Памяти моего друга Шарля Бистези и Сюзанне
«Si es Catalina de Acosta que anda buscando la sua estatua.»
Calderon
ГЛАВА I
Анджело уже проснулся и в блаженном молчании смотрел на занимающийся рассвет. Летом в этих краях росы не бывают обильными, и на вершине холма, где он провел ночь, было сухо. Он обтер лошадь пучком вереска и свернул свой портплед.
В долине, куда он спустился, уже начинали щебетать птицы. Но даже здесь, в еще укутанной мраком глубине, не было прохлады. Все небо было залито сочившимся из-за горизонта сероватым светом. Наконец над лесом всплыло красное, словно раздавленное длинными водорослями облаков солнце.
Несмотря на удушающую жару, Анджело ужасно хотелось выпить чего-нибудь горячего. Выходя из долины, отделявшей холмы, где он провел ночь, от более высокой и дикой горной гряды, тянувшейся в двух или трех лье впереди и поросшей высокими дубами, отливавшими бронзой под лучами восходящего солнца, он увидел у дороги маленькую ферму и на лугу женщину в красной юбке, собиравшую белье, которое она расстелила там по вечерней росе.
Анджело подошел. У женщины были обнаженные плечи и руки, а полотняный лиф едва прикрывал тяжелые загорелые груди.
— Извините, мадам, не могли бы вы мне дать чашечку кофе? Я заплачу.
Женщина ответила не сразу, и Анджело понял, что фраза его была слишком изысканной. «Я заплачу» тоже было некстати.
— Я могу вам дать кофе, — сказала она, — заходите. — Она была крупная, но такая ладная, что повернулась медленно и плавно, как лодка. — Калитка там, — показала она на конец изгороди.
В кухне был только старик и множество мух. Однако от кофейника, стоявшего на весело гудящей печке рядом с чугуном, где были отруби для свиней, шел такой славный запах, что эта закопченная комната показалась Анджело очаровательной. А так как поужинал он всего лишь черствым хлебом, то и отруби для свиней представились ему восхитительными.
Он выпил чашку кофе. Женщина, стоявшая так близко от него, что он мог видеть полные, в ямочках плечи и просвечивающий сквозь холст огромный лиловатый цветок ее грудей, вдруг спросила:
— А вы что, сударь, чиновник?
«Ну вот, — подумал Анджело, — ей уже жалко своего кофе».
— О нет, — ответил он. (Он старался не говорить «сударыня».) — Я торговец из Марселя. Еду в Дром, там у меня клиенты, ну а заодно хочу немного проветриться.
Лицо женщины стало более приветливым, особенно когда он спросил, как проехать в Банон.
— Может, скушаете яичницу? — спросила она, отодвигая чугун и ставя на огонь сковородку.
Он съел яичницу и кусок сала с четырьмя ломтями очень белого хлеба, показавшегося ему воздушным. Женщина теперь совсем по-матерински хлопотала около него. Он был очень удивлен, что у него не вызывает отвращения ни запах пота, ни вид густых пучков рыжих волос под мышками, когда она поднимала руки, чтобы поправить прическу. Она отказалась от платы, а когда он стал настаивать, рассмеялась и бесцеремонно оттолкнула его кошелек. Анджело страдал, чувствуя себя смешным и неловким: он предпочел бы заплатить, чтобы иметь возможность удалиться с холодным и непринужденным видом, под которым он обычно скрывал свою застенчивость. Он пробормотал несколько любезных слов и положил кошелек в карман.
Дорога, которую ему показала женщина, вилась по ту сторону долины и уходила вверх к дубовым зарослям. Некоторое время Анджело молча ехал по небольшой равнине, покрытой зелеными лугами. Он все еще был под впечатлением съеденной пищи, оставившей во рту такой приятный вкус. Наконец он вздохнул и пустил лошадь рысью.
Солнце стояло высоко, было очень жарко, и свет, не яркий, но очень белый, расползался ровным, словно смазывающим землю густым паром. Анджело давно уже въехал под сень дубравы и поднимался по узкой дороге, покрытой толстым слоем пыли, взлетавшей из-под копыт плотным, неоседающим облаком. И на каждом повороте он видел сквозь сухой и шершавый кустарник, что извилины дороги внизу все еще хранят следы его лошади. Деревья не давали никакой прохлады. Мелкие, жесткие листья дубов лишь отражали жар и свет, делая лесную тень слепящей и душной. На выжженных до основания склонах позвякивали кустики белого чертополоха, и чудилось, что вся металлическая почва вздрагивает под копытами. Не было ничего, кроме этого потрескивающего звука, пробивавшегося сквозь глухой топот копыт на покрытой толстым слоем пыли дороге, и такой абсолютной тишины, что огромные безмолвные деревья выглядели почти нереальными. Седло раскалилось. Брюхо лошади взмокло под подпругой. Лошадь сосала удила и время от времени встряхивала головой, чтобы прочистить глотку. Все нарастающий жар гудел, как печь, до отказа набитая углем. Стволы дубов трещали. А внизу, на земле, сухой и гладкой, как пол церкви, залитой белым, матовым, но искрящимся из-за частичек пыли светом, вращались длинные тени, отбрасываемые ногами лошади. Дорога делала все более крутые повороты, взбираясь на поросшие белым лишайником утесы, и вдруг поворачивала прямо к солнцу. Тогда в меловом небе разверзалась немыслимая, фосфоресцирующая бездна; ее липкая, жирная и клейкая утроба опаляла лихорадочным жаром. Огромные деревья исчезали в этом сиянии; от леса, поглощенного светом, оставались лишь неясные очертания пепельной листвы, зыбкой и почти прозрачной, которая под знойным дыханием время от времени покрывалась клейкой и сверкающей рябью. Затем дорога поворачивала на запад и, внезапно сужаясь, превращалась в тропинку для мулов, теснимую со всех сторон могучими, яростными деревьями; стволы их словно опирались на колонны золотого света, ветви были переплетены трепещущими золотыми стеблями, а неподвижные листья золотились, как маленькие зеркала, оправленные тонкими золотистыми нитями, точно повторявшими все прожилки.
В конце концов Анджело стало удивлять отсутствие иной жизни, кроме жизни света. Ни ящериц, ни даже ворон, которые обычно в эту раскаленно-меловую пору так же напряженно замирают на ветках, как и в снегопад. Анджело вспоминал летние маневры в Гарбии; никогда еще не видел он такого хрустального, будто накрытого стеклянным колпаком, пейзажа, такой минералогической фантасмагории (даже деревья сверкали призматическими гранями, как кристаллы горного хрусталя). Он был потрясен неожиданной близостью этих безжизненных глубин. «Давно ли я смотрел на обнаженные плечи женщины, напоившей меня кофе! И вот передо мной целый мир, более удаленный от этих плеч, чем луна или мерцающие пещеры Китая, но тем не менее способный меня погубить. Да! Но это мир, в котором я живу! В Гарбии у меня был маленький штаб и маневры; и надо было делать все, что положено, чтобы не получить нагоняй от генерала Сан — Джорджо с его роскошными усами и уличным жаргоном. И это отдаляло меня от мира, позволяло не замечать его граненые рощи. Может быть, такова суть всех высоких принципов: свой маленький штаб и генерал-сквернослов — вот и все, что требуется, чтобы не замечать своей изоляции под стеклянным колпаком, где солнечный свет, манящий миражами, грозит тебе безумием и гибелью. А потому всякий, кто не хочет быть просто обывателем, ищет высокие принципы». И тем не менее его тревожил неуловимый трепет этих огромных деревьев; каждое из них, казалось, весило не меньше ста тысяч килограммов, и они скользили и прятались в потоке света, будто играющие в ручье форели. Анджело спешил добраться до вершины большого холма, надеясь, что там хоть немного дует ветер.
Но ветра не было. Это была песчаная равнина. Свет и жар давили здесь с еще большей силой. И можно было видеть даже все небо, белое и меловое. Вдали, на горизонте, змеились слегка голубоватые холмы. Анджело двигался по направлению к длинной, серой, очень высокой, круглившейся холмами горе. До нее пролегала местность, которая щетинилась высокими, напоминавшими чуть зеленоватые треугольные паруса утесами; на их склонах, словно осиные гнезда, лепились деревеньки. Откосы, подпиравшие эти почти голые скалы, были покрыты коричневыми зарослями дубов и каштанов. У их подножия текли, образуя выступы и изгибы, золотистые или еще более бесцветные, чем небо, долины. Маслянистый жар и безжалостный свет придавали всему трепещущие, искаженные очертания. Над жнивьем, над огненного цвета покосами и даже над лесами, где жара сжигала остатки зеленой травы, там и сям поднимались, словно дыхание исхлестанной жаром земли, то пыль, то дым, то туман.
Дорога все еще не решалась спуститься и бежала по гребню холма, впрочем довольно широкому, похожему на волнистое плато, плавно спускавшееся с обеих сторон к подножию еще более высоких холмов. Наконец Анджело очутился среди маленьких светлых дубов, высотой не больше двух-трех метров. От плотного ковра чабреца и тимьяна, по которому ступала лошадь, исходил густой аромат, становившийся в тяжелом и неподвижном воздухе почти тошнотворным. Однако здесь уже были кое-какие следы человеческой жизни.
Время от времени заросшая белой как мел летней травой тропинка выводила на дорогу, но тут же снова сворачивала в лесок и терялась в траве, однако было ясно, что она все-таки ведет к какой-то цели. Наконец Анджело увидел крытую соломой овчарню. Стены ее, цвета хлеба, были сложены из огромных, плоских, очень тяжелых камней. Анджело свернул на эту тропинку, надеясь найти там воды, чтобы напоить лошадь. Стены овчарни, поддерживаемые аркбутанами, словно стены собора или крепости, не имели окон. А поскольку она стояла спиной к дороге, то двери тоже не было видно. Хотя Анджело порой и говорил с горечью, что его воинское звание «гроша ломаного не стоит», он все-таки был профессиональным солдатом и обладал чутьем настоящего фуражира. Услышав, как гулко отдаются в овчарне шаги лошади, он тотчас же подумал, что она пуста, и уже давно. Действительно, длинные деревянные, отшлифованные до блеска поилки на каменных подпорках были сухими и белыми, как старые кости. Но из широко открытых ворот слегка веяло прохладой и восхитительным запахом сухого овечьего навоза. Однако, едва сделав несколько шагов по направлению к двери, Анджело услышал какой-то напоминавший жужжание гул и увидел, как колеблется в тени что-то вроде тяжелого желтого занавеса. Лошадь раньше его поняла, что овчарня занята роем диких пчел, и рысью пустилась к лесу. С поворота дороги он увидел издали фасад овчарни, возвышавшейся на несколько метров над вершинами маленьких белых дубов. Вылетавшие из овчарни пчелы образовывали толстые, витые, колеблющиеся шнуры, которые на свету казались сложенными из комочков сажи; они струйками вытекали из ворот и из двух круглых окон, словно из глазниц и изо рта огромного черепа, заброшенного в лесу.
Но время шло, и жажда становилась все сильнее. Дорога по-прежнему шла вдоль этого сухого гребня. В своем утреннем возбуждении Анджело забыл завести часы. Он решил, что проехал не меньше четырех лье. Он попытался определить время по солнцу, но солнца не было, а был лишь ослепительный свет, льющийся с неба со всех сторон. Дорога наконец стала спускаться, и вдруг за поворотом его плечей коснулась прохлада, вызвавшая желание поднять глаза, — над ним была очень зеленая листва высокого бука, а рядом — четыре огромных блестящих тополя, в реальность которых он поверил, лишь услышав напоминавший жужжание воды шелест листвы, которая трепетала, несмотря на отсутствие ветра. За деревьями виднелось еще одно поле: жатва была закончена, снопы соломы убраны, и кое-где виднелись борозды свежей пашни. Машинально придерживая грызущую удила и рвущуюся вперед лошадь, Анджело заметил, что поле уходит дальше за ивы, а из-за ив показались три осла, запряженные в плуг. Наконец лошадь помчалась крупной рысью к зарослям смоковниц, ив и тополей, и он едва успел заметить, что на пахаре была ряса.
Источник был в лесу у дороги. Из толстой трубы фиолетовая вода бесшумно стекала в густо заросшее красноватым мохом углубление. Вытекавший оттуда ручей орошал луга, посреди которых, прямо на траве, стояло одноэтажное строение, недавно оштукатуренное, со свежевыкрашенными ставнями, строгое, очень чистое и еще более молчаливое, чем источник.
Когда глаза Анджело привыкли к темноте, он увидел, что в нескольких шагах от него по ту сторону дороги под деревом сидит монах. Неопределенного возраста, худой, с лицом того же рыжеватого цвета, что и его ряса, с горящими глазами.
— Какое великолепное место, — сказал Анджело с деланной непринужденностью, пощелкивая каблуками своих сапог.
Монах не ответил. Он смотрел своими лучистыми глазами на лошадь, на портплед и сапоги Анджело. Тот почувствовал смущение и, решив, что под вязами слишком прохладно, взял лошадь под уздцы и повел ее на солнце.
«Тут можно схватить воспаление легких, — словно извиняясь, сказал он сам себе. — Вода нас очень освежила, и теперь можно до обеда сделать еще одно или два лье». Его поразила первобытная худоба этого лица и выступавшие шейные сухожилия, которые казались веревками, привязывавшими голову к этой рясе. «Может, и здесь роятся пчелы…» — подумал он и тут заметил примерно в трехстах шагах от себя дом, наверняка трактир (видна была даже вывеска), а в небе большую стаю ворон, летевших на север.
— Привет, капрал! — сказал трактирщик. — У меня есть все, что нужно для вашей лошади, ну а вот вас уважить будет потруднее, если только вас не устроит мой обед, — добавил он, подмигивая, и приподнял крышку кастрюли, где в томатно-луковой подливе томились нашпигованные салом перепелки. — Что Бог послал. Вы очень дорожите вашим доломаном? — спросил он, глядя на изящный летний сюртук Анджело. — Мои стулья протерты задницами монахов, и солома будет, как жало, въедаться в тонкое сукно.
Вместо рубашки на этом человеке был красный кучерской жилет, надетый на голое тело. Густые волосы на груди заменяли ему галстук. Чтобы пойти вылить пару ведер воды на ноги лошади, он надел старую полицейскую фуражку. «Это бывший солдат», — подумал Анджело. После безумства жары ничто не могло доставить ему большего удовольствия. «Эти французы, — мысленно продолжил он, — никак не переварят своего Наполеона, но сейчас, когда им не с кем сражаться, кроме ткачей, которые требуют права хоть раз в неделю есть мясо, то уж тут ничего не попишешь, они скорее будут в лесу вспоминать об Аустерлице, чем пойдут против рабочих с криками: «Да здравствует Луи-Филипп!» Этот человек без рубашки ждет только случая, чтобы стать королем Неаполя.
Вот что отличает народ по ту и по эту сторону Альп. У нас нет такого прошлого, и это делает нас робкими».
— Знаете, что бы я сделал на вашем месте, — сказал хозяин. — Я бы отвязал ваш портплед и положил его на два стула в доме.
— Но ведь здесь нет воров, — ответил Анджело.
— А я-то? — спросил мужчина. — Трудно ведь устоять перед искушением.
— От искушений неплохо излечивает моя шпага, — сухо ответил Анджело.
— Что уж, нельзя и пошутить? А вообще-то я ничего не имею против таких лекарей. Давайте-ка лучше выпьем по стаканчику винца, — сказал он, похлопав Анджело по плечу своей увесистой рукой.
И надо сказать, винцо его оказалось совсем недурным.
— Монахи из монастыря не ленятся пройти четверть лье лесом, чтобы пропустить стаканчик.
— А я-то полагал, — наивно сказал Анджело, — что они пьют только воду из этого чудесного источника у дороги под платанами. А кстати, разве им позволено приходить сюда пить вино?
— Ну, если так рассуждать, то ничего не позволено. А разве позволено унтер-офицеру двадцать седьмого пехотного полка держать харчевню у дороги, по которой только лисы изредка пробегают? Разве это записано в правах человека? Эти монахи — славные ребята. Время от времени, на Вознесенье, они устраивают крестный ход с хоругвями, трубами и колокольным звоном, но главная их забота — возделывать землю. И от этого они не отлынивают. А где вы видели, чтобы крестьянин отказался от стаканчика? Да и Богом сказано: «Пейте, ибо сие есть кровь Моя». Но я все-таки отослал свою племянницу. Ее присутствие смущало их. Вероятно, из-за юбок. Оно ведь досадно, когда кто-то носит юбку по необходимости, а ты надел ее из убеждения. Вот и живу теперь тут один. Что же тут худого, если они иногда заходят пропустить по рюмочке. И им хорошо, и мне. Разве это не главное? Впрочем, они это делают благородно. Приходят не по дороге, а делают крюк лесом. А ведь это очень похвально для человека, которому хочется выпить; вот вам и покаяние, и все такое прочее. Ну да они больше знают толк в этом, чем я. И входят они с черного хода, я всегда оставляю дверь в конюшню открытой; а ведь уже одно это — унижение для тех, кто еще не смирил свою гордыню. Ничего не попишешь! Кто бы мне сказал, что я в один прекрасный день стану шинкаркой!
Слова трактирщика навели Анджело на размышления. Он понимал, что если человек живет один в этих лесах, то он скучает по человеческому общению и готов разговаривать с первым встречным. «Я со своей любовью к народу, — думал он, — похож на этого унтер-офицера с его трактиром у дороги, по которой ходят только лисы. Любовь смешна. В ответ мне скажут: «Не морочьте нам голову; истина в обнаженных плечах женщины, напоившей вас кофе. Они и правда были хороши, и ямочки так мило смеялись, несмотря на загар. Что же вам еще нужно? Вы же не привередничали пять минут назад ни у источника, ни в свежей тени бука и этих тополей, которые тоже очень мило поблескивали». Но с буком, с тополями, с источником можно быть эгоистом. Кто научит меня быть эгоистом? Хорошо этому человеку в красном жилете на голом теле, он может говорить, о чем ему вздумается, с первым встречным». Тишина в лесу казалась Анджело удивительной.
— У меня нет столовой, — сказал этот невозмутимый человек, — и обычно я ем свою стряпню вот за этим каменным столом. Я думаю, было бы нелепо обедать за двумя разными столами. Тем более что мне придется каждую минуту вставать, чтобы подавать вам. Я надеюсь, вы не будете возражать, если я накрою нам за одним столом. Впрочем, если для вас это имеет значение, я умею вести себя за столом, но ведь я один и… — (Это положило конец сомнениям Анджело.) Он очень старался еще и для того, чтобы ему заплатили за его собственное вино, которое он выпьет.
Впрочем, он действительно держался очень прилично. На бивуаках он выучился есть, не пачкая свою мохнатую грудь.
— В харчевнях вроде вашей, — сказал Анджело, — обычно происходят кровавые истории. А значит, должна быть печь, чтобы поджаривать трупы, и колодец, куда бросать кости.
— У меня есть печь, но нет колодца, — сказал трактирщик. — Кстати, заметьте, — добавил он, — что кости прекрасно можно закопать в лесу, так что и сам дьявол ничего не пронюхает.
— В моем состоянии духа, — сказал Анджело, — я бы не имел ничего против подобного приключения. Люди странно устроены; я полагаю, нет нужды это объяснять унтер-офицеру, служившему в двадцать седьмом пехотном полку. Но я так устал спорить сам с собой по разным сложным поводам, что был бы даже рад, если бы на меня напали свирепые и отчаянные молодцы, которые отняли бы у меня кошелек и во избежание каторги или гильотины отправили бы меня на тот свет. Думаю, что я с радостью принял бы бой вон на той лесенке, хотя там и трудно маневрировать. Я бы даже согласился сидеть в чердачной комнате с незапирающейся дверью и, зная, что в моем пистолете только два патрона, слушать, как убийцы поднимаются по лестнице, а потом пустить в ход острый стилет, с которым я никогда не расстаюсь… — Он был очень серьезен и закончил грустной фразой: — Вот только так могу я говорить о любви, не давая повода для насмешек.
— Да, так обычно говорят, — ответил трактирщик, — но боюсь, что в подобные моменты не до смеха.
А так как Анджело с каким-то мрачным пылом настаивал на своем, он налил ему стакан вина и глубокомысленно и рассудительно сказал, что ведь все когда — то были молоды и тем не менее остались живы, а стало быть, и болезнь эта не смертельна.
«Я стану отшельником, — сказал себе Анджело. — А почему бы и нет? Небольшой сад, виноградник и даже ряса, это ведь, в общем, довольно удобная одежда. И тощие жилы, чтобы прикрепить мою голову к этой рясе. Это производит довольно сильное впечатление и прекрасно защищает того, кто больше всего на свете боится казаться смешным. Вот, может быть, средство быть свободным».
Когда дошло до расчетов, трактирщик утратил всякую склонность к философии и буквально выклянчивал лишнее су. Он больше не вспоминал двадцать седьмой пехотный полк, но зато часто повторял, что он один, видя, что это производит на Анджело большое впечатление.
Трактирщик без труда получил то, что хотел, надел свою полицейскую фуражку, чтобы иметь удовольствие снять ее и держать в руке, пока Анджело садился на лошадь.
Было около часа пополудни, и жара казалась насыщенной фосфорической горечью.
— Не выезжайте на солнце, — сказал трактирщик (по его мнению, это звучало весьма иронично: тени-то ведь не было нигде).
Анджело показалось, что он попал в ту самую печь, о которой он только что говорил. Это была очень узкая долина, густо заросшая карликовыми дубами. Сбегавшие к ней каменистые склоны были раскалены добела. Размолотый в мелкую въедливую пыль свет, словно наждачная бумага, терзал сонную лошадь и всадника; небольшие деревья словно растворялись в этом истертом воздухе, а его грубая субстанция вздрагивала, перемешивая жирно-золотистые и тускло-рыжие пятна с широкими меловыми полосами, в которых исчезали все привычные формы и очертания. Над высокими остроугольными утесами разливался гнилостный запах брошенных ястребиных гнезд. А издалека, с белесых холмов, окружавших долину, стекал по ее склонам тошнотворный запах погибших там жизней: пни и шкуры, муравейники, крохотные, с кулак, скелетики чей-то грудной клетки, останки змей, напоминавшие обрывки серебряных цепей, кучи мух, казавшихся просто горстями изюма, дохлые ежи, чьи останки напоминали мякоть каштана, клочки кабаньих шкур, оставшихся на поле битвы после яростных схваток, обглоданные сверху донизу, засыпанные трухой деревья, которым не позволял упасть густой и плотный воздух, застрявший в ветках дубов, сжигаемые солнцем трупы сарычей и терпкий запах сока, вытекавшего из потрескавшихся от жара стволов дикого боярышника.
Это жуткое зрелище не было порождением воспаленного воображения Анджело. Никогда еще не бывало такого лета в этих местах. Но в тот же день мощные волны этого черного жара потекли на юг. На пустынные равнины Вара, где дубы начали трещать от жары, на застрявшие посреди плато фермы, где стаи голубей осаждали водоемы, на Марсель, где от сточных канав начал подниматься пар. В Эксе в полдень царила такая тишина, что, как ночью, можно было услышать звон водяных струй фонтанов. В Риане в девять утра было уже двое больных: извозчику стало плохо у въезда в село; его отнесли в трактир, уложили в тени и пустили кровь, но он все еще был без сознания; а двадцатилетнюю девушку примерно в это же время вдруг прохватил понос прямо у источника, где она пила; она бросилась бежать к дому, который был в двух шагах, и, как подкошенная, упала у порога. В то время, когда Анджело дремал, сидя на лошади, она уже была мертва. Жара стекала с холмов в находящийся в котловине Драгиньян; послеобеденный сон был невозможен. Обычно жители закрывали малюсенькие оконца своих домов, и комнаты оставались прохладными; но сейчас жара была настолько невыносимой, что хотелось топором прорубить их пошире, чтобы не задохнуться. Все ушли в поля; там не было ни источников, ни колодцев, и люди ели горячие, словно печеные, дыни и абрикосы и ложились ничком на траву.
В Ла-Валетте тоже ели дыни, и как раз в то время, когда Анджело проезжал мимо утесов, источавших запах тухлых яиц, юная мадам Тэюс сбегала по залитым солнцем ступеням замка, направляясь в деревню, где примерно час назад (как раз в тот момент, когда этот плут трактирщик говорил Анджело: не выезжайте на солнце) внезапно заболела кухарка. И вот когда Анджело, закрыв глаза, продвигался по раскаленной дороге среди холмов, кухарка была уже мертва. Предполагали, что это удар, потому что лицо нее было все черное. Жара, запах, исходивший от умершей, ее почерневшее лицо вызвали у дамы из замка такое отвращение, что ей пришлось отойти за куст, где ее вырвало.
В долине Роны люди поедали немыслимое количество дынь. На востоке эта долина шла вдоль тех холмов цвета медного купороса, сквозь которые пробирался Анджело. Из-за близости воды деревья в лесах были очень высокими: тридцатиметровые смоковницы и платаны, роскошные буки с ниспадающей свежей листвой. В этом году не было зимы. Гусеницы объели все хвойные деревья, оголили ветви туи и кипарисов и уже принялись за смоковницы, платаны и буки. С возвышенности Карпентра, сквозь сотни квадратных километров, покрытых скелетами деревьев, с которых ветер сдувал ажурные пепельно-серые листья, виднелись крепостные валы Авиньона, похожие на изъеденную муравьями бычью грудь. В этот же день жара добралась и туда и скосила самые больные деревья.
На вокзале в Оранже пассажиры прибывшего из Лиона поезда что есть мочи стучали в двери своих купе, требуя открыть их. Они умирали от жажды, многих рвало, и они корчились от боли. Пришел механик с ключом, открыл две двери; третью он открыть не смог, отошел в сторону, остановился, прижавшись лбом к балюстраде, и упал как подкошенный. Его унесли. У него едва хватило сил сказать, что нужно поскорее отцепить паровоз, который может загореться или взорваться. А сначала повернуть вторую рукоятку до упора.
В городах и деревнях этой долины был неслыханный урожай дынь. Жара шла им впрок. Никакая еда не лезла в горло, при одной мысли о хлебе или мясе подкатывала дурнота. И люди ели дыни. А после хотелось пить. Длинные языки пенистой влаги свисали из труб колодцев. Людей постоянно терзало желание смочить рот. Пыль от обламывавшихся веток деревьев и пыль от спрессованного знойным воздухом пересохшего сена, словно снежная поземка, дымящаяся над лугами, раздражала горло и ноздри, как пыльца платанов. Улочки вокруг синагоги были усеяны корками, семенами и мякотью дынь. Хорошо шли и сырые помидоры. Так было в первый день, а потом эти отбросы стали быстро разлагаться. Уже к вечеру этого первого дня запахло гнилью, а наступившая ночь была еще более жаркой, чем день. К этому времени крестьяне пригнали в Карпентра около пятидесяти возов с большими арбузами. И в то время, как в тридцати лье к западу от Карпентра лошадь Анджело несла своего полусонного хозяина сквозь источавшее знойно-тошнотворный запах тухлых яиц ущелье, арбузные корки начали скапливаться на центральной улице, около зданий субпрефектуры, библиотеки, королевской жандармерии и Лионской гостиницы, там, где бывало больше всего народу. Новые возы дынь прибывали в город; какой-то врач капал на кусочек сахара болеутоляющий эликсир; а двухчасовой дилижанс в Бловак так и остался незапряженным.
И в поле, и в городе, и в деревне таинственный свет этого знойного дня был сродни туману. Он делал невидимыми стены домов на противоположной стороне улицы. Отраженные фасадами домов солнечные лучи ослепляли. Очертания искажались в клейком, как сироп, воздухе. Люди брели, словно пьяные, но их опьянение шло не от желудка, где булькала сочная мякоть плохо прожеванных дынь, а от этого знойного света, в котором теряли свои привычные очертания двери, окна, портьеры, длинные листья рафий, и нельзя было определить, где кончается тротуар и начинается мостовая; вдобавок люди, как и Анджело, двигались спотыкаясь, с полузакрытыми глазами, и за пеленой опущенных век, которые солнце окрашивало в цвет алого мака, рождались картины бушующих, кипящих вод, лишавшие их уверенности и сил.
В первые же дни этой жары много людей заболело. Но на это не обращали внимания. Заболевшими занимались, лишь когда у них не было сил дойти до дома и они падали на улице. Да и в этих случаях не всегда. Если они лежали ничком, то их можно было принять за спящих. Вот если они корчились на земле и в конце концов оставались лежать навзничь, так что видны были их почерневшие лица, тогда на них обращали внимание. Да и опять не всегда. Потому что жара и постоянная жажда мешали думать о других. Вот почему на самом деле в тот первый день — как раз тогда, когда сквозь пронизанные солнцем веки Анджело грезились скелеты сарычей, застрявших на ветвях огромных дубов, — в общем и целом было очень мало больных. Один раввин, озабоченный главным образом соображениями чистоты, вызвал еврейского врача, чтобы тот осмотрел три трупа, лежавшие у входа в маленькую синагогу (это, очевидно, были трупы тех, кто собирался войти в храм, чтобы укрыться там от жары). После обеда в Карпентра было только два случая, включая кучера дилижанса из Бловака, причиной смерти которого в равной мере могли быть и абсент, и жара. (Это был очень толстый человек, постоянно испытывающий голод и жажду; умер после обеда в трактире — он, вероятно, был единственным пообедавшим в городе в полдень, — где он съел целую миску рубцов и выпил семь рюмок абсента: до кофе, вместо кофе и после него.)
В Оранже, Авиньоне, Апте, Маноске, Арле, Тарасконе, Ниме, Монпелье, Эксе, Ла-Валетте (где, однако, смерть кухарки произвела большое впечатление), Драгиньяне и так до самого побережья — во всех этих местечках едва ли были (но надо уточнить — во второй половине дня, когда Анджело в полудреме, укачиваемый мерным шагом лошади, чувствовал тошноту) один-другой смертельный случай и несколько более или менее серьезных недомоганий, приписанных неумеренному потреблению дынь и томатов. Больным давали болеутоляющий эликсир на кусочках сахара.
В Тулоне санитарный врач военно-морского гарнизона с двух часов дня добивался приема у герцога де Т., адмирала и начальника гарнизона. Его попросили прийти к семи часам вечера. Он вел себя не слишком почтительно и даже неподобающим образом возвысил голос в приемной. В конце концов дежурный гардемарин выставил его за дверь, обратив внимание на блуждающий взгляд посетителя и какую-то странную потребность говорить, которую тот сдерживал, внезапно прикрывая рот рукой. Гардемарин извинился. Санитарный врач сказал: «Тем хуже!» — и ушел.
Жителей Марселя не тревожило ничего, кроме чудовищного запаха нечистот, заполнявшего город. За несколько часов вода в Старом порту стала густой, черной как смола, с красноватым отливом! В городе было слишком много жителей, чтобы обратить внимание на врачебные экипажи, появившиеся днем на улицах города. У многих врачей были весьма озабоченные лица.
Впрочем, из-за отвратительного запаха отхожего места все лица принимали задумчивое и грустное выражение.
Дорога, по которой шла лошадь Анджело, уперлась в один из утесов в форме треугольного паруса и двинулась в обход по направлению к деревне, спрятавшейся среди камней, словно осиное гнездо. Анджело почувствовал, что лошадь сменила аллюр, и проснулся; он увидел, что поднимается по небольшим террасам возделанной земли, опирающимся на невысокие стены из белого камня, обсаженные мрачными кипарисами. Деревня была пуста, стены домов дышали жаром, а от ослепительного света кружилась голова. Анджело спешился и отвел лошадь под прикрытие полуобрушенного свода около церкви. Оттуда доносился резкий запах птичьего помета: изнутри свод был покрыт ласточкиными гнездами, из которых сочилась коричневая жидкость. Пепельная тень освежила горящий, словно онемевший затылок Анджело, по которому он без конца водил рукой. Пробыв там примерно с четверть часа, он вдруг заметил на противоположной стороне улицы открытую дверь, а в ее темной глубине мелькавшую то ли блузку, то ли рубашку. Анджело перешел улицу, чтобы попросить воды. Это была женщина. Взгляд у нее был бессмысленный. Она обливалась потом и дышала с большим трудом. Она сказала, что воды больше нет, что голуби загадили все водоемы, что можно только попытаться напоить лошадь, но та фыркнула в ведро, намочила ноздри и выдохнула сверкнувшую на солнце водяную пыль.
У женщины были дыни. Анджело съел три, а корки отдал лошади. У женщины были еще помидоры, но она сказала, что их нельзя есть сырыми, потому что от них начинается лихорадка. Анджело так яростно впился зубами в один из них, что сок брызнул на его прекрасный сюртук. Но ему было все равно. Жажда его начала утихать. Он дал несколько томатов лошади, и та с жадностью их проглотила. Женщина сказала, что муж ее заболел, потому что вот так же никого не слушал, и что со вчерашнего дня его трясет лихорадка. Тут Анджело заметил в углу комнаты кровать, где из-под толстого одеяла в цветочек и перины едва была видна голова больного. Женщина сказала, что он не может согреться. Анджело подумал, что это странно и явно не сулит ничего хорошего. Лицо мужчины было фиолетовым. Женщина сказала, что сейчас у него почти нет болей, но что все утро он корчился от колик и это, конечно, из-за томатов — ведь он, как и Анджело, не послушал ее и наелся.
Отдохнув около часа в этой комнате, куда в конце концов ввели и лошадь, Анджело снова отправился в дорогу. Жар и свет поджидали его у порога. Трудно было даже представить себе, что когда-нибудь наступит вечер.
Все это было в тот момент, когда морской санитарный врач, сказав «Тем хуже!», возвращался в Тулон. И тогда же еврейский врач, поспешивший вернуться домой, уже говорил с женой и велел ей сложить в маленький чемодан вещи для нее и для их двенадцатилетней дочки, и эта женщина с коровьими глазами и огромным носом выехала из Карпентра дилижансом, идущим в Вэзон, чтобы оттуда в наемном экипаже как можно быстрее добраться до Дьёлефи или даже до Бурдо. Она уже больше не смотрела на город, где остался ее муж, и жестом приказала молчать девочке, которая, обливаясь потом, смотрела на нее широко открытыми глазами. А тем временем Анджело среди высоких холмов любовался диким великолепием этого зловещего лета: порыжевшие дубы, обуглившиеся каштаны, чахлые пастбища цвета медного купороса, кипарисы, в зелени которых, казалось, отражался маслянистый блеск похоронных факелов. Потоки плотного света, словно мираж, простирали перед ним изъеденный солнцем гобелен, сквозь прозрачную основу которого виднелись зыбкие, трепещущие очертания серых лесов, селений, холмов, горы, горизонта, полей, рощ, пастбищ, почти сливавшихся с воздухом цвета мешковины. Авто самое мгновение, когда Анджело в сотый раз спрашивал себя, наступит ли когда — нибудь вечер, и в сотый раз оборачивался к востоку, неизменно залитому чистым охровым цветом, время остановилось в Ла-Валетте, где тело кухарки разлагалось с немыслимой быстротой на глазах у нескольких обитателей деревни и молодой дамы из замка, оставшихся почтить покойную, которая таяла у них на глазах в постели, куда ее положили одетой. И пока они стояли, завороженные этим стремительным тлением, взору Анджело явились каштановые рощи, а среди них скалы и деревни, те, что он еще утром видел с высоты первого холма. Но если утром и издали этот край казался приветливым и уютным, то сейчас, под этим немыслимой силы светом, он, казалось, разлагался в липко-густом и дрожащем воздухе. Деревья теряли цвет и форму, растекаясь жирными пятнами по грубой ткани воздуха, леса таяли, как куски сала. В тот самый час, когда молодая дама, стоя перед трупом, думала: «Всего несколько часов назад я послала эту женщину за дынями», когда Анджело смотрел на восток в надежде увидеть нечто, предвещающее конец этого дня, морской санитарный врач, не находя себе места, поднялся по улице Ламальг, повернул на улицу Труа — Оливье, пересек площадь Паве д’Амур, вышел на улицу Монтобан, свернул на улицу Рампар, прошел по улице Мизерикорд, где ручейки мочи испарялись среди раскаленных добела булыжников, спустился по улицам Оратуар и Лармедьё, куда сонный порт выдыхал запахи своего зеленого чрева, поднялся по улице Мюрье, где ему пришлось перешагнуть через лужу, натекшую из отхожего места, вышел на улицу Лафайет и, усевшись под платанами на террасе кафе «Герцог д’Омаль», заказал абсент. Сделав первый глоток, он сказал себе, что совершенно незачем быть большим роялистом, чем сам король. Чтобы снять с себя ответственность, нужно просто подать рапорт. Каждый год говорят: «Никогда еще не было такой жары». Может быть, это всего лишь дизентерия. Особенно если организм отравлен излишествами. «Симптомы болезни, симптомы болезни» — если организм разрушен алкоголем, женщинами, пряностями и прочими излишествами, попробуй-ка понять, что это за симптомы.
