коротком плаще, точнее, пелерине из небольших плоских камней, сунула ее мне, повелительно махнула рукой в сторону автовокзала — дескать, давай, давай, вали отсюда — и исчезла. Ну, то есть, наверное, просто ушла, пока я рассматривал открытку, вот и не заметил, куда она подевалась.

Только потом, уже в Ницце, укладывая открытку в папку с билетами, чеками и страховым полисом, чтобы не измялась окончательно, я заметил на ее обороте надпись — несколько слов от руки, беглым, неразборчивым почерком: Le démiurge ne doit pas se promener selon les jardins. Опознал всего два слова: «демиург» и «сад»; насчет promener, впрочем, у меня тоже были здравые идеи, очень уж похоже на «променад». Но все это не приближало меня к разгадке. Поэтому я отнес открытку портье, который, на мое счастье, прекрасно говорил по-немецки, а этот язык я знаю много лучше прочих иностранных.

— Не понимаю, — задумчиво протянул он, разглядывая надпись. — То есть слова понимаю, но какой в них смысл?

— Все равно переведите, — попросил я.

— Демиург не должен гулять по своим садам, — послушно прочитал портье. И уже от себя добавил: — Почему это — не должен? И кто, интересно, ему запретит?

δ. Megrez. Марвежоль

— Будешь смеяться, но ехала-то я в Менд. Старинная подружка зазвала, она восьмой год замужем за тамошним жителем — вот столько мы, получается, и не виделись, в смысле со дня ее свадьбы, да и там я всего полчаса высидела. Ее мама, понимаешь, хотела как лучше, чтобы все как у людей, наняла тамаду, простая душа, и как только он начал профессионально увеселять публику, я пулей выскочила на улицу, даже не прихватив с собой гребень, зеркало и платок на случай погони… Счастье, кстати, что жених по-русски почти не понимал, а то сбежал бы из-под венца, он же, знаешь, трепетный такой дядечка, ему бы дни напролет Верлена наизусть шпарить, а там хоть трава не расти.

Ну, в общем, когда Людка узнала, что я теперь в Париже, тут же взвилась: а ну давай дуй ко мне в Менд, душа пропащая. А я, понимаешь, как-то не очень хотела, мы же, считай, восемь лет не виделись, столько всего случиться успело, я уже почти забыла — ладно бы только Людку, но и ту девицу, которая с ней дружила, причем не то чтобы по собственному выбору, а потому что тезки, две Людмилы на факультете, Люд и Люс, всем казалось, что будет логично, если мы подружимся и везде будем ходить вместе, и мы послушно подружились, оправдали ожидания, так, кстати, часто бывает… И теперь что ж, выходит, воскрешать давно забытую старую себя, которую помнит Людка, и начинать все сначала? А с другой стороны, когда еще будет повод съездить в Лозер? Я, знаешь, вовсе не так легка на подъем, как может показаться. То есть очень даже легка, но только если понимаю, зачем надо ехать. Когда есть цель. Вот захотела с тобой поговорить и прилетела сюда как миленькая, не раздумывая. Но это потому, что очень приспичило. А то бы еще долго не собралась, хотя близко и билеты не намного дороже, чем в кино.

В общем, я помаялась-помаялась, и тут вдруг внезапно выяснилось, что группа, которую я должна пасти в начале следующей недели, не приедет, что-то там у них разладилось, а следующая только в четверг. И я поняла — это меня судьба уже буквально пинками гонит в Менд к Людке, лучше не сопротивляться, уж больно силы у нас неравные, и тут же купила билет — так, чтобы уехать в воскресенье утром и вернуться в среду вечером. Все рассчитала и спланировала, умничка.

Люс саркастически ухмыляется. У нее это отлично получается, Люс — чемпион по саркастическим ухмылкам. Уж на что я сам силен в этом виде спорта, но по сравнению с ней — жалкий любитель. Одного этого достаточно, чтобы растопить мое сердце: у меня слабость к людям, превосходящим меня в умениях, в которых я сам преуспел, даже таких пустяковых, как ухмылки. Впрочем, у Люс я еще много чему могу поучиться. Уж на что я наловчился круто менять свою жизнь и, забив на так называемые «достижения», начинать все не с нуля даже, а с минусовой отметки, но и в этой области она для меня вполне авторитет. А я для нее — поддержка и опора.

Как-то легче дышится, когда точно знаешь, что в мире есть другие такие же придурки, как-то сказала Люс. Моей крыше приятно съезжать в сопровождении чужих крыш, выбравших примерно то же направление движения. Полное одиночество — хорошее дело в пределах собственной квартиры, но не в масштабах планеты. Знать, что по земле ходит пара-тройка похожих на тебя существ, — необходимое и достаточное условие душевного комфорта.

В целом я с ней согласен. Поэтому, когда (пару раз в год, не чаще, увы) выясняется, что Люс хочет повидаться, я бросаю все и начинаю приводить в порядок гостевую комнату или, напротив, бегу покупать билет. Люс — это Люс, точка.

— Что бы я без тебя делала, — говорит она, принимая из моих рук полулитровую кружку с бергамотовым чаем.

Специально выбрала такой момент, чтобы можно было подумать — это она за чай благодарит. Но я-то знаю, не за чай, а вообще, в принципе. За сам факт моего существования. А Люс знает, что я знаю. Но мы оба можем делать вид, будто у нас просто происходит обмен формальными любезностями. А можем не делать.

— Никому, кроме тебя, не могу рассказать про эту дурацкую поездку, — вздыхает Люс. — Даже себе не могу. Правда-правда. Просто сесть и вспомнить все по порядку, как было, не завираясь, в смысле не искажая факты ради достоверности. Пробовала. Трудно. Очень трудно.

— О, — говорю. — О-о-о. Факты, которые хочется исказить ради достоверности. Это мне нравится.

— Мне, пожалуй, тоже, — неуверенно кивает Люс. — Когда другие рассказывают. А когда я сама наедине с собой молча их помню — уже не очень.

— Ладно уж, — улыбаюсь, — выкладывай, не тяни.

Но Люс все-таки тянет. Бродит по моей крошечной кухне с кружкой в руках, заглядывает в холодильник, закрывает его, так ничего и не выбрав, задумчиво гладит желтый бок лежащего на столе яблока, наконец возвращается на подоконник, где стоит кружка с остывающим чаем, забирается туда с ногами, укладывает подбородок на колени и продолжает свой рассказ.

— Честно говоря, я еще на вокзале могла бы понять, что поездка будет та еще. Когда по перрону бредет толпа мужиков в рогатых шлемах с разноцветными чемоданами на колесиках, это, мне кажется, вполне себе внятный знак: «Осторожно, весь мир сошел с ума», или что-то в таком роде. Но я и бровью не повела. Заняла свое место, достала компьютер и принялась барабанить по клавишам — в моей жизни всегда есть место переводу, который скоро сдавать, как правило завтра же; я сама не всегда понимаю, откуда они берутся, видимо, просто самозарождаются из информационного мусора, которого полно в окрестностях любой головы… В общем, до Клермон-Феррана я глаз от экрана не поднимала, а там схватила свою сумку и побежала на автобус — у меня всего десять минут на пересадку было, а эти гады еще остановку перенесли и указатели не поменяли, — еле успела, плюхнулась на сиденье, пока отдышалась, мы уже поехали. Только тогда я наконец огляделась и обнаружила, что на соседнем сиденье разместилась бородатая женщина… Почему ты не удивляешься? Можно подумать, ты бородатых женщин каждый день видишь. А вот лично я — впервые в жизни. Всегда была уверена, что это вообще выдумки. Ну, мужики в балаганах надевали платья с накладным бюстом, или тетки искусственные бороды клеили на радость зевакам. Но тут она сидела совсем рядом, и я готова поклясться: борода была самая настоящая. Ухоженная такая, аккуратно подстриженная, очень густая светло-каштановая борода. И бюст не накладной. У нее платье было с глубоким вырезом, так что без обмана. А сиськи здоровенные, даже не знаю, какой это размер — восьмой? Десятый? В общем — ух! Сиськи, борода и декольтированное платье в цветочек — немыслимое сочетание. И я так одурела от этого зрелища, что пялилась на нее во все глаза, не могла заставить себя отвернуться, сама не знаю, что на меня нашло. Наконец даме это надоело, и она снисходительно так спросила: ну, чего пялишься? Тебя что, в детстве в цирк не водили? И я сказала: нет, не водили. Это, кстати, правда, я всего один раз в цирке была, родители его терпеть не могли, да и мне не особо понравилось, так что я больше не просила… Неважно. В общем, бородатая тетка пригорюнилась, пожалела меня — как же так, несчастный ребенок. Сказала: сходи обязательно, при первой же возможности, и я пообещала: ладно, схожу. А потом она вышла в каком-то городке, я даже его название не разобрала, а я уткнулась носом в оконное стекло, за которым изгибались горные склоны и зеленели каштановые леса, и поехала дальше. Вроде как в Менд, к Людке, воскрешать призраки былого. То есть я до последнего момента была в этом уверена. Пока водитель не объявил: «Марвежоль, авеню Руссель», и автобус остановился на площади, у древних каменных ворот такой нечеловеческой красоты, что у меня дух захватило при мысли о том, что должно скрываться за этими воротами. И я, знаешь, вдруг подумала — а ведь если сейчас не выйду, фиг когда-нибудь еще сюда попаду. Это же глухомань, департамент Лозер, туристы им не интересуются, во всяком случае не те, кого я пасу, а ради собственного удовольствия я сюда не вернусь, разве только к Людке стану регулярно ездить, но это, честно говоря, вряд ли, я от нее, скорее всего, сбегу навек, не дожидаясь среды.

И тут водитель подходит ко мне, настойчиво касается плеча: ваша остановка, мадам, просыпайтесь. Перепутал с кем-то, ясное дело, я ему свой билет до Менда показывала, но его ошибка оказалась последней каплей, я схватила сумку и пулей выскочила из автобуса, думая на бегу: вот и хорошо, вот и правильно, а Людке позвоню, скажу, не успела на пересадку, переночую в Клермон-Ферране, приеду завтра.

Пока я все это обдумывала, автобус уехал, и я осталась на площади. С одной стороны древние ворота, которые мне так приглянулись, с другой — бар «Le Diabolo», и так меня тронула эта наивная инфернальность, что я немедленно отправилась туда и потребовала чашку кофе, а пока мне его готовили, обнаружила, что на втором этаже, над баром, маленькая гостиница, я ее тут же про себя окрестила «У черта на рогах», и там, конечно же, нашлась свободная комната, и не одна: Марвежоль, мягко говоря, не туристическая мекка, и слава богу, такая красота должна оставаться в забвении, на радость редким знатокам и транзитным пассажирам, вроде меня.

В общем, я бросила в номере сумку с компьютером, чтобы случайно не засесть за перевод в ближайшем кафе, это у меня, понимаешь, как нервный тик, и налегке поскакала на улицу. Вошла в те самые ворота, вдохнула, выдохнула и подумала, какой все-таки молодец водитель, что с кем-то меня перепутал, и какая молодец я, что не стала спорить и вышла. Потому что красота неописуемая; да, я знаю, такое можно о каждом втором маленьком французском городке сказать, но хуже от этого они не становятся.

Я, конечно, предполагала, что в воскресенье во второй половине дня в городе будет не слишком людно. Но за первые полчаса я вообще никого не встретила, натурально, ни души. Правда, нашла целых два открытых кафе — ну как открытых, двери-то нараспашку, а посетителей нет, и за стойкой почему-то никого, так что я не решилась войти, это как в чужой дом без хозяина… Ладно, неважно. Потому что в третьем по счету кафе был, можно сказать, аншлаг: за барной стойкой хмурый мужик со сросшимися бровями, при этом красивый — убиться можно. За столиком у входа скучает над растаявшим мороженым долговязая конопатая девица с виду старшеклассница, а в уголке у окна примостилась старушка в сиреневой стеганой куртке, я только потом разглядела, что она азиатка — раскосая, желтолицая и древняя, как иероглифическая письменность. Когда я вошла, эти трое так на меня посмотрели, как будто я — панк с зелеными волосами и семью кольцами в носу. То есть с веселым антропологическим любопытством — дескать, что за чудо такое к нам пожаловало? А какое из меня чудо. Тетка как тетка, в меру симпатичная, волосы собраны в хвост, джинсы, курточка — нас таких миллионы. Ну, правда, приезжая. Новенькая то есть. Практически прекрасная незнакомка. Я решила, они поэтому так уставились, и расслабилась. Пусть себе таращатся, лишь бы накормили — да вот хоть мороженым. Потому что маковая росинка у меня во рту, конечно, с утра была. Но всего одна. И очень, очень давно.

Правда, в первый момент меня смутил запах паленой органики, слабый, но, знаешь, такой нехороший, как будто где-то под столом миниатюрная модель ада для грешных инфузорий припрятана. Но потом я поняла, в чем дело: тут готовят в печи на открытом огне. И если этот хмурый красавчик согласится поджарить мне кусок мяса…

Он, похоже, прочитал мои мысли. Потому что сразу, не здороваясь, спросил:

— Голодная?

Это в моем пересказе выходит грубо, а тогда прозвучало как-то удивительно хорошо и уместно, как будто я вернулась домой после долгой прогулки, тут не церемонии разводить, а кормить надо. Я уже и не помню, когда меня так встречали. Ну, в детстве, наверное. Но с детством у меня сложно, я его помню, как кино или книгу — очень мило, но при чем тут я?

Но тогда я не рассуждала, а просто энергично закивала — дескать, еще какая голодная, давайте сюда все, что есть. Он меня правильно понял, даже не стал расспрашивать, чего мадам желает, а поставил на стойку глиняный стакан с сидром и пошел к печи. Первым делом в ад отправились куски грешного хлеба и нераскаявшегося козьего сыра; помучившись, сколько положено, они перевоплотились в изумительные гренки для салата, который временно заслонил для меня весь мир. А потом на мою тарелку плюхнулся кусок мяса, пожаренного именно так, как я люблю — сверху корочка, внутри — кровавый сок, и только не говори, что помнишь меня вегетарианкой, это я по молодости, по глупости, больше не повторится.

Когда от куска осталось чуть больше трети, я перевела дыхание и, так сказать, вернулась в реальный мир. То есть подняла голову от тарелки. Ненадолго, но успела заметить, что хмурый красавчик смотрит на меня с почти материнской нежностью, а китайская бабушка и конопатая старшеклассница распахнули окно и, высунувшись туда по пояс, курят страшную черную вонючую сигару, одну на двоих. И от этого зрелища в душе моей воцарились мир и покой, доселе ей, бедняжечке, неведомые. Ну правда, как будто домой вернулась и всю эту троицу сто лет знаю, и они ведут себя, как я привыкла, и нам хорошо вместе, как всегда. Ух, как же это было здорово! И наверное, поэтому, когда хозяин сказал: «Жуй быстрее, скоро закрываемся, ты же не хочешь опоздать на представление?» — я быстро-быстро замотала головой, дескать, конечно не хочу, и только потом удивилась: что за представление такое? Но не сомневалась ни секунды — если зовут, надо идти.

Когда я попыталась расплатиться за еду, хмурый красавчик поглядел на меня, как на дурочку, только что пальцем у виска не покрутил, точнее, все-таки покрутил, но пальцем какой-то дополнительной невидимой руки — вроде бы ничего не произошло, а всем присутствующим ясно, что он это сделал. Но я все равно улучила момент, когда мой благодетель отвернулся, и сунула пять евро под тарелку; я бы больше положила, но в кошельке была еще сотня одной купюрой, и всё, а поди получи сдачу у человека, который вовсе не хочет брать с тебя денег. Короче, я рассудила, что пять евро все-таки лучше, чем ничего, и с более-менее легким сердцем отправилась курить на крыльцо. Конопатая девица выскочила следом, попросила сигарету, села рядом на ступеньку, и так чудесно мы с ней там молчали о своих запутанных девичьих делах, что у меня снова возникло это дивное ощущение: я дома, и любимая младшая сестренка рядом; мне почему-то всегда казалось, что сестры примерно так и общаются, почти без слов, с такой, знаешь, обоюдной немного снисходительной нежностью. Но я, конечно, не знаю, как оно бывает на самом деле, у меня-то только брат, причем он на пятнадцать лет старше; мы, можно сказать, едва знакомы… Неважно.

Наконец на крыльце появился хозяин, по-прежнему хмурый и ослепительно красивый. И в тот же миг как-то резко стемнело, как будто он был не человеком, а огромной грозовой тучей. Человек-туча достал огромную, в несколько десятков — я не преувеличиваю! — связку ключей, с явным наслаждением ими побренчал, выбрал нужный и принялся запирать дверь. Я опомниться не успела, а он поднял меня со ступеньки, практически за шкирку, как котенка, сказал: «Пошли».

И мы пошли. По дороге хозяин кафе потрясал связкой своих ключей, вызванивая какую-то смутно знакомую мелодию, а девица на ходу пританцовывала под этот аккомпанемент, и я вдруг заметила, что и сама — ну, не то чтобы в пляс пустилась, но шагать начала, сообразуясь с ритмом, а время от времени, когда того требовало музыкальное сопровождение, останавливалась, подпрыгивала или хлопала себя ладонью по бедру, совершенно не стесняясь своих спутников. Глазеть по сторонам это, впрочем, не мешало.

Мы пересекли площадь, на которую выходили двери и окна нашего кафе, нырнули в узкий короткий переулок, почти сразу снова свернули, поднялись по ступенькам на холм, на вершине которого стоял собор, окруженный строительными лесами, обошли его по периметру и начали спускаться.

— А бабушка? — вдруг вспомнила я. — Она осталась в кафе?

— Матушка Чан уже на небесах, — сказала конопатая девица, да так серьезно, что я задрала голову и уставилась вверх. Но там, разумеется, не было ничего, кроме рваных облаков, подкрашенных розовым закатным заревом, и бледного ломтика ущербной луны.

Интересно, что она имела в виду? Не померла же старушка за минуту до закрытия, в самом деле. Да и владелец кафе, сколь бы угрюмо ни хмурил брови, совершенно не похож на Раскольникова. Не тот тип.

Бедняга не догадывался, что не прошел кастинг, поэтому не утратил мрачности, успешно заменявшей ему безмятежность.

— Матушка Чан Э. присоединится к нам позже, когда покончит с делами, — церемонно сообщил он. — Ей будет приятно узнать, что ты о ней беспокоилась.

Надо же, подумала я. Матушка Чан Э.[12] Стоило ехать в департамент Лозер, чтобы внезапно запутаться в складках парадного халата господина Ляо Чжая[13]. Впрочем, что это я? Стоило, еще как стоило.

— Как же тут у вас хорошо, — невольно выдохнула я, когда мы, завершив спуск, свернули под невысокую полукруглую арку и оказались в очередном переулке, вымощенном булыжниками и застроенном узкими каменными домами совершенно в моем вкусе.

Вообще-то, не в моих привычках докучать местным жителям своими восторгами, я слишком хорошо знаю цену таким эмоциям. Среднестатистический восхищенный турист уже потому всем доволен, что вырвался на время из привычного круговорота жизни: ему не надо толкаться в городском транспорте, покупать продукты для ужина, выносить мусор, сверяясь с приборами, высчитывать квартплату, ложиться пораньше, предусмотрительно поставив в изголовье будильник, ворочаясь с боку на бок, сочинять ответы на каверзные вопросы, которые завтра поутру непременно задаст начальник, — вообще ничего в таком духе. Пожизненный раб распорядка пьян от внезапно наступившей свободы, ему так хорошо, что он почти не видит город, который искренне нахваливает; неудивительно, что туземцев его неуместные восторги только раздражают, как лепет захмелевшего гуляки, внезапно оказавшегося среди трезвых, занятых, озабоченных повседневными делами людей. Впрочем, ворчуны, заранее недовольные всем, что с ними может случиться, еще хуже, но не о них сейчас речь.

Короче, я не собиралась ничего такого говорить. И уж тем более восторженно выдыхать. Нечаянно получилось. Но мои попутчики не выказали неудовольствия.

— Ну так оставайся тут жить, если тебе нравится, — приветливо сказала моя новообретенная сестренка.

— С жильем проблем не будет, я храню ключи от всех опустевших домов старого Марвежоля, — заметил хмурый красавчик и с утроенным энтузиазмом забренчал своей коллекцией цветного лома.

Я открыла было рот, чтобы объяснить: и рада бы остаться, но в Париже у меня работа, не то чтобы венец мечтаний, но жить вполне можно. А здесь как зарабатывать? На одних переводах я долго не продержусь. Но тут владелец множества пустующих домов добавил:

— Только ты должна будешь повесить за окно колокольчики. Это обязательное условие.

Его реплика сбила меня с толку. То есть я просто забыла, что хотела сказать, и одновременно поняла: это совершенно неважно, не имеет значения, вылетело из головы, и черт с ним. Тем более что впереди, уже совсем близко, сияют разноцветные огни, льется музыка, незатейливая и сладкая, как жженый сахар, от жаровен валит сизый дым, сыплются на землю розовые лепестки, звенят, как птичий щебет, счастливые голоса.

— Это что, городской праздник? — спросила я, замирая от восторга: надо же, как удачно совпало!

— Можно сказать и так, — кивнул мой спутник.

— Ежедневный городской праздник, — вставила конопатая девица. Тут же поправилась: — Вернее, еженощный. — И, заметив мое недоумение, пояснила: — Представление. Оно бывает каждый вечер, но хуже от этого не становится.

Не могу сказать, будто ее слова что-то мне объяснили; с другой стороны, какая разница, каждый вечер они так веселятся или раз в год, я-то здесь первый раз в жизни и, скорее всего, последний, а тут вдруг — такое, праздник, ярмарка, представление, я и вообразить не могла.

Мы сделали еще несколько шагов, вышли на площадь, которая, принимая во внимание общие масштабы старого города, никак не могла быть большой, но показалась мне огромной, и как-то внезапно очутились в самом центре суматошного праздничного варева. Моих спутников тут все знали и, похоже, любили — подходили, хлопали по плечам, обнимали, троекратно целовали в щеки, и меня тоже, на всякий случай, раз с ними пришла. «Мендозо, — то и дело говорил кто-то, — да это же мсье Мендозо с сестренкой», — и к нам подходили все новые и новые желающие поздороваться.

Так они, оказывается, брат и сестра, надо же, совершенно не похожи; а фамилия у них, значит, Мендозо, думала я, вот и славно, я же как раз в Менд еду, легко будет запомнить.

Конопатую девицу вскоре утащили танцевать, а у нас в руках каким-то образом оказались кружки с яблочным сидром. Я начала оглядываться в поисках скамейки, но мсье Мендозо подхватил меня под локоть и повлек по направлению к центру площади, деликатно, но настойчиво.

— Место лучше занять прямо сейчас, — объяснил он. — А то половину не разглядим.

По дороге он то и дело отвлекался — то чмокнуть в щеку очередную красотку, то отломить кусок чужого пирога, то взять из чьих-нибудь рук деревянную свистульку, дунуть в нее, насладиться пронзительной трелью и с вежливым поклоном вернуть владельцу. Между делом раздобыл где-то глиняный колокольчик на серебряной нитке и повесил его мне на ухо, так что я чувствовала себя не то рождественской елкой, не то породистой коровой, но снять колокольчик не решилась, и теперь он тихонько позвякивал при каждом моем шаге.

Наконец мы остановились у самого края большого, мелом очерченного круга, в центре которого лохматый мальчишка лет семи в серой меховой безрукавке лениво жонглировал полудюжиной горящих факелов — трюк сам по себе непростой, особенно если учесть юный возраст исполнителя, но я как-то сразу поняла — это еще не само представление, а только обещание, что оно скоро начнется.

— Ты когда-нибудь была в цирке? — спросил мой спутник, и я подумала: надо же, второй раз за день мне задают этот вопрос. А вслух сказала:

— Однажды, очень давно, так что не считается.

— Правильно, не считается, — согласился он. — Тем более, с нашим цирком никакой другой не сравнится.

Наверняка так и есть, подумала я. Уже потому хотя бы, что ни одно событие не сравнится с тем, что происходит со мной здесь и сейчас, в крошечном городке, о существовании которого я еще утром понятия не имела, после лучшего в моей жизни ужина, с кружкой благоуханного сидра в руках, рядом с самым красивым в мире мужчиной, еще и с колокольчиком этим дурацким, который он зачем-то на меня нацепил, а я, дура, и рада… О, даже если бы этот мальчишка жонглировал всего двумя погасшими факелами и оказался единственным пожелавшим выступить артистом, я бы все равно до конца дней вспоминала это представление как самое восхитительное, ну а если они еще хоть что-нибудь покажут — тогда вообще с ума сойти можно!

Мальчишке тем временем надоело жонглировать, он проглотил все шесть факелов поочередно и удалился с таким скучающим видом, словно теперь ему предстояло засесть за уроки.

— Эй, это как?! — Я требовательно потянула мсье Мендозо за рукав. — Как он это сделал?!

Тот пожал плечами.

— Ты сама видела как: взял и проглотил. Да это пустяки, ребенок еще только учится, и в качестве награды за успехи ему позволяют развлечь публику перед представлением. Видела, какая у него постная физиономия? Это он прикидывается, чтобы никто не догадался, как он счастлив и горд… Молодец мальчишка, что тут скажешь. Далеко пойдет.

Музыка зазвучала громче, и мой спутник умолк, а обо мне и говорить нечего, я не только французский язык, а сам факт существования человеческой речи временно забыла, когда откуда-то сверху, как леденцы из невидимой вазы, посыпались люди, одетые в пестрые блестящие лохмотья. Коснувшись ногами земли, одни тут же принимались кувыркаться, другие — изрыгать огонь, третьи — карабкаться вверх по невидимым канатам, а самый колоритный, могучий старец с седыми кудрями до пояса, начал доставать у себя из-за пазухи упитанных кроликов, которыми одновременно как-то ухитрялся жонглировать; доведя число кроликов до дюжины, он уселся на землю, предоставив им самостоятельно кружиться в воздухе до тех пор, пока зверьки не превратились в букеты белых роз, их фокусник тут же раздал стоящим поблизости женщинам. Один букет достался мне; кажется, еще ни одному подарку в жизни я не радовалась так бурно. Впрочем, когда несколько минут спустя букет бесследно исчез из моих рук, я была слишком увлечена представлением, чтобы огорчиться; я и удивиться-то толком не сумела, только отметила про себя, что, по-хорошему, надо бы.

Но кролики и букеты — это и правда были пустяки. Чем дальше, тем более невероятным казалось мне происходящее на импровизированной арене, за меловой чертой. Я своими глазами видела, как огромная змея играет на дудке, одновременно отбивая ритм хвостом по стоящему рядом барабану. Как из обычной чашки выливают воду и вместе с ней выплескивают на траву русалку, которую тут же подхватывает за руки свесившийся с трапеции воздушный акробат, и после нескольких кульбитов парочка, слившись в страстном поцелуе, исчезает в чердачном окне ближайшего к месту действия дома. Как, сокрушая булыжную кладку мостовой, в центре площади за несколько минут вырастает огромный бук, из дупла которого вылезают три девочки в накидках из листьев и начинают потчевать собравшихся сладкими буковыми орешками; несколько штук я съела, а один положила в карман, на память, и тут же ехидно сказала себе: можно подумать, без орешка ты вот так сразу все забудешь, моя бедная безмозглая сентиментальная Люс.

Но вообще-то думала я в этот вечер на редкость мало, не до того было. Я даже не заметила, как исчез мой прекрасный угрюмый спутник, опомнилась, только когда он вернулся с пакетом печеных каштанов и отсыпал половину в мою протянутую ладонь.

Импровизированная арена опустела так же внезапно, как перед этим заполнилась. Все, включая недавно выросший бук, вдруг куда-то подевались, но зрители не расходились, и я поняла, что представление еще не окончено, но никак не могла сообразить, в чем оно теперь заключается.

— Не туда смотришь, — шепнул мне мсье Мендозо, — подними голову!

Я послушно посмотрела вверх и увидела, что с неба — в смысле, ниоткуда, из темноты и пустоты, — свисает веревочная лестница, излучающая бледный голубоватый свет, а по ней неторопливо карабкается вниз крошечная человеческая фигурка. Время от времени из рукавов ее просторной куртки вылетали сияющие как фонари бабочки размером с откормленного голубя и тут же принимались носиться над площадью; в конце концов они практически закрыли ночное небо, от их крыльев стало светло, как днем, а от их размеренного вращения у меня немного закружилась голова, сладко, как от поцелуя.

Но тут небесный посланец наконец спрыгнул на землю и оказался старой азиаткой из кафе, которую мсье Мендозо и его сестрица называли матушкой Чан. Старушка нагнулась — я поначалу решила, что это она кланяется публике, но нет, матушка Чан принялась деловито сматывать в клубок начерченную мелом линию, отделявшую арену от зрительских мест. Закончив свой невероятный труд, она спрятала клубок за пазуху и принялась взбираться вверх по лестнице, столь же неспешно, как только что спускалась. Светящиеся бабочки понемногу забирались в ее рукава; в конце концов на площади снова стало темно, только веревочная лестница еще какое-то время переливалась в небе сияющим росчерком, а потом погасла и она.

— Вот теперь все, — объявил мой спутник, легонько щелкнув пальцем по колокольчику, висящему на моем ухе. И будничным тоном добавил: — Если хочешь еще сидра, надо поторопиться, его вечно не хватает.

Народ, к моему удивлению, вовсе не спешил расходиться. Оркестр грянул какую-то залихватскую польку, и добрая половина присутствующих немедленно пустилась в пляс, а вторая, не столь добрая, устремилась к лоткам с остатками напитков и закусок; мы с хмурым мсье Мендозо были среди них, практически в первых рядах. Добыв по кружке сидра и по куску жареного овечьего сыра, уселись прямо на тротуар, в стороне от танцующих, чтобы перевести дух.

— Ну и как тебе? — гордо спросил он.

— Слов нет! — выдохнула я, чуть не подавившись горячим сыром от полноты чувств. — Никогда не думала, что уличные циркачи могут быть такими виртуозами!

— Вообще-то, не такие уж они виртуозы, — снисходительно заметил мсье Мендозо. — По сравнению с людьми — несомненно. Но от оборотней можно требовать и большего.

— От оборотней?!

Одно из двух, подумала я. Или я так устала, что начала забывать французский, или это просто какая-то локальная шутка, непонятная непосвященным. Будем надеяться, все-таки второе.

— Ну, не думаешь же ты, что люди способны проделать все эти фокусы, — пожал плечами мой спутник.

Я не нашлась что ответить и полезла в карман за сигаретами. Возможно, курение действительно не слишком полезно для телесного здоровья, но совершенно необходимо для душевного, по крайней мере, лично меня первая же затяжка мгновенно возвращает на землю, в какие бы заоблачные дали ни унесся перед этим мой слабый разум.

Но на сей раз почему-то не помогло.

— Значит, говоришь, оборотни, — растерянно сказала я.

— Ну да. Они просто отдают долг, — заметил мсье Мендозо таким тоном, словно это все объясняло.

— Какой долг? — автоматически переспросила я.

— Прежде они сеяли здесь страх. А теперь сеют радость, — лаконично ответил он.

— Ага, вот теперь все стало понятно, — усмехнулась я, постаравшись вложить в свою реплику как можно больше сарказма, чтобы его проняло.

— Фундамент всякого города замешан на крови и радости, — тоном школьного учителя изрек мсье Мендозо. — В этом деле чрезвычайно важны пропорции: пока радости больше, город будет процветать. А если ее не хватает, город становится неподходящим местом для жизни. В таком городе умирают чаще, чем рождаются, а подросшие дети всем сердцем стремятся его покинуть и, как правило, добиваются своего. Марвежоль хороший городок, заслуживающий любви. Но очень уж маленький. И очень старый. Людям, которые здесь жили, всегда приходилось нелегко. Но пока город был молод, радости хватало на всех с лихвой. Однако Марвежоль понемногу старился, и пару столетий назад его природная радость начала иссякать. Не то чтобы ее не стало вовсе, но — недостаточно. Дети тут рождаются куда реже, чем прежде, а если бы я захотел записать имена уехавших на поиски лучшей доли, мне пришлось бы извести столько бумаги, что в нее можно завернуть тебя целиком, да еще и в несколько слоев, как стеклянную вазу.

Я невольно улыбнулась, представив себе процесс упаковки.

— И тогда город заключил договор с оборотнями, — будничным тоном продолжал мой спутник. — Многие столетия они сеяли здесь страх и проливали кровь, и город охотно позволял им это, даже предоставлял кров и защиту, предчувствуя, что когда-нибудь от них будет польза. И теперь пришло время отдавать старый долг. Они, как видишь, неплохо справляются.

— Ну какие тут могут быть оборотни? — устало спросила я, все еще надеясь, что стала жертвой затянувшейся шутки. Не слишком удачной, но когда шутник так красив, требования к качеству его реплик как-то незаметно снижаются.

— Какие? Да самые разные, — мой прекрасный шутник был невозмутим и не собирался отклоняться от курса. — В основном, конечно, волки. Но не только они. И не только местные, такое развлечение никто не хочет пропустить, вот и сходятся отовсюду. Вон матушка Чан вообще с неба к нам спускается, хотя уж она-то точно не оборотень и никому ничего не должна… Мы всем рады, чем больше актеров, тем дольше длится представление, тем слаще спится нашим горожанам, тем радостней их пробуждение поутру — чего еще желать.

— «Спится»?! — Я окончательно перестала его понимать.

Тут мсье Мендозо очень внимательно на меня посмотрел, как будто впервые увидел.

— Эй, погоди, — удивленно сказал он. — Неужели ты подумала, что все это происходит наяву?

— Ннну, — смущенно заблеяла я, — а почему, собственно, нет? Я же только приехала. И не знаю, как у вас тут все устроено. А тут ты говоришь: представление, пойдем! И я иду, и действительно представление, лучшее, что я видела в жизни, но почему бы ему не быть наяву? Я как-то, знаешь, совершенно не усомнилась в реальности происходящего, да и с чего бы? Когда я оказываюсь в незнакомом месте, мне кажется, тут может случиться все что угодно. А может не случиться, это уж как повезет.

— Отличный подход к делу, — мой хмурый спутник вдруг улыбнулся, впервые за весь вечер. — Ладно, если так, значит, все действительно было наяву — для тебя. В этом есть одно небольшое неудобство: в гостиницу тебе придется добираться пешком. Ты где остановилась?

— У черта на рогах, — машинально ответила я. И тут же исправилась: — Над баром «Le Diabolo».

— Ну, это недалеко, сразу за воротами, доберешься.

— Доберусь, — эхом откликнулась я.

— Перелезь в сад через забор и войди через заднюю дверь, — посоветовал мсье Мендозо. — Она всегда приоткрыта для кота. А хозяев не буди, им сейчас снится, что они снова молоды и пляшут на этой площади, — он неопределенно махнул рукой в сторону танцующих. — А потом им небось приснится, как они целуются, укрывшись в чужом дворе от утреннего дождя, в такой момент будить и вовсе свинство… И кстати, об утреннем дожде, пора бы о нем позаботиться.

Он привстал, взмахнул рукой, и несколько секунд спустя рядом появилась его конопатая сестрица, раскрасневшаяся и запыхавшаяся.

— Уже? — деловито спросила она. — Пора?

— Я бы дал тебе поплясать подольше, но к утру нужен дождь, а небо, видишь, почти чистое.

— Ладно, — кивнула она, — надо так надо.

Они шагнули навстречу друг другу, обнялись и вдруг исчезли, — пока исчезали циркачи на арене, это казалось мне почти естественным делом, а вот сейчас эти двое изрядно меня огорошили. Но я не столько испугалась, сколько расстроилась, обнаружив, что внезапно осталась одна, с пустой глиняной кружкой в руках и дурацким колокольчиком на ухе. Снимать его я не стала, так и пошла через весь город, бренча, как хозяйская овца, оглушенная, опустошенная, сбитая с толку, подгоняемая в спину ласковым теплым ветром.

Обнялись и исчезли, ну надо же! — растерянно думала я, пока лезла в сад через забор, который, к счастью, оказался не слишком высоким. Дверь черного хода, как и обещал мсье Мендозо, была приоткрыта, на ее пороге дремал большой черно-белый кот, причем он устроился таким образом, что длинное мускулистое тело находилось в доме, а башка — снаружи, и оба уха, черное и белое, едва заметно трепетали на теплом ночном ветру.

Обнялись, значит, и исчезли, сердито думала я, стоя в душе под тугими струями горячей воды. И, уже закутавшись в полотенце, позволила себе сформулировать рвущий сердце жалобный вопрос: а как же я?!

Обнялись и исчезли, такие дела, вздохнула я, когда моя голова коснулась подушки. И почти разрешила себе заплакать, но не успела, потому что заснула — мгновенно, крепко и сладко, как в детстве.

В моем сне шел дождь — видимо, потому, что наяву он тоже шел, стучал по крыше, лился на подоконник через распахнутую форточку, тяжелыми каплями стекал на деревянный пол. И еще в моем сне дул теплый ветер — этого, казалось мне, совершенно достаточно для счастья, пока дует ветер, я жива, а все остальное приложится.

«Когда ветер хочет казаться человеком, ему приходится разделить себя на несколько частей и разлить по разным сосудам», — вдруг подумала я. И так удивилась, обнаружив в своей светлой голове столь несусветную чепуху, что проснулась. Утренний дождь уже закончился, на небе сияло солнце, такое неправдоподобно желтое, как будто его только что нарисовал подающий надежды художник четырех с половиной лет от роду.

— Потому что ветер гораздо больше человека и в одно тело ни за что не поместится, — сказала я вслух и тут же прикусила язык.

Что я окончательно сошла с ума, невелика беда, я всегда была к этому более-менее готова. Но вот бредить вслух не стоит ни при каких обстоятельствах, даже в абсолютно пустой комнате. Особенно в пустой комнате, если уж на то пошло.

Кофе и сигареты, строго сказала я себе, вот что тебя спасет, дорогая. И повторила:

— Кофе и сигареты.

Нарочно произнесла это вслух, чтобы перебить нехороший сладковатый привкус, оставшийся на губах от предыдущей фразы.

И отправилась вниз, в этот чертов бар. В смысле, в «Le Diabolo». Вчера днем я имела дело с хозяином, а теперь за стойкой стояла его жена, милая женщина лет пятидесяти, худая как жердь, без намека на макияж и какие-либо средства ухода за кожей, но все еще очень красивая, я бы, по крайней мере, не отказалась так выглядеть в ее годы.

Получив кофе с молоком и круассан, я села у окна, из которого открывался прекрасный вид на городские ворота, и стала думать, что делать дальше.

Теоретически, мне следовало собирать пожитки и ехать в Менд, к Людке, как собиралась. Но этот вариант, сказать по правде, казался мне наименее привлекательным. Какой, к черту, Менд, какая Людка? Я и раньше плохо представляла, о чем с ней говорить, а уж теперь-то, когда мне с собой общий язык найти непросто…

Ладно, решила я, все равно автобус будет только после обеда. И обрадовавшись отсрочке, вышла на улицу.

Несколько минут спустя я уже кружила по старому городу в поисках давешнего кафе. Не знаю, что там происходило на площади — наваждение, сон, бред и галлюцинации, очень похоже на то, но неважно. Кафе-то было самое настоящее. Салат с гренками и мясо никак не могли мне присниться, тяжесть в животе поутру веское тому доказательство. Ну и где оно?!

— Так, тут я вчера точно шла, — бормотала я, — этот балкон даже сфотографировала, а в этот бар заглянула, но там никого не было… Точно в этот? Ну да, все правильно, «Le Griffon», такое название ни с чем не перепутаешь. А потом я шла прямо, пока не попала на площадь. Совершенно верно, вот она, площадь. Кафе должно быть где-то здесь.

Должно быть где-то здесь, — упрямо повторила я после того, как шесть раз обошла площадь по периметру, сунув нос во все открытые двери и тщательно изучив закрытые.

Потом я села на ступеньку чужого крыльца и расплакалась, впервые за… а даже и не знаю, за сколько лет. Во всяком случае, в школе я уже точно не ревела, ни разу за все годы, а позже — тем более, хотя поводы, конечно, были, причем гораздо более веские, чем пропажа какого-то дурацкого кафе в городе, где я сдуру вышла из автобуса и почему-то решила задержаться.

— Ну и чего ты ревешь? — строго спросил меня знакомый голос.

Я огляделась по сторонам, и совершенно напрасно, потому что этот красавчик, мсье Мендозо, сидел прямо передо мной, на корточках.

— Кафе здесь ищешь? — сочувственно спросил он. — Это ты напрасно. Мое кафе два раза подряд на одном и том же месте не появляется. И открываю я его ближе к вечеру…

— Удивительно, что при таком подходе к делу ты до сих пор не разорился, — вздохнула я, обнаружив, что у меня нет сил ни радоваться его внезапному появлению, ни удивляться словам, ни даже как следует рассердиться — да вот хотя бы на себя.

— У меня другой бизнес, — серьезно объяснил мсье Мендозо. — Кафе — это, как говорится, хобби.

— А где оно будет сегодня? — спросила я.

— Понятия не имею. Это всегда выясняется в самый последний момент.

Мы немного помолчали. Я думала, что надо бы все-таки рассердиться, встать и уйти, но из этого ничего не вышло.

— Когда я предлагал тебе переехать в любой из пустых домов, я не шутил, — внезапно сказал мсье Мендозо. — И насчет колокольчиков в окне тоже не шутил, тебе непременно придется их повесить, — поспешно добавил он, словно все остальные условия договора мы уже обсудили.

Я с досадой пожала плечами:

— И что я тут буду делать, как по-твоему?

— Жить, — ответил он. — Гулять по городу, ужинать в моем кафе, ходить на представления, когда пожелаешь — я хочу сказать, что это не обязанность, а просто возможность. Если захочешь потанцевать, можем попробовать, хотя я не уверен, что получится. По-моему, это умение при разделе целиком досталось сестренке…

— Ты что, разделил себя на несколько частей и разлил по разным сосудам?

Сама не знаю, как и зачем я это сказала. И тут же вспомнила, что утром, когда эти слова звучали у меня в голове и срывались с губ, у них был отчетливый привкус безумия. А теперь я его не чувствовала. Видимо, уже привыкла быть сумасшедшей и нести околесицу. Я вообще быстро ко всему привыкаю.

— Всего на две части, всего по двум сосудам, — безмятежно ответствовал мсье Мендозо. — Рад, что ты сама все понимаешь, а то даже и не знаю, как стал бы объяснять… Так ты подумай насчет переезда. Город будет тебе рад, и я тоже.

Он поднялся, махнул рукой, от киоска с мороженым, стоявшего на другой стороне площади, отделилась высокая тоненькая фигурка и побежала в нашу сторону. Сестренка мсье Мендозо стремительно приближалась к нам, на ходу вылизывая вафельный рожок.

— По разным сосудам, — невольно повторила я, глядя на нее, и содрогнулась, впервые по-настоящему осознав смысл этих слов.

— Это не страшно, а весело и ужасно интересно, — скороговоркой сказала она, подошла к брату, обняла его, вернее, повисла у него на шее, и они — нет, даже не исчезли, просто мне внезапно стало ясно, что их нет и, вероятно, никогда не было, и, пожалуй, уже не будет, да и с чего бы.

И я пошла назад, в «Le Diabolo», рассудив, что мне там самое место.

В баре я на всякий случай спросила хозяйку, знает ли она некоего мсье Мендозо. Дескать, он мой старый знакомый и вроде бы держит кафе где-то в центре города, но я не смогла его отыскать…

— Кафе? — изумилась женщина. — Нет-нет, вы, наверное, неправильно запомнили фамилию вашего знакомого. В этом городе Мендозо только один, и он не «мсье», а юго-западный ветер. Считается, что он дует из Менда, даже имя в честь него получил, но я думаю, это неправда. Ветер прилетает, откуда вздумается, и дует, где захочет, а иначе зачем быть ветром, скажите на милость?

— Да уж, — вздохнула я. И заказала чашку кофе.

Выпила его залпом, вышла на улицу, села у входа, закурила и вдруг поняла, что мне смертельно надоела вся эта романтическая метафизика. Пусть себе прилетает, откуда вздумается, и дует, где захочет, а я поеду домой. Людке потом позвоню, придумаю что-нибудь, или ничего не придумаю, пускай обижается, так даже лучше, лишь бы в гости звать зареклась, потому что я в эти края больше ни ногой. Хватит с меня. Хва-тит. И я побежала наверх собирать вещи.

— И что было дальше? — спрашиваю я.

— Дальше? А что могло быть дальше? Автобус до Клермон-Феррана, поезд в Париж, перевод, вернее, два перевода, пять экскурсий и одно свидание. Впрочем, совершенно провальное. Я сбежала через полчаса и позвонила тебе, потому что поняла, что совсем свихнусь, если никому не расскажу, а слушать такое никто, кроме тебя, не станет… А потом отправилась за билетом. И поехала, и приехала. И вот, все рассказала. Кажется, мне действительно легче. Доктор, я буду жить?

— Долго и счастливо, — киваю я.

Какое-то время мы молчим. Тишину нарушает только тиканье моих часов. Когда-то я нашел их у мусорного бака, влюбился с первого взгляда и приволок домой. У этих часов есть большой круглый циферблат и прекрасный, исправно работающий механизм, но нет стрелок. Они громко тикают, отмеряя время, но не показывают результат, и это, с моей точки зрения, лучшее, что могут сделать милосердные часы для своего владельца.

— И что мне теперь делать? — наконец спрашивает Люс.

Пожимаю плечами.

— Полагаю, ты уже купила билет до Марвежоля? В один конец?

— Билет всегда можно сдать, — говорит она, уставившись в пол.

— Можно сдать. А можно не сдавать. Что мне по-настоящему нравится в жизни, так это многообразие возможностей.

— То есть ты думаешь, я не сошла с ума? — осторожно спрашивает Люс.

— Пока нет. Вот если ты все-таки сдашь билет, тогда я, пожалуй, начну беспокоиться.

— Ладно, — бормочет она, — как скажешь. Я-то надеялась, что ты…

— Что я стану тебя отговаривать? И тогда ты наконец убедишься, что приняла правильное решение, назовешь меня дураком и уйдешь, хлопнув дверью?

— Хлопать дверью я не планировала, — сердито говорит Люс. — Но, в общем, да, я бы предпочла, чтобы ты меня отговорил. Должен же кто-то удержать меня от этой нелепой выходки.

— Если бы ты действительно этого хотела, ты бы пришла не ко мне. К кому угодно, только не ко мне, — смеюсь я, и она тоже начинает улыбаться.

— Все гораздо хуже, чем ты думаешь, — вздыхает она. — Я уже успела уволиться. То есть обещала поработать до конца месяца, но это — всё. Впрочем, от квартиры пока не отказалась. Хорошая квартира, маленькая, но очень удобная, ты же там был, да? Скажи, отличная? И сравнительно дешевая. В общем, я не решилась вот так сразу с ней расстаться. Там пока одна моя подружка поживет, а потом видно будет… Слушай, ну чего ты такой довольный сидишь? Мне, между прочим, очень страшно. Я просто умираю от страха, ежесекундно! Ни о чем думать не могу, все из рук валится. Представляешь, вдруг я приеду, а там… А там просто маленький, красивый, богом забытый городок, их во Франции больше, чем блох на собаке. Дюжина кафе, пять продуктовых магазинов, две гостиницы, одна средняя школа. И никаких представлений по ночам. И никаких оборотней. И никакого ветра.

— Отставить панику, — говорю я. — Ветер там в любом случае будет. А это, если я все правильно понимаю, главное.

ε. Alioth. Отерив

Первый фрагмент пазла, если быть точным, его правый нижний угол, попался мне на глаза на перроне вокзала Тулуза-Матабью. На кусочке картона была изображена сочная трава, белая стена и узкая желтая дверь, а в самом углу примостилось антропоморфное существо с львиной гривой, пародирующей мою собственную непростительно запущенную прическу, и надпись «Auterive». Причем и лохматая тварь, и красные, нарочито неровные, словно бы торопливым учительским карандашом написанные буквы явно были не частью большого рисунка, а чем-то вроде фирменной эмблемы изготовителя — очень уж мелкие и яркие.

Мне показалось, приехать в незнакомый город и сразу же найти фрагмент пазла — это хорошая примета, поэтому я подобрал разноцветную картонку и положил в карман. Я не то чтобы верю в приметы, зато регулярно их изобретаю, при случае пересказываю друзьям, привирая для убедительности — дескать, эту телегу от симпатичного старичка в поезде услышал, а эту мамина троюродная сестра из Индии привезла, — и выкидываю из головы. А выдумки мои понемногу расползаются по знакомым друзей, приятелям этих неведомых знакомых и двоюродным бабушкам их сослуживцев. Порой они возвращаются ко мне этаким ласковым бумерангом, и я всякий раз удивляюсь — надо же, еще одна прижилась. Добрые приметы — вот что останется после меня вместо домов, деревьев и сыновей, и это приятно щекочет ту пятку моей души, в которой обитает тщеславие. Если доверять ощущениям, левую.

Второй фрагмент пазла поджидал меня неподалеку от вокзала, на мосту через канал Миди. Не заметить его было невозможно — кирпично-рыжий на ярко-зеленом фоне. Не сочетание цветов, а пронзительный крик, не зря прохожие аккуратно обходили этот осколок чужой двумерной жизни, даже мчащиеся к вокзалу владельцы большегрузных чемоданов на колесах невольно тормозили, забирали кто вправо, кто влево, пугая голубей и велосипедистов.

Я издалека приметил разноцветное пятнышко и устремился к нему, как зачарованный. Присел на корточки, поднял, положил в карман и только потом, за столиком кафе на улице Байярд, в двух кварталах от вокзала, обнаружил, что оба фрагмента из одного набора, даже, похоже, соседи, в смысле идеально соединяются. Так что в моем распоряжении оказался неплохой земельный участок, поросший зеленой травой, и целых два дома: белый с желтой дверью и кирпичный с синей, вернее, только первые этажи этих домов — ну так на то и пазл.

Пепельницы не было, а бросить окурок на тротуар рука не поднималась, поэтому я нагнулся, чтобы аккуратно затушить сигарету о металлическую ножку стула, и был вознагражден: под столом обнаружился третий фрагмент пазла, так что белый дом обзавелся сразу двумя окнами — причем из одного выглядывала седая румяная старушка, — а во мне внезапно проснулся охотничий азарт. Я почувствовал, что хочу собрать эту картинку полностью, увидеть остальные окна, двери и крыши, узнать, что за дома стоят по соседству и какое там у них небо — голубое или затянутое тучами. Я огляделся по сторонам в надежде обнаружить еще один фрагмент. Теперь я искал его сознательно, можно сказать, требовательно и, заметив на самом краю тротуара разноцветную картонку — много зеленой травы, осколок кирпичной стены, ступеньки, порог и чей-то черный хвост, — очень обрадовался. Даже сердце забилось быстрей, и голова слегка закружилась от волнения, как в детстве, когда выходишь во двор, а старшие мальчишки из второго подъезда вдруг спрашивают: «Будешь с нами играть?» — и ты, конечно же, с восторгом соглашаешься, не спросив, что это за игра, по каким правилам, потому что какая разница, главное, что позвали и игра — будет.

Так вот, в тот момент я чувствовал себя так, словно позвали играть, и это восхитительное ощущение захватило меня целиком. Только расплатившись по счету за кофе и арманьяк, я немного пришел в себя, но тут же обнаружил под чеком пятый фрагмент пазла — все та же трава, кирпичная стена, древесный ствол и пестрый черно-белый кот, с чьим хвостом мы уже успели познакомиться.

Я, помню, подумал, что пора бы наконец удивиться. Причем очень сильно удивиться. Офонареть, как говорили в детстве. Но вместо этого просто встал и пошел по улице Байярд, внимательно глядя под ноги, хотя человеку, впервые в жизни попавшему в Тулузу, сам бог велел задирать голову повыше, потому что там, наверху, жемчужное небо, черепичные крыши, кирпичные башни и оконные ставни цвета морской воды.

Однако мне сейчас было, страшно сказать, не до того.

Для меня был заранее забронирован номер в отеле на улице Святого Бернарда; чтобы попасть туда, следовало выйти на бульвар Страсбург и свернуть направо — это я выяснил еще в поезде, разглядывая план городского центра, и теперь намеревался так поступить. Но, оказавшись на перекрестке, увидел, что слева, всего в нескольких метрах от меня лежит шестой фрагмент пазла — потемневшая от времени черепичная крыша кирпичного дома и еще один кусок стены белого, который, судя по всему, был гораздо выше соседа. Я без колебаний повернул налево, положил находку в карман и, пройдя всего один короткий квартал, обнаружил седьмой фрагмент — крыши и целая россыпь мелких чердачных окон.

Сокровище это возлежало на крыльце очень узкого старого дома, фасад которого украшала полустершаяся надпись «Hotel» — просто «отель», без названия. Я обдумал сложившуюся ситуацию. Теоретически, никто не мешает мне подобрать картонку, вернуться на перекресток и отправиться на улицу Святого Бернарда, где меня, пожалуй, уже заждались. Но мне почему-то казалось — это не по правилам. Поэтому я открыл дверь и вошел в безымянный отель, твердо решив: если у них есть свободная комната, останусь. Ребята с улицы Святого Бернарда оштрафуют меня за неявку на пятьдесят евро, и будут совершенно правы, а я — сам дурак, но иначе почему-то нельзя.

Комната для меня нашлась — тесная конура с крошечной душевой кабинкой, зато на самом последнем этаже, с окном в полстены, великолепным видом на крыши Тулузы и высокие колокольни ее соборов. И почти вдвое дешевле, чем заранее заказанный номер, так что моя дурацкая сделка с судьбой оказалась финансово выгодной, даже с учетом неотвратимого штрафа.

Пока чудесная кареглазая женщина скармливала ветхому компьютеру мои паспортные данные, я разглядывал свою добычу. Фрагменты пазла складывались в более-менее связную картинку, и теперь мне еще больше хотелось увидеть ее целиком. Загадочную надпись «Auterive» я почти машинально воспроизвел на гостиничном бланке. Повинуясь скорее импульсу, чем рассудочному намерению, показал запись портье: можете перевести?

— Отерив, — медленно, четко, с ударением на последнем слоге воспроизвела она. — Нет, не знаю. Что это? Адрес? Фамилия?

— Понятия не имею, — признался я. — Вот, здесь написано, видите?

— А, ну так, наверное, это название фирмы, — предположила она. — Или фамилия художника. Вы интересуетесь подобными играми? Я знаю прекрасный магазин на улице Paradoux. Это не реклама, действительно прекрасный, правда-правда, — поспешно добавила она. — Я каждый день хожу мимо и смотрю на их витрины. Это недалеко от набережной, вот здесь, — и она развернула карту, не обращая внимания на мое замешательство, ткнула аккуратным коротким ноготком.

Какое хорошее название улицы, подумал я. «Парадокс». Надо же. Вот где следовало бы поселиться.

Однако и нынешнее место жительства, похоже, было выбрано правильно. По крайней мере, восьмой фрагмент пазла — красный кирпич, синие ставни и древесные ветви — поджидал меня на полу лифта. Девятый лежал в чистой стеклянной пепельнице вместо положенного в таких случаях фирменного коробка спичек. Снова белая стена, окна и черепичная крыша с трубой. Еще одна крыша и — ура, наконец-то! — лоскуток безмятежно голубого неба были нарисованы на десятом по счету фрагменте, который обнаружился на полке в ванной комнате, между упаковками мыла и шампуня.

Я снова напомнил себе, что надо бы удивиться. Пожалуй, даже испугаться самое время. Кто-то из нас явно сошел с ума — или я, или весь остальной мир. И еще поди разбери, что хуже. Но ни удивиться, ни испугаться мне так и не удалось, зато я почувствовал себя счастливым. Ощущение было настолько острым, что я впервые в жизни запел, принимая душ. До сих пор надеюсь, что соседние номера пустовали. Был бы набожен, я бы об этом еще и молился — теперь, задним числом.

Выйдя из гостиницы, я первым делом оглядел тротуар. Был совершенно уверен, что сейчас найду и подберу очередной фрагмент своего пазла, а заодно пойму, в какую сторону идти — так-то мне абсолютно все равно, я приехал сюда только для того, чтобы поглядеть на Тулузу, а она тут везде, за каждым углом, куда ни сворачивай. Но разноцветных картонок нигде не было, и я вдруг по-настоящему огорчился. Как в детстве, почти до слез. И куда теперь, скажите на милость, идти? И что делать? Совершенно непонятно.

Я бы, пожалуй, до ночи топтался перед входом в отель, но вдруг вспомнил про магазин на улице Парадокс и воспрянул духом. Сказал себе: игра не закончилась, просто правила изменились, как я сразу не сообразил. Мне дали адрес магазина головоломок, еще и на карте любезно его показали, чтобы не заплутал, нашел, купил целый новенький пазл, собрал его, увидел картинку, успокоился и занялся своими делами, в смысле, начал наконец бесцельно и безмятежно шататься по красивому незнакомому городу Тулузе — чего ж мне еще?

Я достал из кармана карту, сразу увидел царапину на месте улицы Paradoux, прикинул кратчайший маршрут и пошел в сторону реки Гаронны, на запах воды и колокольный перезвон.

Неведомый мой товарищ по игре вскоре одумался и решил меня приободрить. По крайней мере, на площади возле станции метро «Капитоль» я нашел одиннадцатый фрагмент пазла — пышная древесная крона, почти полностью закрывшая окна. На улице Ром меня поджидал номер двенадцатый — знакомая белая стена, синие ставни, красная крыша, недостающий осколок печной трубы. И уже на углу улиц Маршан и Парадокс — чистое голубое небо, и ничего кроме неба, тринадцатый фрагмент. Чертова дюжина. Ай да я.

Даже если бы я забрел на улицу Парадокс совершенно случайно, пройти мимо магазина, торгующего головоломками, я бы не смог. Этот дом я заметил еще издалека, а когда подошел ближе, и вовсе оторопел.

То есть не в магазине дело, витрины и вывеску над входом я сперва вообще не увидел, потому что уставился на окна второго этажа. Глаз отвести не мог. Примерно так, пожалуй, могла бы выглядеть рождественская елка на блошином рынке, украшенная пожертвованиями незадачливых торговцев, самым безнадежным неликвидным барахлом. Белые оконные ставни и кирпичные стены были плотно увешаны дырявыми чайниками, сломанными распятиями, садовыми лейками, бумажными фонарями, разрозненными кукольными конечностями, музыкальными инструментами, разноцветными вертушками, искусственными розами, карнавальными масками, натюрмортами в позолоченных рамах, тяжелыми связками бус, оленьими рогами, расшитыми камзолами и плетеными колокольчиками. На подоконниках восседали безголовые манекены, компанию им составляли керамические рыбы, деревянные крокодилы, крошечные тряпичные птицы и гигантские пластиковые насекомые. Я уже не раз видел окна и балконы, украшенные всякой милой чепухой в таком роде, но они не могли сравниться с открывшимся мне зрелищем, хотя бы из-за его масштабов. Диковинная инсталляция расползлась по всему дому, как заросли дикого винограда, и казалась скорее природным явлением, чем делом рук человеческих.

Мою встречу с прекрасным нарушила скандальная чайка — прилетела, попыталась устроиться на обращенной к небу голой кукольной пятке, получила по башке тряпичным мячом, возмутилась, подняла крик. А я наконец-то встрепенулся, опустил глаза и обнаружил, что на первом этаже удивительного дома расположен магазин головоломок и я стою перед самым входом, осталось только сделать шаг и толкнуть дверь.

Я сделал этот шаг и чуть не наступил на четырнадцатый фрагмент пазла — темная черепица, небо и половина устремленной ввысь башенки. Хорошая примета, подумал я, повинуясь привычке изобретать их на ходу. И впервые в жизни сам себе поверил. И обрадовался. И вошел.

По сравнению с фасадом дома магазин выглядел вполне обыденно — мягкий свет, длинный прилавок, бесконечные стеллажи с коробками. За прилавком сидела рыжая женщина в ярком лоскутном жакете и круглых очках в полосатой, как арбуз, зеленой оправе. Мне сперва показалось, ей лет сорок, возможно чуть больше, и только приглядевшись, я понял, что ее ровесниц уже давным-давно начали называть бабушками, хотя в данном случае у меня бы язык не повернулся.

Женщина увлеченно читала книгу и поначалу не обратила на меня никакого внимания. Предоставленный самому себе, я принялся разглядывать пестрые коробки, но быстро понял, что без посторонней помощи не справлюсь. Достал из кармана свою дневную добычу и принялся раскладывать ее на прилавке, а когда рыжая мадам с явной неохотой оторвалась от книги и подняла на меня глаза, вежливо поздоровался и спросил: «Вы говорите по-английски?»

Женщина неопределенно пожала плечами — как я понял чуть позже, это означало «скорее нет, чем да». Но тут она наконец увидела разложенные на прилавке фрагменты пазла. Внимательно на них поглядела. Поспешно сняла свои пижонские очки, достала из кармана кофты другие, с толстыми стеклами, надела их и снова уставилась на мой пазл. Наконец взяла в руки фрагмент с надписью «Auterive» и лохматой штуковиной, поднесла его к самому носу — видимо, старалась прочитать мелкие буквы. А разобрав, пришла в смятение, какого я совершенно не ожидал. Вскочила, всплеснула руками, заговорила, перемежая торопливую французскую речь немногочисленными английскими словами, опознать которые в ее исполнении было почти невозможно. Испытующе глядела на меня: понял? Нет? Окончательно убедившись, что не понял, не села, а рухнула на стул и адресовала мне взгляд, исполненный невыразимой муки. Но тут же встрепенулась, подняла палец — дескать, погоди, — достала из кармана телефон, запиликала кнопками, заговорила с кем-то невидимым, так страстно и нетерпеливо, что даже я был готов согласиться на любое ее предложение — понять бы только, чего именно она хочет.