Единственно, что я мог бы сказать, так это то, что считаю их симптомами продромального периода. Ну и физиономия была бы у адмирала, если бы его разбудили, чтобы сообщить о чисто продромальных симптомах! Коллапс. Именно коллапс. В изношенном организме обычная дизентерия может принять формы, ну скажем… азиатские. Вдали от Ганга. Индия. Жара. Слоны. Тучи мух. Дельта Инда. Грязь. 50 градусов в тени. Река гниет, как любое органическое тело. Впрочем, в городе пахнет не так уж плохо, как говорят. По крайней мере не так плохо, как полгода назад. А может, это просто вопрос привычки. Во всяком случае, я постоянно чувствую запах абсента. Либо запах этого города переходит всяческие границы. Почему бы в таком случае и дизентерии не перейти границы. Распай!Служение человечеству! Это, конечно, очень мило, но я военный врач, а военный врач зависит от старших по званию… Подать адмиралу рапорт, который снимет с меня всякую ответственность. Остальное… если бы я был гражданским врачом… но я всего лишь винтик. И все-таки надо, чтобы адмирал принял меня сегодня вечером. Тем более что уже сегодня вечером гражданский врач может… и плевать мне на его коллапс. Иссиня-черные тучи над Бенгальским заливом. Смертоносные испарения на борту «Мельпомены». Он заказал еще один абсент и попросил принести ему холодной воды. В то время, когда санитарному врачу принесли вторую рюмку абсента, в Ла-Валетте дама из замка говорила себе: «Мне кажется, что прошла целая вечность». Смерть кухарки уничтожила время. Молодая женщина была потрясена тем ударом, который оборвал время для кухарки и, словно обвал, завалил дороги, лишив возможности бежать. А в то же самое время в сорока лье от Ла-Валетты Анджело пробирался среди высоких холмов, сквозь серые каштановые рощи, сквозь равнины, заросшие серыми васильками, под серым небом. Он чувствовал себя погруженным в расплавленный свинец. Лошадь, казалось, спала на ходу. А тем временем в Карпентра еврейский врач, дав распоряжение немедленно похоронить три трупа, найденных у входа в синагогу, возвращался домой. Он запугал синдика и был уверен, что по крайней мере в течение двух или трех дней тот будет молчать. А потом? Потом, потом… не в его власти было помешать людям говорить. Тем более что потом все и так станет ясно.
Главное было сохранить тайну, пока он не будет абсолютно уверен. Никогда не следует сеять панику среди населения, каково бы оно ни было. Было много и других соображений. Он беспокоился, сможет ли Рахиль нанять кабриолет в Вэзоне. Он верил в свою Рахиль: она сможет нанять кабриолет. Он был доволен, что ему пришла в голову мысль отправить их в Бурдо, расположенный в продуваемом всеми ветрами ущелье, где воздух совсем не застаивается. Он гордился своим почти подсознательным самообладанием. «Разум действует независимо от чувств, согласно своим собственным законам. И возможно, будет продолжать действовать даже в моем трупе. Проблема бессмертия души — это, может быть, лишь проблема независимости разума, который продолжает действовать даже тогда, когда жизнь уже покинула тело. Очень вероятно, что это не всеобщий закон, а привилегия отдельных лиц или народов, одаренных бессмертием души». Он готовил маленькие бутылочки, каждая со своей капельницей, с чистым опием, с опийной настойкой, морфином, нашатырным спиртом, шприцы для подкожных вливаний хлоргидрата морфия и маленькую бутылочку со скипидаром. В то время как он точным и сильным движением большого пальца затыкал бутылочки пробкой, в маленькой деревне, где Анджело ел дыни, мужчина, лежавший под перинами, вдруг, словно распрямившийся стальной пружиной, был выброшен из постели, упал плашмя, покатился к ногам своей задыхающейся жены и остался неподвижно лежать на полу. Казалось, что чья-то страшная рука оттянула назад почерневшую кожу лица, отчего у него выкатились глаза и оскалились зубы. Женщина наклонилась над ним. Она подумала, что это, может быть, плохая, заразная болезнь, и быстро съела зубок чеснока. Потом она побежала за соседками. Солнце по-прежнему заливало улицу ровным, без единой тени светом. А на востоке, куда время от времени поглядывал Анджело, все было неподвижно. Анджело поднимался по склонам небольших холмов, поросших серыми каштанами, спускался в серые ложбины, где из-под копыт лошади взлетали пепельные хлопья, ехал по долинам, извивающимся между известковых откосов, покачиваясь на спине дремлющей лошади, снова взбирался по склонам холмов, двигался вдоль раскаленного добела гребня, проезжал по опушке дышащих жаром каштановых и дубовых лесов. Каждый раз, добравшись до вершины холма, он смотрел на восток в надежде увидеть хоть какой-нибудь признак приближающихся сумерек. Но небо было одинаково серым и на востоке и в зените. Можно было спокойно смотреть на небо — слепило не солнце; оно было не сверкающим шаром, но все заполняющей слепящей пылью. Ослепляло все небо, ослеплял восток. Анджело смотрел на север, пытаясь разглядеть на склоне горы городок Банон, куда он держал путь. Но гора была ровного, почти такого же, как и небо, слепящего серого цвета, где невозможно было различить ни малейшей детали. Анджело чувствовал себя, как на поле сражения и шел к Банону сквозь этот маслянистый зной, как сквозь вражеский огонь. У него немного болел живот. Глухая боль порой становилась такой пронзительной, что у него перед глазами мелькали сполохи света еще более ослепительной белизны, чем гипсовая белизна неба. Он думал, что та задыхавшаяся от жары женщина не зря говорила ему, что не надо есть дынь и помидоров. Но даже сейчас, если бы он увидел у дороги дыни, он бы слез с лошади и снова стал бы их есть. Он говорил себе: «Дело в воздухе. Воздух не может быть таким маслянистым. В нем есть что-то еще кроме солнца; может быть, дело в крохотных мушках, которых заглатываешь при дыхании и от которых делаются колики». Шаг за шагом он приближался к холму, более высокому, чем те, что он уже преодолел. Это был один из первых отрогов горного хребта, исчезающий в знойном тумане. Он был виден издали. Еврейский врач в Карпентра тоже видел его из окна своей лаборатории. Он подошел к окну, привлеченный доносившимся с улицы запахом гниющих дынных корок. Над городскими крышами в десяти или двенадцати лье к востоку виднелись залитые ослепительным светом отроги горного хребта и холм, чуть более высокий, чем другие, напоминавший округлые купы деревьев на длинном сером склоне. Он спрашивал себя, доберется ли болезнь до этих возвышенностей и не лучше ли было отправить Рахиль дилижансом в Бловак. Если бы не известковая белизна неба и не серая пыль, туманной полосой закрывающая горизонт, то сквозь заполняющий улицу и город запах гниющих дынных корок он мог бы увидеть из окна своей лаборатории, немного правее холма, до вершины которого наконец добрался Анджело, небольшую возвышенность, напоминающую подстриженное в виде шара дерево, и деревеньку, где мужчина вдруг выгнулся, как пружина, и покатился к ногам женщины. И в этот самый момент прибежавшие на зов его жены четверо или пятеро соседок, держась на расстоянии от этой оскаленной челюсти и выкатившихся из орбит глаз, жевали чеснок и повторяли нараспев: «Он умер, он умер». Еврейский врач подумал, что у него, возможно, нет оснований так уж полагаться на свой ум. Ему казалось, что на этих возвышенностях Рахиль и Юдифь будут в большей безопасности, чем в Бурдо. Сейчас он уже совсем не был уверен, что бессмертие души дает какие-то преимущества. Он уже не радовался своей уверенности, что Рахиль сумеет нанять кабриолет в Вэзоне. Ей ведь и в голову не могло прийти, что он ошибся, отправив их в Бурдо. Он не мог их предупредить; он должен был оставаться здесь и выполнять свой долг. И тогда он проклял мудрость. Однако, поняв, что если быть логичным, то проклинать надо ложную мудрость, он проклял и ее, и самого себя, ибо не обладал истинной мудростью. И он проклял Рахиль и Юдифь, ибо они не способны были сохранить ему его Рахиль и Юдифь, проклял и само это племя, гонимое многоликим Богом. Пока он предавался отчаянию, небо на востоке слегка потемнело, и он понял, что скоро наступит вечер, а за ним и ночь. Это удивило его: словно впервые ночь надвигалась с востока. Он сказал себе: «Все мои рассуждения нелепы. Просто все это так неожиданно. И нечего попусту ломать себе голову. Рахили и Юдифи будет очень хорошо в Бурдо, во всяком случае не хуже, чем в любом другом месте, и, несомненно, лучше, чем здесь. А следовательно, ограничимся проверенными средствами. И никаких мудрствований». Он вернулся к своим флакончикам; часть их он расставил на столе в кабинете, а другую убрал в свою сумку с инструментами. Насвистывая какую-то песенку, он прислушивался к звуку шагов на улице и на лестнице, ожидая, что с минуты на минуту он может услышать звонок в дверь. В деревне, похожей на подстриженное в форме шара дерево, которую еврейский врач мог видеть в углублении между двумя выступами горы, женщины пошли за кюре. Тот пришел по-соседски запросто, в расстегнутой сутане.
— Скоро вечер, — сказал он, — может, хоть немного попрохладнеет. Бедняга Альсид.
— Он уже совсем почернел, — сказала одна женщина.
— Правда, — ответил кюре, — и это совершенно удивительно.
Он посмотрел на чудовищного вида труп. Но приближающийся вечер вселял в него надежду. «Хоть бы немного передохнуть, — думал он, — хоть бы стало чем дышать». Надежда, что скоро будет чем дышать, давала ему силы без содрогания смотреть на этот рот, в чудовищном оскале обнаживший до самых десен остатки гнилых зубов.
О приближении вечера говорила всего лишь легкая голубизна на востоке. Однако этого было достаточно, чтобы потускнели гроздья солнечных бликов, пробивавшихся сквозь листву платанов на улице Лафайет и усеивавших кружками и полумесяцами тротуар около плетеного стула, на котором сидел морской санитарный врач. Он подумал, что начинают собираться облака, и громко пробормотал, что привлекло к нему внимание посетителей, сидевших рядом с ним на террасе кафе «Герцог д’Омаль»: «Черт побери, неужто будет дождь?» Однако он питал уважение к своему званию и, пересчитав блюдца, сказал себе: «Несмотря на семь рюмок абсента, я все-таки вижу, что это не туча, а просто наступает вечер». И спокойно сказал вслух: «Это вечер, но я и не такое видел». Он хотел сказать, что решился на разговор с адмиралом. «Главное — это внятно произнести «смертоносные миазмы на борту „Мельпомены”». А дальше я ему уже все выложу. Я не стану говорить ни о первичных симптомах, ни о продромальном периоде. Я скажу ему то, что думаю. Ну а если он заартачится, то я ему скажу напрямик: „Я говорю «да», вы говорите «нет». Что ж, есть способ выяснить, кто прав: вскрытие”». Он подозвал официанта и спросил, который час. Была половина седьмого. Санитарный врач поднялся, постоял, широко расставив ноги, готовясь выдержать бой и с абсентом, и с адмиралом, и со всем тем, что привело его на террасу кафе «Герцог д’Омаль». Он пошел узенькими улочками. Его радовало приближение вечера — о чем свидетельствовало еще немного поголубевшее небо — и эта прекрасная идея вскрытия, подсказанная ему наступлением вечера и той надеждой, которая лилась с теряющего свой ослепительный блеск неба. Великолепное, неопровержимое, как он полагал, доказательство, которое не приходило ему в голову в отупляющей дневной жаре, под этим пронзительным, ослепляющим и удушающим светом, от которого стучало в висках и перед глазами возникали молниеносные трагические видения, как бывает, когда ныряешь на большую глубину в зеленоватой воде. Было по-прежнему жарко, по-прежнему нужно было перешагивать через сточные канавы и желтоватые струйки, вытекающие из отхожих мест, но этот смягчившийся свет позволял немного прийти в себя. Он подумал: «Как акробат, — и продолжил: — С адмиралом все решено, но ведь я знаю свое ремесло. Мне доводилось вскрывать и китайцев, и индусов, и яванцев, и гватемальцев.- (Это было не совсем точно: в качестве лечащего врача он плавал только в восточных морях. Он никогда не был в Гватемале, но ему нравилось это слово, а несколько лишних рюмок абсента рождали в нем преувеличенное представление о сфере его деятельности.) — А главное, противно, что нужно спорить, объяснять, а ведь в случае с матросом с «Мельпомены» все объяснено и неопровержимо доказано. В таких случаях, как сегодня, главное — это как следует их ошарашить, чтобы им не оставалось ничего другого, как сказать: «Ну что ж, делайте все необходимое». Им нужно подать на блюдечке все готовенькое и с математическими доказательствами причинно-следственных связей, весьма, впрочем, неприятных и для начальства, и для общества, связей, например, между далеким дыханием могучих рек и той силой, которая одним ударом может унести сто тысяч жизней. Гораздо легче объяснять, имея на руках доказательства: „Смотрите: вы видите липкий экссудат в плевре? Левый желудочек сокращен, правый набит черными сгустками, цианоз пищевода, эпителий отслаивается, кишечник наполнен массой, которую я сравнил бы, чтобы сделать вам понятнее, господин адмирал, медицинские термины, с рисовым отваром или молоком. Давайте же, давайте, господин адмирал, — вас ведь нельзя беспокоить во время сиесты — проникнем дальше в тело 1,70 метра на 40 этого марсового матроса с «Мельпомены», умершего в полдень, когда вы, господин адмирал, смаковали кофе мокко, а вам стелили постель; умершего в полдень, обветренного шквалами в дельте Инда и в долине Ганга, которая бывает настоящей пневматической пушкой. Стенки кишечника окрашены в ярко-розовый цвет, на отдельных железах твердые выступы в виде просяного или даже конопляного семени; на коже бляшки с зернистой поверхностью, распухшие фолликулы, сливающиеся в струпья, набухшие сосуды селезенки, зеленоватое содержимое в клапане подвздошной кишки, печень в темных прожилках — и все это в марсовом матросе с «Мельпомены» габаритом 1,70 метра на 40, который набит, как горшочек в духовке. Я всего лишь заурядный лекарь, господин адмирал, но могу вас уверить, что тут подложена бомба, способная в два счета взорвать целое королевство, настоящая граната для кровопускания”».
Он услышал звук колокольчика: это священник шел к умирающему с последним причастием. Врач остановился и отдал ему честь. Дежурный гардемарин в адмиралтействе на этот раз был более любезен. Впрочем, этот молодой офицер был явно чем-то встревожен. Лицо у него осунулось, а когда он взялся за ручку двери, санитарный врач, заметив, что кожа на пальцах у него сморщенная и лиловатого оттенка, подумал: «Ну вот, еще один!» Гардемарин открыл дверь и объявил: «Санитарный врач Рено».
В тот самый момент, когда санитарный врач входил в кабинет адмирала, в поселке Ла-Валетта кюре подошел к молодой женщине и тронул ее за руку: «Госпожа маркиза, не к чему больше здесь оставаться, эти женщины сделают все, что нужно. Я уже поговорил с Абдоном насчет гроба». Маркиза окропила труп святой водой и вышла вместе с кюре. Наступил вечер. Но ничего не изменилось. Стояла все та же тошнотворная жара.
— Мне кажется, — сказала маркиза, — что это моя вина. Я послала ее за дынями в самую жару. Ее хватил солнечный удар вот на этой каменной лестнице, где солнце и раскаленные камни жгут с такой убийственной силой. Я это почувствовала, сбегая по лестнице. Это я виновата в ее смерти, месье кюре.
— Не думаю, — ответил кюре. — Я могу успокоить госпожу маркизу в этом отношении, рискуя, однако, напугать ее другим, но я знаю, как мучительны угрызения совести. Я знаю, что для такой бесстрашной души, как госпожа маркиза, легче перенести мучения иного рода. Сегодня днем еще три человека умерли таким же образом: вдова Женестана Барб, Валли Жозеф и Оннора Брюно. И почти одновременно. Я был у них. Я осмелился прийти в замок, госпожа маркиза, чтобы поставить вас в известность.
Она задрожала от озноба.
— Бежим, — сказал перепуганный кюре, — это вас взбодрит и согреет.
Анджело тем временем добрался до вершины холма и наконец-то увидел, что до вечера уже недалеко. С этой возвышенности перед ним открывалось пространство протяженностью в добрых пять сотен квадратных лье, от Альп до горных массивов, тянущихся вдоль побережья. За исключением уходящих в небо остроконечных вершин и чернеющих далеко на юге скал, все еще было окутано липким, знойным туманом. Но свет был уже не таким яростным, и, несмотря на рези в желудке и на ощущение жжения в пояснице, Анджело на мгновение остановился, чтобы убедиться, что наступает вечер. Действительно, это был вечер. Серый, с желтоватым отливом, будто солома в конюшне.
Анджело пустил лошадь рысью и вскоре очутился в долине. Три поворота, и вот перед ними небольшая равнина, а в конце ее сероватое, прилепившееся на склоне горы селение, окруженное камнями и серыми карликовыми дубами.
К восьми часам он прибыл в Банон, заказал два литра бургундского, фунт сахара, горсть перца и чашу для пунша. Это был богатый горный отель, где никого не удивляли экстравагантности людей, живущих в одиночестве. Хозяин невозмутимо смотрел, как Анджело, в одной рубашке, готовит свою смесь и кладет туда нарезанный кубиками домашний хлеб. У изнемогавшего от жажды Анджело текли слюнки, пока он смешивал в чаше для пунша вино, сахар, перец и хлеб. Он с жадностью проглотил хлеб, размоченный в вине с сахаром и перцем. Рези в желудке утихали. Было ясно, что светящаяся, как раскаленные угли, ночь не принесет прохлады. Но по крайней мере она избавляла от наваждения света, такого яркого, что у Анджело все еще мелькали перед глазами белые сполохи. Он заказал еще две бутылки бургундского и выпил их, покуривая небольшую сигару. Ему было гораздо лучше. Однако, поднимаясь в свою комнату, он цеплялся за перила. Четыре бутылки бургундского давали себя знать. Он лег поперек кровати, якобы для того, чтобы видеть горсть крупных звезд, заполнявших просвет окна. Он так и заснул в этой позе, даже не сняв сапоги.
ГЛАВА II
Анджело проснулся очень рано. Удивился, что лежит поперек кровати. Ноги в сапогах затекли, плечи и поясница болели, и при малейшем движении возникало ощущение, что у него вывихнуты все суставы.
Лошади его было еще хуже. Анджело велел насыпать ей в кормушку две меры овса. Приглядевшись к парню, работавшему в конюшне, он попросил его позаботиться о лошади. В голосе его звучала такая нежная забота, что тот ответил:
— Я вижу, вы любите лошадей. Я тоже. Дайте мне два су, и я налью в овес литр вина. Обещаю вам, что не выпью из него ни капли. Воздух у нас терпкий, потому что мы на горе. Из-за пологого подъема этого обычно не замечают, а животные задыхаются, вино же взбадривает их как нельзя лучше. И если позволите совет, то я дал бы этой черной лошади отдохнуть денек.
— Что я и собирался сделать. Я ведь и сам очень устал, ну а потому думаю, что вы совершенно правы: воздух тут действительно терпкий. Я согласен, что вино, добавленное в овес, делает чудеса. Вот вам два су, или даже четыре. Очень жарко, и я не хочу, чтобы вы умирали от зависти, глядя, как пьет моя лошадь. А я пойду снова лягу.
— Вы больны? — спросил парень.
— Нет, — ответил Анджело, — а почему вы об этом спрашиваете? — Его поразило выражение страха на лице конюха, который тот даже не пытался скрыть.
— Дело в том, что мне рассказали не слишком приятные вещи. Сегодня ночью умерли мужчина и женщина, и наш врач отправил посыльного к префекту. Может быть, это опасно.
— Ну уж, во всяком случае, ко мне это не относится, и вот вам доказательство. Пойдите к хозяину и скажите ему, чтоб он зажарил мне цыпленка и, как только будет готово, подал его в мою комнату, да еще пару бутылок того вина, что я пил вчера, и купите мне двадцать сигар, вроде этой. Я вам не предлагаю, потому что она у меня последняя, а я сегодня еще не курил.
Анджело поднялся к себе в комнату и закрыл ставни. Он разделся донага и растянулся на кровати. В дверь постучали.
— Это я, — сказал конюх, — я принес вам сигары.
— Тогда входите, — ответил Анджело.
— Ну, я вижу, что вы не мерзнете. Те двое, что померли сегодня ночью, кажется, дрожали от холода. Их пришлось растирать скипидаром. В табачной лавке говорили, что еще кто-то заболел и уже при смерти.
— Да бросьте, не обращайте внимания, умирает только тот, кому положено умереть. Выкурите-ка лучше эту сигару и запейте вашим винцом. И не забудьте дать моей лошади ее порцию.
— Не беспокойтесь, не забуду, — ответил конюх. — Только позвольте дать вам совет: прикройте живот, нужно, чтобы живот всегда был в тепле.
«Он прав, — подумал Анджело. — Мне нравятся жители гор. У них красивые глаза, и они умеют скрывать свои опасения».
Он съел цыпленка, выпил целую бутылку вина, выкурил три сигары и заснул. Проснулся в четыре часа, посмотрел сквозь щели в ставнях. Все было по — прежнему залито глубоким, печальным светом. Он спустился в конюшню. Лошадь уже отдохнула.
— Тот, о ком я говорил, умер, — сказал конюх.
— Не надо думать о чужой смерти.
— Трое за один день — это много.
— Пока дело не дошло до вас, это не имеет значения, — ответил Анджело.
— Если все пойдет так быстро, то ждать придется недолго. Нас здесь шестьсот человек. Ну вы-то, конечно, уедете?
— Сегодня вечером нет, завтра. Вы знаете замок Сер? — спросил Анджело.
— Да, — ответил конюх, — это по ту сторону горы, за Нуайе.
— Далеко это?
— Смотря по какой дороге ехать. Хорошая дорога делает большой крюк. Другая — с такой лошадью, как ваша, я бы не стал и думать — не так хороша, зато много короче. Видите, она начинается вон там, прямо перед нами, и вместо того, чтобы делать поворот у перевала Мегрон, тихонько ползет вверх среди буковых лесов и через узкое ущелье прямехонько спускается с другой стороны к маленькой деревушке, не больше двадцати домов, прямо у дороги. Это Омерг. А оттуда по дороге направо пять лье до замка Сер.
— Сколько же получается в целом? — спросил Анджело. — Мне бы не хотелось повторять вчерашнюю историю. Похоже, опять будет здорово жарко!
— Вы не представляете, какая здесь бывает жара, хоть яйца пеки на солнце. Я бы вам посоветовал выехать в четыре часа утра. А наверху должен быть хоть небольшой ветерок. К десяти часам вы доедете до ущелья, которое называется ущелье Редортье и находится прямо над Омергом. Ну а оттуда, по крайней мере с того момента, как вы выедете на большак, это уже не дорога, а одно удовольствие. К полудню вы можете быть в замке.
Анджело выехал в четыре часа утра. Буковые леса, о которых ему говорил конюх, были очень хороши. Они были разбросаны небольшими купами среди чахлых порыжевших пастбищ и каменистых равнин, уходящих к горизонту волнами лаванды. Тропинка, по которой мягко ступали копыта лошади, полого поднималась по склону горы, и косые лучи восходящего солнца образовывали среди деревьев то глубокие золотистые просеки, то огромные залы с зелеными сводами, опирающимися на множество белых колонн. А за розовеющими вершинами горизонт еще спал, окутанный черно-пурпурной дымкой.
Лошадь шла бодро, и к девяти часам Анджело добрался до ущелья Редортье, откуда была уже видна долина, в которую он собирался спуститься. С этой стороны гора шла вниз крутыми уступами. Вдали он мог разглядеть разделенные на квадраты чахлые поля, пересеченные белым руслом, очевидно, пересохшего ручья, и проезжую дорогу, обсаженную тополями. Пятьсот или шестьсот метров отделяло его от находящейся прямо под ним деревушки, которую конюх называл Омерг. Любопытно, что крыши домов были усеяны птицами. И даже на земле, особенно около домов, собирались стаи ворон. В какой-то момент птицы все разом взлетели и стали кружить в воздухе почти на высоте того перевала, где находился Анджело. То были не только вороны, но и множество птиц с ярким оперением: красные, желтые и даже синие (их было очень много), в которых Анджело узнал синиц. Птичье облако покружилось над деревней и снова мягко опустилось на крыши.
После перевала дорога стала довольно трудной. Наконец она вывела Анджело к полям. Несмотря на довольно ранний час, над землей уже плыл обжигающий маслянистый жар. Как и накануне, Анджело почувствовал, что ему не хватает воздуха и к горлу подкатывает тошнота. У Анджело мелькнула мысль, что тот тошнотворный, чуть сладковатый запах, который он вдыхал, может исходить от какого-нибудь растения, произрастающего в этих краях. Но вокруг на каменистых полях не росло ничего, кроме васильков и чертополоха. Тишину нарушали лишь крики тысяч птиц. Но, подойдя ближе, Анджело услышал сливавшийся в один мощный звук рев ослов, ржание лошадей, блеяние овец. «Это очень странно, — подумал он, — здесь что-то происходит. Вся скотина кричит так, словно ее режут». Да и стаи птиц вблизи производили жуткое впечатление, тем более что их совершенно не пугало приближение человека. Огромные вороны, черневшие на пороге дома, к которому подходил Анджело, повернули головы и посмотрели на него с удивленным видом. Сладковатый запах становился все сильнее.
До сих пор Анджело никогда не доводилось бывать на поле сражения. На дивизионных маневрах тех, кто должен был считаться погибшим, просто назначали по списку и отмечали, ставя мелом крест на мундире. Он часто спрашивал себя: «Как бы я вел себя на войне? У меня есть мужество идти в атаку, но есть ли у меня мужество могильщика? Нужно ведь не только убивать, но и уметь хладнокровно смотреть на убитых. А иначе ты будешь смешон и жалок. А разве человек может быть в чем-то благороден, если он смешон и жалок в своем ремесле?»
Анджело удержался в седле, когда его лошадь, внезапно отпрыгнув в сторону, спугнула большую стаю ворон, и он увидел лежащее поперек дороги тело. У него словно распахнулись глаза, и его взор охватил весь скорбный пейзаж, залитый безжалостным светом, и пустые дома с зияющими на солнце дверными проемами, через которые входили и выходили птицы. Он чувствовал, как дрожит под ним лошадь. Это был труп женщины, если судить по длинным распущенным волосам.
«Прыгай на землю!» — приказал себе Анджело, чувствуя, что он весь холодеет, а ноги против воли изо всех сил сжимают бока лошади. Но тут птицы снова обрушились на спину женщины, вцепились ей в волосы. Анджело соскочил с лошади и побежал к ним, размахивая руками. Вороны удивленно смотрели, как он приближается, и, лишь когда он был уже так близко, что они касались крыльями его груди, ног и лица, лениво взлетели, распространяя пресновато-сладкий запах. Лошадь была так напугана этим хлопаньем крыльев и одним опьяневшим от падали вороном, ткнувшим ее в бок, что она стремительно помчалась через поле. «Ну и попал же я в переделку», — думал Анджело, вглядываясь в чудовищное лицо женщины, лежавшей ничком у его ног.
Конечно, вороны выклевали у нее глаз. «Старые солдаты были правы, — сказал себе Анджело, — для них это первое лакомство». Ледяным комом подкатила тошнота, и он сжал зубы, чтобы его не вырвало. «Ну вот, господин служивый, вот вы и сдрейфили!» Он услышал, как лошадь во весь опор несется по дороге. Но самолюбие не позволило ему пуститься вдогонку за своим портпледом. Он не забыл насмешливые взгляды старых солдат во время двухнедельной кампании против Ожеро. Он склонился над трупом. Это была молодая женщина, если судить по выбившимся из пучка длинным черным волосам, растрепанным воронами. Но лицо с выклеванным глазом и гримасой человека, глотнувшего уксуса, было ужасно. Тело уже разлагалось, и от него исходило чудовищное зловоние. Юбка была пропитана темной жидкостью, которую Анджело принял за кровь.
Он бросился к дому; на пороге на него обрушился целый шквал вылетевших оттуда птиц. Их крылья с шумом били его по лицу. Его охватила безумная ярость оттого, что он ничего не понимает и что ему страшно. Он схватил стоявшую у двери лопату и вошел. И тут же его чуть не сбила с ног бросившаяся на него собака. Она бы искусала его, если бы он инстинктивно не отбросил ее ногой. Она готовилась повторить прыжок, когда Анджело, видя, что к нему приближаются страшные, одновременно нежные и лживые глаза и измазанная обрывками плоти пасть, изо всех сил ударил ее лопатой. Собака упала с проломленным черепом. У Анджело от ярости шумело в ушах и перед глазами плыли темные круги, так что он не видел ничего, кроме собаки, тихо вытянувшейся в луже собственной крови. Наконец он понял, что незачем так сжимать черенок лопаты, и увидел нечто невообразимое.
Перед ним было три трупа, уже изрядно изуродованных воронами и собакой. Особенно досталось грудному ребенку. То, что от него осталось, напоминало большой кусок творога, размазанный по столу. Двое других, по всей вероятности старая женщина и довольно молодой мужчина, с их вывихнутыми членами, с их словно вымазанными синей краской лицами, с вываливающимися внутренностями, в изодранной и изжеванной одежде, казались смешными скоморохами. Они лежали плашмя на полу среди разбросанной кухонной посуды, опрокинутых стульев и рассыпанной золы. В их гримасах, в раскинутых, словно для объятий, вывихнутых на гниющих суставах руках было что-то невыносимо патетичное.
Но Анджело испытывал скорее отвращение, чем волнение; сердце у него колотилось где-то в горле, под налившимся свинцовой тяжестью языком. И вдруг он увидел большую ворону, которая, спрятавшись под черным фартуком старухи, продолжала свою трапезу. Зрелище было столь отвратительным, что его вырвало, и он выскочил из дома.
Едва очутившись на улице, Анджело бросился бежать, но все плыло у него перед глазами, и он споткнулся. Его появление не спугнуло птиц, вновь покрывших тело молодой женщины. Анджело направился к следующему дому. Его трясло как в лихорадке, зубы у него стучали. Он старался держаться прямо, но ноги его были ватными, в ушах гудело, а залитые яростным солнечным светом дома казались совершенно нереальными.
Вид развесистых тутовых деревьев, затенявших узенькую улочку, немного успокоил его. Он отошел в тень и прислонился к одному из деревьев, вытер рукавом усы. «Похоже, я сейчас брякнусь», — подумал он. Ему казалось, что голову его наполняют клубы все более холодного дыма. Кончиком мизинца он пытался прочистить уши. Сквозь оглушавший его гул до него иногда доносились сливавшиеся воедино звуки ослиного рева, ржания и блеяния, издали напоминавшие треск и шипение сала на сковородке. Ему было стыдно, будто он хлопнулся в обморок на глазах у солдат. Но он привык держать себя в руках, а потому не упал без чувств, а по собственной воле сначала стал на колени, а потом растянулся в пыли.
Кровь сейчас же прилила ему к голове, и он вновь обрел способность видеть и слышать. Он встал. «Проклятая мокрая курица, — сказал он себе, — вот до чего доводит воображение и привычка витать в облаках. А когда реальная жизнь берет тебя за горло, тебе нужно добрых четверть часа, чтобы очухаться. Ты становишься игрушкой своего воображения. Ты собрался падать в обморок оттого, что им вздумалось перерезать друг друга, как поросят. Или же здесь прошли бандиты. Тогда тебе есть чем заняться, и постарайся не промахнуться». Он пожалел о портпледе, пропавшем вместе с лошадью. В седельной кобуре у него было два пистолета, а он полагал, что ему придется драться. И он решительно пошел за лопатой, а потом, с лопатой на плече, двинулся к последним домам деревни, выстроившимся в сотне шагов от него.
— Эге, опять птицы! — сказал Анджело. Действительно, они тучами вылетали из домов при его приближении. — Кой черт их столько в этой вонючей деревне? Похоже, что они все тут сыграли в ящик. Это что, вендетта или я уже не знаю что? — Казарменный жаргон немного его подбадривал.
Во втором доме он наткнулся на чуть менее свежие трупы. Однако они не разложились, а высохли, как мумии, но были изгрызены и исклеваны, словно кусок старого сала. От них, как и от свежих трупов, исходил тот же сладковатый запах. Посиневшие, с запавшими в орбиты глазами, с лицами, от которых остались лишь кожа, кости и огромные заостренные, будто лезвие ножа, носы, три женщины и двое мужчин валялись среди золы, разбросанной посуды и опрокинутых табуреток.
Анджело делал тысячи предположений, одно страшнее другого. Он был охвачен леденящим ужасом и едва сдерживал тошноту, подкатывающую к горлу при виде гримас покойников, от которых шел все тот же сладковатый запах. Но вот почему они умерли, оставалось тайной. Ну а вкус к таинственному у итальянцев в крови: поэтому Анджело, несмотря на отвращение и страх, нагнулся над трупами и увидел, что рот у них был заполнен чем-то, напоминающим рисовую кашу.
— Может быть, они отравились все сразу? — В этом предположении было нечто, что дало Анджело мужество перешагнуть через трупы и раздвинуть задернутые занавеси алькова. Там был четвертый труп, голый, очень худой, посиневший, лежавший скорчившись на постели среди беловатых сгустков обильных испражнений. Когда Анджело откинул полог, оттуда выскочили крысы, объедавшие плечи и руки трупа. Он хотел убить их лопатой, но для этого пришлось бы ударить по трупу, а к тому же они смотрели на него горящими глазами, щелкали зубами и припадали на передние лапы, словно готовясь к прыжку. Но Анджело так хотелось разгадать суть этой драмы, он был так разъярен этими животными, которые, как птицы и собаки, были на стороне злодеев, что он был не в состоянии рассуждать спокойно. Он потащил за простыню и лопатой стал убивать падающих с кровати крыс. Две бросились ему под ноги и чуть не покусали. Он с силой наступил на одну из них и раздавил ее, другая в панике бросилась бежать, распространяя такое ужасное зловоние, что он поспешил выйти из дома.
Он был так перевозбужден, что не мог воздержаться от посещения других домов, расположенных в центре этой придорожной деревушки. При его приближении дома извергли густые стаи птиц и каких-то прыгающих животных, которых Анджело принял за лисиц; на самом деле это были обыкновенные кошки, бросившиеся бежать через поля. Картина везде была одна и та же: оскаленные посиневшие трупы, белесые испражнения и невыносимый сладковато-гнилостный запах, похожий на притягивающий мух запах цветов фисташкового дерева.
Немного на отшибе стояло еще пять или шесть домов. Но едва он сделал несколько шагов по направлению к ним, как над ними тотчас же взвились тучи птиц, сидевших у дверей, на окнах и внутри.
Было, должно быть, около полудня. Солнечные лучи падали отвесно. Жара, как и накануне, была тяжелой и маслянистой, а небо бесцветным. Над меловыми полями поднимался пар, напоминающий не то пыль, не то дым. Ни ветерка. И удивительная тишина, несмотря на доносящийся из хлевов шум. Но ржание, блеяние, удары копыт в ворота — все это казалось не более чем шипением масла на раскаленной сковородке среди погребальной тишины долины.
«Хорош же я, — подумал Анджело. — Надо ведь куда-то бежать, чтобы поскорее сообщить новость и похоронить мертвых, от которых скоро пойдет чудовищное зловоние. Особенно если будет стоять такая жара. Но у меня нет лошади, и я не знаю этих мест».
Возвращаться в Банон означало снова переваливать через гору. Пешком это заняло бы весь день. Несмотря на ярость и на чисто итальянскую любовь к таинственному, у Анджело от пережитого потрясения подкашивались ноги. Они у него были ватные и дрожали. Погруженный в эти размышления, Анджело шел по дороге, окаймленной неподвижными тополями.
Дорога была прямой, и, не пройдя и сотни метров, он увидел приближавшегося к нему рысью всадника. В поводу он держал, вероятно, чью-то сбежавшую лошадь. И действительно, Анджело узнал свою лошадь. Человек сидел на лошади мешком. «Ну уж постарайся не ударить в грязь лицом перед этим крестьянином, который сначала обалдеет от того, что ты ему расскажешь, а потом еще будет насмехаться над твоим растерянным видом. Но ничего, я ему покажу», — сказал себе Анджело и остановился как вкопанный, придумывая какую-нибудь непринужденную фразу.
Всадник оказался костлявым молодым человеком, неловко взмахивающим на скаку своими длинными руками и ногами. Он был без шляпы и галстука, но в сюртуке. Впрочем, сюртук его был очень грязен, в пыли, в соломе и еще в чем-то, будто он только что вылез из курятника.
«Зря я бросил лопату», — подумал Анджело. Встав посреди дороги, он весьма сухим тоном обратился к всаднику:
— Я вижу, что вы привели мне мою лошадь.
— Я уже и не надеялся, что ее хозяин еще на ногах.
Когда он откинул назад упавшие на лоб волосы, оказалось, что у него приятное умное лицо. Короткая курчавая борода окаймляла красивые губы, а глаза его мало походили на глаза крестьянина.
— Не думайте, что она меня сбросила, — с нелепой гордостью сказал Анджело. — Я спешился, когда увидел первый труп. — Он чувствовал нелепость своих слов, но полагал, что слово «труп» должно произвести впечатление. Он был сбит с толку привычно насмешливым выражением этих глаз и губ.
— Так, значит, здесь тоже есть трупы? — очень спокойно спросил молодой человек. При этом известии он счел своим долгом спешиться, что удалось ему не без труда, хотя это была большая, покладистая вьючная лошадь. — Вы к ним не прикасались? — спросил он, пристально глядя на Анджело. — У вас не мерзнут ноги? Давно вы здесь? У вас странный вид. — Он отвязал дорожную сумку от ремня, который держал сложенное вчетверо одеяло, служившее ему седлом.
— Я только что приехал. Может быть, у меня странный вид, но хотел бы я взглянуть на вашу физиономию, если бы вы увидели то, что видел я.
— О, я думаю, что меня бы вырвало, так же как и вас, — ответил молодой человек. — Главное, что вы к ним не прикасались.
— Я убил лопатой собаку и крыс, которые их грызли, — сказал Анджело. — В этих домах полно трупов.
— Глядя на вас, я подумал, что вы из тех, кто боится показаться трусом. У вас не мерзнут ноги?
— Да нет вроде, — ответил Анджело. Он чувствовал себя все более смущенным. Ноги у него не мерзли, но снова казались ему ватными и непрочными.
— Всем кажется, что нет, до тех пор пока не убедятся окончательно в том, что замерзли. Выпейте-ка глоточек вот этого. Смелее, не стесняйтесь.
Он вынул фляжку из своей дорожной сумки и протянул ее Анджело. Это был крепкий, настоянный на травах напиток с очень резким вкусом. Анджело решительно отхлебнул из фляжки, и тут же голова пошла у него кругом, и, если бы у него не перехватило дыхание, он, наверное, бросился бы на молодого человека с кулаками. Но он только дико посмотрел на него наполнившимися слезами глазами. Однако когда он как следует прочихался, то почувствовал, что к нему вернулась бодрость и что ноги надежно его держат.
— Ну, может, вы мне наконец скажете, что здесь происходит, — сказал Анджело, как только дар речи вернулся к нему.
— Как, вы не знаете? — удивился молодой человек. — Откуда же вы приехали? Это холера morbus, старина. Никогда еще не было такого мощного десанта азиатской холеры. Выпейте-ка еще, — сказал он, протягивая фляжку. — Можете мне верить, я — врач, — Он подождал, пока Анджело кончит чихать и вытрет слезы. — Дайте-ка я тоже немного выпью. — Он отхлебнул глоток — и хоть бы хны. — Я привык, — пояснил он. — Вот уже три дня, как я только на этом и держусь. Смею вас уверить: то, что я видел вон в тех деревнях, — тоже не сказка.
Тут только Анджело заметил, что молодой человек на последнем издыхании и только по инерции держится еще на ногах. Лишь в глазах его светилась ирония. Анджело это показалось очень привлекательным. Он уже забыл о ледяном дыхании смерти и мысленно говорил себе: «Вот каким надо быть!»
— Вы говорите, что в домах полно трупов? — спросил молодой человек.
Анджело рассказал ему, как он заходил в три или четыре дома и что видел в каждом из них. И добавил, что поскольку в других домах полно птиц, то вряд ли есть шансы найти там хоть одного живого человека.
— Значит, с Омергом все кончено, — сказал молодой человек. — Это была славная деревенька. Полгода назад я тут лечил несколько человек от воспаления легких. Между прочим, я их всех вылечил. И выпить тут люди были совсем не прочь. Я, пожалуй, все-таки пройдусь по деревне. Кто знает? А вдруг тут найдется один, еще не покрытый плесенью, где-нибудь в углу. Это моя обязанность. А что мы, собственно, торчим посреди дороги, не думаете ли вы, что под деревьями все-таки лучше?
Они укрылись под тутовыми деревьями. Прохлады не было и в тени, но по крайней мере солнце не жгло затылок. Они сели на сухую, потрескивающую траву.
— Ничего не попишешь, в неприятную вы попали историю. Оставьте ноги на солнце. Кой черт вас сюда занесло?
— Я направлялся в замок Сер, — ответил Анджело.
— С замком Сер все кончено, — сказал молодой человек.
— Они все умерли?
— Естественно. А другие, которые были немногим лучше, набились в почтовую карету и дали деру. Но далеко они не уедут. Хотел бы я знать, что вы собираетесь делать?
— Ну, во всяком случае, — ответил Анджело, — я не собираюсь давать деру. — Он всматривался в ироничные глаза.
— От этого свинства, старина, — сказал молодой человек, — есть только два средства: бегство и огонь. Старая, но проверенная метода. Полагаю, что вы это знаете?
— Сдается мне, что вам это тоже известно, и все — таки вы здесь.
— Работа, а иначе, уверяю вас, я бы тоже дал тягу, и немедленно. Похоже, что в Дроме пока еще все спокойно; это там, позади, в пяти часах ходу по горным дорогам, будем смотреть на вещи трезво. Ну, как ноги?
— Отлично, — ответил Анджело. — Это не Бог весть какие ноги, но смею вас уверить, что идут они только туда, куда я этого захочу.
— Ну, это уже ваше дело, — ответил молодой человек. — А выглядите вы получше, не такой белый. А уж раз к вам вернулись краски, то вряд ли мне удастся убедить вас поступать благоразумно.
— Ну вот, а теперь вы побледнели, — сказал Анджело улыбаясь. Иронические глаза откликнулись на улыбку.
— Да, я действительно вымотался, — сказал молодой человек, прислоняясь к стволу шелковицы. — Дайте-ка мне глоток нашего лекарства.
Крепкий душистый напиток из фляжечки, а главное, взгляд этих иронических глаз окончательно привели Анджело в чувство. Ему внезапно страшно захотелось курить. У него, должно быть, еще остались сигары, те, которые ему покупал конюх в Баноне. Он открыл портсигар, там их было ровно шесть.
— Вы хотите курить, — сказал молодой человек. — Это хороший признак. Дайте-ка мне одну на пробу. Могу вам сказать, что последние три дня и три ночи я и помыслить об этом не мог. Хотя и не обещаю, что не хлопнусь в обморок.
Но все обошлось, он затягивался с явным удовольствием.
— Странно человек устроен, — сказал он, когда понял, что сигара его успокаивает. — Мне было немного не по себе, когда я вас встретил.
Анджело тоже наслаждался сигарой. «У него стали совсем другие глаза, — подумал он. — И сейчас они гармонируют с этими красивыми детскими губами, окруженными бородой. Я знаю эту иронию обреченности. Жутковато, должно быть, в тех деревнях, откуда он пришел!»
Молодой врач рассказал, как холера началась в Систероне, городке, расположенном в конце долины, на слиянии Дюранс и вот этой речушки. Как муниципалитет и субпрефект пытались принять нужные меры среди всеобщей паники; как прискакал жандарм и сказал, что в долине Жаброна происходят страшные вещи, что это какая-то неслыханная бойня и что он наделен полномочиями. Он послал пастушонка из Нуайе с просьбой прислать из гарнизона десять солдат и негашеную известь, чтобы похоронить трупы. «Но ведь Бог знает, доберется ли парнишка до Систерона. Может быть, он уже валяется под кустом дрока вместе с моей запиской». Во всяком случае, здесь ситуация ясна. Их оставалось шестеро в Нуайе. Он велел им собрать пожитки, вывел на дорогу, ведущую в горы, и снабдил целебной настойкой.
— Пусть идут, куда глаза глядят, к пастбищам; там, наверху, они, может быть, уцелеют, если повезет. Ну а что касается всех прочих, то остается только копать могилы поглубже. В деревушке Монфрок, примерно в одном лье отсюда, вон за теми утесами, — продолжал молодой человек, — оставался еще один, чуть живой, уже в альгидном периоде, но сегодня утром он умер у меня на руках. Я вышел и сел около его дома — да не сел, а плюхнулся, как мешок, — так мне все осточертело. Вот тут я и увидел вашего Росинанта. Он спокойно позволил взять себя за повод. Ну а если б заартачился, я бы наплевал, пусть бежит. Я едва держался на ногах.
Он сказал, что самое трудное — это найти хоть какую-нибудь еду. Все настолько заражено, что нельзя прикасаться ни к каким съестным припасам в домах — ни к свинине, ни к хлебу, ни к лепешкам. Лучше уж щелкать зубами. Только нельзя же голодать до бесконечности.
— Скажите, мне это мерещится или вы тоже слышите какой-то шум? — Шум доносился из хлевов.
— Это уже другая история, — сказал молодой человек. — Животные три дня ничего не ели. Я пойду их выпущу. Не слишком-то весело подыхать с голоду взаперти. У вас есть пистолеты? Одолжите мне их. Свиньям придется размозжить головы. Эти животные прожорливы и поедают трупы.
Анджело глубоко затянулся и выпустил большое облако дыма.
— Не думаю, чтобы я был храбрее других, — сказал он. — Я такой, каким меня создала природа. Меня может напугать нечто неожиданное, что выбивает меня из равновесия. Но если у меня есть четверть часа на размышления, то я становлюсь совершенно равнодушен к опасности. А посему если вы не против, то, до тех пор пока не прибудут те десять солдат, о которых вы только что говорили, я буду помогать вам. Я бы не хотел вас обидеть, но видно, что вы уже на пределе.
— Когда я вас только увидел, — сказал молодой человек, прищурив глаза, — я готов был держать пари, что вы из тех, для кого струсить так же естественно, как дышать. И думаю, что оказался прав. На вашем месте я бы дал две сигары идиоту, наделенному полномочиями в этой долине Иософата, и дунул бы по направлению к Дрому, где, если верить слухам, у вас есть шансы выкарабкаться. Во всяком случае, я бы попытался. Живешь-то ведь один раз. А посему, как вы говорите, я вам признаюсь, что чертовски боюсь остаться совсем один в этих благословенных местах. Вы явно сильнее меня, и я не стану прогонять вас силой. Вы даже не можете себе представить, — добавил он, — как приятно говорить и слышать ответы; мне кажется, что это могло бы вернуть мне сон… — Надо заметить, что Анджело тоже доставляло удовольствие произносить длинные фразы. Глаза молодого человека утратили всю свою ироничность.
— Отдохните, — сказал Анджело.
— Ну уж дудки, — ответил тот. — Еще глоточек, и пошли. Умирающих случается находить в самых невероятных местах; я бы хотел спасти хотя бы одного или двух. О таких вещах с удовольствием будешь вспоминать лет через пятьдесят. Не потеряйте сигары. После работы приятно будет выкурить по одной.
Анджело проверил свой арсенал. У него было два пистолета, в каждом по десять патронов.
— Пять для взрослых свиней, — сказал молодой человек, — для поросят достаточно дубинки. А остальные патроны нужно приберечь, они могут нам понадобиться. По правде говоря, я вам очень благодарен за то, что вы остаетесь. Я чувствую, что готов к бою. Но предупреждаю вас, вы здорово рискуете. А в общем, спасибо: я понимаю, что теперь вас, как клеща, не оторвать от холеры, особенно от холеры morbus. Простите, я немного пьян, но я действительно от всей души вам благодарен. Ну, вперед!
Очевидно, животные постились уже не один день. Едва открылись ворота, как овцы помчались через поля по направлению к горам. Лошади так брыкались около своих кормушек, что пришлось перерезать удерживавшие их веревки. Очутившись на свободе, они сначала бросились к ручью, а потом исчезли в том же направлении, что и овцы. Анджело пристрелил трех больших, обезумевших от ярости свиней, которые уже наполовину изгрызли дверь свинарника. Перегнувшись через невысокую ограду, молодой человек кривым садовым ножом размозжил голову свинье.
Она была вне себя и, как бык, кидалась на человека. Она уже сожрала своих поросят.
— Какая кладбищенская тишина! — сказал молодой человек.
Действительно, не слышно было ничего, кроме шелковистого шелеста крыльев безмолвно порхающих птиц.
— Я посмотрю, что там, — сказал молодой человек. — Оставайтесь здесь.
— За кого вы меня принимаете? — ответил Анджело. — Кстати, я тут уже был; это здесь я убивал крыс.
— Тысяча извинений, мой принц.
«Тебе не внушает доверия мой чистый сюртук, — подумал Анджело. — Ничего, ты увидишь, что я, не хуже тебя, не побрезгую его испачкать».
— Несомненно, все кончено, — сказал молодой человек, глядя на трупы. — Вы смотрели в углах? — Он заглянул в стенные шкафы, потом открыл дверь маленькой кладовки при кухне и стал шарить там, светя себе огнивом.
— Что вы там ищете? — спросил Анджело, который испытывал потребность говорить.
— Последнего, — ответил молодой человек. — Последний мог забиться в какой-нибудь немыслимый угол. Поскольку это тот, у кого еще есть шансы, именно его и нужно найти. А для чего иначе я здесь? Когда у них есть силы, они удирают. Клянусь вам, я находил их даже в зарослях дрока. В случаях же стремительного развития болезни они прячутся в самых немыслимых местах. Можете мне верить, я ведь не новичок. Я много говорю, не обращайте внимания. Это меня отвлекает. Вчера я весь день разговаривал сам с собой. Знаете, это ведь не весело — находить своих подопечных уже посиневшими в крысиных норах. Недавно в Монфроке я обнаружил одного из них на голубятне. Найди я его на четверть часа раньше, я бы хоть кое-что мог для него сделать. Но он слишком хорошо спрятался. Спасти я бы его не смог, но он бы не так мучительно умер. Ну что ж, здесь я ничего не нашел, кроме одной штуки, весьма ценной, старина, и для меня, и для вас, и для тех типов, которых нужно будет растирать.
Он вытащил из кладовки бутылку прозрачной жидкости.
— Водка, — сказал он, — будь она благословенна. Это можно позволить себе стибрить. Это лекарство. У меня уже давно не осталось ни опия, ни эфира. Есть еще только немного морфия, но я его экономлю. Могу вам признаться, лечение у меня нехитрое. Во всяком случае, это нам позволит делать великолепные растирания. Конечно, я предпочел бы найти что-нибудь съестное, но это табу. Говорите, говорите, это снимает напряжение.
Они обшарили весь дом сверху донизу. Молодой человек заглядывал в самые темные углы.
В одном из домов, стоявших на отшибе и куда Анджело еще не заглядывал, они нашли в кладовке человека, в котором еще теплилась жизнь. Он сидел скорчившись среди мешков с зерном, и изо рта у него извергалось нечто, похожее на рисовую кашу, которую Анджело уже видел во рту у трупов.
— Ничего не поделаешь, мы здесь не в игрушки играем. Берите его за плечи.
Они положили его на полу в кладовке. Пришлось силой распрямлять его скрюченные ноги.
— Выломайте мне палочку вон из того верескового веника, — сказал молодой человек. Потом вынул из своей сумки немного корпии, сделал тампон и очистил рот больного.
Анджело только раз, и то с большим отвращением, прикоснулся к больному, когда они вытаскивали его из убежища.
— Расстегните ему брюки и снимите их с него. Растирайте ему ноги и ляжки спиртом, трите посильнее, — приказал молодой человек.
Он влил немного водки в рот больному, в груди которого слышались то густые хрипы, то сухая икота. Анджело поспешил подчиниться. Он надувал щеки, сдерживая тошноту, поднимавшуюся из желудка. Он изо всех сил растирал тощие ноги и ляжки, остававшиеся холодными и синими, когда услышал голос молодого человека:
— Хватит, уже больше ничего не надо. Господи, ни один не доставит мне удовольствия позволить себя спасти. Эй, послушайте, — сказал он, — нужно делать только то, что необходимо.
Анджело не замечал, что все еще стоит на коленях перед трупом, положив ладони на тощие ляжки, испачканные молочным рисом.
— Вполне достаточно тех, у кого уже есть холера, и незачем пытаться самому подцепить ее, — сказал молодой человек. — Вы думаете, я мало таких видел? Налейте себе водки на руки и идите сюда. — Он высек огонь и поджег спирт на руках Анджело. — В нынешние времена лучше волдыри, чем понос. Впрочем, сжигаются только волоски. Не вытирайтесь, оставьте, как есть, и давайте выкурим на воздухе по сигаре. Мы это заслужили.
— Черт побери! У меня уже почти нет сил затянуться вашей копеечной сигарой, — сказал он, когда они растянулись на сухой траве под шелковицей, где были привязаны лошади.
— Вам надо поспать, — сказал Анджело.
— Вы думаете, это так просто? Мне кажется, я уже никогда в жизни не смогу заснуть, если только моя кормилица не будет держать меня за руку.
К своему великому удивлению, Анджело увидел, что глаза молодого человека полны слез. Но он, конечно, не осмелился протянуть ему руку и даже деликатно отвел глаза. День клонился к вечеру. Широкие полосы тумана покрывали гору и заволакивали горизонт, за которым терялась дорога. Ничто не нарушало тишину.
— Хандра, — сказал молодой человек. — Это от пустого желудка, не обращайте внимания.
Когда наступила ночь, Анджело развел небольшой костер, на случай, если придут солдаты.
Вплоть до полуночи молодой человек не сказал больше ни слова, только смотрел в темноту широко открытыми глазами. Анджело время от времени подбрасывал дров в костер и прислушивался к звукам, доносившимся со стороны дороги. В какой-то момент на расстоянии пяти-шести шагов послышался странный шум, будто какое-то животное запуталось в кустах. Анджело подумал, что это вырвавшаяся из хлева свинья, и зарядил пистолет. Но из кустов донесся слабый стон, который никак не могла издавать свинья. Анджело вздрогнул, явственно ощутив во мраке присутствие домов, полных мертвецами. Он все еще очень нелепо сжимал свой пистолет, когда увидел в свете костра маленького мальчика.
Ему было лет одиннадцать-двенадцать. Вызывающе сунув руки в карманы, он делал вид, что ему на все наплевать. Молодой человек дал ему хлебнуть своего зелья, и мальчик начал что-то говорить на местном диалекте. Твердо стоя на широко расставленных ногах, он то вынимал руки из карманов, то снова их туда засовывал, чтобы подтянуть свои штанишки. Даже вглядываясь в густой мрак за огнем костра, он сохранял спокойный и уверенный вид.
— Вы понимаете, что он говорит? — спросил молодой человек.
— Не все, — ответил Анджело. — Мне кажется, он говорит о своих родителях.
— Он говорит, что они умерли вчера. Но его сестра, кажется, еще была жива, когда он ушел. Это дровосеки, их лачуги находятся примерно в часе ходьбы отсюда. Думаю, нам придется пойти туда. Он уверяет, что лошади там пройдут. Я думаю, что вам следует остаться здесь, поддерживать огонь и ждать солдат.
— Солдаты, — проворчал Анджело, — прекрасно со всем справятся сами, если, конечно, это настоящие солдаты.
— Ну и гордыня у вас, — ответил молодой человек. — Давай, иди сюда, — сказал он мальчишке. — Забирайся на лошадь, будешь показывать дорогу. Эй, вы, там! — вдруг крикнул он Анджело, который уже двинулся вперед. — Слезайте с лошади и возвращайтесь. Этот маленький дуралей совсем болен.
Подходя к лошади, малыш вдруг затрясся в ознобе.
— Подбросьте дров в костер и разогрейте большие плоские камни, — приказал молодой человек. Он снял сюртук и расстелил его на земле.
— Наденьте-ка обратно ваш сюртук, кретин вы этакий, — сказал Анджело. Он распаковал свой багаж, вытащил дорожный плащ и белье.
— Все это будет испорчено, — сказал молодой человек.
— Честное слово, мне здорово хочется вам врезать, — ответил Анджело. — Забирайте это и оставьте свои соображения при себе.
Малыш упал на бок, даже не вынув рук из карманов. Его колотил озноб, и было слышно, как стучат у него зубы. Из вещей Анджело они устроили постель и положили ребенка.
— Нет, каков малец со своими ручонками в карманах! Это же надо так нас обвести вокруг пальца. Откуда в них только это берется? Ведь и в голову ничего не могло прийти, когда он тут появился. Где он только брал силы? Гордость, да! Ты не хотел сдаваться, поросенок. — Он его раздевал. — Давайте сюда горячие камни. Возьмите бутылку с водкой и растирайте его. Сильнее, не бойтесь содрать ему кожу. Кожа вырастет заново.
Тело мальчика под руками Анджело было холодным и твердым. Оно на глазах покрывалось фиолетовыми прожилками. У мальчика началась рвота и пенистый понос, брызгавший из него так, словно Анджело нажимал на полный бурдюк.
— Остановитесь, — сказал молодой человек. — У него сейчас в брюхе пятьдесят сантиграммов каломели. Надо подождать.
Они обложили его дюжиной горячих камней, завернутых в рубашки Анджело, и прикрыли его полами большого дорожного плаща, на который они постелили оставшиеся рубашки.
Ребенок икнул и выплюнул нечто, напоминающее рисовую кашу.
— Пожалуй, я дам ему еще двадцать пять сантиграммов. Если можете, продолжайте его растирать. Только не раскрывайте его, просуньте руки под одеяло.
— Я не знаю, в чем дело, — сказал Анджело несколько минут спустя, — но он весь мокрый.
— Понос, — ответил молодой человек. — Продолжайте, я потом продезинфицирую вам руки. Раз уж начали.
— Дело не в этом, я бы отдал десять лет жизни…
— Только без сентиментальностей, — оборвал его молодой человек.
Восковое крохотное личико ребенка терялось в складках толстого плаща. Они откинули плащ, чтобы сменить остывшие камни. Пришлось поменять испачканное белье. Анджело был поражен внезапной худобой ребенка. Все ребра грудной клетки прорисовывались под прилипшей к ним кожей. Сквозь посиневшую плоть выступали бедренные и берцовые кости, коленные чашечки.
— Возьмите из вашего пистолета немного пороха, разведите его в водке и сделайте мне из носовых платков или из рубашки горчичники. Я попробую положить их ему вместо нарывного пластыря на затылок и на сердце. Жизнь в нем едва теплится. Дыхание короткое. Боюсь, что он чертовски быстро идет к концу.
Анджело был весь в поту, беспрестанно растирая тело, которое худело и синело у него на глазах. Горчичники оказались бесполезными. Синие пятна становились все более темными.
— Что вы хотите, — сказал молодой человек, — меня посылают охотиться на тигра с сачком для бабочек.
Порох — это не лекарство. Они отказались дать мне лекарства. Они так тряслись от страха, словно земля должна была вот-вот разверзнуться у них под ногами. Но мы еще поборемся. Его еще можно спасти. Если бы у меня была белладонна… Я говорил им: «На черта мне ваш эфир? Речь ведь идет не о дезинфекции, плевать я на нее хотел. Не обо мне ведь речь! Нужно действовать, и как можно быстрее». Они не понимают, что человек может хотеть спасать других. Да пошли они… со своим страхом! Они так тряслись, что не могли вовсе отказать мне, но если бы я раскрыл все их уловки, мне бы несдобровать. А теперь вот, пожалуйста, мы голыми руками пытаемся удержать жизнь в этом теле.
Он тоже ни на минуту не прекращал растирать руки, плечи, бедра, грудь мальчика. Он постоянно менял остывающие камни, а Анджело периодически подогревал над костром свой фланелевый жилет, которым они оборачивали малышу живот. Рвота и понос прекратились, но дыхание становилось все более коротким и прерывистым. Вдруг безжизненное лицо ребенка исказила мучительная гримаса.
— Подожди, подожди, малыш, сейчас я тебе сделаю укол морфия. Подожди. — Молодой человек судорожно рылся в своей сумке. Он так торопился, что Анджело стал придерживать руками края все время закрывающейся сумки. Наконец молодой человек вставил иголку в шприц, тщательно высосал все до последней капли из маленького флакончика и сделал укол в бедро.
— Не надо больше растирать. Закройте его, — сказал он, поддерживая рукой голову ребенка, чье искаженное судорогой лицо понемногу вновь стало равнодушным. Анджело все еще закрывал его своим телом, словно пытаясь таким образом вдохнуть в него хоть немного тепла.
— Вот и все, — сказал молодой человек, выпрямляясь. — Я не спасу ни одного из них.
— Это не ваша вина, — ответил Анджело.
— Господи, этих-то за что? — сказал молодой человек.
Рассвело. Тяжелые занавеси мелового тумана бесшумно занимали свое привычное место.
— Продезинфицируйтесь, — сказал молодой человек и растянулся на траве, куда уже добирались солнечные лучи. Анджело лег рядом с ним.
Солнце показалось из-за гребня горы, тяжелое и белое, как и в предшествующие дни.
Анджело неподвижно лежал на солнце, пока не высохла промокшая от пота рубашка.
Он думал, что его товарищ спит. Но когда он встал, то увидел, что молодой врач лежит с открытыми глазами.
— Как вы себя чувствуете? — спросил его Анджело.
— Сматывайтесь отсюда, — ответил тот чужим, хриплым голосом.
Вдруг шея и горло его напряглись, и он изверг такой обильный поток белого рисообразного вещества, что он закрыл ему всю нижнюю часть лица.
Анджело стащил с него сапоги и чулки, снял брюки, ставшие уже каляными от засохших следов поноса. Он подсунул эти брюки под голые ноги молодого человека. Они были ледяными и уже покрывались фиолетовыми пятнами. Он изо всех сил принялся растирать их спиртом.
К ним, казалось, вернулось немного тепла. Анджело снял сюртук и закутал им ноги своего товарища. Потом очистил ему рот и стал рыться в сумке в поисках лекарства. Но в сумке не было ничего, кроме пяти или шести пустых пузырьков и ножа. Он попытался влить ему в рот немного водки. Тот отвернул голову и сказал:
— Не надо, не надо, ради Бога, спасайтесь.
Наконец Анджело удалось просунуть ему в рот горлышко бутылки. Он обнажил ему ноги. Они опять были ледяными, а синева поднялась выше коленей и распространилась по ляжкам. Анджело снова принялся изо всех сил растирать их, и ему казалось, что под его руками тело становится мягким, теплеет и слегка розовеет. Он удвоил усилия. Он ощущал в себе сверхчеловеческую силу. Но ниже коленей ноги оставались ледяными и фиолетовыми. Он подтащил тело к огню, обложил его горячими камнями. Но как только он переставал растирать, синева шла выше коленей и, разветвляясь, словно лист папоротника, поднималась к бедрам. И он снова прогонял ее, безжалостно разминая всеми пальцами. Молодой человек лежал с закрытыми глазами. Глубокие морщины в углах глаз придавали его искаженному страданием лицу пугающе ироническое выражение. Казалось, что ему уже все безразлично; но в какой-то момент, когда Анджело еще раз, прогнав синеву с бедер, невольно удовлетворенно вздохнул, молодой человек, с тем же отрешенным видом, нащупал пальцами рубашку, приподнял ее и показал на свой живот, чудовищный, совершенно синий.
Лицо его исказилось гримасой, тело сотрясали спазмы. Анджело не знал, что делать. Он продолжал растирать безжизненные ноги и бедра, с ужасом видя, что синева поднимается все выше, сливаясь с синевой на животе. Его самого била нервная дрожь, когда он слышал, как трещат кости в этом корчащемся от судорог теле. Он увидел, что губы молодого человека шевелятся, пытаясь что-то сказать. Анджело приник ухом к его рту. «Продезинфицируйтесь», — говорил молодой человек.
К вечеру он умер.
— Бедный маленький француз, — сказал Анджело.
Анджело провел ужасную ночь около двух трупов. Он не боялся заразиться. Он об этом не думал. Но он не осмеливался смотреть на эти два лица, страшась увидеть в свете костра их оскаленные, словно у готовящейся броситься собаки, лица. Он не знал, что умершие от холеры могут вздрагивать и даже шевелить руками, когда расслабляются сведенные судорогой сухожилия. Поэтому у него волосы встали дыбом, когда он увидел, что молодой человек шевелится, но он бросился к нему и стал растирать ему ноги. И растирал их еще очень долго.
ГЛАВА III
Солдаты прибыли утром. Их было двенадцать. Они поставили оружие в козлы на лугу. Капитаном у них был толстый жизнерадостный человек с загибающимися вниз усами, такими густыми, что они почти закрывали ему подбородок.
После ужаса, пережитого ночью, Анджело, привыкший командовать капитанами, весьма резким тоном сделал вновь прибывшему замечание по поводу его солдат, которые немного поодаль принялись с громкими шутками готовить себе кофе.
Капитан покраснел как рак и наморщил свой бульдожий нос:
— Ну, не слишком-то заносись, бар ведь у нас теперь нету. Я тут ни при чем, если твоя мамаша родила обезьяну. Я тебя научу вежливому обращению. Бери лопату и иди копать яму, если не хочешь получить под зад коленом. Плевать я хотел на твои белые ручки, ты еще у меня узнаешь, кто я такой.
— Ну, это и так видно, — ответил Анджело, — вы грубиян. И я в восторге от того, что вы плюете на мои руки, потому что я их сейчас вытру об вашу физиономию.
Капитан сделал шаг в сторону и вытащил саблю. Анджело бросился к поставленному на лугу оружию и схватил короткую солдатскую саблю. И хотя сабля его противника была вдвое длиннее, Анджело без труда выбил ее из рук капитана. Несмотря на усталость и голод, он внезапно почувствовал себя сильным и проворным, как кошка. Сабля отлетела метров на двадцать и шлепнулась около солдат, которые продолжали подбрасывать дрова в костер, поглядывая через плечо на эту сцену.
Не сказав ни слова, Анджело вернулся к своему бивуаку, отвязал лошадь врача, оседлал свою и уехал, взглянув в последний раз на два трупа, оскалившиеся в свирепой гримасе. Он не спеша пересек поле. И вдруг, едва проехав несколько сотен метров, он услышал нечто, напоминающее жужжание мух, и сразу следом — негромкий залп. Он обернулся и увидел с десяток белых дымков, поднимающихся над ивами, где солдаты поставили свое оружие. Капитан приказал им стрелять в него. Анджело пришпорил лошадь и перешел в галоп.
Вскоре он выехал на дорогу; лошадь по-прежнему шла галопом. У него уже не было ни сюртука, ни шляпы. Рубашка была мокрой от ночного пота, грудь тоже была влажной, и ему казалось, что сегодня не так жарко, как в предшествующие дни. Портпледа и белья у него тоже уже не было, а в пистолетах оставалось только по одному патрону. «Впрочем, — подумал Анджело, вспоминая стычку с капитаном, — я бы скорее позволил себя изрубить, чем убил бы человека из пистолета, даже если бы он оскорблял мою мать. Я бы с удовольствием проучил его, но таким оружием, которое прежде всего позволило бы мне унизить его. Смерть — это не мщение. Да и вообще — это странная штука, — размышлял он, думая о «маленьком французе». — Это нечто очень простое и удобное».
Он ехал по деревне, где многие уже воспользовались этим простым и удобным средством. Около домов валялись трупы, одетые, в одних рубашках, обнаженные или в платьях, бесстыдно задранных мордами крыс, которые собирались стаями и, оскалив зубы, словно бешеные собаки, сидели у входа в дома по обеим сторонам улицы. Над трупами вились тучи мух. Охваченная паникой лошадь вдруг закусила удила и понесла, напуганная не только чудовищным зловонием, висевшим в воздухе, но и застывшими кое-где стоя, в гротескных позах, будто распятыми на кресте, трупами. Анджело не пытался ее удержать.
К полудню он выехал в пустынную местность, где ничто не напоминало об эпидемии, только уже созревшая рожь не была убрана и осыпалась. Анджело даже немного подремал в седле, хотя лошадь по-прежнему шла очень резво; ему было жарко, и он не жалел о своем сюртуке; он повязал на голову носовой платок и, если не считать урчания в пустом желудке, чувствовал себя очень хорошо.
Наконец на небольшом круглом холме среди деревьев он увидел замок Сер. Он подъехал к эспланаде. Это была небольшая дворянская усадьба в горах, обветшавшая и неприветливая, скорее всего, пристанище холостяка. Она была совершенно пуста. Его стук гулким эхом отозвался в покинутом доме. Однако под высоким дубом он увидел прямоугольник свеженасыпанной земли. Он несколько раз обошел вокруг дома, несколько раз позвал, стоя перед окном второго этажа, которое осталось открытым, вероятно, потому, что прогнившие и соскочившие с петель ставни не закрывались. Никто не откликнулся на его зов; вне всякого сомнения, дом был пуст. Однако здесь и смерть, и бегство, казалось, подчинились военной дисциплине. Все было убрано, могила засыпана, и, если не считать этого незапертого окна, под которым он стоял, отступление было проведено по всем правилам военного искусства. Даже сено около конюшен было собрано.