Закончив разговор, рыжая поглядела на меня с торжествующей улыбкой, собрала фрагменты пазла, вложила их мне в руки, достала откуда-то обрывок клетчатой бумаги и карандаш, написала- «20:00». Выразительно потыкала указательным пальцем в прилавок. Спросила что-то вроде: «Компрёнэ ву?» Я кивнул. Чего ж тут непонятного. Меня просят вернуться сюда в восемь вечера. Зачем — черт его знает. Но я, конечно, вернусь.

Она с облегчением рассмеялась, ласково погладила меня по руке и снова защебетала. В ее исполнении французский язык был невероятно красив и безнадежно непонятен. Так-то, на вокзале, на улице, в кафе, я кое-что разбирал — ну или мне казалось, что разбираю.

До восьми оставалось еще часа два. Стоило выйти на улицу, как обнаружилось, что справа меня поджидает пятнадцатый фрагмент пазла (еще один кирпичный дом, похоже, высокий и очень узкий). А на пересечении улиц Парадокс и Мадлен — шестнадцатый (голубое небо, острие башни). А на единственном пустующем столике кафе, которое обнаружилось за углом, — семнадцатый (осколок черепичной крыши, вершина далекого холма, засаженного деревьями). Кафе называлось «Magie» — на мой взгляд, немного чересчур в лоб, но иного я, пожалуй, уже и не ждал.

Пока я сидел на веранде кафе «Мажи», кутался в слишком тонкое, как оказалось, пальто, цедил незнакомые напитки, испепелял сигареты, смутно ощущая себя самым неприкаянным человеком на земле, чем-то вроде бильярдного шара, оставленного на столе внезапно утратившими интерес к игре новичками, город окутали прозрачные синие сумерки. Когда они сгустились до чернильной темноты, я поглядел на часы и с удивлением обнаружил, что уже пора возвращаться на улицу Парадокс — неизвестно зачем, но это не имело никакого значения. Все равно ведь пойду, а если я что-то не так понял и магазин будет закрыт, вернусь завтра, а если понадобится, и послезавтра тоже, иначе — не по правилам, так мне почему-то казалось.

Магазин действительно был закрыт, но на тротуаре возле освещенной витрины меня поджидал восемнадцатый фрагмент пазла — небо и летящая птица, поэтому я осторожно постучал в стекло, и дверь тут же распахнулась.

Ее открыла другая женщина, совсем юная, темноволосая и черноглазая. Поприветствовала меня по-английски, и все тут же встало на свои места: рыжая вызвала переводчицу, потому и попросила меня прийти позже — мог бы сразу догадаться, честно говоря.

Рыжая по-прежнему восседала за прилавком; увидев меня, она возбужденно заговорила, вернее, затараторила, не останавливаясь, но черноглазая перевела этот длинный монолог одной фразой.

— Пожалуйста, покажите еще раз ваш… Вашу игру.

— Пазл, — подсказал я, выкладывая на прилавок свои находки. — Пока гулял, нашел еще несколько фрагментов. Собственно, я зашел, чтобы спросить — возможно, у вас продается такой же? Я очень хочу собрать его целиком. Но нет гарантий, что найдутся остальные кусочки. Я и эти каким-то чудом нашел, вернее, весь день по городу собираю…

Тут я сообразил, что переводчице нужна пауза, чтобы перевести все, что я наговорил, и умолк.

Она насмешливо улыбнулась — дескать, наконец-то заткнулся — и защебетала по-французски. На этот раз одной фразой дело не обошлось, мне показалось, барышня успела сказать гораздо больше, чем я. Впрочем, рыжая то и дело ее перебивала, так что, возможно, они вовсе позабыли обо мне и принялись обсуждать другие свои дела. Какое-то время спустя я решил напомнить о себе.

— Так у вас в магазине есть этот пазл? Можно его купить?

Они одновременно повернули ко мне веселые и почему-то сердитые лица. Переглянулись, рассмеялись, и черноглазая сказала:

— Купить этот пазл, конечно же, нельзя! Как вы могли такое подумать?

В ее голосе явственно звучало возмущение, но губы почти поневоле складывались в улыбку; все это выглядело так, словно мое желание приобрести головоломку было чрезвычайно неприличным и одновременно лестным для присутствующих дам.

Я окончательно перестал понимать, что происходит, но смутился и растерялся, как подросток, нечаянно сунувший нос в какие-то таинственные взрослые дела. Пробормотал:

— Тогда извините за беспокойство, — и попятился к выходу. Тут же вспомнил, что мои картонки всё еще разложены на прилавке, и остановился, протянув руку — дескать, добришко-то верните.

Рыжая опять затараторила, размахивая руками, а черноглазая переводчица отчаянно замотала головой.

— Нет-нет, не уходите, — сказала она. — Жанна хочет кое-что вам сказать.

Жанна. Вот, значит, как ее зовут. Черноглазая наконец начала переводить по-человечески, ничего не добавляя от себя:

— Это вы извините за беспокойство. Жанна очень удивилась, когда вы пришли и показали ей свою находку. Это… — Она нахмурилась, что-то переспросила у рыжей и наконец продолжила: — Это, несомненно, изделие фирмы «La Création». Большая редкость — хотя бы потому, что фирмы-изготовителя уже много лет не существует. К тому же они всегда выпускали очень маленькие партии очень дорогого товара. Не лучший способ пробиться на рынке настольных игр… А вот эта эмблема, — она бесцеремонно постучала пальцем по растрепанной голове неведомого существа, — своего рода подпись Мишеля Мерю, модного в середине восьмидесятых художника-графика, который работал на «La Création», причем совсем недолго, что-то с ним потом случилось, не то заболел, не то просто в Индию уехал и не захотел возвращаться; факт, что рисовать он перестал и вообще пропал из виду. Все это я знаю со слов Жанны, она большой знаток и серьезный коллекционер. Вполне естественно, что она захотела выяснить, откуда у вас этот пазл, и поэтому попросила вас вернуться, чтобы я могла перевести. Теперь ей очень жаль, что мы отняли у вас время и при этом ничем не смогли помочь. Но…

Черноглазая умолкла и вопросительно уставилась на свою подругу. Та произнесла всего несколько слов и улыбнулась мне, на сей раз с нескрываемой симпатией.

— Жанна говорит, вы и сами хорошо справляетесь. Уже больше половины собрали. Всего за один день! Кстати, можете их забрать.

Я подошел к прилавку, рыжая Жанна неожиданно взяла мои руки в свои и сердечно их пожала, как будто благодарила за что-то.

— А вы случайно не знаете, что означает это слово — «Auterive»? — спросил я, не особо рассчитывая на ответ.

Переводчица коротко рассмеялась и перевела мой вопрос. Рыжая удивленно покачала головой, но ответила.

— Это, конечно же, город, — повторила за ней черноглазая. И уже от себя пояснила: — Город так называется — Отерив.

— Он где-то рядом с Тулузой?

Она пожала плечами.

— Наверное. Скорее всего, рядом.

— А женщина в отеле о нем не знает, — вспомнил я. — Я ее тоже спрашивал, а она сказала — наверняка название фирмы или фамилия художника.

Она перевела рыжей наш диалог и передала мне ее ответ: «Люди вообще очень мало знают». Тут не поспоришь.

Я попрощался и пошел к выходу. Рыжая Жанна что-то сказала мне вслед. На этот раз я понял ее без перевода: «Возвращайся» — или что-то в таком роде.

Я ответил: «Иначе и быть не может». А потом всю дорогу думал почему.

Кстати, девятнадцатый фрагмент пазла — небо, острые верхушки крыш и деревья на далеком холме — я нашел не на улице, а уже в отеле, у себя под подушкой. Пожал плечами — надо же, что творится — и закрыл было глаза, но тут коротко вякнул телефон, и я почувствовал, как кровь приливает к лицу, а сердце скукоживается и твердеет, и тяжелеет, как камень. Какой ужас, я забыл позвонить домой, и последнее sms написал еще в поезде, а потом, получается, пропал на весь день. Не нарочно, просто как-то не подумал, можно сказать, забыл, что у меня есть дом. Просто не ставил вопрос таким образом. Утратил не память, но способность постоянно иметь в виду, что кроме текущего здесь-и-сейчас существует еще что-то, какая-то предыстория, контекст, бэкграунд. Нечего сказать, хорош. Они же там с ума сходят, телефон забит сообщениями, как рыбье брюхо икрой, в последнем — дюжина вопросительных знаков и больше ничего. Так мне и надо.

Надо было бы немедленно позвонить домой, да я и хотел позвонить, но почему-то так и не решился набрать номер. Мне казалось, что знакомый голос на том конце провода станет мостом, по которому мне волей-неволей придется вернуться обратно. То есть, конечно, не перенестись чудесным образом в свою квартиру, но просто снова стать человеком, у которого есть близкие, дом, имя, фамилия, вчерашний день и еще пятнадцать тысяч триста пятьдесят шесть позавчерашних дней, и вообще все, и больше ничего.

К этому я пока не был готов.

В итоге я ограничился длинной объяснительной запиской: дескать, уронил телефон на пол, он сломался, но теперь его починил ночной портье, все в полном порядке, ложусь спать.

Отправил по назначению полсотни с лишним знаков спасительного вранья и, дождавшись ответа, уснул, крепко и сладко, как только в детстве получалось.

Проснулся я от холода. Окно почему-то было открыто, влажный весенний ветер по-хозяйски хлопотал в моей каморке. А на подоконнике лежали сразу три фрагмента пазла — небо, небо и еще раз небо, ничего, кроме безоблачного голубого неба. Хорошее начало дня, кто бы спорил.

На завтрак мне подали кофе, рогалики, свежайший сыр и двадцать третий фрагмент пазла. Он затаился под салфеткой — трава, первый этаж очередного кирпичного дома, бирюзовая дверь и примерно половинка рыжего кота. Стало быть, вчерашнему черно-белому скучать не придется. Хорошо.

Двадцать четвертый фрагмент пазла — второй этаж нового кирпичного дома и край его крыши — лежал на стойке портье. Я немного поколебался, но в конце концов цапнул картонку и быстро сунул в карман. Маленький смуглый старичок, пришедший на смену давешней барышне, не только не возражал, но адресовал мне взгляд столь приветливый и радушный, что я решил расспросить его про город Отерив — а вдруг знает? Написал на бланке «Auterive», показал старику и даже вопрос задать не успел, дед добровольно и без принуждения обрушил на меня все свои познания об окрестностях Тулузы разом. Толку от этого было мало — в отличие от своей вчерашней коллеги, словоохотливый портье знал всего несколько английских фраз, необходимых для общения с постояльцами. Но я все-таки уяснил, что город Отерив:

существует;

находится всего в тридцати с чем-то километрах от Тулузы;

туда ходят поезда с вокзала Тулуза-Матабью.

Я стоял как громом пораженный. Это что же, получается, я могу туда поехать? Просто пойти на вокзал, купить билет и?..

Ну да.

И я побежал наверх за пальто. Даже про лифт забыл, и не зря, как выяснилось. Двадцать пятый фрагмент пазла — еще одна стена, на сей раз желтая, без единого окна, но с причудливо изогнутой водосточной трубой, — поджидал меня на лестничной площадке между третьим и четвертым этажом. Двадцать шестой — красные крыши далеких домов и пышные кроны деревьев на еще более далеких холмах — лежал на тротуаре, сразу за порогом гостиницы. Зато за двадцать седьмым фрагментом, где помимо усыпанного темными ягодами кустарника красовалась недостающая часть давешнего рыжего кота, мне пришлось лезть в лужу — ночью, оказывается, прошел дождь, и теперь каждая выбоина на тротуаре мнила себя как минимум озером, но мне попался действительно выдающийся водоем. Картонка, как ни странно, совершенно не пострадала от влаги, а вот я, добравшись до вокзала, первым делом купил себе новые носки, надел их, выбросил мокрые и только потом отправился в справочную.

Двадцать восьмой фрагмент пазла — снова кирпичные стены и синие ставни — поджидал меня на полу возле окошка информации. Хорошая примета, подумал я — уже в который раз. Сунул строгому господину в форме заранее приготовленную бумажку с надписью «Toulouse — Auterive» и жирным знаком вопроса, несколько секунд спустя он вернул ее, приписав: «11:40», и жестом указал в противоположный конец зала, где вдоль стены выстроились автоматы, торгующие билетами. Я вздохнул, мысленно перекрестился и пошел пожинать плоды технической революции.

Билет я купил с третьей попытки и был горд собой чрезвычайно. Обычно освоение незнакомой техники отнимает у меня куда больше времени и душевных сил. И только спрятав билет в бумажник, я обнаружил, что стою на двадцать девятом фрагменте пазла — далекие крыши, закрывающие горизонт, и лоскуток голубого неба.

До отправления поезда оставалось еще минут двадцать. Я купил чашку эспрессо в привокзальном кафе и провел там не худшие четверть часа в своей жизни, разглядывая коленки юных велосипедисток и яркие фартуки цветочниц. Поэтому на посадку пришлось не идти, а бежать, но подобрать с перрона тридцатый фрагмент пазла, на котором пестрели осколки стен, крыш, окон и печных труб, я все-таки успел.

Занял место в полупустом вагоне, перевел дух. Несколько минут глазел на проплывающие за окном пригороды Тулузы и только потом заметил на соседнем сиденье очередной, тридцать первый по счету фрагмент пазла — трава и цветущая мимоза, аромат которой тут же заполнил вагон, так что немногочисленные пассажиры стали понемногу принюхиваться и оборачиваться по сторонам в поисках счастливого обладателя букета.

Я почему-то смутился, как будто меня поймали на горячем, да так, что встал и перешел в другой вагон. И это, как оказалось, было правильно: тридцать второй фрагмент пазла — все та же мимоза и кусок серой стены — валялся на полу в тамбуре. А тридцать третий — продолжение серой стены и распахнутые окна с зелеными занавесками — нашелся на откидном сиденье возле двери, за которое я ухватился, когда поезд вдруг тряхнуло на стыке.

Тридцать четвертый фрагмент пазла — крыша серого дома, крошечные башни и далекие колокольни на заднем плане — выпал из моего собственного бумажника, когда я полез за билетом, чтобы предъявить его очаровательной юной контролерше, вооруженной компостером, похожим на бластер из фантастических фильмов. А когда она ушла, я вдруг почувствовал, что очень устал. Прислонился лбом к холодному оконному стеклу, закрыл глаза и не открывал их, пока звонкий женский голос не произнес длинную непонятную фразу, в которой, однако, фигурировало хорошо знакомое мне слово «Отерив».

Поезд уже полз вдоль перрона, я вскочил и отправился к выходу, на ходу застегивая пальто. Вышел и внимательно огляделся: я был совершенно уверен, что тридцать пятый фрагмент пазла где-то здесь, у меня под ногами. И еще я знал, что он — последний, хотя до сих пор мне никогда не попадались пазлы, состоящие из тридцати пяти элементов. Но мало ли что было до сих пор.

Поезд уехал, приветливо свистнув на прощание, и только тогда я увидел, что вожделенный кусочек картона лежит прямо на шпалах. Спрыгнул вниз, подобрал его — левый верхний угол, небо, солнце, и ничего кроме солнца. Вскарабкался обратно. Присев на корточки, стал раскладывать свою добычу прямо на перроне. А где еще.

Так и есть, картинка сложилась целиком, семь фрагментов по горизонтали, пять по вертикали. Передо мной была панорама очаровательного провинциального городка, освещенного ярким весенним солнцем. Кирпичные и оштукатуренные стены, разноцветные ставни, черепичные крыши, зеленая трава, цветущие кусты, островерхие башни и старые колокольни. Я долго бродил по этим узким безлюдным улицам, нюхал мимозу, гладил снисходительных котов, то и дело натыкался на закрытые двери лавок и кафе и — не то чтобы удивлялся, но чувствовал, что так быть не должно. Наконец оставил поиски и пошел обратно к вокзалу.

На привокзальной площади сидела старая женщина с седыми волосами и крестьянским румянцем во всю щеку. Она глазела по сторонам и возбужденно бормотала себе под нос что-то вроде: «Же сюи. Ту э. Сэ этона». Мне показалось, я понимаю, что она говорит[14], и вот теперь я наконец испугался, да так, что впору было закричать.

Но я, конечно, не закричал, а вошел в пустое здание вокзала, купил билет в автомате, вышел на перрон и принялся ждать поезд. Я знал, что он скоро приедет.

Я чертовски проголодался, но, вернувшись в Тулузу, не стал тратить время на ресторан. Купил на улице горячий блин с курятиной и другой, с ореховой начинкой, съел их на ходу, почти не ощущая вкуса. Карту я сдуру оставил в гостинице и теперь немного опасался, что заплутаю, но ноги сами привели меня на улицу Paradoux.

Магазин был открыт, а за прилавком сидели обе мои вчерашние подружки — и рыжая, и черноглазая. Это был приятный сюрприз, а я-то всю дорогу голову ломал, как объяснить, что мне надо. А теперь можно сразу приступать к делу.

— Мне нужны другие пазлы фирмы «La Création», о которой мы вчера говорили. Жанна сказала, она коллекционер. Возможно, у нее есть то, что мне нужно. Или она знает, где это можно достать. Мне не обязательно покупать, могу взять напрокат, всего на день, или даже на несколько часов, под любой залог.

— Не нужно так волноваться, — попросила рыжая. На этот раз я понял ее прежде, чем заговорила переводчица.

— Сперва скажите, что именно вы хотите найти. А Жанна посмотрит, есть ли это в ее коллекции.

— Те, которые рисовал художник Мишель Мери… Мере… Мерю, правильно? Может быть, он успел сделать картинки «Кафе в Отерив», «Ярмарка в Отерив», «Цветочная лавка в Отерив», «Воскресный день в Отерив» и так далее… Не обязательно именно эти названия, просто что-нибудь в таком духе. Чем больше, тем лучше.

Женщины возбужденно зашептались, наконец черноглазая, повернувшись ко мне, сказала:

— Жанна говорит, что-нибудь непременно найдется. Она рада, что вы начали входить во вкус.

ζ. Mizar&Alcor. Сарагоса

«Холод тут собачий», — пишу я, и Нанка мгновенно реагирует: «А потому что нефиг было».

Все три дня, что мы лязгали зубами на пляжах Барселонетты и самозабвенно истребляли скудный зимний улов местных рыбаков, она недоумевала: на кой я собираюсь ехать куда-то еще? Какая, в жопу, Сарагоса? Зачем уезжать человеку, который уже в Барселоне? Чего ж еще желать? Манана сама когда-то сюда всего на день заскочила поглядеть на Саграду, но забрела в Борн и пропала. Сперва задержалась еще на недельку, потом — на месяц, потом на год и еще на один, и ясно уже, что никуда она из Барселоны не уедет, хоть режьте, и совершенно не понимает, как другие могут. Эдо, наш общий добрый друг, с тех пор с удовольствием рассказывает всем желающим, какой страшный город Барселона — дескать, водопроводная вода там горчит не от морской соли, а от приворотных зелий, и неосторожный путник, не позаботившийся запастись бутылкой какой-нибудь безобидной минералки, сделав глоток, влюбляется в этот город навеки, после второго начинает строить планы, как бы тут поселиться, а после третьего вспоминает, что живет в Барселоне с детства.

Впрочем, он преувеличивает опасность. Я тоже люблю Барселону и приезжаю сюда при любой возможности, но и уезжаю без сожалений; я вообще люблю уезжать, потому что, не уехав из одного города, довольно затруднительно приехать в другой, а приезжать мне нравится больше всего на свете, особенно в города, о которых когда-то читал в книжках. Немного стыдно признаваться, но чего уж там, я ездил в Берлин ради «Трех товарищей», в Лондон, конечно же, из-за Шерлока Холмса, в Вену по следам Джона Ирвинга и Джонатана Кэрролла, в Каир за «Арабским кошмаром», тщательно исследовал главное место действия «Иерусалимского квартета» Уитмора и так далее, долго перечислять. И, кстати, похоже, именно поэтому до сих пор не был в Париже — ни одна из книг, действие которой происходит в столице Франции, не тронула меня по-настоящему, даже «Три мушкетера» в детстве, хотя казалось бы.

Звучит все это, я знаю, нелепо, поэтому я о литературоцентричном принципе своего туризма почти никому не рассказываю. Но на деле все не так ужасно, как можно подумать, то есть, гуляя по городу, я не воображаю себя героем романа и, упаси боже, не мечтаю о встрече с прелестной героиней. Словом, я не погружаюсь в пучину безудержной фантазии и вообще не загромождаю голову возвышенными мечтаньями, а просто хожу, смотрю по сторонам, пробую местную еду, вглядываюсь в лица прохожих, слушаю чужую, часто непонятную речь и всем телом ощущаю, как понемногу овеществляется иллюзорная реальность, частью которой я был когда-то, пока читал книжку. И мне становится хорошо, сладко и полно где-то в потаенной глубине, как будто душа пробудилась после долгой спячки, тут же стырила банку клубничного варенья из бабкиного буфета и слопала за один присест, запивая горячим чаем. Как-то так.

Так что понятно, почему Сарагоса. Манана тоже сразу догадалась. Заржала — дескать, за рукописью едешь? Ну-ну, удачи. Ты ее, кстати, сколько раз перечитывал? Пять? А я всего три, но тоже неплохо, согласись.

Родная душа.

Но теперь эта родная душа не спешит проявлять сочувствие. Пишет: «А я тебе говорила, не надо заказывать гостиницу на три ночи, одной за глаза хватит. Откажись и возвращайся завтра». Отвечаю: «Посмотрим», но думаю, что она, скорее всего, права. Сегодня плюс десять, но такой ледяной ветер, что руки из карманов вынуть невозможно, а завтра, по прогнозу, плюс восемь и дождь, а послезавтра, глазам не верю, от плюс четырех до минус двух ночью и, Матерь Божья, снег. Надеюсь, это просто злая шутка синоптиков.

Номер в отеле на улице Кондэ д’Арандо — крошечная деревянная коробочка, почти всю полезную площадь занимает гигантская кровать. «Это чтобы человек во сне соблюдал приличия и не прижимался к самому себе», — пишу я Нанке, а она отвечает: «Нифига, это чтобы поутру хватило места для двух повешенных». Я смеюсь, отправляю ей полдюжины смайликов и выхожу наконец на улицу, в Сарагосу. За полчаса, пока я переодевался и изучал метеосводки, теплее, увы, не стало. Зато красиво. Красивый город Сарагоса, очень красивый, твержу я про себя, как заклинание. И ведь не то чтобы вру. Действительно красивый город. Но какой же неприветливый. Строгий. Величественный. Суровый. Официальный. Надменный. Вытянулся, встал по струнке, выпрямился. Как аршин проглотил. Чувствуется, что здесь все всерьез. Шутки кончены. И куда ни повернешь, бледное зимнее солнце яростно светит в глаза, вопреки законам божьим, человеческим и тем, которые из школьного курса физики: кто с тобой работает? Явки, адреса, пароли! Не злой, не добрый, а совершенно равнодушный к жертве и даже к результату допроса следователь, движимый исключительно чувством профессионального долга.

Сарагоса, думаю я, похожа на старого богатого дядюшку, познакомившись с которым понимаешь: черт бы с ним, с наследством, обойдемся, лишь бы никогда больше с этим мрачным хмырем дела не иметь. Однако после третьей рюмки хереса вдруг выясняется, что старик — превосходный рассказчик, и память у него дай бог каждому, а жизнь была — офигеть какая, и ты сидишь, открыв рот, развесив уши, а потом мчишься к «мрачному хмырю» по первому зову, и не ради наследства, конечно, ты о нем уже и думать забыл.

В общем, дело за тремя рюмками.

Эй, говорю негромко, как же тебя подпоить? Но Сарагоса по-русски не понимает, и по-английски тоже, зато по-арабски, не сомневаюсь, поймет, но я ни слова не знаю, и по-испански не могу такую сложную фразу сконструировать, мне бы чего попроще. Бебамос![15] — говорю. Бебамос!

Какое там. Нет ответа.

Это, видимо, потому, что я Сарагосе тоже пока не нравлюсь. Уж не знаю, чем не угодил, но давно заметил: когда город мне симпатизирует, я на каждом углу натыкаюсь на отличные кофейни и винные погребки, на выбор, чего душа пожелает. А здесь уже целый час хожу и еще ни одной забегаловки не приметил. То есть вообще ничего. Негде бедному страннику выпить чашку кортадо и стакан воды, а меж тем жажда меня вконец замучила, горло пересохло, при том что холод собачий. Не город, а ледяная пустыня, черт знает что.

Сжалившись надо мной, но не желая сдавать позиций, Сарагоса пошла на компромисс, явила мне пыльный автомат, беспринципно торгующий кокой и пепси сразу. И обычная несладкая минералка там нашлась. Ликуя, я осушил сразу полбутылки, а потом стал оглядываться в поисках лавки для перекура. Холодно, конечно, но — переживу, лишь бы зажигалка работала на этом ветру.

Не с первой, конечно, попытки, даже не с десятой, но своего я добился и блаженно откинулся на спинку скамьи, установленной под беззаботно зеленеющим лиственным деревом неизвестной мне породы. Вода была мокрой, табак в сигарете — сливовым, лавка — теплой от солнца, а к ледяному ветру я уже вроде начал привыкать. Вполне можно жить.

Тем временем на другой стороне улицы рылся в мусорном контейнере надменный арагонский бродяга — с идеально прямой спиной и невидимым, но совершенно внятным «испанским воротником» на шее. Рядом топтался полицейский. Представитель власти, как я понимаю, старался призвать бездомного к порядку, но со стороны их беседа выглядела как встреча переодетого в лохмотья начальника с самым непутевым из подчиненных. Просто полисмен, бедняга, приезжий, сочувственно подумал я. А у этого бомжика предки в армии Альфонсо Первого Арагонского сражались, зуб даю.

И тут сверху раздался глас. Я, что характерно, понял его без перевода. Потому что глас сказал: «мяу».

Я задрал голову. На ветке — не то чтобы очень высоко, но вот так с земли не дотянешься — сидела небольшая черно-белая кошка. Вообще-то я не ахти какой кошатник и обычно пол зверя с первого взгляда определить не могу, но у этой красотки была такая девчачья морда, хоть бантик привязывай.

— Мяу! — требовательно повторила она.

Кошка явно обращалась не в пространство, а непосредственно ко мне. Дескать, ты же мужик. А я тут страдаю. Давай, сделай что-нибудь.

Эту гадскую беспомощную, мобилизующую на подвиг интонацию ни с чем не спутаешь. Я был обречен.

— Ладно, — сказал я, — сейчас. Можно я сначала докурю?

Она коротко мявкнула, сердито, но и снисходительно — дескать, что с тебя взять, бревно бесчувственное, если ты способен спокойно дымить, пока дама в беде, давай, я потерплю. Я, кажется, покраснел, но все-таки докурил. Чтобы, значит, не дать сбить себя с толку. Ну и характер показать никогда не помешает. А потом — куда деваться — залез с ногами на лавку. И обнаружил, что не дотягиваюсь. А прыгать ко мне на руки кошка не пожелала. Хотя расстояние между ее лапами и моим рукавом было не больше метра, не о чем говорить.

— Вот же стерва капризная, — уважительно сказал я.

И полез на спинку, благо она была толстая и прочная, а сама скамья, похоже, глубоко вкопана в землю. Авось не рухнет.

Скамейка выстояла. Зато я сам чуть не рухнул, поскользнувшись на темном дереве, отполированном временем и надменными арагонскими задницами. Но вовремя ухватился одной рукой за древесный ствол, а другую протянул кошке, и она наконец соизволила пронзить острыми, как зубы адских насельников, когтями рукав моего пальто, тонкое руно свитера, ну и предплечью досталось знатно, я даже охнул от боли. Кошка тут же спрятала когти, переместила передние лапы мне на грудь и утешительно замурлыкала. Дескать, прости дуру, я нечаянно, как мне загладить свою вину?

— Ничего, ничего, — примирительно сказал я. — Бывает.

Аккуратно спустился на землю, снова уселся на лавку. Кошка и не думала уходить. Уткнулась носом мне в шею и грохотала как трактор.

Жителей города Салдива[16], богатого и преуспевающего, каждую ночь мучают кошмарные видения — и спящих, и бодрствующих, и грешных, и праведных, и ученых, и невежд. И столь ужасны бывают эти видения, что никто не может сохранить рассудок, встретившись с ними один на один. Однако если рядом находится другой человек — родственник или чужак, друг или враг, справиться с кошмаром не сложнее, чем с обычным сновидением, о котором забываешь через несколько минут после пробуждения.

По этой причине в городе установились удивительные традиции, не похожие даже на обычаи ближайших соседей. Семейные узы крепки у всех народов, и, как рассказывают бывалые путешественники, даже среди дикарей и варваров. Но нигде больше нельзя увидеть столь искренней, нежной и верной любви между домочадцами. Склоки и дрязги не имеют над ними никакой власти, ибо они ощущают себя боевыми товарищами, еженощно объединяющимися против тьмы.

Одиночество считается здесь величайшим несчастьем, потому что оно почти равносильно смертному приговору, и люди стараются оградить друг друга от подобной беды, памятуя, что однажды им самим может понадобиться такая помощь. Вот почему здесь не только берегут своих родичей, но и охотно усыновляют чужих сирот, а мужчины часто берут в жены незавидных невест, оставшихся без родни, и обращаются с ними так же хорошо, как если бы те принесли в дом огромное приданое.

В самом центре Салдивы есть площадь, куда в сумерках сходятся люди, которым не удалось найти себе пару: нищие бродяги и гордые старые девы, путники, для которых не нашлось места на переполненном постоялом дворе, и подростки, решившие доказать отцам свою самостоятельность. Разбившись на группы, они отправляются на покой. И никогда не случается такого, чтобы самый последний бродяга украл деньги из сундука приютившего его купца или полез под юбку к женщине. Людей, которые хотя бы раз провели ночь в одном помещении, на всю жизнь связывают священные узы братства, и тому, кто осмелится пренебречь ими, доведется иметь дело не с людскими законами, но с Высшим Правосудием.

— Мяу! — сказала кошка, и я очнулся.

Что это на меня нашло? Что за библиофильское сновидение наяву, что за маркополо, прости господи? Как будто в голове у меня прокрутили фрагмент аудиокниги, а перед глазами — иллюстрации к тексту, все это на бешеной скорости, в несколько секунд уложились, но я каким-то образом все осознал и запомнил, причем, кажется, наизусть. Чур меня, чур.

— Нос у тебя какой-то подозрительно сухой, — сказал я кошке. — Ты же, наверное, черт знает сколько там сидела, балда. Пить хочешь? Конечно хочешь, потому и орешь. Сейчас.

Налил немного воды в пригоршню, кошка вылакала ее так стремительно, хоть в цирке показывай — вроде еще развернуться не успела, а воды уже нет.

— Ясно, — сказал я. — Держи еще.

В итоге она выдула почти все, что оставалось в бутылке, удовлетворенно зевнула, спрыгнула на землю, благодарно боднула мою ногу и неспешно удалилась. Судя по величественной осанке, это была настоящая арагонская кошка, за ней стояло не меньше тысячи поколений предков, вскормленных на надменных местных грызунах.

— Ну крута, — уважительно присвистнул я ей вслед.

И отправился восвояси, тщетно пытаясь подражать повадкам аборигенов. Сбитая с толку Сарагоса тут же явила моему взору сразу несколько забегаловок, один бар даже показался мне вполне подходящим местом, чтобы выпить там кофе. Ну слава тебе господи, похоже, помирились.

На закате, стоя на мосту Пуэнте-де-Пьедра, я внезапно почувствовал, что у меня поднимается температура. Проклиная все на свете, метнулся в ближайшую лавку, запасся водой и апельсинами, купил аспирин в дежурной аптеке и отправился в гостиницу, для ускорения постукивая себя пакетом по бедру, как пастух ленивого барана. Шел практически как на Голгофу. Я очень редко болею, зато, когда это случается, страдаю на полную катушку, с непривычки чувствую себя ныряльщиком в прохудившемся гидрокостюме, искренне полагаю всякую неполадку смертельно опасной — к примеру, от насморка, кажется мне, вполне можно задохнуться во сне, если по какой-то причине не сработает система автоматического отверзания уст. Ну и так далее.

«Я тебе даже немного завидую, — написала мне Нанка, которой я пожаловался на свою беду. — Метаться в горячечном бреду на мокрых простынях, в какой-то подозрительной гостинице в Сарагосе. Как прекрасно! Это уже не жизнь, а литература».

Я хотел было ответить, что гостиница вовсе не подозрительная, вполне приличное заведение, три звезды, и вообще в гробу я видел такую литературу, но слово «гроб» меня сейчас всерьез пугало, да и сил на переписку не было.

Всю ночь впечатлительная душа моя металась по узким улицам таинственной Салдивы, пытаясь, пока не стемнело, отыскать местный «клуб одиноких сердец», чтобы не встречаться в одиночестве с обещанным ночным кошмаром, но улицы путались, как нитки в кошачьих лапах, а город был безлюден, так что даже расспросить некого. В конце концов я сообразил, что можно, наверное, постучаться в любой дом — местные жители прекрасно понимают, что светит одинокому путнику. Всю жизнь пребывая в опасности, они высоко ценят любую человеческую жизнь и рассудок, а значит, охотно пустят меня к себе. Метнувшись к ближайшей приземистой постройке, я заорал приветствие на незнакомом мне самому языке и проснулся, как было обещано, на мокрых простынях, зато вполне здоровый, если не обращать внимания на тяжесть в голове, которая обычно проходит после первой же чашки утреннего кофе, и сейчас тоже прошла как миленькая.

За окном было пасмурно, зато, похоже, теплее, чем вчера. Я не люблю болеть, а беречься от болезней и вовсе ненавижу, никакая сила не могла бы сейчас остановить меня на пути к выходу из отеля. Просидеть весь день в номере под одеялом — немыслимо, я бы, пожалуй, рехнулся к вечеру от такой жизни, а это куда хуже простуды.

Подкрепившись кортадо в ближайшем безымянном баре, я пошел в сторону базилики Нуэстра-Сеньора-дель-Пилар[17], но почти сразу, совершенно неожиданно для себя оказался на той самой улице, где вчера возился с кошкой.

Автомат с водой, дерево и скамья были на месте, а моя черно-белая подружка мирно дремала в сени гигантского кактуса. Но, почуяв мое приближение, подскочила, потянулась, выгнула спину дугой, разинула от удовольствия пасть, а покончив с зарядкой, пулей взлетела на дерево, с которого я вчера ее снял, удобно устроилась на той же самой ветке, адресовала мне влюбленный взгляд и заорала дурным голосом. Дескать, снимите бедного котеночка.

Сказать, что я опешил, — ничего не сказать. Застыл соляным столбом, даром что не оборачивался ни на Содом, ни на Гоморру, ни на другую какую-нибудь пакость. Мне и так хватало прельстительных зрелищ.

— Это ты со мной так кокетничаешь? — наконец спросил я. — Вообще-то вполне достаточно было бы подойти и сказать «мяу». Я бы оценил.

Могу поклясться, она посмотрела на меня как на идиота. И тут же снова жалобно заорала, напоминая мне о долге. Дескать, сперва давай спасай, а потом разговоры разговаривай, если уж приспичило.

Делать нечего, пришлось лезть на скамейку, балансировать на ее гладкой спинке, хвататься за древесный ствол и заработать еще одну царапину — девочка моя снова невовремя выпустила когти, дуреха несчастная.

Бывалые люди рассказывают, что в городе Салдуба[18] на самом краю рыночной площади сидит беззубый старик, вид он имеет угрюмый и непривлекательный, а ведь такое поведение не подобает торговцам. У него нет ни товара, ни безмена, только мешок из кожи желтого пса, умершего от бешенства. В этот мешок старик складывает деньги, когда ему удается их получить.

Старик не зазывает покупателей, а молча глядит на рыночную суету из-под косматых бровей, так что даже взрослые мужчины порой робеют и обходят его стороной. Ему нет нужды похваляться своим товаром, все жители Салдубы и так знают, что суровый старец торгует временем. Всяк, кто пожелает, может купить у него несколько месяцев или лет впридачу к отпущенному сроку. Никто не ведает, какой срок отмерен ему судьбой, а значит, невозможно проверить утверждения этого удивительного купца, а поверить ему на слово не всякий решится. Поэтому в мирное время у старика мало покупателей, разве только захворавшего богача слуги принесут на носилках или суеверный моряк, решившийся на опасное плавание, заглянет в надежде выторговать себе год-другой. Зато когда начинается война, покупатели выстраиваются в очередь, многие думают, что им суждено погибнуть в бою, и надеются перехитрить судьбу. И, говорят, еще не было случая, чтобы солдат, купивший у старца, скажем, три года, был убит до истечения этого срока. В Салдубе до сих пор помнят воина, которому в лоб вонзилась выпущенная из арбалета стрела, а он остался жив. Древко потом отпилили, а наконечник трогать побоялись, так он и ходил со стрелой во лбу, пугая своим видом пьяниц и несмышленых младенцев. А все дело в том, что этот человек, собираясь на войну, купил у старца пять лет жизни. Говорят, когда этот срок подошел к концу, бывший солдат отправился на рынок, чтобы добавить себе еще столько лет, на сколько хватит сбережений. Но старик сказал ему: «Теперь даже одна минута твоей жизни стоит больше, чем сокровища всех владык мира», и горемыка ушел ни с чем, а несколько дней спустя мирно умер под своей оливой от смертельной раны, полученной пять лет назад.

Берет старик за свой товар то золотые слитки, то сущие гроши, и никогда заранее не известно, сколько будет стоить год именно твоей жизни. Во всяком случае, на рынке утверждают, что он не поднимает цену, увидев на покупателе роскошные одежды, и не делает скидок беднякам. Сам же торговец всякий раз говорит, будто время каждого имеет свою, совершенно определенную цену и он, дескать, давно научился определять ее на глаз.

Всякий, кто попробует напасть на этого старца, убедится, что он силен и могуч. На рынке до сих пор помнят, как заезжие разбойники сочли его беспомощным и сговорились ограбить, но старик подпустил их поближе, ухватил одного левой рукой, другого правой и сломал шеи обоим, а их товарищи в страхе бежали, умоляя о пощаде, и что с ними было дальше, никому не известно.

Однако ноги у старца слабы, и встает он с трудом, опираясь на посох. По вечерам на рынок приходит темнокожая женщина, чтобы отвести его домой, — не то жена, не то дочь, не то невольница. У нее две левых ноги и две правых руки, она гладит седые кудри торговца временем и ласково шепчет ему: «Пошли, Кронос, пора».

Очнувшись, я обнаружил себя сидящим на скамейке в обнимку с грохочущей от нежности кошкой. Все было в точности как вчера — в моей голове словно бы включили очередную иллюстрированную аудиокнигу из той же серии, что давешняя история про город кошмаров, только, на мой вкус, еще более мутную. И, как вчера, все началось с того, что я взял кошку на руки, она меня поцарапала, а потом принялась ластиться, и вот на этом-то месте я и вырубался, оба раза.

— Это, что ли, ты во всем виновата? — в шутку спросил я кошку.

То есть думал, что спрашиваю в шутку, но, пока говорил, понял, что отношусь к этому дикому предположению куда серьезней, чем следует. Видимо, температура у меня по-прежнему оставалась высокой, просто я к ней привык.

Кошка прекратила мурлыкать, поглядела мне в глаза и, страшно сказать, кивнула. И коротко, но громко мяукнула — для полной ясности, надо понимать. Мне в тот момент показалось, это совершенно нормально: вопрос — ответ. Все как у людей. Мне и в голову не пришло удивляться. Зато я решил, что нам следует объясниться.

— Ценю твое доверие, — сказал я. — Но поэтическое озарение совершенно не по адресу. Я не писатель, кисонька. Я, знаешь ли, сумки шью. Из цветной кожи. Охеренные. Но — сумки. Продаю за страшные деньги, сам бы ни за что столько на сумку не потратил. Но клиенты считают, они того стоят, так что все в порядке… Но книжек я не пишу. Все, что я могу сделать в такой невыносимой ситуации, — это тебя покормить. Хочешь?

Кошка снисходительно мяукнула — дескать, с паршивой овцы хоть шерсти клок. Спрыгнула на землю и деловито пошла — не за мной, а чуть впереди, указывая дорогу. И к прекрасной, надо сказать, вывела закусочной, там было светло и безлюдно, а кормили так, словно я попал в рай, где праведникам позволяют сохранить при себе вполне земные желудки.

Отведав ветчины, пропитанной дынным благоуханием (мне же досталась дыня, хранящая воспоминания о сладостном прикосновении ветчины), кошка благодарно потерлась о мою штанину и отправилась по своим делам, не дожидаясь, пока я отсчитаю мелочь и надену пальто. А я пошел по своим — если можно назвать делом прогулку по городу, который вчера не слишком понравился. Но я был настроен более чем серьезно. Намеревался возлюбить Сарагосу хотя бы со второй попытки, и она, надо сказать, пошла мне навстречу.

В пасмурную погоду, под моросящим дождем Сарагоса потеряла львиную долю величия и неприветливости. Даже цвет зданий, вчера темных и тусклых, сегодня изменился, стал теплее и ярче. Я всегда знал, что освещение — великое дело, оно решает все. Но обычно города в солнечную погоду хорошеют, а тут — обратный эффект. И ведь это я вчера под зимним солнцем ее наблюдал, мягкий, так сказать, вариант. А летом Сарагоса, надо полагать, с ног сшибает своим величием. Небось послы недружественных держав, въезжая под ее своды, тут же начинали трепетать и потеть под мышками, и без того упоительно сочными.

А в редкие пасмурные дни иностранных послов в Сарагосу пускать не следует. В это время на улицы выходят местные жители, снимают невидимые тугие воротнички, расслабляют плечи и спины, ловят губами редкие капли дождя, радуются: какой же у нас уютный город! Я чувствован — еще пара-тройка пасмурных дней, и я сам сочту Сарагосу «уютной». И уезжать раньше времени совершенно ни к чему. Три ночи — это даже маловато, если разобраться.

К вечеру у меня снова начала подниматься температура, но, вопреки обыкновению, я хранил безмятежность. Это, думал я, просто такая специальная полезная сарагосская лихорадка, задуманная мудрым Создателем ради красочности наших сновидений. К утру опять все пройдет. А что жрать не хочется — невелика беда. В Барселоне буду отъедаться. А пока куплю, пожалуй, багет с ветчиной на всякий случай, вдруг организм среди ночи решит, что презирает аскезу. И пойду спать.

Багет я покупал не зря. Уже возле самой гостиницы я услышал знакомое мяукание. Моя черно-белая зазноба сидела на невысокой ограде и всем своим видом показывала, что снять ее с этой немыслимой, головокружительной полутораметровой высоты — моя святая обязанность.

— Ну что с тобой делать, иди сюда, — вздохнул я, протягивая к ней руки.

На этот раз кошка была осторожна, не стала выпускать когти, зато ластилась с такой неукротимой страстью, что у меня духу не хватило спустить ее на землю. Спрятал под пальто и контрабандой пронес в номер. Покормлю, а потом выпущу в окно, благо живу на первом этаже, так я рассуждал.

Ага, как же. В окно. Съев ветчину из багета, кошка улеглась мне на грудь и умиротворяюще затарахтела. Я сам не заметил, как уснул и сладко проспал до самого утра. Сны мне снились исключительно приятные, даже угрюмый старик из утренней истории был со мной приветлив и обещал подарить на Рождество пару лишних лет — если я буду вести себя хорошо. Я сказал, что постараюсь.

Когда я проснулся, за окном были прозрачные утренние сумерки. Чувствовал я себя отлично, но вставать было лень. Тем более что на моей груди по-прежнему лежала пушистая черно-белая грелка. Довольно увесистая, надо сказать. Иногда мне кажется, что кошки умеют регулировать собственный вес по мере надобности: когда необходимо взобраться к потолку по тонкой занавеске, самый раскормленный зверь весит не больше двухсот граммов. А когда надо заставить теплого, удобного человека как можно дольше оставаться в постели, даже такое тщедушное создание, как моя подружка, чудесным образом прибавляет к своему природному весу еще как минимум пуд.

В конце концов я страстно возжелал простых человеческих утренних радостей и попытался выбраться из-под кошки. Спросонок бедняга явно не сообразила, что происходит, почему под ее пузом вдруг зашевелилась земная твердь, и вцепилась когтями в одеяло. То есть тремя лапами в одеяло, а четвертой — в мою ключицу. Зараза мелкая.

Рассказывают, что когда король Альфонсо[19] воевал с Альморавидами за Саракусту,[20] в его армии был полководец, мавр по рождению и мусульманин по вере, звали его Мустафа[21]. И был этот Мустафа молод, но мудр не по годам и храбр, как семь львов. А в армии Альморавидов был чародей по имени Эль Хуэвас. И задумал оный чародей извести храброго и мудрого Мустафу, поскольку отдавал должное его заслугам и справедливо полагал, что без него у короля Альфонсо возникнут разнообразные затруднения.

Но когда Эль Хуэвас приготовился к чародейству и уже разложил на столе свои сатанинские скрижали, ему явилась Дева Мария и приказала остановиться и живую душу не губить, ибо Пресвятой Деве было известно, что Мустафа недавно дал тайный обет принять христианство, и милосердная Дева не могла допустить, чтобы он погиб прежде, чем это случится.

Эль Хуэвас разгневался и огорчился, но ослушаться не посмел. И тогда вместо погибели наслал он на Мустафу удивительную хворь. Где бы ни ложился тот спать, поутру просыпался совсем в другом месте, и никто не мог заранее предсказать, где найдут Мустафу в следующий раз. Он просыпался то на улице, то в крестьянском амбаре, то за неприступными стенами монастыря, то во дворце своего повелителя. Чего только ни делали: и двери запирали, и к кровати его привязывали, и стражу в изголовье ставили, но все шло по-прежнему, в самый темный час ночи Мустафа исчезал из своей спальни и появлялся в другом месте.

Эль Хуэвас надеялся, что однажды проклятый им полководец проснется в женских покоях или в постели своего короля и будет немедленно убит за дерзость. Но Пресвятая Дева берегла Мустафу, а после крещения препоручила его ангелу-хранителю, поэтому Мустафа просыпался в совершенно безопасных, хотя не всегда удобных и достойных его положения местах. Часто это были хижины бедняков, и в таких случаях Мустафа поутру щедро награждал хозяев своего временного приюта.

Слух о его великодушии быстро разнесся по окрестностям, и каждому, конечно, хотелось, чтобы Мустафа проснулся в его доме. Люди, которые прежде жили дружно, преисполнились зависти и подозрительности, потеряли сон и ночи напролет следили друг за другом: а вдруг Мустафа окажется на соседском дворе и можно будет тайком перенести его, еще спящего, в свой дом.

Однажды так и случилось: один крестьянин увидел Мустафу в чужом саду и попытался его выкрасть. Но сосед был начеку, он выскочил из укрытия, где сидел уже не первую ночь, и завязалась драка. И такой поднялся великий шум, что благородный Мустафа проснулся и столь огорчился, обнаружив, что его благодеяния не смягчили, а, напротив, ожесточили людские сердца, что от горя снова заснул и проснулся так далеко от дома, что больше никто никогда не видел его в Саракусте.

Несколько лет спустя один купец похвалялся, что встретил Мустафу в стране северных варваров, счастливого и процветающего, в узорчатой одежде и драгоценной кольчуге, он восседал за столом по правую руку от местного правителя и подарил земляку браслет из серебра. Браслет купец охотно показывал всем, кто желал поглядеть, и был он грубой работы, такой тяжелый, что носить неудобно. Но неизвестно, можно ли верить этому свидетельству, хотя все соглашаются, что такой человек, как Мустафа, везде будет в почете.

А коварный чародей Эль Хуэвас здравствует до сих пор. Но многим достойным людям кажется, что долго так продолжаться не будет.

— А вот это была смешная история, — сказал я кошке, когда пришел в себя. — Мне даже понравилась. Это, что ли, к викингам Мустафа попал? Бедолага. Холодно же…

Кошка удовлетворенно мяукнула, и я пошел умываться. Душ, надо сказать, произвел на меня самое отрезвляющее действие. Кошка, кто бы спорил, отличная. И отношения у нас складываются — лучше не пожелаешь. Но эта ее дурацкая манера царапаться и, самое главное, последствия… Если разобраться, ничем не лучше пробуждения в компании повешенных. Даже хуже. Повешенных можно похоронить и забыть. А с регулярным бредом, отягощенным галлюцинациями, ужиться будет непросто…

Ты чего? Какое может быть «ужиться»?! — рявкнул я на себя. Ты завтра уезжаешь. А кошка остается. С чем ты собрался «уживаться», скажи на милость?

А ведь и правда.

В комнату я вернулся преисполненный решимости немедленно расставить точки над «i».

— Ты самая прекрасная кошка на обоих берегах Эбро[22], — высокопарно сказал я зверю, мирно дремавшему на моей подушке. — Но все равно так дальше продолжаться не может. Хотя бы потому, что я действительно не писатель. Даже не любитель литературы такого рода. И к тому же завтра уеду. А потом улечу. А в самолет тебя вот так просто за пазухой не пронесешь. Так что придется тебе поискать другого переписчика для своих историй.

Кошка поднялась с подушки, адресовала мне взгляд, ледяной, как сто тысяч дохлых пингвинов, надменно развернулась и выпрыгнула в окно; кто и когда успел его открыть, было для меня абсолютной загадкой.

Я остался вполне доволен столь простым исходом дела, хотя на душе у меня, конечно, скребла не одна сотня сородичей моей навек утраченной зазнобы.

Надо было, что ли, покормить ее сперва, а уже потом выяснять отношения, сердито сказал я себе. У тебя тут, между прочим, шведский стол. А у бедной киски — только мусорные контейнеры, за доступ к которым еще небось с бродягами сражаться надо. Эх.

Движимый чувством вины, за завтраком я почти не притронулся к еде, зато предусмотрительно набил карманы ветчиной, а выйдя из гостиницы, принялся бродить по окрестностям в поисках автомата с водой, скамейки и дерева, где мы с кошкой познакомились, но почему-то так и не смог отыскать, а ведь вчера вышел, свернул вот сюда, выпил кофе — вот же он, тот самый бар. И где в таком случае? Нет, и все тут, хоть плачь. Надо было название улицы запомнить, нашел бы сейчас по карте, растяпа. Вечно у тебя все через жопу.

Я натурально страдал. Завернутая в салфетку ветчина билась в моем кармане как пепел какого-нибудь Клааса. Жизнь представлялась мне чрезвычайно печальным, хоть и поучительным процессом. Даже две порции сока гуйявы в баре на Дон Хайме меня не утешили. Зато обстановка там была самая что ни на есть духоподъемная: негромкая музыка, вышедшая из моды еще до начала Второй мировой войны, едкий дым кубинских сигарет, цоканье кубиков льда в стаканах и шорох кофейных зерен в мешках. За соседним столиком сидела явно сумасшедшая старуха, по крайней мере, она непрерывно что-то говорила вслух невидимому собеседнику. Вот во что ты превратился бы от этих дурацких историй, сердито сказал я себе, но облегчения не почувствовал. Старуха тем временем, достала из сумки тетрадь и принялась поспешно записывать короткие рваные строчки. Стихи? — неуверенно подумал я. Значит, не сумасшедшая, а просто поэтесса? Впрочем, с каких это пор одно другому мешало…

Дурной пример заразителен, и я сам не заметил, как сказал вслух: «Ну давай уже, найдись, киска, не сердись на меня, у меня ветчина». И тут же почувствовал, что о мои ноги кто-то усердно трется. Заглянул под стол и обмер: моя черно-белая подружка сидела там как ни в чем не бывало. Ну и дела.

— Ну и дела, — сказал я вслух. Подхватил кошку на руки, положил деньги на стол и пулей выскочил на улицу, как будто за мной гналось сто тысяч чертей.

Сам не понимаю, зачем было так спешить. Но кошка вроде осталась довольна моим поведением. По крайней мере, мурлыкать не переставала. А я несся вприпрыжку по улицам Сарагосы, таким разноцветным, словно, пока я сидел в баре, какой-нибудь пятилетний Бог принял этот город за книжку-раскраску и усердно размалевал все, что мог.

Я остановился, когда увидел знакомую скамейку под деревом. Уселся, достал из кармана сигареты. Кошка высвободилась из моих объятий, поглядела на меня ласково и насмешливо, неторопливо взобралась на роковую ветку и тут же преспокойно спрыгнула вниз, признавшись таким образом, что знакомство наше с самого начала было подстроено. Я, честно говоря, совершенно не удивился. И не рассердился, когда она, взобравшись ко мне на колени, неосторожно выпустила коготки.

Рассказывают, что в библиотеке университета Сарагосы есть книги, обладающие вздорным нравом. Возьмет, бывало, такую книгу в руки старательный студент, а ей покажется, что он руки не вымыл, или просто лицо его не понравится, и тогда вместо подлинных записей бедняга прочитает там бессмысленную ерунду, а то и вовсе запрещенную ересь, вызубрит наизусть, скажет потом вслух на экзамене, и жизнь его пойдет прахом.

Правда, говорят, что некоторые студенты, напротив, нравятся книгам. И тогда они обнаруживают среди страниц учебника тайные знания, сокрытые даже от профессоров. Но и в этом случае жизнь их зачастую идет прахом, ибо многие знания сулят многие беды, и нельзя человеческому уму подолгу раздумывать о непостижимом.

— Вот! — заорал я, очнувшись. — Точно! Святые слова! Нельзя!

— Мяу, — снисходительно ответила кошка. Дескать, подолгу, может, и нельзя, а несколько минут в день — почему бы и нет.

И снова принялась тереться и тарахтеть, да так, что я капитулировал. Рано или поздно это должно было случиться.

— Ладно уж. Ты победила. Заберу тебя с собой. Буду покупать тебе ветчину и записывать твои истории на досуге. Но больше, учти, ничего не обещаю. Потому что я не писатель. Мне сумки шить надо. Чтобы у тебя всегда была ветчина — в частности.

Моя роковая страсть только отмахнулась пренебрежительно. Белой лапкой в черном носке.

Вечером я позвонил Нанке.

— Ты тут, можно сказать, уже местная жительница.

— О да. Я — абориген, — подтвердила она. — Собираешься предложить мне стеклянные бусы в обмен на золото моих предков?

— Обойдешься. Нет у меня никаких бус. Мне нужен практический совет.

— Судя по томному голосу, тебе требуется адрес уютного борделя эконом-класса, — заржала она.

— Гораздо хуже. В смысле сложнее. Я хочу понять, как можно вывезти из Испании кошку. Легально, я имею в виду.

— Нашу каталанскую кошку? — изумилась она. — В это ваше серое-грязное-промозглое? Не позволю мучить животное.

— Я собираюсь мучить арагонскую кошку. Не каталанскую. Можно?

— Арагонскую? Ладно, черт с ней. Вывози. Я не знаю как, но завтра узнаю. Примерно представляю, у кого спросить. Но учти, тебе совершенно точно потребуется бабло. И время. Это к гадалке не ходи. Сколько именно — это я скажу тебе завтра.

— Ладно, — бодро сказал я. — Тогда не стану спрашивать у тебя адрес уютного борделя. Буду экономить.

Манана расхохоталась на том конце неизвестно чего — связь-то беспроводная. А потом спросила:

— Как ее зовут?

— Понятия не имею. Хотя есть у меня одно нехорошее подозрение…

— Manuscrito[23], да? — подсказала Нанка.

— Тогда уж Манускрита, — вздохнул я. — Идиотское имя для кошки. Хуже не придумаешь. Но боюсь, на другое она отзываться не станет.

η. Benetnasch. Эльче-де-ла-Сьерра

— Открой мне страшную тайну: зачем ты перекрасилась в блондинку?

— Именно «зачем»? Не «почему»? О, тогда это хороший вопрос. И теперь тебе придется выслушать длинный-длинный ответ. Незавидная участь!

Машка сидит на моем ковре скрестив ноги, в одной руке она держит чашу, наполненную кровавым вишневым компотом, в другой — консервный нож, которым только что собственноручно вскрыла банку. Она сияет, хотя продула мне в нарды, причем пятую партию кряду. И это, как оказалось, моя проблема. Играли на желание, и фантазия моя уже иссякла, не заставлять же человека кукарекать, высунувшись в окно. В общем, ничего не смог придумать, кроме как задать дурацкий вопрос. Тем более, мне действительно интересно — какого черта она так над собой надругалась? Машка от природы рыжая, другие женщины в такой цвет за бешеные деньги перекрашиваются и страдают потом, что не тот оттенок, а она вдруг стала ослепительной химической блондинкой, каких миллионы, чучело неразумное.

— Если бы ты спросил «почему», — говорит Машка, — я бы честно сказала: «Потому что в голову стукнуло». Потом локти кусала, конечно. Но больше не кусаю. Потому что знаю, зачем я это сделала. Совсем недавно узнала. В Испании, собственно.

— Тогда рассказывай по порядку.

— Я и сама хочу рассказать, с тех пор как приехала. Меня прямо на кусочки разрывает!

— Ну и? В смысле, чего молчала-то? Если уж на кусочки.

— Понимаешь, это очень дурацкая история, — вздыхает она. — Мутная, темная и невнятная. Лично я бы такую слушать не стала. И ты бы не стал. И вообще никто.

— Почему? Я как раз люблю дурацкие истории, особенно мутные и невнятные.

— Это хорошо, — кивает Машка. — Тогда знаешь что? Давай сварим кофе. Для солидности. А то с этим компотом как-то все несерьезно выглядит. Как будто детский день рожденья. А я желаю гнать в торжественной обстановке.

— Я тебе говорила, что ездила в Испанию из-за папы? — спрашивает Машка, устраиваясь на высоком барном табурете, поближе к месту действия, в смысле к плите, где священнодействую великий я.

— Не говорила. А каким образом — «из-за папы»? Он же у тебя вроде в Тель-Авиве живет, нет?

— Ну да, там. Не в этом дело. Я не к нему ездила, а именно из-за него. Он болеет в последнее время, ты знаешь. И не в том беда, что болеет, врачи говорят, все поправимо. Плохо, что хандрит. Вдруг возомнил себя древним стариком, у которого все позади. В шестьдесят семь лет. Смешно! Я ему говорю, у тебя сейчас должна начаться жизнь, полная удовольствий. Свободы — вагон, здоровье — подправят, денег, если не хватит, подбросим, самое время мир посмотреть, ну и вообще, для всего хорошего — самое время. А он — нет, дескать, больше никогда, да ни за что, куда уж мне, а вот рааааньше… В общем, я сержусь ужасно. И решила его раззадорить единственным доступным мне способом. Папка, когда насчет «а вот раньше» заводит разговор, обязательно вспоминает, как он ездил в Испанию. У них там была какая-то конференция в Альбасете. Знаешь, где это? Ну, неважно, такой город в провинции Ламанча. И в финале кто-то из устроителей этого безобразия повез их на банкет в кабак своего брата, а кабак у брата не в Альбасете, а в восьмидесяти, что ли, километрах оттуда. В горах. В городке Эльче-де-ла-Сьерра, это такая жопа мира, о которой даже не все местные слышали. И, короче, все поехали организованно, на машинах, а мой красавец с утра бегал по городу, покупал подарки и опоздал, без него уехали. Но ему портье в отеле подсказал, что до Эльчи есть прямой автобус с автовокзала, который в двух шагах, так что папка резво поскакал на этот автобус — гульнуть-то хочется. И успел. И попал. Ох как попал! Это оказался такой специальный автобус, он не по новому скоростному шоссе едет, а по проселочным дорогам. Взбирается на всякую гору, на вершине которой стоит хоть одна хижина, потом спускается и едет дальше. Короче, папка за два евро, или сколько там билет в песетах стоил, огреб полтора часа неописуемого визуального счастья. Десять лет прошло, а все вспоминает. Дескать, эти глаза видели дорогу из Альбасете в Эльче-де-ла-Сьерра, вам не понять.

Машка берет из моих рук чашку с кофе и умиротворенно вздыхает.

— И я подумала, если уж его так вставила эта дорога, надо мне туда съездить, все сфотографировать, привезти, показать. Чтобы его проняло и встряхнуло. Чтобы дошло — вся эта красота мира никуда не девалась, она совсем близко, только встань с дивана, протяни руку, купи билет. И поэтому надо не маяться дурью, а выздоравливать — и вперед. Ну вот, на днях я к нему полечу, и поглядим, что будет. Но я почти уверена, что на него подействует.

— Ты молодец, — улыбаюсь. — Когда мне стукнет шестьдесят семь лет, сделай для меня то же самое, пожалуйста.

— Это вряд ли понадобится. Из тебя получится такой боевой дед, что только держись, — серьезно говорит Машка.

Ох. Надеюсь, что так.

— В общем, я собралась и поехала. Прилетела в Мадрид, села в поезд до Альбасете. Такой, знаешь, маленький захолустный городок. Приехала поздно вечером, взяла такси от вокзала до гостиницы — по карте вроде далеко. Ага, далеко! Накатали аж на четыре евро, из них три — за посадку и еще двадцать центов водителю на чай. А пешком там минут десять, как потом оказалось. Гостиница, кстати, клевая. Старая-старая. Гулкие, пустые мраморные коридоры, огромные комнаты, радиоприемники на стенах висят вместо телевизоров, у меня в номере обнаружился прайс с ценами еще в песетах, как будто с тех пор я у них первый постоялец. И портье лет девяносто, не меньше, помнишь, какой дряхлый дед в «Твин Пиксе» приходил к агенту Куперу, когда того в отеле застрелили? Ну вот, примерно такой портье. Зато бар отличный, работает полночи, закуски обалденные, местные сидят, в шахматы играют, флегматичные, неторопливые, вислоусые дедуганы, этакие донкихоты под транквилизаторами, все как один. В общем, мне ужасно понравилось. А на следующий день я пошла на автовокзал, нашла там вменяемую англоязычную тетку в справочной и все разузнала. Тот автобус до Эльчи, который через горы едет, — он один такой. Отходит в четырнадцать сорок пять. Все остальные варианты — с пересадкой в каком-то Хельине, но даже не в этом беда, просто они неинтересно едут, по скоростной трассе, а мне было важно — тем самым маршрутом, которым папка добирался, через горы. Короче, я дождалась правильного автобуса, купила билет, и мы поехали. И теперь я тоже могу надменно говорить: «Эти глаза видели дорогу из Альбасете в Эльче-де-ла-Сьерра, вам не понять!» — вот честное слово, не понять, пока не увидишь, это черт знает что, а не дорога. Ну, то есть сперва какое-то время только терракотовые поля, оливковые рощи и мельницы. Хорошо, но не из ряда вон. Зато после Пеньяс-де-Сан-Педро начинается самое интересное. В смысле горы. На одной горе городок Алкадосо, на другой — Айна. И фишка в том, что автобус должен добраться до вершины и сделать там остановку. Как он туда взбирается и как спускается — в этом вся суть, соль, перец и смысл жизни. По крутейшей спирали серпантина, тормозя и разгоняясь, чтобы обмануть законы физики и удержаться на дороге. При этом за окнами творится такое, что испугаться в голову не приходит. Ты же знаешь, я боюсь высоты, но тут просто не до того, некогда бояться, когда приходится держать глаза и рот открытыми, чтобы ни капли происходящей жизни мимо не пролилось, чтобы все захапать и оставить себе — навсегда.

Машка вздыхает от полноты чувств, кладет локти на стол, подбородок на кулаки, молчит. Вспоминает.

— Все это хорошо, — наконец говорит она. — Ужас в том, что в конце концов автобус все-таки приехал в эту чертову Эльчу. Которая, видите ли, вся из себя великая де-ла-Сьерра. Прибыл согласно расписанию. В половине пятого вечера. В декабре.

— И что?

— В том-то и ужас, что ничего. Ни-че-го! И никого. Мертвый город. Вернее, поселок. Там, по статистике, проживает четыре тысячи человек, я в интернете смотрела. Так вот, из этих четырех тысяч я за два часа встретила троих. Троих! Причем первый был псих. На автобусной остановке. Не смотри так, я не вру, натуральный городской сумасшедший. В полосатой пижаме и черных меховых наушниках, такие школьницы вместо шапки носят. Автобус остановился посреди улицы, возле какого-то сомнительного навеса, водитель сказал мне что-то типа: Эльче-де-ла-Сьерра, автовокзал, приехали, выметайся, — и я, вся такая из себя одухотворенная, в смысле, шарахнутая промеж рогов красотой мира, послушно вышла. Автобус поехал дальше, а я осталась. Вокруг никого, только псих этот в черных наушниках топчется, задрав подбородок в небо, как будто ему глупые великаньи дети голову между лопаток уложить пытались, в конце концов сломали шею, плюнули и выбросили игрушку. А он ничего, живет, вращается вокруг своей оси, бормочет что-то себе под нос, меня не замечает, и это — единственная хорошая новость. Других хороших новостей в Эльче-де-ла-Сьерра для меня не было. Только скверные. В частности, я все-таки нашла расписание автобусов. Оно было приклеено к окну соседней лавки, закрытой на амбарный замок; там, как потом выяснилось, в это время вообще все закрыто, даже аптеки, воды купить негде, про кофе уже не говорю. Так вот, расписание автобусов. Из него я выяснила, что мой автобус был последним на сегодня. Следующий — завтра, в пять утра. И делай что хочешь. А на улице, между прочим, плюс шесть. Не мороз, но хорошего мало. И все закрыто. И псих этот крутится. И больше никого.

Я развернулась и пошла куда глаза глядят, лишь бы подальше от остановки. В смысле, от психа. Он меня, конечно, не замечал, но я-то ничего кроме него вообще не видела. Очень уж он меня нервировал. А как отошла метров на двести, сразу настроение поднялось. И я даже придумала, что делать. Решила, погуляю немножко, посмотрю городок, раз уж сюда попала, а заодно поищу такси. Должно же быть хоть одно такси в этом городишке! Доеду, например, до Хельина, он вроде не очень далеко, тридцать с чем-то километров, моих наличных, по идее, хватит. А из Хельина в Альбасете каждый час автобусы ходят, это я еще утром узнала и запомнила на всякий случай. Вот и пригодилось.

В общем, я приободрилась, даже камеру достала, пощелкала — для папы. Снимки, конечно, фиговые вышли, а те, которые я по дороге из окна автобуса делала, вообще страх господень, но так даже лучше, папка же у меня маньяк, он, когда увидит этот ужас, тут же восстанет с одра, обвешается камерами и полетит в Испанию, чтобы отснять всю красоту собственноручно и показать мне, дуре, как надо. Очень на это рассчитываю. В общем, я сделала полсотни снимков, плохих, но все равно красивых. Очень красивых, потому что городок оказался фотогеничный, хоть и жопа мира. Кривыми руками и плохим светом его не испортишь, лица такие тоже, кстати, бывают, но редко… Заодно я зорко глядела по сторонам, потому что замерзла и очень хотела кофе. Я вообще везучая на кофейни, ты знаешь. Где угодно отыщу, причем кофе там будет хороший. Меня даже на автовокзале в закарпатском Тячеве отличным кофе напоили, хоть и из граненого стакана, а Тячев — та еще жопа мира, поглубже Эльчи будет. Однако тут мне ничего не нарисовалось. Мертвый город, говорю же. Все закрыто, везде жалюзи, ставни и навесные замки.

Жутковато даже как-то. И такси тоже нет. При этом пустых автомобилей — море, в случае чего припарковаться было бы негде, все забито. Кто в них ездит, непонятно. Потому что за все это время я встретила только одного живого человека. Он стоял возле дома и ковырял стену отверткой. Мне показалось, что он тоже псих, вроде того, на автобусной остановке, но, может быть, я перегибаю палку. Может, это я псих, а дядя был совершенно нормальный и делал какую-то свою полезную хозяйственную работу. Не знаю.

Факт, что кроме этого типа с отверткой я не встретила никого. И такси не нашла. И замерзла как цуцик. И сумерки начали постепенно сгущаться. Закат в горах долгий, но все-таки не бесконечный, к сожалению. И я окончательно поняла, что мне в этой жопе мира ничего не светит и надо выбираться на трассу, ловить машину — до Хельина этого загадочного, а еще лучше сразу до Альбасете. И я стала думать, как выбраться из города.

Карты у меня не было, конечно. Думаю, карты Эльче-де-ла-Сьерры вообще в природе не существует. На фиг она кому-то нужна? Но я прикинула, где-нибудь должны быть дорожные указатели — что в какой стороне. Такие в любой деревне есть. И подумала, что в районе автобусной остановки непременно есть указатели. Где, если не там. Пришлось возвращаться. Псих в наушниках, кстати, никуда не делся. Топтался на прежнем месте, крутился, бормотал. Я бы, честно говоря, удивилась, если бы его не было. Это, думала я, такой местный центр мира. Когда он остановится и замолчит, все вообще на фиг исчезнет. И я тоже — если к тому времени на трассу не выберусь. То есть крыша у меня уже основательно потекла, как видишь.

Однако дорожные указатели там были, я угадала. Один — на Анью, которая на горе, мы через нее как раз ехали. А другой — на милый моему сердцу Хельин. И я пошла по улице вверх, в сторону Хельина. Но по сторонам зыркала по-прежнему — а вдруг все-таки такси увижу? Ну мало ли. Иду, зубами клацаю и говорю про себя Мирозданию: ты чего творишь, дорогое мое? Я к тебе, можно сказать, с открытым сердцем — поехала в эту жопу без обратного билета, понадеявшись, что все как-нибудь само разрулится, а ты? Это, вообще-то, называется предательство доверившихся. Будь ты человеком, загремело бы в самый последний круг Дантова ада. А так-то, конечно, выкрутишься. Но лучше исправляйся, ты же можешь. Я в тебя верю.

И что ты думаешь? Подействовало! Смотрю, идет мне навстречу совершенно живой человек. Более того, дедушка. А мне испанские дедушки ужасно нравятся. Вот прямо хочется дома у себя парочку завести, кормить, поить и время от времени гладить. Нет, правда, они такие клевые! Бодрые и одновременно расслабленные, потому что уже знают, что почем. И очень хорошо понимают, что жопу рвать — совершенно бессмысленное занятие. Но энергии-то у них при этом по-прежнему через край! Был бы мой папка испанцем, я бы за него ни минуточки не волновалась… Ладно, неважно. Главное, что я встретила наконец в этой чертовой Эльче нормального человека. По крайней мере, с виду нормального. И, конечно, тут же бросилась к нему. При этом ты учти, испанских слов я знаю примерно десятка два. Когда заходишь в кафе, этого совершенно достаточно. А тут я открыла рот и поняла, что сказать мне в данной ситуации нечего. Только и выдавила из себя: «Такси?» Но дедушка все сразу понял. И что-то бодро залопотал. Я подумала, наверняка он спрашивает, куда я собираюсь ехать на такси, и сказала: «Хельин». У него сделалось такое лицо, что я и без перевода поняла, дедушка ушам своим не верит и интересуется, какого черта я забыла в Хельине. Тогда я сказала: «Альбасете». Дед просветлел лицом. Видимо, это вполне укладывалось в его картину мира — что белобрысой иностранке надо в Альбасете. Все-таки большой город — по меркам жителя Эльче-де-ла-Сьерры, конечно. И он снова что-то затараторил, а поскольку при этом бил себя кулаком в грудь, я поняла, что дед сам готов меня отвезти. Я чуть в пляс не пустилась. Но вовремя вспомнила про деньги. В смысле, подумала, вряд ли дед будет гонять туда-сюда бесплатно, а у меня не так уж много наличных. Это, конечно, поправимо, надо только добраться до ближайшего банкомата, но лучше сразу выяснить, сколько он хочет. В таком деле не стоит доверяться языку жестов, поэтому я достала их сумки блокнот и карандаш, нарисовала значок евро и знак вопроса. Дед меня сразу понял, закивал, начал было писать «150», но увидел выражение моего лица и тут же переправил пятерку на ноль. Я хотела было возмутиться, но прикинула, это же больше семидесяти километров в один конец, а деду еще домой возвращаться, а бензин дорогой, а времени он на меня угрохает… Но все равно написала «60?» — потому что торговля азартное дело. Дед укоризненно покачал головой, написал «75» и поставил штук десять восклицательных знаков. Чтобы я поняла — это его последнее слово. Я поняла и кивнула. И пририсовала еще один восклицательный знак — для полной ясности. А он засмеялся и махнул рукой — дескать, пошли.

И мы пошли.

Его автомобиль стоял за углом. Такой, между прочим, весь из себя серебристый «мерседес». Но у них там, в Эльче, почти все машины шикарные. Дома ветхие, занавески в окнах все больше сиротские, а автомобили у тротуаров — один другого круче. Не знаю, как это объяснить. Дед открыл мне дверь, сказал что-то — видимо, велел подождать, потому что тут же юркнул в щель между домами. Минут через пять вернулся с чемоданом. Я еще, помню, подумала — надо же, как совпало, он сам собирался куда-то ехать и вдруг нашел попутчицу, готовую оплатить бензин и усилия. Вот это, я понимаю, удачливый человек! Впрочем, мне тоже грех было жаловаться. Только что топала на трассу, загибаясь от холода, а теперь сижу в теплой машине, сейчас меня отсюда увезут прямо в Альбасете, а там моя гостиница, мраморные коридоры, радио на стене и бар. А в баре кортадо и сангрия, и авокадо, фаршированное рыбой, и крошечные куриные шашлычки, и маслины, и снова кортадо, повторить, повторить, повторить. Ей-богу, никаких денег не жалко за столь чудесную перемену участи.

Пока я ликовала, дед завел машину, сказал что-то непонятное, но при этом сделал такой недвусмысленный жест пальцами, что я поняла: деньги вперед. Отдала ему свою наличность, и мы наконец поехали. Причем дедушка сунул мне в руки кластер с дисками — типа, выбирай, что по дороге слушать будем. Очень галантный жест. Но фишка знаешь в чем? Эти диски были совершенно одинаковые. Мало того что не фирменные, но даже маркером не подписанные. Две дюжины одинаковых серебристых дисков — выбирай, девочка. Но я очень ответственно подошла к задаче. Долго думала, прикидывала и наконец поставила предпоследний. И слушай, так удачно выбрала! Низкий женский голос, знаешь, с такой обаятельной хрипотцой. И песни все как одна протяжные, сердцедробительные. Какие-то старинные испанские штучки в современной обработке; думаю, с точки зрения любого продвинутого местного — попса чудовищная, но ехать под это дело в сумерках мимо оливковых рощ, как потом выяснилось, — ух! Самое оно.

А пока я выбирала музыку, мой дед пытался выехать из города. Ну, то есть мне показалось, он немножко заблудился. Хотя где там блудиться, десяток улиц, и все. Но мы как-то очень уж долго выбирались и, между прочим, дважды проехали мимо автобусной остановки, я ее по психу опознала. И когда мы в третий раз туда вырулили, я не выдержала и показала деду табличку — типа, смотри, Хельин — туда. И он почему-то ужасно обрадовался. И мы наконец выехали из Эльчи на трассу, а там еще один указатель: «Хельин — 36». Я в него тоже пальцем ткнула на всякий случай. И дед снова обрадовался. И заметно расслабился, по крайней мере, решил, что пора нам познакомиться. Ткнул себя в грудь указательным пальцем, сказал: «Антонио». А потом показал на меня — дескать, давай, колись. Я сказала: «Мария», и он возвел глаза к небу, отдавая должное моему библейскому имени. Очень воодушевился. И показал мне пепельницу — это, видимо, было официальное разрешение курить, если я захочу. А я хотела, и еще как! Достала сигареты, предложила одну Антонио, но он отказался. Дескать, бросил, но чужой дым ему не мешает и даже нравится — ну, я примерно так поняла.

Пока мы знакомились, мимо просвистел еще один указатель: «Хельин — 18». Ага, отлично, восемнадцать километров мы уже проехали. А значит, мои кортадо и анчоусы становятся ближе, буквально с каждой минутой. Я расслабилась, закурила, а тут еще эта тетка в проигрывателе как-то особенно упоительно взвыла — короче, я практически отключилась. И пришла в себя, когда сигарета закончилась — надо же окурок гасить и выбрасывать. Выбросила, закрыла пепельницу, смотрю в окно, а там снова указатель: «Хельин — 18». Опять, выходит, этот смешной человек заблудился, сделал лишний крюк — интересно, как ему удалось? На прямой-то трассе, без развилок и поворотов. Вот это, я понимаю, виртуоз.

Короче, я решила взять бразды правления в свои руки. В смысле, следить за указателями и тыкать в них носом моего водителя. А то вообще неизвестно, куда мы приедем, при таких-то его феноменальных способностях. И я снова уставилась в окно. И была вознаграждена за усердие, вскоре появился новый указатель: «Хельин — 6». Смотри, говорю, Антонио, смотри! Хельин — там, прямо! А он отвечает: «Яволль, Мария!» — вспомнил на радостях школьные уроки немецкого, не иначе. Кстати, с этого момента дело у нас пошло лучше, в смысле контакт стал налаживаться. Если бы ты слышал тот немецкий, на котором мы говорили, тебя бы кондратий хватил. А правительство Германии объявило бы нас обоих персонами нон грата. Но друг друга мы стали понимать гораздо лучше, а это главное.

В общем, мы наконец въехали в вожделенный Хельин. Ну что тебе сказать, такая же жопа мира, как Эльче-де-ла-Сьерра, но вряд ли настолько фотогеничная. Во всяком случае, та улица, по которой мы проезжали, была совершенно ужасная. Но мой Антонио был счастлив и глазел по сторонам, распахнув рот, как ребенок на рождественской ярмарке, хорошо хоть других машин на дороге почти не было, а то без аварии не обошлось бы. Я подумала — неужели он тут впервые? Вроде бы по соседству живет. Или не живет? Может, он в Эльче был случайно, проездом? Тогда понятно, почему он там заблудился.

Пока я размышляла, Антонио совершил роковую ошибку. Там на выезде из Хельина была развилка — можно ехать прямо, а можно развернуться и назад. И конечно, он за каким-то чертом развернулся. Я заметила в самый последний момент, когда уже поздно было. Ору: Антонио, мы теперь едем назад! Но он уже и сам понял. Страшно растерялся. Я ему говорю — ладно, ничего, сейчас еще раз развернемся, не переживай. И тут уж мне пришлось смотреть в оба. Но ничего, нашли нужный поворот, снова въехали в Хельин и торжественно его пересекли. И прикинь, на выезде дед снова попытался свернуть, но тут уж я была начеку и не дала. Смотри, ору, Альбасете — прямо! Прямо Альбасете, пятьдесят километров, написано же, ферштейн зи, амиго? Ну и поехали прямо, слава тебе господи, я пот со лба утерла и снова закурила. Но не расслабилась. Мало ли какие там впереди еще повороты.

Но на самом деле дальше все было просто. Когда из темноты возникал дорожный указатель, я тыкала в него пальцем и орала: Альбасете — прямо, тридцать километров, так держать! И мы ехали прямо, а потом снова прямо, и никаких поворотов, хотя Антонио так и тянуло развернуться на всякой развилке, я чуть не рехнулась с ним, но своего добилась.

Въезд в Альбасете мы, правда, проскочили, причем по моей вине. Я уже так привыкла кричать: «прямо», что и тут не дала Антонио свернуть. Как мы потом хохотали, когда до нас дошло! А в Альбасете свернули на следующей развилке, делов-то.

На окраине мы оба скисли — Антонио явно был в Альбасете впервые, а я, сам понимаешь, второй день — ну и толку-то? Правда, у меня с собой была карта. Мы припарковались на первой попавшейся стоянке и долго над ней медитировали, а потом Антонио плюнул на это дело, вышел из машины, остановил какого-то таксиста, и тот ему все на пальцах объяснил. Через три минуты мы уже были возле моей гостиницы, Антонио вышел, чтобы меня проводить, расцеловал в обе щеки, потопал было назад, но вдруг вернулся и сказал что-то на своем диком испанско-немецком — типа, ты должна знать. Вообще-то, тогда я ни хрена не поняла, это я теперь думаю, он имел в виду что-то в таком роде.

Короче, Антонио пошел за мной в гостиницу. Меня это немного напрягло, потому что планов продолжать знакомство у меня, сам понимаешь, не было. Но он остановился возле портье, помахал мне рукой, выразительно так — дескать, уже попрощались, давай, вали по своим делам, я тебя не задерживаю. У меня, честно говоря, камень с души свалился. Пошла к себе, умылась, переоделась, а когда вышла, Антонио уже не было, зато портье меня поманил и на языке, который в тех краях считается английским, сказал: «Этот господин, с которым вы пришли, оставил записку. Он диктовал, а я записывал по-английски. Возьмите». Я взяла, поблагодарила его и пошла в бар, потому что ни о чем, кроме кофе, сангрии и еды, уже думать не могла. А потом весь остаток вечера разбирала эти каракули. Вроде разобрала… Подожди, сейчас.

Машка бежит в коридор, роется в сумке, наконец возвращается, потрясая мятой бумажкой. Протягивает ее мне:

— Смотри.

Я-то, конечно, смотрю, а что толку? Разобрать невозможно. И если этот язык — английский, значит, я не знаю английского. И вряд ли когда-нибудь его осилю.

— На самом деле все не так страшно, — смеется Машка. — Трудно только первые полчаса. Потом начинаешь въезжать. По крайней мере, я въехала. Знаешь, что здесь написано? Примерно так: «Я родился в городе Эльче-де-ла-Сьерра и прожил там шестьдесят семь лет. Когда я был ребенком, старая цыганка сказала, что я никогда не смогу уехать из Эльчи, как бы ни старался. Она сказала, что мой единственный шанс — женщина с белыми волосами, которая даст мне денег и попросит увезти ее в другой город. Я много раз старался уйти пешком или уехать на машине, но все дороги приводили меня обратно в Эльчу. А автобусы ломались, останавливались и стояли, пока я не выйду. Все водители автобусов уже давно знают меня в лицо и отказываются брать с собой. Но вот теперь я уехал! Ты — женщина с белыми волосами, Мария. Ты ничего не знала, но ты помогла мне. Мне очень жаль, что ты не пришла сорок лет назад. Но я тебя благодарю. У меня еще есть время посмотреть на этот большой мир. Завтра я поеду в Аликанте и увижу море, а потом — все остальное, сколько успею. Я счастлив».

— Честно? Так и написано?

— Примерно так. Я только времена и падежи расставила по своему вкусу — портье, бедняга, дальше Present Indefinit в своих лингвистических штудиях явно не продвинулся. Но, в общем, и так все понятно. Особенно финальное «I am happy». А это главное… Я, знаешь, все время вспоминаю чемодан Антонио. Получается, он все эти годы держал его наготове. Лет сорок или даже больше, прикинь. И ведь не сдался, не стал его разбирать. Ждал и верил. Какой человечище!

Машка берет сигарету. Я тоже. Мы курим и молчим.

— Так вот, — вдруг говорит она. — Ты меня спросил, зачем я перекрасилась в блондинку. А получается, если бы я не перекрасилась, Антонио так и сидел бы в Эльче-де-ла-Сьерра. До сих пор. Да?

Я не знаю, что на это ответить, потому что красивая, конечно, история, но по сути — полная ерунда. Тем временем голова моя сама собой опускается и тут же возвращается в прежнее положение. Утвердительно кивает, не дожидаясь команды начальства. Она у меня молодец.

θ. Al Haud. Валбжих

— Так не бывает, — говорит мой бедный друг, и в голосе его звучит недовольство с явственным оттенком уважения к чуду, свидетелями которого мы невольно стали. — Так не бывает, — упрямо повторяет он. — Старый город, солнечный летний день, центральная площадь сплошь уставлена плетеными стульями и затянута полосатыми тентами, работают все городские кафе, но ни в одном нет кофе. Пиво, всюду пиво, пенное, густое и липкое, властная, неукротимая стихия, которой покорилось все сущее. И в центре этого кошмара — я. Стою без единого кофейного зерна в кармане, как последний дурак. Именно так я всегда представлял себе ад.

— Пиво его, видите ли, не устраивает, — ухмыляюсь я. — Заливай после этого, что ты немец. В жизни не поверю. А бумаги твой прадед цинично подделал, теперь это ясно.

— Любовь к пиву не генетическая, а культурная особенность некоторых народов Европы, — вздыхает он. — Что древние германцы научились гнать из подножного корма, то и стало любимым напитком, а для их потомков — традиционным, то есть привычным, знакомым с детства. А для всех остальных — просто дурацким стереотипом, одним из великого множества мутных пятен на стеклянном колпаке, отделяющем нас от реального мира, где все вещи таковы, какие есть, а не как о них привыкли говорить; в общем, завязывай оперировать штампами, даже шутки ради не стоит, плюнь каку. За это я куплю тебе мороженое.

— Совсем озверел, — я смотрю на него с искренним восхищением. — Теперь ты всегда будешь такой умный и беспощадный?

— Еще примерно полчаса. Зато потом, если мы не найдем, где тут варят кофе, я чудесным образом превращусь в покладистый комок унылой биомассы. Потому что главная культурная особенность моего организма — это пониженное давление. Без кофе я быстро утрачиваю смысл.

— А могли бы сейчас пить кофе в Кракове, — ехидно напоминаю я.

— Нет, — серьезно говорит он, взглянув на часы, — еще не могли бы. Через десять минут, не раньше, если бы поезд прибыл по расписанию, а таких чудес на польских железных дорогах, по-моему, не бывает.

— Через десять минут — это и есть «сейчас». По крайней мере, по сравнению с «не сегодня».

— Сердишься, что я тебя сюда притащил? — Этот злодей, похоже, чрезвычайно доволен собой, даже отсутствие кофе во всех четырех кафе на Рыночной площади временно перестало его угнетать.

Ни фига я, конечно, не сержусь. Так, досадую слегка.

Когда на следующий день после моего приезда в Берлин гостеприимный хозяин ведет меня завтракать и вдруг спрашивает: «А может, покатаемся?» — это совершенно в его духе, да и в моем тоже. Пока мы на всякий случай не выходим из дома без зубных щеток, потому что никогда не знаем заранее, куда нас занесет к вечеру, невозможно забыть, что в жизни всегда есть место и подвигу, и празднику, а кто об этом помнит, тот жив, чего ж нам еще.

Когда мы, позавтракав наконец, но уже не в Берлине, а в Дрездене, вдруг возвращаемся на вокзал и покупаем билеты до Вроцлава — только потому, что поезд, по нашим смутным прикидкам, должен ехать туда через Судетские горы, которых мы никогда прежде не видели, это тоже более-менее укладывается в рамки моих представлений о разумных поступках.

Когда, вволю наглядевшись через мутное стекло на невысокие горы, обильно покрытые синевато-зелеными, как придонные водоросли, лесами, и за один вечер пресытившись Вроцлавом, мы с утра пораньше идем на вокзал, вспомнив, что отсюда всего за четыре часа можно добраться до Кракова, который нашим единодушным решением давным-давно включен в список лучших городов на земле, это, на мой взгляд, не просто рациональное, а чрезвычайно мудрое решение, способное превратить пару-тройку ближайших дней в непрерывное блаженство.

Но когда, оказавшись на вокзале, этот сумрачный тевтонский гений вдруг останавливается перед ветхой электричкой цвета зачумленной травы, говорит: «О, да она в Валбжих едет! Давай сперва туда смотаемся» — таким тоном, словно с детства об этом таинственном Валбжихе мечтал, а пять минут спустя после отхода винтажного экспресса на вопрос: «А что там интересного?» — отвечает: «Понятия не имею, приедем — поглядим», вот это, на мой взгляд, уже перебор, эксцентричная выходка, последствия которой могут быть непредсказуемы и ужасны. Например, полное отсутствие кофеина в организме и его ближайших окрестностях. Никогда не знаешь, за каким углом поджидает тебя встреча с экзистенциальным ужасом. Пред грозным его ликом нас, как всегда, охватывает безудержное веселье, мы хохочем безо всякого повода и, все еще смеясь, сворачиваем в первую попавшуюся улицу — Валбжих невелик, но и не столь мал, чтобы вот так сразу утратить надежду найти хотя бы одно путное кафе за пределами Рыночной площади.

— Вся беда в том, что над Валбжихом тяготеет ужасное проклятие. Он, видишь ли, проклят великим Кофейным Божеством, — очень серьезно говорит мой друг после того, как еще одна площадь, на сей раз Ратушная, не оправдала наших надежд.

— Конечно, — я на лету подхватываю пас. — Это же известная история. Давным-давно в славном городе Валбжихе жила юная дева, чья красота была столь совершенна, что при виде ее вороны начинали петь как соловьи, а иглы пробегающих мимо ежей умягчались до состояния тополиного пуха. Число ее добродетелей было столь велико, что величайший из ученых мужей города, с почетом изгнанный за избыток усердия аж из самой Сорбонны, попытавшись сосчитать их, отчаялся, обезумел и ушел пешком на край света, босой и простоволосый.

Отец этой достойной девицы был благородным рыцарем и отважным воином; единственным занятием, которое приносит ему душевный покой, стали сражения с сарацинами, и сей доблестный муж предавался ему с похвальным усердием, благо Крестовые походы в те времена еще не вышли из моды.

Из одного похода он привез домой полный сундук удивительных пахучих зерен, подобных которым никто в Судетских горах прежде не видел, и пленного сарацинского алхимика, обученного искусству превращать эти зерна в горький ароматный напиток цвета безлунной ночи.

Наша прекрасная девица, благо среди ее неисчислимых добродетелей были любознательность и сопутствующая ей отвага, решилась попробовать таинственную черную жидкость. Первый же глоток доставил ей неизъяснимое блаженство, а уже несколько дней спустя она не понимала, как прежде жила без кофе.

Отец был спешно отправлен в очередной Крестовый поход; прощаясь с ним, дочь со слезами на глазах рассуждала, сколь прискорбно, что Гроб Господень все еще находится во власти равнодушных к святыням язычников, и как важно изменить такое положение вещей. А между делом она заметила, что дюжина-другая сундуков с кофейными зернами в хозяйстве не помешает, зато сарацинских алхимиков можно больше не везти, наш, дескать, и сам прекрасно справляется.

Внимательно выслушав в высшей степени разумные и уместные дочерние напутствия, благородный муж уехал вершить ратные подвиги, а наша добродетельная красавица осталась дома с почти полным сундуком кофейных зерен и луноликим сарацинским алхимиком, чьи сладкие речи чрезвычайно удачно дополняли и уравновешивали горечь кофе, который он ежеутренне варил. И все было хорошо, пока девица не решила позвать в гости своих подруг, дабы попотчевать их заморским напитком.

Увы, ни одна из подруг девицы не могла сравниться с нею ни красотой, ни добродетелями; видимо, поэтому кофе им не понравился, а луноликий сарацин, напротив, понравился чрезвычайно. Однако сладострастный взор его был устремлен только на хозяйку дома. От такого пренебрежения три юные панночки утопились в Пелчнице[24], две слегли с лихорадкой, еще пять удалились в монастырь, одна сбежала в Гишпанию с первым попавшимся отцовским конюхом, а последняя, самая коварная, отправилась к священнику и доложила: дескать, такая-то, воспользовавшись отсутствием отца, живет в грехе с сарацинским колдуном, который поит ее по утрам черными сатанинскими слезами, смешанными с потом Люцифера и кровью некрещеных младенцев, для пущего аромата.

Времена были суровые, так что нашу прекрасную девицу, недолго думая, заточили в темницу, а всех жителей Валбжиха погнали собирать хворост для приличествующего случаю костра.

О луноликом сарацине в этой суете как-то забыли. А он, не будь дурак, убежал в лес, спрятался в медвежьей берлоге, столь глубокой и темной, что ни один здравомыслящий медведь не решался там поселиться, и, совершив все положенные тайные ритуалы, в отчаянии воззвал к своему сарацинскому Кофейному Богу: блин, ну сделай же что-нибудь!

И тогда с небес раздался страшный шум и треск, это грохотала гигантская кофемолка, которую, по слухам, Кофейный Бог никогда не выпускает из рук. Жители Валбжиха, собравшиеся на Рыночной площади, чтобы поглазеть на казнь нашей несчастной девицы, страшно перепугались и разбежались кто куда, не потрудившись предварительно затушить разгорающийся костер. Тогда с неба упала огромная черная капля и погасила пламя. Правда, лучшее платье девицы, специально надетое для публичной казни, было безнадежно испорчено, но ее это не слишком огорчило: в темнице бедняжке несколько дней не давали кофе, и теперь она с наслаждением облизывала фамильные кружева, заляпанные чудесными черными брызгами.

Потом Кофейный Бог взял нашу девицу под мышку и отнес ее в благословенные края, где кофейные деревья растут на берегах кофейных озер, а из земли бьют молочные родники для любителей кортадо. Луноликого сарацина он тоже хотел туда отнести, но тот так хорошо спрятался в медвежьей берлоге, что Кофейный Бог его не нашел, и пришлось потом бедняге добираться в кофейный рай на попутках.

А жителей Валбжиха, не пожелавших приобщаться к кофейной культуре, Кофейный Бог, конечно же, проклял. Сказал, что ни единой чашки самого паршивого эспрессо не будет сварено в этом городе до скончания времен, сами виноваты.

— Точнее, до тех пор, — подхватывает мой друг, — пока в город не явится прекрасный незнакомец, чья кровь давно потемнела от кофейной гущи, не бухнется на колени посреди Млынарской улицы и не завопит… — Тут он натурально валится на мостовую и принимается орать во весь голос: — Господи, пусть в городе Валбжихе появится кофе, не дай погибнуть хорошему человеку!

Давясь от смеха, помогаю ему подняться, а потом мы, не сговариваясь, снова переходим на бег, сворачиваем в ближайший переулок, падаем на перегородившие тротуар пластиковые стулья очередного уличного кафе, и я твердо говорю подошедшей к нам красавице полячке с тяжелой пепельной косой:

— Прошу пани, два эспрессо.

Она, кивнув, уходит, а мы замираем и сидим тихо-тихо, не поднимая глаз, как напроказившие дети, пока на столе перед нами не появляются две узкие толстостеные чашки, наполненные черными сатанинскими слезами, смешанными с потом Люцифера и кровью некрещеных младенцев.

— Получилось!

— И очень неплохо получилось, — соглашаюсь я, сделав первый глоток. — Считай, расколдовали город.

— Это только начало, — ухмыляется мой друг. — Тут еще работать и работать.

Похоже на то.

Полчаса спустя, употребив шесть эспрессо на двоих (я — два, а этот монстр — четыре), мы отправляемся дальше. Кружим по городу, глазеем по сторонам, как нам, заезжим зевакам, и положено.

— Замок, — вдруг говорит мой спутник.

— Что — «замок»?

— А ничего. В том и беда, что ничего. Неужели тебя не удивляет, что здесь нет замка? Хотя, по идее, все условия. Городок-то немолодой, лет четыреста, как минимум, простоял, если не больше[25]. И горы вокруг. И каждая гора просто просит, чтобы на ней отгрохали хоть плохонькую фортецию. А не отгрохали. Короче, непорядок. Я в недоумении. И практически в гневе.

— Ннну… — мычу я, не зная, как его умилостивить, и тут меня осеняет: — Конечно же, где-то здесь есть замок. Просто невидимый. Потому что над ним, несомненно, тяготеет ужасное проклятие.

— Точно. Вся беда в том, что владелец замка не выполнил условия договора. — На этом месте мой вероломный спутник самодовольно умолкает, как будто все уже сказано.

Похоже, историю о проклятом замке мне придется вытаскивать из него клещами. Вечно с ним так.

— Какого договора?

— Договор был, прямо скажем, не совсем обычный. Но князь подписал его, как положено, кровью, поэтому…

— Какой князь? — Я начинаю терять терпение.

— Ну как — какой. Болко Суровый[26], конечно же. Любимый сын Болеслава Рогатки.

— О-о-о, — уважительно выдыхаю я. — О-о-о!

— Однажды князь Болко охотился в Валбжихских горах, и ему показалось, что на одной из вершин непременно следует построить замок. Кстати, как человек, дважды ухитрившийся заработать на кофе и шнапс ландшафтным дизайном, я с ним совершенно согласен. Замок здесь смотрелся бы просто прекрасно.

По княжеской прихоти на гору немедленно согнали несколько сотен окрестных холопов, и те принялись увлеченно валить лес, месить глину и катать с места на место огромные валуны. Все это было весьма весело и поучительно, так что холопы остались довольны и благословляли князя Болко, придумавшего для них такое прекрасное развлечение. К сожалению, князь не разделил их чувства, когда приехал посмотреть, как продвигаются работы, и обнаружил на вершине горы огромную крестьянскую избу. Дело в том, что у горемычных холопов до сих пор не было опыта строительства объектов, хоть сколько-нибудь отличных от избы. Они, конечно, сообразили, что княжеская изба должна быть гораздо больше, чем обычный дом. Но никаких иных прогрессивных идей у них не возникло. Да и с чего бы.

Князь Болко опечалился и, как положено суровому, но справедливому правителю, велел казнить каждого десятого, а остальных милостиво выпорол, после чего собственноручно спалил вполне годный к эксплуатации объект и уехал прочь.

Вернулся он только по весне. Привез с собой зодчего, специально выписанного откуда-то из-за моря, где почва столь плодородна, а солнце столь щедро, что роскошные дворцы и величественные храмы вырастают из земли сами, подобно деревьям, строителям только и остается, что выравнивать искривленные стебли молодых колонн и обрезать лишние побеги.

Заморский зодчий посетовал на избыток песка в почве и большое число дождливых дней в году, но за работу взялся с усердием, и князь уехал домой с легким сердцем, предвкушая скорое новоселье.

Однако, вернувшись год спустя, князь Болко обнаружил, что на вершине горы снова стоит недостроенная крестьянская изба. Правда, на ее двускатной крыше зеленел тоненький побег готического шпиля, изрядно обглоданный гусеницами бабочки-капустницы, а у входной двери набухали почки химер, но этим архитектурные изыски, увы, ограничивались.

Пристыженный неудачей заморский зодчий предусмотрительно сбежал в лес, где, если верить слухам, разбогател и прославился, оформляя интерьеры медвежьих берлог, а оставленные ему в помощь холопы на всякий случай утопились в ближайшем болоте, рассудив, что такая предосторожность, пожалуй, не помешает.

Таким образом, казнить и пороть было некого, и это усугубило смятение князя Болко. Избу, конечно, сожгли, и ее предсмертные вопли немного развлекли князя, но этого оказалось недостаточно. Поэтому в обратный путь он пустился, пребывая в глубокой печали. И нет ничего удивительного в том, что князь заплутал. И заехал в чащу столь темную, что поначалу решил, будто ослеп от горя и разочарования, и это, мягко говоря, не улучшило его настроения.

И тут откуда ни возьмись перед князем возник лукавый бес. Был он так стар, что черная шерсть серебрилась сединой, а отполированные временем рога сияли как нимб — какой-нибудь невежественный крестьянин вполне мог принять его за ангела небесного. Но князь Болко никогда не отличался оптимизмом, поэтому сразу понял, кто перед ним, и осенил себя крестом.

Однако наш бес жил в глухомани, куда не доходят свежие новости, а газет и журналов он не выписывал, поскольку был отчаянно скуп. Поэтому бес оказался не в курсе новейших модных тенденций, иными словами, не знал, что теперь при виде крестного знамения принято исчезать, оставляя после себя изысканный аромат серы. А то бы он, конечно, непременно исчез.

Но бес, повторяю, не знал, как положено поступать в таких случаях. И остался. И развернул перед князем глянцевый проспект с изображениями замков, столь величественных и прекрасных, что, увидев их, Болко тут же перестал креститься и зачарованно уставился на красочные иллюстрации.

— Такой хочу, — наконец сказал он, ткнув властным своим перстом в третий сверху рисунок на второй странице.

— Я могу построить его для тебя, — ответствовал бес.

— А взамен ты, наверное, потребуешь мою бессмертную душу? — спросил князь, приготовившись торговаться. Он надеялся, что сможет уговорить беса удовольствоваться парой десятков холопских душ, в конце концов, в пекле все равны, не так ли?

Но бес, к его удивлению, отрицательно покачал рогатой головой.

— Твоя душа мне ни к чему. За свою жизнь я собрал так много душ, что мой господин освободил меня от повинности их добывать и даже назначил мне пенсию, небольшую, но очень почетную. Поэтому я вполне готов удовольствоваться твоими ногой, рукой и глазом.

К такому повороту дела князь не был готов. До сих пор он думал, что бесам ничего, кроме христианских душ, в хозяйстве не требуется. А оно вон как.

— Но зачем тебе нога, рука и глаз? — спросил он. — Что ты собираешься с ними делать?

— По правде сказать, польза от них невелика, — согласился бес. — Просто расставаться с ними, насколько я знаю, довольно мучительно, а мне нравится, когда люди испытывают страдания.

Такой аргумент князь Болко, прозванный Суровым, вполне мог понять. Он-то, конечно, вовсе не собирался подвергать себя мучениям. В то же время изображенный в рекламном буклете замок был чудо как хорош, и князь решил во что бы то ни стало заполучить его в собственность. Тогда в мудрой княжеской голове родилась хитроумная идея, и он сказал бесу:

— Ладно, я согласен — при условии, что ты построишь замок до конца лета.

— Будь спокоен, я построю его задолго до начала лета, — усмехнулся бес. — Через три дня все будет готово.

— Тем лучше, — сказал князь Болко, подписал кровью составленный по всем правилам договор подряда и отправился домой, а там призвал своих самых искусных кузнецов, плотников и ювелиров, объяснил им, что требуется сделать, и мастера засели за работу.

Бес, как и обещал, явился три дня спустя.

— Замок готов, мой господин, — кривляясь, объявил он. — Извольте принять работу и расплатиться.

Князь надменно кивнул и, окруженный свитой, отправился в Валбжихские горы. Бес потирал руки и был так доволен собой, что не обратил внимания на огромный сундук, который несли четыре дюжих воина, — мало ли какое барахло угодно таскать за собой сильным мира сего? Они, как было доподлинно известно бесу, даже малую нужду предпочитают справлять в позолоченный горшок с фамильным гербом, а уж какой сосуд может быть предназначен для большой, и подумать страшно.

Замок стоял на вершине горы и был так прекрасен, что князю пришлось спешно казнить одного ни в чем не повинного слугу и выпороть кнутом еще троих — чтобы восстановить душевное равновесие после постигшего его культурного шока. Успокоившись, он обратился к бесу:

— Воистину славный труд ты совершил. Если бы ты был человеком, я бы приказал отрубить тебе голову, чтобы мой замок остался единственным в мире.

— Я неоднократно убеждался, что быть человеком — весьма опасная и зачастую прискорбная участь, — кивнул бес. — Рад, что ты подтвердил мои предположения. А теперь, раз ты доволен моей работой, будь любезен, расплатись, согласно договору.

— Конечно, — кивнул князь Болко. — Я не заставлю тебя долго ждать.

Он спешился, подозвал воинов, тащивших сундук, велел поставить его на землю и открыть. Достал оттуда выкованную из серебра ногу, вырезанную из красного дерева руку и огромный искусственный глаз, сделанный из жемчуга и сапфиров, с черным агатовым зрачком.

Бес оторопел, а князь рассмеялся.

— Я трижды перечитал договор, который мы с тобой заключили, прежде чем его подписать, — сказал он. — Можешь проверить сам: там нигде не сказано, что нога, рука и глаз должны быть из человеческой плоти. Написано лишь, что они должны принадлежать мне. Поверь, так оно и есть, у этих вещей нет иного хозяина, кроме меня, ибо они изготовлены моими слугами по моему приказу. Забирай свою плату, бес, и оцени мою щедрость, я не пожалел ни серебра, ни самоцветов.

— Каков нахал! — возмутился бес. — Мало того что всучил мне ремесленные поделки вместо живой плоти, так еще и рука из дерева выстрогана! Ты мог бы, по крайней мере, приказать сделать ее золотой, с алмазными ногтями. За такую скаредность придется, пожалуй, тебя проклясть. Что ж, ладно. Замок, что я сделал для тебя, сработан на совесть и красив, как лик Люцифера; ты, я знаю, не прочь похвастать им перед знакомыми. Но этому не бывать. Твой замок станет невидимым. Ты, если пожелаешь, сможешь укрыться в нем от ветра, сложить в подвалах свое добро, растопить печь на кухне и даже сварить суп на этом огне, но тебе никогда не удастся увидеть свое жилище и тем более показать его другим людям. Таково будет наказание за обман и скупость.

С этими словами бес, хохоча, удалился, а прекрасный замок исчез, как будто и не было его никогда.

Князь поднялся на гору и убедился, что стены замка можно потрогать руками. После долгих поисков ему удалось найти ворота и войти внутрь, но он так и не увидел ни пола, ни стен, ни потолка, ни лестниц, ни богатой утвари, которой были уставлены все углы.

Три дня и три ночи провел князь Болко в своем невидимом замке, пытаясь хоть что-нибудь разглядеть, а потом рассердился, плюнул на все и уехал восвояси.

И никогда больше не возвращался в Валбжихские горы, чтобы не вспоминать о постигшем его там горьком разочаровании.

Мне хотелось бы добавить, что невидимый замок не раз приходил на помощь путникам, заплутавшим в Валбжихских горах, предоставляя им укрытие и кров под своими невидимыми сводами. Но это, увы, не так. Обычно путники сходили с ума от ужаса, натолкнувшись на невидимую стену, и бежали из проклятого места без оглядки; правда, обычно это помогало им согреться, так что нельзя утверждать, будто от невидимого замка вовсе нет пользы.

Рассказчик тяжко вздыхает, опечаленный собственной историей, и я спешу на выручку:

— Бес не упомянул одно обстоятельство, которое не имело никакого значения для князя Болко, зато может оказаться важным для нас. Если в один прекрасный день в Валбжихских горах появится добрый человек, который не жаждет заполучить замок в собственность, а лишь желает бескорыстно им любоваться, замок снова станет видимым — навек. И все будут думать, будто так всегда и было.

— Да? — недоверчиво переспрашивает мой друг. — Ты так считаешь? Ладно, вот он я, добрый человек, желающий бескорыстно любоваться замком. И где же он?

— Где ему и положено, на горе, — твердо говорю я. — Просто отсюда не видно. Но мы вполне можем его поискать. Сейчас, погоди.

И я устремляюсь к стоянке такси, где скучает одинокий серебристый «фиат». Кое-как объяснившись с водителем на причудливой смеси всех известных и неизвестных мне славянских языков — послушайте, где-то тут неподалеку должен быть старый замок.

А черт его знает, может быть, и Ксяж…[27][27] Других, говорите, поблизости нет? Ну тогда точно он. Вы отвезете? Отлично! — Машу рукой, дескать, поехали.

Мой друг, надо отдать ему должное, не задает никаких вопросов. Молча садится на заднее сиденье, всю дорогу глядит в окно, по-детски прижавшись носом к стеклу. И только когда мы останавливаемся, недоуменно говорит:

— Ну и где?

— Ты не туда смотришь, — смеюсь.

— А куда надо?.. Ух ты!

— Это не «Ухты», а Ксяж, — на всякий случай уточняю я. — Запомни хорошенько, как-никак твой первый расколдованный замок. Ну да лиха беда начало, может, теперь войдешь во вкус.

Осмотрев замок со всех сторон и основательно проголодавшись, мы возвращаемся на Рыночную площадь. Все здешние кафе предлагают клиентам один и тот же набор деликатесов: унылые гигантские сэндвичи, начиненные увядшим салатом, жареная картошка и сосиски разных пород. Но мы не ропщем, а с кротостью, достойной лучшего применения, усаживаемся за длинный деревянный стол, рассчитанный как минимум на полдюжины едоков. Я по складам читаю меню, а друг мой глазеет по сторонам; всяк, таким образом, занят своим делом, и хорошо.

— Посмотри, — шепчет он, предварительно потянув меня за рукав. — Видишь вооон то чудо органической жизни?

«Чудо органической жизни» — это у нас, надо понимать, очередная невинная жертва Бахуса. Судя по щетине, обильно покрывающей те места, где у людей обычно расположены щеки и подбородок, это существо более-менее мужского пола; что касается его возраста, тут строить какие-либо предположения невозможно. Зато он феноменально уродлив: скошенный лоб неандертальца, под кустистыми бровями сокрыты крошечные мутные глазки, один из которых, похоже, отчаянно косит, алая пористая картофелина вместо носа, беззубый и почти безгубый темный колодец рта, а под ним срезанный безвольный подбородок — какая досада! Квадратная боксерская челюсть вполне могла бы спасти положение, превратив это нелепое чудище в роскошного кинематографического монстра. А так он, на мой вкус, чрезмерно правдоподобен и именно поэтому безупречно отвратителен. Что же до облачения существа, мне мучительно недостает словарного запаса для его детального описания; во всяком случае, костюм прекрасно гармонирует с обликом своего владельца, и этим все сказано.

— Бывали в моей жизни и более прельстительные зрелища, — сдержанно говорю я и снова утыкаюсь в меню.

Мне нельзя отвлекаться. Еще немного, и я переведу седьмую строчку. Возможно, именно она содержит информацию о блюде, хоть сколько-нибудь отличном от бутерброда и даже от сосиски. Шансов на это немного, но надежда еще теплится в моем сердце.

— Да, мужик неважно выглядит. Но, похоже, научился извлекать из этого практическую пользу. Я за ним уже очень давно наблюдаю…

— Очень давно? Да, — вздыхаю, — ты прав, я слишком медленно читаю это чертово меню.

— Ничего удивительного, я в нем вообще всего одно слово из пяти понимаю… Ага, дядька еще полбокала пива заработал, молодец!

— Это как? — равнодушно спрашиваю я.

— Он только на моих глазах уже за третий столик подсаживается. Народ, видишь, все больше по двое, по трое приходит, так что свободные места есть у всех. И этот красавец пользуется возможностью. В смысле садится рядом. Сидит смирно, помалкивает, никого не трогает. Только выглядит. И, подозреваю, пахнет. В общем, такая компания никому не нужна. Его просят уйти, и тогда он назначает цену. Дескать, дадите пива — уйду. И дают, еще как дают, не торгуясь! Он быстренько выпивает и пересаживается за соседний стол. Люди часто успешно торгуют своей привлекательностью, но мало кто умеет стричь купоны с собственного уродства. Какой молодец!

— Сейчас этот твой молодец, чего доброго, к нам подсядет, — вздыхаю я. — Пива мне не жалко, но пока его принесут, изведемся. Может, закажем заранее?

— Имеет смысл. Впрочем, я бы с ним с удовольствием побеседовал, если бы мог хоть полтора слова по-польски связать.

— О чем?!

— О неописуемо страшном проклятии, которое над ним, несомненно, тяготеет, — говорит мой друг, адресуя мне умоляющий взгляд.

— Еще бы, — милосердно соглашаюсь я, откладывая в сторону недочитанное меню. — А ведь когда-то это несчастное существо было подающим надежды юным джинном, обитавшим в любимой настольной лампе самого царя Соломона. Поскольку у царя к тому моменту было все, чего только способен пожелать человек, и в придачу еще тысяча и один сундук ненужного барахла, которое он уже давно собирался вынести на помойку, да руки не доходили, Соломон вызывал джинна лишь в тех случаях, когда нуждался в собеседнике. Случалось это, как правило, по ночам, а будить своих жен и визирей царю не позволяло врожденное чувство такта.

Джинн был чрезвычайно молод и не сказать чтобы шибко образован, но это от него и не требовалось. Ему полагалось внимательно слушать разглагольствования царя, время от времени задавать заинтересованные вопросы и многословно благодарить за мудрую и поучительную беседу в финале, так что он прекрасно справлялся, а в критических ситуациях прибегал к помощи словаря иностранных слов, который как-то стащил у царицы Савской и на всякий случай постоянно держал под рукой.

Шли годы; еженощные беседы с царем принесли юному джинну немалую пользу. Речи его исполнились мудрости, а суждения глубины, так что другие джинны стали кланяться ему при встрече, а порой обращались за советами. И тогда случилось то, что часто происходит с неопытными умниками: наш джинн возгордился и возомнил себя наимудрейшим из мудрых и чуть ли не царским наставником, хотя в присутствии самого Соломона все же предусмотрительно помалкивал, опасаясь потерять столь престижное рабочее место.

Но однажды случилось вот что. Старейший из джиннов, находившихся в услужении у царя Соломона, решил отпраздновать что-то вроде дня рождения. Правда, он жил на свете так долго, что давно оставил попытки сосчитать свои годы. Зато хорошо помнил день, когда поселился в своей последней лампе. С тех пор прошло всего пять тысяч лет — число, с точки зрения джиннов, незначительное, зато дата круглая, да и праздников давненько не было, а тут такой повод.

Все джинны собрались в самом сердце пустыни, вдали от царского дворца, чтобы ненароком его не спалить, а то ведь потом целых семь секунд придется отстраивать заново — скучный, изнурительный труд.

Общеизвестно, что джинны обходятся без еды, но мало кто знает, что они обожают пить раскаленную лаву, добытую из жерла проснувшегося вулкана. В небольших количествах лава действует на джиннов примерно как шампанское на людей — они становятся веселы, общительны и покладисты. Но если джинн примет на грудь слишком много лавы, нрав его становится вздорным, речи вызывающими, а поступки непредсказуемыми; говорят, перебравший лавы джинн вполне может построить вместо заказанного волшебного дворца загон для верблюдов, а потом полночи сварливо объяснять господину, что тот является младшим сыном хромого ишака и, следовательно, недостоин обладать дворцом.

Наш джинн, конечно же, был приглашен на праздник. И, разумеется, получил там причитающуюся ему порцию свежайшей вулканической лавы, которой, по причине своего юного возраста, никогда прежде не пробовал. Итак ему понравилось угощение, что он попросил еще. Джинны не смогли отказать царскому любимцу, и он получил вторую порцию. А третью добыл сам, стащив почти полный бокал у зазевавшегося соседа. А четвертый бокал он силой вырвал из рук именинника, заявив, что в столь почтенном возрасте следует довольствоваться малым. Что касается пятой порции, история умалчивает, каким образом она ему досталась. Но досталась, это факт.

И в тот момент, когда остальные джинны стали совещаться, как бы избавиться от дебошира, испортившего праздник, царь Соломон заскучал у себя в покоях и потер настольную лампу, дабы призвать своего любимого собеседника, так что юный пьянчуга был вынужден повиноваться и спешно отправился к царю, к великому облегчению хозяина и гостей.

Трудно вообразить и тем более описать изумление царя Соломона, когда его добрый собеседник, вместо того чтобы элегантно заструиться над лампой, как это у них было заведено, мешком плюхнулся на царский ковер. Счастье еще, что его не стошнило, иначе покои Соломона вмиг стали бы пепелищем. Но, хвала Аллаху, обошлось.

Великодушный и милосердный царь стал расспрашивать своего верного раба о причинах столь скверного состояния его здоровья, но в ответ услышал лишь поток неразборчивой брани. Наконец джинн заговорил более-менее связно. «Желаешь припасть к источнику моей мудрости, о недостойный сын гурии, согрешившей с ишаком?» — спросил он, трижды икнул и, чрезвычайно довольный собой, развалился на царском ковре.

Царь Соломон был опечален и разгневан. Никогда прежде не доводилось ему слышать столь оскорбительных речей.

«О недостойнейший и неблагодарнейший из джиннов, — промолвил Соломон. — Я открыл тебе свое сердце, сделал тебя товарищем моих бессонных ночей, позволил тебе проводить дни в блаженной праздности, и вот к чему привело мое великодушие! Что ж, теперь все будет иначе. Я прокляну тебя ужасным проклятием, и ты утратишь могущество, коим обладают джинны, и лишишься священного права являться на зов своего господина; впрочем, никто никогда больше не станет тебя звать. Отныне ты будешь скитаться среди людей, но и они не пожелают находиться в твоем обществе, ибо вид твой будет им отвратителен. Ты станешь предлагать беднякам помощь в делах, но они отвергнут твои услуги. Ты захочешь одарить глупцов сокровищами позаимствованной у меня мудрости, но никто не станет тебя слушать. Тогда ты смиренно попросишь у людей разрешения открыть им свое сердце и поделиться печалями, но даже самый сострадательный прохожий отвернется и пройдет мимо. Это было мое ужасное проклятие, спасибо за внимание, у меня все».

— Нет, не все, — смеется мой друг. — Что это за ужасное проклятие, если нет никакой возможности его отменить? Поэтому в заключение царь Соломон добавил: «И так будет продолжаться до тех пор, пока не отыщется человек достаточно милосердный или просто заскучавший в ожидании обеда, который сам, по доброй воле окликнет тебя, дабы насладиться твоим обществом».

— Да, — киваю я. — Точно. Именно так он и сказал.

— Эй, — кричит мой неугомонный друг, — эй! Прошу пана!..

Несчастный забулдыга не оборачивается на зов. Ему в голову не может прийти, что это обращаются к нему. Но друг мой настойчив, он встает с места, подходит к бедняге, трясет его за плечо.

— Что пану угодно? — вежливо, но холодно спрашивает смуглый мужчина в безукоризненном летнем костюме из светлого льна, рукав которого каким-то образом оказался в немытых лапах взволнованного незнакомца.

— Э-э-э, — блеет мой бедный друг, сокрушенный не столько свершившимся при его участии чудом, сколько собственной лингвистической немощью. Но, опомнившись, переходит на английский, объясняет скороговоркой: — Вы очень похожи на моего знакомого, извините. Обознался. Но если уж я вас побеспокоил, возможно, вы знаете где-нибудь неподалеку приличный ресторан? Потому что в этом просто ужасное меню!

Смуглый незнакомец приветливо улыбается и пускается в пространные объяснения, из которых следует, что хороший ресторан — вот он, прямо здесь, мы уже тут, просто нужно читать меню сразу с третьей страницы. На двух первых — фастфуд и закуски к пиву, но знали бы господа, как здесь жарят козий сыр и в сколь роскошных маринадах томят баранину прежде, чем отправить ее на огонь.

Полчаса спустя господа в нашем лице дружно соглашаются, что смуглый незнакомец был совершенно прав насчет сыра и баранины… Кстати, а куда он подевался?

— Вообще-то, — рассудительно говорю я, — если бы с меня вдруг сняли какое-нибудь страшное проклятие, вряд ли мне захотелось бы надолго задерживаться в том месте, где это случилось. А вдруг оно где-то поблизости под столом валяется и, в случае чего, кааак напрыгает!

Друг мой, поразмыслив, соглашается: да, в таком деле лучше перестраховаться.

Мы лежим на теплых деревянных лавках, украшающих своим присутствием единственный перрон центрального железнодорожного вокзала города Валбжиха. Согласно расписанию, электричка, способная увезти нас во Вроцлав, должна была прибыть еще полтора часа назад. А другая электричка, до неизвестного нам города Клодзко, сорок минут назад. А экспресс, следующий в славный город Лейпциг и за каким-то чертом делающий здесь остановку, полчаса назад. Скорее всего, все это пустые обещания, мало ли что сулит расписание, верить полустертым буквам и цифрам, написанным от руки на мятом листе бумаги, — безумие; верить надо своим глазам, а они хором говорят нам, что центральный вокзал города Валбжиха совершенно не похож на место, где хотя бы изредка останавливаются поезда, сюда и люди-то, наверное, уже много лет не заглядывали, даже бродяги подыскивают для ночлега более обжитые и уютные места. Никаких поездов здесь нет и никогда не будет, это нам обоим совершенно ясно, но в открывшемся нам знании нет и намека на печаль, мы веселы и безмятежны, как и положено странникам, а лежать на теплых деревянных лавках в финале почти бесконечно долгого дня так приятно, что ну их к черту, эти поезда, это же, в случае чего, подниматься придется, а потом…

Чувствую, что еще немного, и я засну, а заснув, растаю в лучах заходящего солнца, темной лужей растекусь по перрону, прольюсь на шпалы, впитаюсь в рассохшееся дерево, досыта напою разросшуюся среди рельсов траву, и только тогда, чтобы прогнать сон, говорю, с трудом разомкнув налившиеся сладким дремотным свинцом губы:

— Все дело в том, что над этим вокзалом…

— …несомненно тяготеет ужасное проклятие, — подхватывает мой друг, и на этом месте мы оба начинаем хохотать, громко, взахлеб, как бывало в детстве, когда остановиться совершенно невозможно и всякая попытка успокоиться только подливает масла в огонь. И, похоже, вместе с нами смеется кто-то третий, во всяком случае, поначалу нам кажется, что это именно смех, тихий, глухой и очень далекий, а потом звук понемногу нарастает, становится громче и отчетливей, и мы наконец понимаем, что это приближается поезд.

ι. Talitha Borealis. Варшава

Для человека, который считает, будто ему остро не хватает одиночества, есть предельно простой способ его достичь.

Да ну тебя, в какую, к чертям собачьим, «пустынь», я о нормальном человеке говорю, а не о персонаже древнейшей мыльной оперы, которая за давностью лет обрела статус священного текста. «В пустынь» нынешний отшельник поедет на специально арендованном джипе, с трехкилограммовой фотокамерой и группой других искателей приключений, покоя и воли по сходной цене.

Мой вариант проще и дешевле, а эффект дает неописуемый. Достаточно приехать в пять утра в незнакомый город. Это всё.

Да ну, какая разница. В любой город, где у тебя ни дома, ни родни, ни друзей, ни даже любимых заветных местечек, зато наугад заказан отель, куда до полудня соваться бессмысленно. Ну вот, могу рекомендовать Варшаву, лично опробовал, получил по полной программе. Но, в общем, любой чужой город в пять утра — та еще пустынь.

Вот прикинь, ты, толком не проснувшись, выходишь в пять утра из поезда или автобуса, идешь по перрону до ближайшей скамейки, прикуриваешь, тут же с отвращением выбрасываешь сигарету и думаешь: «Ладно, я приехал, что дальше?» Нет ничего лучше, чем своевременно поставленный вопрос, потому что дальше — ничего. А еще дальше — что-нибудь, но это потом, а в пять утра любое «потом» все равно что «никогда», это такое совершенно особое чувство, пока не попробуешь, не узнаешь.