Анджело снова выехал на дорогу. День клонился к вечеру. Теперь голод терзал его невыносимо, и он с завистью вспоминал кофе, который разогревали солдаты, в то время как он так глупо ссорился с капитаном.
Долина понемногу расширялась, и он увидел, что примерно в одном лье отсюда она вливается в другую, гораздо более широкую долину, где в лучах заходящего солнца вырисовываются купы деревьев и длинные тополиные аллеи.
Он пришпорил лошадь в надежде попасть в более обитаемые места. Он подумал, что вообще-то нет большого риска съесть жареного цыпленка. И тотчас же рот его наполнился такой обильной слюной, что ему пришлось ее сплюнуть. Он вспомнил о сигарах — у него их оставалось еще четыре — и закурил одну.
Анджело уже приближался к долине, когда увидел поперек дороги нечто вроде баррикады, сложенной из бочек. Ему крикнули, чтобы он остановился. Он остановился посреди дороги. Но так как из-за баррикады продолжали кричать «стой», но никто не показывался, он решил еще немного приблизиться к этим бочкам. Тут он увидел направленное на него дуло ружья, и какой — то человек в рабочей блузе показался над баррикадой.
— Стой! Я тебе говорю, — крикнул ему этот часовой, — и не двигайся, или я всажу тебе пулю в брюхо.
Лицо этого человека ошарашивало своей грубостью. На нем, казалось, запечатлелись следы самых низких и отвратительных пороков. Он посасывал окурок самокрутки, и никотиновый сок стекал ему на подбородок. Однако он был тщательно выбрит: ни бороды, ни усов, ни волос на голове; они были сбриты так давно, что череп у него был такой же загорелый, как и щеки.
— Ну подходи! — сказал он.
Анджело вплотную подошел к бочкам. Ружье по — прежнему было направлено на него. Человек уставился на Анджело своими свиными глазками:
— Есть у тебя пропуск?
Так как Анджело не понимал, о чем идет речь, человек объяснил ему, что это что-то вроде паспорта, который ему должен выдать мэр деревни и без которого его не пропустят.
— Зачем это надо? — спросил Анджело.
— А затем, чтобы подтвердить, что ты не болен и что ты не принес на своих подметках холеру.
«Черт возьми, — подумал Анджело, — сейчас совсем не время говорить правду».
— Ну уж чего нет, того нет, — сказал он. — У меня не было ни малейшего желания ее подцепить, а потому я сразу же смотал удочки, как только услышал о первом случае. Впрочем, я был в горах и даже не заезжал в деревню, поэтому у меня и нет ни пропуска, ни даже куртки.
Человек смотрел на голову лошади и на ее упряжь. А надо сказать, что она была весьма элегантной. Налобник и намордный ремень уздечки были отделаны серебром, а цепочка удил и кольца подбородочного ремня были даже из массивного серебра.
Человек воровато огляделся.
— У тебя кое-что найдется? — спросил он.
Анджело растерянно молчал.
— Ну, монеты у тебя есть? Все-то тебе надо объяснять. Сразу видать, что с гор спустился, — сказал человек и пошевелил большим и указательным пальцами так, словно пересчитывал деньги.
Эта наивность спасла Анджело от гораздо большей неприятности, чем просто остаться без обеда. После пережитых героических дней он был так счастлив встретить человека, от нехитрого плутовства которого веяло таким успокоительным эгоизмом, что он был буквально заворожен им. А кроме того, он был очень голоден, да и мысль о холере, несмотря на все его высокомерие, тревожила его.
— Ну конечно, есть, — глупо брякнул Анджело.
— Хоть сто франков-то у тебя найдется?
— Да, — ответил Анджело.
— Мне нужно двести, — ответил человек. — Сверни с дороги и перейди вон тот ручеек. Смотри хорошенько, чтобы другие часовые, которые патрулируют дорогу к баррикаде Сен-Венсен, тебя не заметили, и иди сюда с этой стороны. И не вздумай удирать: я тебя держу на мушке, и будь покоен, мне ничего не стоит шлепнуть человека. — Он засучил рукава своей блузы, и Анджело увидел на огромной волосатой руке каторжное клеймо. Каторжник устрашающим образом вращал своими свиными глазками, но Анджело невольно находил нечто обнадеживающее и в этих гримасах, и даже в бритом лице со следами стольких пороков.
Однако, переходя через ручей и убедившись, что в чаще, насколько он мог видеть, никого нет, Анджело, скрытый до пояса зарослями ольхи, сунул руку в карман и отсчитал десяток луидоров из тех, что были завернуты в носовой платок. «Ну а остальное, голубчик, дудки! Мне ведь тоже нужны деньги. И я тебе покажу, что в горах тоже умеют стрелять. Как приятно иметь дело всего лишь с мошенничеством двуногих».
— Чего ты там копаешься? — крикнул каторжник. — Нечего ворон считать. Если не умеешь ездить верхом, ходи пешком, мой мальчик. Я за то, чтоб богатство делить поровну, вот увидишь. Давай поближе. А ну позвени, — сказал он, когда Анджело подошел к нему.
«Идиот, — подумал Анджело, — он не понимает, что, если я натяну поводья и дерну, лошадь встанет на дыбы и ударит его в грудь передними копытами. А тогда прощай, золотенъкие!»
— Вот все, что у меня есть. Рад буду, если это доставит вам удовольствие, — сказал он и вынул из кармана шесть двадцатифранковых монет.
— Пой, пой. Ты знаешь слова, а я знаю мотив. Выкладывай остальное. Кто мне помешает всадить тебе пулю в лоб и сказать, что ты хотел нарушить приказ? — спросил каторжник.
— Думаю, те, что спускаются сейчас с холма, вполне могут вам помешать, — холодно ответил Анджело и высвободил одну ногу из стремени.
Каторжник повернул голову, чтобы посмотреть в сторону холма, и тут же получил удар ногой в подбородок. Он упал навзничь, выпустив из рук ружье. Одним прыжком Анджело оказался на нем и приставил пистолет к груди.
— Эй-эй, друг, брось эти шутки. Где это ты выучился таким приемчикам? Признайся, я ведь не слишком много требовал. Да брось ты свою пушку. Я бы запросто мог тебя уложить, когда ты был с той стороны. И честно скажу, я уже собирался это сделать, если бы ты не оказался таким глупым. Ты здорово умеешь придуриваться.
— Лучше, чем ты думаешь, — сказал Анджело. — И я тебе еще не показал все, что умею делать. Но я буду великодушен и оставлю тебе то, что дал, если ты достанешь мне что-нибудь поесть.
Анджело перебросил ружье каторжника через бочки, и оно упало шагах в двадцати от баррикады, потом быстро провел рукой по его бокам, чтобы убедиться, что у него нет ножа за поясом; впрочем, на нем была форменная блуза без карманов.
— В тюрягах теперь не тот народ пошел. А лет пять назад вам бы ваша штука не удалась, молодой человек.
— Ну, главное все делать вовремя, — ответил Анджело, улыбаясь. Ему был очень симпатичен этот уродливый, как жаба, толстяк.
— Ну, раз вы такой философ, — сказал толстяк, — то все прекрасно. У меня есть колбаса и хлеб, пойдет? Мы тут как сыр в масле катаемся, с тех пор как нас поставили стеречь напуганных людишек. Кстати, могли бы и не швыряться моим ружьишком. А вообще-то так мне и надо, в другой раз не буду оказывать услуги.
Анджело, хоть у него и текли слюнки при виде хлеба, все-таки счел благоразумным сначала сесть на лошадь и лишь потом вонзить зубы в свою краюху. И пока толстяк искал свое ружье по ту сторону баррикады, Анджело поскакал к густым зарослям ив, пересек их и потом еще добрых полчаса пришпоривал лошадь.
Спускалась ночь, но он скакал еще час, прежде чем окончательно стемнело. Он увидел, что выехал на пересечение долин и что его тропинка вливается под прямым углом в широкую проселочную дорогу. «Здесь надо вести себя, как на вражеской территории, — подумал он. — Урок пошел мне на пользу. Здесь тоже могут быть баррикады. Поеду-ка я лучше напрямик через поля». Справа от него журчал ручей, который позволил ему обогнуть баррикаду каторжника. Этот ручей впадал в другой, более мощный, гулко ворочавший гальку в тишине ночи. «Переходи на ту сторону, — сказал себе Анджело, — и держись на ровном расстоянии от дороги, так, чтобы тебе были видны тополя на ее обочине, и от этого потока, который постоянно напоминает о себе своим грохотом». Необходимость применить на деле свои военные навыки приводила его в восторг. Это отвлекало его от возвращавшихся с наступлением ночи воспоминаний о «маленьком французе», который отвечал безжизненным оскалом и прожорливым лисам, и негашеной извести капитана.
Сначала Анджело попал в заросли колючего кустарника, откуда он выбрался с большим трудом, оставив на ветках обрывки своей рубашки. Наконец он выехал на скошенные поля и смог продвигаться спокойно. Ночь была густой, без единой звездочки. Только по шелковистому шелесту он догадывался, что проезжает мимо тех рощ, которые видел в свете заходящего солнца.
Поле казалось бесконечным. Лошадь иногда спотыкалась о небольшие бугорки, но тотчас же энергичным движением выбиралась на ровную дорогу.
«Все-таки странно, — подумал Анджело, — эти поля должны принадлежать какой-нибудь деревне или по крайней мере трем или четырем фермам, а я не вижу никаких следов домов». Еще не поздно, и в окнах должен бы быть свет. Присмотревшись, он различил белеющие в темноте силуэты домов. Можно было предположить, что в некоторых из них окна и двери распахнуты настежь.
«Я, должно быть, еду мимо густых зарослей жасмина. Гроза, вероятно, сбила цветы, и теперь они гниют на дороге», — подумал Анджело, почувствовав густой сладковато-навозный запах. И вдруг он понял, что это был запах брошенных трупов. Забыв об осторожности, он пришпорил лошадь, которая, вся дрожа, продолжала осторожно продвигаться вперед.
В предгорьях соловьи поздно вьют гнезда. Анджело слышал, как они перекликаются в густой листве. В гулкой тишине ночи их трели звучали словно переливы золотых колокольчиков. Он вспомнил, что эти птицы плотоядны. Ему приходили в голову странные мысли о соловьях, о мертвецах, которыми они, должно быть, питались, и об этих золотистых трелях, отражающихся от сводов ночи.
Вскоре запах раздавленных цветов жасмина уступил место другому, более сильному запаху, такому густому, что, если бы не мрак, можно было бы видеть, как он, словно дым, клубится над землей. Кусок колбасы и краюха хлеба каторжника только раздразнили голод Анджело, поэтому запах, хотя и противный, показался ему аппетитным. Казалось, что где-то жарится огромный дрозд, или вальдшнеп немного с душком, или фазан, до которого так охочи старые гурманы. «Я не слишком люблю дичь, — думал он, — но для тех, кому уже доступны лишь радости чревоугодия, это — настоящее наслаждение; они заменяют им любовь. Во всяком случае, я бы не отказался от нескольких кусочков подрумяненного хлеба, на который намазывают хорошо прожаренное, с легким душком мясо». Однако запах был настолько силен, что вскоре показался ему тошнотворным. Волна соленой слюны подкатила к горлу, и он вынужден был нагнуться, чтобы извергнуть ее.
Неожиданно что-то темное перегородило ему дорогу. Это была довольно большая и очень густая роща. Он не решился углубляться туда в темноте; у него не было ни малейшего желания слезать с лошади. Он обогнул рощу и увидел впереди кроваво-красные отблески. Он понял, что приближается к какой-то котловине, в глубине которой горел костер, издававший этот неприятный и даже тревожный запах. В нем смешивался запах смолы и специфический запах горящих буковых дров, и в то же время он вызывал в душе ощущение чего-то огромного и необычного. Однако это неприятное ощущение чрезмерности тем не менее настойчиво тревожило его голодный желудок.
По мере приближения отблески становились все более яркими, сохраняя при этом интенсивный, почти темный, кроваво-красный цвет. Анджело увидел, что над костром поднимается тяжелый, более черный, чем ночь, дым и падает на землю жирными хлопьями. Наконец он увидел раскаленную добела сердцевину костра.
Потом кто-то, вероятно бывший там в дозоре, окликнул его:
— Месье Ригоар?
— Я не месье Ригоар, — ответил Анджело.
— Месье Мазуйе?
— Нет.
— Так кто же вы? — спросил показавшийся из темноты человек.
— Я — тот, кто не понимает, что здесь происходит.
— Откуда вы? — спросил человек. Лицо его трудно было рассмотреть, но он казался вполне заурядным, а в голосе звучала та любезность, с которой обычно встречают человека в надежде, что он вызволит вас из затруднительного положения.
— Я пытаюсь выйти к Марселю, — ответил Анджело, уклоняясь от каверзного вопроса.
— Вы не туда идете, — сказал человек. — Марсель в противоположной стороне.
— Так, стало быть, мне нужно идти обратно?
— К счастью для вас, да, потому что здесь вас не пропустят.
— Это почему?
— Из-за холеры. В Систерон никого не пускают, а вы как раз находитесь у ворот города. — И он указал на нечто темнеющее над красными сполохами костра. В его свете где-то высоко на фоне неба вырисовывался силуэт города и прилепившейся к скалам крепости.
— Там мне нечего делать, — произнес Анджело, словно говоря сам с собой. — А что это за костер там внизу? — спросил он.
— Мы сжигаем трупы. У нас больше нет извести.
У Анджело вдруг мелькнула мысль, что, быть может, этот мир, вселенная — Все это лишь чья-то чудовищная шутка.
— Вы не видели месье Ригоара? — наивно спросил человек.
— Я его не знаю, — ответил Анджело, — да и вообще в двух шагах уже ничего не видно.
— Хотел бы я знать, где их носит. Им бы следовало быть здесь уже час назад. Мне это уже начинает надоедать. — Человеку явно хотелось говорить. Анджело неподвижно смотрел на погребальный костер, на медленный танец огненных языков пламени и жирного дыма, и в этом зрелище, как и в отмеченном такой успокоительной низостью лице каторжника, было что — то завораживающее.
Человек сказал, что из добровольцев были созданы комитеты защиты, но что он всегда сомневался в доброй воле месье Ригоара.
— Богатые люди вылезают вперед, только если это дает им известность, а когда нужно действительно приниматься за дело, они все переваливают на бедняков. Я чувствовал, что они оставят меня тут на всю ночь. Я был уверен, что, как только понадобится приехать сюда среди ночи с целым возом трупов, не найдется никого, кроме меня да еще нескольких бедных малых. На самом-то деле никого, кроме меня, и нет: другие — это каторжники. Ну а придумали все это — устроить здесь костер и приказать каторжникам свозить сюда трупы — месье Ригоар, месье Мазуйе, месье Террасой, месье Бартелеми и прочие важные шишки. И обязательно ночью, чтобы не вызывать паники у населения. Как бы не так, население! Телеги грохочут сильнее, чем все полковые барабаны, вместе взятые. Да еще этот огонь, который виден за целое лье из окон. Не говоря уж о запахе. Славная штука получается!
Но видневшийся наверху сквозь языки пламени зеленоватый город казался спокойным.
— Много мертвых? — спросил Анджело.
— Сегодня восемьдесят три.
Анджело внезапно повернул лошадь, но человек успел ухватиться за повод.
— Подождите меня, сударь, — сказал он. — Согласитесь, что я не очень-то нужен здесь сейчас, у этого костра, где двести-триста трупов сгорят и так, без посторонней помощи. Поверьте мне, я выполнил свой долг. Право же, мне очень не хочется оставаться здесь.
— Ну конечно, пойдемте, — сказал Анджело как можно мягче.
Человек знал тропинку, ведущую к дороге. Ту самую, по которой он приехал с телегой. Вдруг лошадь, едва не наступив на что-то, лежащее посреди дороги, отскочила в сторону. Человек высек огонь, говоря, что ни один труп не был потерян, и наклонился к дороге.
— Это каторжник, — сказал он. — Только что он был со мной и вот уже мертв. Пойдемте отсюда скорей, сударь, прошу вас.
Он задул огниво и зашагал вперед, ведя лошадь за повод.
— Проводите меня до дозорного поста, сударь, пожалуйста. Это в двух шагах отсюда, — сказал он, когда они вышли на дорогу.
Еще несколько минут они шли в темноте, потом увидели фонарь на баррикаде.
— Хотите сигару? — спросил Анджело.
— Не откажусь, — ответил его спутник. Они закурили.
— Ну вот, я малость и взбодрился, — сказал человек. — А вам надо вон туда. Идите прямо по дороге, не сворачивая в поле, там такие рытвины, что можно сломать шею.
— А вы не думаете, что на дороге я наткнусь на такой же вот фонарь, где также можно сломать шею?
— Не раньше чем через два лье, у въезда в Шато — Арну.
— Так что же делать?
— Не знаю, но на вашем месте я бы предпочел уложить четверых или пятерых, как угодно, хоть загрызть их, только вырваться отсюда. В других местах, может, еще хуже, но ведь этого не знаешь.
«И все-таки он остается, — подумал Анджело, глядя, как человек бежит к баррикаде. — Надо пойти еще раз взглянуть на этого каторжника, там, на дороге. Может быть, он еще живой? Разве можно так бросать человеческое существо? И даже если он умирает, разве ты не обязан помочь ему умереть не так мучительно? Вспомни о «маленьком французе» и о том, как он искал во всех закоулках последних, тех, у которых еще есть шанс, как он говорил».
Анджело стал искать место пересечения дороги и тропинки, по которой они пришли. Но, должно быть, пропустил его; он вернулся назад. Очевидно, тропинка уходила в густую траву, и он безуспешно ползал по склону с огнивом в руке, пытаясь найти следы телеги.
Потом сел на лошадь и двинулся к югу. Он был очень недоволен собой. Он представлял себе иронический взгляд бедного «маленького француза» и страшную ироническую гримасу, которую тот уносил с собой в могилу.
ГЛАВА IV
Ночь, казалось, остановилась в своем движении. Плотная темнота давила со всех сторон. Дорога шла через лес.
Анджело ехал шагом, и ему все время казалось, что где-то во мраке скрываются люди. Он не ожидал от себя такой нервозности и был очень собой недоволен. Он жалел, что не остался с капитаном копать могилы. И если бы он мог найти обратную дорогу, то всенепременно сделал бы эту глупость. В порыве самоуничижения он стал убеждать себя, что все в нем вульгарно и подло, что, вероятно, даже лицо его стало вульгарным и подлым, и его посадка на лошади, и даже его непринужденность казались ему вульгарными и низкими.
«Когда ты один, ты никуда не годишься, — говорил он себе. — Раз ты не мог найти тропинку, надо было ехать напрямик через поля, найти в конце концов этого умирающего каторжника и доставить его на дозорный пункт, где бы ему оказали помощь. Или уж по крайней мере окончательно убедиться, что он мертв. Только тогда ты имел право уехать, не раньше. Или грош тебе цена». Он даже говорил себе: «Ты утверждаешь, что это было трудно, — ничуть. Нужно было всего лишь ехать на свет костра, к тому месту, где ты встретил этого напуганного человека, который, несмотря на страх, все-таки выполнял свой долг; да и не тебе его судить, тебе ведь еще не доводилось оставаться одному ночью у костра, где горит восемьдесят трупов; может, ты был бы еще хуже».
Он был совершенно искренен и забыл о той ночи и о том дне, когда он пытался сделать все возможное, чтобы спасти ребенка и бедного «маленького француза», и о бдении около двух трупов, когда он вел себя в высшей степени достойно.
Как только в кустах снова послышался легкий шорох, Анджело остановился и громко спросил: «Есть тут кто-нибудь?» Ответа не последовало, но мягкий ковер из сосновых иголок скрипнул под чьими-то шагами. «Могу я здесь быть кому-нибудь полезен?» — повторил Анджело спокойным голосом, звучавшим небесной музыкой для попавших в беду людей. Шум шагов стих, и через некоторое время женский голос ответил: «Да, сударь».
Анджело тотчас же зажег огниво, и из леса вышла женщина. Она держала за руки двоих детей. Она приблизилась, щуря глаза, потому что Анджело машинально светил ей прямо в лицо. Она была молода и так неожиданно элегантно одета, что показалась почти нереальной среди стволов сосен, освещенных огнивом Анджело. Дети выглядели не менее фантастично: мальчик одиннадцати-двенадцати лет в костюме итонца и каскетке с кисточкой и девочка, примерно того же возраста, в белых батистовых панталончиках, выглядывавших из-под платья и спускавшихся густыми кружевными оборками на ее лаковые туфельки.
Молодая женщина объяснила, что она гувернантка обоих детей, что они прибыли всего лишь шесть дней назад из Парижа в замок Обиньоск, на неделю опередив госпожу и господина де Шамбон, которые выехали поездом в Авиньон, где, вероятно, и находятся сейчас у своей родственницы баронессы Монтанари-Ревест, не имея возможности добраться до замка Обиньоск, потому что все дороги перекрыты. Она сказала, что холера свирепствует в Комта и что никого не пропускают. Сначала она хотела остаться с детьми в Обиньоске. Но эпидемия в два дня опустошила эту крохотную деревушку: там не осталось в живых и десяти человек. Тогда она с детьми уехала, надеясь через Экс-ан-Прованс, где, как говорили, было относительно спокойно, добраться до Авиньона. Из-за отсутствия какого бы то ни было транспорта («Мы приехали дилижансом, а его не пропускают») она решила добраться до Шато-Арну (лесом это не больше одного лье), там нанять кабриолет и спуститься в долину Дюранс. Но когда вчера около шести часов вечера они прибыли в Шато-Арну, то наткнулись на заставы и вынуждены были скрыться в лесу. Здесь есть еще человек двадцать из разных мест, которые также пытаются добраться до Экса. Среди них есть один господин из Лиона, прибывший из Систерона, где он продавал стальные кастрюли различным скобяным лавкам. Он очень ее выручил, дав две плитки шоколада и бутылочку мятной воды. Это очень остроумный человек, решительный и благоразумный. Вместе с этим господином и еще двумя дамами они попытались обойти стороной Шато-Арну. Но когда они добрались до холмов, торговец кастрюлями заболел, а обе дамы бежали, как безумные, но ей удалось благодаря мальчику, который хорошо ориентируется в лесу, выбраться на проезжую дорогу, где они и сидели в ожидании рассвета. Услышав цокот копыт, они решили, что это патруль из Шато-Арну, где их грозили запереть в карантине, и, когда Анджело подъехал, они бросились в лес, чтобы там скрыться.
Анджело задал им кучу вопросов, желая узнать, где находятся заставы и какие дороги они перекрывают. Он был возмущен жестокостью людей, загонявших в леса женщин и детей. При слове «карантин» он навострил уши. «Это мне совсем не нравится, — подумал он. — У меня нет ни малейшего желания быть запертым в каком-нибудь вонючем стойле. Берегись! Страх ломает человека и безжалостно убивает его. Фокус с каторжником на баррикаде из бочек тут не пройдет. Как жаль, что у меня в пистолетах только два патрона, а главное, что у меня нет сабли; я бы им показал, что великодушие — это нечто пострашнее, чем холера».
Он расспросил мальчика, который выглядел весьма уверенным в себе, каким путем можно обойти заставы.
— Ну что ж, — сказал Анджело, — значит, мы пройдем через лес, который, как вы утверждаете, не слишком велик. Этих барышень мы потом посадим на лошадь — она очень смирная, — а я поведу ее за повод. Вы будете указывать дорогу. Я тоже еду в сторону Экса и не брошу вас, пока вы не будете в безопасности. Я полковник гусарского полка, — добавил он, — и можете быть уверены, что так просто с нами не справятся. — Он чувствовал, что нужно их подбодрить и внушить им доверие к себе, несмотря на свой, как он полагал, вульгарный и подлый вид. А потому упоминание воинского звания было, как он справедливо полагал, весьма кстати. Он совершенно упустил из виду, что было темно и они не могли его видеть, а только слышали его любезный голос.
Они свернули с дороги и углубились в лес. По выходе из леса Анджело усадил молодую женщину и девочку на лошадь, и они двинулись через каменистые холмы, где было уже немного светлее, чем в глубине долины.
Мальчик очень уверенно шагал рядом с Анджело, без колебаний указывая дорогу. У молодой женщины оказались часы. Было три часа утра.
Светать начало к четырем. Занимающийся день осветил холмистую местность. «Тем лучше, — сказал себе Анджело, — здесь мы можем идти спокойно. Дорога, очевидно, осталась слева, вон в той ложбине, залитой сонным туманом. Надо ни о чем не беспокоиться и идти вперед. Главное сейчас найти какую-нибудь ферму, где бы мы все четверо могли немного перекусить». Он очень серьезно поблагодарил мальчика; он знал, что дети бывают смелее и решительнее взрослых, если только их принимают всерьез. Было очень важно, чтобы мальчик не утратил бодрости. Впрочем, мальчик действительно был очень мил. Анджело было за что благодарить его: в течение всей ночи малыш совершенно безошибочно указывал дорогу.
Однако сам Анджело, заросший трехдневной щетиной, с лицом, измазанным струйками засохшего пота, в разорванной колючками рубашке, явно не внушал особого доверия своим спутникам. Он понял это, случайно перехватив взгляд молодой женщины. К счастью, у него были прекрасные летние сапоги от Супо из мягкой, хотя и лакированной кожи, так ладно облегавшие его ноги, что невозможно было себе представить, что он их украл. «Ведь не зря же я заплатил за них сто франков, — подумал Анджело. — Пусть теперь служат мне удостоверением личности. Но не могу же я ни с того, ни с сего заговорить с ней о сапогах». Однако он попытался. Но не придумал ничего лучше, как сказать, что ему жаль портить такие прекрасные сапоги об острые камни на холмах, на что молодая женщина тотчас же предложила вернуть ему его лошадь.
— Я — идиот, — сказал он. — Ради Бога, сидите. Я просто пытался убедить вас, что я не менее достойный человек, чем ваш торговец кастрюлями. Но я, как всегда, перестарался. Вы бы и без моих сапог догадались, что я всего лишь хочу помочь вам, и вы бы первая посмеялись над тем недоверием, которое я прочел в ваших глазах, когда при свете дня вы увидели, в каком я плачевном виде. Моя беда в излишней искренности. И в девяти случаях из десяти меня принимают не за того, кто я есть. Но это не шутка, я действительно полковник. Только я, как и вы, вот уже три дня пытаюсь выбраться из этих проклятых мест, где полно и храбрецов, и трусов, и неизвестно, кто из них опаснее. И я уже попадал в весьма неприятные переделки.
Молодая женщина, у которой хороши были большие зеленые глаза, улыбнулась и сказала, что не боится. Было, однако, совершенно очевидно, что в полковника она не поверила. Ее милая улыбка говорила, что сейчас для нее есть вещи поважнее, чем верить или не верить в его полковничий чин, и она, как мадонна, прижимала к груди заснувшую девочку.
Когда солнце окончательно взошло, они заметили ферму, приютившуюся среди холмов между тремя террасами маслин и большим полем люцерны.
Анджело остановил свой отряд под вечнозеленым дубом. Девочка так крепко спала, что только на секунду приоткрыла глаза, когда ее сняли с лошади и положили на землю.
— Нам повезло, — сказал Анджело. — Из трубы первого дома идет дым. Оставайтесь здесь, а я за хорошую плату попробую купить у них что-нибудь съестное. Не беспокойтесь, деньги у меня есть.
Дом был заперт, кажется, даже забаррикадирован; если бы не дым, он мог бы показаться покинутым. Анджело позвал. Окно открылось, и мужчина, прицелившись в Анджело из охотничьего ружья, сказал:
— Идите своей дорогой.
— Я наверняка не болен, — сказал Анджело. — А вон там под деревом моя жена и двое детей. Они уже два дня ничего не ели. Продайте мне немного хлеба и сыра. Я заплачу, сколько скажете.
— Мне нечего продавать, — ответил мужчина. — Не один вы с женой и детьми. Уходите, и побыстрее…
«Стрелять он не будет», — подумал Анджело и невозмутимо пошел вперед. Мужчина прицелился. Анджело продолжал двигаться, он был на верху блаженства. Наконец одним прыжком он очутился под прикрытием дверного ставня.
— Будьте благоразумны, — сказал он, — вы же видите, что я готов на все. Одним выстрелом я могу сбить ваш замок. А как только я окажусь в доме, шансы у нас будут равные. Бросьте мне из окна хлеб и четыре головки козьего сыра, а я вам подсуну под дверь монету в двадцать франков. Золото не бывает больным, ну а если вы все-таки опасаетесь, то возьмите ее щипцами и бросьте в стакан с уксусом. Действуйте, но только быстро, я решился на все.
— Выходите оттуда, — сказал мужчина.
Анджело взвел курок пистолета.
— Подождите, — сказал мужчина. Через минуту он бросил на траву хлеб и четыре сыра. — Около замочной скважины есть щель, просуньте туда монету, чтобы я слышал, как она упадет.
Анджело просунул монету, и она звонко упала на каменный пол.
— Я ничего не слышал, — сказал мужчина.
— Я не буду жадничать, — ответил Анджело, — вот вам еще одна: слушайте хорошенько.
— Я ничего не слышал, — повторил мужчина.
— Ну тогда слушайте это, — крикнул Анджело и выстрелил в воздух прямо около окна. Мужчина быстро захлопнул ставни. Анджело подобрал хлеб и сыр и намеренно не спеша вернулся к дубу.
Поев, они снова отправились в путь и вскоре нашли тропинку, которая вывела их на проезжую дорогу.
— Я понимаю, — сказала молодая женщина, — что было бы благоразумнее идти дальше через холмы, но нам придется сделать не меньше пяти лье, дети этого не выдержат. Да и вообще чистое безумие надеяться, что мы сможем таким образом дойти до Авиньона. Мы сейчас, наверное, недалеко от Пэрюи. Там есть пост жандармерии. Я им объясню ситуацию; господина де Шамбона там знают. Мы не больны, и нам наверняка дадут пропуск и помогут нанять кабриолет. Мне доверили детей, и я не могу подвергать их риску.
Анджело это решение показалось разумным.
— Но, — продолжила она, — это не значит, что вы должны чувствовать себя связанным. Для вас все обстоит гораздо проще: вы — мужчина, один, и у вас есть лошадь. Оставьте нас здесь, мы сами доберемся до Пэрюи; это совсем рядом. — Она была явно очень рада, что они выбрались на дорогу. — Вы оказали нам гораздо большую услугу, чем можно было надеяться. Господин де Шамбон был бы счастлив отблагодарить вас, если бы знал ваше имя, — весьма неловко добавила она.
— Я вас не оставлю до тех пор, пока не буду уверен, что вы в надежных руках, — сухо ответил Анджело. — Мне тоже нужно кое о чем поговорить с жандармами. «Ты, вероятно, полагаешь, что я их боюсь, — добавил он про себя. — Сразу видно, парижанка!»
Они довольно быстро добрались до заставы, действительно охраняемой жандармами. Те были весьма любезны, и от них пахло вином. Имя господина де Шамбона оказалось магическим: жандармы тут же пообещали реквизировать для них кабриолет. Анджело сообщил, что едет из Банона. Жандармы были людьми опытными и тотчас же обратили внимание на его великолепные сапоги. А потому держались с ним весьма дипломатично. Анджело рассказал, что на него напали бандиты, чтобы как-то объяснить исчезновение портпледа, сюртука и шляпы.
— К сожалению, мы не можем быть везде, — сказали эти служители порядка в расстегнутых мундирах, — и вам еще повезло. Многие теряют гораздо больше. В Систероне, чтобы хоронить трупы, выпустили на свободу каторжников; некоторые из них сбежали, и уж, конечно, не для того, чтобы замаливать грехи в пустыне. Ну а что касается пропусков, то, вне всякого сомнения, вы их получите. Вид у вас вполне здоровый. Только вам придется провести три дня в карантине, тут уж ничего не попишешь. Вас проводят вон в тот сарай, специально для этого отведенный. Вам там будет неплохо, и вы будете не одни. Там уже человек тридцать ждут пропусков. Три дня — это ведь не Бог весть как много.
Их привели в сарай, в котором печально сидели около своих сундуков, чемоданов, корзин и узлов люди всех возрастов и всех сословий. Жандармы увели лошадь. Они были любезны, но соблюдали осторожность.
— Мне все это не слишком нравится, — сказал Анджело.
— А что делать, — возразила молодая женщина, — они обещали мне кабриолет, я буду ждать. Только я очень огорчена из-за вас, вы бы могли быть уже далеко.
— А может быть, все-таки лучше, чтобы я был рядом с вами, — ответил Анджело. — И на всякий случай давайте лучше отойдем в сторону.
Снова появился часовой. Он привел толстого мужчину в синем фартуке. Тот остановился посередине и вытянул шею, оглядывая всех присутствующих:
— Тот, кто хочет есть, может сделать заказ.
— А что можно заказать? — подошел к нему Анджело.
— Все, что угодно, барон.
— Два жареных цыпленка?
— Почему бы и нет?
— Хорошо, значит, два жареных цыпленка, хлеб и две бутылки вина, и еще купите мне два десятка сигар, таких, как эта.
— Гоните монету.
— Сколько?
— Тридцать франков, и исключительно ради ваших прекрасных глаз.
— Вам не откажешь в деловой хватке.
— Пока кругом пройдохи, нужно держать ухо востро. Добавьте три франка на сигары. У вас есть, во что все это уложить?
— Нет, — ответил Анджело, — заверните в салфетку и не забудьте положить нож.
— Одно экю за салфетку и еще одно за нож.
Анджело был единственным, кто заказал еду. Все смотрели на него с любопытством, смешанным с ужасом. Пожилой господин с элегантной бородкой и язвительным видом сказал ему:
— Ваша неосторожность, молодой человек, подвергает всех нас большой опасности. По вашей милости сюда принесут салфетку из деревни, где наверняка есть больные. Все, что можно себе сейчас позволить, — это съесть пару яиц всмятку.
— Я не слишком доверяю кипяченой воде, — ответил Анджело. — И ваша большая ошибка и ошибка тех, кто смотрит на меня круглыми глазами, в том, что вы отказываетесь от привычной жизни. Я три дня почти ничего не ел. Если я упаду в обморок от слабости, вы решите, что у меня холера, и просто от страха начнете дохнуть как мухи.
— Я не боюсь, сударь, — ответил господин с элегантной бородкой, — и я это уже доказал.
— Ну и продолжайте в том же духе. Лишнее доказательство не помешает.
Анджело съел своего цыпленка и был очень доволен, что гувернантка и дети безо всяких опасений принялись за своего. Они выпили вина. А чтобы окружающие не беспокоились, Анджело выкинул салфетку в окошко. Он угостил часового сигарой и закурил сам, стоя на пороге сарая.
Он простоял так минут пятнадцать, словно завороженный огромным белым солнцем. Вдруг из глубины сарая донесся какой-то шум. Это люди стремительно разбегались от распростертой на соломе женщины. Несчастная стучала зубами, а по щеке ее растекалось синее пятно.
— Есть у кого-нибудь спирт? — спросил Анджело. — Или водка? — повторил он, оглядывая всех.
Наконец одна крестьянка вынула из своей корзины бутылку. Но не передала ему в руки, а поставила на пол, отошла и только тогда сказала:
— Возьмите.
Заболевшая была молода, у нее были очень красивые волосы и молочной белизны лоб.
— Найдется здесь хоть одна смелая женщина, чтобы раздеть ее, расстегнуть лиф и расшнуровать корсет? Я в этом ничего не понимаю.
— А вы перережьте шнурки, — сказал кто-то.
Какая-то женщина нервно засмеялась. Анджело снова подошел к часовому.