Не следует переоценивать свои силы и совершать такую поездку, скажем, в ноябре. Возможно, есть экстремалы, готовые к столь острому переживанию, но я бы не рискнул, и тебе не советую, и вообще никому. Слишком уж холодно и темно. Кроме всего, чрезмерные страдания отвлекают от одиночества, холод — самый назойливый компаньон из всех, кого я знаю. А вот, скажем, июнь — в самый раз. Чтобы к пяти утра солнце уже взошло и светило с азартом, свойственным ему в начале лета… Это тебе только кажется, что поднимает настроение. Нет. Нет.

И вот стоишь ты, весь такой из себя прекрасный и наполненный смыслом на залитой солнцем пустой платформе станции Варшава-Центральная. А напротив стоит кофейный автомат, бессмысленный и уродливый с виду, зато до краев наполненный горячими напитками. Эта дурная железяка, имей в виду, твой единственный друг и брат на ближайшие несколько часов. Потому что эспрессо в лобби отеля «Мариотт», на который ты наивно рассчитывал, можно получить вовсе не круглосуточно. А, совершенно верно, с восьми. И киоск информации, где можно добыть карту города, тоже с восьми. А все остальное откроется еще позже, и в отеле тебе, не забывай, до полудня делать нечего, поэтому я очень надеюсь, что у тебя в кармане найдутся монетки для кофейного автомата. У меня были, я запасливый. А то даже не знаю, кто бы сейчас тут с тобой разговаривал.

Теплый картонный стаканчик в руке — это прожиточный минимум. Без него можно совсем пропасть, а так только крыша съедет понемногу от бессонницы, солнечного света и тотального, восхитительного в своем совершенстве одиночества. Одиночество — это ведь не просто отсутствие спутника жизни или собеседника, такое-то удовольствие нараз себе можно организовать, достаточно надолго отключить телефон, запереться в своей комнате или в рабочем кабинете или, не знаю, на дачу уехать, все по-разному выкручиваются, но, в целом, ничего сложного.

Настоящее одиночество — это, во-первых, когда человеку некуда пойти, но вышесказанное и без меня известно всем пострадавшим от великой русской литературы девятнадцатого столетия. А во-вторых, одиночество — это еще и отсутствие сервиса. В смысле, услуг, которые нам могут предоставить другие люди. Для полноценного одиночества нужны закрытые кафе, магазины и входы в метро, неподвижные трамваи, пустые киоски и одно-единственное такси на стоянке, водитель которого уснул, неестественно запрокинув голову, так что, поглядев на его бледный профиль, заострившийся нос и громадный кадык, пятишься на цыпочках, от греха подальше, так и не рискнув проверить, жив ли бедняга. А даже если жив, ехать-то все равно некуда, отель — после полудня, на часах пять пятнадцать, самое время вернуться к кофейному автомату за следующим картонным стаканчиком, достать из кармана сигарету, закурить, на этот раз с удовольствием, отправить домой sms: «Доехал, все в порядке» — и убрать телефон подальше, не рассчитывая на скорый ответ. Какой может быть ответ в пять семнадцать… нет, уже восемнадцать утра.

А потом ты наконец выходишь на улицу и идешь, куда глаза глядят, потому что города совершенно не знаешь, а карту можно получить только в восемь, но дождаться восьми не поможет даже кофейный автомат, в пять девятнадцать утра единственное спасение — идти, не разбирая дороги, все равно куда, потому что — ну ведь действительно все равно, в кои-то веки, лишь бы время убить. Это, кстати, тоже непременное условие настоящего одиночества, когда есть чем заняться, его не прочувствуешь как следует.

А если довериться инстинктам, чутье безошибочно приведет тебя в старый город. В организм среднестатистического взрослого горожанина встроен компас, который в любом незнакомом городе безошибочно указывает на центр; другое дело, что ориентироваться по этому компасу удается, только если тебе все равно куда идти. Цель сияет так ярко, что не видно ведущий к ней путь, а когда цели нет, путь — как на ладони. Это только на словах простое правило, а на деле хрен ты им воспользуешься на практике, разве только в пять тридцать утра, когда никакой цели быть не может, даже теоретически.

Меня, во всяком случае, инстинкт привел на улицу Краковское Предместье, и я обрадовался, как будто старого друга встретил — Краков, в отличие от Варшавы, я неплохо знаю и очень люблю.

Бессонница — превосходная штука, если отрешиться от телесных неурядиц и сосредоточиться на дивным образом преобразившейся реальности. Когда голова превращается в колокол, уличный шум разноцветными кляксами хлюпает в ушах, а глаза звенят от солнечного света, это не только мучительно, но и чертовски познавательно. Не так уж часто удается видеть сны наяву, грех не воспользоваться моментом. В таких случаях важно идти, не останавливаясь, но и не ускоряя шаг, избегать резких движений, но и полной неподвижности не допускать — если, к примеру, сесть на лавку, можно заснуть окончательно и бесповоротно, а потом столь же окончательно и бесповоротно проснуться, и какой тогда смысл.

Я неторопливо шел по Краковскому Предместью, пока не вышел на Замковую площадь. И увидел разноцветных медведей.

Нет, не цирковых. Искусственных медведей всех цветов радуги, в натуральную величину, в одинаковых позах — на задних лапах, передние воздеты к небу. У одного на животе была нарисована обезьяна, а на заднице — лев, другой был обклеен искусственной зеленой травой и обсажен деревянными птицами, у третьего на груди разместились Смерть с косой, сердце и домик, четвертого неведомый художник нарядил в узбекский халат, пятый был нелепым подобием Статуи Свободы — каждый в отдельности был бы просто забавен, но все вместе на пустой Замковой площади в начале седьмого утра они производили неизгладимое впечатление. Мне спросонок сперва показалось, их там тысячи, этих чертовых медведей; на самом-то деле меньше полутора сотен. Но все равно достаточно, чтобы окружить площадь несколькими полукольцами. В центре этих рваных хороводов красовался, надо думать, их предводитель — серебряный медведь с портретом Эйнштейна на боку. По крайней мере, он единственный не стоял на задних лапах, а пребывал в естественном положении, на всех четырех — выгодная позиция.

Поначалу я был совершенно уверен, что разноцветные медведи — порождение моего помутившегося разума, сон или галлюцинация, да как ни назови, все равно. И рассматривал их с доброжелательным любопытством — а как еще относиться к собственным видениям? Но тут в кармане звучно брякнул телефон — обычное техническое сообщение о включении роуминга, по идее, оно должно было прийти еще на границе, но запоздало на несколько часов. Звонок был достаточно громкий, так что я проснулся окончательно и бесповоротно, но медведи никуда не исчезли, только краски стали еще ярче в лучах стремительно поднимающегося над площадью утреннего солнца.

— Ну ни фига себе украшение, — растерянно сказал я вслух. Присел на каменный парапет, достал сигарету и принялся разглядывать медведей. Золотой медведь с черными иероглифами, медведь в летных очках и шлеме, закутанный в британский флаг, медведь, пестрый как лоскутное одеяло, медведь с львиной головой, сине-зеленый медведь с белым домиком и черным котом на пузе, медведь, имитирующий знаменитую мозаику Гауди, голубой медведь, обвитый бесформенным, но зубастым чудовищем, и еще, и еще, и еще — в глазах рябит. А в ногах у каждого табличка с надписью: название страны, имя художника. Я окончательно убедился, что никакая это не галлюцинация, а очередной международный гуманитарный проект. Такое объяснение совершенно меня устраивало. Я люблю, когда внешний мир ведет себя так же непредсказуемо, как внутренний. А он, зараза такая, нечасто меня радует.

Я сфотографировал пару медведей телефоном, послал картинку домой. И ведь понимал, что никто мне сейчас не ответит, еще слишком рано, а все равно огорчился. Такая идиотская реакция обычно означает, что с одиночеством пора завязывать, передозировка. Но как, интересно, с ним завязывать — в половине седьмого утра, в городе Варшаве, за полтора часа до открытия первого кафе, не говоря уже обо всем остальном. Даже мой друг и брат кофейный автомат остался далеко-далеко, на вокзале, вокруг одни крашеные медведи — и что теперь? И как?

— Эй, — сказал я, — медведи, пошли, что ли, со мной. Погуляем.

Медведь с портретом Эйнштейна на боку первым тронулся с места; ему, твердо стоявшему на всех четырех лапах, надо думать, это было сподручней. За ним двинулся ярко-зеленый молдавский, потом израильский, с пятью сердцами, белоснежный японский медведь нерешительно топтался на месте, раздираемый противоречивыми чувствами — долга и солидарности, но наконец сделал шаг вперед, а там и все это пестрое стадо, бодро порыкивая, потрусило ко мне.

И тогда я сразу понял, почему всем людям, и мне в том числе, время от времени страстно хочется остаться в полном одиночестве. Одиночество — это не только возвышенная потребность мятущейся души, но и более-менее надежная гарантия, что в ближайшее время тебя никто не съест. И в этом смысле мне его сейчас не хватало особенно остро. Как никогда прежде, черт побери.

Оставалась, конечно, надежда, что это все-таки галлюцинация, но я не стал проверять эту версию на практике. Подскочил, как ужаленный, бегом рванул в ближайший переулок, смутно рассчитывая, что медведи не могут выходить за пределы Замковой площади. Удивительно все-таки, как быстро перестраивается в экстремальных ситуациях логический аппарат.

Однако черта с два — когда, выскочив на пустую Рыночную площадь, окруженную по периметру составленными в пирамиды столами и стульями уличных кафе, я позволил себе обернуться, обнаружилось, что мои новые друзья совсем рядом. Шествие теперь возглавлял серебряный медведь, на его животе красовалось небрежно нарисованное сердце и надпись: «Respect for all life». Я очень надеялся, что моя жизнь тоже является объектом его уважительного отношения, но на всякий случай увеличил скорость.

Смутно помню, как бежал через проходной двор, несся вниз по ступенькам лестницы, потом — мимо мастерской скульптора, во дворе которой скалились уродливые каменные головы, и как же я был рад, что хоть они окружены надежной металлической оградой. Я как-то выскочил на набережную, всерьез раздумывая, не прыгнуть ли в воду, но вместо этого снова побежал по ступенькам, теперь уже вверх.

Остановился я только на мосту через Вислу, совершенно обессиленный. К этому моменту я не то что бежать, а даже стоять на ногах едва мог. Но собрал волю в кулак, сделал еще несколько шагов, и тут услышал за спиной громкое, дребезжащее позвякивание, ни на что не похожий и оттого пугающий звук. Шарахнулся в сторону, схватился за перила, обернулся. Мимо, матерясь, пронесся белобородый старик на велосипеде, а больше на мосту никого не было. Вообще никого, в том числе никаких крашеных медведей. Никаких медведей, черт бы их побрал.

Я еще долго стоял, вцепившись в перила так, словно только они удерживали меня на земле. И вдруг раздался нарастающий грохот, мост, только что казавшийся таким надежным, завибрировал под моими ногами, я чуть не заорал в голос, и только потом понял, в чем дело: это просто первый трамвай едет по рельсам, везет сонных пассажиров с одного берега Вислы на другой, жизнь, стало быть, продолжается, и как же это, черт побери, хорошо.

Что? Конечно, я туда еще ходил — днем, часа в три, когда туристов на площади больше, чем медведей. Разумеется, мишки были на месте. Их, кстати, всего сто тридцать восемь, по крайней мере, в буклете так написано. Собственно, они там до сих пор стоят, выставка до конца июня, потом еще куда-нибудь поедет. Проект «United Buddy-Bears», как я и предполагал, гуманитарный на всю голову, под эгидой ООН. Медведей раскрашивали художники из разных стран мира, правда, не знаю, как их выбирали; судя по результатам, методом тыка или по знакомству… У них, кстати, сайт в интернете есть. Нет, не помню, но ты набери в поисковике «United Buddy-Bears», и все наверняка тут же найдется.

κ. Talitha Australis. Бялобжеги

Серебряный демон подбирает свою рабочую хламиду, она у него не просто до пят, а гораздо длиннее, с расчетом на ходули. Осторожно, чтобы не повредить костюм, присаживается на парапет, протягивает мне посох с неулыбчивой серебряной головой — подержи секунду. Не снимая маску, сует сигарету в прорезь для рта, прикуривает, заслонившись от ветра серебряным рукавом.

— Я вырос в Бялобжегах, — говорит он. Забирает у меня посох, рассеянно гладит серебряную голову по гладкому лбу, дружески ей подмигивает и снова поворачивается ко мне. — Это такая паскудная дыра, я тебе передать не могу. Дело не только в том, что захолустье, бывают, знаешь, такие деревеньки — заедешь случайно, и кажется, навсегда бы остался. А Бялобжеги не деревня все-таки, какой-никакой, а городок, и не то чтобы на краю света, но там все тоской пропитано. Помню, в детстве выходишь из дома солнечным утром, идешь к реке, трава зеленеет, вода серебрится, ивы плакучие, кувшинки, все цветет, как положено, природа-то в тех местах красивая, кто бы спорил. И вот идешь по берегу, тебе всего восемь лет, впереди длинный летний день, и жизнь, теоретически, одно сплошное чудо, а все равно такая тоска, даже ребенка прошибает, как будто яд какой-то в воздух подмешан, честное слово, нигде больше такого не ощущал. Ближайший город Радом — ну как ближайший, тридцать километров пилить, на автобусе еще ничего, а на велосипеде умаешься… Тоже, кстати, та еще дыра, только и счастья, что авиашоу проводят, мы в детстве, помню, дождаться не могли, главное событие года, все летчиками стать мечтали, понятно. Интересно, хоть кто-то из нашей компании стал?

Демон с наслаждением затягивается дымом, его спутанные серебряные космы развеваются на ветру, он нечеловечески прекрасен, как и положено демону. Такая у него работа — быть нечеловечески прекрасным по пятницам и выходным, с полудня — и как пойдет.

— Летчика из меня, как видишь, не вышло, — говорит он. — Но из Бялобжегов я сбежал, как только школу закончил. Поступил в политехнический институт в Варшаве, в какой взяли, в такой и поступил, лишь бы остаться в столице. Даже не помню, как мой факультет назывался; впрочем, я там всего полгода маялся, а потом меня позвали сниматься в кино, вот так просто на улице остановили и позвали, представляешь? В итоге ничего толком не получилось, взяли профессионального актера, а я в паре эпизодов снялся, неплохо, кстати, заработал за несколько дней. И на съемках познакомился с девчонками из театрального, обалденные оказались девчонки, у меня таких подружек раньше не было. И они сказали — а давай к нам попробуй, может, возьмут, мальчиков всегда не хватает, а ты вроде ничего, способный. Не то чтобы я так уж хотел стать актером, дурная какая-то профессия, мне, кстати, до сих пор так кажется, но девчонки рассказали, какая у них там веселая жизнь, к тому же из политехнического меня бы все равно выгнали. Я, прикинь, сел перед экзаменами свои конспекты читать, а там вместо лекций какой-то гон непрерывный, в стихах и прозе. Ну да, сочинял всякую ерунду от скуки, записывал, чтобы не забыть, а оно знаешь как бывает — увлечешься, ничего вокруг не видишь и не слышишь, какая там лекция… Короче, я сессию даже сдавать не пытался и на пересдачу не пришел, и на вторую, и на третью, а пока все это тянулось, ходил в театральный, сперва к тем девчонкам — ну, вроде в гости, а потом осмелел, стал в аудитории соваться, на занятиях сидел как бы вольнослушателем, преподаватели меня пускали, я им почему-то нравился, я тогда смешной такой был — длинный, тощий, рыжий, морда еще детская, готовый клоун, может, этим и взял. Так что поступать мне было легко, они ко мне привыкли, некоторые даже удивились, когда я на экзамены пришел, думали, я у них уже учусь.

Серебряный демон метким броском отправляет окурок в стоящую неподалеку урну, берет из моих рук бутылку с минеральной водой и пьет ее через соломинку, чтобы не снимать маску.

— Короче, так я в столице и зацепился. И с тех пор в Бялобжеги ни ногой. Ну как — ни ногой, вру, конечно, раз в год все-таки приходится приезжать, у меня там мама живет. Один мой друг говорит: «У всех нормальных людей Страстная неделя перед Пасхой, а у тебя на Рождество». Но насчет недели это он загибает, я больше трех дней не выдерживаю, зимой там вообще удавиться можно. А маму из Бялобжегов палкой не выгонишь, особенно теперь, когда перебралась из панельного дома в хату с садом и огородом. Хата, правда, совсем паршивая, из всех щелей дует, и крыша течет, сколько уже сил в ремонт вбухала, а все без толку; там, если по уму, не ремонт надо, а спалить халупу к свиньям собачьим и новую строить, но таких денег у нас нет. А ей плевать, ей главное — сад. Всю жизнь мечтала, теперь там с утра до ночи хлопочет, в дом не загонишь. Недавно звонила, хвасталась — фотографию ее сада в интернете вывесили, на городском сайте. Ну да, сейчас у любой поганой дыры свой сайт в интернете — герб на пол-экрана, адрес управы, телефон справочной службы, фотография мэра с Папой или президентом, кому как повезло, список государственных учреждений, еще какая-нибудь фигня в таком роде, и обязательно страничка с достопримечательностями. А какие в Бялобжегах достопримечательности. Вот разве только мамин сад. Я зашел в интернет, посмотрел на ее розы и сам, знаешь, невольно подумал: «А хороший, наверное, городок Бялобжеги». Самому смешно, да… Сейчас, извини.

Серебряный демон лезет за пазуху, достает телефон, читает sms, пишет ответ, снова прячет телефон в складках своей хламиды.

— Ну вот, — говорит, — на актера я сам не заметил, как выучился. Веселое было время. А потом стало невеселое, потому что работы — нигде, никакой, хоть убейся. На свадьбах пьянь деревенскую развлекать и то без связей не устроишься. Да я бы и сам не пошел. И тут мне друг говорит: а поехали в Краков, ты же на бубне стучишь, а я на скрипке умею, там уличных музыкантов любят, может, заработаем. А я что, я всегда готов, хоть в Краков, хоть к черту на рога, тем более за комнату платить нечем, и девчонка моя с голодухи обратно к маме сбежала, я на нее даже рассердиться толком не мог, все же понятно, но очень переживал. У друга тогда машина была, он про нее говорил: «иномарка», — советские «жигули», представляешь? Но на ходу. И спать, в случае чего, на сиденьях можно, а это лучше, чем на скамейке в парке. Короче, поговорили мы с ним и прямо среди ночи подорвались, поехали в Краков. И приехали рано-рано утром. Сна ни в одном глазу, мы тогда крепкие были, а тут еще и на взводе — кто знает, как все повернется на новом месте? Поставили машину в каком-то дворе, прихватили инструменты и пошли в город. Друг мой сюда часто ездил, а я в первый раз. Ну, я тогда вообще нигде не был, думал, Варшава — центр мира, после Бялобжегов-то. Зачем еще куда-то ехать?

На серебряный рукав хламиды садится шмель. Серебряный демон отгоняет его посохом.

— Все-таки, — говорит он, — ужасная у меня манера — рассказывать с самого начала, по порядку. Я, наверное, поэтому, роман никак не могу дописать, уже пятьсот страниц, прикинь, правда, четырнадцатым кеглем, но все равно до фига, а к сути только-только начат подбираться, какой-то Томас Манн, прости меня боже… Я же совсем не о том собирался говорить, но, хоть убей, кажется, если я не расскажу про Бялобжеги, и про мамины розы, и про театральный, и как мы с Ежи приехали в Краков на рассвете, шли по Миколайской и я впервые увидел башни Мариацкого костела, окутанные утренним туманом, это уже будет не моя история, а какая-то куцая байка о чужой жизни. А я так не могу.

Я сочувственно киваю, серебряный демон прикуривает новую сигарету и продолжает:

— Мы как увидели эти башни в тумане, так и шли к ним и вышли на площадь Рынок. Я охренел, когда увидел, какая она огромная. У нас в Варшаве Старый Рынок крошечный совсем, и Замковая площадь ненамного больше. А тут! А еще рано утром, когда она совсем пустая — ну, вообще. Слов нет. И знаешь, так меня проняло, что я стал под Мариацким костелом и говорю вслух, как последний деревенский дурак: «Матерь Божья, ты уж помоги нам, пожалуйста, а то так жрать хочется, что переночевать негде» — и сам смеюсь, и чувствую, что Дева Мария тоже смеется где-то там у себя на небесах, хоть и старая шутка, а с Ней, наверное, мало кто шутит, а может, вообще я первый. И Ежи ржет, говорит: «Да ты у нас добрый католик, кто бы мог подумать», — а я отвечаю: «Кофе нам с тобой надо выпить, вот чего». А ты учти, денег у нас — только на бензин, чтобы домой вернуться. Заработаем или нет — это еще вопрос, так что договорились ни гроша не тратить. Но тут как-то, знаешь, почувствовали — все у нас будет хорошо, чего экономию разводить, тем более кофе действительно надо выпить, сутки не спали, а работать собрались. Огляделись, все вокруг закрыто, рано же еще. Ежи сказал, на вокзал надо идти, он совсем рядом. И тут я вижу, красивая седая пани в красном платье слезает с велосипеда и открывает ключом дверь бара. И заходит. А дверь осталась нараспашку, и я туда сунулся. Спросил: кофе нам сварите, или еще закрыто? А она вздохнула, точно как моя мама, когда я ее прошу пирожки испечь — вроде как лень ей хлопотать и недосуг, а на самом деле довольна, что ребенок пирожков хочет, — и говорит: «Ладно уж, что с вами делать, сварю».

Я почти вижу, как демон улыбается этому воспоминанию под своей серебряной маской.

— Выпили мы у нее кофе, погуляли еще немного, выбрали себе место, встали, попробовали сыграть, посмотреть, как получится, у нас же только на словах все было решено, а сами даже не репетировали ни разу, мне-то хорошо, стучи себе как вздумается, а Ежи тот еще великий маэстро, неизвестно когда в последний раз за свою скрипку брался. Но ничего, помучились полчаса, а потом стало получаться, аж самим понравилось. И тут подходит к нам такой древний старичок в шляпе канотье, как из антикварной лавки сбежал, честное слово, и говорит: «Глупые мальчишки, музыку играют, а шапку не поставили, куда грошик положить?» Шапок у нас не было, но Ежи быстро сообразил, протянул деду футляр из-под скрипки, и тот положил нам не грошик, а целых пять злотых, хорошее начало, мы аж в пляс пустились на радостях. А потом как-то сразу люди вокруг появились, туристы на Рынок рано выходят, не знаю, чего им не спится. Музыкантов кроме нас еще не было, так что все гроши стали наши, к полудню мы уже чувствовали себя богачами. Купили по кренделю и пошли искать комнату, потому что нет дураков уезжать домой, когда все так хорошо складывается. Сперва сняли каморку на Кармелицкой у какой-то бабки, покормили пару дней ее клопов, а потом пани Гражина — та самая, в красном платье, которая бар открывала, мы к ней с тех пор каждое утро заходили кофе пить, решили, это хорошая примета, рука у нее легкая — так вот, пани Гражина подсказала нам адрес дешевого пансиона на улице Святой Анны, в двух шагах от Рынка. Комнату на двоих мы вполне могли себе позволить, а что душ в коридоре, один на весь этаж, нам тогда казалось роскошью, у бабки-то в тазу мылись, и ничего. Каждое утро ходили на площадь играть, иногда и по вечерам стояли. Сперва всё ждали, сейчас кто-нибудь придет с нами разбираться — гнать взашей, или за место платить заставят. Но никому до нас дела не было, кроме туристов, — постоят, послушают, мелочь кинут, и до свиданья, а нам того и надо.

Серебряный демон с наслаждением чешет спину своим жезлом. Венчающая жезл серебряная голова бесстрастно взирает на нас с высоты своего положения.

— Короче, мы очень неплохо подзаработали за лето. Ежи в августе уехал домой, в Варшаву, а я остался. Мне сейчас кажется, я еще в первый день знал, что останусь, и когда мы шли по Миколайской к Мариацкому костелу, уже по-хозяйски по сторонам глядел — дескать, вот ты каков, мой новый дом, ладно, мне подходит, согласен. И мне, знаешь, все время здесь везло, сейчас вспоминаю, сам удивляюсь. И работу быстро нашел — я имею в виду, настоящую работу, не на площади стоять. В том пансионе, где мы поселились, ночной портье вдруг захотел срочно уволиться, а ему сказали: «Ищи замену, а то не отпустим», так он сам мне предложил, а я уже с начальством договорился, треть зарплаты деньгами, а остальное — жильем, они из чулана в мансарде пылесос и гладильные доски куда-то вынесли, поставили мне колченогую койку — живи на здоровье. Всего четыре квадратных метра, зато все мои. И окно в потолке, узкое, как бойница, — тоже мое. А деньги — что деньги. По сравнению с тем, как я жил студентом, даже треть зарплаты — это было о-го-го. Ну и потом, как Ежи уехал, я к другим ребятам прибился со своим бубном, а когда они разъехались по домам, меня уже местные, краковские музыканты сами позвали. В бубен-то я стучал кое-как, но вид у меня тогда был знатный.

— У тебя, — говорю, — и сейчас ничего себе вид.

— Ну да, — соглашается серебряный демон. — Но это просто костюм. А тогда, прикинь, рыжие волосы чуть ли не до пояса, я, когда шел работать, их в косы заплетал, двенадцать косиц, половина кренделем завернута, половина так болтается. Потом одну косу в зеленый покрасил, круто получилось, сам не ожидал. Главное, что туристам нравилось, все со мной сфотографироваться хотели, а я что, я только рад, лишь бы деньги в шапку кидали. А шапка-то общая, так что ребята очень довольны были, что со мной связались. Поиграли мы с ними какое-то время, а на следующий год вдруг пошла мода на «живые скульптуры», и я решил — дай-ка попробую, может, пойдет. И знаешь, пошло. Кем я только не был — и шутом, и рыцарем, и королем. Можно сказать, сделал карьеру… А этот костюм моя жена придумала — тогда еще не жена, мы только-только познакомились, но глаз на нее я сразу положил. Смотрю, хорошая такая, серьезная девчонка, художница. Она на площадь не картинками торговать приходила, а рисовать, училась еще, диплом как раз готовила. Меня тоже нарисовала, так и познакомились, я ее в бар Гражины повел кофе пить, и пока сидели, она мне этот прикид придумала, сама вызвалась сшить, маску из папье-маше вместе клеили, красили потом всю ночь, вместо того чтобы целоваться. Я, знаешь, никогда с девчонками не стеснялся, а с Янкой поначалу как школьник себя вел, боялся, что рассердится и прогонит… И в этом костюме дела у меня пошли совсем хорошо. Достопримечательностью стал, не хуже нашего трубача. Иногда, бывает, стоишь и краем уха слышишь, как туристы друг другу кричат: «Смотри, Серебряный! Тот самый! Помнишь, Карл рассказывал про Серебряного из Кракова? Пошли с ним сфотографируемся».

Серебряный демон достает очередную сигарету, но не прикуривает, а задумчиво вертит ее в руках.

— Все это ладно бы, — говорит он. — Понятно, что я на этой площади самый эффектный, вне конкуренции, на то и был расчет, не зря моя Янка старалась с костюмом. А прошлой весной случилось кое-что из ряда вон выходящее. Пришел я сюда как обычно, в воскресенье около полудня, переоделся в баре у пани Гражины, мы до сих пор дружим, я у нее в подсобке костюм храню и ходули, повезло мне с ней, а то даже не знаю, как бы я сюда от Велички добирался с этой красотой… В общем, ладно. Вышел я на площадь ровно в полдень, с первыми звуками «хейнала»[28], только-только место занял, как вижу — бегут ко мне две тетки, лет по шестьдесят, толстенькая и тощенькая. Смешные такие, в юбках до пят, на каблуках и в бейсболках, но очень милые. И одна другой по-испански кричит: «Это он, это он!» А я по-испански понимаю немножко, одно время его учил, чтобы Лорку в оригинале читать, очень уж я его любил, и до сих пор люблю, хотя язык, конечно, забросил… Но «это он» с испанского на польский перевести у меня ума хватит. В общем, добежали они, и тут тощенькая — бух на колени. «Спасибо тебе, — говорит. — Спасибо тебе, спаситель мой! Жизнь мне подарил, никогда не забуду», — и ну целовать мой подол. Я чуть с ходулей не навернулся. Ну дела, думаю, может, я что-то не так понял? Все-таки испанский слабо знаю. А вторая тетка, толстенькая, сует в мою банку какую-то бумажку и просит: «Погладь меня!» Ну, это обычное дело, я всех женщин и детей, которые деньги в банку кладут, по голове глажу, а мужчинам просто руку жму, знакомые их в этот момент фотографируют, и все счастливы. Так что я ее по голове погладил, конечно. Но фотографироваться они не стали. Тощенькая еще какое-то время причитала о спасении жизни, а толстенькая помалкивала, только глядела на меня, сложив руки как для молитвы, такая трогательная, я ее еще раз по голове погладил, не удержался, и тощенькую тоже, когда с колен поднялась. Я с туристами никогда не разговариваю, такое у меня правило, но этим сказал все-таки, чтобы их успокоить: «Все хорошо, дорогие сеньоры, все прекрасно!» Они очень обрадовались и наконец ушли. Я подумал — ладно, чего только не бывает. Потом, ближе к вечеру, когда пошел в бар переодеваться, достал деньги из банки, чтобы с Гражиной расплатиться, а там среди монет купюра в сто евро. Я сразу понял, это толстенькая испанка оставила, больше некому. Удивился — описать не могу. Не дают такие деньги на площади — ни «живым скульптурам», ни музыкантам, вообще никому. Так не бывает. Это просто не принято. Рассказал Гражине, а она, знаешь, так понимающе покивала и говорит: «Все, мальчик мой, допрыгался, теперь ты у нас новый краковский чудотворец. А что ж, так положено, всегда кто-то должен быть».

Серебряный демон вздыхает и тянется к бутылке с водой.

— С тех пор, — говорит он, сделав глоток, — время от времени среди нормальных туристов появляются такие вот… паломники. Глядят голодными глазами, как на чудотворную икону, жалуются, просят о чем-то или, наоборот, благодарят, каждый на своем языке, я редко их понимаю, может, оно и к лучшему. И деньги оставляют большие. Сто евро больше никто не совал, но, скажем, сто злотых — обычное дело. Оно, конечно, прекрасно, радоваться надо, а только неспокойно мне. Получается, я вроде как жулик. Никого не обманываю, никому ничего не обещаю, а все равно нехорошо выходит. Гражина слышала у себя в баре разные разговоры, пересказывала мне кое-что. Все, как я понимаю, началось с той тощенькой испанской сеньоры. Она болела сильно, не то сердце, не то еще что, доктора говорили, надо срочно операцию делать, но успеха не гарантировали, и она не решалась под нож идти, кто же хочет на операционном столе умереть, всегда кажется, лучше уж дома, в своей постели. Стала ездить по святым местам, молилась — с переменным, так сказать, успехом, ей то лучше делалось, то опять хуже. И вот приехала она в Краков, а тут я на площади стою. Она поглазела, опустила в банку монетку, я ее, как положено, за руку взял и по голове погладил, и в этот самый момент бедная испанская сеньора вдруг поняла, что все у нее будет хорошо. Не знаю, что на нее нашло. Но вернулась домой, побежала к врачу, и выяснилось, что операция уже не нужна, больная здорова, насколько это возможно в ее преклонном возрасте, и, даст бог, еще правнуков понянчит. А она — нет чтобы Деву Марию восхвалять, как следует доброй католичке. Вбила себе в голову, что это я ее по голове так удачно погладил. Поехала обратно в Краков меня благодарить и подружку больную с собой прихватила. Не знаю, что там было с подружкой, но и она выздоровела. Сеньоры, ясное дело, всем знакомым про это раззвонили, а те — своим. Ну, знаешь, как рождаются слухи. Одними испанцами дело не ограничилось, понятно. Гражина эту историю от своего русского приятеля слышала, а моя Янка в интернете читала, в блоге какого-то немца, она сейчас немецкий учит, поэтому читает что попало, для развития разговорной речи…

Серебряный демон с досадой отмахивается от очередного шмеля.

— И знаешь, что хуже всего? — спрашивает он. — Я же теперь с этой площади никуда деться не могу. У меня уже нормальная работа есть, на полдня, в букинистической лавке, а пару месяцев назад в театр позвали, пока всего одну роль дали, но вроде хорошо пошло, уже место в постоянной труппе предлагают, а я думаю — куда мне в постоянную труппу, это же дневные спектакли по выходным, и на гастроли придется ездить, а на кого я этих бедняг оставлю? Это, конечно, глупости, никакой я не целитель, просто мальчишка из Бялобжегов, бывший варшавский студент, актер беспутный, шарлатан поневоле, но люди в меня верят и, наверное, от этого выздоравливают, по крайней мере, многие приходят, говорят «спасибо», все руки норовят поцеловать… И получается, я теперь к этой площади на всю жизнь привязан, вот этой самой цепью.

Серебряный демон сердито теребит бутафорскую цепь, которая опоясывает его хламиду.

— Я, собственно, почему тебе это рассказываю, — говорит он. — Ты случайно не хочешь вместо меня тут поработать? Я на тебя сразу глаз положил, как увидел. Потом смотрю, ты уже который день без дела по площади болтаешься, вокруг меня все время крутишься, присматриваешься, а на туриста не похож. Поэтому и позвал поговорить. Мы вроде одного роста и сложения, и глаза у тебя тоже синие, это важно, только их из-под маски и видно. А на ходулях бегать я тебя быстро научу, ничего сложного тут нет, сам когда-то встал и пошел, проще, чем на роликах оказалось… Познакомлю тебя со всеми и насчет жилья, если надо, подскажу, и с Гражиной договоримся, будешь у нее костюм хранить и переодеваться, как я. Ну так как, попробуешь?

Я смотрю на его руки в серебряных перчатках, думаю: смешно получилось. Теперь, пожалуй, уже не имеет смысла просить, чтобы он погладил меня по голове, хотя я, вообще-то, именно для этого в Краков приехал. Раньше, раньше надо было просить, в первый же день, а не круги по Рынку нарезать. Чего, спрашивается, стеснялся? Чего ждал? И чему ты, черт побери, так радуешься теперь, когда рассыпалась в прах твоя последняя нелепая надежда на чудо?

— Интересные дела, — говорю я. — Надо подумать. Работа мне действительно не помешает. И Краков хороший город, я бы тут пожил ближайшие лет сто-двести. Для начала попробуй поставить меня на ходули, а там как пойдет.

Серебряный краковский демон поднимается с парапета и, подобрав длинную хламиду, чтобы не путалась в ногах, неторопливо идет к бару Гражины, где остались его ходули. И я сам поднимаюсь и иду, опираясь на посох, чувствую, как с каждым шагом прибывают силы, голова больше не кружится, мой серебряный балахон хлопает на ветру, как парус, бутафорская серебряная голова дружески подмигивает мне, а я думаю, что это, конечно, не дело — разгуливать по городу в костюме, но без ходуль, позорище, больше никаких перекуров посреди рабочего дня, никогда.

λ. Tania Borealis. Нашице

— Извините, не могли бы вы подарить мне три евро?

Не «дать», не «одолжить», а именно «подарить». Грамотно формулирует мадам. Или, напротив, настолько плохо знает английский, что «подарить» — единственное более-менее подходящее по смыслу слово, которое она смогла вспомнить. Впрочем, какая разница. Я и сам не то чтобы крупнейший лингвист своей эпохи.

Как ни крути, а мы друг друга стоим.

Она — длинная, тонкая как струна, смуглая, черноглазая, с копной морковно-рыжих, явно крашеных волос. Лет ей так, навскидку, под сорок, а может быть и за; впрочем, я плохо разбираюсь в чужом возрасте, особенно в женском. Одета в трикотажную зеленую кофту, растянутую так, словно в ней несколько лет спали, и длинную, почти до пят, юбку, сшитую явно вручную из обрезков линялых джинсов. В таком виде обычно из дома на огород выходят, а не по заграницам катаются. И рюкзака у нее нет. И сумки. И даже — о ужас! — священного атрибута современного паломника, цифровой мыльницы. Но все равно, похоже, туристка. Была бы местная, заговорила бы со мной по-французски. Да и что жителям Антрево делать у платного входа в цитадель? Они небось все потайные лазейки знают и еще в детстве исследовали здесь все что можно, включая лисьи норы.

Я — в белых штанах и прекрасен, как молодой бог: с распухшим носом и красными глазами, которые, впрочем, сокрыты за темными стеклами очков. Выгуливаю подхваченный на побережье Балтийского моря суровый северный грипп по провансальскому городку Антрево, куда совершенно не планировал заезжать. И вообще еще сегодня утром не подозревал о его существовании.

Зря, кстати, не подозревал. Антрево — одно из самых красивых человеческих поселений, какие я видел, а повидал я не так уж мало. Мне чертовски повезло, что я здесь оказался.

Но это я сейчас понимаю, что повезло, а два часа назад, когда стоял на перроне и смотрел вслед удаляющемуся поезду, из которого выскочил раньше времени, перепутав станции, у меня было совершенно иное мнение по этому вопросу.

Почему я так поступил — загадка, даже со скидкой на высокую температуру. Обычно я прекрасно понимаю, что делаю, по крайней мере, пока стою на ногах. А тут как-то совсем глупо получилось: задремал, убаюканный ритмичными покачиваниями вагона, и внезапно проснулся от панической мысли: «Сейчас пропущу свою станцию!» Электричка как раз остановилась, так что я схватил одной рукой куртку, другой — рюкзак с аппаратурой и выскочил на перрон. И только потом прочитал название станции: «Entrevaux». И флегматично отметил: «Вроде мой городок как-то иначе называется». Но вместо того чтобы прыгнуть обратно в вагон, как последний идиот полез в карман за расписанием и с похвальным любопытством на него уставился. В тот момент, когда я окончательно убедился, что нужная мне станция называется Annot, двери закрылись и поезд тронулся. А я, соответственно, остался. В белых штанах, с малиновым носом, нагруженный аппаратурой общей стоимостью в полкоролевства. Красавец, умница, профессионал.

Следующая электричка, согласно расписанию, должна была появиться только через четыре с половиной часа — так уж мне повезло. Можно было прекрасно провести это время на деревянной лавке перед закрытым на амбарный замок станционным туалетом. Но я все же предпочел прогуляться. Не то чтобы ожидал увидеть нечто выдающееся, но на пару-тройку объектов, более привлекательных, чем привокзальный сортир, твердо рассчитывал.

Однако открывшееся мне зрелище превзошло не только мои скептические ожидания, но и самые смелые представления о теоретически возможном. Стоило обогнуть здание вокзала, как выяснилось, что он стоит на берегу неширокой стремительной реки. А на другом берегу — гора. А на горе — город, непонятно каким чудом прилепившийся к почти отвесному склону. А над городом, на самой вершине горы, — цитадель. А в трехстах метрах от меня, по левую руку, самый настоящий средневековый мост. И городские ворота нараспашку. Это что же получается, туда можно войти? Вот просто так, ногами? О господи.

Сомнения мои рассеялись, когда на мост взошла небольшая организованная группа туристов — кажется, я видел их на перроне, но не обратил внимания, не до того было. Все как один с разноцветными рюкзаками вдвое больше моего, в руках жестянки с прохладительными напитками, на шеях, как положено, цифровые мыльницы всех мыслимых цветов и калибров.

Ну, если им можно, то мне и подавно, сердито подумал я и зашагал к мосту. В городе, кстати, я этих туристов так и не встретил, хотя вроде бы шел сразу следом за ними, а разминуться на узких улицах Антрево практически нереально. Видимо, померещились. А что ж, мой разум спросонок еще и не таких чудовищ способен породить.

С другой стороны, я тогда не только этих туристов, но и собственных покойных родителей, прогуливающихся под ручку по центральной площади, пожалуй, не заметил бы. Потому что захлебнулся красотой мира, обрушившейся на меня, когда я пересек мост и вошел в настежь распахнутые ворота, оказавшись таким образом внутри волшебной шкатулки под названием Антрево.

Я был оглушен, смят, ошеломлен и совершенно счастлив. Настолько, что даже о насущных потребностях простуженного и невыспавшегося организма вспомнил только час спустя, да и то потому, что трижды разными путями выходил на одну и ту же площадь, где работало кафе — похоже, единственное в городе. Решил наконец, что это знак судьбы, вернее, ее настоятельный совет принять очередную таблетку, благо теперь найдется, чем запить.

Употребив чашку кофе, запасы которого, судя по изысканному привкусу цикория и пыли, залежались у хозяев еще со времен немецкой оккупации, я умилился сердцем и смиренно попросил вторую порцию. Сейчас это трудно объяснить, но в тот момент мне было совершенно очевидно, что кофе вовсе не плох, просто не похож на то, к чему я привык, зато его потусторонний вкус гармонично сочетается с пространством древнего города, которому впору рассыпаться в прах, а он стоит, дышит распахнутыми окнами, кричит детскими голосами, гудит автомобилями, благоухает гиацинтами и жареным луком, прорастает из земли платанами, смотрит на себя с вершины горы и другим глядеть разрешает, ибо милосердие его не знает границ.

Как же я удачно ошибся станцией, вот о чем я все время думал. В глубине души был уверен, что это город Антрево распознал во мне истинного ценителя красоты и сам позвал в гости. Буквально за руку вытащил на перрон. Дурацкая идея, чего уж там, но обдумывать ее было чертовски приятно. В конце концов, если не позволять себе иногда побыть наивным придурком, жизнь лишится доброй половины удовольствий. А их у меня и так немного. Работа и — совершенно верно — вся остальная работа, а как еще.

И кстати, о работе. А не поснимать ли мне немного, если уж так получилось? — то и дело спрашивал я себя, пока пил кофе. Но никак не мог решиться достать камеру. Робел, как по уши влюбленный подросток, изнывающий от желания, думал: а вдруг я все испорчу? Как будто город и вправду мог разгневаться — мы так не договаривались! — и закидать меня булыжниками своих мостовых, обрушить на голову черепичный дождь или еще хуже — исчезнуть, рассыпаться в прах, оставив меня оплакивать наш несбывшийся роман перед запертым станционным сортиром.

Все это было донельзя глупо, но такой уж у меня выдался день. Поэтому я придумал компромисс: сейчас еще немного погуляю, залезу на гору, где цитадель, а камеру достану потом, за час-полтора до отъезда. Если что, испорчу не все удовольствие, а только его часть.

Какие такие ужасы подразумевались под загадочной формулировкой «если что», я и сам не знал. Повышенная температура в сочетании с горным воздухом творит с человеческим разумом недобрые чудеса.

Таблетка начала действовать, насморк почти прошел, зато туману в голове изрядно прибавилось, а ноги окончательно перестали ощущать под собой земную твердь, но я, понукаемый жадностью и азартом, решил все-таки взобраться на вершину горы — потом ведь не прощу себе, что упустил возможность увидеть открывающуюся оттуда панораму. А тут еще указатель «Цитадель» попался на глаза, и я пошел по стрелке и пришел к воротам. А ворота на запоре, зато есть узкая калитка с вертушкой, автомат, торгующий жетонами, на древней стене висит подробная инструкция, как всем этим пользоваться, и рыжая мадам в зеленой кофте топчется — растерянная, озадаченная, раздосадованная. Увидев меня, просияла, шагнула навстречу: «Извините, не могли бы вы подарить мне три евро? Я без денег выскочила, а мне обязательно надо вернуться, так глупо получилось…»

Ничего не понимаю — куда вернуться? Зачем? Ее, что ли, ждет кто-то там, наверху? А она тут, внизу, без мелочи и телефона? Это ж надо было так влипнуть. Бедняга.

— Вы хотите пройти в цитадель? — на всякий случай уточнил я.

Рыжая радостно закивала. Я опустил в автомат монеты, он выплюнул мне в ладонь два круглых медных жетона с желобками и выемками, в щель такой жетон вставляется как ключ в замочную скважину, и тогда тяжелая проржавевшая за зиму вертушка неохотно, со скрипом совершит половину оборота — при условии, что вы будете толкать ее достаточно сильно, не жалея себя.

Я вручил рыжей жетон, она всплеснула руками, из уст ее посыпались слова благодарности, бессмысленные и звонкие, как стеклянные шарики. Но когда она заметила, что у меня в руках остался второй, энтузиазма поубавилось. Она, конечно, ничего не сказала, но всем своим видом изображала вопрос: ты, что ли, за мной туда потащишься? Видно было, что мадам вовсе не боится ужасного незнакомца меня, просто испытывает досаду оттого, что ей достался спутник — все равно какой. В принципе, я мог ее понять. Сам бы охотно совершил этот подъем в одиночку, не подыскивая темы для беседы со случайной попутчицей, не вспоминая то и дело нужные английские слова, не расшифровывая чужой, непривычный выговор.

Я решил, что проблему лучше обсудить. А то прогулка будет испорчена для нас обоих.

— Я тоже турист. Тоже хочу в цитадель. Отложить не могу, у меня поезд через два часа. Но могу пойти вперед, а вы потом, через десять минут или через полчаса. Хотите?

Рыжая удивленно моргнула, задумалась, оценивающе оглядела меня с ног до головы и наконец покачала головой.

— Большое спасибо. Но я не воспользуюсь вашим предложением. Вполне достаточно, что оно прозвучало.

Я невольно улыбнулся, толкнул вертушку и оказался в небольшом дворике. Слева был ветхий одноэтажный домишко с надписью «Музей» — дверь нараспашку, внутри гуляет ветер, и, похоже, больше никого. Справа — каменная стена, проем и убегающая вверх пешеходная тропа.

На стене возле входа висел пожелтевший от времени лист ватмана, от руки исписанный по-французски, — старательно выведенные большие буквы с завитушками, строчки разной длины, восклицательный знак в финале. В кои-то веки я, обычно довольствующийся знанием пары десятков самых расхожих слов любого европейского языка, пожалел, что не могу понять написанное. Кое-как разобрал только вторую строчку: «Меня зовут Поль» — недостаточно, чтобы удовлетворить любопытство.

У меня за спиной скрипнула вертушка. Рыжая вошла во двор и тоже остановилась, разглядывая самодельный плакат.

— Хотите, переведу? — предложила она.

— Конечно, — обрадовался я.

— Ну вот примерно так:

Здравствуйте и добро пожаловать в цитадель.

Меня зовут Поль,

и мое прибежище — вершины.

Я тот, кто наблюдает.

Поднимайтесь, сохраняя безмятежность.

Ваше сердце и ваши ступни

скажут вам «спасибо».

Отваги вам!

— Отвага-то нам зачем? — удивился я. — Вроде бы впереди обычная пешеходная тропа, а не маршрут для продвинутых альпинистов. Или нет? Вы же, как я понимаю, уже шли этой дорогой, когда спускались?

— Шла, — кивнула она. — Что касается тропы, действительно никаких сложностей, даже дыхание не собьете. Но отвага такая штука — никогда заранее не знаешь, где пригодится. Поэтому пусть будет.

— Ладно, — согласился я. — Пусть. Спасибо за перевод.

Подъем, вопреки моим опасениям, не был крутым, путь к вершине оказался долгим, но легким даже для умученного микробами и таблетками меня. Шли мы молча, не то чтобы вместе, но с одинаковой скоростью, почти не замечая друг друга, контуженные красотой мира, которая с каждым новым витком уводящей нас к вершине тропы становилась все более ослепительной. Камеру я так и не достал, пообещав себе: на обратной дороге обязательно. Совершенно на меня не похоже. Но такой уж выдался день.

Тем большей неожиданностью стало для меня грубое столкновение с реальностью, вернее с небольшим, но чрезвычайно твердым ее фрагментом. Проще говоря, я, зазевавшись, со всей дури заехал ногой в здоровенный камень, лежавший на обочине тропы, и от неожиданности выругался — забористо и громко. Я уже не раз замечал, что брань действует как мгновенная анестезия. Боль не то чтобы проходит совсем, но становится вполне терпимой.

Рыжая обернулась, увидела камень и сложившегося пополам меня, мгновенно оценила ситуацию и бросилась на помощь. Но вместо того, чтобы всем своим видом выражать сострадание, как обычно делают все свидетели прискорбных происшествий, она смеялась, прикрывая рот рукой. Однако в голосе звучала тревога.

— Очень больно? Идти сможете?

— Очень больно, но уже проходит. Ерунда, просто ушиб.

И только тут до меня дошло, что мы оба говорим по-русски.

— Я потому и смеюсь, — кивнула рыжая. — Старалась, английский вспоминала, язык калечила. А вы, оказывается, русский.

— А вы, получается, тоже?

Она помотала головой.

— У меня только бабка русская, остальные предки сербы, время от времени неблагоразумно женившиеся на ком попало, включая цыганок и хорваток. Но русский — мой второй родной язык. Строго говоря, даже первый, бабка со мной целыми днями сидела. Очень пригодилось, иные с серебряной ложкой во рту рождаются, а я — с куском хлеба. Несколько лет русский язык преподавала — до войны, конечно…

— То есть вы сюда из Сербии приехали?

— Из Хорватии, — усмехнулась она. — У нас там, сами знаете, все порвалось и перепуталось. Рвали долго, с кровью, с мясом — ай, ладно, толку-то рассказывать. Жива, руки-ноги на месте, дети при мне, крыша над головой есть, и хорошо. По сравнению с другими, меня, можно сказать, не задело.

Я открыл было рот, чтобы надлежащим образом выразить сочувствие, но вовремя его захлопнул. Что тут скажешь. Есть люди, которых коснулась война, и есть люди, которые знают о войне только понаслышке. И вторым не следует лезть к первым с разговорами на эту тему, особенно к малознакомым, особенно из вежливости. Поэтому я просто кивнул — дескать, принял к сведению. И все.

Рыжая, похоже, оценила мою сдержанность. Улыбнулась одними глазами и спросила:

— Как ваша нога?

Я сделал пару осторожных шагов, прислушался к ощущениям и понял, что ноге уже надоело прикидываться самой несчастной конечностью в мире. Еще немного, и она навсегда забудет о досадном происшествии.

— Почти прекрасно. Можно идти дальше.

И мы пошли.

Внезапно обретенный общий, родной для обоих, язык сблизил нас больше, чем долгие месяцы знакомства. Теперь мы шли по тропе рядом и болтали, как старые приятели. При этом представиться друг другу так и не сообразили. По крайней мере я, оглушенный температурой и красотой мира, просто не вспомнил, что у людей бывают имена. Зато сам не заметил, как рассказал о себе все, что, как мне казалось, имело значение, — получилось в основном про работу. Незаметно перешел к более актуальным событиям, поведал, как мы с гриппом поехали нынче утром из Ниццы в Анно снимать панорамы, открывающиеся из окон только что построенного отеля, и я впервые в жизни перепутал станцию, вышел в Антрево, страшно огорчился, а потом понял, как мне повезло.

Под конец сбивчиво объяснил, почему до сих пор не решился расчехлить камеру: вдруг городок рассердится и исчезнет? Надо же, близкому другу не признался бы, какой чепухой голова забита, а ей — пожалуйста. С другой стороны, кто там у меня сейчас в близких друзьях числится? Молчим? Думаем? Нет ответа? То-то и оно.

— Город не рассердится. И тем более, никуда не исчезнет, — выслушав меня, серьезно сказала рыжая. — Вы же его полюбили. А здесь высоко ценят любовь и приветствуют все инициированные ею действия.

— Где «здесь»? Во Франции?

— Насчет всей Франции не знаю. Здесь, в Антрево. А вот и подтверждение. Смотрите.

Я поглядел в указанном направлении и сперва смущенно отвернулся — далеко впереди, слева от дороги, на скале лежали, обнявшись, совершенно голые люди, такие загорелые, что их тела практически сливались с темным камнем. Миг спустя я поглядел на них снова: голые — это ладно бы, но что-то еще с ними не так. Ну да, точно! Как эти двое умудрились устроиться на почти вертикальной поверхности? И только когда мы подошли ближе, я наконец понял, что это не живые люди, а скульптура.

— Я, когда спускалась, сперва тоже подумала, они настоящие, — подмигнула рыжая. — И тоже деликатно смотрела в другую сторону. Отличная работа, да? Кстати, тут гулял один старичок, местный житель, мы немножко поболтали, и он сказал мне, что автор скульптуры неизвестен. Вообще никто не знает, откуда взялась эта парочка, даже смотритель музея. В один прекрасный день они появились, и все.

— Наверное, приехали из какого-нибудь Берлина или Копенгагена, — улыбнулся я. — И было им так хорошо, что ребята неосмотрительно пожелали остаться тут навеки. Иногда заветные желания исполняются сразу, а не через пятьдесят лет. Причем самые дурацкие из них.

— Не только самые дурацкие, — убежденно возразила рыжая. — Всякие. Как повезет.

— Пожалуй, все-таки рискну, — нерешительно сказал я и полез за камерой. — Не могу пройти мимо такого. Меня терзает предчувствие, что когда я буду возвращаться, выяснится, что эти двое уже встали, надели свои каменные шорты и побежали на электричку.

Рыжая улыбнулась краешком рта и неторопливо пошла по тропе. Я думал, она решила воспользоваться случаем и как бы ненароком сбежать от излишне болтливого спутника, но она вскоре остановилась, оглянулась, убедилась, что не попадает в кадр, села на придорожный камень, достала из кармана юбки сигарету и закурила, всем своим видом демонстрируя: «Я не жду, а просто перекуриваю, так что не спеши».

Я и не спешил, но к тому времени, как камера снова заняла свое место в чехле, сигарета рыжей была выкурена только наполовину, поэтому я устроился рядом и достал свои. Вкус у них во время простуды, конечно, омерзительный. А все равно.

— Знаешь, еще недавно я бы от зависти умерла, тебя послушав, — внезапно сказала моя новая знакомая.

Она, похоже, сама не заметила, что перешла на «ты», как будто совместный перекур сделал нас практически родственниками.

— Какая все-таки бывает удивительная жизнь у некоторых людей! Подумать только, ты едешь из Ниццы в Анно, не для удовольствия, не за свой счет, а — работать. То есть фотографировать. Причем тебе за это еще и деньги платят, с ума сойти. С детства мечтала так жить, но даже тогда подозревала, что не получится. Кстати, именно поэтому, наверное, и не получилось… Пока в университете преподавала, зарабатывала прилично, хотя бы пару раз в год удавалось куда-нибудь выбраться. А потом и это закончилось — университет, деньги, поездки, вообще все. Пришлось перебраться из Загреба в Нашице. Это, сказать по правде, такая дырища, злейшему врагу мимо проехать не пожелаешь. Но там у меня дом на окраине, от дедова брата остался. Хороший дом, два этажа, сад, огород. Мальчишкам моим раздолье. А я мою полы в нашем краеведческом музее — в свободное от экскурсий время. Теоретически, я эти экскурсии на пяти языках могу проводить, но они и на хорватском-то никому не нужны, хорошо, если раз в неделю группа объявится. Но полторы ставки — гораздо больше, чем ничего. И если прибавить к ним огород, на жизнь вполне хватает. Но на путешествия — все равно нет. Даже к родителям в Загреб съездить — целое дело, за полгода копить начинаю.

Я не знал, что на это можно сказать. Но почувствовал, что краснею. Не потому, что я живу хорошо, а эта рыжая женщина — не очень. В чем, в чем, а в ее бедах я уж точно не виноват. Просто вспомнил, как злился сегодня утром на трескучий будильник, как воротил нос от гостиничного кофе, с каким отвращением мазал клубничный джем на подсохший круассан. Как жалел себя, бедного-несчастного, самого больного человека в мире, который вынужден вставать спозаранку и ехать черт знает куда, а там работать, а завтра, скорее всего, начинать все сначала, будь проклята эта каторга! И это вместо того, чтобы наслаждаться жизнью, которая, чего уж там, действительно прекрасна и удивительна, повезло дураку.

Вот об этом больше не забывай, пожалуйста, сказал я себе. А то кофе гостиничный нам, понимаете ли, поперек горла. Два часа в электричке нам, извольте видеть, утомительно. Во зажрался.

Рыжая истолковала мое смущение по-своему.

— Это я раньше от зависти умерла бы, — сказала она, нажимая на слово «раньше». — А теперь у меня самой такая жизнь началась — ни с кем не поменяюсь. Ни за что.

— Это хорошо, — улыбнулся я. — Тебе это идет.

— В каком смысле?

— Ну, просто к лицу. Как какое-нибудь платье. Не знаю, как объяснить. Просто женщинам вроде тебя очень идет быть счастливыми. Есть, знаешь, такой тип, которому к лицу страдания — настолько, что даже когда у них все прекрасно, имеет смысл время от времени заламывать руки, из чистого кокетства. Бывают такие, кого очень красит необходимость ежедневно справляться с трудностями. И даже такие, кому больше идет не справляться. Но все это не твой случай. Тебе нужно быть счастливой, тогда можно даже не наряжаться и косметика не нужна.

— А я, как видишь, не особо наряжаюсь, — рассмеялась рыжая. — И всей косметики у меня краска для волос да загар — Особый Огородный. Девицам, которые по соляриям жарятся, такой и не снился.

— Вот и отлично, — твердо сказал я.

— Рада, что тебе нравится. — И она снова рассмеялась, просто так, от полноты чувств.

Про себя я подумал: видимо, у рыжей сейчас роман. Сыскался наконец достойный кавалер, возит ее повсюду, по крайней мере в отпуск. Вон аж куда завез, в Нижний Прованс, все бы так. И сейчас, видимо, отпустил непоседливую подружку погулять в одиночестве. А сам расположился на вершине, у стен цитадели с какой-нибудь книжкой. А что мелочи даме с собой не дал — так это по рассеянности, с кем угодно может случиться в столь ошеломляющей обстановке. Она вон, похоже, даже телефон взять забыла.

Выдуманный «кавалер» уже практически материализовался перед моим внутренним взором. Немолодой, но симпатичный. Немного поразмыслив, я великодушно позволил ему быть рослым, худощавым и подтянутым — под руку с коротышкой моя рыжая приятельница выглядела бы нелепо. Не шибко богатый, конечно, где ж таких взять, зато и не прижимистый. Остроумный, но молчун. Образованный, но в какой-нибудь другой области, например физик или астроном, — надо же рыжей изливать на кого-то свои гуманитарные знания в обмен на неведомую доселе естественнонаучную информацию. И, конечно, большой любитель путешествий, другой нам не подойдет.

Словом, я создал в своем воображении пару настолько идеальную, что даже в самый тягомотный телесериал не вставишь: никакой драматургии. Для жизни это лучше всего.

— Пошли? — спросила рыжая, тщательно засыпав землей ямку, в которую только что положила окурок.

Ну да, благодушно подумал я, кавалер-то заждался.

Мне казалось, вершина еще далеко, но дорога сделала всего два поворота, и мы внезапно оказались у входа в цитадель. Здесь висел еще один рукописный плакат, автор которого в стихотворной форме призывал нас не разбрасывать мусор и вообще вести себя прилично.

— Это они зря, — заметила рыжая после того, как перевела для меня это послание. — Подобные объявления следует писать прозой. К таким стихам никто серьезно не относятся, и правильно. Стихи нужны для возвышения духа, а не для передачи полезной информации.

Я слушал ее вполуха, нетерпеливо оглядываясь по сторонам: ну и где же он, наш симпатичный физик? Почто не бежит навстречу своей подружке? Которая, в свою очередь, почему-то не оглядывается взволнованно по сторонам и, похоже, никого не высматривает. Впрочем, это как раз понятно — она-то, в отличие от меня, знает, где его искать.

Мы немного побродили по цитадели, осматривая прекрасно сохранившиеся тюремные камеры и обветшавшие парадные залы. Я сперва думал, рыжая кружным путем ведет меня знакомиться со своим кавалером, но потом наконец понял, что мы просто заглядываем куда попало, без всякой системы. Подумал — может быть, она просто не хочет нас знакомить? Вдруг этот ее физик или астроном ревнив, как сотня мавров? Но тогда почему она давным-давно не предложила разделиться? Не хочет показаться невежливой? Да нет, с чего бы…

В конце концов я устроился на руинах огромного камина и достал сигареты. Решил дать рыжей возможность пойти дальше без меня. Но она почему-то ею не воспользовалась, а уселась рядом и тоже полезла в карман. Тут я не выдержал и бестактно спросил:

— А где твой спутник?

— Какой спутник? — изумилась рыжая.

— Ну как… — начал было я и запнулся. Вспомнил, что симпатичный физик, он же астроном, — всего лишь мой вымысел.

— Я просто предположил, — объяснил я. — Потому что сперва, у входа, когда мы еще по-английски объяснялись, ты сказала: «Мне обязательно надо вернуться», — и я заключил, что наверху тебя ждут. А позже ты проговорилась, что в последнее время жизнь твоя стала такая прекрасная — ни с кем не поменяешься. Ну вот, я сложил один и один…

— И решил, что я удачно вышла замуж! — расхохоталась рыжая. — И что возлюбленный супруг терпеливо сидит на вершине горы, пока я по городу болтаюсь.

— Не обязательно вот так сразу — «супруг». Но согласись, это вполне логичная версия, — обиженно заметил я.

— Очень логичная. Просто у тебя были не все данные. Думал, что складываешь один и один, а на самом деле, надо было сразу делить эту чертову единицу на ноль.

— Недопустимая операция.

— Верно, — серьезно согласилась рыжая. — Это то немногое, что я помню из школьного курса математики. Совершенно недопустимая.

Я озадаченно умолк. Она тоже. Сидели, курили. Я спешно пытался сочинить другой счастливый сценарий, приведший мою новую подружку в Антрево, но у меня ничего не получалось. Ни одной мало-мальски стоящей идеи.