— Отойдите от двери, — сказал он, — мне нужно вынести заболевшую женщину и положить ее на солнце, чтобы согреть ее и чтобы не дать этой своре трусов околеть от страха. Я сам попробую сделать для нее все, что могу, если только в деревне не найдется врача.
— Откуда он возьмется в деревне? — ответил часовой.
— Хорошо, тогда я сам, — сказал Анджело. — А вы встаньте вон там напротив, если боитесь, что кто-нибудь удерет. Только вряд ли, они там все трясутся от страха. Ну а теперь, может, хоть кто-нибудь поможет мне ее вынести, мужчина или женщина. Или на худой конец ребенок, — добавил он с сухим смешком, — если прочие почитают себя такими важными господами.
— Не надо впутывать детей в эти грустные занятия, — откликнулась седая бородка.- Genus irritabile vatum… Я вам помогу.
Они вынесли женщину из сарая и положили на соломенную подстилку. Пожилой господин очень ловко раздел ее и даже сумел, не причинив ей боли, избавить ее от корсета, что было совсем непросто, потому что она металась на своей подстилке. Во время этой процедуры у нее изо рта полилась пресловутая рисовая каша. Но Анджело очистил ей рот и заставил выпить. Полные и шелковистые бедра молодой женщины были холодны как лед и покрывались сетью фиолетовых прожилок. У нее не прекращался понос. Часовой отвернулся и смотрел на раскаленные холмы, над которыми жара висела травяной пылью, словно пар над стаканом.
Из сарая доносились громкие голоса и взрывы нервного смеха. Через два часа женщина умерла. Анджело сел рядом с ней. Пожилой господин тоже. Из деревни изредка долетали крики и протяжные, почти безмятежные стоны, казавшиеся мрачными в этом жгучем зное.
— Если бы Парис мог видеть кожу Елены такой, какая она есть, — сказал пожилой господин, — он увидел бы, серо-желтую сетку, неровную, шершавую, состоящую из беспорядочных ячеек, в каждой из которых торчит волосок, напоминающий кроличий; и он ни за что не влюбился бы в Елену. Природа — это огромный театральный спектакль, и декорации вызывают оптический обман.
Анджело протянул ему сигару.
— Я никогда в жизни не курил, — сказал пожилой господин, — но сейчас я вполне готов начать.
К вечеру в сарае умер мужчина. Очень быстро. Болезнь стала развиваться так стремительно, что сразу же исчезла всякая надежда. Потом еще одна женщина. Потом мужчина, который без конца ходил взад и вперед, затем остановился, лег на солому и медленно закрыл глаза рукой. Дети начали кричать.
— Успокойте детей, — сказал Анджело, — и слушайте меня. Подойдите сюда. Не бойтесь. Вы же видите, что я ухаживаю за больными, прикасаюсь к ним, и я не болен. Я съел целого цыпленка, и я не болен, а вы трясетесь от страха и всего боитесь, и поэтому вы умрете. Да подойдите же. То, что я хочу вам сказать, нельзя кричать во все горло. Нас сторожит всего лишь один крестьянин. Как только стемнеет, я его разоружу, и мы уйдем. Лучше рисковать жизнью без пропуска, чем сидеть здесь в ожидании пропуска на тот свет.
Пожилой господин решительно встал на сторону Анджело. Его поддержали еще двое мужчин крепкого крестьянского сложения и с десяток женщин с детьми. Другие сказали, что не могут бросить багаж, а идти с чемоданами через поля они не в состоянии.
— Решайте, что лучше, — сказал Анджело, — сидеть взаперти и ждать, пока эти умирающие от страха крестьяне и жандармы дадут вам шанс выжить, или взять свое спасение в свои собственные руки. А тогда при чем здесь чемоданы?
Но они ответили, что легко ему говорить, а они без чемоданов не могут.
— Ну что ж, вольному воля, оставайтесь, — сказал Анджело, однако попытался уговорить гувернантку.
— Нет, — сказала она, — я тоже остаюсь.
Она непоколебимо верила в могущество имени господина де Шамбона. Она была уверена, что получит кабриолет и этот пресловутый пропуск, с которым она стрелой помчится к цели.
— Я не могу позволить себе рисковать.
— Оставаясь здесь, вы рискуете гораздо больше.
Тогда она очень твердо заявила, что будет путешествовать цивилизованно, а не бродить по дорогам, как цыганка, что жандармы, которые прекрасно знают, кто такой господин де Шамбон, обещали ей кабриолет и пропуск и что она уедет отсюда только как положено, в кабриолете и с пропуском. Вчера вечером она была одна в лесу, в темноте. Анджело помог ей, и она ему очень благодарна. Но сегодня — другое дело. Ей твердо обещали.
— Вы же сами слышали, что, если никто не захочет ехать добровольно, они найдут средства доставить в Авиньон детей господина де Шамбона. Я не решалась вам сказать, кто такой господин де Шамбон. Господин де Шамбон — первый председатель суда, вот. Теперь вы понимаете?
Тем временем спустился вечер. Анджело сказал ей в ответ:
— Сейчас я вам покажу, чего стоят все эти жандармы.
Он подошел к часовому и с легкостью разоружил его. Бедный малый даже не понял, почему Анджело взял у него ружье. Он решил, что просто посмотреть.
— Отойди в сторону и пропусти нас, — сказал ему Анджело. — Нас тут несколько человек, и мы решили уносить отсюда ноги.
— Вам для этого не нужно мое ружье, — ответил часовой, — вы можете мне его вернуть. Вы не первые смываетесь, и нечего делать из этого историю. Я даже могу вам сказать, что в ста шагах вон от того кипариса начинается тропинка. Крюк всего в одно лье, и вы на проезжей дороге.
Это безразличие часового сбило с толку некоторых женщин, и тех, что решили уйти, и тех, что решили остаться.
Анджело и его спутники были немного сконфужены тем, что часовой продолжал давать им наиподробнейшие объяснения, как обойти деревню. Но Анджело был уверен, что уходить надо. «И зачем жаловаться, — думал он, — когда все идет так хорошо? Только не нужно все время ожидать худшего и делать то, о чем тебя не просят. Эта гувернантка, должно быть, смеется над тобой».
Они сбились с пути, потому что часовой надавал им слишком много советов, и каждый толковал их на свой лад. Ночь, свежий воздух, необходимость действовать самостоятельно и опасения, что их поступок не так уж благоразумен, раздражали женщин, тащивших своих уставших и недовольных детей.
Наконец, примерно через час, они вышли на дорогу. Тут их пути разошлись: двое крестьян пошли через холмы, две женщины просто уселись на откосе, а Анджело ушел вместе с господином с седой бородкой.
Они шли уже больше двух часов, когда вдруг увидели впереди у края дороги низкое и длинное строение, из окон которого вырывался яркий свет и какой-то шум.
— Опять западня? — спросил Анджело.
— Нет, — ответил пожилой господин, — на этот раз это постоялый двор для кучеров, я его знаю.
ГЛАВА V
Подойдя ближе, они смогли различить в общем шуме отдельные звуки: истошное пьяное пение и визгливые голоса женщин, напоминавшие похотливое мяуканье мартовских кошек. Эти крики распаленных страстью женщин были столь откровенны и недвусмысленны, что Анджело невольно почувствовал себя взволнованным. Он подумал о любви. Он был совершенно растерян, оттого что эти ощущения нахлынули на него вдруг, а не как обычно, после долгих раздумий и мечтаний. С другой стороны, несмотря на то что ему так легко удалось разоружить охранявшего карантин крестьянина, он все еще чувствовал себя готовым к героическим поступкам…
В длинном и широком зале трактира бесцеремонно расположились человек двадцать пьяных мужчин и женщин. Они сидели за большим общим столом, на котором в беспорядке громоздились блюда, миски, бутылки; некоторые из них были опрокинуты. Сцена была освещена пуншем, горевшим в двух огромных ведрах, принесенных из конюшни, и множеством керосиновых ламп и свечей, расставленных так, чтобы в этой просторной сводчатой комнате не оставалось ни одного неосвещенного места.
Анджело остановил конюха, который нес множество бутылок, и довольно резким тоном спросил его, кто эти люди. Он был выведен из себя позами и кудахтаньем женщин, которых так откровенно щупали.
— Люди как люди, не хуже нас с вами, — ответил конюх. Он был уже немолод, и от него несло ромом.
Он расставил бутылки, потом вернулся, шаркая ногами. Вытирая руки о свой кожаный фартук, он смотрел на Анджело мутноватым, но доброжелательным взглядом.
— А что еще вам подать, чтобы скоротать время?
Но так как Анджело молчал, нахмурив брови, человек, может это был сам хозяин, не понимая причин недовольства своего гостя, сказал:
— Вы напрасно сердитесь. Ни к чему это. Вы же видите, что вы не один. Подождите немного. Завтра утром, как только рассветет, мы что-нибудь придумаем, чтобы обойти заставы карантина. Мы с сыном знаем эти холмы как свои пять пальцев. А если вы хотите выпить, то поторопитесь. Цены растут. Вино уже идет по три су.
— А от вина плохо не будет? — с серьезным видом спросил Анджело.
— Ну уж от моего вина еще никому плохо не было, — ответил хозяин, озадаченный этой серьезностью.
Тогда Анджело заказал бутылку вина, сказав, однако:
— Я не хочу пить с этими людьми, не найдется ли у вас отдельной комнаты?
— Комнаты-то есть. Только тогда вам придется пить в темноте. Они забрали все лампы и все свечи. Они хотят осветить каждый закоулок, темнота за спиной их пугает. Да, странные пошли времена. Я вам не советую пить в одиночку. Сейчас лучше всего быть добрым малым. Бог весть, что может случиться каждую минуту. Они приехали все порознь. Еще утром они не знали друг друга. А теперь, гляньте-ка на них. Через полчаса вы тоже станете своим.
Анджело был слишком потрясен, чтобы отвечать. Ему внушали ужас эти женщины, сидевшие положив ноги на стулья, выставляя напоказ обнаженные до колен ноги и батистовые нижние юбки. Он не мог смотреть на эти расстегнутые лифы, из-под которых виднелись рубашки и тесемки корсетов. Долина, где умер «маленький француз», казалась ему почти раем. Он был убежден, что в его ощущениях нет ничего смешного.
Анджело взял свою бутылку и стакан и устроился за пустым столиком в глубине зала.
Пожилой господин с элегантной бородкой подошел к компании. Он нацепил на нос пенсне и пока еще очень благонравно с блаженно-глупой улыбкой уставился на почти обнаженную молочно-белую грудь одной брюнетки. Ее усердно атаковали двое напоминавших коммивояжеров мужчин с нафабренными усами. Она кокетливо сопротивлялась, готовая вот-вот уступить.
Чтобы хоть чем-то занять дрожащие от возбуждения руки, Анджело дергал щеколду маленькой двери, около которой стояла его скамья. В конце концов дверь открылась. Она выходила в конюшню. Около кормушек стояли три или четыре лошади и множество двуколок, какими обычно пользуются путешествующие торговцы.
«Тем хуже для всей этой сволочи», — подумал Анджело. Он позвал человека, разносившего бутылки:
— Хочешь заработать три луидора?
— Сейчас меньше пяти не берут, — ответил конюх, привычный к дорожным нравам. Фамильярный тон не мог сбить его с толку, и в ответ на словесные ухищрения Анджело он сказал: — Почтеннейший, не пытайся обмануть папашу Гийома. Я не вчера родился и знаю, что ты не собираешься мне давать ни пяти, ни тем более шести монет за такую плевую работу. Раз я тебе говорю свою цену, значит, можешь не хитрить. Давай выкладывай, что тебе надо.
Несмотря на наглость, с какой все это было сказано, Анджело стал долго объяснять, что его молодая жена и двое детей остались в карантине в деревне. Нельзя ли нанять на время лошадь и экипаж одного из этих мужчин или одной из этих женщин, закончил он с яростью в голосе.
— Ну это всего-навсего вопрос денег, — ответил конюх. Потом, почесав в затылке, погладив себе подбородок и оглядев Анджело с головы до ног, добавил: — Тут только одна заковыка… куда вы собираетесь ехать потом?
— В Авиньон.
— Тогда идите сюда.
Он втащил Анджело в конюшню и запер дверь. От запаха лошадей у Анджело закружилась голова.
— Вот как я себе это представляю. Конечно, нельзя бросать дамочку и детей. Люди мрут как мухи. Гоните десять монет, и вот что мы сделаем. Вы видели блондинку, которая уже готова все с себя скинуть? Ее тут все знают. А раз я говорю, знают, значит, действительно знают. У нее кое-что есть с толстяком в высоких сапогах. Он торгует здесь скотом. Лошадей и экипажей у него больше, чем у другого блох. Надо только, чтоб они поладили. Я люблю, когда все по-семейному. Я вам продам в полную собственность двуколку дамочки, вот она, смотрите, и вон ту хорошенькую гнедую лошадку. И можете ехать в Авиньон, если вам так этого хочется. Разве плохо? Десять монет, и все в вашей собственности. Ну а я, как говорится, все улажу с родителями девушки.
Анджело попытался сговориться — за семь, не из экономии, а ради ощущения победы, в котором он всегда так нуждался. Но конюх сказал ему мягко, отеческим тоном:
— Ну разве торгуются, когда речь идет о жизни жены и детей.
«Тем хуже для блондинки, — сказал он себе, пока конюх запрягал. — Но эта барышня, такая гордая и столь доверяющая жандармам, наконец-то поймет, что не по одежде надо судить о человеке!» Он думал также о красивом мальчике в туго накрахмаленном английском воротничке и о девочке, чей внимательный взгляд часто останавливался на нем во время их вчерашнего путешествия.
Когда Анджело уже разбирал поводья, собираясь уезжать, конюх сказал:
— Вы мне нравитесь, вы слишком хороши собой. Вы наверняка заблудитесь один. Я вам дам моего сына, он вас проводит. Потом вам нужно будет только довезти его до дороги, дальше он доберется сам.
Он привел мальчишку лет пятнадцати, которому он шепотом давал какие-то указания.
— И пожалуйста, будь вежливым с господином, — добавил он с каким-то странным видом.
После часа блуждания по тропинкам среди мохнатых деревьев — вероятно, это были ивы, — цеплявших ветвями за кожаный верх экипажа, они добрались до сарая, служившего карантинным бараком.
Анджело остановил экипаж в лесу и передал поводья мальчишке.
— Жди меня здесь, — сказал он. — И постарайся, чтобы лошадь стояла спокойно.
Было все еще очень жарко, и в воздухе висел какой-то неуловимый запах, волновавший лошадь; она упрямо вскидывала голову, позванивая удилами.
Только мрачное уханье сов изредка раздавалось в абсолютной тишине ночи.
«Они все спят, — подумал Анджело. — Мне тоже надо идти очень тихо, чтобы не разбудить никого, кроме гувернантки и детей, и чтобы не поднялся шум. Этот часовой может оказаться не таким покладистым, как вчерашний. Я высеку огонь и надеюсь, что у них хватит самообладания, чтобы сразу узнать меня и не закричать, когда неожиданно мое лицо появится перед ними из темноты. Сначала я разбужу мальчика; мне кажется, он не робкого десятка».
Тем временем он пытался угадать в абсолютной темноте то место, где должен стоять часовой. Он остановился шагах в десяти от темной массы стены, выделявшейся даже в темноте ночи, пытаясь различить хоть какой-нибудь шум, который неизбежно производит человек, стоящий на часах. Но, так ничего и не услышав, кроме уханья перекликавшихся сов, Анджело сказал себе: «Часовой, вероятно, тоже спит». И двинулся вперед, бесшумно ступая по траве.
Вскоре отдававшееся где-то в глубине эхо его шагов подсказало ему, что он находится перед широкой открытой дверью. Не было никаких следов часового. В сарае тоже царила удивительная тишина. Он ожидал услышать дыхание, шуршание соломы под беспокойно ворочающимися телами. Но в этих стенах, куда не долетали крики сов, царила тишина, такая же непроницаемая, как и ночь. «Может быть, мы ошиблись?» — подумал Анджело.
Он двинулся на ощупь. Нога его наткнулась на препятствие. Он нагнулся и нащупал руками юбку. Тогда он встал на колени, высек огонь, раздул пламя и в его колеблющемся свете узнал изуродованное чудовищной гримасой лицо той самой крестьянки, которая осталась тут, потому что не хотела бросать свои сундуки. Она была мертва. Он снова подул на фитиль и осмотрелся, но красноватый свет огнива выхватывал из мрака только узкую полосу. Он обнаружил еще труп мужчины и брошенное имущество. Наконец ему показалось, что он узнал вышитые воланы батистовых панталончиков, спускавшихся на хорошенькие туфельки с пряжками. Это была девочка. В ее широко открытых глазах застыло чудовищное удивление. Она, должно быть, умерла очень быстро, и никто, очевидно, даже не пытался помочь ей: туалет ее остался в неприкосновенности. Мальчик лежал немного поодаль, вцепившись руками в свою гувернантку; та лежала скорчившись, с жутким оскалом бешеной собаки, готовой к прыжку.
Анджело без конца дул на фитиль своего огнива, и в голове его не было ни единой мысли. Затем он пошел наугад в темноте, наткнулся еще на два или три тела; может быть, это были те же самые, потому что, сам не зная каким образом, Анджело вновь очутился снаружи, среди совиных криков.
Он позвал. Потом пошел искать рощу, где оставил экипаж. Попал ногой в канаву с водой. Снова позвал. Наконец почувствовал под ногами жесткие дорожные колеи. Это была та самая роща. Он двигался на ощупь, вытянув вперед руки, и громко звал. Двуколка исчезла. Очень издалека до него донесся лошадиный галоп и стук колес на дороге.
Он задыхался от ярости, не в силах выговорить даже проклятия. Он бросился бежать наугад, но, угодив два или три раза в канаву, понял, что ему надо собраться с мыслями, и сел в зарослях тростника.
Он был потрясен наглым обманом мальчишки, который, вероятно, получил на этот счет соответствующие инструкции. Это казалось ему еще более непостижимым, чем смерть.
Легкий запах, уже давно заставлявший лошадь вскидывать голову, становился более определенным, когда легкие порывы ветра долетали со стороны деревни. Шагах в пятидесяти отсюда был еще один сарай со своим собственным грузом. Анджело представил себе мертвенно-белое, тяжелое солнце, которое должно было появиться над горизонтом через несколько часов.
Его неукротимая потребность в великодушии, особенно теперь, когда, погруженный в какое-то всеобщее жестокое недоразумение, он, казалось, терял точку опоры, подсказывала ему мысль остаться здесь до утра, а затем отправиться в деревню и предложить им помочь хоронить трупы. Но он вспомнил безразличие часового и сказал себе: «Эти крестьяне возненавидят тебя за то, что у тебя есть свое собственное представление о мужестве, или просто потому, что ты знаешь немного больше, чем они; а особенно если ты станешь говорить им о негашеной извести. Тебя быстренько отправят в могилу, стукнув по голове лопатой». Это было бы слишком глупо. Что его и остановило.
Анджело выбрался на тропинку. Он представлял себе, как надерет уши трактирщику. Он почувствовал большое облегчение при мысли, что этому коренастому, плотному человеку будет помогать его сын, который, должно быть, уже вернулся с экипажем. «Ну и задам же я им трепку, они долго меня будут помнить». Он терпеть не мог оставаться в дураках!
Вот-вот должно было рассвести, когда Анджело добрался до постоялого двора. Лампы тускло горели в сероватом свете уходящей ночи. Но здесь тоже произошли стремительные перемены. Большая зала была пустой и холодной. Посредине ничком лежал мужчина. Один из тех двоих с нафабренными усами. Одна женщина, казалось, спала, упав лицом на стол. Анджело тихонько ее окликнул, потом положил руку ей на лоб; лоб был горячий. Он снова очень нежно позвал ее, называя «мадам». Он приподнял ее голову. На него смотрели белые, как у мраморной статуи, глаза. Она, без сомнения, была мертва. Вдруг сработал какой-то физиологический механизм, ее нижняя челюсть отвисла, и изо рта хлынул зловонный поток чего-то белого, похожего на рис с молоком.
Анджело обошел залу. Другого мертвого он нашел скорчившимся в углу за стульями. Он прошел мимо, но потом вернулся, снова вспомнив «маленького француза». Отодвинул стулья и подошел. Но когда он прикоснулся к скрещенным рукам, закрывавшим лицо, то почувствовал, что сведенные судорогой члены уже окаменели и тут он тоже ничего не может сделать.
Он прошел на кухню; плита еще не потухла, и от стоявших на ней кастрюль шел аппетитный запах тушеного мяса. Заглянув в конюшню, где не осталось ни лошадей, ни экипажей, он поднялся по лестнице в спальни. Их было штук десять по обеим сторонам длинного центрального коридора. Он заглянул в каждую, добросовестно открывая ставни там, где было темно. Все комнаты были пусты, постели нетронуты. Только в последней он увидел огромную, лоснящуюся от жира крысу, которая, вероятно, только что вылезла из норы и, подняв одну лапу, смотрела на Анджело своими красными глазами. Анджело закрыл дверь.
Он спустился, пересек залу, где, словно персонажи «Спящей красавицы», сидели скованные сном трое гостей, и вышел.
Выходя, он вдруг заметил, что мертвая женщина была, должно быть, той самой брюнеткой, что смеялась несколько часов назад.
Он двинулся к югу. День занимался. Солнце еще только едва угадывалось за холмами. Белесая кайма на востоке лишь подчеркивала темноту еще наполовину охваченного ночью неба, но жара была уже удушающей.
Анджело шел уже примерно час, когда вдруг заметил, что его окружает удивительная тишина. Лес состоял из низкорослых дубов и сосен. Деревья были совершенно неподвижны. Ни шелеста листьев. Ни птиц. Дорога шла над руслом Дюранс, которая в этом месте достигала почти двух километров в ширину. Оно было заполнено белой, словно соль, галькой. А воды не было. Там, где на небольших участках лес был вырублен, вдоль дороги стояли совершенно неподвижные оливы. По небу разливался ровный, бесцветный свет. Казалось, что небо, так же как и русло реки, полностью покрыто соляной галькой. На холме над лесом виднелась деревня, такого же соляного цвета. Дыма над крышами домов не было.
— Она правильно сделала, — сказал себе Анджело.
Он представил себе, как смеется эта женщина с темными волосами, поставив выглядывающую из белоснежной пены нижних юбок ножку на перекладину стула.
Наконец солнце всплыло над линией горизонта. У него не было ни формы, ни цвета. Это была слепящая, меловая белизна. Послышался легкий, мгновенно смолкший шорох, будто какие-то невидимые существа старались зарыться как можно глубже в листву и неподвижную траву. Через некоторое время раздался топот копыт. Анджело сунул руку в карман и вытащил один из своих пистолетов. Вскоре он увидел приближающегося всадника. Это был толстый человек, нескладно подпрыгивающий в седле. Едва он приблизился, Анджело схватился за повод, остановил лошадь и направил на него пистолет.
— Слезай, — сказал он.
Толстяк выказывал признаки самого отвратительного страха; его трясущиеся губы издавали хлюпающие звуки, словно дурно воспитанный человек торопливо хлебал суп. Он слез с лошади и тут же бухнулся на колени. Анджело отвязал портплед.
— Только лошадь, — сказал он.
Затем он тщательно подтянул подпругу и укоротил стремена. Пистолет он снова сунул в карман. Ему был очень симпатичен толстяк, который, стряхивая пыль с колен, с ужасом исподлобья смотрел на него.
— Посидите немного в тени, — любезно посоветовал ему Анджело, вскакивая в седло.
Анджело повернул назад и пустил лошадь в галоп. Лошадь, почувствовав умелую руку, подчинилась. И хотя жара раскаляла воздух и даже без солнца обжигала кожу, на Анджело нахлынуло ощущение блаженства. Он вспомнил, что давно не курил, и зажег одну из своих маленьких сигар.
Поля и сады по обеим сторонам дороги были пустынны. Несжатая пшеница поникла под тяжестью колосьев. Неподвижные оливы отливали жестяным блеском. Горизонта не было видно. Холмы тонули в каком-то сиропе из миндального молока. От огромных абрикосов доносился запах гниющих плодов.
Наконец Анджело увидел платановую аллею, ведущую в деревню, и ступил под деревья. Он ожидал, что снова наткнется на заставы, и даже приглядел боковую тропинку, по которой сможет умчаться, если его вздумают остановить. Но застав не было, и, несмотря на поздний час, деревня с наглухо запертыми ставнями казалась совершенно безлюдной. Он не спеша двинулся вперед. Однако ему стало не по себе, когда, въехав на центральную улицу, он увидел тянущиеся по обеим сторонам безмолвные дома. Но одиночество его успокоило, и он без страха встретил чудовищное меловое солнце. И все же эти дома, за фасадами которых таились темные комнаты и нечто, объясняющее эту тишину и безлюдье, вызывали в нем тревогу.
В центре небольшой площади, где находилась церковь, он увидел что-то черно-белое, распростертое в треугольной тени дома. Это был церковный служка в сутане и стихаре. Рядом с ним лежал длинный крест, какой носят на похоронах, ведерко со святой водой и кропило.
Анджело спешился и подошел. Мальчик спал. Он был совершенно здоров и спал так сладко, будто лежал в своей собственной кровати.
Анджело взял его под руку и приподнял, чтобы разбудить. Голова ребенка качнулась влево, потом вправо, затем он чихнул и открыл глаза. Но, увидев склоненное над ним лицо Анджело, он вскочил как ошпаренный, схватил крест, ведерко и умчался прочь. Из-под сутаны сверкали его босые ноги. Он исчез, свернув на поперечную улицу. Зажатая в его руке монетка упала на тротуар.
Анджело покинул деревню, так и не встретив ни одной живой души.
Дорога вилась вдоль холмистой гряды недалеко от пересохшего русла Дюранс. Она то углублялась в долины, то поднималась, пересекала оливковые сады, ивовые рощи, аллеи пирамидальных тополей, перепрыгивала через ручьи. Все было неподвижно под льющимся с неба кипящим меловым потоком. В разные стороны от дороги, словно спицы в неподвижном колесе, разбегались ряды застывших деревьев с картонными листьями. Кое-где дремали между двух смоковниц, закрыв глаза и уткнувшись носом в пыль, бесцветные фермы с растрепанными соломенными крышами.
Среди общей неподвижности Анджело заметил перемещавшееся по склону красное пятно. Это была крестьянка в красной юбке. Она спускалась с холма, отчаянно перепрыгивая через каменные террасы, где местные жители выращивали артишоки. Она направлялась к большому сосновому бору. Никакого жилья там не было.
Много позже, с поворота дороги, Анджело еще раз увидел на холме красное пятно. Оно передвигалось все так же быстро.
Лошадь стала выказывать признаки усталости. Анджело спешился и, ведя лошадь в поводу, подошел к ивовой роще. Он уже собирался войти под серую тень деревьев, когда путь ему преградила огромная собака. Она молча смотрела на него горящими глазами, раскрыв окровавленную пасть с лохмотьями почерневшего мяса на длинных клыках.
Анджело стал медленно пятиться. Лошадь пританцовывала сзади него. Из кустов доносился запах падали. Собака стояла неподвижно, охраняя свою территорию. Анджело снова сел в седло и не спеша поехал прочь.
Он отъехал уже довольно далеко, когда вспомнил, что у него есть пистолеты. «Я не достоин „маленького француза”», — сказал он себе, задремывая в седле.
Он был разбужен неожиданным прыжком лошади. Она вслед за хозяином задремала в тени березы. Жгучий солнечный луч, пробившись сквозь листву, упал на морду лошади и разбудил ее.
Было где-то около полудня. Анджело мучил голод и особенно жажда. Не нужно было курить подряд три сигары. Рот был заполнен густой горькой слюной. Но есть фрукты или что бы то ни было в домах или трактирах было очень опасно. Да, впрочем, поблизости и не было ни домов, ни трактиров. Нечего было и думать о том, чтобы напиться из колодца или источника. Анджело снова спешился, привязал лошадь в тени густого колючего кустарника и, прислонившись к березе, закурил четвертую сигару. Жара накатывала тяжелыми, длинными, удушающими волнами. Откидывая назад волосы, Анджело прикоснулся ко лбу и почувствовал, что он покрыт холодным потом. В ушах раздавалось какое-то потрескивание, почти неуловимое, но неотвязное; оно одурманивало и вызывало головокружение. Внезапно к горлу подступила тошнота, и его вырвало. Он стал внимательно рассматривать, чем его вырвало. Не увидев ничего, кроме мокроты, он снова закурил.
Он встал, еще не зная, что собирается делать. В нем было словно два человека: один был настороже даже во сне, а другой действовал независимо от него, будто собака, которую ведут на поводке. Он отвязал лошадь, вывел ее на дорогу, вскочил в седло, дал шенкеля, и лошадь пошла рысью.
Когда он проезжал мимо небольшого запертого дома, дверь его внезапно открылась, и раздались крики: «Сударь, сударь, идите скорее!» Кричала женщина. Испуг смягчал некрасивость ее мужеподобного лица. Она протягивала к нему руки. Он соскочил на землю и пошел за ней в дом.
Ослепленный темнотой, он различил только яростно мечущуюся белую фигуру. Вместе с женщиной он бросился к ней и только потом понял, что на постели, сбрасывая простыни и одеяла, бьется в судорогах мужчина. Анджело попытался удержать его, но был отброшен с силой распрямившейся стальной пружины. Он чуть не упал, поскользнувшись в слизистой луже у постели. Найдя относительно сухое место на полу и заняв устойчивую позицию, он решительно вступил в борьбу. Женщина помогала ему, изо всех сил вцепившись в плечи больного, называя его Жозефом. Наконец благодаря их совместным усилиям тело больного с сухим стуком упало на постель. Анджело, изо всех сил упиравшийся руками в тело больного, ощущал, как под его ладонями в беспорядочной ярости трепещут мышцы и даже кости. Лицо, казавшееся в своей худобе просто черепом, обтянутым кожей, вдруг начало бледнеть, а толстые губы, покрытые жесткой щетиной, стали подниматься над почерневшими испорченными зубами, которые на фоне этой синеватой бледности казались почти белыми. В глубине глубоких орбит, из-под мигающих сморщенных век, словно маленькие черепашки из своего панциря, выглядывали глаза. Машинально Анджело начал растирать шершавые ляжки и бедра этого тела. Еще более яростная судорога вырвала больного из рук женщины и швырнула его на Анджело. Он почувствовал, как зубы ударили его по щеке, и успел заметить, что тело больного было покрыто застарелой грязью. Человек умер. То есть веки его перестали мигать. Судороги все еще пробегали по телу в разных направлениях, и казалось, что его бунтующие мышцы и кости пытаются вырваться из своей оболочки, словно крысы из мешка. Анджело вытер щеку куском грязного ситца, который служил пологом кровати.
В комнате, выходившей прямо на поля и служившей кухней, стоял один большой стол, заваленный овощами, и другой, круглый, маленький, который, очевидно, использовался как обеденный. В углу за дверью Анджело увидел сидевшего в кресле старика, тщательно выбритого и похожего на старого актера. Очевидно, у него были парализованы ноги, так как на коленях у него лежали две трости с кожаными набалдашниками. На тонких, сжатых в ниточку губах поблескивала слюна. Он смотрел то на Анджело, то на трубки (их было четыре или пять), лежавшие на столе рядом со свиным пузырем, набитым табаком.
— Когда Жозеф заболел, он взял его трубку и теперь очень доволен, — сказала женщина, вытирая руки о фартук.
— Вот она, — сказал старик, радостно поглаживая трубку. Это была глиняная трубка в виде головы турка. Она была насажена на довольно длинный тростниковый мундштук, разукрашенный помпонами из красной шерсти.
— Может быть, хотите маленькую сигару? — предложил Анджело.
— Нет, я эту курю, — ответил старик и начал быстрыми движениями набивать трубку, приминая табак большим пальцем. Он радостно смеялся своим беззубым ртом, а когда он сделал первую затяжку, тоненькая струйка слюны потекла на его жилет.
Анджело сел рядом со стариком. Ему ничего не хотелось, даже курить. Вдруг он вспомнил о лошади: она, должно быть, удрала! Он вышел. Лошадь была на месте. Она спала стоя и время от времени, не просыпаясь, касалась языком белой, словно посыпанной мукой, травы.
Анджело почти два часа просидел на земле, прислонившись к кусту сирени. Он был совершенно спокоен, почти счастлив. Он смотрел, как женщина ходит взад и вперед по своему садику. Должно быть, обычные хозяйственные занятия давали ей облегчение. Присутствие Анджело было ей явно приятно; она долго возилась на грядках, выдергивая морковь, репу и сельдерей. Она даже сорвала несколько веточек петрушки и вытерла о фартук ее пыльные листики. Потом она пошла за ведром и набрала воды из явно очень грязного колодца.
Движения и жесты женщины завораживали Анджело. По его телу, будто от прикосновения легкого перышка, пробегал трепет блаженства, а в голове, казалось, парил тончайший пух. Наконец он заметил, что уже давно его губы раздвинуты в блаженно-глупой улыбке; он перестал улыбаться и, воспользовавшись тем, что женщина вернулась в дом и раздувала огонь в плите, сел на лошадь и выехал на дорогу.
Ближе к вечеру он проехал мимо кричавшей деревни. Дома стояли метрах в пятистах от дороги, чуть ниже ее уровня. Сверху они напоминали лисицу, прижавшуюся к сухому каменистому руслу Дюранс. Многоголосый, протяжный, достигавший немыслимой высоты жалобный стон несся оттуда.
С наступлением ночи Анджело прибыл в Маноск.
ГЛАВА VI
Здесь были уже настоящие баррикады. Дорогу перекрывали телега, бочки, опрокинутый шарабан.
Из-за укреплений появился толстяк в сюртуке, с охотничьим ружьем на перевязи.
— Стой! — крикнул он. — Прохода нет. Мы не впускаем к себе никого, слышите, никого. Сопротивление бесполезно.
Последние слова очень обрадовали Анджело, и он продолжал двигаться вперед. Было еще достаточно светло, чтобы он мог наблюдать, как искажается невыносимым ужасом бледное лицо, обрамленное пышными котлетами бакенбард. Толстяк стремительно скрылся за баррикадой.
Тотчас же над ее гребнем показалось четыре или пять ошеломленных физиономий.
— Куда вы идете? Не подходите! — раздались не слишком уверенные голоса. — Что вам здесь надо?
— Я много слышал о вашей красоте, — едва сдерживая смех, ответил Анджело. — Я хочу лично в этом удостовериться.
Этот ответ, кажется, напугал их еще больше, чем само присутствие всадника.
«Это все лавочники, а тот, в сюртуке, скорее всего, лакей», — подумал Анджело.
— Послушайте, вы же наверняка славный малый, — промямлили из-за баррикады серые трясущиеся щеки.
— Я самый скверный малый на свете, — ответил Анджело. — И тот, кто имел со мной дело, немедленно в этом убеждался. Уберите бочки, сойдите с дороги и пропустите меня. Или я перепрыгну через ваш забор, и тогда берегитесь!
Говоря это, он заставлял гарцевать свою усталую лошадь. И хотя она подчинялась ему без особого энтузиазма, ее повороты и жалостное ржание (Анджело, увлекшись, довольно сильно дергал за поводья) вызвали смятение в крепости.
Головы исчезли, а на их месте появился нацеленный на него ствол ружья.
«Они там уже наложили в штаны со страху. Надо им помочь».
Он выстрелил в воздух и невозмутимо двинулся к миндальным деревьям на склоне холма.
Через десять минут он уже был в садах у стен города.
— Ну вот, старина, ты и свободен, — сказал Анджело коню.