— Я всю дорогу думала, рассказать тебе правду или соврать, — наконец сказала рыжая. — И вдруг поняла: никакой дилеммы тут нет. Если я расскажу правду, ты мне не поверишь. Можно считать, что соврала.

Я был чрезвычайно заинтригован, но счел необходимым предупредить:

— Ты учти, я вполне могу поверить. Я, знаешь ли, верю почти всему, что мне говорят. Так проще.

— Хороший подход. Только со мной у тебя ничего не получится. Впрочем, поглядим.

Но вместо того чтобы пуститься в объяснения, она снова надолго умолкла. Наконец решилась.

— Ну вот смотри, как обстоят дела. Я живу в такой дыре, откуда даже до Загреба вот так сходу не доберешься. Работаю уборщицей в краеведческом музее, где, впрочем, еще и экскурсоводом числюсь — чтобы совсем уж духом не пасть. У меня два сына, старшему четырнадцать, младшему десять. Дом, огород, куры, приличное, скажу тебе, хозяйство. И никаких помощников, кроме моих мальчишек, от которых, честно говоря, пока больше шума, чем пользы. Родители уже совсем старенькие и живут далеко. Братьев и сестер по всему свету раскидало. А бывшего мужа, судя по всему, и вовсе за пределы обитаемой вселенной вышвырнуло, уже лет шесть как даже детей с Рождеством поздравлять перестал. Какие тут, к черту, путешествия… Э нет, стоп, не делай такую кислую мину! Я не затем рассказываю, чтобы ты меня пожалел. Просто излагаю условия задачи. Следует добавить, что сегодня, не позднее чем в три часа, мне надо быть дома. А лучше бы в два. Мальчики из школы вернутся, а я еще суп варить не начинала. Однако я сижу тут, рядом с тобой. А перед этим часа полтора гуляла по Антрево. Но суп сварить все-таки успею, если мы с тобой не слишком заболтаемся.

— В три часа? Дома? Сегодня? Суп? — озадаченно переспросил я, силясь припомнить, не упоминались ли в приложенной к моим таблеткам инструкции побочные эффекты вроде бреда и слуховых галлюцинаций. — Это как?

— А вот так, — рыжая торжествующе улыбалась, ни дать ни взять победительница викторины. — Я тебе говорила, что мне обязательно надо вернуться? Ну вот, святая правда, совершенно необходимо. Домой.

— И как ты будешь выкручиваться?

— Я не буду выкручиваться. А просто вернусь вовремя. И суп сварю, не сомневайся.

— Ничего не понимаю, — вздохнул я. — Здесь какой-то подвох?

— О да, — согласилась она. — Еще какой подвох. Ладно, не буду тебя мучить. Все это, считай, была присказка. Сказка впереди — при условии, что ты дашь мне сигарету. Я всего три штуки с собой взяла, и с ними уже покончено.

Затянувшись дымом, рыжая одобрительно хмыкнула и принялась рассказывать.

— Я уже говорила тебе, что живу в доме, оставшемся от дедова брата. А он последние двадцать лет жизни был директором нашего краеведческого музея, поэтому, собственно, меня и взяли туда на работу — не то из уважения к его памяти, не то наоборот, потому что приятно поглядеть, как родня покойного директора полы скоблит. Ай, неважно почему, главное — взяли. Но не о музее речь, от него только и радости, что устроен в бывшем дворце графов Пеячевичей, так что мои мальчики могут с чистой совестью отвечать на телефонные звонки: «Мама сейчас во дворце». Рассказывать надо про дедова брата. Он рано овдовел, больше не женился, детьми не обзавелся, зато с удовольствием собирал у себя на лето большую компанию внучатых племянников и племянниц. Ничего лучше, чем каникулы в доме деда Дусана, и вообразить было нельзя. Я к тому же была его любимицей и отвечала полной взаимностью. Даже замуж за деда собиралась, когда вырасту; правда, годам к семи начала подозревать, что это вряд ли получится… Так вот, директорская должность позволяла деду не только пополнять музейную коллекцию, но и о своих личных интересах при этом не забывать. Некоторые его коллеги за несколько лет состояние сколачивают, сам понимаешь, какие там возможности. Но дед Дусан уродился, что называется, бессребреником. Всю жизнь довольствовался унаследованным от предков колченогим табуретом восемнадцатого века и иного антиквариата в дом не тащил. Однако собственную коллекцию все-таки собрал. Рисунки никому не известных художников, по большей части любителей. Чуть больше сотни акварелей, пастелей, карандашных набросков и дюжина перекошенных холстов, которые, если по уму, надо бы перетянуть, да руки не доходят… Никакой ценности эти картинки не представляют, даже захолустный краеведческий музей вроде нашего такие в дар вряд ли примет, о покупке уже не говорю. Вот такое мне досталось наследство. Но поскольку к нему прилагался дом с садом, я, сам понимаешь, не роптала. Тем более картинки хорошие. Никакой художественной ценности, да, но в детстве мне казалось — ничего нет прекрасней, чем эти изображения далеких чужих городов. Коллекция у деда тематическая — ни портретов, ни натюрмортов, ни, упаси боже, беспредметных композиций. Только городские пейзажи, сделанные с натуры, или перерисованные с открыток. Редко попадаются умелые, но все более-менее стремятся к точности изображения. Впрочем, точность, как я понимаю, дело десятое. Там важно другое… — она осеклась и умолкла.

— Что важно? — спросил я, чтобы заполнить возникшую паузу.

— Любовь, — вздохнула рыжая. — Беззаветная, безоглядная любовь к далеким чужим городам, куда все эти художники-любители попадали кто на год, кто на неделю, кто и вовсе на пару часов — вот как мы с тобой в Антрево. А некоторые, похоже, влюблялись заочно, поглядев на открытку, как девочки в кинозвезд… Конечно, чужая душа потемки; по идее, невозможно проверить, что художники чувствовали, когда рисовали. Но на самом деле это видно. В глаза бросается. Я порой ходила с дедом по комиссионным магазинам и на барахолке с ним пару раз была, видела, к каким картинкам он приценивается, а от каких сразу отворачивается, и быстро научилась заранее угадывать, что его заинтересует. Это я тогда думала, что просто «угадываю», на самом деле я, конечно, научилась видеть, понимать и отличать от прочих рисунки, сделанные с беззаветной любовью, — задолго до того, как смогла это сформулировать. Поэтому, как я понимаю, и стала наследницей. Дом, с точки зрения деда, просто место, где хранится его драгоценная коллекция, доверить которую он мог только понимающему человеку.

Рыжая снова умолкла, погасила окурок, уставилась на свои руки, вздохнула, но тут же улыбнулась.

— Как мне поначалу было там плохо, рассказывать не стану. Сам можешь вообразить, каково это — быть молодой избалованной столичной фифой, которая внезапно превратилась в мать-одиночку из захолустного городка, где половина населения работает на цементном заводе, а вторая возится на огородах и рыбачит, поджидая, когда для них освободятся рабочие места.

— Ужас, — искренне сказал я. — Я бы с ума сошел.

— Ты бы, может, сошел, а мне и эта роскошь была недоступна, — усмехнулась рыжая. — Чтобы моим мальчикам досталась сумасшедшая мамаша? Да никогда! Так что пришлось оставаться в здравом уме. И какая же это была обуза!

— Что — обуза? Дети?

— Здравый ум, — отрезала она. — Но от него я никак не могла отказаться. Только по вечерам, затолкав мальчишек в спальню, позволяла себе немного расслабиться: выпью рюмочку-другую ракии, выберу наугад несколько дедовских картинок, разглядываю далекие заморские города, где мне, теперь уж ясно, никогда не побывать, и реву, как малолетка, которую на танцы не пустили. А потом еще рюмочку ракии, вместо снотворного, и спать, потому что завтра вставать на рассвете, и послезавтра тоже, и вообще всегда, пока не сдохну… Жалела себя — страсть.

— А кто бы не жалел?

— Ну… Бывают, знаешь, герои. Но я не из таких. Так бы и рыдала до сих пор, если бы не нашла однажды письмо деда Дусана, адресованное мне, лично, в руки. Вот тоже загадка: зачем он его так хорошо запрятал? Если бы мальчики не упросили меня повесить несколько картинок в их спальне, если бы Бранко не выбрал акварель, изображающую улицу в Антибе с рыбацкой лодкой поперек мостовой, если бы я не решила в последний момент поменять старое паспарту, спрятанное под ним письмо так и осталось бы непрочитанным. Думаю, дед решил устроить что-то вроде лотереи: повезет — найду его послание, не повезет — что ж, значит, не судьба. Он у меня такой был, что называется, фаталист. Настоящий, а не на словах, как большинство.

Она снова умолкла, с таким видом, будто все уже сказано.

— Ну и что дальше? — Осторожно спросил я. — Что за письмо? Что там такое было?

— Инструкция, — усмехнулась рыжая. — Просто инструкция, пересказывать которую мне совершенно не хочется. Ты прости. Я, знаешь, зря затеяла этот разговор. Уже не понимаю, кто меня за язык потянул. И зачем?

— Просто так, — улыбнулся я. — Бывают такие вещи, о которых никому не расскажешь, кроме разве что случайного попутчика. А о них тоже иногда хочется поговорить. И если в этот момент подвернется такой вот случайный попутчик… Ты, конечно, не рассказывай, если не хочешь. Меня, наверное, разорвет от любопытства, но это не твоя проблема.

Рыжая поглядела на меня оценивающе, словно бы прикидывая, на сколько частей меня разорвет и как это будет выглядеть.

— Нет, — наконец сказала она, — я пока не готова брать на себя ответственность за твою гибель. Ладно уж, слушай, случайный мой попутчик. Если вкратце, в письме было сказано, что любовь помогает преодолеть любые расстояния, делает невозможное возможным, и все в таком духе. Причем дед упирал на то, что в определенных случаях эти поэтические сентенции приобретают самый что ни на есть практический смысл. И я могу в этом убедиться, если в моем сердце найдутся вера и мужество, а в распорядке дня несколько свободных часов. А в конце он приписал, что настоятельно советует заранее позаботиться о возвращении. Дескать, сам он когда-то влип, добирался домой из Рима на попутных машинах, и это было довольно весело, но слишком уж долго… Слушай, ты вообще понимаешь, что я тебе тут рассказываю?

Я сокрушенно помотал головой.

— Давай-ка еще раз. С самого начала. Для тупых. Потому что я и есть тупой. Особенно сейчас, после этих чертовых таблеток…

— Это не ты тупой, это предмет разговора такой непростой, — вздохнула рыжая. — Я и сама сперва ничего не поняла, хотя дед очень подробно все описал: нужно, дескать, выбрать любую картинку, найти уединенное место, где тебя никто не побеспокоит, и созерцать изображение с любовью, но без алчности. Не думать завистливо: «Вот бы и мне туда попасть», а радоваться так, словно ты уже там.

— И что тогда?

— И тогда в какой-то момент вполне может обнаружиться, что ты уже там, — рассмеялась она. — Никаких гарантий, конечно. Но шансы есть. И неплохие! Видишь, я гуляю по Антрево. Сижу тут рядом с тобой. Наяву, не во сне. Значок нашла на тротуаре. — Она достала из кармана яркую пластмассовую фигурку собаки. — Заберу домой, сыну подарю. Младшему. Старший такой ерундой уже не интересуется… А из сновидений подарков не приносят, сам знаешь.

— Эй, — сказал я, — погоди. Это как? Ты сидишь дома, смотришь на картинку и — хлоп! — оказываешься в городе, который на ней нарисован? Получается, твой дед изобрел телепортацию?!

— Слово дурацкое, — пожала плечами рыжая. — Но да, примерно так все и есть. Однако наш способ передвижения не порекомендуешь массовому потребителю. У меня самой далеко не с первого раза получилось, а уж сколько во мне было любви и тоски по далеким странам, куда мне не попасть! Правда, и алчности было много, она-то мне поначалу и мешала… Который час, кстати?

— Без пяти два.

— Значит, мне уже пора домой.

— И как ты туда попадешь?

Она достала из кармана сложенный вчетверо тетрадный листок. Развернула, показала мне, не выпуская из рук. Это был детский рисунок: кривой дом с трубой, окруженный зелеными и красными кудрявыми завитушками, очевидно, символизирующими розовые кусты. В углу ютилось нечто четвероногое и хвостатое, не то пес, не то кот, поди разбери.

— Дед — после того, как попал в Рим и потом неделю домой на попутках добирался, — стал носить в кармане картинку, которую я нарисовала в пять лет, когда впервые приехала к нему в гости. Каляки-маляки, еще хуже этих. Но представляешь, с какой любовью я их выводила? Вот то-то же… И мой старший сын, когда мы только переехали, тоже решил, что в сказку живьем попал. Ничего удивительного, для детей-то у нас действительно раздолье. Бранко поначалу целыми днями рисовал дом, сад и нашу собаку. И какая же я молодец, что сохранила несколько рисунков! А то даже не знаю, как стала бы выбираться — отсюда, и не только отсюда… Однако я что-то разговорилась. Дай-ка мне еще одну сигарету, и потом — все, побегу.

Я дал ей сигарету, закурил сам. Ждал, что сейчас рыжая рассмеется, из-за угла выйдет наконец ее верный физик-астроном, розыгрыш будет признан удавшимся, и мне любезно позволят вернуться с наспех сочиненных небес на твердую землю. Однако моя новая знакомая, похоже, еще не наигралась.

— Ты не представляешь, каково это было, — вздохнула она. — Сидишь в погребе, прислонившись к сундуку, пялишься на картинку, и вдруг обнаруживаешь, что под ногами уже не каменный пол, а булыжная мостовая, за спиной стена дома, облупленная, как мой нос, розовая, как закат, а на стене табличка: «Rue de la Pompe», до сих пор помню это название, никогда не забуду — рю де ла Помп! И поднимаешься, и идешь, и щиплешь себя до синяков — сплю же, точно сплю, уснула, как дура, в погребе — но нет, не просыпаешься, идешь дальше, несколько кварталов, выходишь к морю, и тут уже становится все равно, кто спит, а кто бодрствует, потому что вот оно море, и вот она я, и все, и все…

Рыжая почти задохнулась от избытка чувств, но затянулась дымом и взяла себя в руки.

— Хорошо, что я Бранковы рисунки на всякий случай в карман положила, прежде чем предаваться созерцанию по дедову рецепту, — будничным тоном сказала она. — А то как бы я, интересно, из Антиба домой добиралась? И как мои мальчики все это время без меня? Даже думать не хочу!

— Да уж, — растерянно согласился я, лишь бы не молчать.

— Ну что, — рыжая заговорщически ткнула меня локтем в бок. — Поверил? Или не получилось?

— Пока не очень, — честно сказал я. — Но это неважно. Такая хорошая у тебя вышла история, какая разница, правда или нет…

— Ну, не знаю, — усмехнулась она. — Как по мне, совершенно дурацкая история, единственное ее достоинство в том, что все правда. И мне действительно пора домой. А тебе, как я понимаю, на поезд. Так что давай прощаться.

— Как скажешь, — согласился я, прикинув, что до поезда остался час с небольшим, и если и я хочу хоть немного поснимать, самое время спускаться обратно в город.

И только поднявшись, чтобы идти, я вспомнил, что у людей бывают имена. Смутился, но все-таки спросил:

— Слушай, а как тебя зовут?

— Елка. Ну и чего ты теперь ухмыляешься? Елка, уменьшительное от Елены, не вижу ничего смешного…

— Я не ухмыляюсь, а радуюсь. Елка — отличное имя очень тебе подходит.

— Ну, может быть, — улыбнулась рыжая. — Со стороны, говорят, виднее.

Я ждал, что Елка-Елена захочет узнать мое имя, но она не спросила.

— Давай уже, иди, — сказала она. — Извини, что гоню, но мне правда одной надо остаться, а то ничего не получится.

Звонкий поцелуй в щеку стал отличной кодой, я так растерялся, что даже не чмокнул ее в ответ, а только заулыбался до ушей, повернулся и пошел прочь, как дурак.

Елка, значит, сердито думал я, вприпрыжку спускаясь в город. Ну-ну. Новогодняя, не иначе. С целым мешком сюрпризов. С такой не соскучишься. Повезло этому неизвестному физику, который астроном. Впрочем, может быть, он и есть автор пьесы, а рыжая — просто исполнительница. Великая актриса звезда самодеятельной сцены… А может быть, никакого физика действительно нет в природе? Деньги она и в гостинице могла забыть. Поленилась возвращаться, решила, проще попросить монетку у прохожего, а там слово за слово, и такого навертела, самой небось теперь неловко… Дурак я, кстати, что телефон у нее не попросил. Мало ли чем это все могло бы закончиться. Вернее, что могло бы начаться. Чем черт не шутит.

Ну вот вернись и попроси, сказал я себе. Еще не поздно. Она же сидит сейчас небось в цитадели, ждет, пока ты уедешь, потому что глупо было бы столкнуться потом нос к носу в городе. А если сейчас вернуться, она вполне может сделать вид, что просто не успела чудесным образом перенестись домой. Извинишься и попросишь телефон, скажешь, так все здорово было, жалко навсегда теряться. Чистую правду, кстати, скажешь, не соврешь. Давай, давай.

Но я еще какое-то время шел вниз, то ли опасаясь встретить на вершине внезапно овеществившегося симпатичного физика, то ли просто по инерции — пока не поравнялся с каменными влюбленными. Прежде они были заняты исключительно друг другом, а теперь, готов поклясться, укоризненно смотрели на меня. Дескать, вот идиот, такую женщину встретил и даже телефон у нее не взял. Смотри, потом локти кусать будешь.

А ведь буду, пожалуй, удивленно подумал я. Еще как буду.

И повернул обратно.

Сперва я вернулся в зал с полуразрушенными каминами, где мы расстались. Но рыжей Елки там не было. Тогда я методично обошел всю цитадель, не пропустив ни одного укромного убежища, но лишь вспугнул парочку юных немок, только-только снявших рюкзаки и приступивших к методичному исследованию собственной сексуальности. Пришлось повторить обход, на сей раз громко выкрикивая чудное имя рыжей искательницы приключений, хотя всякий раз, заорав: «Елка!» — чувствовал себя полным идиотом.

Спряталась, сердито думал я. Забилась в какую-нибудь щель и сидит там, довольная, как слон, что розыгрыш удался на славу. И фиг ты ее найдешь.

Посмотрев на часы, я понял, что еще вполне могу успеть на электричку — если вот прямо сейчас очень быстро побегу вниз, а потом не заплутаю в городе, а сразу, кратчайшим путем, выскочу к мосту, от которого до вокзала и шагом-то минуты три, не больше, а уж бегом…

Но вместо этого я горько вздохнул и отправился обшаривать цитадель в третий раз. В конце концов, ходят слухи, что бог любит троицу, а рыжая Елка, вполне возможно, будет до глубины души потрясена моей настойчивостью и все-таки покажется.

Поиски мои так и не увенчались успехом, зато спешить на вокзал теперь уж точно не было нужды: долгожданная электричка уехала в Анно десять минут назад, следующая часа через два; впрочем, понятно уже, что работы сегодня не будет, придется завтра за день уложиться, ну и подумаешь, уложусь, куда я денусь.

С такими мыслями я в очередной раз вошел в зал с разрушенными каминами. Сел на свое место, закурил и принялся обдумывать дальнейшие действия. Здесь я Елку не найду, это понятно. Однако вряд ли в Антрево много гостиниц, и я могу обойти все, спросить, не остановилась ли у них туристка из Хорватии. И подождать ее в холле или просто оставить записку с телефоном и просьбой позвонить. Если нет, можно караулить ее на вокзале, в надежде, что она не приехала сюда в арендованном автомобиле. Конечно, вполне возможно, она вообще где-то в этих краях живет, а про Хорватию наврала, как и про все остальное, но тут уж я бессилен…

Только принявшись гасить окурок, я заметил, что в камине лежит сложенный вчетверо лист бумаги, пожелтевший, до дыр истертый на сгибах, аккуратно придавленный камнем. Глазам своим не веря, взял его, развернул и увидел рисунок, сделанный, судя по всему, очень маленьким и не слишком способным к рисованию ребенком. Только интуиция подсказала мне, что неровный черный квадрат, увенчанный совсем уж кривым красным треугольником, — это дом, а пронзающие его насквозь зеленые палки — трава или, к примеру, деревья. Одним словом, флора. Творческой удачей юного художника можно было считать только солнце — яростно-желтое, с алой сердцевиной, оно занимало почти половину рисунка и пылало так, что мне стало жарко. Внизу, под рисунком, почерком настолько мелким, что мне пришлось лезть в рюкзак за очками для чтения, было написано: «Приходи в гости, если получится».

С любовью и без алчности, вспомнил я. Надо просто смотреть на рисунок с любовью, но без алчности, как будто я уже там… Интересно, она уже успела сварить этот свой суп? Или мне придется чистить картошку?

И, торопливо пообещав себе, что и успех, и неудачу в случае чего можно будет списать на температуру, бред, галлюцинации и прочие побочные эффекты от лекарств, уставился на картинку.

μ. Tania Australis. Добой

— Смерти нет, — говорит он.

В Париже в первый же день привыкаешь к мысли, что все цивилизованное человечество объясняется исключительно по-французски, к вечеру смиряешься с тем, что лично ты больше не являешься его неотъемлемой частью, а уже на следующее утро начинаешь этим наслаждаться, в очередной раз обнаружив, что возможность не разбирать звучащую вокруг человеческую речь — ни с чем не сравнимое удовольствие.

Но незнакомец почему-то соизволил сделать свое программное заявление по-немецки, лишив меня шансов ничего не понять.

Он говорит: «Смерти нет», а глядит при этом так отчаянно, словно буквально минуту назад совершенно точно выяснил, что, напротив, еще как есть, да не одна, а добрая дюжина смертей, причем вся эта теплая компания сейчас веселится у бедняги на кухне, и он не знает, куда податься. Того гляди вцепится в меня, как утопающий в воспоминание о соломинке, знаю я такие взгляды.

Он сидит за соседним столиком, перед ним — неведомо какая по счету рюмка прозрачной огненной воды и пепельница, полная яростно раздавленных черных окурков; очередная сигарета дымится, зажатая между средним и указательным пальцами, но у меня бы язык не повернулся сказать, что незнакомец ее курит. Он сам по себе, а сигарета сама по себе — так это выглядит.

В любом случае, я не горю желанием вступать в беседу. Я не то чтобы крупный специалист в вопросах жизни и смерти. И уж точно не любитель завязывать знакомства с перебравшими посетителями питейных заведений, на каких бы языках они ни говорили. Вежливо согласиться, попрощаться, встать и уйти — это был бы наилучший вариант, но мне только что принесли кофе, арманьяк и салат, чертову гору салата, будь он неладен. Залпом, как кофе, его не проглотишь, а бежать, бросая нетронутую еду, как-то глупо. И слишком жестоко по отношению ко всем участникам драмы — салату, повару и смуглому черноглазому незнакомцу, который глядит на меня как осужденный на своего непутевого адвоката, третий день кряду забывающего составить прошение о помиловании. Если человек, с которым ты заговорил, вежливо прощается и уходит, сославшись на неотложные дела, это еще куда ни шло, вполне можно пережить, но когда от тебя бегут в панике, бросая нетронутой заказанную еду, — перебор, удар сокрушительной силы, врагу не пожелаешь оказаться в такой ситуации. Ну, разве что злейшему.

— Извините, — смущенно говорит незнакомец. — Не знаю, почему я вам это сказал. Само вырвалось. Просто услышал, как вы по телефону по-немецки говорили, а это мой второй родной язык. Или даже первый. В любом случае родной… Неважно. Извините.

— Все в порядке, — отвечаю, поневоле встретившись с ним взглядом, и вдруг понимаю, что незнакомец мой абсолютно трезв, просто очень взволнован.

Свеча на его столе заключена в красный стеклянный шар, а на моем — в зеленый. Смешно сказать, но именно из-за этих разноцветных шаров я прихожу в бар «Патриот» четвертый вечер кряду, как будто больше некуда податься в огромном Париже; впрочем, мне действительно некуда. Вернее, все равно куда. Такова цена свободы. Меня она совершенно устраивает.

— Моя мама немка, а папа босняк[29], — зачем-то объясняет смуглый незнакомец и поспешно добавляет: — В таких случаях говорят «был», но я уже не уверен, что тут уместен глагол прошедшего времени. Я больше вообще ни в чем не уверен. И вот, морочу вам голову, поесть спокойно не даю, только потому, что вы говорите на языке моего детства. Извините.

На этом месте мне, согласно законам жанра, полагается спросить: «А что случилось-то?» — и тогда на меня обрушатся подробности, душераздирающие или не очень, как повезет.

Ты уверен, что действительно этого хочешь? — строго спрашиваю я себя.

Господи боже, при чем тут «уверен — не уверен». Я совершенно точно знаю, что не хочу. Но мое желание не имеет никакого значения, потому что вот именно здесь и сейчас, в одиннадцать часов вечера шестого мая, в городе Париже, в полутора кварталах от площади Республики, за третьим слева от входа в бар «Патриот» столиком, озаренном зыбким зеленым сиянием, я не могу не задать этот вопрос. Видно же, человеку позарез нужно, чтобы его спросили, а от меня не убудет. Не так уж трудно быть внимательным слушателем, когда в твоем распоряжении опустошенная только что законченной работой голова, не самое милосердное, зато любопытное сердце, свободный вечер и столько кофе с арманьяком, сколько пожелает ненасытная твоя утроба.

— А что случилось-то? — спрашиваю я, демонстративно отодвигая в сторону злополучный салат. Дескать, не стану его есть, пока не услышу хотя бы начало истории.

— Я сам не знаю, — с облегчением выдыхает он и тут же пускается в сбивчивые объяснения: — То есть я еще не понял, что именно случилось. И вообще не уверен, что оно действительно случилось. Но кажется, все-таки да, по крайней мере…

Тут он наконец умолкает, чтобы прикурить очередную черную сигарету и адресует мне беспомощный взгляд из серии «да, дорогой собеседник, я и сам понимаю, что разговор наш по моей вине зашел в тупик, поэтому, будь добр, придумай что-нибудь». Бедняге крупно повезло, что на моем месте оказался именно я; даже не знаю, как стал бы выкручиваться любой другой носитель немецкого языка, загнанный в такую ловушку. Но я-то как раз специалист.

— Обычно, — вкрадчиво говорю я, — когда происходит нечто мало-мальски выходящее за рамки банального бытового происшествия, основная проблема состоит в том, что мы не можем предоставить себе внятный отчет о случившемся. Внутренний монолог и так-то изрядная путаница, а уж если тема соответствующая — все, прощай разум. Поэтому бывает очень полезно рассказать о происшествии кому-то постороннему. Ну или записать — если есть соответствующий навык. Речь упорядочивает хаос, упрощает сложное, низводит невыразимое до банальности, и в данном случае это ее свойство — великое достоинство.

И снова передвигаю тарелку с салатом, на сей раз таким образом, чтобы освободить на поверхности стола место для собеседника, вернее для его рюмки и портсигара, а пепельница тут уже имеется, пока совершенно пустая, есть где развернуться.

— Спасибо, — почти беззвучно произносит он, поспешно пересаживается за мой столик и на новом месте снова переходит на нормальную громкость. — Вы совершенно правы, я попробую. И может быть действительно сам пойму, что случилось, и случилось ли оно вообще. Но сперва я должен рассказать про папу. Про своего отца. Иначе не будет понятно почему… То есть вообще ничего не будет понятно. Но вы, пожалуйста, ешьте, а то мне станет неловко, что вы из-за меня не ужинаете, я начну спешить и совсем запутаюсь.

— Ладно, — говорю. — А вы не спешите, рассказывайте, как считаете нужным, хоть со дня сотворения мира.

— Ну, так далеко не зайдет.

Он, похоже, немного расслабился. Еще не улыбнулся, но видно, что его лицевые мускулы уже вспомнили, как это делается, и вполне готовы при случае попробовать.

— Я уже говорил, что моя мама немка, а отец босняк, то есть один из тех боснийцев, что не ходят в мечеть[30]. Вы знаете, где Босния? Раньше она была частью Югославии, а теперь это отдельное государство… Ну, неважно. Знаете, и хорошо.

Сказать, что мои родители расстались, было бы неверно, потому что они никогда толком и не жили вместе. Нет, вру, незадолго до моего рождения мама решилась ненадолго поселиться в отцовском доме. Так что я родился в Боснии, это даже в документах записано: место рождения — Добой. Не слышали о таком городе? Неудивительно, почти никто не слышал, несмотря на то, что там творилось во время последней войны. Добой — это старая, знаменитая на Балканах крепость[31] и маленький городок у ее подножия, ровно посередине между Тузлой[32] и Баня-Лукой[33]; впрочем, про эти мегаполисы местного значения вы тоже вряд ли когда-нибудь слышали, и бог с ними.

Словом, я успел не только родиться в Добое, но и на ноги там встать, и несколько первых слов сказать — по-боснийски, под впечатлением от прабабкиных колыбельных. А когда мне исполнился год, маме предложили работу в Штутгардском университете, и она не раздумывала ни минуты, потому что все это время только и ждала повода «сбежать из боснийского плена» — так она потом шутила.

При этом родители очень любили друг друга — я, помню, уже взрослый был, а от них, когда встречались, искры летели. Но съезжаться они больше никогда не пытались, и, наверное, правильно делали. Они очень разные люди. Настолько разные, насколько вообще возможно. Мама — ученый, лингвист, и голова у нее соответственно устроена, и образ жизни понятно, какой: работа, работа, работа, по вечерам еще немножко работы, для души, в выходные подготовка к работе, на вечеринках разговоры о работе — это, в целом, все, что ей требуется для счастья. И еще два романтических свидания в год, летом и на Рождество, иногда чаще, если отец сам к нам приезжал, но ему редко удавалось вырваться.

Папа у меня музыкант. То есть был музыкантом. Тромбонистом. Вообще-то, он чуть ли не на всех духовых прекрасно играл, но тромбон его любимый инструмент. У них с друзьями одно время было что-то вроде джаз-бэнда. Добой, каким я его помню, городок захолустный, в наихудшем смысле этого слова, джаз там никому даром не нужен, но они молодцы, не падали духом и на месте не сидели, всю Югославию объездили. Джаз-клубов тогда почти не было, так что играли они все больше на танцплощадках, изредка в кафе и еще на каких-то фестивалях, их всегда звали; все, кому довелось их послушать, в один голос говорили: это нечто незабываемое, таких и в Новый Орлеан отправить не стыдно, они там всем покажут.

Но джаз-бэнд — это, конечно, было для души, доходы, если и случались, едва окупали дорогу. А для заработка отец по вечерам играл в ресторане на центральной улице; он еще назывался как-то вычурно, не то «Эдем», не то «Элизий», не то просто «Парадиз». Я в детстве, помню, думал — вот это жизнь! Ходить на работу в ресторан! Каждый вечер! И папа соглашался: да, неплохо, особенно когда прибегаешь в кабак прямо с кладбища — очень умиротворяет.

Про кладбище отец не ради красного словца вворачивал, он частенько подрабатывал на похоронах и на свадьбах, и вообще где только мог. Для него было очень важно много зарабатывать, чтобы регулярно присылать нам деньги; мама не раз пыталась объяснить, что это ни к чему, у нее большая зарплата, но отец и слушать не хотел. Мужчина должен содержать свою семью, где бы эта семья ни жила, — так он считал и продолжал вкалывать. Но у меня язык не повернется назвать его жизнь подвигом, скорее уж праздником — непрерывным, хлопотным, утомительным, но все равно бесконечно радостным. Отец очень любил свою работу, обожал музыку, причем не только джаз, а вообще любую, охотно брался играть все что угодно, от дурацких эстрадных песенок до траурных маршей, радовался всякому поводу взяться за инструмент, а в редкие свободные дни часами играл дома, на крыше, или в саду — не репетировал будущие выступления, а просто наслаждался процессом.

Я почему все это так хорошо знаю — каждое лето меня отправляли в Добой, к папе. Сперва еще была жива его бабушка, она со мной возилась, а когда ее не стало, я уже был достаточно большой, чтобы настоять на своем: на каникулы поеду к отцу, а не пустите, пешком туда пойду, и делайте что хотите. Мама, впрочем, не сказать чтобы особенно возражала — это же мои каникулы, а не чьи-то еще, и если ребенок желает отдыхать, таскаясь за непутевым папашей по знойному и пыльному боснийскому захолустью, значит, так тому и быть.

Поэтому каждое лето я приезжал к отцу. Присматривать за мной тогда уже не требовалось, с моей вечно занятой матерью трудно было не стать самостоятельным уже к восьми годам. Я даже завтрак готовил каждое утро сам, на двоих, и только потом будил папу — как же я этим гордился, слов нет. Но еще больше я гордился тем фактом, что этот красивый усатый веселый великан с трубой, которого все вокруг любят и наперебой зазывают в гости, — мой родной отец, и я на него похож, все так говорят, и, наверное, стану точно таким же, когда вырасту. Помню, в школе я по секрету рассказывал одноклассникам, свято веря каждому своему слову, что мой папа — тот самый знаменитый дудочник из Гамельна, который сперва увел за собой крыс, а потом — всех детей. Научил их играть на дудках, как сейчас учит меня, и теперь самые лучшие музыканты в мире — те самые дети и их потомки. Вот такой счастливый финал придумал я для старой легенды, надеюсь, на самом деле примерно так все и было; впрочем, неважно.

То есть вы уже, наверное, поняли, что папа — самый главный человек в моей жизни. Был и остался, и будет всегда. Сказать, что я его люблю, — не сказать ничего; все дети любят родителей, по крайней мере до какого-то момента, а для меня отец сперва был ожившим сказочным героем, потом — самым авторитетным учителем и примером для подражания, а еще позже стал лучшим другом. Трудно ждать от меня объективности, и все же думаю, он как никто в мире заслуживал такого отношения. Он был добрый, веселый, великодушный, сильный и очень умный. Я имею в виду не обычную житейскую сметку, а настоящий живой, глубокий, деятельный ум — при том что никакого образования папа не получил, даже в начальную школу не ходил, он рассказывал мне, что грамоте выучился только лет в тринадцать, читая вывески и газетные заголовки. И в музыке он был самоучка, хотя, слушая его игру, никто в это не верил.

Чтобы вы могли оценить степень отцовского влияния на меня, скажу, что в свое время приехал сюда только потому, что Париж — его великая, так и не сбывшаяся мечта. Папа тут ни разу не был, но всю жизнь строил планы — ах, какие он строил планы! Как разбогатеет на старости лет, и они с мамой, которой к тому времени наконец надоест работать, поселятся в Париже, причем непременно на бульваре Ришар-Ленуар. Понимаете почему? Папа был, как сейчас говорят, фанатом Сименона, вернее, комиссара Мегрэ. Перечитывал романы о нем, как некоторые верующие Библию, — каждый день хотя бы несколько строчек, не развлечения ради, а чтобы наполнить жизнь дополнительным смыслом, то есть напомнить себе, что он, этот смысл, есть, даже когда не очевиден. Я понимаю, что это звучит довольно глупо — какой такой высший смысл может быть в детективах, нормальные люди их только от скуки читают. Но я думаю, смысл — он всегда внутри нас, а книги, которые мы читаем, это просто хитроумный крючок, чтобы вытащить его на поверхность, и уж тут кому чем удобнее, с этой точки зрения абсолютно все равно, что читать, лишь бы работало.

И вот для папы таким крючком почему-то стал комиссар Мегрэ, за которым тянулся благоуханный шлейф, любовно сотканный автором из названий парижских улиц, мраморных столешниц кафе, женских туфель, барж, проплывающих по Сене, прилавков бистро, запаха рагу и табака, смятого постельного белья, капель кальвадоса и струй белого вина, — как же отец все это любил, и меня заразил, конечно, иначе и быть не могло. Мы даже французский язык вместе учили, и папа, можете себе представить, все время меня обгонял, хотя считается, будто детям языки легче даются, да и времени на зубрежку у него, в отличие от меня, совсем не было. Но любовь творит чудеса.

Любовь, повторяю, творит чудеса, поэтому, закончив школу, я приложил все усилия, чтобы поступить в Сорбонну. Это получилось, прямо скажем, не с первой попытки, но все-таки своего я добился. Освоюсь в Париже, думал я, заодно чему-нибудь да выучусь, и лет через пять-шесть вполне можно будет сказать отцу: приезжай. Заработаю денег, сниму для него квартиру на бульваре Ришар-Ленуар, а дальше все как-нибудь само устроится наилучшим образом, иначе быть не может.

А на следующий год после того, как я сюда переехал, в Югославии началась гражданская война. Мы с мамой, конечно, телефон отцу оборвали, пока связь еще работала, говорили: бросай все и немедленно приезжай, не раздумывай, у тебя же немецкая виза открыта, проблем не будет. И он, в общем, не возражал и воевать ни с кем не рвался, просто не спешил, говорил, сперва надо найти, на кого дом оставить, хозяйство — бог с ним, но там же Лука, наш старый пес, и четыре кошки, всех с собой не заберешь, и без присмотра не бросишь. Полагаю, в глубине души отец был уверен, что ехать никуда не придется, Хорватия[34] далеко, дома пока более-менее тихо, и вообще скоро все закончится. Поначалу многие так думали. Я, честно говоря, тоже не особо беспокоился. Это же не кто-нибудь, а мой папа, его все любят и наперебой зазывают в гости, такой нигде не пропадет, подумаешь — какая-то дурацкая война.

То есть я очень плохо представлял себе, что там происходит, и мама, подозреваю, не лучше. Смотрели, конечно, новости по телевизору, но все ужасы мы не умножали на десять, как поступает привычная к недомолвкам публика, а, напротив, делили. Нам казалось — уж мы-то знаем эту страну и людей, не может там случиться ничего по-настоящему страшного, а в прессе, как обычно, много шума из ничего, такая работа у журналистов — делать слонов из мух, и они неплохо справляются. Боже, боже, какие мы все были дураки.

По-настоящему мы с мамой забеспокоились уже после того, как пропала телефонная связь. Но поскольку отец в последнем разговоре клятвенно обещал, что на днях выезжает, мы еще какое-то время ждали, что он вот-вот объявится. Но он не объявился.

Через месяц я понял, что больше не могу сидеть на месте, и отправился за отцом. Думал, я же гражданин Германии, значит, мне ничего не грозит, а в Добой доберусь как-нибудь, если поезда не ходят, то на попутках. А там возьму папу в охапку, если понадобится, с собакой и кошками, да хоть с помидорной рассадой, и увезу — разумеется, все на тех же чудесных попутках, рожденных моим пылким воображением. Такой наивный болван был, вспоминать стыдно. Хорошо еще, что для матери сочинил более-менее убедительную историю про друга с яхтой и предстоящую мне там сладкую жизнь, чтобы не беспокоилась, если долго не буду звонить, — хоть на это хватило ума.

Конечно, ничего у меня не вышло, то есть я даже до Сараева[35] не добрался; потом еще раз попробовал — с юга, со стороны Мостара[36], но и это не удалось. Я вел себя как полный идиот, да и был идиотом, а как еще назвать человека, который, несколько раз сходив в походы на каникулах, решил, будто прекрасно знает все дороги и перевалы Динарского нагорья[37]. Понятно, что меня всякий раз задерживали раньше, чем я успевал сделать первый привал; удивительно, что не пристрелили — это я по документам гражданин Германии, но их еще надо успеть вынуть из кармана, с виду-то я босняк босняком.

В общем, добром бы это не кончилось, но меня довольно быстро сцапали миротворцы и выслали в Германию. А я уже так ошалел от всего, что вокруг творилось, что не сопротивлялся. Все наперебой твердили, как мне повезло, но я не думаю, что это такое уж большое везение — не добраться до цели… Ладно, неважно. Важно, что по дороге, в лагере этих самых миротворцев, я встретил дядю Влахо, папиного дружка, с которым они вместе играли джаз, и он рассказал мне, что творится в Добое[38]. Я вам пересказывать не буду, не хочу об этом говорить, и думать об этом не хочу. Потому что, с одной стороны, знаю, дядя Влахо ничего не сочинил, а с другой, если до меня когда-нибудь окончательно дойдет, что он говорил правду, не смогу жить среди людей, видеть их больше не захочу, и себя самого прокляну за то, что родился человеком.

Поэтому я буду рассказывать только про папу. Дядя Влахо сказал, что видел, как его убили. Я, конечно, не поверил — просто потому, что очень старался тогда не верить ни единому его слову; он, кажется, в какой-то момент понял, что творится у меня в голове, и не стал настаивать.

Потом, гораздо позже, когда война уже закончилась, нашлись и другие очевидцы папиной гибели. Большинство рассказов сходится на том, что его застрелил сербский солдат на пороге фабрики[39], куда согнали всех жителей их квартала. Папа собирался просто уйти домой. Думаю, он не слышал приказа оставаться на месте, а если слышал, ушам своим не поверил. Это же действительно дикость — когда одни люди под угрозой расстрела запрещают другим людям идти, куда им заблагорассудится. Такое даже в мою нынешнюю мрачную голову плохо укладывается, а уж в папину, светлую и веселую, подавно.

Все как один говорили, папа умер мгновенно, не мучился, даже не испугался, вообще не успел понять, что происходит. Людям почему-то кажется, для близких это звучит утешительно: «он умер мгновенно». Но для нас с мамой это звучало просто как абсурдная фраза. Каждое слово по отдельности вроде бы имеет какой-то смысл, но, выстроившись в определенной последовательности, они его тут же утрачивают.

Мы долго хранили стойкость, но свидетельства продолжали поступать; мы уже не искали очевидцев папиной гибели, но они каким-то образом находили нас сами, считали своим долгом приехать и все рассказать — это нормально, правильно, я бы и сам на их месте, наверное, так поступил… Вода камень точит, и с нами, наверное, случилось что-то подобное, под натиском многочисленных свидетельств мы наконец дрогнули и в какой-то момент вдруг осознали, что папы больше нет. Я, наверное, знаю, когда это случилось. Однажды осенью девяносто седьмого года я приехал к матери на выходные, мы всего пару недель не виделись, и вдруг я заметил, что она как-то стремительно постарела лет на двадцать, не меньше. И только тогда до меня дошло, что папа действительно умер, как будто ее лицо было своего рода волшебным зеркалом, в которое я привык заглядывать, чтобы увидеть там собственную надежду, и вдруг оказалось, что она ушла, оставив за собой одни руины.

Но это я сейчас, задним числом, драматизирую; на самом деле утрата надежды не стала катастрофой ни для матери, ни для меня. Мы уже привыкли жить без отца и почти научились не ждать его телефонных звонков, хотя письма я ему все-таки время от времени писал, и до сих пор иногда пишу. Но это совсем другое дело, не имеющее никакого отношения к надежде. Некоторые люди ведут дневники, это для них, как я понимаю, что-то вроде разговора с самим собой; мне с собой беседовать не слишком интересно, а вот с папой — другое дело. Мало ли что не отвечает, он и при жизни письма писать ленился, да и некогда ему было.

В общем, мы справились и стали жить дальше. У мамы осталась ее работа, а я — ну что я. Я тогда был молод и жаден до жизни, только-только закончил учиться и, повинуясь сиюминутному импульсу, переехал из Парижа в Марсель, а там как-то неожиданно почувствовал себя на месте, как фрагмент пазла, который наконец положили куда следует, и вдруг стало ясно, что скрюченный желтый червяк в углу — это на самом деле лепесток хризантемы, а бледно-розовая клякса — отражение солнечного луча в стекле. Я хочу сказать, когда человек оказывается на своем месте, он — весь, целиком — внезапно обретает смысл. А человек, только что обретший смысл, плохо приспособлен к страданию, на таком все душевные раны зарастают мгновенно, как на собаке, вот и моя заросла.

Я слишком много говорю о себе, но это только для того, чтобы стало ясно: еще сегодня днем, когда я приехал в Париж, я был совершенно доволен собой и своей жизнью, то есть находился совсем не в том настроении, в каком обычно предаются печальным воспоминаниям. И даже когда по рассеянности отклонился от намеченного маршрута и вышел на бульвар Ришар-Ленуар, не стал травить себе душу размышлениями о несбывшейся папиной мечте, а наоборот, решил — это все равно что получить от него привет. Обрадовался, помахал рукой первому попавшемуся распахнутому окну, а потом свернул в сторону квартала Марэ, где живет одна моя хорошая знакомая, и мысли мои приняли совсем другой оборот.

А ближе к вечеру я отправился на набережную Монтебелло навестить друзей; кратчайший путь к их дому, если идти пешком, пролегает через острова Святого Луи и Сите, а их соединяет мост Сен-Луи. Вы же знаете, где это, правда? Мост Сен-Луи все знают, даже приезжие, потому что он совсем рядом с Нотр-Дамом. Туристов там всегда толпы, даже под вечер. И уличные музыканты этим пользуются, на мосту Сен-Луи вечно кто-нибудь пиликает и тренькает, я и сам в студенческие годы отирался там с флейтой в надежде на скорую поживу, не то чтобы часто, но случалось.

Но на этот раз там не «пиликали», и тем более не «тренькали», а играли старый добрый американский джаз. Я еще издалека услышал «Hot lips» и, конечно, не отказал себе в удовольствии подойти поближе — а кто бы на моем месте устоял?

Музыкантов было пятеро — труба, саксофон, банджо, стринг-бас и тромбон; самому молодому из них уже явно перевалило за полсотни, а банджист и вовсе мог сойти за непутевого младшего братца египетских фараонов. Но это я заметил, только когда ребята сделали короткий перерыв, чтобы промочить горло, а пока играли, они были людьми без возраста, не просто молодыми, а почти бессмертными. Но это неудивительно, с хорошими музыкантами всегда так, они не принадлежат этой земле, пока играют, а стареют только во время перекуров.

Что эти деды вытворяли со своими инструментами и нами, досужими зеваками, которым повезло оказаться этим вечером на мосту Святого Луи, говорить бессмысленно, я все равно не смогу рассказать об этом так, чтобы вы умерли на месте и тут же возродились, приплясывали, ликуя, прищелкивали пальцами в такт и гримасничали, заливаясь слезами, слаще которых нет ничего.

Неважно.

Я-то сам, конечно, неоднократно умер и возродился там, на мосту, и приплясывал, и щелкал пальцами в такт до тех пор, пока музыканты не устроили очередной перерыв. Трубач хлебнул воды и закурил, остальные пустили по кругу бутылку с сидром, благодарные слушатели забренчали монетами, а я присел на тротуар, чтобы немного перевести дух и достал из кармана очки. Я близорук, но очки носить не люблю, да они и не особо нужны, в принципе, я все вижу — приблизительно, в общих чертах, и это, как правило, к лучшему, ничто так не красит мир, как возможность дорисовать его детали в своем воображении. Но тут был особый случай, я хотел разглядеть лица музыкантов и увидеть, как они преобразятся, когда зазвучат первые такты очередной мелодии. Я надел очки и, собственно, только тогда понял, насколько древний у них банджист, и трубач-певец гораздо старше, чем мне сперва показалось, зато саксофонист и басист, напротив, моложе, чем я думал, а тромбонист… О господи. Тромбонист.

Он был очень похож на моего папу; вернее, показался мне его точной копией, только постарше. То есть если бы отец не погиб семнадцать лет назад, так бы он сейчас и выглядел: морщин и седых волос прибавилось, лицо стало чуть шире, а черты его — резче; черные когда-то глаза были теперь светло-карими, любой другой сказал бы «выцвели», но мне кажется, это просто от избытка внутреннего света, во всяком случае, сияли они даже ярче, чем прежде.

Надо же, какое удивительное сходство, думал я. Меня, конечно, подмывало подойти поближе — да вот хотя бы пару евро ребятам в футляр положить, заодно и тромбониста разглядеть получше, хотя, конечно, вблизи наверняка обнаружится несколько явных отличий… и вот именно поэтому лучше оставаться на месте, сказал я себе, а деньги потом положишь, когда соберешься уходить; успеется, короче, сиди где сидишь.

Я все-таки не утерпел, встал и подошел, но сперва предусмотрительно спрятал очки в карман, предоставив воображению возможность прорисовывать на смутном пятне, в которое превратилось лицо тромбониста, отцовские черты. Я не был готов хоронить его еще раз; ясно, что потом все равно придется, но мало ли, что будет потом, главное — не сейчас, этот свежий душистый весенний вечер совершенно не годился для похорон.

Я положил в футляр пятиевровую бумажку, почти машинально взял из сложенной там стопки программку, отпечатанную на дешевой желтой бумаге, сунул ее в карман, а потом как бы нечаянно покосился на тромбониста и обомлел: я близорук, но не настолько, чтобы не разглядеть большую темную родинку на левой щеке. У папы была точно такая же, мне ли это не знать. Он перехватил мой взгляд, дружески подмигнул и — я глазам своим не поверил — с видом заговорщика приложил палец к губам, дескать, помалкивай.

Тут передо мной возник трубач, он многословно извинился, перемежая французские существительные английскими глаголами — большое спасибо, чувак, мы все очень тронуты таким вниманием, а теперь отойди в сторонку, мы будем играть дальше. И я послушно отошел, сел на свое прежнее место, полез было в карман за очками, но надевать их не стал — зачем? Все, что надо, я уже увидел, понять бы еще, как распорядиться теперь этой информацией, потому что не мог же он… Или мог?

Я подумал — а ведь действительно вполне могло случиться, что отец каким-то чудом выжил, а потом решил, что после встречи со смертью следует начинать новую жизнь, и уехал в Париж, не сказав никому ни слова, даже прощального письма не написав — не потому что не хотел больше видеть меня и маму, но подчиняясь какому-то неизвестному нам, но ставшему очевидным для него правилу. Это совершенно на него не похоже, но что я знаю о том, как живут люди после того, как смерть поцеловала их в лоб, а потом вдруг передумала забирать с собой и бросила на полдороге.

И еще я подумал — а может быть, папа все-таки умер тогда в Добое и был без промедления отправлен в рай, просто так вышло, что его рай — здесь, в Париже, на мосту Святого Луи, в компании старых лабухов из Нового Орлеана, с тромбоном в руках, другие варианты его бы не устроили, уж я-то знаю.

А потом я подумал… Впрочем, неважно, я много чего успел передумать за несколько секунд, пока длилась шумная и разноголосая уличная тишина, но тут раздались первые аккорды «When The Saints Go Marching’in», в сложившихся обстоятельствах это выглядело как насмешка[40], ехидная, но вполне дружеская, и я ничего не имел против, лишь бы эти пятеро продолжали играть — сейчас и всю ночь напролет, всегда.

Но «всегда», разумеется, мне не обломилось, да и на «ночь напролет» я напрасно рассчитывал, даже прекрасное звонкое «сейчас» закончилось довольно быстро. Музыканты сыграли еще несколько старых, всеми любимых хитов и снова пустили по кругу бутылку с сидром, а трубач вышел вперед и объявил: «Скоро десять. А в десять мы должны перестать играть. Но не потому, что этого требуют какие-то дурацкие правила, просто в десять зажгутся фонари, и вы можете заметить, что мы не отбрасываем тени, а нам не хотелось бы вот так сразу открывать все карты». Публика дружно заулыбалась, зашепталась, одобрительно захихикала, и только мне было совсем не до смеха. Я, честно говоря, не знал уже, что думать, и был готов поверить в любую чепуху, чем бредовее, тем лучше.

Но тут музыканты начали играть «Wonderful World», и это звучало так проникновенно, что начавшие было расходиться слушатели застыли на месте, а бежавшие мимо по своим делам прохожие останавливались, усаживались прямо на тротуар, и вся эта разношерстная, разноцветная, разноязыкая толпа заливалась горьким, беззвучным смехом и счастливыми горячими слезами, потому что всем нам стало вдруг ясно, что смерти нет — иногда. А иногда — о-о-о, иногда она еще как есть. А потом снова — раз! — и нет смерти, а жизнь, напротив, бушует повсюду — вечная, как ей и положено.

Я, конечно, говорю сейчас полную ерунду, но не знаю другого способа рассказать о том, что вытворяли эти старики на мосту Святого Луи за несколько минут до того, как зажглись фонари. О большинстве событий, в том числе музыкальных, следует рассказывать спокойно и взвешенно, тщательно подбирая слова. Но в некоторых случаях слова ничего не значат, и тогда почти все равно, что говорить, тут важно только волнение рассказчика, расширенные зрачки его глаз, дрожание рук и вибрации голоса, то и дело срывающегося на истерический фальцет, — все это, в отличие от слов, имеет хотя бы некоторое отношение к невыразимой, неописуемой, невозможной правде, ставшей частью его опыта.

Когда ко мне вернулась способность смотреть по сторонам, оценивать обстановку и худо-бедно соображать, музыканты уже прятали инструменты в футляры, а их предводитель, трубач, допивал остатки сидра, стоя под только что включившимся фонарем, и, будьте покойны, отбрасывал прекрасную, яркую, добротную тень. Я рассмеялся от облегчения и подумал, что сейчас самое время потолковать с тромбонистом; в конце концов, фраза: «Вы очень похожи на моего отца» — не худшее начало беседы. Но пока я набирался решимости, он подхватил футляр и ушел, за ним потянулись остальные музыканты, и только тогда я наконец подскочил и пустился за ними, но напрасно. То есть я их сразу же догнал, но тромбониста с ними не было, а когда я стал о нем расспрашивать, трубач только пожал плечами, саксофонист проворчал: «Какое нам дело», басист, похоже, вообще не понял моего вопроса, а банджист ткнул пальцем в небо и тоненько, по-стариковски захихикал. Это оказалось последней каплей, я понял, что рехнусь, если буду продолжать в том же духе, развернулся и побежал прочь, быстро, как можно быстрее, — не то чтобы я спешил убраться подальше, просто на бегу трудно думать.

Я остановился у какого-то бистро, вошел, перевел дух, потребовал коньяку, проглотил его, не ощутив ни вкуса, ни даже крепости, а когда полез в карман за деньгами, достал оттуда желтую бумажку с программой. Там было написано: «Dick Miller’s New Orleans Workshop» и перечислены имена музыкантов. Всего четыре имени. Я хочу сказать, тромбониста не было в этом списке. Я не то чтобы удивился, просто вдруг почувствовал, что очень устал. Расплатился, вышел и побрел куда глаза глядят. А по дороге то и дело принимался напевать: «Wonderful, wonderful world» — и пока пел, твердо знал, что смерти нет, а значит, все хорошо, и будет еще лучше, дай только срок.

Но я не мог все время петь, тем более на улице, да еще на ходу. Дыхание сбивается, прохожие снисходительно ухмыляются, меня такое пристальное внимание всегда бесило, а уж сегодня и подавно. В конце концов я пришел сюда, мне понравились разноцветные стеклянные шары на столах, я решил: неплохое место, чтобы как следует напиться, но из этого ничего не вышло. Обычно я довольно быстро пьянею, но не сегодня. Только не сегодня. А потом я услышал, как вы ответили по-немецки на телефонный звонок, и, сами видите, вцепился в вас мертвой хваткой, в надежде, что вы меня выслушаете, потому что такие истории надо рассказывать только на языке детства, но не маме же звонить, в самом деле, а больше вроде бы некому, все мои нынешние близкие люди немецкий в лучшем случае в школе учили, да и то не факт… Почему вы улыбаетесь?

— Да вот хотя бы потому, — говорю, — что когда-то, давным-давно, тоже учил немецкий язык в школе. Причем еле-еле на тройку вытягивал, ненавидел его в ту пору люто. Откуда мне было знать, что это наиважнейший для меня предмет, единственный, который следует учить на совесть. Потому что однажды мне скажут по-немецки: «Смерти нет», — и хорош я буду, если ничего не пойму.

ν. Alula Borealis. Бриндизи

Где-то здесь, в Бриндизи, заканчивается Аппиева дорога, думала Рита, пересекая вокзальную площадь. И, хотелось бы надеяться, начинается, какая-нибудь другая. Которая ведет не в Рим, а… Не знаю куда. Поживем — увидим.

Для начала надо бы выпить кофе, решила она, и уткнулась в карту, где тут же обнаружила набережную Королевы Маргариты. Собственное имя Рита недолюбливала с детства, но к своим бесчисленным тезкам питала неодолимую слабость. Во всяком случае, приезжая в незнакомый город, первым делом приобретала карту и, если находила улицу, площадь или вот, как сейчас, набережную, названную в честь одной из множества Маргарит, немедленно отправлялась туда пить кофе или хоть бутылку воды в киоске купить, леденцы в аптеке, камешек подобрать, лишь бы пометить территорию, лапку-то у дерева не задерешь, а ведь насколько все было бы проще.

В Бриндизи именем Маргариты уважительно назвали набережную в самом центре города, и Рита надеялась, что кафе там найдется. Возможно, даже приличное. Поэтому по дороге не поддавалась искушениям — в смысле, не вошла ни в одну из гостеприимно распахнутых дверей, хотя там было тепло, мягкий свет, аромат кофе и выпечки, а снаружи — плюс пятнадцать, ветер и дождь, это у нас теперь называется май на юге Италии, суровой северной страны. Стойкость, бубнила себе под нос Рита. Стойкость. Хулы не будет.

И не только хулы. Даже дождь, обескураженный Ритиной целеустремленностью, прекратился еще на полпути к набережной Королевы Маргариты. А когда Рита спускалась к морю по лестнице Вергилия, из-за туч выглянуло бледное и осунувшееся, как будто весь день маялось мигренью, солнце.

Воооот, умиротворенно вздохнула Рита. Жизнь, похоже налаживается.

И уже внизу, на набережной, она увидела эти дурацкие картинки.

Они не бросались в глаза — карандашные наброски на грязно-белой стене. Любой другой прохожий прошел бы мимо и не заметил. Рита — другое дело. Она была коллекционером. После того как поняла, что приличный фотограф из нее никогда не получится, но отказываться от удовольствия путешествовать с камерой все равно не хочется, Рита решила — ладно, хорошо. Договорились. Никаких портретов, никаких пейзажей и, упаси боже, жанровых сцен. И без памятников архитектуры обойдемся. О макросъемке вообще забуду, оставлю цветочки и букашек в покое. Буду снимать только современные наскальные росписи, в смысле, настенную живопись, граффити и просто мазню, хулиганство, баловство, самое недолговечное из искусств. Должен же кто-то документировать эти мелкие визуальные происшествия, и пусть это буду я, раз ни на что другое не гожусь. Благо тут больших умений не надо, лишь бы картинка целиком в кадр поместилась, с такой задачей даже я как-нибудь справлюсь.

За несколько лет Рита успела стать обладательницей трех с лишним тысяч уникальных фотодокументов и, что гораздо важнее, настоящим охотником за разукрашенными стенами, азартным и чрезвычайно внимательным. Свою потенциальную добычу она не просто примечала издалека, а чуяла на расстоянии, всегда вовремя сворачивала, куда требуется: вот просто захотелось, и все, не знаю почему, — объясняла она потом изумленным спутникам, выплясывая свой немудреный охотничий танец у очередной причудливо разрисованной стены.

Вот и сейчас она не устремилась к вожделенному, загаданному, вымечтанному кафе, полосатые тенты которого призывно полоскались на ветру всего в двухстах метрах от Вергилиевой лестницы, а остановилась как вкопанная у облупленной стены, разрисованной не красками, даже не цветными мелками, а простым карандашом.

Какие странные картинки, подумала она. В жизни ничего подобного не видела.

То есть видела, конечно, но в совершенно иных обстоятельствах, точнее, на других носителях — бумажных. Такие портреты анфас и в профиль время от времени появляются на полях школьных тетрадей и студенческих конспектов. То есть не портреты даже, а так, наброски, неумелые почеркушки, нечаянные порождения скуки или, напротив, глубокой задумчивости. В ученических тетрадях они выглядят естественно и органично, а на стене старого дома совершенно неуместны — кто же по грязной штукатурке карандашом елозить станет? Однако нашелся герой.

Сделав несколько снимков, Рита пошла дальше и тут же обнаружила, что неизвестный портретист был на диво трудолюбив. Разукрасил еще несколько соседних домов — все тот же простой карандаш, такие же перекошенные, но милые физиономии анфас и в профиль. Причем, похоже, на всех рисунках изображен один и тот же человек. Прическа, во всяком случае, у всех одинаковая — довольно короткие кудрявые волосы обрамляют узкое лицо. И у всех большие круглые глаза. И совершенно нехарактерный для итальянских лиц широкий нос.

И ведь кого-то мне эта рожа напоминает, думала Рита, пряча камеру в футляр. Ох напоминает. Но кого? Я как-то даже не могу сообразить, мальчика или девочку? То есть дяденьку, или тетеньку, мы же все уже страшно взрослые — считается, что… Но теперь первым делом — кофе. Капучино. Или эспрессо? Видимо, все-таки эспрессо. И капучино — вместо десерта. Договоримся, что это такое жидкое несладкое пирожное, специально для хороших детей, которым уже давно за тридцать.

Недавний дождь загнал всех посетителей кафе в помещение, так что под полосатым тентом Рита сидела одна, ощущая себя Прекрасной Незнакомкой и одновременно бестолковой туристкой, которая ради давным-давно наскучившего местным жителям вида на море готова на мокром стуле зубами клацать. Впрочем, она не особо клацала, после дождя внезапно потеплело, да и стул был не такой уж мокрый, так, несколько капель.