Он снял седло и уздечку и, дружески хлопнув по крупу освобожденную от упряжи лошадь, отпустил ее на волю. Упряжь же спрятал в кустах. Пройдя через заросли тростника, он вышел на капустное поле, перешел ручеек, от которого очень скверно пахло. Миновав большую кожевню, он оказался на бульваре. Фонари были зажжены.
Его обожженное солнцем лицо было стянуто коркой засохшего пота. Он остановился у водоема, чтобы умыться. Но едва он опустил руки в воду, как кто-то грубо схватил его за плечи и потащил назад, в то время как чьи-то сильные руки безжалостно его связывали.
— Еще один попался, — заорал кто-то прямо ему в ухо.
Анджело яростно пытался вырваться, отбиваясь ногами от сыпавшихся на него кулачных ударов. Но силы были неравными: ему связали ноги, бросили на землю и крепко держали. Он слышал, как кто-то говорит:
— Он вышел из-за кожевни.
— Обыщите его.
— У него пистолеты.
— Отберите у него пакеты с ядом.
— Он, должно быть, бросил их в водоем.
— Тогда выпустите из него воду.
— Один из его пистолетов разряжен и пахнет порохом.
Наконец, кто-то сказал:
— Размозжите ему голову.
Анджело уже видел занесенный над его головой нож, но вдруг все начали говорить одновременно, толкаться вокруг него; в то же время послышались глухие удары: кто-то пытался вышибить затычку из бассейна.
Ближайший фонарь находился все-таки достаточно далеко, и он не мог понять, с кем имеет дело. Ему показалось, что это рабочие. На всех были кожаные фартуки.
— Ну ты, вставай, — сказал кто-то, ткнув его ногой в бок. Тотчас же его приподняли и так резко поставили на ноги, что у него загудело в голове.
Наконец-то он смог разглядеть окружавшие его лица: они были совсем рядом и изрыгали проклятия.
Вблизи это были не страшные, а просто искаженные ужасом лица. Один из рабочих, крепко сбитый тридцатилетний мужчина с вьющимися волосами и большим носом, бился в истерике: он бегал около группы людей, державших Анджело, наносил удары кулаком в пустоту и кричал неожиданно визгливым женским голосом:
— Это он. Повесьте его! Это он. Повесьте его! Смерть ему! Смерть ему!
Глаза у него вылезали из орбит. В конце концов у него от ярости перехватило дыхание, и он зашелся в кашле. Потом он подбежал и плюнул Анджело в лицо.
После долгих споров и новой толкотни, вызванной попытками человека с большим носом ударить Анджело кулаком, одержал верх грубый, мрачный, очень спокойно говоривший голос, и толпа сдвинулась с места. Она спустилась по бульвару, вошла в город, свернула в узенькие улочки. Анджело успел заметить большие и очень красивые двери домов и внезапно открывавшиеся ставни. За ним теперь шло более ста человек. К счастью, очень узкие улицы не позволяли им окружить жертву. Но из толпы по-прежнему раздавались визгливые истерические крики.
— А вы не трус, сударь, — сказал на ухо Анджело грубый мрачный голос, — но поспешим, если вы хотите избежать участи вашего предшественника.
То, что Анджело оказался в состоянии заметить красоту дверей, вернуло ему самообладание.
— Я не спешу, — ответил он. Но тотчас почувствовал, что его тащат. И несмотря на сопротивление, его втолкнули в караульное помещение, куда он почти влетел. Двое жандармов, опрокинув скамейки, бросились к двери и заперли ее на засов.
Человек, говоривший на ухо Анджело, вошел вместе с ним.
— Уф! Ну, этот счастливо отделался, — сказал он своим густым голосом. — Если бы не я, с ним бы тоже разделались.
Это был худой, темноволосый человек; он держался прямо, по-военному невозмутимо.
По другую сторону стола, освещенный шестью свечами, вставленными в два канделябра, сидел еще один человек, весьма воинственного вида, несмотря на обвивавший его шею великолепный шелковый галстук; лицо над галстуком было разрезано от щеки к щеке длинным зазубренным на носу шрамом.
«Это старый сабельный удар», — подумал Анджело. Он никогда не видел ничего более прекрасного, чем этот шрам. Носком сапога он поднял опрокинутую жандармами скамейку.
— Не выношу этих бездельников, — сказал шелковый галстук.
Суматоха на улице продолжалась. Раздавались крики: «Смерть отравителю!» Визгливый голос приближался к двери. То ли этого бесноватого подталкивали, то ли он сам пробивался вперед. Теперь он перешел на ораторский тон:
— Он бросил яд в водоем около монастыря францисканцев. Это заговор против народа. Это иностранец. У него барские сапоги.
Человек в шелковом галстуке взглянул на сапоги Анджело.
— Он подкуплен правительством.
Человек в шелковом галстуке встал и пошел к двери. Он отстранил жандармов и остановился на пороге.
— А тебе, — сказал он, — тебе кто платит за то, что ты валяешь дурака? С последней почтой ты получил триста франков золотом и письмо из Парижа, копия лежит у меня на столе. Так скажи-ка нам, кто тебе платит, Мишю?
— Холера — это только предлог, чтобы травить бедных людей, — завопил бесноватый.
«Он, конечно, сумасшедший, — подумал Анджело, — но я найду его и убью».
— В предлогах нет никакой нужды, — ответил человек со шрамом, — вы давно считаете себя достаточно взрослыми, чтобы гадить в собственные колодцы. Закройте дверь, — сказал он жандармам, — выпустите потроха из этой сволочи, если он посмеет открыть дверь и войти…
— Мы с тобой еще поговорим, недорезанный, — крикнул кто-то.
— К вашим услугам, — ответил человек со шрамом.
Он снова сел за стол. Анджело восхищался им. Он хотел бы быть на его месте. Он не привык, чтобы его защищали. Если бы этот человек сейчас заговорил с ним, он с удовольствием признался бы ему, кто он и что собирается делать. И рассказал бы все это тоном светской беседы.
Но в этот момент жандарм стукнул ладонью по скамье и предложил ему сесть.
— Где они его схватили? — спросил шелковый галстук.
— У водоема перед монастырем францисканцев, — ответил мрачный голос. — Он мыл руки.
— Самое забавное, — сказал шелковый галстук, — что префектура полиции пытается убедить нас, что она в это верит. А может быть, она нарочно морочит людям голову?
— Если это действительно так, — сказал мрачный голос, — то я думаю, что все пойдет много быстрее.
— Ну, на мой взгляд, все и так идет достаточно быстро, — ответил шелковый галстук. — Жандармы, — добавил он, — возьмите скамейку и сядьте у двери с той стороны. Держите карабины наготове и не зевайте.
— Подойдите, — сказал он Анджело, когда жандармы вышли. — У вас есть документы?
— Нет, — ответил Анджело.
— Вы француз?
— Нет.
— Пьемонтец?
— Да.
— Скрываетесь по политическим мотивам?
Анджело не ответил.
— Он не трус, — сказал человек с мрачным голосом. — Он без единого звука отбивался от них ногами.
— О! Тогда это священник, — сказал шелковый галстук.
— Да, — ответил мрачный голос, — только я не верю в крысиный яд в дароносице.
— Ты что, сомневаешься?
— Еще бы!
Человек в шелковом галстуке снова оглядел Анджело с головы до ног.
— Держу пари, если поставить этого типа в последнее каре при Ватерлоо, он бы не подкачал.
— Ты читаешь мои мысли, — ответил мрачный голос.
— Да, но что делать, чтобы сохранить порядок? Тем более что все летит к черту, как в сражении при Лейпциге.
— Это точно! Кругом царит понос.
— Не переживай, — ответил галстук.
— Можно попробовать взглянуть в телескоп. И тогда такое увидишь, — возразил мрачный голос.
— И какой будет цвет? — спросил галстук.
— Цвет пчел, — ответил мрачный голос.
— Неглупо. Ты знаешь, что есть циркуляр за подписью Жиске?
— Ну и что там?
— Так, всякие истории.
— В каком духе?
— В духе этих типов на улице.
— Это тем более меня укрепляет в мысли о «цвете пчел».
— Да, тогда становится понятной позиция Жиске.
— И золото Мишю тоже, — добавил мрачный голос. — Монеты были новые, а новые монеты идут от того, кто их чеканит. Так я думаю.
— Это глубоко.
— Не глубже, чем колодец, где Истина принимает сидячую ванну.
— Так что будем делать?
— Надо дать ему возможность удрать через заднюю дверь.
В течение всего этого разговора Анджело неотвязно думал о полученных ударах. Он был буквально вне себя от ярости при мысли, что эти подонки избили его и волокли по земле. «Они плюнули мне в лицо», — без конца повторял он, мысленно перебирая все возможные способы отомстить. Погруженный в эти мысли, он не замечал окружающего, что придавало ему несколько высокомерный, однако не лишенный благородства вид.
— Следуйте за этим человеком, — сказал ему персонаж с шелковым галстуком.
А поскольку Анджело не двигался, он повторил:
— Сделайте одолжение, сударь, следуйте за этим человеком.
Анджело слегка кивнул головой. Первого обращения он просто не слышал.
— Вы очень хорошо держались, — сказал ему мрачный голос, пока они шли по длинному коридору.
Человек с мрачным голосом встал на табуретку и задул керосиновую лампу, висевшую в углублении стены. Он открыл дверь, которая вела в сады, осторожно выглянул, внимательно прислушался к звукам, раздававшимся справа и слева. Из сада доносилось лишь умиротворяющее пение древесных лягушек.
— Никогда не знаешь, чего ждать от этих трусов, — сказал он. — Они до того хитры!.. Ничего, путь свободен, пойдемте. Главное, не зацепиться за шпалеры.
— Я абсолютно ничего не понимаю, — сказал Анджело. — Я не понимаю, почему я должен прятаться. Я никому не причинил зла.
— Тише! Никогда не следует говорить о своей невиновности. Если вам нужны убийцы, берите трусов. Они пойдут с охотой, потому что это их успокаивает. Пока они убивают, они не думают о своем страхе. Осторожно, не наступите на капусту.
Они шли через огород.
— Никогда у меня не будет потребности убивать, — сказал Анджело. — Такая необходимость возникала только раз, и я сам с этим справился.
— Ну так и не надо в доме повешенного говорить о веревке, — ответил его проводник. — А теперь идите за мной след в след: тут у меня грядки фасоли.
Наконец они дошли до изгороди, сквозь которую виднелась пустынная улица, освещенная красным фонарем.
— Я сейчас открою вам дверь, — сказал Анджело его проводник и добавил с солдатской простотой, положив руку ему на плечо: — Вы даже не представляете, сколько еще во мне революционного пыла. Можете мне поверить, что, несмотря на мой возраст, я хоть сейчас готов на баррикады. Так вот, если я вам говорю «потише!», значит, надо потише. Холера, конечно, свинство, но есть свинство и похуже. А потому не геройствуйте.
— Так в чем же все-таки дело? — спросил Анджело.
— Кое-кому заплачено за распространение слухов о том, что колодцы отравлены по приказу правительства. Теперь понимаете?
— Это подлость, — сказал Анджело.
— Но поскольку она рассчитана на подлецов, то расчет точен, — возразил мужчина.
Он открыл калитку:
— Направо вы выйдете в город, налево — в поле. Всего доброго, сударь.
Анджело пошел направо. За фонарем улица сворачивала к конюшням, от которых хорошо пахло конским навозом. Воспользовавшись тем, что он оказался в темноте, Анджело проверил содержимое своих карманов. Он рассовал свои вещи в три брючных кармана. В одном был пистолет, который он разрядил в воздух перед баррикадой, в другом — носовой платок и три маленьких сигары. В заднем кармане был заряженный пистолет и тридцать луидоров. Он пересчитал монеты.
«Если бы я не вел себя как мальчишка перед этими трясущимися за бочками мещанами, у меня бы остался не один, а два выстрела, — подумал он. — Прав этот солдат, который теперь стал полицейским… Незачем геройствовать. Из-за того, что я поддался желанию пустить пыль в глаза, я теперь могу убить только одного из этих подонков. Я смою оскорбление, только если убью того, кто плюнул мне в лицо». Он не мог избавиться от мысли о мщении.
Улица выходила на бульвар, обсаженный громадными вязами, откуда доносились удивительные трели соловьев. Соловьи порхали с ветки на ветку, преследуя друг друга, а листва потрескивала, словно под ударами града. Под густыми сводами вязов Анджело насчитал семь фонарей. Было еще не поздно. На колокольне только что пробило девять. Но на бульваре не было ни души.
«Мне надо поскорее добраться до Джузеппе, — сказал себе Анджело. — Думаю, мне нужно подняться к колокольне с железным куполом, под которой есть проход».
Чтобы оставаться в тени, он старался держаться поближе к стволам вязов.
Вдруг с соседней улицы послышался грохот и скрип тяжело нагруженной телеги. Он спрятался за дерево и увидел двух мужчин с высоко поднятыми факелами. За ними тащились дроги, запряженные двумя ломовыми лошадьми. Рядом шли еще несколько человек, одетых в белые балахоны, с заступами и лопатами. Они тоже несли факелы. Они везли гробы и просто завернутые в простыни трупы. С телеги свешивались ноги, руки, головы, болтающиеся на худых, дряблых шеях. Процессия прошла мимо дерева, за которым прятался Анджело. Могильщики с безмятежным видом шагали рядом с телегой. Некоторые из них покуривали на ходу трубки. В одном из домов, стоящих вдоль бульвара, открылись ставни, и похожий на мяуканье женский голос стал кричать и звать. Один из могильщиков ответил:
— Подождите следующую телегу. У нас полно.
Соловьиное пение по-прежнему гремело в трепещущей листве.
Анджело пропустил вперед телегу и пошел следом. В воздухе застыл сладковато-приторный запах.
Наконец он добрался до увенчанного железным куполом портала, который выходил на темную улочку. Все дома были заперты. Только шагах в пятидесяти светились стеклянные двери какой-то лавочки. Анджело вспомнил, что Джузеппе как-то говорил ему об одном кабачке в этих местах. «Если это тот самый, — подумал он, — то я зайду спросить бутылку вина». С тех пор как он съел цыпленка в Пэрюи, у него маковой росинки во рту не было. Но больше, чем голод, его мучила жажда, так что даже курить не хотелось. «Я еще спрошу, где находится дом Джузеппе, я думаю, он где-то недалеко».
Это действительно была винная лавка, освещенная только одной лампой. Сквозь стекла Анджело увидел несколько мужчин, стоявших у стойки. Он толкнул дверь. После долгих церемоний ему подали вина. Хозяин смотрел на него испуганными глазами, словно кот, сунувший лапу в раскаленные угли. Мужчины за стойкой, если судить по их осыпанным отрубями колпакам, были пекари. Они тоже уставились на Анджело круглыми глазами, когда тот стал жадно пить прямо из бутылки.
Анджело не понимал, что для хозяина и этих мужчин, которые молча пили, когда он вошел, привычные жесты, компания, собравшаяся за бутылкой вина, как это бывало до эпидемии, да и самый вкус вина, предвещавший забвение всех забот, были лишь средством хоть на время отогнать страх. Неожиданное появление незнакомого человека разрушало иллюзию. Кроме того, надо признать, что его манера пить прямо из бутылки тоже казалась подозрительной.
Его осмотрели с головы до ног, и у одного из пекарей хватило присутствия духа, чтобы обратить внимание на сапоги Анджело. Он тотчас же поставил стакан и вышел. Едва оказавшись на улице, он бросился бежать.
Анджело пребывал в том состоянии, когда для человека, наконец удовлетворившего долго мучившую его жажду, гораздо важнее перевести дыхание и облизать пересохшие губы, чем глазеть по сторонам. Он не видел, как вышел один из мужчин, но, однако, заметил лицемерно приветливые взгляды и спрятанные в усах улыбочки оставшихся. Он нахмурился и сухо спросил, сколько он должен, бросил хозяину пол-экю, так что монета покатилась по столу. И пока остальные невольно следили за движением монеты, выскочил на улицу.
Его настолько встревожили лицемерные взгляды и улыбки, что он не решился сразу же свернуть в темную улочку. Тотчас чья-то рука вцепилась ему в рукав, разрывая рубашку, а глухой, полный ненависти голос сказал: «Это отравитель».
Анджело побежал. «А сейчас, — думал он, — главное не попасться снова. Иначе этот славный полицейский, который дал себе труд вывести меня через свой огород, будет иметь все основания считать меня идиотом. Если бы у меня был не один, а два патрона, я бы позволил себе роскошь отправить одного из этих подонков кушать корни сирени».
Они мчались за ним по пятам. В сандалиях, хорошо ориентируясь, несмотря на темноту, в знакомых им местах, они бежали быстрее, чем он. Не раз уже чьи — то руки вцеплялись в него, снова разрывая рубашку. Анджело наугад ударил ногой в темноту и угодил каблуком прямо в чей-то живот.
Мужчина заржал, словно раненая лошадь, и рухнул. Анджело сумел оторваться от своих преследователей, бросился направо и тотчас же свернул на другую, ведущую вниз, под своды, улицу.
Он бросился бежать со всех ног, мысленно повторяя: «Только бы не оказаться в тупике. Теперь это вопрос жизни или смерти. Тогда ведь мне придется убивать». Эта мысль успокоила и даже ободрила его. Он остановился, взял поудобнее в правую руку свой разряженный пистолет. «Если я изо всех сил нанесу удар стальным дулом сверху вниз, и если мне еще удастся попасть по голове, то я уложу голубчика. Так из дичи я могу превратиться в охотника и не удирать, словно загнанный кролик. Все зависит от меня. Я спрячусь в углу за дверью. Если я одному или двоим проломлю голову — а они этого заслуживают, — то другие одумаются. Ну а если нет, тогда уж я буду стрелять. И помогай мне Бог… Дорого они мне за все заплатят». Он был на седьмом небе от счастья.
Он затаился. Вскоре он услышал шарканье сандалий, осторожно спускавшихся вниз по улице. Его преследователи прошли мимо него на расстоянии вытянутой руки. Их было человек десять. Один сказал тихо:
— Ему что, правительство платит за сапоги?
— Ну а кто же еще? — ответил другой голос.
«И это народ», — подумал Анджело. Это удержало его руку. «До чего же мерзок был этот тихий голос. Он не мог скрыть зависти к моим сапогам. Теперь понятно, почему они считают меня способным на это. Не может быть, чтобы они были искренни», — добавил он, немного подумав.
Он совершенно не думал о грозившей ему опасности. Люди в сандалиях дошли до конца улицы, но, ничего не услышав, немного посовещались и кого-то позвали. Им откликнулись с соседних улиц. Потом они заговорили в полный голос, и Анджело понял, что они решили перекрыть все выходы из квартала.
— Он наверняка здесь, — сказал властный голос. — Что же, вы позволите, чтобы правительство, которое хочет смерти рабочих, травило вас, как бездомных собак? Возвращайтесь и ищите как следует. Он нам нужен.
«Ну что ж, тем хуже. Значит, придется кое-кого отправить на тот свет, — сказал себе Анджело. — Наверняка кое-кого все это очень забавляет».
Он взял заряженный пистолет в правую руку, а пустой зажал в левой.
Он плотно прижался к стене и вдруг почувствовал, что доски, на которые он опирался, поддаются. Это была неплотно закрытая на щеколду дверь.
Чутко прислушиваясь к шарканью сандалий, Анджело сунул пистолет под мышку и попытался повернуть деревянную ручку. Дверь открылась, он вошел, закрыл ее за собой и, затаив дыхание, замер в темноте.
Он долго прислушивался к звукам, доносившимся с улицы. Но, обыскав все (Анджело слышал, как они ощупывают дверь, чтобы убедиться, что его тут нет), его преследователи, громко разговаривая, остановились в конце улицы, чтобы караулить его.
Он прислушался к звукам в доме. Дом, без сомнения, был пуст. Он высек огонь и подул на фитиль своего огнива, чтобы хоть немного осмотреться. Насколько он мог разглядеть, это был коридор довольно зажиточного дома. Наконец он увидел недалеко от двери маленькую этажерку, а на ней подсвечник и несколько фосфорных спичек. Он зажег свечу.
То, что он принял за коридор, оказалось прихожей. Наверх вела широкая лестница. Не было ни мебели, ни картин, но перила лестницы в камышовой оплетке говорили о многом.
Анджело сознательно стал шуметь, даже кашлять. Он стоял посредине прихожей с подсвечником в руке и смотрел на ведущую на второй этаж лестницу, вдоль которой вились прекрасные перила.
«В одной рубашке, да еще разорванной, я, должно быть, не слишком красиво выгляжу. Но как бы я ни выглядел, я стою здесь со свечой и не пытаюсь скрыться. Так что вряд ли меня можно принять за грабителя». Он даже осмелился сказать вслух, правда не слишком громко, но зато самым изысканным тоном:
— Есть тут кто-нибудь?
Где-то бегали крысы, стены издали что-то вроде вздоха: это потрескивала их деревянная обшивка, живущая своей собственной деревянной жизнью.
«Ну что же, я, пожалуй, поднимусь», — сказал он себе.
Он не решался открыть дверь слева от столика, где он нашел подсвечник. Он боялся, что его застанут за этим занятием и примут за вора.
Он стал подниматься с высоко поднятой свечой, не сводя глаз с больших дверей на галерее. Одна из дверей была приоткрыта. Он сказал:
— Сударь или сударыня, не волнуйтесь, я дворянин.
В ответ ни звука, ни шороха. Он поднялся на площадку. Приоткрытая дверь не шелохнулась. Однако, опустив глаза, он увидел в просвете какой-то меховой шар, с очень длинной шерстью, на которую пламя его свечи бросало золотистые блики.
Он вздрогнул. Но испуг его был непродолжительным, так как он понял, что это женские волосы. Ему послышался голос «маленького француза»: «Давно не было такого мощного десанта азиатской холеры».
— А, ну конечно, — сказал Анджело. — Теперь все понятно, — добавил он, все еще не решаясь подойти. Он был потрясен красотой этих рассыпанных по полу волос; сквозь их великолепную, отливающую золотом россыпь проглядывали неясные очертания голубоватого профиля.
Это была очень молодая женщина или девушка: все еще красивая, несмотря на яростный оскал ослепительно белых зубов. Ее худое посиневшее лицо казалось выточенным из оникса. Она лежала на извергнутых ею нечистотах. Однако тело было не тронуто тлением. Она, должно быть, умерла очень быстро от сухой холеры. Сквозь полотняную ночную рубашку виднелся почерневший живот, синие бедра и ноги, согнутые, как у готового к прыжку кузнечика.
Анджело открыл дверь, перешагнул через труп. Войдя в комнату, он увидел следы предсмертной агонии, по всей вероятности очень непродолжительной. Женщина успела только вскочить с постели и броситься, оставляя на полу следы испражнений, прямо к двери, где она и упала. Все прочее осталось в неприкосновенности: на мраморном столе комода стояли часы под стеклянным колпаком, два бронзовых канделябра, инкрустированная перламутром шкатулка, дагерротипы; с одного из них, гордо подбоченясь, смотрел высокомерный старик в венгерке с брандебурами и со свирепо торчащими усами; на другом за пианино сидела женщина, опустив на клавиши свои длинные, хищные пальцы, у нее были темные волосы. Рядом с дагерротипами стояла стеклянная чашечка со шпильками для волос, цветок из ракушек, шнурки для корсета. За часами флакончик с одеколоном, бутылочка с мятной водой и коробочка с нюхательной солью. По обе стороны от комода высокие окна с частым переплетом были задернуты старинными репсовыми шторами. За окнами — сад. Сквозь темную массу листвы просвечивали звезды. Три кресла. На спинке одного из них — два длинных черных чулка и резиновая подвязка. Круглый столик, ваза с бумажными цветами, полог постели, кровать, шкаф. Рядом со шкафом — прикрытая гобеленом дверца. Около двери стул; на нем белье, панталоны и вышитые нижние юбки.
Анджело открыл маленькую дверь. Еще одна спальня. Здесь беспорядок свидетельствовал о яростной борьбе. С порога он не почувствовал никакого запаха: только от белья, сложенного на стуле, исходил легкий фиалковый аромат. Но едва он вошел, в нос ему ударил совсем другой запах: запах шерсти, смоченной водой, а точнее, спиртом; постель была разворочена, изжевана, истоптана; простыни порваны, измазаны испражнениями и еще чем-то засохшим и беловатым. На полу стояли тазы с водой, валялись комья мокрого белья. Матрас тоже был залит водой. Но теперь он подсыхал, и на нем образовались огромные ржавые разводы с зеленоватыми краями. Но трупа не было. «Нужно искать последнего, — говорил «маленький француз», — они иногда прячутся в самых немыслимых местах». Анджело заглянул под кровать — никого. Он толкнул другую приоткрытую дверь: еще одна спальня, резкий запах скипидара, те же следы борьбы, те же грязные и порванные простыни, но никого. Он обошел комнату. Он шел на цыпочках, высоко держа свечу, ни к чему не прикасаясь, вытянув шею. Он чувствовал себя натянутым как струна.
Он вернулся в первую спальню, перешагнул через труп и вышел на площадку. Потом спустился, задул свечу. Он уже собирался открыть дверь, когда услышал голоса на улице. В темноте он снова пошел наверх, держась за перила, и зажег свечу только на втором этаже.
Кроме той двери, где лежала женщина с роскошными волосами, было еще две двери. Анджело открыл одну из них и очутился в гостиной. В этой комнате стояло пианино. Было еще кресло с подставкой для головы, на котором лежал костыль. Диван, ширма, посередине — стол в форме четырехлистника. Темные, писанные маслом портреты в тяжелых рамах. Он всмотрелся: на одном был изображен судья или кто-то вроде судьи, на другом человек с саблей. Здесь тоже никого нет! Мороз пробежал у него по коже, когда он увидел, что с кресла что-то прыгает и направляется к нему. Подушка? Нет, это был кот; большой серый кот выгнул спину и, задрав свой длинный, словно епископский жезл, дрожащий хвост, стал тереться о голенища сапог Анджело. Кот был жирный, совсем не дикий и не напуганный. Чем же он питался? Окно было приоткрыто. Очевидно, он вылезал наружу и отправлялся на добычу.
На третьем этаже ничего: Анджело быстро все осмотрел. Три пустых комнаты, где валялись глиняные кувшины, меры для пшеницы, ивовый манекен, большие и маленькие корзины, раскрытый сломанный футляр для скрипки, стремянка для сбора олив, тыквы, пружины для матрасов, бутыль с уксусом, обручи для бочек, старая соломенная шляпа, старое ружье. Но лестница поднималась выше. В ней появилось что — то деревенское; она пахла зерном и птичьим пометом, кое-где была покрыта тонким слоем соломы и упиралась в широкую, как в сарае, дверь. Она открылась с чудовищным скрипом, и Анджело увидел над собой горящее звездами небо.
Это было то, что в этих краях называют галереей, то есть крытой террасой на крыше.
Вкрадчивый жаркий ветер словно раздувал огонь в звездах, заставляя трепетать и шелестеть листья деревьев. Доносившееся откуда-то сверху позвякивание заставило Анджело поднять голову, и он различил в темноте, совсем рядом, железный остов колокольни, а немного дальше угловатое переплетение черепичных крыш, так гладко отполированных дождями и ветрами, что в них отражалось мерцание звезд.
Анджело с наслаждением вдохнул этот пахнущий горячей черепицей и ласточкиными гнездами ветер. Он задул свечу и сел на край террасы. Ночь была такой звездной, что в свете ярко горящих звезд Анджело мог ясно видеть пригнанные друг к другу, словно пластинки кольчуги, крыши домов. Ночь была черна, как вороненая сталь, но время от времени то на коньке крыши, то на блестящем крае голубятни, то на флюгере загоралось сияние. Сверху город казался онемевшей в неподвижности морской поверхностью, на которой застыли короткие остроконечные волны ледяного прибоя. Бледно-перламутровые фронтоны, по которым скользило и угасало фосфоресцирующее сияние, сплетались с уходящими, словно пирамиды, вверх или растекающимися вширь треугольниками плотного мрака; залитые трепещущим зеленоватым светом, во все стороны веером разбегались крутые скаты черепичных крыш; там, где высилась церковь, мерещились наполненные мраком, отделанные серебряной филигранью ротонды; башни и черно-серое чередование уходящих вверх уступов и площадок щетинились зазубринами звезд. Кое-где на площадях и бульварах фонари выдыхали свои желто-ржавые испарения, освещая волнистые края черепичных крыш. Чернильные провалы улиц прорезали кварталы города.
Ветер не дул, а либо обрушивался всей массой, либо катился тряпичным шаром, заставляя трещать поверхность крыш, сонно громыхая в пустом чреве колоколов, шелестел на чердаках и под крышами монастырей. Кроны вязов и кленов стонали, словно мачты на мчащемся вперед судне. На дальних холмах то едва слышно трепетали, то словно взмахивали крыльями густые леса. Качающиеся фонари бросали красные отблески. Тяжелый воздух, отпрыгивая, словно кошка, от перегретых черепиц, перемешивал все цвета, и ночь лилась на город золотисто-красной смолой.
«Право же, люди — несчастные создания, — думал Анджело. — Все прекрасное совершается без них. Они выдумывают холеру и лозунги. Они бесятся от зависти или изнемогают от скуки, а это одно и то же, если человек не в состоянии действовать. А если они действуют, то торжествует лицемерие или безумие. Нужно очутиться здесь или в той глуши, где я был вчера, чтобы понять, где идут подлинные сражения, и не гордиться легкой победой. А это значит перестать довольствоваться малым. Истина открывается человеку, только когда он остается один, и тогда он выбирает самый трудный путь к вершине. И пусть он даже не достигнет цели, но зато какие безграничные, умиротворяющие просторы откроются его взору».
Безоглядно отдаваясь своим молодым мечтаниям, Анджело не замечал, что мысли его не слишком оригинальны, и даже ложны. Конечно, ему было только двадцать пять, но сколько людей в этом возрасте уже умеют рассчитывать. Он же был из тех, кто и в пятьдесят остается двадцатипятилетним. Он не понимал, сколь важно занимать определенное положение в обществе, иметь свое теплое местечко или по крайней мере быть среди тех, кто их распределяет. Он поклонялся свободе, как верующие Богоматери. Даже для самых искренних из тех людей, на кого он полагался, свобода была чем-то абстрактным, чем-то, что следует предоставить философам, чтобы не быть застигнутым врасплох. Он не замечал, что многие, кто без конца твердил о свободе, уже начали получать кресты и награды.
Его матушка купила ему полковничий чин. И Анджело так никогда и не понял, что положение незаконнорожденного сына герцогини Эдзии Парди дает ему право быть презираемым, как иные имеют от рождения право презирать. Да и задумывался ли он, балованный и обожаемый с детства, какие препятствия приходится преодолевать тому, на ком стоит клеймо незаконнорожденного? А потому окружающие были весьма удивлены, когда он всерьез занялся службой и даже регулярно присутствовал на учениях новобранцев. За его спиной над ним посмеивались, но на первом же смотре он сверкал, словно золотой колос, на своем вороном коне, завораживая взгляд причудливыми узорами позумента на доломане и блестящей каской с фазаньими перьями, из-под которой смотрело серьезное и чистое лицо. Нужно признать, что именно с этого дня он познал колючую язвительность равных себе и стал пользоваться любовью солдат.
«Разве я не прав, — продолжал свои размышления Анджело, — если я сам чувствую себя более благородным, когда действую в одиночку?»
В этот момент он был одной из тех бесчисленных возвышенных и героических душ, которые, вопреки общепринятому мнению, отнюдь не являются редкостью и даже, напротив, встречаются довольно часто.
«Но мне скажут, как мне это уже говорили: «Вы заигрываете (они не осмелились сказать «расшаркиваетесь»), чтобы привлечь внимание. А нам нужно не внимание, а успех». Поскольку речь идет о свободе, они правы».
Он напрочь терял способность критически мыслить, едва речь заходила о свободе, которую он представлял в виде прекрасной юной и чистой женщины, ступающей по цветам лилий. Это мечта лучших сыновей порабощенной и поруганной родины.
«Те, кто упрекал меня в дерзости за то, что я вызвал на дуэль барона Шварца, тогда как приказано было просто-напросто убить его или нанять для этого убийцу, если мне противно делать это самому (так они говорили после), разве бы они не сочли потраченным впустую то время, которое я провел с «маленьким французом»? Им наверняка показались бы глупой сентиментальностью и та ночь, что я провел у его тела, и мое желание присутствовать на его похоронах, которому помешал этот наглец капитан. Конечно, оснований для гордости у них не меньше, чем у меня. Но они вряд ли бы одобрили то, что я пытался помочь вчера вечером тому мужчине. Они считают, что в жизни должна быть только практическая цель. Интересно, сумеют ли они меня принудить к такой подлой близорукости?»
Эта мысль ему понравилась. Он несколько раз возвращался к ней. Он находил в ней свое оправдание. Он имел малодушие оправдываться.
«Неужели я должен быть бесчувственным, как труп или камень, и беспрекословно подчиняться? — добавил он. — А зачем же тогда свобода, если, обретя ее, я буду не в состоянии ею наслаждаться? Нет, когда цель достигнута, а эта цель — свобода, с покорностью должно быть покончено. Но как можно с ней покончить, если свобода будет дарована всего лишь покорным трупам? Если в конце концов свобода окажется никому не нужна, значит, мы просто сменили одного тирана на другого».
Но он верил в искренность людей, входивших в одну с ним организацию; многие из них скрывались в скалах Абруцци, некоторые были расстреляны (а иным раздробили пальцы, что он наивно считал абсолютным доказательством искренности).
Он часто встречался с ними по важным поручениям под покровом леса, являясь в парадной форме, всегда с отчаянной дерзостью, иногда даже бравируя этим. Его часто упрекали и за дерзость, и за парадную форму, и за эту браваду, которая ему так нравилась. И эта, если можно так сказать, инстинктивно рассчитанная бравада своей необъяснимой нелепостью сбивала с толку шпиков и полицию, мешала им провести давно задуманные и несложные операции и многих спасала от ареста. Даже те, кто произносил напыщенные речи и явно мечтал о славе, говорили с ним с иезуитской осторожностью, а физиономии их желтели так, словно у них разливалась желчь.
«Может быть, их сбивает с толку искренность?» — продолжал он свои наивно-красноречивые рассуждения, окутанный тишиной, мраком и женственно-бархатистым прикосновением ветра.
Однако у него уже был кое-какой опыт, о котором ему не позволяло забыть его самолюбие. Каждый раз, как он давал волю своим великодушным порывам, он оказывался в дураках. И теперь едва он замечал свое состояние, как тут же говорил себе: «Стоп!» И чтобы взять себя в руки, переходил на казарменный жаргон с множеством «черт побери», «разрази меня гром» и т. д. Он давно оценил высокую эффективность этих простых слов в подобных случаях.
«Эти сукины дети, — подумал он, — попытаются поставить мне в упрек мое сегодняшнее бегство по улицам. «Вы вели себя как новобранец, — скажут они мне. — Надо было двинуть им пистолетом в морду. Нечего строить из себя Роланда в Ронсевальском ущелье, с ними вы должны поступать как господин, который вправе казнить их или миловать, для которого они не больше чем отбросы. Самое главное — это подчинить их. Нам, конечно. Главная революционная добродетель — это умение ставить людей по стойке «смирно». Уложи вы одного или двоих, и они были бы в вашей власти и позволили бы вам говорить. А вы бы им сказали, что все люди братья. Нам понадобится много церковных служб, чтобы произносить «аминь», даже во Франции».
Ну, конечно! Говорить-то они горазды. Как по писаному. Только что-то не часто переходят они от слов к делу. Сколько из этих чернявых ублюдков с ханжескими физиономиями способны сражаться на месте солдат, которыми они командуют?