Эспрессо она дегустировала вдумчиво, тщательно перекатывала на языке каждую тяжелую густую каплю. Поразмыслив, поставила ему твердую «четверку». Если учесть, что в Ритином персональном рейтинге за много лет появилось всего три «пятерки», оценка была очень высокой.

Употребление капучино оказалось не столь интеллектуальным занятием, поэтому Ритины мысли вернулись к портретам. На кого все-таки похожи эти лица? Она вытащила камеру, еще раз просмотрела снимки, раздраженно пожала плечами, убрала камеру в футляр, но тут же снова достала. На кого же, черт побери?!

Ой, внезапно поняла она. Так Люська же! Вылитый. Один в один. Что ж я так мучилась-то?

С Люсьеном они когда-то жили вместе долго и счастливо, то есть снимали вскладчину дешевую двухкомнатную квартиру на Рязанском проспекте. Он научил Риту малоизвестному тогда иностранному слову «руммейт» и сам стал для нее этим самым «руммейтом», первым и последним в ее жизни, единственным и неповторимым, больше чем братом, почти сестрой. «Люськой» она стала его называть сперва в разговорах с мамой — это проще, чем втолковать простой русской женщине, только что оттрубившей первые полвека пожизненной бабьей каторга, что мальчик и девочка могут просто жить в одной квартире, и больше ничего, в смысле ничего такого, о чем всегда напряженно думают матери, внезапно лишившиеся возможности контролировать всякий вдох и выдох стремительно повзрослевших дочерей. Рита не хотела лишний раз давать пищу необузданным материнским фантазиям, а объяснять консервативной родительнице, сколь сложны и разнообразны бывают человеческие отношения, не взялась бы ни при каких обстоятельствах. Лучше уж шимпанзе грамоте учить. Они, говорят, очень способные.

Гораздо проще было, рассказывая маме по телефону о своей жизни, называть Люсьена Люськой.

Вечно так — приходится привирать только для того, чтобы тебя правильно поняли.

Люська, растроганно думала Рита. Хороший такой. Сколько же мы не виделись? Лет пять, что ли? Или больше? Да нет, точно больше. Хорошо хоть электронную почту изобрели для нас умные люди, а то вообще не знала бы, где он и как. Кстати, он после Нового года писал, что номер телефона изменился, прислал новый, а я, кажется, не будь дура, занесла его в адресную книгу. Или нет?

Рита достала телефон, проверила список — ну вот, точно, есть Люськин номер. Надо ему, что ли, по такому случаю sms, послать.

В городе Бриндизи неизвестный художник рисует на стенах твои портреты, — написала она. Немного подумала и добавила: «Это Маргошка». Люська, гад, только так ее и называл. Как будто без его измывательств у нее недостаточно противное имя. Нажала на кнопку, еще раз, и еще. Отправила. Телефон почти сразу блямкнул, уведомляя, что послание благополучно доставлено. Вот и славно, можно по такому случаю допить капучино, пока совсем не остыл.

Телефон зазвонил сразу после того, как она убрала его в карман. Неужели Люська? Точно, решил перезвонить. Надо же.

— Ну ты и чучело, Маргошка, — не здороваясь, сказал он. — Самое прекрасное чучело в мире. Ты не представляешь, насколько вовремя пришла твоя записка.

— Телефон потерял, а позвонить на него неоткуда? — понимающе спросила Рита.

Сама не раз попадала в такое дурацкое положение. Сидишь потом как дура, ждешь — хоть бы кто-то позвонил, чтобы по звуку аппарат найти. И тут же все, как назло, немедленно оставляют ее в покое — при том что обычно каждые полчаса дергают.

— Нет, не телефон, — сказал Люська. Помолчал и неохотно добавил: — Кое-что другое… Ай, ладно, неважно. Уже, считай, нашел.

— Люська, что случилось? — всполошилась Рита. — Я могу чем-то помочь?

— А ты уже помогла. — Она почувствовала, что он улыбается. — Ничего не случилось. Все мои проблемы в голове. Были. А теперь вроде даже там их нет. Я сегодня проснулся и подумал: вот если в течение дня случится что-то из ряда вон выходящее, значит, все со мной в порядке, нечего унылые глупости сочинять. Сам не знаю, почему это в голову пришло. Оно, знаешь, как бы само подумалось. И я полдня ждал непонятно чего. Говорил себе, что дурак, но все равно дергался. И тут вдруг приходит твоя записка.

— А разве это тянет на «из ряда вон выходящее» событие? — осторожно спросила Рита.

— Еще бы! Это, я бы сказал, натуральное чудо, почище мироточащей иконы. Иконе, в конце концов, по роду занятий положено время от времени что-то такое устраивать. А ты мне никогда в жизни sms не посылала. Я вообще думал, ты мой телефон не знаешь.

— А ты его сам прислал, — напомнила Рита.

— Ну да, сменил номер и сделал рассылку по всем знакомым. Даже не уверен, что твой адрес был в списке. То есть теперь понятно, что был, но… Ну и вообще. Мы с тобой столько лет не виделись. А ты, оказывается, еще помнишь, как я выгляжу.

— Такое не забывается, — рассмеялась Рита. — Но вообще-то, я довольно долго ломала голову, на кого похожи эти портреты, которыми здесь чуть ли не все дома на набережной исчирканы. А набережная, между прочим, имени королевы Маргариты. Знай наших! Слушай, я ужасно рада, что так получилось. В смысле, что записка была вовремя. Но тебе точно ничем помогать не надо? А то я через неделю вернусь. И кааак помогу! А потом догоню и еще раз помогу.

— Ох, вот этого точно не надо! — Теперь и Люська расхохотался, звонко, заразительно, как в старые добрые времена. — Давай лучше кофе пить, когда вернешься. Или чай. Или водку. Чего твоя душа пожелает.

— Слушай, а давай, — обрадовалась Рита.

Прислушалась к себе и поняла: похоже, это не обычное вежливое согласие, за которым никогда не следует действие. За ее обещанием стояло искреннее желание увидеться. Надо же.

— И ведь не вру, — сказала она Люське. — Действительно хочу пить с тобой кофе, чай и водку. Да хоть квас. Вернусь домой и сразу позвоню.

— Будешь смеяться, но я тебе почти верю, — ласково сказал он и положил трубку.

Рита удивленно покачала головой, расплатилась за кофе и пошла обратно, к Вергилиевой лестнице. Чутье опытного путешественника подсказывало ей, что в той стороне ее ждет великое множество городских достопримечательностей, включая пресловутую колонну, отмечающую конец Аппиевой дороги.

Поравнявшись с разрисованной стеной, Рита снова взглянула на карандашные портреты — все сфотографировала? Ничего не пропустила? — и остановилась, как громом пораженная.

С чего я вообще взяла, будто они на Люську похожи? — изумленно спросила она себя. — Люська совсем другой. Совершенно! А это — Сашка.

Сашка много лет была ее лучшей подругой; она, собственно, до сих пор оставалась самой лучшей и самой любимой, просто несколько лет назад они с мужем продали свою московскую конуру, купили домик в Черногории, а на сдачу — билеты на самолет в один конец. И как прикажете дружить в таких непростых условиях?

Рита, конечно, обещала часто приезжать в гости. И даже дважды исполнила обещание, но потом всякий раз, когда вставал вопрос: ну что, к Сашке или куда-нибудь еще? — понукаемая жадным любопытством, выбирала «куда-нибудь еще». Столько на свете разных прекрасных стран и городов, жизни не хватит сотую часть увидеть, поэтому ужасно жалко тратить время и деньги на поездки в одно и то же место, даже если предположить, что оно и есть самое прекрасное на земле. А Сашка — ну что Сашка, можно ведь письма писать, и потом, она сама хороша, засела в этом своем прекрасном Монтенегро, как медведь в берлоге, ее не то что в Москву, в соседнюю Италию и то не выманишь.

Надо Сашке написать, решила Рита. Чем она хуже Люськи? Тем более что портреты все-таки ее оказались.

Ей даже кнопки нажимать лишний раз не пришлось — нашла в папке «отправленные» готовый текст: В городе Бриндизи неизвестный художник рисует на стенах твои портреты — и переслала на Сашкин номер. Через несколько минут пришел ответ: «О-о-о! Это как?»

«Простым карандашом по старой штукатурке», — лаконично ответила Рита.

Сашка умолкла, очевидно, полностью удовлетворенная полученной информацией.

Прошлявшись по Бриндизи пару часов и добравшись до Кафедрального собора, который, по правде сказать, произвел на нее куда менее сильное впечатление, чем полностью покрытые граффити стены старых домов на Vico Glianes и пирог с черносливом в баре «Rosso e Nero», Рита некоторое время уважительно глазела на почтенное архитектурное сооружение, наконец сочла свою культурную миссию завершенной и нырнула в одну из множества узких улиц, лучами расходившихся от Домской площади. Улица убегала вниз и, по Ритиным расчетам, должна была привести ее к морю, причем в той части набережной, по которой она еще не гуляла. Такой расклад устраивал ее целиком и полностью.

Покосившись на табличку с названием, Рита невольно улыбнулась: надо же, Via Montenegro. В честь Сашки, видимо. Написать ей еще раз, что ли?

Нет, решила Рита, лучше уж позвонить. Ну ее к черту, эту переписку. Мы уже года три человеческим голосом не разговаривали. Привычка экономить, будь она неладна. Хотя особой надобности в этой экономии давным-давно нет.

Она села на согретую солнцем каменную ступеньку и достала из кармана телефон. Сашка взяла трубку сразу, как будто с нетерпением ждала звонка. Однако в голосе ее звучало неподдельное удивление.

— Ты что, вот так прямо из Бриндизи звонишь?

— Ну не с Южного же полюса. — Рита невольно улыбнулась. — Рассказывай лучше, как живешь. На портретах этих дурацких ты выглядишь просто отлично. Но хотелось бы получить подтверждение.

— Ой, здесь у нас, по-моему, невозможно плохо жить, — сказала Сашка. — Помнишь, когда ты приезжала, мы говорили о правильном масштабе? В смысле, что тут высоченные горы и почти бездонное море, а на узенькой полоске между ними лепятся крошечные городки, по которым бродят совсем уж микроскопические человечки. И сразу понимаешь свое место в мире. И от этого вовсе не обидно, а, напротив, испытываешь колоссальное облегчение — ну наконец-то понятно, как все устроено! И на таком фоне трудно всерьез относиться к проблемам, даже когда они есть. То есть решать их — это еще более-менее получается, а руки заламывать — уже нет… В общем, я что хотела сказать — как выяснилось, со временем это ощущение не проходит, а обостряется. Как бы накапливается. И превращается в такую особую разновидность мудрости, которая не от ума. А… не знаю, в общем, от чего. Но страдать не позволяет, даже когда есть повод. И проблемы от этого как-то сами собой разруливаются. Ну вот, скажем, я же в прошлом году осталась без работы. Раньше с ума сошла бы — жировых отложений у нас месяца на два максимум, а потом хоть дом продавай. А тут и бровью не повела. Два месяца — это же о-го-го сколько, что угодно может случиться. Ну и случилось. Мишка, который с момента переезда практически без дела сидел, тут же нашел здесь работу, не то чтобы сильно денежную, но нам хватает, а главное, ему страшно нравится, я его таким довольным не видела с тех пор, как он в Питере клубом занимался… Уфф! Ты еще не положила трубку? Молодец, терпеливая.

— Вообще-то, когда осталась без работы, могла бы мне написать, — заметила Рита. — Я тебе кто — дружочек или чужая тетка?

— Ты мне родная дядька.

— То-то же. Почему не сказала? Придумали бы что-нибудь, как всегда.

— Я и собиралась, просто сперва откладывала, думала, побездельничаю недели две хотя бы, а потом начну всех тормошить, начиная с тебя. А тут вдруг Мишка эту свою работу получил, и я решила, не буду ничего искать. Для равновесия. А то вдруг как только я устроюсь, у него тут же все закончится? А он довольный такой был, и до сих пор довольный, жалко же, если…

— Только открыла рот сказать, что ты глупая суеверная курица, и тут же сообразила, что сама такая, — призналась Рита. — Я бы на твоем месте — в смысле, если бы нас было двое, и у меня вдруг все стало плохо, а у моего второго очень хорошо, — тоже подумала бы про равновесие. И забоялась бы что-то менять. И сидела бы тихо на попе. Поэтому нас таких глупых суеверных куриц целых две штуки. Сколько бульона можно наварить — страшное дело.

— Из нас нельзя бульон, — твердо сказала Сашка. — Мы хорошие.

— Хорошие, — согласилась Рита. — Слушай, а тебе совсем-совсем не скучно без работы? То есть я понимаю, вокруг невероятная красота, а большую часть года вообще можно на пляже валяться, но я же знаю, каких размеров шило у тебя в заднице. Неужели укоротилось?

— Вообще-то, не очень оно укоротилось, — призналась Сашка.

И умолкла так надолго, что Рита решила, связь прервалась, надо перезванивать. Но тут Сашка снова заговорила.

— Слушай, я не хотела тебя дергать, и вообще никого, но если уж ты сама вот так неожиданно позвонила, это, наверное, знак, что можно спросить. В смысле, даже нужно… Ты же еще работаешь в этом своем издательстве?

— Еще как работаю, — гордо сказала Рита. — Но в другом. Причем теперь действительно в своем. Ну, на четверть своем. Но все равно круто. А разве я тебе не писала?.. Хотя да, я же, как положено глупой суеверной курице, сначала страшно боялась — сглазить и вообще всего на свете. А потом столько дел навалилось, ну и время какое-то прошло, у нас, знаешь, как на войне тогда было, в смысле, год за три, и я просто как-то упустила из виду, что ты не знаешь. В общем, все круто, Сашенька. Нам уже три с половиной года. И прогнозы на будущее, тьфу-тьфу-тьфу, вполне оптимистические, как ни странно это звучит… Ох, прости, ты же спросить что-то хотела, а я тут хвастаюсь. Ты все-таки хочешь подработать? Нет проблем, переводчики всегда нужны. И не только мне.

— Нет, я не к тому. Просто, — Сашка почему-то перешла на шепот, — я тут пока сидела без дела, нечаянно книжку написала. То есть, вообще-то, уже две. Прочитала Мишке вслух. Он, понятно, говорит, зашибись как круто, но у него выхода другого нет, он со мной в одной комнате ночует, а личная безопасность превыше всего… В общем, что делать с книжками дальше, я не знаю. Может быть, ты посоветуешь?

— Ну ты, мать, совсем рехнулась, — выдохнула Рита.

— Что книжки стала писать? — обреченно уточнила Сашка.

— Да ну тебя в задницу. Что стала писать, хорошо, причем вне зависимости от результата. А что я о твоих книжках впервые слышу — вот это мне очень не нравится. Лучший друг преуспевающего издателя не знает, куда романы девать, жопа ты с ушами. Даже почитать не прислала. Ты мне настолько не доверяешь?

— Ой, — виновато пискнула Сашка. — Я как-то не смотрела на проблему с такой точки зрения. Я доверяю, ты что! Просто не хотела тебя грузить. Ну и потом, нехорошо это как-то — издаваться по знакомству.

— Ты меня сколько лет знаешь? — грозно спросила Рита. — Стоп, не отвечай, а то мы обе поймем, какие стали старые, зарыдаем и уйдем от темы. А это пока рано. Слушай, ты что, действительно думаешь, что я всякое фуфло готова издавать, лишь бы не обидеть хорошего человека? Я тебя сколько раз обижала, когда ты в переводах лажала, помнишь? Как ты меня тогда не убила на хрен, ума не приложу… Ты вот что пойми, миленький. По знакомству я твои тексты прочитаю. Сама. А не специально нанятый молодой специалист, чьи решения обычно зависят от тяжести текущего похмелья. Но это — всё. Потому что потом я стану боевым роботом и буду действовать исключительно в интересах дела. Если нам такое надо, возьму. Если нет, соображу, кому может пригодиться и с кем там можно говорить. А если все ужасно, так и скажу: не трать больше, голубушка, свое время на ерунду, учись лучше макраме плести, или чем там духовно богатые домохозяйки на досуге занимаются… Хотя, честно говоря, я не верю, что ты могла совсем уж негодное фуфло написать. Нет у тебя к этому способностей.

— К чему нет способностей? — робко переспросила Сашка.

— К производству фуфла в особо крупных размерах. Пара корявых фраз на сто страниц, как в переводах бывало, — такое вполне возможно. Но вряд ли больше. Насчет содержания и вовсе бояться нечего, такую светлую голову, как у тебя, еще поискать… В общем, так. У меня в гостинице вроде есть интернет. А нет — так добуду. И сегодня же вечером проверю почту. И если там не будет письма с двумя тяжеленными файлами, я… Нет, я пока не знаю, что сделаю. Но что-то ужасное, верь мне.

— Они не будут тяжеленные, — твердо сказала Сашка. — Что ж я, зверь какой? Я их в rar-архиватор упакую.

— Ну слава тебе господи, — выдохнула Рита. — Только смотри, не передумай.

— Не передумаю, — пообещала Сашка. — Я теперь уже сама как-то не очень понимаю, почему так долго не решалась разговор завести. Если бы ты сейчас вот так неожиданно не позвонила, я бы, наверное, еще несколько лет собиралась.

— Это я уже поняла, — усмехнулась Рита. — Ладно, хорошо, что так получилось. Кстати, знаешь, почему я тебе позвонила? Я тут случайно вышла на виа Монтенегро. И теперь вот прямо на ней и сижу.

— Это в Бриндизи? Где мои портреты на стенах?

— Совершенно верно. Между нами сейчас километров восемьдесят, если ничего не путаю. Ну может, чуть больше. Короче, полтора часа электричкой — если бы по морю ездили электрички.

— Кстати, откуда-то из тех мест прямо к нам паром ходит. Может быть даже из Бриндизи, — как бы между прочим заметила Сашка.

— И виза не нужна, — меланхолично согласилась Рита.

— А давай я уточню насчет парома. Хочешь? Вечером напишу.

— А уточни, действительно, — храбро сказала Рита. — У меня, правда, обратный самолет через пять дней, причем из Рима, до которого еще ехать и ехать. Но, кажется, еще можно поменять дату. А можно просто забить, чай не разорюсь. От вас же в Москву до фига всего летает, да? В общем, я подумаю. Но только при условии, что ты пришлешь свои книжки.

— А я их уже отправила. Пока мы трепались. Пойду теперь про паром узнавать. До связи, Гошечка!

Это она так в свое время «Маргошечку» обкорнала, решив, видимо, что изобретенное Люськой прозвище недостаточно ужасно. Близкие друзья — это такие специальные злодейские гады, которых нам посылает небо, чтобы научить смирению. И ведь уже почти научило, с улыбкой подумала Рита. Она мне — «Гошечка», а у меня сердце от нежности замирает. А раньше так бесило!

Спустившись на набережную, Рита решительно свернула налево и устремилась в неизведанные дали, тем более что в той стороне возвышалось давно уже заинтриговавшее ее старинное фортификационное сооружение, обозначенное на карте как Castello Svevo. Тринадцатый век, не хрен собачий.

Однако исследовать достопримечательность не получилось — вскоре Рита уткнулась носом в высоченный забор, увешанный табличками «Zona Militari». То есть крепость, судя по всему, до сих пор использовалась по прямому назначению — под ее гостеприимным кровом уютно расположилась воинская часть. Створки тяжелых металлических ворот были закрыты и для пущей надежности перевязаны шнурком от ботинка. Бантиком. Чтобы, значит, враг не проник.

Враг в Ритином лице так умилился, что не стал никуда проникать, даже сфотографировать этот стратегический объект рука не поднялась. Все-таки чужая военная тайна. Мысленно подняв белый флаг, она вернулась на набережную Королевы Маргариты, решив, что сейчас самое время провести повторную дегустацию эспрессо. Чтобы потом, на ночь глядя, не возникло соблазна.

Так она прошла мимо картинок в третий раз и, конечно, снова посмотрела.

Вообще-то, на Сашку не так уж и похоже, удивленно подумала Рита. Разве что прическа. Вернее, сочетание кудряшек и овала лица. А на самом деле это… Ой, нет.

То-то и оно, что «ой».

Потом Рита долго, целых десять минут притворялась, будто ничего не случилось. Шла, удаляясь от моря, по Via Casimiro, с видом настолько надменным и потерянным, что редкие прохожие невольно заключали — поссорилась небось со своим кавалером эта симпатичная синьора. И придумывает сейчас, что бы такого обидного ему нынче же вечером сказать. И куда потом гордо удалиться. И как бы этак погромче дверью хлопнуть, чтобы прозвучало как пощечина. И как он тогда все поймет и ужасно пожалеет.

А симпатичная синьора, и правда, поссорилась со своим кавалером. Только не сейчас, а четыре года назад.

Они даже не то чтобы поссорились. Просто разъехались. Вернее, он уехал. В Германию. Жить. А Рита осталась.

Она, вообще-то, всю жизнь мечтала перебраться в какую-нибудь другую страну, и тут вдруг такой шанс. Но очень уж не вовремя все это случилось. Более неудачного момента и придумать невозможно. Ритины приятели, по ее меркам, ужасно богатые, как раз решили открыть свое издательство — то есть решили-то они давным-давно, но действовать начали только теперь. И очень рассчитывали на ее участие. И говорили — все будет так, как ты придумаешь. Мы в тебя верим. И Рита чувствовала себя натурально Творцом — вечером, накануне того дня, когда стал свет.

«Какая может быть Германия, — Рита в те дни то и дело срывалась на крик. — Что я там буду делать? А тут у меня такое творится. Такое!» А кавалер ей на это: «Да ну тебя, нашла отмазку. Хватит уже фигней маяться и врать себе, будто это дело всей жизни». — «Если ты который год никуда себя приткнуть не можешь, это не значит, что у других людей не может быть дела всей жизни». А он тогда… А она…

В общем, оба вели себя как идиоты. Самим стыдно было, и от этого они вели себя все хуже и хуже. И никто не желал уступать. Поэтому расстались, прямо скажем, не очень хорошо. Хотя, теоретически, друзьями. То есть обменялись на прощание неискренними обещаниями «еще подумать». Было бы о чем.

В некоторых случаях остаться друзьями — самый безнадежный тупик. Особенно когда так называемый «друг» уезжает к черту на рога и живет там, судя по всему, не шибко хорошо. Поэтому не звонит и почти не пишет. И к себе больше не зовет. Даже в гости. Потому что врать, будто все зашибись как замечательно, ему неохота, а правду сказать гордыня не позволяет. Это Рите как раз очень понятно. Она и сама на его месте, пожалуй, постаралась бы как-нибудь потеряться, только бы не нашли, не помогли и не пожалели.

Мы вообще очень похожи, думает Рита. Прямо близнецы. А такие пары обычно быстро расходятся. Собственную копию мало кто способен вынести. Чужого непонятного человека — еще куда ни шло.

Иди в жопу, думает она. Не буду я тебе ничего писать. И звонить не буду. Тем более у тебя там, наверное, телефон давным-давно за неуплату отключили. А я не хочу ничего об этом знать. Гораздо приятнее предполагать худшее, допуская при этом, что вполне можешь ошибаться. И не проверять.

Я бы позвонила, думает она. Мне не жалко. Просто я же знаю, что у тебя там все плохо. А хочу, чтобы все было хорошо. И ты скажешь, что все хорошо, конечно. Но я не поверю. И ты поймешь, что не поверила. И от этого станет совсем хреново. И вообще.

В одну реку дважды не вступают, думает она. Иди в жопу.

Но sms, наверное, все-таки можно написать, решила Рита целую вечность, в смысле десять минут, спустя. К этому времени она сама не заметила, как свернула на Via Duomo, а оттуда на Via Chiara, ведущую вниз, к морю.

Даже нужно написать, думала она. Все-таки портреты эти дурацкие… Странно, кстати, что мне сперва показалось, будто они на Люську похожи, а потом — что на Сашку. А теперь — вот. Меня что, всю жизнь окружали совершенно одинаковые люди? Да ну, нет, бред какой. Друг на друга эти трое совершенно не похожи. Ни капельки. Только и сходства, что все кудрявые, да и то у Сашки, кажется, химия, просто она ее так давно начала делать, что с прямыми волосами я ее не застала… Нет, я ему все-таки напишу.

Полезла в папку «отправленные» нашла там уже дважды использованное послание: В городе Бриндизи неизвестный художник рисует на стенах твои портреты, — нажала на кнопку «переслать», ввела номер, подтвердила отправку, и только когда минуту спустя раздался сигнал «сообщение доставлено», поняла, что все это время сжимала телефон в руках, уставившись на темный экран, ждала этого отчета, как благой вести. Надо же, ну и дура.

Столько лет замечательно жила одна, довольная как слон, даже не вспоминала, и на тебе, приехали, сердито подумала Рита. Так нельзя, сказала она себе. И веско повторила: нельзя так! Иди лучше поужинай. И баиньки. Тебя еще, между прочим, Сашкины романы ждут. Целых две штуки. Мало не покажется.

Но вместо того, чтобы отправиться на Via Consiglio, где еще днем приметила прекрасный рыбный ресторанчик, она отправилась на лестницу Вергилия. Села на теплую мраморную ступеньку, уставилась на море. Так и буду сидеть, сердито думала она. Как дура. Пока не замерзну. И даже если замерзну, все равно, наверное, буду сидеть. Дурам так положено.

Когда в кармане блямкнул телефон, она несколько минут демонстративно игнорировала это событие. Как будто отправитель сообщения мог узнать, сразу она его прочитала или нет. Полезла в сумку за фотоаппаратом. Зачем-то сфотографировала море. Немного подумала и стерла — я же решила, никаких пейзажей. Убрала фотоаппарат. Достала сигарету, повертела в руках, поискала зажигалку. Закурила. И наконец вынула из кармана телефон — так осторожно, словно он мог ее укусить. Прочитала: «Расскажи мне, как ты живешь». Ответила: «Хорошо». Спрятала телефон обратно. Подумала: а действительно, как я живу? Вот так, в двух словах, и не расскажешь. И слишком поздно осознала, что чертов телефон снова у нее в руках, номер набран, и гудки пошли, так что отменять вызов уже как-то глупо, черт, черт.

— «Расскажи мне, как ты живешь» — это название мемуаров Агаты Кристи, — сходу выпалила она, когда бесконечно далекий абонент взял трубку. — Вернее, не мемуаров, а записок о жизни в археологической экспедиции…

— Я знаю, — согласился бесконечно далекий абонент. — Как раз недавно читал. Так что цитата осознанная, а не случайная. Но смысл вопроса это не отменяет. Мне правда интересно, как ты живешь.

— Я по-разному живу. Слишком хорошо, чтобы это было похоже на правду, — сказала Рита. И неожиданно брякнула: — Слишком плохо, чтобы честно тебе об этом сказать.

Прикусила язык: молчи, дура, молчи! Но празднословный и лукавый негодяй как-то высвободился и поспешно, пока его не вырвали с корнем, объявил:

— Кажется, мне ужасно тебя не хватает. Только сейчас это поняла.

— Ничего, лучше поздно, чем никогда, — сказал бесконечно далекий абонент. — Мне тоже тебя не хватает. Мягко говоря. И как мы будем выкручиваться? Потому что я обратно не поеду. А если даже поеду, ты сама не обрадуешься. В Москве у меня резко испортится характер. Я от нее отвык и привыкать по новой не готов.

Рита хотела ехидно заметить, что хуже вроде уже некуда, но вместо этого почему-то согласилась:

— У меня самой он там портится.

— Зато в Италии он у тебя, похоже, улучшается. По крайней мере, на Адриатическом ее побережье.

— И не говори, сама поражаюсь.

— Не хочешь проверить, как на него повлияет Германия?

— Давно уже хочу, — честно сказала Рита. — Но ты не зовешь.

— Сперва некуда было звать. Да ты сама знаешь. Я первый год вообще у родителей жил, на стенку лез, даже вспоминать не хочу. Потом еще пару лет с места на место мотался. А когда все наладилось, ты писать почти перестала. И я так понял, что звать бессмысленно. Рад, что ошибся… Слушай, а давай я тебе перезвоню. А то разоришься.

— Мне по фигу, и так, и так роуминг. Ты лучше рассказывай, что именно у тебя наладилось и каким образом оно это сделало?

— Между прочим, благодаря тебе, — многозначительно заметил бесконечно далекий абонент.

— Это как? — изумилась Рита. — Я в твои дела лезть давно зареклась и с советами не совалась, точно помню.

— А не в советах дело. Просто ты однажды мне рассказывала, как в юности ездила в Эрфурт. И там случайно нашла кафе «Rotten Elefant» — мимо проходила, название понравилось, зашла — и пропала, влюбилась навек. Потому что «Красный слон» — лучшее кафе в мире. И невозможность завтракать там каждый день причиняет тебе непереносимые страдания.

— Причиняет, — согласилась Рита. — «Красный слон», о да. Идеальное кафе. Безупречное. Я и сейчас так думаю, хотя повидать успела немало… И что? Ты там был? Вкусил сливового пирога и получил просветление?

— Что-то в этом роде… Можно я расскажу по порядку?

— Конечно. По самому упорядоченному порядку. Пожалуйста.

— Я, видишь ли, от тоски, ну и чтобы в родительском доме не сидеть безвылазно, пристрастился путешествовать по Германии. Сперва автостопом…

— Круто! — обрадовалась Рита. — А разве там можно автостопом? В смысле, немцы, что ли, берут пассажиров?

— Еще как берут. Просто они на автобане не останавливаются, это правилами запрещено. С ними надо на заправках договариваться. Или, скажем, в придорожных кафе. Заодно бесплатные курсы по усовершенствованию языка, все водители любят, когда их байками развлекают. Короче, покатался я какое-то время, добрался до Берлина, а там встретил друга детства, который, оказалось, уже давным-давно живет в Германии. Случайно столкнулись в баре, и он меня сразу узнал, а я, тормоз, только через полчаса сообразил, с кем разговариваю… Ну, строго говоря, в детстве мы не то чтобы дружили, просто в художественной студии вместе учились. Я пару лет походил и бросил, а он, как выяснилось, нет, и правильно сделал; впрочем, неважно. Он мне здорово помог освоиться в Берлине, в смысле, научил находить разные хитрые подработки, познакомил с толпой всякого полезного и просто забавного народа, но самое главное, вправил мне мозги. Научил правильно смотреть на вещи; вернее, напомнил, как это делается, когда-то я и сам неплохо справлялся, ты знаешь.

— Может, знаю, а может, нет. Смотря что ты имеешь в виду, — осторожно сказала Рита.

— Ну как — что? Вместо «у меня нет работы» думать: «отлично, завтра я совершенно свободен», вместо «у меня нет денег» — «даже интересно, как мои ангелы-хранители будут выкручиваться на этот раз», вместо «ой, что теперь со мной будет» — «похоже, я обеспечил себе интересную жизнь на ближайшие годы» — и так далее. И, сама понимаешь, как только человеку удается изменить взгляд на обстоятельства, обстоятельства тоже начинают меняться, как бы сами собой — и работа находится, и деньги, соответственно, появляются, и новые приятели наперебой зовут пожить в их просторных квартирах с балованными котами, пока хозяева мотаются по свету. А понемногу и сам начинаешь мотаться — пусть для начала не по всему свету, а снова по Германии и ее ближайшим окрестностям, но уже не от тоски, а от любопытства, потому что мир велик и непредсказуем и за каждым углом ждут удивительные сюрпризы, а вовсе не гипотетические неприятности, как казалось раньше. Друг мой, тот самый, из художественной школы, любит иногда зайти на вокзал, сесть на первый попавшийся поезд, а уже потом разбираться, куда он едет и что там можно найти интересного — этакая лотерея, по его уверениям, беспроигрышная. Я тоже решил так попробовать, когда вдруг понял, что экономить на билетах уже не обязательно, вернее, не всегда обязательно. И первая же случайно выбранная электричка привезла меня из Берлина в Эрфурт; то есть она-то поехала еще дальше, а я вышел. Из-за тебя. Решил поискать твоего «Красного элефанта».

— Ну ты даешь, — невольно улыбнулась Рита. — Я бы сейчас про это кафе сама, пожалуй, не вспомнила, а ты…

— Мне тебя очень не хватало. И это был такой причудливый способ связаться с тобой. По-настоящему связаться, а не просто письмо написать. Ну, ты понимаешь.

Рита горячо закивала, как будто бесконечно далекий абонент мог ее видеть. Впрочем, она почему-то не сомневалась, что так и есть. И даже немного удивлялась, что он до сих пор не взял ее за руку — для начала.

— Я еще, знаешь, думал — столько лет прошло. Скорее всего, кафе давным-давно закрылось. Но если вдруг не закрылось и мне удастся его найти, это будет означать… Не знаю, что именно. Но что-то очень-очень хорошее.

— Его же действительно трудно найти, — вспомнила Рита. — Оно там так хитро в переулках спрятано…

— Вот именно. Я к нему совершенно случайно вышел. Как ты когда-то. Тут старый центр маленький, но такой красивый, я как увидел, натурально ошалел. И принялся по нему шариться. И забрел в какой-то узкий — не переулок даже, проход между домами…

— Помню его! — воскликнула Рита. — Такой узкий, что вдвоем не пройдешь.

— Теоретически, вполне можно вдвоем. Если обняться. Вот приедешь, поставим эксперимент.

— Так ты, что ли, в Эрфурте жить остался?

— Там, в «Красном слоне», на окне была табличка: «Требуется бармен»…

— Когда я приезжала, она тоже была! — восхитилась Рита. — Это они, получается, десять лет бармена искали?

— Меня дожидались.

— Так ты теперь бармен из «Красного слона»?!

— Я теперь — он.

— Господи боже, — выдохнула Рита. — Господи боже. Как же это прекрасно. Но как ты их убедил тебя взять?

— Напустил на себя надменный вид и заявил, что имею большой опыт работы в кафе и ресторанах Санкт-Петербурга. Я ведь действительно время от времени так подрабатывал, когда диссертацию писал… Хозяин поверил на слово, сказал: ладно, давай попробуем. И знаешь, как-то я тут прижился. Теперь некоторые завсегдатаи уверяют своих знакомых, что кудрявый бармен с серьгой в ухе торчит за стойкой с момента открытия кафе. А я не спорю. Им виднее.

— Господи боже, — повторила Рита. — Я знакома с барменом из «Красного слона». Ничего круче со мной уже не случится.

— Очень на это надеюсь. Может быть, навестишь меня на рабочем месте?

— Слушай, а почему… — Рита осеклась, но бесконечно далекий абонент и так все понял.

— Я даже сейчас тебе не стал перезванивать, хотя очень хотел. Потому что мне было важно — позвонишь ты сама или нет. Не из принципа, а чтобы не навязываться. Ты же писать совсем перестала. И я совсем ничего не знаю о том, как ты живешь. Но подозревал, что тебе уже давно не до меня. И чего, спрашивается, лезть?

— Деликатность нас обоих когда-нибудь погубит, — вздохнула Рита. — Я же думала, у тебя там все плохо, сидишь на пособии, скорее всего, в родительском доме. Или вообще нашел себе какую-нибудь фрау и сидишь у нее — с тем же примерном результатом. И мне тоже было неловко тебя дергать. Тем более рассказывать, как у меня дела. Потому что все это прозвучало бы примерно так: смотри, какая я молодец, что с тобой не поехала И какой ты дурак, что со мной не остался. А я не хотела лишний раз ставить вопрос таким образом. И получилось, что проще вообще молчать…

— Ну, блин, — сердито сказал бесконечно далекий абонент. — Ну ты идиотка. Почти такая же, как я.

— А то ты раньше не знал.

— Раньше я тебя все-таки недооценивал. Так ты приедешь?

— А как ты думаешь?

— Я уже зарекся думать. Как-то это у меня плохо получается. Поэтому просто скажи — да или нет? И когда?

— Хотелось бы прямо сегодня, — честно сказала Рита. — Но давай будем реалистами. Я пока вообще в Бриндизи сижу. А дома тем временем накапливаются дела Так что не раньше чем через две недели. Но ни минутой позже, это я тебе обещаю. Если билетов не будет, пешком пойду.

— В железных башмаках?

— Именно. Но все-таки надеюсь, что обойдется. Есть же еще поезда и автобусы. В конце концов, на машине можно…

— Я тебе дам — на машине. Не вздумай. Ты после трех часов за рулем носом клевать начинаешь, я помню.

Раньше Риту такая опека бесила. Но теперь, с непривычки, ей было приятно знать, что есть на земле человек, которого всерьез заботит ее безопасность. И какой человек! Бармен из «Красного слона». С ума сойти.

— Слушай, — сказала она, — ты только, пожалуйста, имей в виду, издательство я бросать пока не собираюсь. То есть разговор на эту тему заводить бесполезно. С другой стороны, мне вовсе не нужно торчать там безвылазно триста шестьдесят пять дней в году.

— То есть на недельку раз в год ты его можешь оставить? — мрачно уточнил бесконечно далекий абонент. И с неприсущим ему прежде смирением добавил: — Ну хоть так.

— На недельку — да. Максимум на две. Зато не раз в год, а, скажем, десять. А может, и чаще, я пока не проверяла.

— Предлагаю провести серию экспериментов. Для начала. А потом действовать, исходя из результата, — неожиданно легко согласился бармен из «Красного слона», бесконечно далекий, самый близкий абонент в мире.

— За эти две недели я напишу тебе сто писем, — пообещала Рита. — И тысячу эсэмэсок. Чтобы наверстать упущенное.

— Смотри, я буду считать. Если будет меньше, запру тебя в нашем винном погребе и не выпущу, пока не напишешь недостающие.

Рита почти не сомневалась, что он, в случае чего, приведет угрозу в исполнение. И заранее предвкушала грядущее заточение.

— Давай все-таки прощаться, — сказала она. И быстренько прикусила язык, чтобы не ляпнуть: «Пока я не умерла от счастья». Но все-таки ляпнула. И ни секунды об этом не жалела.

Уснуть она, конечно, не смогла. Не помогла даже добрая половина бутылки белого вина, выпитая за ужином. И первый из Сашкиных романов оказался слишком увлекательным, чтобы ее усыпить.

В час ночи Рита, чертыхаясь, вылезла из-под одеяла. Открыла окно. Закурила. Подумала. Достала из сумки фотоаппарат, вынула карту, вставила в компьютер. Разберу картинки, если уж не сплю, решила она. Все-таки занятие.

Вот ты какой, гражданин бармен из «Красного слона», с удовольствием подумала Рита, когда добралась до серии карандашных портретов. Хотя… Да нет же, на самом деле совсем не похож. Не на него. И вообще ни на кого, кроме…

Сейчас, когда картинки были выведены на большой экран, Рита наконец поняла, чье это лицо. На всякий случай сверилась с зеркалом и расхохоталась, уткнувшись в подушку, чтобы не перебудить соседей.

— Ну уж нет, — сквозь смех повторяла она. — Ну уж нет!

ξ. Alula Australis. Отранто

Я давным-давно утонул в горячей траве, а глаза мои заблудились в небе, запутались в облаках, вернутся ли оттуда — еще вопрос; с другой стороны, зачем утопленнику глаза? Ушей вполне достаточно, чтобы слышать, как шелестит на ветру не то трава, не то и правда вода, и звучит голос.

— Приятно видеть путника, который ведет себя, как положено путнику.

И рад бы я был поверить, что это местные духи-хранители внезапно со мной заговорили, но с чего бы это итальянским духам говорить по-английски.

Поэтому я волевым усилием восстановил контроль над правым глазом и принялся им вращать — кто это тут?

Он, оказывается, уже успел усесться рядом. Приветливый гладко выбритый господин средних лет, как теперь принято говорить о тех, кому немного за пятьдесят. В светло-сером, слегка помятом, зато экологически чистом костюме из конопляного волокна. Темные волосы, которые, по правде, не мешало бы подстричь, чтобы не закрывали уши, или уж отрастить подлиннее, а так — ни то, ни се. Лицо красное от загара, как это обычно случается с пересидевшими на солнце северянами. Небольшие, но яркие зеленоватые глаза. В целом, похоже, отличный дядька. Хоть и заставил меня вернуться с небес на землю несколько раньше намеченного срока. С другой стороны, куда они от меня денутся, небеса.

— Какой у вас хороший английский, — сказал я, лишь бы что-то сказать. Дать знак, что я его понял и готов поддержать беседу.

— Ничего удивительного, — пожал плечами обладатель конопляного костюма. — Я и есть англичанин.

— Думал, я единственный иностранец в Отранто, — улыбнулся я. — А нас, получается, двое.

— Я не в счет, я здесь уже очень давно живу. А вы — да, похоже, на сегодня единственный иностранец. Они к нам редко приезжают. Разве только летом, в купальный сезон.

— К вам поди еще доберись. Не знаю, как из других городов, а из Лечче ни электричек, ни автобусов. Хотя, по идее, надо бы, все-таки Лечче — административный центр, а Отранто, прямо скажем, не самая глухая деревня. Но — нет. Совершенно непонятно, как доехать. Все-таки целых сорок два километра, для велосипеда многовато, на такси зверски дорого…

— Ну вы же как-то приехали, — резонно заметил он.

— Взял такси. Поэтому и знаю, что дорого. Но мне вожжа под хвост попала — хочу в Отранто, и все тут. А завтра у меня дела. А послезавтра утром — поезд в Рим. А тут, понимаете ли, замок, Castello di Otranto. Невиданной красоты. С башнями по имени Альфонсина, Ипполита и Дукеска. И так мне захотелось с этими барышнями познакомиться… Хотя вообще-то замки меня интересовали лет до пятнадцати, потом как-то не до них стало. И вот нате, рецидив!

— О, я вас понимаю как никто, — согласился он. — Сам когда-то был настолько очарован этим замком, что даже написал о нем роман. Сейчас, по прошествии долгого времени, мне ясно, что это была не больше чем милая безделица, однако я все еще дорожу этой своей работой…

— И как же называется ваш роман? — спросил я. — Возможно, я ваш благодарный читатель.

Не то чтобы я действительно надеялся вот так случайно встретить одного из любимых авторов, но было бы невежливо отвечать на подобное признание равнодушным молчанием.

— Так и называется — «Замок Отранто»[41]. Нет-нет, не трудитесь делать вид, что припоминаете. Я совершенно уверен, вы его не читали. Тираж был невелик, и вряд ли книга покинула пределы Англии[42]. Да и там была известна лишь небольшому кругу любителей литературы такого рода.

— Какого рода?

— Там описаны необыкновенные, как сейчас говорят, фантастические события. Я, видите ли, попытался соединить черты средневекового и современного романов. В средневековом романе, как вы наверняка и сами знаете, все было неправдоподобным — и сами события, и поведение персонажей. Современный же роман всегда имеет своей целью верное воспроизведение природы. Я же счел необходимым примирить эти два вида романа. Не желая стеснять силу воображения и препятствовать его свободным блужданиям в необъятном царстве вымысла ради создания особо занятных положений, я вместе с тем хотел изобразить действующих в его трагической истории смертных согласно с законами правдоподобия; иначе говоря, заставить их думать, говорить и поступать так, как естественно было бы для всякого обычного человека, оказавшегося в необычайных обстоятельствах[43].

Я был немного сбит с толку его высокопарностью, но изобразил на лице искреннюю заинтересованность. Мой незнакомец, похоже, был совершенно удовлетворен такой реакцией. Но из скромности предпочел сменить тему.

— А вы-то довольны, что сюда приехали? — спросил он тоном человека, прекрасно знающего ответ.

— Сами видите. — Я наконец сел и развел руками, как бы обрисовывая сложившуюся ситуацию. — Недовольные туристы в траве под крепостными стенами не валяются. А отправляются в какую-нибудь паршивую забегаловку есть специальную туристическую пиццу за десять евро, а потом ругают повара и уходят, не оставив на чай. Чтобы, значит, не страдать от несовершенства мира в одиночку… А кстати, почему вы сказали, что я веду себя, как положено путнику? Путникам положено валяться в траве?

— Один из наиболее предпочтительных вариантов поведения. Гораздо лучше, чем день напролет фотокамерой щелкать и по лавкам за сувенирами бегать.

— А по лавкам я уже бегал, — покаялся я. — Купил керамическую миску и клементиновый ликер. Люблю красивую посуду и экзотическую выпивку. Отовсюду их везу. И камера у меня в рюкзаке. Щелкал, было дело. Такой тут старый город красивый, невозможно удержаться.

— Не имеет значения, что вы делали, пока я вас не видел, — отмахнулся он. — Важно, за каким занятием я вас застал. Остальное меня не касается.

Такой подход мне понравился.

— Я еще не представился, — спохватился мой собеседник. — Меня зовут Уильям. Уильям Маршалл. А вы свое имя не называйте. Все равно я уже решил, что для меня вы — Путник. По-моему, очень вам подходит. Надеюсь, вас это не обижает?

— Ну что вы. Наоборот, льстит.

— Вот и хорошо.

— А пить кофе — достойное занятие для путника? — спросил я. — А то я тут чуть не заснул. И кажется, до сих пор толком не проснулся.

— Пить кофе — не просто достойное занятие, но и священная обязанность всякого путника, ступившего на Апеннинский полуостров, — улыбнулся Уильям. — Это так же важно, как хлеб и вино. Ежедневное многократное причастие, братание с землей, или переливание крови, как вам больше нравится. Кстати, самый лучший кофе в Отранто варят в баре отеля «Албания». Если вам еще не наскучило мое общество, могу проводить.

— Это очень хорошая новость, — искренне сказал я.

И мы пошли.

Отель «Албания» располагался всего в десяти минутах ходьбы от замка, у стен которого мы с Уильямом встретились. Впрочем, по местным меркам, он стоял практически на окраине, городок-то совсем крошечный. Здание было довольно новое, белое, многоэтажное, безликое, мне бы и в голову не пришло сюда заходить. Бар тоже не производил впечатления — такие полутемные забегаловки с красными стенами и пластиковыми стульями есть во всех городах мира, их завсегдатаи обычно питают склонность к дешевому пиву и эстрадной музыке, меня в такой палкой не загонишь. Но в этом баре не было ни завсегдатаев, ни даже музыки, зато имелась дверь, ведущая во внутренний двор, вернее в сад, где буйно цвели апельсиновые деревья, источавшие сладкий аромат, столь густой и плотный, что об него можно было споткнуться. Вместо пластиковых стульев здесь стояли плетеные кресла, а эспрессо, который нам принесли в маленьких алых чашках, был настолько хорош, что я даже как-то растерялся — как меломан, который, скрепя сердце, приготовился слушать оперетту, а на сцене, глядите-ка, «Тоска», да еще и с заезжей примадонной.

— Это место, — улыбнулся Уильям, — сокровище, которое лежит на виду, но остается недоступным для всех, кроме истинных знатоков и ценителей. Вам бы никогда не пришло в голову сюда зайти, правда? И мне, уверяю вас, не пришло бы, если бы я не знал, что братья Джанни, которые держат этот бар, прямые потомки Луиджи Челла, алхимика настолько великого, что имя его неизвестно никому, кроме любителей рыться в пыльных архивах, вроде вашего покорного слуги.

— Думаете, предок завещал им тайный рецепт варки эспрессо? — вежливо поинтересовался я.

— Ну что вы. При жизни Луиджи кофе еще не был известен в Европе. А уж эспрессо-машины, я уверен, даже ясновидящим в моменты наивысшего озарения не мерещились. Просто когда потомки великих алхимиков берутся за готовку, они становятся выдающимися поварами или хотя бы незаурядными бариста, как братья Джанни. Необъяснимые причуды наследственности. К тому же воду они берут только из Кровавого фонтана, это тоже важно…

— Откуда они берут воду? — переспросил я, не доверяя своему слуху, а еще меньше — словарному запасу.

— Из Кровавого фонтана, — охотно повторил Уильям. — Вижу, вы удивлены. Я, не скрою, втайне рассчитывал на такой эффект. Однако Кровавый фонтан — не моя выдумка. Бьет из стены, окружающей дом Бокка, — здесь, за углом, я вам покажу, когда будем возвращаться в центр. Лет четыреста назад, если не ошибаюсь, граф Виченцо Бокка посягнул на честь своей сводной сестры. И тем нанес ей ужасную обиду. Вот тогда-то из фонтана в стене их дома вместо воды начала литься кровь. Можете вообразить это зрелище? Говорят, фонтан кровоточил несколько дней, пока испуганные домочадцы не позвали священника. А тот, не будь дурак, объявил: кровь превратится в воду только после того, как непотребные деяния прекратятся, грешник покается, а опозоренная девица будет препровождена в монастырь. Все это было сделано, и из фонтана снова потекла вода, как прежде. Говорят, с тех пор фонтан еще трижды принимался истекать кровью, и это всякий раз означало, что в доме Бокка свершилось очередное кровосмесительное прелюбодеяние. Потомки, знаете ли, во всем подражали великому предку. В конце концов род Бокка угас, дом был продан и потом перепродавался не раз. Нынешние хозяева, судя по всему, глупостями не занимаются, поэтому из Кровавого фонтана течет только вода — самая вкусная в городе. И братья Джанни не ленятся ходить за ней по нескольку раз на дню. Результат, как видите, налицо.

— О да, — согласился я.

Расплатившись, мы вышли на разогретую послеполуденным солнцем улицу, расчерченную длинными, угольно-черными тенями. Вокруг не было ни души — впрочем, неудивительно, городок-то крошечный, а пляжный сезон еще не начался.

— Какие у вас планы? — спросил Уильям.

— Какие могут быть планы, — улыбнулся я. — Покурить на набережной, вернуться в старый город, побродить там до сумерек, а потом — обратно, в Лечче.

— Что касается перекура на набережной, я бы с радостью составил вам компанию. А уж потом, если пожелаете, оставлю вас в покое.

— Только если вас ждут дела, — сказал я. — Что до меня, я буду счастлив наслаждаться беседой с вами до тех пор, пока она не наскучит вам самому.

— Обстановка, я вижу, оказывает на вас очень сильное влияние, — заметил Уильям. — Вы уже изъясняетесь, как персонаж рыцарского романа.

А ведь и правда.

— Значит, если я правильно понял, вы не планируете ночевать в Отранто? — спросил Уильям, когда мы устроились на теплых камнях набережной и каким-то чудом закурили, телами и полами двух пиджаков заслоняя зажигалку от ветра, который дул здесь со всех сторон одновременно.

Я отрицательно помотал головой.

— Очень жаль. После заката на этом берегу можно встретить призрак ученого астролога, который, как рассказывают старики, утопился в море много столетий назад. Когда луна растет, он добродушен и общителен, а сейчас как раз первая четверть. Забавный тип! Бедняга по-прежнему предан своему призванию и является живым лишь для того, чтобы составить им гороскоп, но способен брать в расчет лишь те звезды, которые отражаются в воде, поэтому его предсказания грешат множеством неточностей. Сам он, впрочем, утверждает, будто предсказывает наши будущие сновидения, но тут, сами понимаете, непросто проверить…

Я от души рассмеялся и сказал:

— Даже обидно теперь, что я должен вернуться в Лечче. Жаль лишиться возможности завести такое знакомство.

— Вы правы. Впрочем, уедете ли вы отсюда сегодня, это еще большой вопрос.

— Ответ на него мне известен, — вздохнул я. — Уеду, конечно. В Лечче у меня оплаченный отель, в отеле — чемодан, в чемодане яйцо, в яйце игла, а в той игле смерть Кощеева…

— Что? — озадаченно переспросил Уильям.

— Не обращайте внимания, это просто цитата. Из народной сказки. На самом деле, в чемодане у меня, конечно же, не яйцо, а зубная щетка. И чистое белье. И деловая встреча, будь она неладна — она-то, конечно, не в чемодане, но назначена на девять утра. Опаздывать никак нельзя — я, собственно, только ради этой встречи и приехал.

— Никогда не известно заранее, ради чего был совершен тот или иной поступок, — неопределенно заметил Уильям. И добавил: — Что касается вашего отъезда из Отранто, я просто не уверен, что это удастся устроить.

Я почувствовал смутное беспокойство.

— Ну да, ни электричек, ни автобусов, я в курсе. Придется опять брать такси. Еще полусотни евро как не бывало. Но я уже морально приготовился…

— Такси дело хорошее, — флегматично согласился Уильям. — Но его еще надо найти. Здесь у нас всего два таксиста, Карло и Альберто. Обычно по вечерам кто-нибудь из них да работает. Но сегодня праздник.

— Что за праздник?

Такого оборота я не ожидал.

— Ежегодный городской праздник. Согласно легенде, в этот день четыреста с небольшим лет назад жители Отранто утопили в море албанского людоеда, который долгое время их изводил.

— Почему именно албанского?

Я так заинтересовался, что на время выкинул из головы неприятную информацию о таксистах.

— Ну как же. Албания совсем рядом. Всего семьдесят восемь километров. Правда, морем. Но для великана это, говорят, не было препятствием — он обладал счастливой способностью ходить по дну, подолгу обходясь без воздуха.

— О-о-о, — уважительно выдохнул я. И, поразмыслив, добавил: — Однако мне непонятно, зачем сей людоед утруждал себя долгими путешествиями. Неужели итальянцы вкуснее, чем его земляки?

— Возможно, так и есть, — согласился Уильям. — Но согласно преданию, у его поведения была иная, более возвышенная причина. Видите ли, у жителей Албании очень развито чувство патриотизма. Поэтому албанский людоед никогда не позволил бы себе набивать утробу мясом соотечественников. Он предпочитал насыщаться иноземцами и ради этого проделывал долгие, утомительные путешествия по морскому дну. Не говоря уже о риске быть убитым, что в конце концов и произошло.

— Вот это, я понимаю, образец патриотизма, — улыбнулся я. — Надеюсь, на родине его заслуги были отмечены, как минимум, памятником.

— Я слышал, албанцы даже назвали в его честь какой-то приморский городок, — серьезно подтвердил Уильям. И, простодушно разведя руками, добавил: — Только я запамятовал, какой именно.

— Значит, вы думаете, такси не будет? — Я больше не мог игнорировать эту неприятную тему.

— Я бы не стал вас обнадеживать. Сомнительно, что Карло и Альберто откажут себе в удовольствии выпить бесплатного вина, которым в этот день наполняется фонтан на пьяцца Мадонна-дель-Пассо, а после этого какие из них ездоки. Вот разве что старый Барканеро. Ему что праздник, что будний день — один черт, да и вина он не пьет.

— Третий таксист? — оживился я.

— Не таксист. Лодочник Барканеро — это прозвище. Моторка у него черная — вот и все объяснение. Никто не знает, как этого старика на самом деле зовут, сколько ни спрашивали — а он только из-под шляпы зыркает, да так мрачно, что сразу пропадает охота продолжать разговор.

— Лодочник — это не выход. — Я окончательно пригорюнился. — Лечче не на берегу стоит.

— Это как раз не проблема. Морем можно добраться до Бриндизи, а оттуда в Лечче до полуночи электрички ходят. Полчаса, и вы на месте… Со стариком только одна проблема. Возить-то он всех соглашается и недорого берет. И в большинстве случаев доставляет, куда попросили. Но иногда на него находит. Заявляет пассажиру: «Я знаю, куда тебе на самом деле надо. Туда и отвезу». И как-то сразу становится понятно, что это не шутка. И некоторые тут же выскакивают из лодки и убегают. А некоторые говорят: «Вези».

— И пропадают навеки?

Я не мог сдержать усмешку, но Уильям был невозмутим.

— Некоторых действительно след простыл, ни слуху, ни духу. Но вот, скажем, Джакомо, младшего сына моего соседа, Барканеро лет пять назад увез в Грецию. Высадил на пустынном берегу и был таков. Джакомо сперва вслед ему проклятия посылал, но потом утомился и пошел в ближайшую деревню, чтобы найти еду и ночлег, а потом уж думать, как выбираться. И что ж? Провел там ночь, другую и как-то незаметно прижился, даже домой возвращаться передумал. Он здесь как неприкаянный бродил, работу найти не мог, и с девчонками ему не везло. А там через полгода женился на местной, ресторан открыли, процветают. Отец и братья к ним уже в гости ездили. А Барканеро счастливчик Джакомо с женой-гречанкой каждый день в молитвах поминают, хоть и поговаривают у нас, будто старику такая услуга ни к чему.

Покурив, мы отправились прогуляться по старому городу. Утром я уже обошел его вдоль и поперек, но Уильям оказался превосходным экскурсоводом. Удивительные истории сыпались из него, как из рога изобилия.

— В этом доме двести с лишним лет обитал призрак дамы, которая при жизни была так несчастлива в браке, что наложила на себя руки. Даже после смерти она завидовала чужому семейному счастью и вечно пыталась внести раздор в отношения обитающих в доме супружеских пар, так что те начинали ссориться, а кто поумнее, съезжали подобру-поздорову. Дело кончилось тем, что в тысяча девятьсот одиннадцатом, если ничего не путаю, году сюда въехал старый холостяк, обладавший удивительно сварливым характером. И так допек бедняжку своим ворчанием, что призрак предпочел удалиться… А из винного погреба вон того ресторана до сих пор существует тайный лаз в подземные пещеры, которые в прежние времена служили приютом для отшельников, а теперь, как поговаривают окрест, стали обиталищем злых духов. Джованни, отец нынешнего хозяина, любезно позволил мне туда проникнуть; впрочем, никаких следов пребывания злых духов я, увы, так и не обнаружил. Зато нашел две монеты эпохи Фердинанда II Арагонского и передал их в городской музей… А видите вон то окно? Где стоит клетка с попугаем, совершенно верно. Попугаю этому, по слухам, лет шестьсот, то есть он старше города. Прибыл сюда с одним из строителей замка, возможно, с самим Чиро Чири[44]; впрочем, неважно, с кем. Факт, что, умирая, хозяин завещал попугаю дом. Сперва его пожеланием пренебрегли, на дом наложил лапу кто-то из местных вельмож; история не сохранила его имя. Зато доподлинно известно, что каждое утро одного из ночующих в доме находили мертвым, с выклеванными глазами, причем оставленные на теле следы когтей явно принадлежали не попугаю, а другой птице, воистину устрашающих размеров. Тем не менее попугая решили убить, но не сумели поймать, и стрелы пролетали мимо него, как будто он был заговорен. В конце концов хозяину дома приснился вещий сон — огромная птица с человеческими глазами сказала, что, если он хочет сохранить свою жизнь и своих домочадцев, ему надлежит собрать пожитки и уйти из дома, закрыв дверь на ключ, но отворив окно в комнате под крышей. Вельможа был вынужден повиноваться. На следующий день все увидели, что на окне стоит клетка, а в клетке сидит попугай. С тех пор в дом никто не решается заходить. Неизвестно, кто поддерживает порядок и кормит птицу, однако дом, как видите, не пришел в упадок, а попугай не выглядит истощенным… Я вас еще не утомил?

— Что вы, конечно нет! — искренне говорил я, и Уильям продолжал рассказывать.

— Приготовьтесь, сейчас мы выйдем на пьяцца Мадонна-дель-Пассо, — вдруг объявил он, на полуслове оборвав историю о сапожнике Луиджи, оказавшемся незаконным сыном Манфреда Сицилийского[45], причем выяснилось это только после смерти бедняги, когда его неугомонный дух стал каждую ночь являться обитателям замка и требовать, чтобы они признали его своим родичем и перезахоронили останки в фамильной усыпальнице.

Чем это дело кончилось, я так и не узнал, потому что мы свернули за угол и внезапно оказались на краю большой площади, битком забитой людьми. Кажется, здесь собралось все население Отранто, сколько их там — пять тысяч, со стариками и младенцами? — ну, вот.

Я не люблю толпу, но эта, на площади, была залита тягучим солнечным сиропом, и казалось, что люди сами светятся изнутри — мягким медово-желтым светом, как фонари в сумерках. Ликование их было сравнительно сдержанным, к истекающему белым вином фонтану они припадали без особой алчности — словом, при виде собравшейся на пьяцца Мадонна-дель-Пассо толпы мне не захотелось убежать на край света, а это дорогого стоит.

— Видите, сколько народу? — спросил Уильям.

В голосе его звучала сдержанная гордость, как будто существование всех этих людей было делом его рук — так патриарх предъявляет миру своих многочисленных правнуков.

— Это еще что, — добавил он. — Вы потом увидите, что творится в городе, особенно на улице Джованни Второго, где стоят продавцы сладостей.

— Все пять тысяч жителей вышли на улицы? — понимающе спросил я.

— Вы знаете, по моим ощущениям, в праздники их становится гораздо больше. — Уильям почему-то перешел на шепот. — Говорят, что жители Отранто так любят повеселиться, что в праздники воскресают наши мертвые — все, кто жил и умер в Отранто с тех пор, как Фердинанд Арагонский начал строить здесь замок. С виду их не отличишь от живых, даже одеваться они научились так, чтобы не привлекать внимания. И вино пьют, как будто живехоньки, и леденцами хрустят. Только ночью, когда настоящие горожане расходятся по домам, эти, как потерянные, бродят до рассвета по пляжам, ждут, когда им будет позволено исчезнуть… Впрочем, — добавил он, иронично заломив бровь, — есть мнение, что это просто жители окрестных селений, которые приезжают на наши праздники, а потом гуляют ночь напролет, ожидая, пока выветрится хмель, чтобы можно было сесть за руль и отправиться домой.

— Возможно, обе версии правдивы, — улыбнулся я. — И подвыпившие мертвецы бродят по набережным в обнимку с загулявшими крестьянами. На прощание они обмениваются телефонами и обещаниями заезжать в гости, которые, впрочем, никогда не выполняют.

— Прекрасно! — восхитился Уильям. — Если позволите, с этого дня я, рассказывая о праздниках в Отранто, буду использовать вашу гипотезу… А теперь я непременно должен сделать глоток вина из фонтана. Такова традиция. Вам-то не обязательно, вы же не живете в Отранто. Но и не возбраняется — чем вы хуже мертвецов и крестьян. Так что, если захотите, присоединяйтесь.

С этими словами он ввинтился в праздничную толпу и пропал из моего поля зрения. Чего-чего, а темноволосых мужчин средних лет в светлых костюмах на площади хватало.

Ладно, подумал я. Он же вернется. А не вернется — невелика беда. Хотя, конечно, следовало бы поблагодарить его за все эти смешные истории о призраках. И попрощаться по-человечески. И спросить на всякий случай, где этот, как его… Лодканегро обретается. Мало ли, вдруг действительно такси не найду. В городе, где бьют фонтаны из белого вина, всякое может случиться.

Четверть часа спустя я начал думать, что Уильям, пожалуй, действительно не вернется. Видимо, решил красиво уйти, по-английски, не прощаясь, ну да. Или друзей встретил. Или просто потерял меня из виду и не стал искать. Но вместо того чтобы уйти, я сперва зачем-то пробрался к фонтану. Заодно попробовал вино. Оно оказалось довольно вкусным, скорее полусладким, чем сухим. Я как-то неожиданно захмелел всего от нескольких глотков, но и протрезвел раньше, чем нашел урну, чтобы выбросить одноразовый картонный стаканчик, которые здесь выдавали всем, кто пришел без своего бокала.

Уильяма я, как и следовало ожидать, не обнаружил — ни в толпе возле фонтана, ни потом, на краю площади, которую я педантично обошел по периметру, прежде чем удалиться восвояси.

Уильям говорил, что улицы города будут запружены людьми, но я как-то умудрился пропустить его слова мимо ушей. И теперь был совершенно обескуражен. Что это? Где я? Куда подевался маленький пустынный город, по улицам которого еще нынче днем можно было бродить часами, не встретив никого, кроме печальных рестораторов, скучающих на пороге своих заведений? Что случилось с тихими переулками и сонными площадями? Кто все эти люди?

Ну как кто, ехидно напомнил я себе. Окрестные фермеры и воскресшие по случаю праздника мертвецы. Вон с каким грохотом колотые кокосы грызут, живым такое явно не под силу.

Такие размышления меня развлекали, но все же оставаться в Отранто дальше не было смысла. Мой Вергилий куда-то подевался, зато все остальное население немедленно явилось пред мои очи. А в Лечче сейчас небось тихо и безлюдно. И в ресторанах скоро начнут подавать ужин. И лечь пораньше неплохо бы, набегался я сегодня. Значит — что? Правильно, надо искать такси. Которых здесь, если верить все тому же Уильяму, всего две штуки. И водители сейчас припадают к фонтану с вином на пьяцца Мадонна-дель-Пассо, совершенно верно.

Для начала я обошел все стоянки в центре Отранто. Это отняло не больше получаса, однако поиски оказались безрезультатными — ни одного автомобиля с шашечками я не обнаружил. Тогда меня осенила почти гениальная идея: я подошел к юному полицейскому, поставленному охранять перекрытый по случаю праздника въезд в старый город, и спросил, где тут можно найти такси.

Полицейский неплохо говорил по-английски — я не зря выбрал самого молодого, понадеявшись, что он еще не успел забыть школьные уроки. Так что с взаимопониманием у нас проблем не возникло. Однако юноша подтвердил слова Уильяма: в городе всего два такси и сегодня, по случаю праздника, они не работают.

Увидев, как я расстроен, полицейский попытался меня утешить: дескать, на улице не останусь, в Отранто много гостиниц, а пляжный сезон еще не начался, свободных мест полно, и цены пока невысоки, не то что летом.

Если бы не завтрашняя встреча, я бы, пожалуй, воспользовался его советом — и черт с ней, с возлюбленной моей зубной щеткой. Но встреча была назначена на девять утра, и с этим фактом приходилось считаться. Поэтому я попрощался с полицейским и пошел к морю. Чем черт не шутит, может быть, старик Барканеро — не выдумка Уильяма? Во всяком случае, имеет смысл его поискать, прежде чем выходить на трассу и ловить попутку, — этот вариант сразу пришел мне в голову и выглядел вполне реалистично, просто плавание в Бриндизи в обществе эксцентричного старца казалось мне почти настоящим приключением, достойным завершением прекрасного дня.

Черную моторку я увидел сразу — на фоне белых и голубых рыбацких лодок она выделялась, как ворона среди чаек. Рядом с ней на причале, свесив босые ноги в холодное еще — я нынче проверял — море, сидел человек в толстом вязаном свитере, джинсовом комбинезоне и широкополой шляпе. Уильям называл его стариком, но мне показалось, они почти ровесники, то есть этому Барканеро вряд ли больше шестидесяти. С виду, по крайней мере, не дашь.

— Бриндизи? — сказал я с вопросительной интонацией.

Человек в шляпе какое-то время внимательно меня разглядывал, затем встал и принялся отвязывать свою черную моторку. Сделал приглашающий жест — дескать, давай сюда. И, когда я был уже совсем близко, разразился непродолжительной, но эмоциональной речью.

Я не то чтобы понял, скорее догадался, что сейчас Барканеро говорит мне: «Я знаю, куда тебе на самом деле надо. Туда и отвезу». И подумал, что надо бы уносить отсюда ноги, бежать на трассу, а там уж как получится.

Но я никуда не побежал, а молча кивнул и сел в лодку.

ο. Muscida. Энгельхольм

По моим расчетам, море где-то совсем рядом. Я уже минут двадцать иду от станции, а по карте казалось, тут четверть часа быстрым шагом, не больше; ладно, будем считать эту ошибку той самой прорухой, которая на всех время от времени бывает.

Я иду по широкому, почти городскому тротуару, но слева от меня сосновый лес и справа сосновый лес. Сквозь позолоченные солнцем стволы просвечивают крыши жилых домов, а между сосен по бархатным песчаным тропинкам, отмеченным знаками, запрещающими передвижение на велосипедах и лошадях, снуют симпатичные пенсионеры с собаками и без. И правильно делают, Энгельхольм — отличное место, чтобы встретить старость, кто бы спорил.

Впереди как раз идет такая парочка: высокий седой мужчина с белой болонкой и высокая седая женщина с черной болонкой, оба стройные, статные, загорелые — не до черноты, конечно, до цвета темного янтаря. Обгоняю их и, не удержавшись от искушения, оборачиваюсь — боже, какие же здесь красивые старики, все как на подбор, а эти двое выделяются даже на общем фоне. Хороши — дух захватывает.

Мужчина не обратил на меня внимания, зато его спутница заметила мое невольное восхищение и приветливо улыбнулась.

— Скажите, пожалуйста, это дорога к морю?

Я, в общем, и так знаю, что к морю, вряд ли моя карта врет. Спрашиваю просто из вежливости, чтобы ответить на ее улыбку, показать: вот какое доверие вы у меня вызываете, я даже про дорогу к морю спросить не стесняюсь, даром что не говорю по-шведски, да и английские слова путаю от смущения, но это совершенно неважно, ясно же, что вам будет приятно помочь.

— Да, — говорит женщина, — да, конечно, к морю! — Она энергично кивает и улыбается еще шире, видно, что искренне рада за меня — какой толковый иностранец попался, правильной дорогой идет, молодец.

— Спасибо.

Черная болонка внезапно переходит на бодрый галоп, увлекает за собой хозяйку, и та, приветливо помахав мне рукой, скрывается за соснами. Зато белая болонка принимается обнюхивать ближайший древесный ствол, а ее хозяин останавливается и внезапно берет меня за локоть.

— Извините, вы с кем сейчас разговаривали? Я имею в виду, вы про дорогу к морю у меня спросили?

— Ну, вообще-то, у вашей спутницы, — честно отвечаю я. И на всякий случай, чтобы не обидеть хорошего человека, добавляю: — Но и вам, конечно, спасибо.

— Получается, вы ее видели, — старик качает головой. — Как это удивительно!

Я не вижу тут ничего удивительного, но, на всякий случай, помалкиваю. Мало ли, вдруг я что-то не так понимаю. Все-таки английский у меня в запущенном состоянии, да и к характерному шведскому произношению ухо пока не привыкло.

— Дело в том, что ее нет, — доверительным шепотом сообщает старик. — Йоханна умерла три года назад. Я без нее очень тоскую, все-таки пятьдесят семь лет вместе жили, не шутка. И поэтому все время представляю, что она по-прежнему со мной. Гремит посудой на кухне, сидит в кресле на веранде, а когда я гуляю, она идет рядом. И постепенно мне стало казаться, что я ее действительно вижу. Слышу звон посуды и шаги во дворе, а иногда она просит приготовить кофе, и я приношу его на веранду, а через час гляжу — чашка пустая. А когда ложусь спать, левому боку всегда теплее, чем правому, — Йоханна, знаете, всегда ложилась слева, мы так привыкли. И вот сейчас я шел и, как всегда, представлял, будто она идет рядом. Я ее, можно сказать, видел. И вдруг вы тоже увидели. И даже заговорили с ней. Она вам ответила?

— Ну да, — киваю. — Сказала, дорога к морю, все правильно. И убежала вперед, за собакой.

— А собака какая?

— Как у вас, только черная.

— Правильно. Я именно так ее и видел, с черной собакой. Я обещал Йоханне, что мы купим вторую собаку, когда она поправится. И, конечно, представлял, что собака тоже теперь есть… Удивительно, что вы увидели даже собаку. Вы, наверное, очень хороший медиум. Я угадал?

— Не знаю, — говорю. — Может быть. До сих пор не было повода проверять.

— Извините, — виновато улыбается старик. — Я вас напугал? Я не хотел. Просто для меня это очень важно — что вы тоже видели Йоханну с собакой и даже говорили с ней. Может быть, она теперь существует не только в моем воображении? Может быть, она действительно вернулась? Я знаю, что так не бывает, но…

— Все бывает, — говорю я. — Абсолютно все. Просто кое-что — редко и не со всеми. Но это не значит — ни с кем и никогда.

— Как хорошо сказано, — вздыхает старик. — Спасибо вам. Вы подарили мне надежду.

— Не за что. Я тут ни при чем. Все как-то само получилось, — вежливо улыбаюсь я, и он наконец отпускает мой локоть.

— Вы же шли к морю. У вас не так много времени, чтобы тратить его на болтовню. Скоро закат. Ступайте.

Он разворачивается и уходит в противоположном направлении, а я озадаченно гляжу ему вслед. Тоже мне старосветские помещики, черт бы их побрал, думаю я. Развели, понимаешь, призраков былых возлюбленных, пугают бедных бестолковых туристов. Совсем сдурели.

Я нарочно себя накручиваю, неплохо было бы сейчас искренне рассердиться на старика за всю эту белиберду, а то ведь, чего доброго, расплачусь от нежности и сострадания, не совсем то, что требуется беззаботному пляжнику. Мягко говоря.

Рассердиться так толком и не вышло, зато глаза высохли почти мгновенно, а потом мне наконец удалось сделать шаг, и еще один, и еще. Вот и правильно, сколько можно стоять соляным столбом среди сосен, море совсем близко, а закат, как справедливо заметил мой сбрендивший собеседник, уже не за горами, нечего топтаться на месте, вперед же, вперед.

Но не тут-то было.

Сперва из леса выскочила длинная лиловая тень собаки, черная болонка следовала за ней в сопровождении еще более длинной хозяйкиной тени. Наконец появилась и женщина — та самая покойница, чей безутешный супруг только что объявил меня медиумом. Ну-ну. Тень, по крайней мере, она отбрасывала добросовестно.

— Эрик сказал вам, что я умерла? — Она доверительно прикоснулась к моему плечу. — Мне очень жаль.

— Мне тоже, — бормочу растерянно. А что тут еще скажешь. Рука-то, между прочим, теплая, и дыхание щекочет мою щеку. Все бы так умирали.

— Я, разумеется, жива, как видите. Три года назад умерла моя сестра Йоханна, жена Эрика. Он думает, я — это она.

— Вот как, — киваю, тупо уставившись на нее. И, спохватившись, добавляю: — Я сожалею.

— Ничего, — отмахивается она. — Вас это не касается. Просто я не хочу, чтобы вы думали, будто увидели призрак. В конце концов, здесь не Дания.

При чем тут Дания, думаю я, какая, к черту, Дания. И только потом уже, задним числом, понял: она, конечно же, намекала на печально известного датского принца, который, встретившись однажды с призраком своего отца, так переволновался, что натворил потом дел, достойных пера Шекспира.

— Я любила Эрика всю жизнь, — говорит она. — Когда он женился на Йоханне, мне было пятнадцать лет. Вот с тех пор. Я даже, каюсь, пыталась его отбить, когда подросла. Ничего толком не вышло, мы всего-то два раза поцеловались, дальше не зашло, зато Йоханна рассорилась со мной навсегда. Впрочем, это даже к лучшему, по крайней мере, не пришлось четырежды в год ходить к ним в гости, и это пошло мне на пользу, я понемногу научилась жить своей жизнью, в которой не было никакого Эрика, зато хватало других хороших людей. Но любить его я так и не перестала. Для этого ведь не обязательно видеться… Хотите сигарету?

Киваю, беру из ее рук короткую сигарету без фильтра, прикуриваю от большой бензиновой зажигалки. Сестра покойной Йоханны ласково улыбается, только что по голове меня не гладит, но и это событие, кажется, не за горами. Черная болонка приплясывает вокруг меня на задних лапах, дружелюбно тычется носом в колено — сбежишь тут от них, таких нежных, на пляж, как же.

— У меня была очень хорошая жизнь, — говорит женщина, с наслаждением затягиваясь дымом. — Грех жаловаться. Я была замужем за прекрасным человеком, жила с ним в Африке, в Лондоне, Вене и в Аргентине, а в перерывах объездила весь остальной мир, вырастила сына и двух девочек и заодно написала несколько детских книг — это легко, когда каждый день придумываешь истории для собственных детей, только успевай записывать. Но все эти годы я, конечно, не упускала из вида Йоханну… вернее, Эрика. Ну как — не упускала, просто регулярно справлялась о них у родственников и знаю, что они тоже прожили хорошую жизнь. Если бы только Йоханна не умерла раньше, чем он! Хорошие пары должны умирать в один день, как сказочные герои, я сама вдова, знаю, о чем говорю. Но Эрику пришлось совсем плохо, у него-то, в отличие от меня, ни детей, ни внуков, ни даже близких друзей, вообще никого. Моя старшая дочь съездила его навестить, вернулась встревоженная, сказала он ничего не ест, только пьет — понемногу, несколько бутылок пива в день, на этих калориях и держится как-то. И никуда не ходит, даже с собакой гулять перестал. С утра до вечера сидит на крыльце с бутылкой, смотрит в одну точку — не дозовешься. И тогда я подумала, надо к нему поехать. Мы, конечно, за последние пятьдесят лет виделись всего дважды, на похоронах наших с Йоханной родителей. Но все равно, надо его навестить. Может быть, увидит меня, рассердится, и это вернет его к жизни, так иногда бывает.

Черная болонка, словно бы выбитая из колеи этой печальной историей, укладывается у моих ног и мелодично поскуливает. Хозяйка наклоняется к ней, ласково теребит загривок.

— Вот этот пес, — говорит она, — привязался ко мне, когда я шла от станции. Странный был пес: с виду сытый, ухоженный, но без ошейника. Я не стала его гнать, подумала, пусть идет, если хочет. А потом вообще о нем забыла, очень волновалась, как там Эрик и как он меня встретит. Придумывала, что ему сказать. Но так и не придумала, конечно. Просто зашла, увидела, что в доме пусто, а дверь нараспашку, села в кресло на веранде и сидела там час или больше. Совсем расклеилась. И пес устроился рядом, лежал тихонько, как будто это его привычное место. А потом пришел Эрик и спросил: «Йоханна, я забыл, как ты назвала собаку?» И я сразу поняла, он принимает меня за сестру. Я на пять лет младше, но с возрастом мы стали похожи как близнецы, одно лицо, все так говорят, а Эрик меня столько лет не видел, скорее всего, вообще забыл, что я есть. Вот и решил — Йоханна воскресла. А у меня не хватило мужества объяснить ему, как обстоят дела.

Она торопливо прикуривает следующую сигарету и говорит:

— Я уже почти два года тут живу. Позвонила детям, сказала, что не хочу оставлять Эрика без присмотра. Его действительно нельзя оставлять. Со мной он, по крайней мере, есть начал. И гулять. Большую часть времени он совершенно счастлив. Думает, Йоханна не умерла. И только изредка приходит в себя, вспоминает, как обстоят дела. В такие моменты Эрик считает, что я — плод его воображения. И очень беспокоится, когда обнаруживает, что другие люди меня тоже видят. Радуется, но все равно беспокоится — это же получается, он мертвую жену воскресил! К счастью, такие просветления с ним довольно редко случаются, а то даже не знаю, как бы я выдержала… Но все остальное время я, стыдно признаться, очень счастлива. Как никогда в жизни не была.

Наверное, следует что-то сказать в ответ на ее откровенность. Но в голову ничего не приходит, и я молчу.

— Извините, — говорит женщина. — Я же никому не могу это рассказать, понимаете? Вообще никому. И конечно, никому не разрешаю к нам приезжать — дескать, врач сказал, Эрика нельзя тревожить. А сама хороша — украла кусочек чужого счастья на старости лет, полвека ждала своего часа и вот наконец забралась в постель возлюбленного, прикинувшись призраком покойной супруги… Не очень хорошо все это звучит. Только незнакомому человеку на чужом языке можно такое о себе рассказать. И тут вы так удачно подвернулись. И Эрик вас расспросами напугал.

— Я понимаю, почему вы никому не рассказываете, — говорю. — Но это хорошо звучит. Я хочу сказать, вы молодец. Сделали лучшее, что могли.

— Видите, — она поднимает руку, — вон там, слева, за соснами забор белеет. Это кемпинг. Пляж сразу за ним. Через несколько минут будете там. Идите, идите, уже закат скоро, я и так вас задержала, простите.

— Спасибо.

Ясно, что теперь, выговорившись, она чувствует не только облегчение, но и неловкость. Конечно, мне надо идти, тем более до заката часа полтора осталось, в лучшем случае.

Поэтому я глажу собаку и прощаюсь с хозяйкой, от избытка чувств прижимаю руку к сердцу — нелепый, старомодный жест, но сейчас он уместен как никогда — и быстро, не оборачиваясь, иду в сторону моря.

Интересно, думаю я, а как она с соседями договорилась? Ладно, предположим, друзей у них тут нет, в гости по вечерам не ходят. Но ведь здороваются при встрече. Новостями обмениваются: новая пекарня открылась на углу, электричку в восемь сорок отменили и так далее. Неужели предупредила всех, чтобы ее не замечали? Немыслимо. Хотя…

Я уже час только о них и думаю, сидя на камне среди цветущего шиповника. И чем дальше, тем больше впечатляюсь. Лихо закрученная история о любви, жизни и смерти. Дурацкая, но очень хорошая. Женщина эта, как ни крути, молодец. Не растерялась, не стала мучить человека правдой, а мгновенно включилась в игру. И не на день — на годы. В ситуации, когда может помочь только чудо, совершить которое никто не в силах, взять да и сделать вид, будто оно уже произошло, — гениально. Мне бы в голову не пришло.

— Она, конечно же, не умирала.

Звонкий детский голос раздается откуда-то сверху. Все, мрачно говорю я себе, приехали. Духовидца из меня не вышло, зато голоса ангелов будут у нас теперь вместо радио. Очень хорошо. Именно то, чего мне всю жизнь не хватало.

Потом наконец поднимаю голову и вижу обладателя голоса. На соседнем камне стоит мальчик лет десяти, смуглый и темноглазый, с такой роскошной шапкой спутанных черных кудрей, что я невольно проникаюсь к нему сочувствием, думаю: что ж ребенка к лету не подстригли, изверги, жарко же. И только потом понимаю: происходит что-то не то. Откуда этот малыш знает, что…

— Йоханна не умерла, — повторяет мальчик. — Вы с ней, собственно, и разговаривали. Нет у нее никакой сестры. Они оба вас морочили, и Эрик, и Йоханна. Бывшие актеры, скучно им на пенсии, вот и выдумывают невесть что, разыгрывают приезжих, местные-то их давно раскусили, ни одному слову не верят, и правильно делают. А вы поверили. Больше никому не давайте себя морочить! — строго говорит он.

Я молча киваю. Слова у меня закончились — не только английские, но и русские, и вообще все. Мне уже не только сказать, а и подумать-то нечего. В опустевшей голове шумит море, как в огромной выскобленной раковине.

— Мне всегда очень неловко, когда они морочат людей, — говорит мальчик. — Не люблю, когда обманывают. Но тут уж ничего не поделаешь. Тем более они очень хорошие. Добрые, веселые люди. И розыгрыши устраивают ради веселья. Но мне все равно это не нравится. А вас совсем жалко стало. Другие послушают, покивают, пожмут плечами и пойдут. А вы близко к сердцу приняли. Как будто с вами случилась вся эта ерунда. Поэтому я пришел вам сказать, что Йоханна не умерла. Не грустите.

— Хорошо, — мне наконец удалось подобрать приличествующие случаю слова. — Я не буду грустить. Спасибо тебе. Передай Йоханне, это хорошо, что она жива. Так лучше всего.

— Нет, что вы. Я ей ничего не буду говорить, — мальчик качает головой. — Я не могу. Пусть думают, что у них все получилось. Они знаете как радуются, когда получается?

— Ладно, пускай радуются, — соглашаюсь я и лезу в карман за сигаретами. Прикуриваю, поднимаю голову, но мальчика на камне уже нет. И вообще нигде. Интересно, куда он подевался? Камни тут невысокие, за таким и ребенок не спрячется, и вокруг совершенно пустой пляж, только черная болонка стремительно бежит в сторону города, лапы увязают в песке, а лохматые уши развеваются на ветру, как маленькие паруса.

ρ&σ. Северное море

— Нет, саги о людях из Кошачьей долины я, видимо, не издам никогда, — вздыхает Ирина Рувимовна и сердито косится на телефон, трубку которого только что опустила на рычаг. — Еще один переводчик вышел из строя. Говорит, по уши завален другой работой. Той, за которую нормально платят, — этого он не сказал, но я и сама понимаю. Обещал, что через три-четыре месяца вернется в мои объятия, но я, знаешь, уже не верю. Все они так говорят, а толку-то. Ладно, по крайней мере, с этим все в порядке, я имею в виду, жив-здоров. После того как его предшественник пропал без вести…

— Это как?

— А ты не знал? Погоди, ты что, не был знаком с Олегом?

— Смотря с каким. Имя, прямо скажем, не самое редкое.

— Ну как с каким? С Торвальдсеном, конечно. Кроме него у нас, слава богу, пока никто не пропадал.

— Ириночка Рувимовна, вы с кем сейчас разговариваете? — улыбаюсь. — Явно не со мной. Я же у вас не работаю. И вообще в Берлине живу, уже пятнадцатый год как. Я не только вашего пропавшего Торвальдсена не знаю, а даже про саги о людях из Кошачьей долины впервые в жизни слышу. Что это такое вообще?

— Ох, миленький. Как же это может быть, что я тебе не рассказала? Наверное, уже просто вообразить не могу, что есть на свете человек, который о них не знает, я-то только ими и занимаюсь последние три года.

— Тогда понятно. В последний раз я заходил к вам, страшно сказать, почти четыре года назад. Картинку принес для переиздания «Саги о Греттире», даже не знаю, кстати, вы ее использовали или нет?

— С переизданием тогда ничего не получилось, — вздыхает она. — Но я не теряю надежды, поэтому картинку не отдам; к тому же я все равно не помню, куда ее засунула… Погоди, это что, четыре года назад было? Правда?

Ирина Рувимовна глядит на меня с таким изумлением, словно прошло не четыре года, а целых сто лет, и я вернулся из Страны Фей с седой головой, разбитым сердцем и полными карманами пепла вместо золота.

— Ну я и заработалась! Любимый ребенок на четыре года пропал, а я даже соскучиться не успела. И значит, у меня нет морального права надрать тебе уши за долгое отсутствие — вот это действительно обидно!

Я улыбаюсь. Все это совершенно в ее духе; соскучиться — ладно бы, похоже, Ирина Рувимовна так заработалась, что даже постареть толком забыла. В какой-то момент, задолго до нашего знакомства, она, надо думать, спохватилась, завела себе несколько глубоких морщин и пару шикарных складок у рта, но потом опять закрутилась, забегалась, пустила ответственный процесс старения на самотек, и теперь в свои семьдесят восемь выглядит до неприличия молодо, «несолидно», — кокетливо сокрушается она.

— Так что за саги-то? — спрашиваю. — И как это — из Кошачьей долины? Какая может быть в Исландии Кошачья долина? Откуда там кошки?

— Так вот именно из-за кошек эти саги до сих пор никто никогда не издавал! — Ирина Рувимовна воздевает к небу длинный когтистый указующий перст и торжествующе хохочет. — Все думали — фальсификация и предпочитали не лезть в это дело, чтобы не оказаться посмешищем. Понимаешь, все три существующие рукописи датируются шестнадцатым веком и, похоже, вышли из-под пера одного и того же переписчика. С одной стороны, в этом нет ничего необычного, некоторые саги были впервые записаны именно в то время. А с другой — откуда взялись кошки? И кто сказал, будто люди в шестнадцатом веке не умели развлекаться за чужой счет? Понятно, что и в этом случае документ имел бы огромную ценность, вопрос — кто рискнет написать комментарии к его изданию? И с какой позиции будет рассматривать текст? В общем, все наложили в штаны, и я, каюсь, тоже… И вдруг наши датские коллеги обнаруживают свидетельства, что в середине одиннадцатого века викинг Бьярни Горелый, сын Торстейна Едока, действительно привез в Исландию кошку и поселил ее на хуторе своего брата Эйвинда Хмурого. Это произвело на всех столь сильное впечатление, что Лошадиная долина, где в то время жил Эйвинд Хмурый, была переименована в Кошачью долину, и новое название продержалось лет двадцать — пока была жива кошка, и еще несколько лет после ее смерти. Но потом впечатления потускнели, и долина снова стала Лошадиной… Понимаешь, что это значит? Саги о людях из Кошачьей долины были созданы в течение этих двадцати лет. То есть мы имеем дело с подлинными текстами, с настоящими исландскими сагами, созданными в одиннадцатом веке, причем очень точно датированными. И конечно, я во всеуслышанье заявила, что не умру, пока их не издам. И теперь начинаю понимать, что это неосторожное заявление вполне может обречь меня на принудительное бессмертие. Ну хоть черное пятно над левой бровью пока не появилось[46], и на том спасибо.

— Для вас, по-моему, бессмертие не катастрофа, — говорю я. — Из вашего ума еще поди выживи, скучно вам тоже нескоро станет, а характер у вас и так не подарок, хуже небось не будет.

— Да я не то чтобы против, — вздыхает Ирина Рувимовна. — Но не такой же ценой! Я решительно отказываюсь жить в мире, где саги о людях из Кошачьей долины до сих пор не изданы по-русски. Но именно в таком мире я и живу. Это возмутительно! И еще Олежка Торвальдсен пропал, а это уже вообще ни в какие ворота. Совсем молодой был, твой ровесник или даже немного младше, мой лучший переводчик с древнеисландского и современных скандинавских языков, кроме разве что шведского, и бог с ним. Такие переводчики раз в сто лет рождаются, поверь мне, я не преувеличиваю… При этом Олежке еще и деньги не были нужны, можешь себе представить. Работал исключительно ради собственного и моего удовольствия. Ангел.

Я и сам иногда совершенно бесплатно выполняю просьбы Ирины Рувимовны, такой поди откажи. Но картинку нарисовать — дело нехитрое и недолгое, не чета переводам, которые, если работать на совесть, отнимают все время и силы.

Поэтому я недоверчиво качаю головой.

— Он что же, жил подаянием?

— Держи карман шире! — торжествующе восклицает Ирина Рувимовна. — Олежка у нас самый настоящий богатый наследник. — И, спохватившись, печально добавляет: — Был. Не могу поверить, что его больше нет. Впрочем, он и по закону пока считается живым. Когда человек пропадает без вести, положено ждать то ли семь лет, то ли девять, прежде чем… Неважно. Честно говоря, я совершенно уверена, что Олег жив. И при этом сомневаюсь, что он вернется.

— Почему?

— Если я сразу скажу почему, буду выглядеть выжившей из ума старой дурой, — вздыхает она. — Давай так. Я тебе расскажу, что случилось, только факты, а все дурацкие умозаключения можешь делать сам. Договорились?

— Договорились. Давайте ваши факты. И прежде всего объясните, ради бога: как этот прекрасный человек умудрился стать богатым наследником, если он мой ровесник? Его папа был номенклатурный мафиози?

— Все гораздо проще. Его папа был иностранец. Датчанин. Крупный производитель какой-то лабуды — не то детского питания, не то кошачьих консервов, не то стирального порошка. А женился он на русской, из семьи эмигрантов, вроде бы очень знатной, хотя кто их теперь разберет. Факт, что мать Олега считала русский своим родным языком и сына, конечно же, с первых дней к нему приучала. При этом отец, конечно же, говорил с ним по-датски, а няней взяли старую исландку, так что ребенок до двух лет все это слушал и озадаченно молчал, а потом заговорил сразу на трех языках одновременно — вот так и растят будущих идеальных переводчиков, а как ты думал… Олег поздний ребенок, родился, когда уже не надеялись. Родители, как он сам признавал, избаловали его до безобразия, во всем шли навстречу, ничего не требовали, позволяли заниматься только тем, чего хотелось, и вот что я тебе скажу: так и формируют, что называется, хороший характер. Более покладистого человека я в жизни не видела. И менее амбициозного тоже. Обычно это очень мешает в жизни, но когда ты наследник приличного состояния, вполне можно позволить себе быть милым и мягким, не рискуя умереть в канаве.

У Олега, насколько я знаю, была, вернее, есть старшая сестра, дочь его отца от первого брака. Она в семье хрестоматийная блудная овца: еще в юности связалась с идейным хиппи и по сей день живет с ним в счастливом гражданском браке где-то на задворках Христиании[47]. Папаше это, понятно, очень не нравилось, и, в итоге, он не оставил ни гроша ни дочке, ни ее детям, а их у нее штук восемь, если не больше. Олег очень любил сестру и племянников, дай ему волю, он бы весь этот табор у себя дома поселил, но она не захотела. Деньги он им, конечно, давал каждый месяц, как зарплату, и всякий раз радовался как ребенок, что сестра их взяла. Она, как я поняла из рассказов Олега, человек очень гордый и независимый, таким помогать всегда нелегко… Ты имей в виду, я не просто так тебе голову их запутанными семейными делами морочу. Сестра — это у нас ружье, которое непременно выстрелит в финале, верь мне.

А теперь вернемся к Олегу. В последнее время я стала замечать, что он затосковал. Не заскучал, не загрустил, не скис, а именно затосковал; ты уже большой мальчик и должен хорошо понимать, в чем разница. Внешне это почти не проявлялось: Олег по-прежнему делал для меня кучу работы, регулярно приезжал, то по делу, то просто так, с подарками, и был таким прекрасным собеседником, что я, грешным делом, все время забывала, что он младше на сорок с лишним лет. Но на лбу у него при этом была отчетливо написана любимая Соломонова присказка: «Суета сует, все суета». Дурость, как я это ненавижу! Но тут ничего не поделаешь, если уж человек попал под власть этого заклятия, остается только ждать, пока само пройдет. У некоторых, я точно знаю, проходит, хотя, увы, не у всех… Поэтому я делала вид, что все в порядке, старалась загрузить мальчика интересной работой, даже в гости к нему съездила, не потому что так уж хотела, а чтобы его растормошить. И тут вдруг эта чудесная новость про кошку Эйвинда Хмурого, и конечно, я немедленно отдала саги о людях из Кошачьей долины Олегу на перевод. И готова поклясться, что Соломоново проклятие на его челе в тот день изрядно потускнело; впрочем, как обстояли дела потом, когда мы расстались, я, конечно, не знаю.

Олег перевел три саги из девяти и, как я надеялась, взялся за четвертую, но вдруг от него пришло письмо: дескать, дорогая Ирина Рувимовна, мне надо отдохнуть, друг зовет прокатиться на яхте по Северному морю, сперва до Гамбурга, а оттуда к берегам Ирландии, вернусь через месяц и с новыми силами возьмусь, бла-бла-бла. Я, честно говоря, даже обрадовалась. Когда молодой человек бросает работу ради прогулки на яхте, это плохо для работы, но очень хорошо для молодого человека. Зря радовалась, старая дура. Яхта-то вернулась всего через две недели. Но без Олега. Потому, собственно, и вернулись так рано, что он пропал.

— Упал в море?

— Нет-нет, никуда он не падал. Сел в шлюпку и уплыл.

— Как это «уплыл»? Куда?

— Вот этого как раз никто и не знает. Было так: в один прекрасный день его попутчики, как я понимаю, устали от праведной жизни и решили поиграть в пиратов. В смысле, накачались ромом и стали горланить песни, мальчики это любят, и ты тоже, по глазам твоим завидущим вижу… Но Олег, насколько я его успела изучить, должен был довольно быстро заскучать в такой обстановке. И, видимо, от скуки стал прилежно созерцать морскую даль. И вдруг как заорет: «Земля, земля!» Вся компания тут же прибежала смотреть: что, где, какая земля? А ничего, нигде, никакой. Эти горе-мореходы потом клялись и божились, что никто ничего не увидел, тем более что туман вдруг стал сгущаться, хотя только что и намека на него не было, и в прогнозах погоды никакого тумана не обещали, а то бы они так не расслабились. Но там, уверяю тебя, и без тумана видеть нечего, Северное море давным-давно изучено вдоль и поперек, каждая квадратная миля его тщательно перенесена на карты, в таких местах географических открытий не делают. В общем, вообрази себе эту батальную сцену. Стоит на палубе компания, мягко говоря, нетрезвых, небритых, краснолицых от солнца и рома викингов в белых шортах, и все хором твердят: «Нет никакой земли», а один истошно орет: «Да вот же остров, и дома на берегу, и маяк на скале, это ж как надо было набраться, чтобы у себя под носом ничего не видеть!» Товарищи Олега уже потом, задним числом, удивлялись, что на него нашло: в жизни ни с кем не спорил, считал, что навязывать другим свою правоту, — последнее дело, и вдруг так разошелся, хорошо хоть в драку не лез.

В конце концов Олег объявил, что все вокруг сошли с ума и одновременно ослепли, один он молодец, отвязал спасательную шлюпку, прыгнул в нее да и был таков. В другой день его бы, конечно, остановили, а тут все пьяные, соображают туго, пока до них дошло, что он делает, шлюпки и след простыл — туман же, видимость никакая. Бедняги сразу протрезвели, когда поняли, что произошло, а толку… Потом они, конечно, долго Олега искали. И спасателей вызвали, дело-то серьезное, человек пропал. Там все на ушах стояли, только что через решето море не просеяли, но тщетно. Ни Олега, ни шлюпки, даже ни единого ее обломка не нашли. Ребят этих, приятелей его, мне очень жаль, они-то до сих пор переживают, считают себя виноватыми. В общем, так оно и есть, но лишь отчасти… Ладно, что теперь рассуждать. Пропал человек, и пропал. Нет его.

— И всё? — разочарованно спрашиваю я.

Жалко, конечно, этого ее Олега. Но история самая что ни на есть дурацкая, как все или почти все истории о глупостях, совершенных по пьянке. Как гуляют потомки викингов, я знаю не понаслышке и давно уже закаялся связываться с ними в эти прекрасные моменты.

— Всё, да не всё. Я тебе обещала, что сестра у нас вместо ружья Станиславского припасена? Ну вот, можешь поднимать руки, сейчас выстрелю. Примерно через год после того, как Олег пропал, в Христиании появился один странный тип. То есть вообрази, каким нужно быть, чтобы показаться странным в Христиании, где на каждого добропорядочного гражданина приходится не меньше дюжины уникальных причуд. Я этого человека, конечно, не видела, поэтому рассказывать могу только со слов Уны, Олеговой сестры, — мы с ней с тех пор несколько раз говорили по телефону и, будь я моложе, пожалуй, подружились бы, сейчас-то мне просто жалко тратить время и силы на дружбу; впрочем, не обо мне речь. Так вот, Уна рассказывала, что этот странный тип бродил по Христиании и расспрашивал всех, как ее, то бишь Уну Торвальдсен, найти. В конце концов ему показали их дом, и он туда заявился: длинный, как отставной баскетболист, тощий, как стебель камыша, рыжий, как морковь, в бархатной зеленой полумаске и, невзирая на ясную погоду, с раскрытым зонтом, да не простым, а зеркальным. То есть, если я правильно поняла Уну, которая глаз с зонта не сводила, его просто с двух сторон обшили или оклеили осколками зеркал, но, вполне возможно, это было сделано по какой-то другой, неизвестной нам с Уной технологии. Владелец удивительного зонта поздоровался, спросил: «Ты Уна Торвальдсен?» — не дожидаясь ответа, сунул ей в руки объемистый пакет и был таков. А знаешь, что было в пакете?

— Догадываюсь только, что не переведенные для вас саги о людях из Кошачьей долины. Потому что тогда вам не пришлось бы искать нового переводчика.

— Правильно догадываешься, — вздохнула Ирина Рувимовна. — В пакете были драгоценные камни. Три с лишним кило отборных самоцветов, можешь себе вообразить. Настоящие драгоценности, не стекляшки. И записка, отпечатанная на пишущей машинке: «Милая Уна, у нас эти камни валяются под ногами, иногда дети подбирают их для игры, и я рассудил, что и твоим малышам такие игрушки не помешают».

— И как, не помешали? — усмехнулся я.

— А как ты думаешь? Уна женщина гордая, но от подарков, присланных судя по всему с того света, не отказываются. И она не отказалась. И слава богу, дети-то растут. Когда их у тебя то ли восемь, то ли девять душ, своевременно найденный клад — наилучший выход из положения. Ну или вот такая посылка. Уна до сих пор спрашивает себя, откуда, как, от кого, в конце концов? И если действительно от брата, то почему он хотя бы не позвонил? Нет ответа.

— А кстати, вы говорили, что Уна вам после этого несколько раз звонила. Почему? — спросил я.

— Потому что в записке был номер моего телефона. И просьба передать мне какой-нибудь камень, на память и в качестве извинения за недоделанную работу. «Извинения», подумать только. Какая чушь! Но Уна упрямая, такая кого хочешь убедит, в конце концов я дала ей свой адрес, и она прислала прекрасный сапфир, а я еще так и не собралась вставить его в кольцо. Неважно. Не о том речь. Самое интересное, что…

— О, есть еще что-то «самое интересное»? Мне, в общем, и посылки с сокровищами за глаза хватило. И правда — откуда, как, от кого? Если в той части Северного моря действительно нет островов…

— Действительно нет, — кивнула Ирина Рувимовна. — И проходящие суда его не подбирали. Люди, которые разбираются в этих делах куда лучше, чем мы с тобой, всё проверили и перепроверили… Но когда Уна позвонила мне и рассказала, что получила посылку с камнями, до меня наконец дошло, что самое интересное вовсе не это, а третья по счету сага о людях из Кошачьей долины. Олег перевел ее последней, перед тем как уехал в этот свой дурацкий вояж. Сейчас, погоди.

Она открыла ящик стола, достала оттуда тоненькую серую папку, вытряхнула из нее распечатки, отобрала несколько страниц, протянула мне:

— На, почитай. Но будь готов к тому, что в финале у тебя появятся новые вопросы. И ни единого намека на внятный ответ, это я тебе твердо обещаю.

* * *

Торвальдом звали одного человека. Он был сыном Кьялти Заячьи Уши, сына Бранда Сучка, сына Свана Жадины. Двор его стоял неподалеку от Эрлюгова ручья в Кошачьей долине. Жену его звали Ана. Торвальд привез ее из Гардарики[48] и говорил, что она очень знатного рода. Многие ему верили, а некоторые знающие люди думали, что вряд ли это так, но помалкивали, потому что никто не хотел связываться с Торвальдом, в молодости он ходил в викингские походы и был известен своим буйным нравом.

Торвальд так любил свою жену, что не позволял ей работать по хозяйству, поэтому она целыми днями сидела у ручья и о чем-то думала, но никому не рассказывала, что у нее на душе. Люди считали, что Ане нельзя доверять, но Торвальд с ней хорошо ладил.

Когда у Торвальда родился сын, его назвали Хельги. Еще у Торвальда была дочь по имени Гуннхильд. Это была красивая девушка, учтивая и хорошего нрава. Ее выдали замуж за Хрута Весельчака с Заячьего хутора. Муж он был во всем видный, но хозяйство его было неприбыльным. Все сходились на том, что Хрут человек хороший, но неудачливый. Торвальд повздорил с зятем и предложил дочери оставить Хрута и вернуться домой, но она отвечала, что у каждого своя судьба и не следует от нее бегать. Торвальду такой ответ не слишком понравился, но он промолчал.

Хельги рано стал рослым и сильным мужем, очень умным и рассудительным. Его нельзя было назвать работящим, он больше любил смотреть, как другие работают и давать им советы. Многим казалось, что Хельги заносчив не по годам, но перечить ему не решались. С людьми он был приветлив и справедлив, однако близко ни с кем не сходился. Торвальд же говорил, что Хельги виднее, чем заниматься и как себя вести, они с сыном очень хорошо ладили.

После смерти Торвальда Хельги досталось большое хозяйство, и люди думали, что теперь он проявит себя в деле, однако Хельги по-прежнему не работал, а только указывал своим людям, что надо делать. Советы его были мудрыми, и хозяйство процветало.

Хельги был человек великодушный и много помогал мужу своей сестры Гуннхильд. Всем было ясно, что без него хозяйство Хрута Весельчака давно пошло бы прахом. Сам же Хельги не женился, говорил, что спать в одиночку ему сподручней, а рук и ртов в хозяйстве и без того хватает.

Хельги был хорошим скальдом. Он редко складывал висы, но когда это случалось, их сразу запоминали, чтобы рассказать тем, кто не слышал, такое это было великое событие.

Теперь надо рассказать о человеке по имени Бьярни. Он был родом из Дании, поэтому его называли Бьярни Датчанином. В юности он ходил в викингские походы, и о нем говорили как о доблестном воине. Потом Бьярни наскучили битвы, и он стал купцом. У него был торговый корабль. Бьярни был так удачлив, что все его люди ходили в крашеных одеждах. Сам же он любил одеваться по-походному, как воин, и мало кто, встречаясь с Бьярни, признавал в нем купца. Некоторые люди считали, что Бьярни промышляет чем придется, не останавливаясь и перед насилием, но на этот счет никто не мог сказать ничего определенного.

Осенью корабль Бьярни Датчанина пришел к Медвежачьему заливу. Бьярни вышел на берег и стал продавать там свою поживу, но торговля шла не так хорошо, как он рассчитывал, и ему пришлось задержаться в Исландии до начала зимы. Хельги приехал на берег, они с Бьярни Датчанином встретились и хорошо поладили. Хельги предложил Бьярни и его людям погостить в его доме, и Бьярни принял предложение. Они гостили у Хельги всю зиму и были очень довольны своей участью.

Весной Бьярни собрался в путь и предложил Хельги отправиться с ним. Бьярни считал, что такому достойному и знатному мужу, как Хельги, не следует всю жизнь сидеть на своем хуторе. Он сказал, что Хельги должен посмотреть мир, так, на его взгляд, будет лучше.

Хельги ответил, что вполне доволен своей участью, но отказываться от предложения не стал, потому что верил в судьбу и считал, что ничего не говорится и не делается просто так. Он долго думал, как лучше поступить. Тогда Бьярни Датчанин сказал: что толку думать, надо отправиться в путь, тогда и увидишь, как тебе это понравится. Он дал слово, что отвезет Хельги домой, в Исландию, если тому покажется, что его жизнь изменилась к худшему. На том и порешили.

Перед отъездом Хельги сказал вису, но вышло так, что рядом никого не было, поэтому никто не знает, о чем говорилось в той висе.

Они вынесли корабль из корабельного сарая и отправились на юг, в Данию. Хельги остался доволен поездкой и решил, что останется с Бьярни еще какое-то время.

У Бьярни Датчанина были какие-то дела в Ирландии, и он отправился туда. Хельги поехал с ним.

Однажды Хельги по своему обыкновению стоял на палубе и смотрел на море. Он был очень силен, но ему было не по нраву сидеть за веслами. Бьярни считал, что Хельги виднее, чем заниматься, и никогда его не упрекал. Все люди на корабле думали, что Хельги сочиняет висы, которые потом прославят их поездку, и не беспокоили его разговорами.

В тот вечер все люди на корабле выпили много пива и были очень веселы. Бьярни Датчанин подошел к Хельги и сказал: «Вижу я, куда ты смотришь, но не знаю, что ты там разглядел». А уже смеркалось, и над морем поднимался густой туман. В такую погоду мало кто смог бы разглядеть, что делается за бортом.

Хельги ответил, что видит остров, к которому, как ему кажется, не помешало бы пристать. Он сказал, что на берегу стоят большие дома с синими крышами, а значит, там живут люди, которые могут счесть большой удачей появление корабля с товарами. Тогда Бьярни подошел к борту и тоже стал смотреть, но никакого острова не увидел. Он знал, что Хельги не стал бы его обманывать, и подумал, что дело неладно. Бьярни сказал: есть там остров или нет — это дело темное. И даже если есть, не стоит приближаться к незнакомому берегу в такой туман. Он предложил Хельги пойти с ним и выпить пива, но тот отказался.

Когда Хельги понял, что Бьярни не станет приставать к берегу, он прыгнул в воду и поплыл. Бьярни Датчанину это не очень понравилось, но он подумал, что Хельги захотел искупаться, и не стал нырять следом. Хельги считался хорошим пловцом и мог подолгу оставаться в воде. Люди на корабле перестали грести и ждали, когда Хельги вернется. Но он не возвращался. Тогда подумали, что Хельги заблудился в тумане и не может найти корабль. Люди на корабле стали петь громкие песни, чтобы он их услышал, но от этого мало что изменилось. Хельги не вернулся, и утром они поплыли дальше, рассудив, что мало толку в том, чтобы оставаться на месте.

Бьярни Датчанин той же осенью приплыл в Исландию и отправился на Заячий хутор, чтобы рассказать хозяевам о судьбе Хельги. Он сделал Гуннхильд и Хруту хорошие подарки, поскольку считал себя виновным в смерти их родича, хотя люди так не думали. Все говорили, что Хельги сам совершил ошибку, когда прыгнул в море. Потом Бьярни Датчанин уехал зимовать в Норвегию. Больше в этой саге о нем ничего не говорится. О нем и его брате Свейне есть другая сага.

Хаконом звали одного человека. Он был сыном Торнбьерна Пучка, сына Асмуда Безголового. Мать его была дочерью Торы, дочери Сигурда Змей в Глазу, сына Рагнара Кожаные Штаны. Хакон много раз ходил в викингские походы, он был человеком нрава своевольного и крутого, мало кому удавалось с ним ладить. Он редко давал обещания и приносил клятвы, но если уж это случалось, слова его никогда не расходились с делом. Об этом все знали и считали, что Хакону можно доверять как никому другому, несмотря на его необузданный нрав.

Хакон редко подолгу задерживался на одном месте. Однажды он захотел отправиться в Румаборг[49], чтобы поглядеть, как живут там люди. Он приехал в Румаборг и остался не очень доволен увиденным. Ему показалось, что дома все устроено лучше и разумнее, и он решил вернуться в Исландию.

Хакон рассказывал, что однажды пришел на площадь, большую, как Поля тинга[50]. И там с ним заговорил человек, с виду богатый и знатный, но одетый не так, как это было принято в Румаборге. Человек спросил Хрута, не исландец ли он, и когда тот ответил, что исландец, сказал: «Давно ищу я человека, которому можно поручить важное дело в Исландии. И вижу по твоему лицу, что на тебя можно положиться». Хакон сказал, что так оно и есть. Тогда человек отдал Хакону небольшой, но тяжелый сверток и сказал, что это подарок для Гуннхильд, дочери Торвальда с Эрлюгова ручья, которая замужем за Хрутом Весельчаком. Этот подарок посылает ей брат. И, дескать, очень важно, чтобы Гуннхильд его получила. Хакон удивился, потому что у Гуннхильд был только один брат, Хельги, и все знали, что он утонул в море во время поездки в Ирландию. Он хотел расспросить незнакомца, но тот уже исчез, оставив Хакона со свертком в руках.

Хакон вернулся в Исландию и отправился на Заячий хутор. Дела там шли не очень хорошо, потому что без поддержки Хельги хозяйство Хрута Весельчака пришло в упадок. Хакон велел позвать Гуннхильд, рассказал ей о человеке из Румаборга и его удивительных речах, а потом отдал ей сверток. Он хотел уйти, но Гуннхильд спросила: «Неужели ты не хочешь поглядеть, что за подарок привез?» — и он остался.

Гуннхильд взяла нож и разрезала плотную ткань. Внутри оказался деревянный ящик, а в нем лежали золотые слитки и самоцветы, каких никто в Исландии прежде не видывал. Гуннхильд подарила Хакону несколько самоцветов в знак уважения и чтобы отблагодарить за услугу, а остальные камни она спрятала. Золото она отдала мужу, и с того дня неудачи его оставили. Люди поговаривали, что тот подарок, видать, был из самой Вальхаллы[51], хоть и недоумевали, как мог оказаться там Хельги, который не погиб с оружием в руках, а просто утонул в море. Некоторые считали, что Один взял Хельги в Вальхаллу, чтобы тот писал о нем хвалебные висы, а другие не знали, что и думать. С тех пор о Хельги, сыне Торвальда, никто не слышал, и подарков родне он больше не присылал.

τ. Ротенбург (Вюмме)

Господи, думаю, неужели правда Галка? А она уже несется ко мне через улицу, размахивая сумкой цвета клубничного варенья, и автомобили тормозят, повинуясь красному сигналу, а водители небось матерят сейчас сумасшедшую бабу, сам бы материл на их месте, но я не на их месте, а на своем, стою на тротуаре, ощущаю затылком живительный холод фонарного столба, который помогает мне удержаться на ногах, пока она бежит, смеется и, кажется, плачет, или это я плачу, не знаю, черт его разберет, где заканчиваюсь я и начинается Галка, нет такой границы и не было никогда, мало ли что казалось мне, дураку.

Добежала, обняла, прижалась всем телом, горячая какая, а ладони ледяные, как всегда, в смысле совсем как раньше.

— Галка, — вздыхаю, — как же это тупо было — жить без тебя столько лет.

Глядит серьезно, кивает:

— Да уж, ничего хорошего.

— Больше не отпущу, — говорю.

А она укоризненно качает головой. Не то собирается сказать: «Поздно спохватился», не то спросить: «А тогда зачем отпустил?» — в любом случае будет права, потому что расстались мы нехорошо, очень скверно расстались, если называть вещи своими именами, и даже тогда я понимал, что сам виноват, но думал — и ладно, и пусть, чем хуже, тем лучше.

— Знаю, — говорю, — знаю, сам дурак — был десять лет назад. Того меня уже давным-давно нет, а который есть, получил плохое наследство, доживает никчемную жизнь того дурака, но он, в смысле я, — хороший. Очень. Увидишь.

— Уже вижу, — кивает. — Пошли к тебе. Потом поговорим.

Когда Галка сняла рубашку, которую я выдал ей вместо банного халата, и начала одеваться — неторопливо, тщательно, — я чуть не умер. Хотя, конечно, глупо было предполагать, что она вот так сразу возьмет и останется у меня навсегда. Я же ни черта о ней не знаю — как живет, где, с кем? Может, у нее муж и трое детей. Или кошачий приют в пригороде. Или просто аквариум с цихлидами, которых пора кормить. За десять лет можно успеть завести очень много домашних питомцев.

— Ты не разучился варить кофе? — спрашивает. — У меня еще есть полчаса.

Полчаса. И все, что ли? Совсем? — думал я, разжигая огонь. Тут же залил его водой — так дрожали руки — и, чертыхаясь, включил другую конфорку. Забыл положить кардамон, просыпал на плиту имбирь, еще и кофе упустил, пока метался по кухне в поисках сигарет, так что вторая конфорка тоже временно вышла из строя. Но все это, конечно, ерунда.

— Не нужно так нервничать, — говорит Галка, принимая чашку из моих трясущихся рук.

— Ты собралась уходить, — объясняю. — А у меня такое чувство, что я не имею права спрашивать, куда и зачем. И когда вернешься. И вернешься ли хоть когда-нибудь. Жду, пока ты сама скажешь. А ты не говоришь. Зато одеваешься. И причесалась уже. Конечно, я нервничаю. А как ты думала?

А она все равно молчит. Глядит в окно. Размышляет о чем-то. Ей, наверное, тоже непросто. Потому что, с одной стороны, вдруг нашелся старый добрый я. А с другой — муж, трое детей, кошачий приют и аквариум. И надо как-то это разруливать, потому что делить ее с мужем, детьми, кошками и цихлидами я не захочу, она меня знает, не знает только, что сейчас я согласен на все, то есть вообще на все, на любых условиях, лишь бы видеть ее хоть иногда.

— Слушай, — говорю, — я все помню. Все стало плохо из-за меня. Я все делал неправильно, тебе назло и себе тоже. Изменить ничего нельзя, что было, то было. Скажи, сейчас я могу что-нибудь сделать? В смысле, что-то такое, чтобы ты осталась. Или уже ничего?

— Можешь, — отвечает. И улыбается с облегчением, словно именно этого вопроса ждала все время.

А я-то, а я с каким облегчением улыбаюсь. Того гляди зареву, как мальчик-эмо из соседнего подъезда.

— Нарисуй мне мост через Вюмме.

— Что?

Я правда не понимаю, о чем это она.

— Мост через Вюмме. Нарисуй. Для меня. Помнишь, какие в Ротенбурге были мосты?

И тут до меня наконец дошло.

Мосты как мосты, честно говоря. По большей части старые, деревянные, пешеходные. Ротенбург вообще убогий городишко, этакий чистенький германский мухосранск, если называть вещи своими именами. Другое дело, что мы с Галкой были там безумно счастливы, но мы где угодно были счастливы тогда — и в свердловской хрущобе, и в питерской коммуналке, где каждый таракан мнил себя персонажем Достоевского, и в поезде, в купе этом дурацком на троих, где нижнюю полку заняла какая-то взмыленная тетка, а все свободное пространство — ее баулы с товаром, хорошо хоть в Варшаве вышла, а то мы уже едва живы были — всю дорогу в тамбуре стоять. Но счастливы были и в тамбуре, и на вокзале в Берлине, когда, сжимая в руках билеты и булки с сосисками, застыли перед расписанием поездов, с ужасом понимая, что эту китайскую грамоту нам не постичь никогда. А уж потом, в Бремене, были счастливы так, что дыхание останавливалось, каждый вечер напиваться приходилось, то есть натурально ходили в пивную как на работу, накачивались до полного отупения, чтобы хоть как-то справиться с этим невозможным, рвущим сердце счастьем, упасть и уснуть. Все-таки первая в жизни поездка за границу, первая в жизни квартирка-студия в мансарде, со скошенным потолком, как в кино, первая кофемашина, к которой мы два дня подойти боялись, а потом ничего, освоились, первая моя выставка, первые, как нам казалось, «большие деньги» — семьсот марок за первую проданную картинку, курам на смех, но по нашим тогдашним меркам несметное богатство, голова кругом шла. Впрочем, мы были бы счастливы и без всего этого, потому что поехали вместе, а «вместе» — это было позарез необходимое и более чем достаточное условие счастья. Кто бы мне сказал тогда, что это ненадолго, я бы ему даже морду бить не стал, посмеялся бы и забыл — какая дичь.

Перед открытием выставки и в день вернисажа я был нарасхват, занят по горло, мы даже погулять по городу толком не успевали, и Галка, помню, все время напевала себе под нос: «Нету у нас времени погулять по Бремену», хотя у нее-то как раз было, но она всюду ходила за мной хвостиком, а как иначе? Если бы она вдруг ушла гулять одна, я бы даже не обиделся, а ужасно удивился и бросился бы расспрашивать: что случилось, кто обидел?

Но потом вся эта суета внезапно кончилась. Галерейщица моя дни напролет охмуряла клиентов, клиенты интересовались картинками, а не художником, а культурный обозреватель местной газеты и какой-то любопытствующий университетский славист, крупный специалист по употреблению русской водки, поговорили со мной еще на вернисаже и вопросов больше не имели. Так что мы оказались предоставлены самим себе и тогда уж нагулялись вволю, вдоволь напились скверного немецкого кофе и божественного немецкого пива, я извел на эскизы салфетки всех рестораций улицы Шноор, а Галка все норовила тайком погладить тамошние домики, не то приручала, как щенков, не то просто проверяла, настоящие ли. Наконец, когда наши пятки выучили наизусть имена всех булыжников мостовых бременского альтштадта, мы решили разнообразия ради покататься по окрестностям.

Мы понятия не имели, что именно в окрестностях Бремена имеет смысл посмотреть, к тому же напрочь утратили культурные ориентиры и садовых гномов полагали теперь не менее выдающейся достопримечательностью, чем средневековые соборы. Впору было растеряться от многообразия возможностей, но тут я вспомнил, как мы с приятелем прогуливали школу, катаясь на пригородных поездах, — приходили на вокзал и садились на первую же готовую к отправлению электричку. «Беспроигрышная лотерея, — говорил он. — Интересно, а как выглядит суперприз и кому он достается?»

Похоже, загадочный суперприз в итоге достался мне, вернее, нам с Галкой, мы неутомимо выигрывали его изо дня в день. По крайней мере, этот способ путешествовать стал для нас самой увлекательной игрой на свете. Мы купили проездные билеты на неделю и теперь приходили на вокзал когда вздумается, уезжали куда придется, выходили наобум на какой-нибудь станции, гуляли сколько влезет, а потом ехали дальше или возвращались в Бремен. Эти вылазки нравились нам даже больше, чем прогулки по альтштадту: там все-таки поневоле чувствуешь себя туристом, а на окраине захолустного городка точно так же поневоле чувствуешь себя местным жителем — ясно же, что туристу в таком месте делать нечего.

Самый последний тур пригородной лотереи привел нас в Ротенбург. Вечером предстояло собирать вещи, а завтра с утра пораньше грузиться в поезд и ехать домой. Домой, ясное дело, совершенно не хотелось. Мы уже привыкли жить в мансарде, включать по утрам кофейную машину, завтракать салями и острым сыром, болтаться без дела, чувствовать себя беспечными космополитами, и вдруг — нате вам, добро пожаловать в старую жизнь, питерские тараканы заждались, а уж как участковый Петр Алексеич заждался — слов нет, давненько мы ему бакшиш за проживание на съемной хате без прописки не платили.

Клара, моя галерейщица, была исполнена оптимизма, сулила еще одну выставку, через год, обещала выбить для меня какую-нибудь стипендию, говорила: ты только работай, а я придумаю что-нибудь. Но год, казалось нам, это целая вечность, и «через год» — все равно что «никогда», потому что все, что не прямо сейчас, — и есть никогда.

Поэтому с утра мы были в мрачном настроении и из электрички в Ротенбурге вышли не потому, что городок нам понравился — нам в то утро вообще ничего не нравилось, — просто оказалось, это последняя станция, мало ли что всего двадцать минут от Бремена, поезд дальше не едет, такая короткая ветка.

Но в Ротенбурге светило солнышко, пели птицы и буйно цвели какие-то неизвестные науке в нашем лице белые, лиловые, желтые и малиновые кусты. Мы приободрились, немного потоптались вокруг щита с планом местности, так ничего и не поняли, но как-то почти сразу вышли к речке Вюмме, увидели несколько одинаковых деревянных мостов между ее одинаково зелеными берегами и развеселились окончательно. Стояли обнявшись на ближайшем к дороге мосту, глазели на остальные, и Галка попросила: «Нарисуй мне мост через Вюмме», а у меня ни карандаша, ни даже мятой салфетки в кармане, и я сказал: «Ничего не выйдет, придется выучить наизусть: светло-зеленая трава, темно-зеленая вода, серебристо-зеленые ивы, все очень просто».

Мы еще покурили и совсем было собрались идти дальше, в центр городка, любезно обещанный дорожным указателем, там наверняка нашлось бы где выпить пива и перекусить, но почему-то с места двинуться не могли или просто не хотели, вот и не шли никуда — стояли, смотрели на деревянные мосты и зеленые берега, были как-то непривычно спокойны и снова счастливы, несмотря на завтрашний утренний поезд. Просто не думали ни о нем, ни о неуютном, необжитом будущем, уродливой копии уже почти забытого скудного, голодного прошлого, ни о смерти, которая, как и предстоящий отъезд, всегда впереди и совсем рядом, но не здесь и не сейчас, а значит, ее нет вовсе.

Наконец я встряхнулся, усилием воли отогнал этот сладкий зеленый морок, сказал: «А знаешь что? Поехали домой», и это прозвучало так естественно, будто мы действительно были бременскими жителями, случайно заплутавшими в пригороде. Галка меланхолично улыбнулась, с видимым усилием отвернулась от воды, но тут же снова оглянулась и тихонько охнула, прижав ладони к щекам.