Но не всем дано командовать. Вот в чем дело. Если они близоруки, если они не видят дальше кончика собственного носа, то этот кончик они видят хорошо. Я думаю, что эта выдумка с ядом показалась бы им очень удачной. Холера не требует никаких затрат. Нужно всего лишь направить в нужное русло уже готовые страхи и опьянение из кабачка господа Бога. В конечном счете, может быть, они и правы, и, прежде чем дать народу свободу, нужно сначала стать его господином! А для этого все средства хороши!»
К середине ночи ветер стал затихать. Несмотря на доносившиеся откуда-то весьма подозрительные запахи, а может быть, именно благодаря этим запахам, в нем появилась какая-то нежная сладость. Стояла такая тишина, что Анджело слышал тиканье часов на колокольне в двадцати пяти или тридцати метрах от него. Соловьи замолкли, и только очень изредка доносился томный шелест вязов. Над застывшим прибоем островерхих крыш появились новые звезды. Фонари кое-где погасли.
«Стать их господином, чтобы дать им свободу, — думал Анджело. — Разве нет другого средства? Неужели нет иной цели, кроме королевской власти? Едва страсти вырываются на волю, каждый стремится стать королем».
Он почувствовал, что носком сапога упирается во что-то мягкое. Он чиркнул огнивом и увидел кучу пустых мешков. Прекрасно, есть из чего сделать постель.
«Черт меня побери, — подумал он, — если в этих мешках, которые, должно быть, очень давно лежат на солнце, осталась хоть какая-нибудь зараза. Да и потом, все равно умирает только тот, кому суждено умереть».
Он подумал о той молодой женщине, чье тело усыхало на пороге приоткрытой двери в десяти метрах под ним. Жаль, что именно она оказалась среди тех, кому суждено умереть. Смерть превратила в богиню из голубого камня женщину, которая при жизни, вероятно, была пышнотелой и белокожей, если судить по ее удивительным волосам. Он спросил себя, что бы сделали на его месте эти ловкие проповедники свободы, если даже ему понадобились все силы его романтической души, чтобы не закричать, когда отблеск свечи затрепетал в золотистых волосах.
«Действительно ли речь идет о свободе?» — спросил он себя.
Жгучая тошнота разбудила Анджело. Белое солнце опустилось прямо на его лицо, его рот. Он встал, и его вырвало. Просто желчью. «По крайней мере, кажется, это что-то зеленое». Ему очень хотелось есть и пить.
Утро было душным, меловым, из кипящего белого масла.
Поверхность черепиц начала уже источать тягучий, густой дух. Липкие потоки жара, цепляясь за края крыш, оплетали их радужными нитями паутины. Неумолчные, скрипучие крики тысяч ласточек обрушивались на знойное марево, будто горошины черного перца. Из расщелин улиц, словно угольная пыль, поднимались тучи мух. Их непрерывное жужжание заполняло гулкую пустоту.
В свете дня окружающие предметы обретали гораздо более четкие контуры. Ясно видимые детали воссоздавали новую реальность. Восьмигранная ротонда церкви напоминала большой шатер, стоящий на рыжем песке. Она была окружена аркбутанами, на которых дожди оставили зеленоватые потеки. Островерхие волны крыш словно разгладились под ровным белым светом, и лишь по мягкой сетке теней можно было догадаться, что они находятся на разном уровне. То, что в ночном сумраке представлялось башнями, оказалось просто домами, чьи глухие, без единого оконца стены поднимались на пять или шесть метров над крышами других домов. Кроме колокольни с огороженной железной балюстрадой площадкой, которая устремляла вверх свое квадратное тело, пронизанное тремя рядами арок, посредине была еще одна колокольня, поменьше, со шпилем, увенчивающим плоскую крышу, а на Другом конце города — монументальное сооружение, украшенное огромным железным куполом. Даже в этом все выравнивающем свете складывались сложные геометрические фигуры из фронтонов, фризов, водосточных желобов, узких просек улиц, внутренних двориков, садов, дышавших серой пеной пыльной листвы, образовывались ступеньки, площадки, выступы над ослепительно белыми каменными стенами и треугольным верхом крыш. Но не тени создавали выступы и углубления этой парящей мозаики, а бесконечное чередование слепящих белых и серых бликов.
Галерея, где находился Анджело, смотрела на север. Он видел перед собой расходящиеся во все стороны тысячами вееров ряды крыш из круглой черепицы, затем размытые в знойном воздухе неясные формы других крыш и, наконец, ободранные солнцем холмы, серым глиняным горшком окружавшие город.
В воздухе висел резкий запах птичьего помета, к которому вдруг примешивалась какая-то сладковатая вонь.
В полусне Анджело машинально сглатывал густую слюну, пытаясь хоть как-то обмануть голод. Его окончательно разбудил крик, такой пронзительный, что Анджело показалось, будто перед ним сверкнула молния. Крик повторился. Он доносился откуда-то справа, где внизу, примерно в десяти метрах, было что-то вроде площади.
Анджело бросился к краю галереи и пошел по крышам. В сапогах идти было тяжело и опасно, но, ухватившись за трубу, он сумел взглянуть вниз.
Сначала он увидел только группу людей. Они, казалось, растаскивали что-то, словно куры, клюющие зерно. Они прыгали и что-то топтали, когда вновь раздался крик, еще более высокий и пронзительный. Кричал человек, которого убивали; его били ногами по голове. Среди избивающих было много женщин. Они ревели и глухо рычали, издавая похотливые горловые звуки. Они не стеснялись ни задранных юбок, ни растрепанных, падающих на лицо волос.
Наконец они, кажется, покончили с жертвой и отошли. Человек лежал неподвижно, скрестив руки. Но по неестественному положению рук и ног было ясно, что они у него перебиты. Довольно хорошо одетая молодая женщина, которая, очевидно, возвращалась из церкви — в руках у нее был молитвенник, — снова подошла к трупу и с силой вонзила острый каблук в голову несчастного. Каблук застрял в черепе, женщина потеряла равновесие и упала с воплями о помощи. Ее подняли. Она плакала. Толпа снова принялась осыпать труп насмешками и оскорблениями.
Их было человек двадцать, мужчин и женщин, они двигались по направлению к улице и вдруг бросились врассыпную, словно стайка птиц, в которую бросили камень. На площади остался только один человек. Вид у него был растерянный. Потом он схватился обеими руками за живот, упал, изгибаясь в судорогах, упираясь головой и ногами в землю. Прочие убегали и уже сворачивали на боковую улицу, когда одна женщина остановилась и прислонилась к стене. У нее началась обильная рвота, потом она рухнула лицом на камни мостовой.
«Готова», — сквозь зубы сказал Анджело. Он весь дрожал, ноги у него подкашивались, но он продолжал смотреть на мужчину и женщину, которые еще корчились рядом с изуродованным трупом. Зрелище этой агонии доставляло ему какое-то мучительное удовольствие.
Но тут ему пришлось подумать о самом себе. Ноги отказывались держать его, руки, сжимавшие печную трубу, слабели, в затылке он чувствовал ледяной холод, а край крыши был совсем рядом. Наконец ему удалось лечь между двух рядов черепиц. Тотчас же кровь снова прилила к голове, а ноги и руки вновь обрели силу.
Он вернулся на галерею.
«Я пленник этих крыш, — сказал он себе. — Теперь я знаю, что меня ждет, если я спущусь на улицу».
Он долго сидел в каком-то оцепенении. Думать он не мог. На колокольне раздался бой часов. Он посчитал удары. Одиннадцать.
«А что же я буду есть? — подумал он и снова почувствовал муки голода. — А пить? Может быть, здесь так же, как в Пьемонте? Там на чердаке всегда бывает кладовка. Попробую поискать. И пить. Особенно здесь, наверху, и в такую жару! Я, конечно, могу в этом доме спуститься в погреб, но ведь они все умерли от холеры. Нет, такой глупости я не сделаю. Нужно найти дом, где люди еще живы. Правда, с ними все будет сложнее. И все-таки я попробую».
Серый кот, чей покой Анджело нарушил своим появлением прошлой ночью, просунул в дырку голову, потом лапы, вылез на крышу и стал, мурлыкая, тереться о его ноги.
— А ты жирненький, — сказал он коту, почесывая его за ухом. — Интересно, что ты лопаешь — птичек? голубей? крыс?
Свет и жар стали совершенно невыносимыми. Белое солнце плавило крыши. Ласточек уже не было. Только мухи, тучи мух. Сладковатая вонь усилилась. А из недр дома доносилось его затхло-кислое дыхание.
Примерно в ста метрах от того места, где он находился, со стороны церкви Анджело разглядел сквозь солнечный туман еще одну галерею, расположенную немного выше; там на веревках было развешано белье.
«Стирать и сушить белье могут только живые, — сказал себе Анджело. — Значит, надо идти туда. Только смотри, старик, не сломай себе шею».
Он снял сапоги и задумался: если устроить свою штаб-квартиру здесь, где можно спать на мешках, тогда следует оставить тут сапоги; если же, положившись на милость Господню, отправиться в странствие по крышам, то сапоги надо взять с собой. Он нашел обрывок веревки, и это положило конец его сомнениям. Он просунул веревку в ушки сапог, связал их и повесил себе на шею, освободив таким образом руки.
Но пропитанные солнцем черепицы жгли, как раскаленная плита. По ним невозможно было идти, ни босиком, ни даже в носках. Едва сделав несколько шагов, Анджело поспешил вернуться на галерею. Наконец из небольших плотных мешков он соорудил себе нечто вроде тапочек и подвязал их к ногам. Теперь можно было пускаться в плавание по крышам. Кот преданно пошел за ним.
Это оказалось не слишком сложным, главное было избежать головокружения и не смотреть в разверстую, притягивающую бездну, образованную крутыми скатами крыш, сбегающих к колодцам внутренних двориков. Эти бездны возникали на пути совершенно неожиданно. Воронки круто сбегающих крыш были скрыты за их коньками, и, только добравшись до гребня, можно было их обнаружить. Да и то не всегда, так как они терялись в обманчивых лучах солнечного тумана.
Это было очень неприятно. Не раз, добравшись до гребня фронтона (одного из тех черных треугольников, что он видел ночью), Анджело оказывался перед внезапно разверзшейся коварной бездной, при виде которой у него начинала кружиться голова, и приходилось цепляться руками за черепицы и двигаться боком на четвереньках. Эти бездны притягивали к себе.
Головокружительные спуски следовали один за другим. И даже когда скат одной крыши сразу же переходил в другую крышу, Анджело, словно лунатик, следовал за уходящей вниз волной. Однако он не терял над собой контроля, и эти приступы физической слабости приводили его в отчаяние. Горькая тошнота подкатывала к горлу.
Когда Анджело приблизился к маленькой башне, он вдруг попал в какое-то плотное черное облако, с трескучим шумом завертевшееся вокруг него. Это взлетела стая ворон. Птицы ничего не боялись. Они неотступно, тяжело кружились прямо над ним, и задевали его крыльями. Он чувствовал, что на него смотрят тысячи, может, и не злобных, но исключительно недоброжелательных золотистых глаз. Он стал отбиваться, размахивая руками, но они тем не менее больно клевали его в голову и в руки. Он не сразу от них избавился. Только после того, как, яростно размахивая руками, он оглушил двух или трех птиц, вся стая, царапая когтями черепичную кровлю, скрылась за коньком крыши.
Другие стаи ворон тем временем взлетали с насиженных мест и с криками приближались к Анджело, но, увидев, что он, стоит, размахивая руками, они замерли на неподвижных крыльях и, планируя, вернулись на свои крыши.
Вороны гнездились огромными колониями, и их серое оперение сливалось с темно-серыми черепицами и даже с обожженной солнцем розовой глиной. Их было видно, только когда они взлетали. Они взлетели первый раз за все время, что Анджело находился на крыше. До этого они словно капюшоном покрывали дома, прятались на окнах, в слуховых отверстиях и под стрехой, откуда они незаметно просачивались в город и наедались до отвала.
Анджело взглянул на галерею, которую он покинул. Ориентироваться было очень трудно. Из-за отраженных крышами отвесных лучей солнца и ровной меловой белизны неба перед глазами плыли красные круги. Панорама крыш не была такой уж одноликой: эту иллюзию создавал свет. Наконец, приглядевшись, он узнал место, где провел ночь. Это было что-то вроде бельведера. С этой стороны отступление было еще возможно. Его тапочки из мешковины оказались очень удобными: они не скользили и позволяли спокойно идти по раскаленным черепицам. Он сел передохнуть под тенью печной трубы. Но тотчас же вынужден был закрыть глаза: все пространство крыш поплыло и закачалось перед ним, как вокруг плохо закрепленной оси. Кот потерся о его руку, потом, встав на задние лапы, ткнулся мордой в щеку. Короткие, жесткие усы защекотали ему губы.
— Не привык я, малыш, шастать по крышам, — сказал Анджело.
Его мучил голод, но еще больше. Она не давала ему ни минуты передышки. Он все время думал о холодной воде. Только большим усилием воли он мог заставить себя подумать о чем-нибудь другом.
Наконец он добрался, куда хотел, и за развешанным на веревках бельем увидел решетчатые клетки, а в них что-то круглое и желтое. Это были куры.
Он понял, что нашел яйцо, только после того, как раздавил его и облизал руку. Во рту у него было полно скорлупы. Он ее выплюнул. Сырой белок смочил его пересохшее, словно картонное горло. Он снова стал шарить в соломе, но уже не так лихорадочно. Осовевшие от жары куры не кудахтали, они тихо дремали в углу курятника. Он нашел еще два яйца и выпил их содержимое уже более приличным способом.
Дверь, соединявшая эту галерею с домом, была закрыта на простую щеколду, и достаточно было поднять ее, чтобы войти. На маленькую площадку, куда она выходила, можно было подняться по приставной лесенке. А внизу — лестничная клетка, пустая и безмолвная.
«Неужели я снова попал к мертвым? — подумал Анджело. — Ну, во всяком случае, с яйцами я ничем не рискую». И только тут он заметил в клетках свеженасыпанные зерна маиса. «Здесь еще есть живые». В доме, однако, царила абсолютная тишина.
Он решился спуститься по приставной лесенке. Но едва он очутился внизу, как робкое мяуканье заставило его поднять голову: кот не мог сам спуститься и звал его. Анджело снова поднялся за ним.
Его тапочки не производили шума, но мешали идти. Он снял их, спрятал под лестницу и дальше пошел в одних носках.
«Может, тут тоже живут люди, готовые размозжить вам голову каблуком, — подумал он. — Нужно быть проворным». Он не испытывал страха. Он даже сказал себе еще так: «Это основа поведения фуражира на марше. Сколько раз я втолковывал это своим ребятам в Кунео! Но черт меня побери, если бы я мог себе представить, что в один прекрасный день отправлюсь фуражировать с котом!»
Он осторожно спускался по ступенькам, чутко вслушиваясь в тишину. Вдруг он замер. Где-то на втором этаже открылась дверь. Кто-то пересек площадку и стал подниматься. Кот пошел навстречу.
Неожиданно снизу донесся мужской голос:
— В чем дело?
— Кот, — ответил голос мальчика.
— Как? Кот?
— Да, кот.
— Какой он?
— Серый.
— Прогони его.
— Не прикасайся к нему, — сказал женский голос. — Спускайся. Давай спускайся. Не прикасайся к нему. Иди сюда.
Голоса были приглушенные и испуганные. Люди торопливо спустились по лестнице и пересекли площадку. Дверь закрылась.
Кот вернулся наверх.
— Браво! — сказал Анджело.
Он перевел дыхание, спустился по приставной лесенке и сел на перила.
«Нет более страшных противников, чем трусы, — сказал он себе, — даже если они не осмелятся меня тронуть — а они не осмелятся, — то выбегут с воплями из дома и поднимут весь квартал». Он представил себе, как за ним гонятся по крышам; перспектива была не из приятных.
Он еще немного подождал. Тишина.
Наконец он сказал себе: «Не могу же я оставаться тут вечно. Они пугаются тени, а я, я хочу пить. Вперед. Ну а погорим, так погорим. У меня хватит пороху взбаламутить весь город, чтобы не ударить в грязь лицом перед этим чертовым полицейским с его садом и огородом».
Тем не менее спускаться он стал с осторожностью. На третьем этаже, прежде чем приблизиться к дверям, он благоразумно остановился. Прислушался. Тишина. Он посмотрел в замочную скважину. Ничего. Темнота. Заглянул в другую — какой-то свет. Но что это могло быть? Белая стена? Да — он разглядел вбитый в стену гвоздь. Может быть, это кладовка? Он снова вышел на лестничную площадку и прислушался. На втором этаже — ни звука. Ладно. Он решительно повернул ручку двери. Она открылась.
Это был чулан. Всякое старье, как и в другом доме. В третьей комнате — опять старье: обручи для бочек, ручки для метел, большие корзины, на полу трогательный портрет старой дамы со следами подбитых гвоздями башмаков. Эгоисты.
Нужно вернуться в темную комнату. Это, должно быть, там. Нет. Пусто.
Эгоисты, они, наверное, все собрали и перетащили в комнату, где живут. В комнате стояли пустые этажерки, а в свете своего огнива Анджело увидел на одной из полок следы когда-то стоявших там кастрюль. Что ж, значит, все-таки придется идти вниз.
Он захватил плетеную корзинку. На случай, если он что-нибудь найдет.
На втором этаже две большие двери. Не чета тем, что наверху, куда скромнее. Вряд ли здесь проживали музицирующие по вечерам господа с холеными усами. Скорее, просто зажиточные крестьяне, но и тут не разбежишься: все заперто. Здесь они не рискуют упасть мертвыми на пороге полуоткрытой двери; они будут умирать кучей, как собаки над миской отравленного супа. Если будут.
Не решаясь поставить ногу на последнюю ступеньку, Анджело смотрел и прислушивался. Люди, должно быть, были за последней дверью. Об этом говорил истертый порог и следы пальцев на двери. А если вспомнить их испуг при виде кота, следы башмаков на портрете старой дамы, то можно было с уверенностью сказать, что это кухня. Только на кухне могли чувствовать себя в безопасности такие люди.
Надо посмотреть. Анджело приник глазом к замочной скважине: что-то черное и над ним, словно карниз, белая полоса. Белая матерчатая полоса, а над ней — кастрюли. Это верхняя часть очага; черное — это его чрево.
Анджело внезапно отстранился от замочной скважины: перед ним промелькнуло лицо. Нет. Просто сидевший человек наклонился вперед и так замер, ссутулившись, опершись локтями на колени и потирая ладони. Это был мужчина. Досадно. Он сидел, опустив голову.
— А облако? — сказал женский голос.
— Какое? — спросил мужчина, не поднимая головы, но перестав потирать руки.
— Похожее на лошадь.
— Не знаю, — ответил мужчина и снова стал потирать руки.
— Оно прошло над улицей Шакэндье, а вчера там весь вечер нагружали похоронные телеги.
Мужчина потирал руки.
— Я ее видела, — сказала женщина.
— Кого? — спросил мужчина и перестал потирать руки.
— Комету.
— Когда? — спросил мужчина, поднимая голову.
— Сегодня ночью.
— Где?
— Там.
Мужчина поднял голову и посмотрел туда, откуда в комнату проникал свет. Что-то упало со стула.
— Осторожно, — глухо вскрикнула женщина.
Сквозь замочную скважину доносился запах лука, чеснока, какой-то настойки.
«Спустимся ниже, — сказал себе Анджело. — Если тут и есть кладовая, то они должны были ее устроить как можно ниже. Может быть, в подполе».
Она действительно оказалась внизу, но не в подвале, а в чулане, где были свалены вязанки хвороста и наколотые дрова. Сквозь щель под дверью проникало немного света. Анджело бросился к бутылкам. Бутылки с томатной подливкой. Он взял три. Еще бутылки с какой-то желтой жидкостью. Он не смог разобрать, что написано на этикетке, но одну положил в корзину. «Прочту наверху». Теперь вино: пробки залиты красным воском. Он взял горшочек с салом и еще два горшочка, вероятно, с вареньем. Окорок? Нет, две колбасы и десяток маленьких, не больше гроша, головок сухого, твердого козьего сыра. Хлеба не было.
Он поспешил вернуться на галерею. Уже собираясь подняться по приставной лестнице, он услышал тихое жалобное мяуканье. Он сунул в корзину мешки, служившие ему тапочками, и взял кота под мышку.
Крыша полыхала жаром, словно раскаленная печь. Надо было уходить, и побыстрее. Хозяева, должно быть, иногда поднимались покормить кур и собрать яйца. Нужно было найти какое-нибудь пригодное для житья место. Нечего было и думать о возвращении на галерею — место было, без сомнения, зараженным. При необходимости можно, конечно, хватать голыми руками раскаленные угли, но не совать же в печь голову…
Самое простое было устроиться около ротонды церкви. Там явно было безопасно. Аркбутаны отбрасывали тень и, казалось, образовывали нечто вроде беседки над небольшим куском плоской крыши.
Так оно и было: беседка и кусок крытой цинком плоской крыши. Несмотря на жажду, Анджело не стал пить, пока не добрался до места. Он опасался ловушек и головокружения. В тапочках из мешковины, с сапогами на шее и корзиной в руке, он был не слишком ловок. По нему струился холодный пот. Прикладом пистолета он очистил от воска запечатанное горлышко бутылки. Вино оказалось хорошим, сохранившим вкус винограда. Дополнив свою трапезу двумя головками сыра и куском сала и допив бутылку вина, Анджело почувствовал себя гораздо увереннее. Полуденное солнце палило нещадно. Кот умывался, усердно водя лапой по ушам. Там, где аркбутаны упирались в стены, были ласточкины гнезда, населенные симпатичными черными птичками, которые все время очень мило крутили своими желтоглазыми головками. Сквозь свинцовые перёплеты витража просачивался запах ладана.
Отсюда Анджело открывалась та часть города, которую он не мог видеть с галереи. С этой стороны город просматривался не так далеко. Нагромождение крыш не уходило вдаль, а было ограничено зубчатыми воротами и рыжеватыми рядами больших вязов. Зато внизу была прекрасно видна площадь, где находилась церковь, и анфилада ведущих к ней улиц. Площадь была пустынна, если не считать нескольких черных кучек, которые сквозь довольно редкую листву платанов показались Анджело большими спящими собаками. Одна из собак расправила лапы, словно собираясь потянуться, и тут Анджело понял, что это человек, извивающийся в конвульсиях предсмертной агонии. Вскоре умирающий вытянулся, уткнувшись лицом в землю, и больше не двигался. Сколько Анджело ни вглядывался, он не заметил у других ни малейших признаков жизни. Когда глаза Анджело привыкли к пестрому свету под деревьями, он разглядел другие трупы. Одни лежали на тротуаре, другие сидели, скорчившись в дверных проемах. Третьи — рухнули у водоема и, казалось, мыли руки, упираясь почерневшими оскаленными лицами в его каменные края. Их было не меньше двадцати. Все дома на площади были наглухо заперты, все двери и окна от подвала до крыши задраены ставнями. И в тишине явственно слышалось жужжание мух и игривое журчание воды, стекающей из трубы в водоем.
Вдруг на одной из улиц, выходящих на площадь, послышались медленные раскаты барабанной дроби. Это громыхала по камням мостовой телега. Мужчина в белом балахоне вел в поводу лошадь. Двое других мужчин в балахонах шли рядом. Они остановились около одного из домов. Почти тотчас же они вынесли оттуда труп и забросили его в повозку. Трижды они входили в этот дом. На третий раз с трудом вынесли труп толстой женщины; над краем телеги мелькнули ее огромные белые ляжки.
Они подобрали мертвых на площади, телега еще долго дребезжала по улицам, то останавливаясь, то снова громыхая, то снова останавливаясь. Внезапно Анджело заметил, что ее больше не слышно. Осталось лишь жужжание мух и журчание воды в водоеме.
Долгое время спустя убаюкивающее жужжание мух было нарушено топотом внизу. По одной из анфилад улиц двигалась группа людей: десяток женщин, а впереди мужчина в белом балахоне. Женщины несли ведра. Они шли такой плотной группой, что позвякивание жестяных ведер напоминало звук рыцарских доспехов. Анджело решил, что это местные женщины, которых ведут за водой к источнику, известному своей чистой водой. Во всяком случае, они прошли мимо водоема на площади, но, когда они собирались свернуть в улицу, по которой приехала телега, они вдруг стали вопить и сплелись в клубок, словно обезумевшие крысы. Они поднимали руки и с воем указывали куда-то пальцем. Анджело расслышал: «Облако! Облако!» Другие кричали: «Комета! Комета!». Или: «Лошадь! Лошадь!» Анджело посмотрел в том направлении, куда они указывали, и не увидел ничего, кроме белого неба, заполненного чудовищным меловым диском солнца. Наконец они с воплями рассыпались в разные стороны, а за ними бросился бежать мужчина с криками: «Роза! Роза! Роза!»
И снова ничего, кроме звука воды и мух. Потом в одном из домов на площади приоткрылся ставень, высунулась голова, осмотрела небо. И тотчас же мгновенно спряталась, словно черепаха в свой панцирь; ставень захлопнулся.
Журчание воды, мухи. Колокольчик охотничьей собаки. Она обошла площадь и потом еще долго бегала по окрестным улицам.
Анджело так внимательно прислушивался, что различил почти бесшумные шаги. На одной из улиц показалась девочка. Она шла медленно, спокойно, размахивая руками, как взрослый человек, у которого предостаточно времени. Ее легкие шаги не нарушили окружавшей тишины. Она прошла, покачивая своей юбочкой с оборками.
Пробежали собаки. Они принюхивались к домам, потом, словно чем-то напуганные, припадали к земле и с воем удирали. Одна из них села на углу площади, вытянула шею, как бы принюхиваясь к чему-то там, наверху, и протяжно завыла.
Черепицы потрескивали от жара. Солнце утратило форму и превратилось в рассыпанную по небу ослепительную меловую пыль. Белые холмы сливались с горизонтом.
Раздались удары, которые доносились одновременно со стороны площади и звучали внизу, где-то прямо под Анджело. От ударов дребезжал даже витраж рядом с ним. Это стучали в двери церкви. Наконец стук прекратился и чей-то голос крикнул три раза: «Святая дева! Святая дева! Святая дева!» Невозможно было понять, кричит ли это мужчина или женщина.
Анджело откупорил еще одну бутылку вина. Он говорил себе, что разумнее было бы поесть сначала этой томатной пасты, которая лучше освежит его, понимая в то же время, что от благоразумия сейчас толку мало. Из-за него нет смысла усложнять себе жизнь. Что бы там ни говорили, но в критические моменты нет ничего лучше, чем некоторая зыбкость ощущений. Разум и логика хороши в нормальной жизни. В нормальной жизни они, спору нет, незаменимы. Но когда лошадь понесла, тут уж не до логики. И что больше всего выбивало его из равновесия, так это девчушка в юбочке с оборками и вышитых панталончиках. Она прогуливалась, как дама, слегка покачивая бедрами. И это было совершенно невыносимо. Если бы она побежала, закричала, заплакала, прижимая кулачки к глазам, с этим можно было бы смириться, как со всем остальным. Но было что-то противоестественное в этом спокойном и даже несколько высокомерном фланировании. Она, должно быть, едва касалась ногами мостовой. Ну а уж если все-таки идет речь о разуме (а это орудие удобно укладывается в руку, привыкшую им пользоваться), может, как раз разумно довериться этим зыбким ощущениям. В них все безмятежно, даже невозможное. А в критические моменты человек нуждается именно в невозможном. Само собой разумеется, я не считаю критическим моментом дуэль с бароном Шварцем. Там, конечно, был нужен и разум, и логика, и хладнокровие, и все такое прочее. Но по природе я холоден как лед. Я не нуждаюсь в прохладительном. Смешно, если кто-либо в этом усомнится. И даже смерть «маленького француза» я не назову критическим моментом. Я называю их трудными моментами. Трудными: слишком горячий суп. Незачем звать на помощь зыбкие ощущения, если ты просто обжег себе глотку. Но когда с криками: «Святая дева! Святая дева! Святая дева!» — барабанят руками и ногами в запертую дверь церкви, чем тут помогут разум и логика, когда уже первый крик переполняет тебе душу, второй словно хватает тебя за шиворот и трясет, как пустой мешок, а третий обрушивается на тебя невыносимой горечью алоэ и желанием послать все и всех к черту. Я не первый, кому довелось испытать приключения на крышах. Например, Батист Каннески (хотя он, кажется, прятался в яме с зерном, и только потом его потащили по улицам) или Никола Пиччинино на крышах Флоренции, а еще Симонетто Малатести, Нери де Джино Каппони. Много было приключений над крышами южных городов. Не говоря уже о Ромео, Франческе да Рамини и о чердачных окошках, через которые они выбирались в полном вооружении и тяжело стукали своими железными башмаками о кровлю, словно упавшие с кухонной полки кастрюли. Где же спальня возлюбленной? Это не жаворонок! Вот они пробираются по узким коридорам в своих тяжелых боевых доспехах; вот они готовят революции в городах и в сердцах женщин. А я просто ворую вино и козий сыр. Да еще и чувствую себя при этом счастливым. Потому что ситуация не сложная, отнюдь нет. Ситуация критическая, а это не одно и то же. Совершенно ничего общего. Что делают на крыше все эти Джино Каппони, Малатести, Бентивольо? Просовывают в чердачные окна алебарды и сабли, облаченные в сталь руки, ноги, грудь; или же, напротив, одетые в бархат и благоухающие духами, в зависимости от того, где нужно вершить подвиги — в городе или на ложе. В этом есть логика. Но девочка, которая прогуливается, словно дама, но эти удары в ворота церкви в четыре часа пополудни и крики: «Святая дева! Святая дева! Святая дева!», которую зовут и словно надеются, что она выглянет из окна и спросит: «В чем дело? Я здесь». Все это существует само по себе, в этом нет логики, это нельзя уладить. И здесь гораздо больше проку в зыбких ощущениях, чем в рассудке. Что толку в благоразумии, если в подобных ситуациях оно может лишь помочь утратить то немногое, что нам осталось от жизни? Покойник не станет краше оттого, что некогда он был благоразумен. А теперь им хоть медаль на живот вешай: он был благоразумен. И вот к чему его это привело, ответит вам разлагающийся на мостовой труп в ожидании, пока его закинут в похоронные дроги. И когда их тащат по городу в похоронных дрогах, они словно говорят: «Не правда ли, мы были правы, поступая благоразумно». А сколько сейчас людей, которые в силу обстоятельств висят между жизнью и смертью. Я имею в виду тех, все чувства и привязанности которых находятся по ту сторону. Тех, кто остался в одиночестве, так как все, что они любили и ненавидели, было унесено потоком. И на этом берегу они остались одни; любить или ненавидеть они могут только мертвых (сейчас, но значение имеет именно это сейчас). Если они сейчас любят или ненавидят, то вынуждены любить или ненавидеть умерших. По эту сторону им некого ни любить, ни ненавидеть. Они вынуждены всматриваться в оба берега. И особенно в тот, пытаясь разглядеть еще тех, кто унес с собой их любовь или их ненависть. Может быть, это и называется у них кометой? Может быть, ушедшие представляются им несущимся с бешеной скоростью шаром, чей трепещущий любовью или ненавистью искрометный след грозит увлечь их за собой в своем вихре? Или лошадью: галоп любви в горных ущельях? А когда я говорю «любовь», я говорю также, и даже в большей степени, «ненависть», так как это гораздо более сильное из-за своей неоспоримой искренности чувство. Каждый видит свое, и каждый может быть сметен вихрем урагана или бешеным галопом лошади. И тогда они хватаются за соломинку: и тогда девчушка прогуливается, покачивая бедрами, чтобы лучше раздувалась ее воскресная юбочка с оборками (а это, конечно, была воскресная юбочка, потому что никто не знает, будут ли еще воскресенья или хотя бы одно воскресенье. А поэтому надо торопиться изобразить из себя взрослую — ведь никто не знает, что будет завтра). Эта душевная горечь вызывала чисто физическую тошноту. В обычное время шестилетний ребенок учится читать, складывая кубики. Она была еще слишком мала, чтобы стучаться в двери церкви, куда вход открыт для всех. Эту тошноту вызывал, наверное, еще и знойный воздух, напоминающий кисло-сладкий, пахнущий глиной сироп. Анджело сделал из мешков что-то вроде подушки, растянулся на раскаленной крыше и закрыл глаза.
Неизвестно, сколько времени он пролежал так, с закрытыми глазами, когда почувствовал сначала легкие пушистые прикосновения к щекам, потом очень болезненные удары в висок и чьи-то острые коготки, вонзившиеся ему в голову.
Его облепили и клевали ласточки. Он так резко вскочил, что чуть было не перелетел через аркбутаны на островерхие крыши. Он стал исступленно махать руками и вытаскивать запутавшихся в его волосах птиц. «Они приняли меня за мертвого, — говорил он себе. — Эти милые, такие симпатичные пичуги, которые смотрели на меня своими красивыми желтыми глазами, пытались меня съесть».
Он понемногу приходил в себя, и вдруг ему ужасно захотелось курить. Он порылся в карманах и с огорчением убедился, что у него не осталось ни одной сигары. «Я не курил с того дурацкого выстрела в воздух перед баррикадой. Очевидно, это действительно критический момент. Я думаю, что мне захочется курить перед атакой, хотя мне пока еще не представлялось подобного случая проверить свое хладнокровие. Но разве я не курил во время честной дуэли с бароном, за которую меня так упрекали? Следовательно, если мне хочется курить, это хороший признак. Полцарства за сигару!»
Он продолжал дурачиться, но нападение ласточек все-таки вывело его из равновесия.
Он провел беспокойную ночь. Легкий ветер изредка доносил волны обжигающего и зловонного воздуха. Ему снилось, что рядом с ним лежит один из его солдат и дышит ему в лицо луковым перегаром. Он пытается оттолкнуть его, но тот начинает расти, и вот уже от его дыхания гнутся огромные пьемонтские каштаны.
Потом ему приснился петух, это был удивительный петух: ослепительно белый, но, присмотревшись поближе, можно было заметить легкие желтоватые разводы на хвосте и на шее. И огромный, заполнявший все пространство: за ним едва можно было разглядеть крохотный, с ноготь, кусочек серого неба. Эта птица парила в воздухе, распространяя зловоние. Она топорщила перья хвоста, явно намереваясь усесться Анджело на лицо. К счастью, большая цинковая кормушка для канареек, в которой лежал Анджело, опрокидывалась, и огромный петушиный зад с торчащими веером белыми перьями соскальзывал с его лица. К несчастью, пух забивал ему ноздри, он задыхался. К счастью, уткнувшись носом в землю, он смог вдыхать тоненькую струйку, к несчастью, пахнувшего навозом воздуха. Тогда он начал скрести пальцами землю, чтобы выкопать под носом небольшое углубление. Но пальцы его воткнулись в экскременты, вылепленные в форме лица маленькой девочки.
Он проснулся.
Ночь, пронизанная розоватыми сполохами, была насыщена чудовищным запахом жареного. Анджело обошел ротонду. На холмах горело три костра, а порывы ветра обрушивали на город потоки жирного дыма…
Анджело долго тер кулаками глаза. Он вернулся на прежнее место. Очевидно, во сне он яростно размахивал руками: корзина была опрокинута и куда-то исчезли сапоги. Он снова порылся в кармане в надежде найти сигару. От запаха дыма во рту собиралась противная клейкая слюна.