— Наши тени там остались.

— Где — «там»?

— В воде. — Она почему-то перешла на шепот. — Честное слово. Ты уже отошел, а твоя тень осталась на месте, и она обнимает мою, хочешь, сам посмо… Ой, нет, всё! Уже исчезли, опустились на дно. И теперь ты обнимаешь меня где-то там, глубоко-глубоко, под толщей зеленой воды.

Я, помню, сказал, что обниматься лучше над водой, тут же подкрепил слова делом и наконец увел ее с моста. А историю про тени, которые остались в воде, запомнил — хоть и банальный сюжет, а можно офигительно сделать, — но близко к сердцу принимать не стал. Галка вечно чудит, не выдумывает, а, скажем так, вольно интерпретирует факты. Была бы пастушком из знаменитой притчи, на пустом месте крик поднимать не стала бы, зато, обнаружив на околице настоящего волка, непременно сообщила бы односельчанам, будто хвост его выкован из золота и чугуна, а в пасти полыхает пламя, что, впрочем, не мешает несчастному животному звучно декламировать «Илиаду» на языке оригинала. Еще и не такое могла бы рассказать. И ведь сама себе верит, мне это в ней всегда очень нравилось, но принимать Галкин гон всерьез я давно перестал.

А она потом весь день эти чертовы тени вспоминала — дескать, ну как же, мы ушли, а они там остались.

Я смеялся и говорил — правильно сделали, лучше в речке Вюмме поселиться навек, чем таскаться за нами по питерским тротуарам, наши тени умнее нас, хорошо, что они теперь устроены, может, обживутся, вызов пришлют, тени — это же, если разобраться, самые ближайшие родственники, ни один бюрократ не посмеет нам отказать.

Но вызов они нам, конечно, не прислали. Гады такие.

А теперь Галка сидит на моей кухне, говорит: «Нарисуй мне мост через Вюмме», и я ощущаю, как холод ползет по позвоночнику и ледяная рука паники ложится на мой затылок. С чего бы? Радоваться надо, что легко отделался, потому что я вот прямо сейчас нарисую этот чертов мост, благо все они до сих пор стоят у меня перед глазами как живые: светло-зеленая трава, темно-зеленая вода, серебристо-зеленые ивы, всё очень просто. И тогда Галка, если я правильно понял, останется. В смысле, вернется ко мне, похерив гипотетических цихлид, кошек, детей и мужа, которые, надо думать, существуют только в моем воображении, и слава богу.

На всякий случай переспрашиваю:

— Если я нарисую, ты вернешься?

Она молча кивает, и я смеюсь от облегчения:

— Тогда подожди десять минут. Тебя карандашный эскиз устроит?

Мотает головой:

— Не по памяти. С натуры. Хоть карандашом, хоть шариковой ручкой, хоть губной помадой, но с натуры. Съезди туда и нарисуй. Пожалуйста.

Я, честно говоря, растерялся.

— В Бремен, что ли, поехать? — переспрашиваю.

— Ну да. А оттуда в Ротенбург, электричкой.

Ледяная рука по-хозяйски расположилась на моем затылке и потихоньку сжимает пальцы, но я держусь молодцом, стараюсь казаться спокойным и даже веселым, не дай бог, Галка подумает, будто я отказываюсь.

— Ладно, как скажешь, — говорю. — В Ротенбург так в Ротенбург. Хоть в Африку. Тогда оставь телефон. Я съезжу, нарисую и позвоню. Сегодня же полечу, если билеты… Ах ты черт. Виза же. Блядская виза. Ладно, ничего, получу и поеду. Мне друзья говорили, если дорогой отель забронировать, они без очереди, за трое суток делают.

— Правда, что ли? — изумляется Галка. — То есть в некоторых случаях время все-таки можно купить за деньги? Обалдеть. Ты, конечно, купи его, пожалуйста. Сил моих нет ждать.

Поднимается, идет в коридор — как, уже?! Я растерянно плетусь следом, у меня нехорошее ощущение, как будто забыл что-то очень важное, но Галка обнимает меня на прощание, прижимается всем телом, горячая, как кошка, а ладони холоднее, чем та, невидимая, на моем затылке, шепчет: «Пожалуйста, обязательно нарисуй мосты» — и убегает стремительно, как лирическая героиня старой черно-белой мелодрамы. А я остаюсь один, возвращаюсь в кухню, делаю глоток остывшего кофе, и тут наконец до меня доходит: телефон. Она так и не оставила мне свой номер, а я же просил. И мой не записала. О господи.

Я выскочил следом, несся по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, летел через двор, не касаясь земли, по идее, должен был бы ее догнать, но нет — ни во дворе, ни на улице Галки не было, не заметить я никак не мог, у нее же рыжая шевелюра, зеленый джемпер и сумка цвета клубничного варенья, дикое сочетание, но ей идет, и видно должно быть за километр. Неужели вот так сразу такси нашла? Или вызвала, пока я с кофе возился? Ладно, неважно, чего уж теперь.

Я вернулся домой и принялся названивать в свое турагенство. Сказал, мне надо в Германию, срочно, а если не получится — в любую шенгенскую страну, куда визу быстрее дадут, неважно, там разберусь, доеду как-нибудь.

Оказалось, что «срочно» — это у нас теперь через пять дней. Быстрее никак. Зато нашелся для меня отель в городе Бремене, даже не сказать чтобы шибко дорогой, и билет на самолет до Дюссельдорфа, а оттуда поездом всего ничего, пара часов. И обратно через два дня — жить можно.

Я надеялся, Галка сама вспомнит, что не оставила мне своих координат. И как-то сообразит, что это надо бы исправить. И что она запомнила мой адрес. И что для нее это так же важно, как для меня, поэтому она вернется. И оставит записку, если вдруг меня не застанет. Но, конечно, сидел дома, караулил ее, никуда не выходил, только в круглосуточный супермаркет съездил за припасами часа в три ночи, прилепив на дверь написанное огромными буквами объявление: «Скоро вернусь». Напрасные хлопоты.

В моей жизни было немало тяжелых моментов, но ничего хуже, чем эти пять дней ожидания, я не припомню. Бездействие для меня — самое невыносимое состояние. Большую часть глупостей в своей жизни я натворил только потому, что не мог усидеть на месте. Думаю, и бременская галерейщица Клара утратила ко мне интерес вовсе не потому, что продала всего пять картинок за год — не блестящий, но и не самый скверный результат, бывает хуже, — а утомившись моими бесконечными звонками и письмами. Теперь, задним числом, я понимаю, как достал ее расспросами о продажах, клиентах и обещанной стипендии — будет ли? А почему? А когда? Но ты же говорила!.. А как же?..

А уж сидеть дома и тупо ждать, объявится ли Галка, — примерно так я представляю себе ад. И ведь даже не напьешься, потому что — вдруг все-таки объявится, а я весь такой из себя красавец, лыка не вяжу. С учетом того, как и почему мы в свое время расстались, хуже не придумаешь. Тут мне, пожалуй, никакие картинки с мостами не помогут.

Два дня я изнывал от бездействия, а потом не выдержал. Решил, чем так маяться, надо попробовать ее разыскать. Для начала можно просто обзвонить тех немногих наших с Галкой общих знакомых, которых удастся вспомнить и найти — вдруг кто-то до сих пор с ней на связи, подскажет координаты.

Оказалось, людей из того времени в моем окружении почти совсем не осталось. Раньше я как-то об этом не задумывался, и теперь это открытие изрядно выбило меня из колеи. Хотя чему удивляться: за последние десять лет все успели по несколько раз изменить адреса и работу, а некоторые, особо шустрые, — гражданство, фамилии и даже пол. А отслеживать эти процессы мне было недосуг: сам суетился, переезжал, работал, обогащался и разорялся, то и дело начинал новую жизнь с нуля или просто резко сворачивал в сторону на полпути.

Но я подумал — ладно, кто-нибудь да найдется. И уединился в кресле с телефонной трубкой.

Лучше бы я этого не делал.

— Ничего не понимаю, — сказал Герыч, мой старый приятель, тот самый, который позвал меня на работу в рекламное агентство, когда мои артистические дела окончательно пришли в упадок. Это оказалось спасением, если говорить о бабках: мы тут же сняли квартиру в центре, на Марата, отожрались как следует, приоделись, привыкли ездить всюду на такси, так что забыли, где ближайшая станция метро, и пил я в ту пору только вискарь. Каждый день, помногу, и чем дальше, тем хлеще, особенно после того, как понял, что больше не хочу рисовать, — то есть теоретически, конечно, могу, но не хочу, все кончилось, меня не прет, на меня не находит. Оказывается, если изо дня в день работать говнопроводом, в смысле собственноручно преумножать число дрянных идей и поганых картинок, довольно быстро перестаешь быть чем-то еще. Дело даже не в том, что устаешь и изнашиваешься, просто дизайнеры из Небесной Канцелярии брезгуют брать тебя в руки, и когда им приспичит в очередной раз слегка улучшить реальность, они возьмут другой карандаш, благо художников как собак нерезаных, в чем в чем, а в инструментах у ангелов, ответственных за красоту мира, никогда не будет недостатка. Неудивительно, что с тех пор они преспокойно обходятся без меня. А я без них стал бессмысленным комком кишок и нервов — бесполезным, несчастным и очень злым. Глупо сердиться на Галку за то, что она не захотела оставаться рядом с таким типом. Я бы тогда сам от себя сбежал, если бы придумал способ более действенный, чем литр вискаря в день.

Словом, я мог бы с чистой совестью сказать, что по большому счету именно из-за Герыча мы с Галкой тогда и расстались, если бы не был уверен, что всякий человек сам себе колесо фортуны и черт из табакерки, единственная и неповторимая причина собственных бед. Это только сдуру кажется, будто мир полон злых, во всем виноватых людей. Он-то, может, и полон, но это несущественно.

— Ничего не понимаю, — говорит теперь Герыч. — Какая Галя? У тебя тогда не было постоянной телки… да-да, прости, старик, не телки. Прекрасной, блин, дамы. Но все равно не было. Рыжая? Ты смеешься, что ли? Думаешь, я помню всех твоих баб десятилетней давности? Я своих-то уже забыл.

— Бабы во множественном числе, — объясняю, — были уже потом, когда… Короче, когда она ушла. А когда мы с тобой только начинали вместе работать, у меня была жена Галя. Рыжая. Длинная, почти с меня ростом.

— Мне все-таки кажется, ты уже тогда был свободный человек, — вздыхает Герыч. — Рыжую жену я бы запомнил… Ну или нет. Бухали мы тогда много, все перепуталось.

Это да, бухали люто, святая правда и хоть какое-то объяснение. Надо же, Галку забыл. А ведь клеился к ней, пока я не объяснил, что этого делать не надо, да и потом облизывался тайком. Я, собственно, почему с Герыча начал — думал, может он потом за Галкой приударил, хрен их обоих разберет, конечно, но из этого вполне могло что-то получиться, Герка красивый, черт, по крайней мере тогда был.

Ладно, решил я, поехали дальше.

Телефонный номер наших тогдашних квартирных хозяев давным-давно изменился, а тетя Люда, у которой мы перед этим снимали комнату в коммуналке, по словам взявшего трубку мужчины, уехала к детям в Америку. Зато, перерыв все книжные полки и перетряхнув папки с документами, я нашел бумажку с именем «Марина А.» и телефонным номером. Марина А., Марина, Марина… Точно, Алексакова. Была у Галки такая подружка, она даже ночевала у нас в коммуналке пару раз, когда с мужем ссорилась. Может, они до сих пор дружат?

Женщину на другом конце провода действительно звали Мариной, однако она утверждала, что у нее вообще ни одной знакомой Гали нет и не было никогда, только первую жену отца Галиной звали, но ей сейчас, по идее, не меньше шестидесяти, так что вряд ли…

— Ох, вряд ли, — согласился я. И зачем-то спросил: — Извините, а ваша фамилия Алексакова?

— Была… ой. Неважно, теперь другая, — ответила женщина и быстро положила трубку. Наверное, испугалась, что незнакомый, ошибившийся номером человек откуда-то знает ее прежнюю фамилию. А я чуть не умер на месте, потому что ладно бы — просто Марина, нормальное совпадение. Но фамилия. Алексакова, не Алексеева, не Александрова — в смысле, не такая уж распространенная. И ни одной Гали не знает. Или врет? Наверняка врет. Потому что если нет, откуда, скажите на милость, у меня взялся ее телефон?

Я начал понимать, что искать Галку — куда более надежный способ сойти с ума, чем просто сидеть и ничего не делать. Надо остановиться, вот прямо сейчас, сказал я себе. Забыть эту Марину, забыть Герыча с его провалами в памяти, успокоиться и ждать. Галка сама найдется — сейчас или потом, когда я эти идиотские мосты нарисую. Сама приедет, она обещала. И всё, всё, всё.

Но хрен я, конечно, остановился.

Дальнейшие поиски старых бумажек с телефонами Галкиных подружек не дали никаких результатов. Но я не сдавался. Вспомнил, что в наши трудные времена Галка подрабатывала редактурой и переводами в каком-то крупном издательстве — я не вникал, в каком именно, и это, конечно, довольно много обо мне говорит. Когда она от меня ушла, наверняка к ним вернулась, платили там, конечно, копейки, но хоть что-то для начала. И возможно, до сих пор работает в издательстве, не в том, так в другом, оно дело такое — раз зацепишься и, если чего-то стоишь, всю жизнь будешь нарасхват, сам так живу. Поэтому я просто последовательно обзвонил все питерские издательства, такие романтические истории секретаршам рассказывал, что они как миленькие бросались поднимать архивные документы, чтобы помочь неведомой переводчице Галине Линник воссоединиться с прекрасным принцем на бледном коне. Вотще. Галкиного имени не нашлось ни в одном из списков. Вероятно, то ее издательство все-таки прогорело и больше не существует, по крайней мере я очень хотел в это верить. Не то чтобы я желал им зла, просто крах издательского дома устраивал меня гораздо больше, чем исчезновение моей Галки из человеческой памяти и бухгалтерских документов.

Отчаявшись, я даже бременской галерейщице Кларе пытался звонить; понятно, я не надеялся, что она подскажет мне Галкины координаты, уж ей-то откуда бы знать, просто хотел поговорить наконец с человеком, который помнит, что у меня была жена Галя. Но и тут ничего не вышло: домашний телефонный номер Клары теперь принадлежал какой-то Паулине, а рабочий — пиццерии. Последнее упоминание галереи «Клара Цейн» в интернете — шестилетней давности, потом, надо понимать, контора накрылась медным тазом. Жалко, подумал я и тут же мстительно прибавил: а вот нефиг было обижать художников! Хотя и сам, конечно, уже давно понимал, что Клара была сущий ангел и делала что могла, просто — ну, такая жизнь.

Потерпев неудачу с Кларой, я пошел ва-банк. В смысле, набрался мужества позвонить Галкиной маме. Тамара Алексеевна люто меня ненавидела, и ее отчасти можно понять: свел со двора дочь-красавицу, мать-то надеялась выдать ее замуж за приличного, работящего человека, способного обеспечить их общее будущее, а тут такое несчастье, нищий художник, который в качестве кормильца семьи бесполезней запойного работяги, чего уж там. После того как Галка уехала со мной в Питер, Тамара Алексеевна от нее, можно сказать, отреклась, даже по телефону разговаривать не желала в тех редких случаях, когда Галка наскребала денег на междугородний звонок. Бросала трубку — и все тут. Одна надежда, что они помирились, после того как Галка от меня ушла. Столько лет прошло, Тамара Алексеевна старенькая уже, да и спор давным-давно разрешился в ее пользу.

В самый последний момент я сообразил, что надо представиться чужим именем. Вряд ли Тамара Алексеевна помнит мой голос. Представлюсь бывшим одноклассником, решил я. Как звали того мальчика, которого мы однажды встретили на улице? Слава? Точно, Слава. Галка очень ему обрадовалась, так что я даже приревновал слегка, но она объяснила: просто за одной партой сидели, она у него физику сдувала, он у нее — диктанты. Школьная взаимовыручка, практически фронтовое братство. Вот и ладно, представлюсь Славой. Скажу, влюблен в Галю с тех самых пор, как сидели за одной партой, все как-то не решался ее разыскать, а теперь вдруг подумал — жизнь проходит, сколько можно тянуть, и вот… Фуфловая, честно говоря, история. Но для Тамары Алексеевны — самое то, натуральный сериал. И уж всяко лучше, чем говорить ей страшную правду: если даже не убьет меня силой мысли на расстоянии, трубку уж точно бросит — ну и какой смысл тогда?

Наскоро отрепетировав роль стареющего романтического мальчика Славы, я набрал код Екатеринбурга, а потом Галкин домашний номер, я до сих пор помню его наизусть, среди ночи разбуди — отбарабаню без запинки. Больше всего я теперь боялся, что номер изменился, но нет, он остался прежним, после третьего гудка трубку сняла Тамара Алексеевна, я сразу узнал ее голос, еще бы не узнать, у меня от него голова всегда болеть начинала. И сейчас сразу же разболелась, удовольствовавшись одним-единственным «алло». Надо же, столько лет прошло, от меня тогдашнего ничего не осталось, и от того типа, который пришел ему на смену, тоже, и от следующего — ничего, кроме этой дурацкой реакции организма на голос бывшей тещи. Поразительно.

Я действовал по плану, представился Славой, принялся объяснять, что я Галин бывший одноклассник, но тут Тамара Алексеевна спросила: «Какой Гали?» — и я с трудом подавил в себе желание закричать.

— Ну как же, вашей дочки, — промямлил я, а услышав в ответ: «Вы ошиблись номером, молодой человек, у меня нет никакой дочки», все-таки сорвался на крик: — Что, что с ней случилось?!

В тот миг я был уверен, я, можно сказать, знал, что Галка умерла и явилась ко мне с того света как-то упросив небесных стражей о последнем свидании, потому и сбежала, не оставив телефона, а я-то, дурак, о пустяках беспокоился: вдруг у нее муж и дети…

— Да ничего не случилось, — раздраженно ответила женщина на том конце провода. — У меня нет никакой дочки, а значит, и случиться ничего не могло. Внимательней номер набирать надо.

Я положил трубку на рычаг, закурил и долго потом сидел, уставившись в окно.

— Но она же была! — наконец сказал я вслух. — Вчера была. И десять лет назад, и вообще всегда. Хорошая такая. Была же!

Я бросился в ванную — так и есть, моя рубашка до сих пор лежит в корзине для белья, немного мятая, с закатанными рукавами, а я никогда не закатываю рукава, даже летом, в жару, нет у меня такой привычки.

— Ну вот, — сказал я, прижимая рубашку к груди. — Ну вот! Все-таки была. Я же помню.

Говорил и, страшно признаться, сам себе не верил.

Когда возраст подходит к сорока, многие люди, я знаю, начинают задумываться о Боге. Чем ближе смерть, тем желательней его наличие хоть в каком-нибудь виде, так что вера становится важнейшим из искусств. Мне оно никогда не давалось — то есть, пока я не задумываюсь, все более-менее в порядке, я почти знаю, что Бог где-то там присутствует, далекий и невнятный, скорее равнодушный к моей персоне, чем дружественный, но уж — какой есть. Однако стоит хорошенько поразмыслить, и сразу ясно, что наличие даже такого Бога — мягко говоря, спорный вопрос.

Словом, осознанно верить я не умею, всегда такой был. А тут вдруг оказалось, что существование Галки — тоже вопрос веры, и рубашка с закатанными рукавами станет мне вместо Туринской плащаницы. Сомнительное доказательство, чего уж там, но других у меня нет, даже штампа в паспорте не осталось, я его с тех пор два раза менял, еще и сам, дурак, на лапу давал, чтобы никаких следов брака и развода, мне тогда казалось, так будет лучше. Оплачено — получите, и теперь у меня нет ничего кроме воспоминаний, мятой рубашки и веры, в которой я совсем не крепок, а вокруг, как назло, одни атеисты — нет, говорят, у тебя никакой жены и не было никогда, вон даже Галкина родная мать утверждает, будто у нее нет дочери, одна надежда, что просто свихнулась злющая тетка на старости лет. А что ж, Альцгеймер, или как там оно называется?.. Но даже эта спасительная версия требовала от меня слепой веры — проверить-то я не мог.

И тогда я решил — ладно, веры у меня нет и взяться ей неоткуда. Но я могу действовать так, словно она есть. Поехать в этот чертов Ротенбург, нарисовать эти чертовы мосты, вернуться с картинкой и посмотреть, что будет. Тем более паспорт уже в консульстве, и билет заказан, и отель забронирован, глупо было бы останавливаться на полпути.

Улетал я, ощущая себя полным идиотом, охотником за, прости господи, Святым Граалем, одно утешение — я, по крайней мере, точно знаю, что должен делать. По пунктам. Даже время отправления утренней электрички из Бремена в Ротенбург до сих пор помню: 11:18. Хоть в этом полная ясность, поэтому вопросы «а зачем», «что это даст» и «ты действительно думаешь, что она вернется за картинкой», можно отложить на потом. Я сказал, на потом!

Усилием воли я перевел мыслительный процесс на самую низкую мощность, сэкономленную энергию употребил на отключение любимой программы «покупка вискаря в дьюти-фри» — куда сейчас, и без того башню рвет со страшной силой — и потом уж действовал безупречно, как прекрасный, на совесть отлаженный автомат. Прилетел в Дюссельдорф, сел в поезд, приехал в Бремен, прошелся до отеля, который оказался в десяти минутах пешей ходьбы от вокзала, принял душ, уснул, оглушив себя снотворным, и только утром за завтраком понял, что не взял с собой не то что холст с красками, но даже завалящий какой-нибудь блокнот и карандаш. Надо же. Что картинку рисовать еду, помнил даже во сне, а что без соответствующих инструментов и материалов этого не сделаешь, как-то не сообразил. Художник, блин. Великий маэстро. Я в восхищении.

Ладно, подумал я, не беда, куплю по дороге. Суббота, конечно, но магазины должны работать хотя бы до полудня, поэтому — вперед.

Ни одной художественной лавки, ни даже магазина канцтоваров не встретилось мне на пути. Надо было, конечно, поискать как следует, но время приближалось к одиннадцати, а я почему-то вбил себе в голову, что должен уехать именно электричкой в одиннадцать восемнадцать, хотя она, конечно, не единственная, даже по выходным в этом направлении отправляется два-три поезда в час, но я не стал прислушиваться к голосу разума, плюнул на все и побежал на вокзал. Должен же быть в этом дурацком Ротенбурге хоть какой-нибудь супермаркет, а там непременно найдутся карандаши или хоть шариковые ручки и блокноты какие-нибудь, выкручусь, ничего.

Я оказался единственным пассажиром в вагоне и, надо думать, во всем поезде — по крайней мере, на конечной станции, в Ротенбурге, вышел я один. На платформе, в подземном переходе и даже на вокзальной площади тоже не было ни души. Я огляделся по сторонам, пытаясь припомнить, как мы с Галкой тогда попали к реке, — тщетно. То ли за прошедшие годы здесь все изменилось, то ли моя голова так обработала воспоминания, что мать родная не узнает. Пожал плечами и пошел наугад, а буквально через пару минут увидел дорожный указатель: в центр — налево. Вот и хорошо, в центре должны быть магазины, значит, мне — туда.

На этот раз я пересек речку Вюмме по большому мосту, предназначенному не только для пешеходов, но и для автомобилей, которых, впрочем, сейчас не было, вообще ни одного, вымерли они тут все, что ли? На металлических перилах, среди хлопьев паутины красовалась белая табличка с названием: «Амстбрюке». Я невольно замедлил шаг, разглядывая деревянные мосты вдалеке, улыбнулся знакомой картине: светло-зеленая трава, темно-зеленая вода, серебристо-зеленые ивы. Они, в отличие от вокзальной площади, остались точно такими, как в моих воспоминаниях. Неудивительно: сейчас, как и во время нашей с Галкой вылазки, начало мая, возможно, вообще день в день, и погода такая же — горячее солнце и речной ветер, не холодный, а освежающий, как мятная карамель. Но глазеть на эту красоту без карандаша и бумаги — только время терять. Потом, потом.

Я пересек мост, свернул налево и почти сразу направо, повинуясь очередному дорожному указателю. Указатель не подвел, через три минуты я оказался на пешеходной Хоффельдштрассе, судя по всему, главной улице Ротенбурга. Здесь были только магазины, закрытые все как один, и кафе, переполненные несмотря на сравнительно ранний час. Вожделенный супермаркет обнаружился на противоположном конце улицы и закрываться, слава богу, не собирался. Я вихрем пронесся по залу, сметая с полок школьные альбомы для рисования и пачки карандашей, потом так долго мучился выбором, словно белочки, зайчики и спайдермены на обложках были духами, способными подарить невиданное могущество, надо лишь угадать, кто из них мне подходит.

Только расплатившись за покупки в кассе, я понял, как, оказывается, все это время нервничал. Теперь, наконец, отпустило, я расслабился и на радостях впал в какое-то нелепое подобие эйфории. Вышел на улицу, пошатываясь, натурально как пьяный; впрочем, это вполне мог быть побочный эффект давешнего снотворного, та еще дрянь.

Оглядевшись по сторонам, я увидел фонтан с бирюзовым дном. В центре был установлен шар, на шаре — кувшин, а из кувшина торчала голова какого-то желтоглазого красавчика с ниспадающей на лоб косицей. Судя по выражению лица, красавчик был абсолютно и безнадежно безумен. На краю фонтана стоял одинокий бронзовый башмачок, и я, помню, подумал, что вся эта композиция наглядно демонстрирует, во что мог бы превратиться принц, если бы так и не нашел свою Золушку. Нелепая идея, идиотская постмодернистская шутка, но меня всерьез передернуло, я прижал к животу пакет с альбомами и карандашами и пошел обратно, стараясь не оглядываться. Мимо одноглазого стального урода в каске, мимо бронзового зайца-единорога, слившегося в смертельной схватке с каким-то вовсе уж несусветным чудищем, мимо каменного памятника спарже, на первый взгляд совершенно порнографического, я только в самый последний момент опознал в нем безобидный овощ. Ротенбург оказался настоящим лежбищем нелепых уличных скульптур; возможно, подумал я, они селятся здесь, когда выходят на пенсию, — а что ж, чистый воздух, тишина, низкие цены и до большого города рукой подать. Хотел бы я поглядеть, как эти ребята уезжают прошвырнуться по бременским дискотекам в пятницу вечером, то-то вокруг станции так безлюдно, даже плохонькой пивной нет и такси не дежурят, от греха подальше.

В итоге я рухнул на бронзовую лавку, между бронзовой женщиной и бронзовой девочкой, которая с азартным интересом рылась в сумке бронзовой старушки, и кое-как перевел дух. Мои соседки были восхитительно антропоморфны, мое присутствие их явно не стесняло, поэтому я закурил и наконец от души рассмеялся. Подумал, надо же какой тут заповедник монстров, жаль все-таки, что мы с Галкой в тот раз до центра не добрались, она такие штуки любит даже больше чем я. Сейчас я почему-то совершенно не сомневался в ее существовании. Это было так приятно, что я снова рассмеялся, огляделся по сторонам в поисках урны для окурка, увидел вывеску «У Марио» и подумал: если хозяин кафе настоящий итальянец, кофе у него должен быть отменный. Именно то, что мне требуется — всегда, везде, но здесь и сейчас — особенно.

Вывеска не лгала, хозяина действительно звали Марио, и он сам обслуживал немногочисленных клиентов. Смуглое, подвижное лицо, изрезанное глубокими морщинами, копна седых волос, звучный голос, скудный, примерно как у меня, запас немецких слов и самая обаятельная в мире улыбка.

— Молто густо! — искренне выдохнул я, попробовав эспрессо. Потому что действительно отличный, крепкий, густой, и при этом никакой горечи, я даже не ожидал. Марио расцвел и обрушил на меня страстный монолог. Зря старался, конечно, мои познания в итальянском практически исчерпываются произнесенной формулой, но перебивать его не стал, слушал как музыку, зачарованно разглядывая торчащий из нагрудного кармана серебряный фломастер. Думал — жалко, что таких в супермаркете не было, мне бы пригодился — пройтись по зеленому или, наоборот, под зеленый его положить… А, ладно. Обойдусь.

Но Марио проследил за моим взглядом, вынул фломастер из кармана и с неподдельным удивлением на него уставился. Сказал что-то вроде: «Интересно, откуда он взялся?» — по крайней мере я так понял. Потом требовательно поглядел на меня и спросил: «Тебе он нужен?» — то есть я не был уверен, что правильно перевел его вопрос, но на всякий случай с энтузиазмом закивал, и вожделенный фломастер тут же перекочевал в мои руки. Я благодарил Марио на всех языках сразу, включая польское «дзенькую бардзо», он, бедняга, даже немного смутился, но, в общем, был очень доволен, а когда я положил на блюдце с чеком пять евро и наотрез отказался от сдачи, умилился и трогательно махал мне вслед, пока я не свернул к реке.

На этот раз я сразу вышел к деревянному мосту, на котором мы с Галкой в прошлый раз так замечательно застряли. Повернулся спиной к уродливому, но надежному Амстбрюке, лицом к другим пешеходным мостам и серебристо-зеленым ивам, достал альбом, распечатал коробку с карандашами и замер в нерешительности, не понимая, с чего начинать, — давно не рисовал пейзажи, тем более с натуры, последний пленэр, кажется, еще в училище был, страшно вспомнить, сколько лет назад. Но все-таки взялся за дело. Испортил, конечно, пару листов, зато третий эскиз получился более-менее удачно, и дареный серебряный маркер вопреки моим опасениям отлично лег под зеленый карандаш; вполне можно было на этом остановиться, но останавливаться мне совсем не хотелось, и я снова перевернул страницу. Работа захватила меня целиком, это был совершенно неописуемый, давным-давно забытый кайф. То есть «кайф» все-таки дурацкое слово, «счастье» — гораздо точнее, просто я почему-то стесняюсь его употреблять, даже наедине с собой. Раньше я в таких случаях говорил: «На меня нашло», а потом вовсе ничего не говорил, потому что повода не было, очень долго не было решительно никакого повода сказать: «На меня нашло», — и я думал, не будет уже никогда. А оно вон как. Охренеть.

Я опомнился, когда стало смеркаться. В альбоме не осталось чистых листов, так что последнюю картинку я нарисовал на обороте картонной обложки. Она показалась мне самой удачной, я даже подумал было, не подарить ли ее доброму итальянцу Марио, но постеснялся возвращаться, к тому же какое-то смутное суеверное чувство подсказывало мне, что все картинки надо оставить Галке. Она — мой единственный и неповторимый заказчик, все для нее.

В общем, я сложил карандаши в пакет и сунул в рюкзак, а альбом туда класть не стал, почему-то мне казалось, это важно — нести его в руках, прижимая к груди. На станцию шел, пошатываясь от усталости, в электричке клевал носом и не заснул только потому, что боялся уронить на пол драгоценный альбом. Едва живой добрался до отеля, рухнул на застеленную кровать и отрубился — мгновенно, без снотворного. И проспал двенадцать часов кряду, чего со мной еще ни разу в жизни не случалось.

Первую половину воскресного дня я провел, слоняясь по бесчисленным кафе и ресторанам альтштадта. Не пьянствовал, как в старые времена, а отъедался, никак не мог насытиться, казалось бы, четверть часа назад из-за стола встал и снова голодный, черт знает что. Я даже в поезде, пока ехал в Дюссельдорф, пару раз сбегал в вагон-ресторан за сосисками. И в аэропорту, пока ждал посадки, успел наскоро перекусить. А потом, в самолете, едва дождался ужина, и только после порции куриного филе в пластиковой тарелке наконец успокоился. И достал из портфеля альбом. Потому что надо же посмотреть, что я вчера натворил. Страшно, конечно, но сколько можно откладывать.

Боялся я напрасно, рисунки были недурны, особенно если учесть, как давно я этим не занимался. А последние были недурны без всяких скидок. А самый последний рисунок, сделанный на картонной обложке, безупречен, даже не верится, что это действительно я… что я снова… что я все могу, о господи. Вообще все.

Я зачарованно смотрел на дело собственных рук. Теоретически, ничего особенного, но как же хорошо: деревянный мост вдалеке, светло-зеленая трава, серебристо-зеленые ивы (спасибо Марио за фломастер, я его вечный должник), темно-зеленая вода, а на поверхности воды — тени, мужская и женская, обнимаются… Так, стоп. Тени-то откуда взялись? Рядом со мной на мосту никого не было, я, конечно, ничего не вижу и не слышу, когда на меня находит, но чужое присутствие чую, как зверь, люди мне в такой момент очень мешают, я только Галку мог рядом выносить, сперва кое-как терпел, а потом привык, с нею мне даже лучше работалось, чем одному, — так то Галка, а какую-то постороннюю парочку я бы не…

Стоп, сказал я себе. А почему, собственно, «постороннюю»? Ты посмотри внимательно.

Конечно, это были наши тени, ошибиться невозможно. Женщина почти одного роста с мужчиной, и волосы слишком густые и пышные для короткой стрижки каре, так что голова кажется почти идеальным полукругом, — именно так Галка и выглядела, когда мы с ней стояли на мосту, что-что, а такие вещи я хорошо запоминаю.

А солнце-то, солнце! — спохватился я. В тот день мы с Галкой стояли на мосту вскоре после полудня, часа в три дня обратно в Бремен уехали, точно, я помню, потому что посмотрел на часы, хотел понять, сколько ждать электричку, и ужасно удивился, что мы, оказывается, целых три часа на мосту торчали. А когда я терзал эту картонку, солнце уже почти село. И моей тени на воде не было и не могло быть. Откуда они взялись-то?

Откуда, откуда…

И ведь не собирался я рисовать эти тени, не было у меня такого, с позволения сказать, творческого замысла. Рисовал что видел, а чего не видел, того и нарисовать не мог, не в этом состоянии, уж я себя знаю. Значит, получается, я их видел? Видел, но не осознал, в смысле, не подумал об этом, поэтому не запомнил, но рисунок в данном случае такое же доказательство, как фотография, или почти такое же; впрочем, это, конечно, вопрос веры, как и все остальное, и только серебряный фломастер Марио — неопровержимый научный факт… Где он, кстати?

Я обшарил карманы, перерыл рюкзак, вытряхнул из коробки цветные карандаши, даже в бумажник заглянул зачем-то, — нет фломастера. В гостинице забыл, сказал я себе, ты же невменяемый был с утра, когда собирался. Не надо так волноваться.

Но я, честно говоря, и не волновался. Даже наоборот, успокоился. Словно бы таинственное исчезновение серебряного фломастера было долгожданным событием, неопровержимым доказательством чудесной подоплеки бытия, дружеским приветом с небес, которого я ждал всю жизнь и думал, не дождусь уже никогда.

Умиротворенный, я закрыл глаза и задремал. Проснулся только в момент приземления — прямо скажем, не самого мягкого в моей жизни, хотя бывает и хуже, чего уж там. Так толком и не проснувшись, поднялся и побрел следом за другими пассажирами к выходу, где нас уже ждал автобус.

Я стоял в очереди на паспортный контроль и одновременно — на мосту через речку Вюмме, здесь горели лампы, а там светила луна, еще не полная, но уже очень яркая, так что, когда я достал из кармана телефон, у меня не возникло никаких проблем с набором номера, всего-то три раза нажать кнопку: меню — записная книжка — дом.

Галка взяла трубку сразу, после первого же гудка, сидела небось на кухне возле аппарата, ждала звонка.

— Привет, — сказал я. — Стою на мос… тьфу ты, в очереди стою. На паспортный контроль. Большая, а как ты думала. Но движется быстро. И пробки, надеюсь, рассосались, ночь все-таки. Так что я скоро буду. Страшно голодный и практически без подарков. Правда, здорово?

И она, конечно, сказала, что голодный мужчина без подарков — это ее идеал, которому я наконец-то начал соответствовать. И обещала заказать пиццу или даже две пиццы, потому что дома шаром покати, только чай, кофе и почему-то пять сортов варенья. А я, конечно, сказал, что пицца и пять сортов варенья — это праздник, золотая мечта детства, даже не верится.

А пока мы говорили, очередь, конечно же, рассосалась, она только с виду была страшная, и я бегом устремился к стоянке такси; торговался, впрочем, люто, иначе нельзя.

Я сидел на заднем сиденье такси, курил и думал: все-таки глупо, что я без Галки полетел, никакого удовольствия без нее ездить. И вообще, надо нам больше путешествовать, в прошлом году всего два раза выбирались — в Крым и в Бразилию… Ну ладно, Бразилия — это все-таки очень круто и денег сожрала немерено, но в этом году мы еще нигде не были, а уже, между прочим, май на дворе. Ничего, если не хлопать ушами, можно еще успеть на белые ночи в Исландию, мы же об этой чертовой Исландии с девятнадцати лет мечтаем и все никак не соберемся, а с деньгами придумаем что-нибудь, и с этой Галкиной работой дурацкой тоже, не может того быть, чтобы мы — да не придумали.

υ. Нордхаузен

— Только, — говорит, — не бросай меня сразу в Рейхенбахский водопад.

И улыбочка кривая, наглая. Ну то есть кажется, что наглая, на самом деле это беднягу от смущения перекосило.

— Ладно, — отвечаю, — не буду. Я тебя, если что, прямо здесь, в Цорге утоплю.

Щурится.

— Это, что ли, местный ручеек так называется? Лучше тоже не надо. Мне там, подозреваю, примерно по пояс. Простужусь потом на ветру.

— Хорошо, я понял, что бросать тебя в какие бы то ни было водоемы нежелательно. Что дальше?

Его улыбка становится такой омерзительно нахальной, что я понимаю — еще немного, и ребенок расплачется. Нежелательный исход.

— Дальше, — говорит, — самое интересное.

На первый взгляд ему лет восемнадцать. Но если приглядеться, заметно, что больше. Двадцать пять — двадцать шесть, а может, еще старше. Просто мелкий, не маленький, а именно мелкий и нескладный, как подросток, и еще мелированные патлы дыбом, и дикие малиновые кеды с черепами, ему бы клоуном выступать в специальном цирке для готичной молодежи. Будет продолжать в том же духе, и в сорок лет придется за водкой с паспортом ходить, такова горькая судьба всех самозваных Питеров Панов.

— Я тебя знаю? — спрашиваю.

Я не придуриваюсь. У меня плохая память на лица. А у мальчика, можно сказать, вообще никакого лица нет, только крашеные перья и темные очки. Если он раньше иначе причесывался — гиблое дело, ни за что не узнаю.

Мотает головой:

— Вряд ли. Это я тебя знаю, а ты меня нет. То есть мы виделись один раз в «Кофемании», пару лет назад, но ты не мог меня запомнить, там большая компания была, а я не говорил ничего, только смотрел и слушал. Ты тааак рассказывал!

— Ага, — киваю, — ясно. Тебе еще что-нибудь рассказать? Ты за этим сюда приехал?

— Ты извини, что я тебя выследил, — говорит это чудо. — Но мне очень надо. Оля…

Ах ты господи, думаю. Очередной ревнивый воздыхатель, спасайся кто может. Когда у вашего доброго друга ноги растут от ушей и рыжие кудри до задницы, жди беды. А что нам обоим больше не с кем в шеш-беш играть и о людях из Китовой долины сплетничать, ни одна зараза не верит, дескать, знаем мы этот ваш шеш-беш и тем более Китовую долину, вот как это теперь называется, а в детстве говорили «пещера Ара-ра», гы-гы.

Этот мальчик — ладно, один Ольгин ухажер меня натурально зарезать собирался, по пьянке, понятно. Большой души и компактного ума человечище, где она только их находит? Я не шибко высокого мнения о человечестве в целом, но Ольгины воздыхатели — просто какой-то паноптикум. Взять хотя бы эти вот шестьдесят кило несказанной красоты в малиновых кедах. Хорошо хоть драться не лезет, а то поперли бы меня из отеля за кровавую расправу над младенцем. А я отсюда пока никуда съезжать не хочу. Здесь дешево и бесплатный вай-фай в углу живет, я бы им еще неделю попользовался, у меня заказ срочный, и городок мне понравился, отлично дышится здесь, хоть насовсем переезжай.

— Оля, — продолжает меж тем мой незваный гость, — сдала мне твой блог, тот, где «Новый Марко Поло». Ты на нее не сердись, она в нарды продула, а играли на желание. Она, подозреваю, думала — поцелуем отделается, с ней все на поцелуи играют, а я твои координаты потребовал. Делать нечего, долг чести, у нее выхода не оставалось… Мне, кстати, ужасно понравилось, особенно: «У жителей города Халле черная кожа, и они ходят налегке; у путников, прибывающих в город Халле с востока и запада, белая кожа, и они волокут за собой чемоданы на колесах, а говорят они все не по-нашему». И еще: «В Тюрингии живут работящие люди, здесь делают желтый цвет и ветер для всей страны». Я, когда ехал в поезде, убедился, что все правда: всюду, до горизонта, поля, засаженные желтыми цветами, и ветряки крутятся. Желтый цвет и ветер, так просто и так здорово!

Я с облегчением понял, что рыцарский турнир отменяется. И одновременно окончательно перестал понимать все остальное. В частности, откуда все-таки он взялся на мою голову. И какого черта.

— Хорошо, — говорю, — ладно, блог, предположим. Ну и читал бы себе на здоровье. Я-то тебе зачем? И, собственно, как ты меня нашел? Я сам еще три дня назад не знал, что меня сюда занесет. А ты прямо в отель явился.

— А я тебя выследил. Я хороший сыщик. Говорю же, не бросай меня в Рейхенбахский водопад!

Мальчик наконец расслабился, и улыбка стала обаятельной, я бы сказал, даже обезоруживающей. Настолько, что я, пожалуй, готов продолжить разговор. Все равно позавтракать собирался.

— Значит, так, — сказал я. — Фрюштюк я, понятное дело, проспал. Поэтому сейчас пойду в кафе. Хочешь — присоединяйся. Расскажешь, как ты меня нашел, это действительно интересно. А потом объяснишь, на кой черт тебе это понадобилось.

— У меня есть просьба, — честно предупредил он. — Огромная!

— Вот ее отложи напоследок. После третьей чашки кофе я добрею, примерно как Карабас-Барабас на сороковом чихе. Подожди меня тут, я оденусь и выйду. И не смотри так, никуда я не сбегу. Не настолько ты грозен, чтобы из окна третьего этажа от тебя удирать.

Одевался я нарочно медленно, пусть понервничает. Я иногда люблю помучить людей, особенно непрошеных утренних визитеров. И ведь нигде от них не скроешься, вот что поразительно.

Зато, когда я спустился в холл, мальчик аж подпрыгнул от облегчения. По улице не шел — летел, не касаясь земли. Трещал без умолку, рассказывал какие-то новости из жизни общих знакомых, но я слушал вполуха, тембр голоса у него ничего, не противный, на нервы не действует, вот и ладно.

— Пришли, — сказал я. — За что люблю маленькие города: селишься ради экономии практически в жопе, а до центра — пятнадцать минут пешком.

Но мальчик меня не слушал. Застыл столбом, уставившись на вывеску, даже рот распахнул, как скверный комик, пробующийся на роль простака.

— Ты чего? — спрашиваю. — Лучшее кафе в городе, они, прикинь, тростниковый сахар подают, в смысле коричневый, это же…

— «Феликс»! — выдохнул он. И повторил: — Феликс. Круто!

Я пожал плечами. Название как название, ничего особенного. А вот терраса на холме, с видом на крыши Нижнего города, весьма выдающаяся, но он на нее пока даже не посмотрел.

— Меня так зовут, — объяснил наконец. — Ты не спрашивал, я не сказал. А все равно ты привел меня сюда. Обалдеть.

Тоже мне великое чудо. Со мной таких совпадений происходит полсотни на дню, и что с того? Но вслух я ничего говорить не стал. Пусть себе радуется «знаку судьбы». Невинная, в сущности, блажь. Я сам такой был, потом надоело. И ему когда-нибудь надоест. А может, и нет, не так уж много в жизни духоподъемных развлечений.

— Кофе, — требовательно сказал я. — Кофе, кофе, кофе. Тассе кафе!

— Яволль! — аутентично согласился Феликс. И наконец-то сдвинулся с места. Слава тебе господи.

Получив в свое распоряжение не «тассе», а целый кофейник, я сделал вожделенный первый глоток, откинулся на спинку неудобного деревянного стула и испытующе уставился на своего сотрапезника.

— Ну давай, рассказывай, сыщик. Место для тебя стратегически выгодное, до Цорге отсюда идти и идти. А до Рейхенбахского водопада ехать и ехать, с кучей пересадок. Так что ты в безопасности. Выкладывай, как меня нашел?

— Значит, так. — Он вздохнул и адресовал мне взгляд исподлобья, виноватый и вызывающий одновременно, ни дать ни взять малолетний хакер в детской комнате милиции. — Сперва я решил, что надо с тобой встретиться, потом расскажу зачем, ты сам велел — в конце. Я подумал, это будет просто, у нас же много общих знакомых. И поехал в Москву.

— А ты, получается, не из Москвы?

— Нет-нет, что ты, я питерский. Но все время мотаюсь туда-сюда, по работе и просто так. В общем, я приехал, позвонил Оле, я ее давно знаю, она с моей сестрой когда-то училась и даже у нас дома жила, когда в Питер приезжала, — ну, неважно. Позвонил. Думал, познакомит. А она сказала, ты в очередной раз уехал в милый фатерлянд, с концами, может, вернешься, а может, нет, дескать, с тобой никогда не поймешь. Адрес твой, в смысле мейл, не дала, не знаю почему. Это же не номер телефона. Но нет, уперлась, и ни в какую.

— Правильно сделала, я просил никому не давать. У меня идиотская привычка вежливо отвечать на все письма. Очень от работы отвлекает.

— Да, я примерно так и понял. И сказал Оле — ладно, фигня, у Сашки спрошу или еще у кого-то, забудь. И напросился в гости. Пришел с бутылкой португальского портвейна, настоящего, мне подружка из Лиссабона привезла, прикинь… В общем, подпоил я Ольгу. И усадил играть в нарды, она это дело, сам знаешь, любит. И предложил играть на желание. Пару раз продул, покукарекал вволю под столом, как водится. А потом выиграл. И она, чтобы не сдавать мне твой мейл, сдала блог. Решила, это ничего страшного, открытый ресурс, кто хочет, тот читает.

— Абсолютно правильно решила, — киваю. — Молодец. Вынесу ей благодарность с занесением в личное дело. Ладно, и что дальше? Положим, вычислить, что я в Германии, по последним записям можно. Более того, трудно не заметить. Но Германия большая. Живу я, теоретически, в Берлине, это мало кто знает, но все-таки можно как-то разнюхать. А про Нордхаузен я ни слова не написал.

— Достаточно, что ты писал отсюда, — говорит Феликс, смущенный и довольный собой донельзя. — Айпи…

— Ах ты черт, — вздыхаю. — Ну я лось! Редкостный просто. Так спалиться. В голову не пришло, что адрес вот так запросто вычисляется.

— Я сам в этом ни черта не понимаю, — сочувственно кивает Феликс. — Но у меня есть один штымп — вот он крутой спец. Мы когда-то вместе работали, потом я ему пару халтур подбрасывал, можно сказать, дружим. И я попросил. Он сразу определил твой берлинский адрес, а у меня многократный Шенген открыт, ты же знаешь, у нас это просто делается, через финнов, я к ним уже съездил, чтобы успокоились, и теперь можно куда угодно. Так что я тут же цапнул горящий билет до Берлина, а когда уже в Шереметьево был, позвонил Влад — ну, который спец — и сказал мне, что твой айпи сменился. И дал адрес отеля. Я в Берлине у приятеля переночевал, а с утра пораньше на вокзал, всего за три часа сюда доехал, и вот — пришел.

— Ну ясно, — говорю. — А ты правда натуральный сыщик, с техподдержкой и открытым Шенгеном. Респект. Но все равно не понимаю зачем? Чтобы вот так с места срываться, да не на дачу в Ближнем Подмосковье электричкой, а лететь в Берлин…

— Ты имей в виду, — Феликс вдруг переходит на таинственный шепот, — я про тебя все знаю.

Опаньки, приехали. Все-таки псих. Жаль, он мне уже начал нравиться. Надо, пожалуй, дать ему шанс превратить глупость в шутку.

— Вот прям-таки все-все? — спрашиваю. — Тогда скажи, что произошло пятого мая тысяча девятьсот семьдесят девятого года?

— Ой, — смеется, — понятия не имею. Конечно, не все. Я имел в виду — Самое Главное.

«Самое Главное», ну-ну. Шепотом, с придыханием и с большой буквы. И смотрит на меня заговорщически. А ведь ржал только что совсем как нормальный. Нет, правда, жалко ребенка.

— Слушай, — говорит «ребенок». — Ты на меня как на психа смотришь. Я, конечно, псих, но в хорошем смысле слова, как все нормальные люди. Давай я все по порядку расскажу, ладно?

— Давай-давай.

— Все началось с того, что в начале прошлой осени на меня на Мойке напала безумная старуха. — Феликс смущенно улыбается до ушей, сам понимает, насколько это прекрасное начало истории. — Ну, не то чтобы именно напала, просто вынырнула из подворотни наперерез, на руке повисла, как старая подружка, и засеменила рядом. Думаешь, просто такую бабку стряхнуть? Питерские старухи — самые цепкие. Ну и офигел я, конечно. В смысле, растерялся. В общем, дальше мы пошли вместе, и она всю дорогу гнала какие-то мрачные телеги. Смысл сводился к тому, что я «не жилец на этом свете». И, дескать, надо куда-то срочно отсюда бежать. Стыдно сказать, но меня проняло. Мне еще никогда никто не говорил, что я «не жилец». И с непривычки как-то… ну, стремно стало, короче.

— Понимаю. Мне бы, пожалуй, тоже стало. В плохое почему-то легко поверить. Вот если бы бабка счастье немыслимое сулить начала, пожал бы плечами и пошел дальше.

— Вот, точно. А когда тебе говорят, что ты «не жилец», сразу проникаешься, думаешь — святая правда. По-дурацки как-то все в голове устроено… В общем, на этом месте я в бабку сам вцепился: куда, дескать, бежать-то? С квартиры съехать? Из Питера валить? Или из страны? Нет, говорит, так просто ничего не получится. Бежать надо отсюда, — и глядит так, знаешь, многозначительно, и пальцем скрюченным в небо тычет. Я приуныл, потому что в космос меня точно не возьмут, по ряду медицинский показаний. А больше отсюда вроде некуда. И тут бабка говорит: есть человек, который тебе поможет. Покажет нужную дверь, сбежишь, и все будет хорошо. Ты его знаешь. У него много имен и глаза белые. И я сразу тебя вспомнил — как мы толпой сидели в «Кофемании», ты рассуждал об «удачливости» и «неудачливости», ссылаясь на примеры из жизни Греттира Асмундсена, ужасно интересно, но я почти не слушал, потому что смотрел на тебя и думал: надо же какие у чувака глаза, совсем белые, интересно, это контактные линзы или свои?

— Ага, мне только контактных линз не хватало, — вздыхаю. — Христианских младенцев пугать и с готичными школьницами заигрывать… Глаза как глаза, серые. Ну, светло-серые, да. У всех Лангов такие, в смысле у моих предков по отцовской линии, и дразнят нас испокон веку «белоглазая немчура», даже мне досталось от соседки по коммуналке, древняя была бабка, но вредная и памятливая, еще с дедом моим когда-то теми же словами на кухне ругалась… В общем, довольно редкий цвет, но в пределах нормы.

— Ну, не знаю. Я тогда впечатлился. Натурально белые глазищи.

— Свет, наверное, так падал, — говорю. — Ну вот сейчас посмотри — просто серые.

— Как скажешь. Все равно таких светлых ни у кого не видел. А тогда вообще офигел, даже подойти к тебе потом как-то не решился, хотя специально затесался в вашу компанию, чтобы с тобой познакомиться, по другому делу совсем, в смысле по работе… Ну, неважно. Не решился и не решился. Но хорошо запомнил. И тут эта старуха про белые глаза говорит, прикинь. Я, конечно, от нее тогда в конце концов сбежал, потом много думал, но решил забить, мало ли какие психованные бабки бывают. Долго еще друзьям рассказывал в красках — типа, бесплатный цирк, безумная пифия с Мойки, — и пока все ржали, мне удавалось считать эту историю просто приколом, а в промежутках опять делалось стремно, но я, понятно, не думал об этом сутки напролет. Так, вспоминал иногда, парился, но в меру… Прошло несколько месяцев, и где-то сразу после Нового года меня вдруг стало колбасить, совершенно на ровном месте. То какие-то приходы адреналиновые, то в солнечном сплетении зудит и внизу живота — как эта точка называется, через которую самураи в себя смерть впускают?

— Хара.

— Точно. Так вот, там тоже зудит и пульсирует, как будто маленькая электростанция работает. И в горле иногда. Причем ощущения скорее приятные, чем нет, но какие-то стремные, того гляди взорвусь или… Не знаю, короче. И еще разные штуки. Свет, знаешь, стал прозрачный, и сквозь него проступает темнота. Не могу толком объяснить, но тягостное зрелище. И тоска — такая черная, беспросветная тоска, как будто я уже умер и начал тлеть, — при том что у меня в это время все очень хорошо было и до сих пор хорошо — в смысле по жизни. Никаких реальных проблем, на стресс не спишешь. А время от времени отпускает, все в полном порядке, даже не верится, что это меня только что так крутило. И вдруг опять, все сначала. Черт знает что.

— К врачу, конечно, не ходил.

— Не поверишь, ходил. Говорит, ничего не понятно, но гормональный фон надо на всякий случай проверить и еще кучу всего, предложил сдать пару сотен прекрасных платных анализов, один другого дороже, и заодно купить какие-то чудо-пирамидки для превращения питьевой воды в святую и чудо-кристаллы — надо думать, для превращения в святого меня самого. Глухое коммерческое средневековье, хорошо хоть набор для изготовления кукол-вуду не втюхал. В общем, я призадумался. С одной стороны, ясно, что меня просто доят. А с другой, стремно как-то — не лечиться, когда так колбасит. И знакомых специалистов, как назло, нет. В общем, я попросил одну московскую подружку мне погадать.

— На кофейной гуще?

Честное слово, не хотел я его перебивать. Дразнить тем более не хотел. Само вырвалось. Но Феликс невозмутим:

— Нет, на картах. Таро. Она круто это делает, я знаю кучу людей, которые совались из любопытства, а потом были в полном офигении. Типа все правда, и даже более того. А ты считаешь, это полная ерунда? В смысле, таро.

— Не полная. Думаю, я примерно знаю, как все это работает — таро и другие мантические практики. Потом, если захочешь, расскажу.

Он покосился на меня с каким-то подозрительным благоговением, поспешно кивнул и продолжил:

— Вопрос у меня был простой: бежать лечиться, пока жив, или само пройдет? И вот она, вся такая крутая, разложила карты, в две линии — ну, типа, два варианта развития событий: если я пойду сдаваться докторам и если не пойду. А я смотрю, одна карта заметно меньше остальных и рубашка у нее просто зеленая, без узора. Оказалось — твоя старая визитка…

Зеленая, значит. Да, были у меня такие, лет десять назад или даже больше, когда я у Татки в полиграфической фирме подрабатывал. Их всего несколько дюжин сделали, всех цветов радуги, — это мы, собственно, качество печати на разной бумаге тестировали. Надо же! Не думал, что они еще у кого-то сохранились… Ладно, не важно. Что он там рассказывает?

— …ничего не понимает, глазами хлопает. Типа — а откуда у меня это? И кто такой вообще этот Эдо Ланг? Фокусник?

Дурацкое у меня все-таки имя. Но хорошее. Смешное. Действительно цирковому фокуснику подошло бы — по крайней мере в таком виде, с отрезанным «уардом» и подклеенным шутовским «о», потому что «Эдуард» это вообще ни в какие ворота, о чем мои родители думали, интересно? Вроде я им тогда еще ничего плохого сделать не успел. Авансом, что ли?..

— Я тебя описал, а она, когда услышала про белые глаза, говорит: «А, ну так это Мишка Плотников из нашего журнала, не знала, что у него такой дурацкий псевдоним».

Ага. Все сначала думают, что Эдо Ланг псевдоним. А на самом деле мои псевдонимы — простые русские имена типа Михаила Плотникова, которыми я подписываю переводы, журнальные статьи и прочую фрилансерскую дребедень. И ведь ни разу в жизни не сделал ничего такого, чтобы было стыдно поставить свое настоящее имя, просто оно выглядит совершенно неуместно, сразу кажется, что подписанный текст — стеб и шарлатанство. Поэтому на долю Эдо Ланга остались картинки. Оно даже и хорошо: все сразу понимают, что я иностранец, и проникаются безмерным уважением.

— И тут я совсем офигел, потому что бабка с Мойки говорила о белоглазом человеке, у которого много имен, и у тебя, выходит, много. В смысле, больше одного. И еще визитка твоя в карточной колоде. Знаешь, на какое место она легла?

Вопросительно приподнимаю бровь. Я про этот эффектный мимический жест давным-давно в какой-то книжке вычитал, там самый крутой герой только так и задавал вопросы, не снисходя до устных формулировок. Я тогда впервые в жизни восхитился поведением книжного персонажа, а вопросительный подъем брови разучил перед зеркалом и до сих пор пользуюсь. Это я к тому, что вроде умный-умный, а местами до сих пор придурок, каких поискать. Сам поражаюсь.

Так что я вопросительно приподнимаю бровь, и Феликс говорит:

— На место карты, которая указывает на способ решения проблемы. В той линии, где я не иду по врачам. А результат там знаешь какой? Мир. В смысле, Вселенная. Это…

— Я знаю значение двадцать первого аркана, — говорю. — В трактовке Алистера Кроули и Хайо Банцхафа. И еще каких-то безымянных интерпретаторов. Но все, по большому счету, объясняют одно и то же разными словами, с разной позиции и для разной аудитории… Неважно, в общем. Прекрасный результат, аж завидно. А как насчет той линии, которая про докторов?

— Нищета, болезни и самообман, — смеется. — Нет, правда, там такой ужасный был расклад, что моя подружка даже объяснять подробно не стала, сказала: «В ближайшие полгода даже к зубному и на массаж не ходи, на всякий случай, от греха подальше. А Мишку Плотникова найди обязательно, он что-то очень важное для тебя сделает. Может быть, даже чудо — с учетом того, что его визитка в моей колоде оказалась, знал бы ты, как я аккуратно с картами обращаюсь, сам бы понял, что такое невозможно». Ну, я ей на слово поверил, что невозможно, потому что и без того уже офонарел, вспомнив бабку с Мойки и вообще все.

Ну что ж, мальчика можно понять. Я бы, пожалуй, все равно не повелся, так я и к гадалкам не хожу, а когда сами предлагают, вежливо отказываюсь. Предпочитаю формировать свою персональную картину мира без посторонней помощи. А так-то — да, эффектная история с визиткой в гадальной колоде, ничего не скажешь.

— И тогда, — сказал Феликс, — я начал собирать информацию о тебе.

Я чуть кофе не поперхнулся.

— Ну а как еще? — виновато говорит он. — С одной стороны, какая-то дурная мистика, самому стыдно, что все это имеет ко мне какое-то отношение. С другой стороны, меня колбасит, чем дальше, тем хуже. И бабка эта. И твоя визитка. И сны вдруг стали сниться такие, что потом полдня крышу на место ставить приходится, да и то с переменным успехом. Подземные лабиринты и прозрачные деревья, растущие из воды, город какой-то на вершине горы, туман, ползущий по улицам, разноцветный ветер, зеркальное небо и мое отражение в этом небе — как же мне стало хорошо, когда я его увидел! И как хреново, когда проснулся дома, как будто сердце из меня вынули, а убить забыли…

— Сейчас небось скажешь, что и я стал регулярно являться тебе во сне, — ухмыляюсь.

— А то сам не знаешь.

И глядит укоризненно, дескать, хорош прикидываться. Как будто человек действительно решает, кому присниться.

— Надо же, — вздыхаю. — Всю жизнь считал себя феноменально неназойливым. И вдруг в чужие сны без спроса полез. Прости, пожалуйста.

— Ты опять надо мной смеешься, — укоризненно говорит Феликс. — Имей в виду, со мной не обязательно делать вид, что… Не надо, пожалуйста. Я же сказал, что стал собирать информацию. Думал, сопоставлял факты. И в конце концов все про тебя понял.

И я снова чуть не поперхнулся кофе. Понял он, видите ли. Всё. Ну-ну.

— Я знаю, что ты не обыкновенный человек, — простодушно сообщает Феликс. — Ну или совсем не… Короче. Я не знаю, как это называется, в смысле как ты называешься. Но больше не сомневаюсь, что ты можешь мне помочь, если захочешь. Ты вообще до хрена всего можешь, как я понимаю.

И вот на этом месте я все-таки поперхнулся. Надо было заранее отставить чашку в сторону, но кто ж знал, что его так занесет?

— А из чего ты сделал такой оригинальный вывод? — спрашиваю, откашлявшись. — Какие такие факты о моей жизни ты раздобыл, что на их основании делаешь столь смелые заключения? Только про глаза не надо по новой заводить. У моего дедушки Карла еще светлее были. И ничего.

Я не стал добавлять, что всю свою сознательную жизнь эта прекрасная белоглазая бестия проработала на масложиркомбинате, в давильном цеху. А в свободное от обслуживани