Он видел еще много снов, хотя постоянно подступающая тошнота не давала ему крепко заснуть. В полудреме ему пригрезилась комета. Из нее, как фейерверк, били сверкающие струи яда. Он слышал бархатный шум льющегося оттуда смертельного дождя. Он стекал по крышам, проникал сквозь слуховое окно на чердаки, тек по лестницам, просачивался под двери, заливал квартиры, где люди, прилипшие к ступеням, словно мухи к клейкой бумаге, начинали вопить, а затем превращаться в тлен.
Первые лучи света принесли ему большое облегчение. Это был все тот же белый и душный рассвет. Но несмотря на свою не оставляющую надежды белизну, он все-таки расставлял все на свои места, в привычном порядке.
Задолго до рассвета в холмах раздался звон небольшого колокола. На верху одного из холмов, поросшего соснами, одиноко как перст стоял уединенный домик. Свет, пока еще прозрачный, позволял видеть петляющую среди серых зарослей миндаля тропинку, ведущую наверх.
Послышалось мягкое дребезжание стекол витража в их свинцовой оправе — им передалось происходившее в недрах церкви движение. Упорно хранившие вчера неподвижность ворота открылись. Перед ними выстроились одетые в белое дети с хоругвями. Из домов стали выползать черные, словно муравьи, женщины. Другие появлялись из анфилады улиц. Через некоторое время собралось в общей сложности человек пятьдесят, включая священников в их позолоченных панцирях. Процессия молча двинулась. Долго раздавались редкие удары колокола. Наконец под серыми миндальными деревьями появились белые хоругви, потом панцири, даже издали отливавшие золотом, потом черные муравьи. Но пока эти насекомые медленно ползли по склону, солнце одним прыжком выскочило из-за горизонта. Оно охватило все небо и обрушило лавину гипса, мела, муки, пронизанную жгучими бесцветными лучами. Все исчезло в этом урагане белизны, кроме редких, похожих на икание, ударов колокола. Затем смолк и он.
Этот день был отмечен резким увеличением смертности.
К полудню в той части города, которую Анджело мог обозревать сверху, начался какой-то шум и волнение, потом кое-откуда стали доноситься пронзительные крики, потом вопли понеслись отовсюду. Ставни в одном из домов на площади с грохотом распахнулись. В окне показался человек, он жестикулировал руками. Человек не кричал, только казалось, что он пытается засунуть себе в рот то одну, то другую руку будто для того, чтобы вытащить застрявшую в горле рыбью кость. В то же время он извивался в раме окна, словно Петрушка на сцене. В конце концов он, должно быть, рухнул внутрь комнаты. Окно осталось открытым. Бесчисленные ласточки, возобновившие свою трескучую карусель, стали понемногу приближаться к нему. Сначала кричали женщины. Потом закричали мужчины. Эти крики были трагичны, как рев поверженного зубра. Но как ни странно, кричали отнюдь не умирающие, со всех сторон раздавались крики живых. Кое-кто из этих обезумевших существ появился на площади. Они, казалось, искали помощи: бежали друг другу навстречу, обнимались, потом разнимали руки и снова бросались бежать. Один из них упал и довольно быстро умер. Со всех сторон стал слышен шум похоронных телег и больше не прекращался. Пробило полдень, потом час, два, три. А они все громыхали по камням мостовых. Рыжеватый дым, тянувшийся с холмов, пачкал небо.
Прямо на глазах у Анджело произошло странное событие. Несколько телег пересекли площадь. Выезжая с улицы, идущей мимо церкви, они в какой-то момент оказывались прямо под тем местом, где находился Анджело, так что он мог видеть весь их страшный груз. Доехав до этого места, одна из телег остановилась, так как человек в белом, который вел лошадь под уздцы, вдруг упал; он корчился на земле, путаясь в своем белом балахоне, а его спутники смотрели на него, не приближаясь. Вдруг один из них тоже упал, испустив только один, но очень пронзительный крик. Третий хотел бежать и уже подбирал свой балахон, когда ноги у него вдруг подкосились, словно он споткнулся о невидимое препятствие, и он вытянулся, уткнувшись лицом в землю, рядом с двумя другими. Лошадь отгоняла хвостом мух.
Эта дерзкая атака смерти, эта молниеносная победа, близость поля битвы, находившегося прямо у него перед глазами, потрясли Анджело. Он не мог отвести глаз от трех белых мужчин. Он все еще надеялся, что, немного отдохнув, они встанут и продолжат свою работу. Но они по-прежнему смирно лежали и не двигались, кроме одного, который конвульсивно дергал ногами, будто брыкаясь.
По улицам и переулкам все так же ездили телеги. Пронзительные либо умоляющие крики женщин, душераздирающие вопли о помощи мужчин доносились со всех сторон. А в ответ — только громыхание телег по мостовой.
Наконец одна из них выехала из соседней улицы на площадь. Люди в белом подошли к своим распростертым товарищам, ногами перевернули их, затем погрузили на телегу, взяли лошадь под уздцы и снова двинулись в путь.
Густой рой мух кружился над оставшимися лежать на солнце трупами. Мух привлекала вытекавшая из-под них жижа.
Анджело сказал себе: «Здесь нельзя оставаться, тут все заражено. Испарения поднимаются вверх. На эту площадь выходят все улицы. А она и сейчас уже усеяна мертвыми. Нужно уходить. Наверняка в городе есть менее зараженные кварталы, или же через три-четыре дня здесь никого не останется в живых. Кроме меня, тут наверху. Да и то, кто знает?»
И он отправился в путешествие по крышам. Его больше не пугали внезапно разверзавшиеся перед ним бездны внутренних дворов. Другое головокружение одолевало его. Он даже совершенно спокойно спустился по очень крутому склону крыши за сапогами, которые уронил той ночью, когда его мучили кошмары.
Он быстро обошел те крыши, по которым можно было передвигаться. С западной стороны ему мешала двинуться дальше площадь; на востоке путь преграждала довольно широкая дорога. На юге — еще одна улица, не только широкая, но и с очень крутыми крышами, на севере — узкая улица. Он спросил себя, а не лучше ли спуститься по какой-нибудь внутренней лестнице прямо на улицу. «Ну и что дальше? — сказал он себе. — Если даже допустить, что у тех безумцев, которые преследовали меня, есть сейчас другие заботы, хотя я в этом не уверен, я же вляпаюсь в самую заразу». Ему казалось, что весь город внизу под ним разлагается. «Нужно все — таки постараться выбраться из этого квартала».
Он ходил по крышам точно так же, как по ровной земле. Он бы очень удивился, скажи ему, что у него такая же бессознательно-небрежная походка, что и у девчушки в юбочке с оборками. Колокольня, ротонда, стены, волны крыш были для него деревьями, рощами, изгородями, холмами новой неизвестной земли. Темные провалы внутренних дворов были всего лишь лужами, на которые не надо было смотреть; улицы — речками, на берегу которых следовало остановиться.
Это не было ни забавным сном, ни горькой тайной, не поддающейся разгадке. Сейчас хитрость здесь была бесполезна, оставалось только смириться. Она могла понадобиться позже, когда возникнет новый порядок вещей с новыми правилами игры. Когда стираются границы между реальным и нереальным, когда ни в том, ни в другом нет нужды, то сразу же, вопреки всем ожиданиям, возникает ощущение, что стены тюрьмы сжимаются.
Анджело смотрел на переплетение крыш и стен, похожих на обрушившиеся строительные леса, когда вдруг увидел в обрамлении слухового окна человеческое лицо с черным пятном широко открытого рта. Прежде чем он осознал реальность этого видения, он услышал пронзительный крик. Он стремительно скрылся за большой трубой.
Совершенно невидимый, он находился в двух или трех метрах от слухового окна. Он услышал гул испуганных голосов, повторявших: «Она его видела! Она его видела!» Тот же голос продолжал стонать: «Он здесь, он идет, он над нами!» Послышался топот, потом чуть более уверенный мужской голос спросил: «Где? Где он? Где ты его видела?»
Сквозь щель между двумя кирпичами Анджело мог разглядеть слуховое окно. Из окна показалась рука с вытянутым пальцем, указывающим куда-то наверх: «Там, наверху! Господи! Мужчина с большой бородой!» Потом крики возобновились, и Анджело услышал топот бегущих по лестнице ног.
Анджело не сразу вышел из-за трубы. Потом, проскользнув за высокими коньками крыш, вернулся под прикрытие аркбутанов.
Наступил вечер. Анджело решил во что бы то ни стало перебраться на крыши другого квартала.
Северная улица была действительно очень узкой: метра три, не больше, а в одном месте, где выступали карнизы, даже еще уже. Если иметь доску, а лучше приставную лестницу, то можно без труда перебраться на ту сторону. Он вспомнил о лестнице, которая соединяла галерею с последней площадкой в доме, где он взял съестные припасы. Воспользовавшись остатками дневного света, он пошел посмотреть, можно ли ее вытащить без особого шума. Она была не закреплена. Он слегка потянул ее, чтобы выяснить, не слишком ли она тяжелая. Она оказалась такой легкой, что он смог совершенно бесшумно вытянуть ее на галерею. Оставалось выяснить, хватит ли ее длины. Казалось, что да. Он отнес ее к ротонде.
Съев томатной пасты и немного сала, Анджело крепко заснул. И спал без сновидений. Свежий и бодрый, он проснулся, когда было еще темно и свет лишь начинал брезжить на востоке. Он собрал свое имущество.
Перекинуть лестницу через пустоту оказалось гораздо проще, чем он ожидал, так как место, которое он для этого выбрал, было достаточно узким, а лестница легкой. Заря едва начала заниматься, и он понял, что время для перехода было самым подходящим. Улица внизу еще тонула в темноте, и поэтому не было ощущения пустоты под ногами. Единственная трудность заключалась в том, чтобы перенести на ту сторону плетеную корзину с двумя бутылками томатной пасты, горшочком жира, двумя банками варенья, бутылкой желтой жидкости с непонятным названием, колбасой и двумя бутылками вина. Что касается сапог, то он их снова связал и повесил на шею, а вот с корзиной было сложнее, так как обе руки обязательно должны были быть свободными. Время шло, а он ничего не мог придумать. В конце концов он сказал себе: «Придется оставить корзину здесь. Если по ту сторону я не найду никакой еды, что мало вероятно, то мне, к сожалению, придется возвращаться за едой сюда. Но вряд ли. Главное сейчас — не сломать себе шею».
Он встал на четвереньки и решительно двинулся вперед. Перебравшись, он втащил лестницу и спрятал ее за коньком крыши. Потом растянулся рядом и стал ждать рассвета. Он с удивлением заметил, что горячие черепицы очень приятно греют ему спину. Его действия потребовали от него такого напряжения, что сейчас он весь дрожал от холода.
«А где же кот?» Он вспомнил, что не видел его с прошлого утра. Потом подумал, что, переходя, мог бы сунуть себе в карман хотя бы колбасу. На самом деле еда не очень интересовала его. А вот кота ему всю ночь до самого рассвета очень недоставало.
Лежа в блаженном покое на теплых черепицах, он вдруг заметил, что грохот телег так и не прекращался со вчерашнего дня. Просто он был слишком занят собственными мыслями, чтобы обращать на него внимание. А теперь он снова слышал их барабанную дробь на мостовых.
Его новое владение на крышах оказалось гораздо более обширным, чем предыдущее. Окружавшие его улицы были расположены довольно далеко друг от друга. Застройка была столь плотной, что ее в свое время решили, должно быть, проредить внутренними двориками и садами. В некоторых садах росли не только плодовые деревья. Эти дворы и эти сады были со всех сторон окружены домами, так что он мог все их обойти. Дома явно принадлежали зажиточным людям. Но сколько Анджело ни вглядывался в светлые окна, сквозь которые можно было видеть ковры и мебель, он не заметил там никаких признаков жизни. В какой-то момент он очутился так близко от окна, что ясно разглядел чистую, пустую плиту, на которой не было ни одной кастрюли. Люди здесь не умерли: они уехали.
«Вот объяснение всех революций, — подумал он, — даже того, что меня отдубасили в тот вечер. Ты глуп, — добавил он, — эти люди не умерли здесь, однако из этого не следует, что они не умерли в другом месте. Вот и вся разница. Это очень тонкое соображение». Он был очень им доволен.
«Если бы я хотел, я бы мог там нежиться в креслах. Только уж дудки! Я не думаю, что болезнь — это бородатый мужчина, но я совершенно уверен, что это маленький зверек, гораздо меньше мухи, который прекрасно может гнездиться в обивке кресел или в ворсе ковра. До сих пор на крыше мне было неплохо, а потому я тут и остановился. Но похоже, съестным тут не разживешься».
В домах этого квартала не было галерей, а кроме того, сколько он ни искал, он так и не нашел ни одного ровного места, где бы можно было спать. И даже ни одного уголка, вроде аркбутанов ротонды, чтобы укрыться от солнца. Оно было еще белее, чем обычно. Лучи, отражающиеся от гладких черепиц, были не менее жгучими, чем падающие прямо.
Зато его ужасно обрадовало появление кота. Бог весть, как кот сумел до него добраться. Может быть, перепрыгнул? Во всяком случае, с этого момента он ходил за Анджело по пятам, как собака, и пользовался каждой остановкой, чтобы потереться о его ноги. Он обошел с Анджело все владения, а когда тот сел в тени невысокой стены, кот прыгнул к нему на колени и стал ласкаться всеми возможными кошачьими способами.
Со стороны церковной площади по-прежнему доносился грохот телег. Время от времени из глубины улицы поднимались крики, стоны, безответные вопли о помощи.
В стене, около которой сидел Анджело, было небольшое квадратное оконце. Кот прыгнул туда. Так как он не возвращался, Анджело позвал его, потом, просунув туда голову и плечи, заглянул внутрь. Это был просторный чердак, заполненный причудливыми предметами, один вид которых вызывал ощущение безмятежного покоя. Анджело тотчас же попытался пролезть, но отверстие было слишком узким. Взглянув еще раз на безжалостное сверкание крыш, на бесцветные холмы, где получившие новую пищу костры снова выбрасывали в небо клубы жирного дыма, Анджело почувствовал непреодолимое желание еще раз взглянуть на этот прекрасный, пронизанный светом чердак, где хранились старинные ткани, реликвии из полированного дерева, металлические оправы в форме цветов лилий, солнечные зонтики, юбки на каркасах из ивовых прутьев, шляпки из муаровой тафты, переплеты книг, сломанная мебель, перламутровые гирлянды, букеты флердоранжа, словно застывшие в воске предметы элегантной и беззаботной жизни. Блузки, платья, шемизетки, чепчики, перчатки, сюртуки, мужские пальто с пелеринками, цилиндры, висящие на гвоздях хлысты украшали стены. Крохотные сафьяновые, кожаные, бархатные туфельки на высоких каблуках, домашние туфли с шелковыми помпонами, охотничьи сапоги стояли на низеньких скамеечках, словно только что сброшенные с ноги их владельцами, а не причудливо выстроенные в аккуратном порядке, даже более того, словно они еще облекали чью-то невидимую ногу и в ней еще была жизнь и сила. А на мраморном комоде плашмя лежала сабля в ножнах. Кавалерийская сабля с золотым галуном на рукоятке. От всего этого так же, как и от ласкового мурлыканья кота, веяло теплом и душевным покоем. Впрочем, кот был здесь, он лежал на старом пледе и звал Анджело меланхоличным и нежным воркованием голубя, которое казалось голосом ушедшего мира.
Анджело приник к этому оконцу, как пленник к окну своей тюрьмы.
Покоем безмятежно состарившейся плоти, нежностью, вечной молодостью, изящными чувствами и фиалковым настоем веяло с этого прекрасного чердака.
Костры, подобно дешевым свечам, обрушивали на город тяжелый дым с привкусом сажи и жира. Но он пробуждал аппетит. Анджело подумал о корзине, оставленной по ту сторону улицы. С этим пищевым довольствием, как говорится (если бы еще он мог пролезть в это узкое окно), там можно было бы жить до бесконечности.
До полудня он бродил по крышам и мечтал о нежности и ласке.
Он говорил себе: «Что за странное и неуместное желание. Все ясно, и незачем искать невозможного. Ты прекрасно знаешь, что опасность исходит не от бородатого мужчины и не от облака в форме лошади, а просто-напросто от малюсеньких зверушек, меньше мухи, которые заражают холерой. Да и от безумцев, разбивающих головы людям, которые прикасаются к водоемам. Вот и выпутывайся, как можешь. И при чем здесь старинные блузки и сафьяновые башмаки? Если рассуждать трезво, то только сабля могла бы тебе на что-нибудь сгодиться, хотя на самом деле порох для твоих пистолетов тебе гораздо нужнее. А о сабле ты думаешь просто по твоей всегдашней склонности к похвальбе и тщеславию, потому что ты так славно умеешь ею размахивать, потому что тебе щекочет руки твое старое ремесло, а короче, потому, что ты никак не можешь избавиться от твоей манеры геройствовать, из-за которой ты уже столько раз попадал в смешное положение. Вспомни-ка о своей пресловутой дуэли, которой преспокойненько можно было избежать, дав пару золотых профессиональному убийце. Что может быть нелепее великодушия, когда оно заменяет вежливость и даже чувство справедливости. Хорошо хоть, что ты не любишь любовь, как говорила эта бедняжка Анна Клэв, а иначе «караул!». Но революция и холера могут тебя обмануть точно так же, как и женщины, если ты не будешь достаточно хитер. Все принадлежит хитрым людям; они правят миром. А может быть, тебе просто не хватает решительности? Нужно признать, что я в восторге от этой развешанной на стенах одежды. Какая восхитительная работа! Одежда, конечно, принадлежала изысканным существам. Право же, я бы мог бесконечно жить на этом чердаке.
Но у дыма костров, где сжигались трупы, был привкус жира, и, когда он произносил слово «довольствоваться», он думал о своей плетеной корзине.
Он двинулся по крышам длинного, похожего на казарму дома.
Здания образовывали квадрат с очень ухоженным садом посередине. По ту сторону сада виднелась часть фасада с большими симметричными окнами, забранными решетками, к которым тянулись ветви лавров и смоковниц. А внизу, среди обсаженных буксом цветников, слышалась какая-то мышиная возня. Выбравшись на выступ мансарды, Анджело увидел монахинь, они неторопливо увязывали ящики, узлы, сундуки, а их черные платья и белые чепцы казались сверху живой шахматной доской. За всей этой суетой наблюдала небольшая, меньше человеческого роста, бело-мраморная фигура, стоявшая в тени олеандров. Сначала Анджело испугался, что его увидит этот командир, чья неподвижность и хладнокровие внушали ему почтение. Потом он понял, что это статуя святого.
Достаточно было вновь подняться на крыши, чтобы услышать нескончаемый грохот телег, приглушенные стоны и подобное шелесту тихого дождя шуршание сажи костров, оседавшей на черепице.
Анджело вернулся к чердачному окошку. В течение нескольких часов он время от времени вдыхал запах чердака, как вдыхают аромат цветка. Он просовывал голову в отверстие и смотрел на блузки, платья, крохотные туфельки, сапоги, саблю. Он вдыхал аромат душ, которые казались ему небесными.
«Меня никто не считает легкомысленным, — говорил он себе. — Сколько раз меня упрекали в отсутствии вкуса к развлечениям. И действительно, моя холодность довела до отчаяния эту бедняжку Анну Клэв. А ведь если посмотреть, как вели себя с дамами молодые офицеры, посещавшие тот же, что и я, фехтовальный зал в Экс-ан-Провансе, то она очень немногого от меня хотела. Она никогда бы не поверила, что я способен создать в своем воображении существо, обутое в эти туфельки, одетое в эти платья, с солнечным зонтиком в руках, в капоре из сиреневого шелка, и что существо это будет прогуливаться по этому чердаку (а на самом деле это парк, замок, поместье, целая страна со своим парламентом) и доставлять мне величайшее (даже единственное) наслаждение только тем, что позволит на себя смотреть».
Он снова уселся около невысокой стены. Черный дым продолжал свою скачку по меловому небу. Он слышал, как телеги катятся по мостовой, останавливаются, едут дальше, снова останавливаются и снова едут, неустанно кружа по одним и тем же улицам. Он вслушивался в тишину, поглощавшую временами и грохот телег, и стоны, и вопли.
Он попытался протиснуться в окошко, но сумел только всунуть плечи и ободрал верхнюю часть руки. Но он вспомнил позу фехтовальщика, когда тот готовится вонзить острие шпаги в противника: правая рука вытянута, голова прижата к правому плечу, левая рука вытянута вдоль бедра, левое плечо убрано.
«Здесь нужно нанести именно такой удар. Если мне удастся сохранить эту позу, держу пари, что пролезу».
Он попробовал и пролез бы, если бы не пистолеты, оттопыривающие ему карманы. Пистолеты он сунул в сапоги, которые отправил на чердак. С внутренней стороны окошко находилось на высоте примерно полутора метров от пола. Но как он ни тянул руку, до пола достать не смог и бросил сапоги, рискуя их больше никогда не увидеть, если ему не удастся пролезть.
«Мосты сожжены, — сказал он себе, — теперь только вперед. На что я гожусь без сапог и пистолетов?»
Несмотря на свою худобу и идеальную позицию, он все-таки застрял, но, к счастью, в бедрах. И тогда, извиваясь, как червяк, и помогая себе правой рукой, он сумел выбраться и скатиться внутрь, с грохотом упав на деревянный пол. «Боже, — сказал он, поднимаясь, — сделай так, чтобы люди в этом доме были мертвы».
Он замер в ожидании, но все было тихо.
Внутри чердак оказался еще красивее, чем можно было себе представить. Сквозь застекленные отверстия в крыше на чердак проникали лучи заходящего солнца, заливая его густым плотным светом, придававшим предметам фантастические очертания. Пузатый комод казался животом, обтянутым жилетом из темно-лилового шелка; маленькая статуэтка из саксонского фарфора, с отбитой головой, очевидно изображавшая играющего на арфе ангела, преображенная игрой теней и света, казалась какой-то заморской птицей: каким-нибудь какаду, принадлежавшим некогда пирату или креолке.
Платья и сюртуки напоминали собравшихся на прием гостей. Туфли выглядывали из-под бахромы света, словно из-под занавесей, выдавая присутствие таинственных гостей, устроившихся на расположенных лесенкой перекладинах огромной клетки для канареек.
Солнце жгло своими прямыми лучами искрящиеся созвездия пыли, погружая эти странные существа в причудливый трехгранный мир, где круглые блики клонящегося к закату дня придавали им неестественно вытянутые очертания, словно преломленные в теплой воде аквариума. Кот подошел к Анджело, потянулся, широко раскрыл рот и издал чуть слышное мяуканье.
«Отличный бивуак, — сказал себе Анджело. — Правда, не совсем ясно с продовольствием, но, когда стемнеет, я пойду на разведку. Я могу жить здесь припеваючи».
И он улегся на старый диван.
Анджело проснулся. Была ночь.
«Вперед, — сказал он себе. — Сейчас самое время перекусить». С маленькой лестницы, ведущей на чердак, внутренность дома казалась черной бездной. Анджело высек огонь, подул на фитиль, увидел в его розоватом свете перила и начал медленно спускаться, нащупывая ногой ступени.
Так он дошел до какой-то лестничной площадки. Если судить по гулкому эху, которым отдавался малейший звук, это была площадка четвертого этажа. Он снова подул на фитиль. Как он и предполагал, помещение было просторным. Он увидел три двери. Все три были закрыты. Слишком поздно, чтобы взламывать замки. Надо будет посмотреть завтра. Он стал спускаться дальше по мраморным ступеням.
Третий этаж: еще три закрытых двери; очевидно, это были двери спален, украшенные рельефным орнаментом, амурами и лентами. Вне всякого сомнения, хозяева покинули дом. Вся обстановка говорила о том, что они не из тех, чьи трупы кучей сваливают на телеги. Было весьма вероятно, что они выгребли все до крошки или, точнее, распорядились все выгрести из кухни и с самых дальних полок шкафов. Придется спускаться дальше. Может быть, даже заглянуть в погреб.
Начиная с третьего этажа, лестница была устлана ковром. Что-то коснулось ног Анджело. Должно быть, кот. Двадцать три ступеньки отделяли чердак от четвертого этажа. Двадцать три — четвертый от третьего. Анджело стоял на двадцать первой ступеньке между третьим и вторым этажами, когда вдруг над дверью сверкнула золотистая полоса и дверь открылась. На пороге стояла очень молодая женщина. Подсвечник с тремя свечами, который она держала в руке, освещал узкое, словно острие пики, личико, обрамленное густыми темными волосами.
— Я дворянин, — растерянно сказал Анджело.
Немного помолчав, она ответила:
— Я полагаю, что это именно то, что и следовало сказать.
Она не дрожала от страха, и три языка пламени над подсвечником оставались ровными и неподвижными, как зубья вил.
— Я сказал правду.
— Самое забавное, что это, кажется, действительно правда.
— У грабителей нет котов, — добавил Анджело, увидев, как тот проскользнул мимо него.
— А у кого есть коты? — спросила она.
— Это не мой кот, просто он ходит за мной, потому что понял, что я человек безобидный.
— А что делает тут безобидный человек в этот час?
— Я приехал в этот город три или четыре дня назад. Меня чуть было не разорвали в куски как отравителя водоемов. А потом бежали за мной по улицам, желая непременно довести дело до конца. Когда я прижался к одной стене, открылась дверь, и я спрятался в доме. Но там были трупы, точнее, один труп. Тогда я забрался на крыши. С тех пор я и живу тут, наверху.
Она выслушала его, не шелохнувшись. На этот раз молчание было чуть более продолжительным. Затем она сказала:
— Вы, должно быть, голодны?
— Именно поэтому я и спустился. Я думал, что дом пуст.
— Ну так радуйтесь, что в доме все-таки кто-то есть. После моих тетушек тут не найдешь ни крошки.
Она отстранилась от двери, продолжая освещать площадку.
— Входите, — сказала она.
— Я не хочу навязываться, — ответил Анджело, — я нарушу вашу беседу.
— Вы вовсе не навязываетесь, я вас приглашаю. И вы не нарушите никакой беседы: я одна. Мои тетушки уже пять дней как уехали. После их отъезда у меня с едой тоже негусто. Но все-таки я богаче вас.
— А вы не боитесь? — спросил Анджело, приближаясь.
— Ничуть.
— Не меня, за что я вам очень благодарен, а заразы.
— Не надо меня благодарить, сударь. Входите. Эти ненужные любезности у порога просто смешны.
Анджело вошел в прекрасную гостиную. И тут же увидел свое отражение в большом зеркале. Недельная щетина и грязные потеки пота на лице. Рваная рубашка обнажает руки и заросшую черными волосами грудь. Пыльные брюки, еще и испачканные мелом, когда он продирался сквозь чердачное окошко, рваные чулки и сверкавшие сквозь дыры несуразные ноги — все это производило весьма жалкое впечатление. Оставались только глаза, по-прежнему сиявшие ясным и доброжелательным светом.
— Я в отчаянии, — сказал он.
— А что вас приводит в отчаяние? — спросила молодая женщина, зажигая фитилек спиртовки.
— Я понимаю, — сказал Анджело, — что у вас есть все основания не доверять мне.
— С чего вы взяли, что я не доверяю, я готовлю вам чай. — Она бесшумно ступала ко ковру. — Я полагаю, что вы уже давно не ели ничего горячего?
— Я уж не знаю, сколько времени!
— У меня, к сожалению, нет кофе. Да я и не нашла бы кофейник. В чужом хозяйстве трудно ориентироваться. Я приехала сюда неделю назад. Тетушки мои увезли все, что можно, да я бы удивилась, если бы было иначе. Но у меня есть чай. К счастью, я захватила его с собой.
— Извините меня, — сказал Анджело сдавленным голосом.
— Сейчас не до извинений. Почему вы стоите? Если хотите меня успокоить, то и ведите себя соответствующим образом. Садитесь.
Анджело покорно опустился на краешек умопомрачительного кресла.
— Сыр, от которого пахнет козлом (поэтому они его и оставили), на дне горшочка немного меда и, конечно, хлеб. Это вас устраивает?
— Я уже забыл вкус хлеба.
— Хлеб черствый. Для него нужны хорошие зубы. Сколько вам лет?
— Двадцать пять.
— Так много? — Она освободила уголок круглого столика и поставила на тарелку суповую чашку.
— Вы очень добры. Я так вам благодарен за все, что вы мне предлагаете. Я умираю с голоду. Только можно я унесу это с собой? Я не смогу есть при вас.
— Почему? Я вам так противна? И в чем вы собираетесь унести чай? Ни чашку, ни кастрюльку я вам не дам, даже и не надейтесь. Кладите побольше сахара и покрошите хлеб, как в суп. Чай очень крепкий и горячий. Это сейчас для вас самое лучшее. Если я вас смущаю, то могу выйти.
— Меня смущает, что я такой грязный, — ответил Анджело и добавил: — Я, право, очень стесняюсь. — И улыбнулся.
У нее были зеленые глаза, которые, казалось, заполняли все лицо, когда она их широко открывала.
— Я не решаюсь предложить вам умыться, — мягко ответила она. — Вода в этом городе заражена. Так что уж лучше быть грязным, но здоровым. Ешьте спокойно. Единственное, что бы я вам посоветовала, — это все-таки надеть что-нибудь на ноги.
— О! — сказал Анджело, — наверху у меня есть сапоги, и даже очень красивые. Мне их пришлось снять, чтобы спокойно ходить по скользким черепицам, а также чтобы бесшумно проникать в дома.
«Боже, как я глуп, — самокритично подумал он. — Но зато вполне искренен!»
Чай был великолепен. После третьей ложки размоченного хлеба он уже больше ни о чем не думал, жадно поглощая содержимое чашки. Наконец-то он мог утолить жажду. Он даже не обращал больше внимания на молодую женщину. Она бесшумно ходила по ковру. На самом деле она готовила вторую порцию чая. Когда он допил, она снова налила ему полную чашку.
Он хотел говорить, но не смог и снова стал пить жадными глотками, не в силах остановиться. Ему казалось, что он производит ужасный шум. Женщина смотрела на него своими огромными глазами, в которых, однако, не было удивления.
— Ну, здесь я вам больше не уступлю, — твердо сказал он, допив вторую чашку чая.
«Мне удалось говорить любезно, но с достоинством», — подумал он.
— Вы не мне уступили, а голоду, который был даже сильнее, чем я предполагала, а главное — жажде. Этот чай — просто спасение.
— А я вас лишил его?
— Никто меня ничего не лишает, успокойтесь.
— Я бы взял у вас головку сыра и кусок хлеба. Я бы попросил у вас разрешения взять их с собой и удалиться.
— Куда? — спросила она.
— Я был у вас на чердаке, но, само собой разумеется, я немедленно оттуда уйду.
— Почему само собой разумеется?
— Не знаю, мне так кажется.
— Ну раз вы не знаете, то лучше остаться там на ночь, а днем решите.
Анджело поклонился.
— Могу я вам сделать одно предложение?
— Пожалуйста.
— У меня есть два пистолета. Один из них без патронов. Не согласитесь ли вы взять тот, что заряжен? В такие времена всякое может случиться.
— Я неплохо вооружена, — ответила она. — Смотрите сами.
Она приподняла шаль, лежавшую рядом со спиртовкой. Та прикрывала два больших седельных пистолета.
— Вы оснащены лучше, чем я, — холодно сказал Анджело. — Но это тяжелое оружие.
— Ничего, я к нему привыкла.
— Я хотел бы вас поблагодарить.
— Вы это уже сделали.
— Доброй ночи, сударыня. Завтра, с первым лучом солнца, я покину ваш чердак.
— Так, значит, это я должна вас благодарить.
Он был в дверях. Она его остановила.
— Может быть, вам нужна свеча?
— И даже очень, сударыня. Фитилек моего огнива едва светит.
— Может быть, возьмете еще несколько серных спичек?
Вернувшись на чердак, Анджело был очень удивлен, увидев у своих ног кота. Он совсем забыл об этом животном, которое так радовало его своим присутствием.
«Придется опять продираться через это окошко, — сказал он себе. — Но право же, не пристало благородному и воспитанному человеку оставаться наедине с такой молодой, да к тому же еще и хорошенькой женщиной; даже холера не может быть оправданием в подобных случаях. Она великолепно владела собой, но совершенно очевидно, что мое присутствие на чердаке, сколь бы оно ни было ненавязчивым, все-таки смущало бы ее. Ну что же, значит, я снова полезу через это узкое окошко».
Ощущение силы и блаженства переполняло Анджело после чая. Он восхищался поведением молодой женщины. «Будь я на ее месте, — думал он, — сумел бы я сохранить этот высокомерно-холодный вид перед лицом опасности? Сумел бы я так безупречно сыграть партию, в которой рисковал все потерять? Нужно ведь признать, что вид у меня жуткий, а главное, омерзительный». Он совсем забыл о благородном блеске своих глаз.
«Она ни на минуту не потеряла самообладания, а ведь ей не больше двадцати лет, ну, максимум двадцать один или двадцать два. И хотя женщины всегда мне кажутся старыми, я должен признать, что эта молода».
Ее ответ на вопрос о седельных пистолетах весьма заинтересовал его. У Анджело была хорошая реакция, особенно когда речь шла об оружии. Но даже в этих случаях он лишь задним числом понимал, что к чему. Одинокий человек раз и навсегда приобретает привычку возиться с собственными мечтами; он теряет способность мгновенно реагировать на штурм внешних явлений. Он был словно монах со своим требником на площадке для игры в мяч или как конькобежец, который свободно катит по льду и может внять какому-нибудь призыву, только описав коньками длинную кривую.
«Я был колючим и неуклюжим, — сказал он себе. — Мне бы следовало быть с ней помягче. Это говорило бы в мою пользу. А седельные пистолеты — прекрасный повод начать разговор. Надо было сказать, что в умелых руках маленький пистолет гораздо опаснее и внушает больше почтения, чем большое оружие, особенно если учесть контраст между маленькой ручкой и этими пистолетами с их огромным дулом и тяжелым прикладом. Конечно, ей грозят и другие опасности. Бессмысленно стрелять из пистолета по тем крошечным мушкам, которые переносят холеру».
И тут ужасная мысль заставила его вскочить с дивана, на котором он лежал.
«А что, если я сам принес ей заразу?» При этом «я сам» он похолодел от ужаса. На малейшую любезность он всегда отвечал десятикратной любезностью. Мысль, что он мог принести смерть этой столь мужественной и прекрасной женщине, напоившей его чаем, была ему невыносима. «Я не только видел холерных больных, но и прикасался к ним, я ухаживал за ними. Я наверняка весь пропитан миазмами, которые меня не трогают, или пока еще не тронули, но которые могут напасть на нее и убить. Она так благоразумно скрывалась в запертом доме, а я вломился к ней. Она благородно приняла меня, и теперь вот это благородство, эта самоотверженность, которыми я воспользовался, могут погубить ее».
Он был в отчаянии.
«Я обшарил весь дом, где холера сразила прямо в дверях ту женщину с золотыми волосами. У этой волосы чернее ночи. Но азиатская холера атакует так стремительно, что человек даже не успевает позвать на помощь. Я, кажется, схожу с ума: какая связь между цветом волос и азиатской холерой?»
Он напряженно вслушивался в тишину дома. Ни звука.
«Во всяком случае, — сказал он, чтобы как-то себя успокоить, — до сих пор эта пресловутая азиатская холера меня не трогала. А чтобы ее передать, надо ее иметь. Нет, чтобы ее передать, достаточно нести ее на себе, а ты сделал все, чтобы собрать ее гораздо больше, чем нужно. Да, но я же ни к чему в доме не прикасался. Я всего лишь старался исполнить свой долг, как бедный «маленький француз», который наверняка исполнил бы его гораздо лучше, не преминув заглянуть во все уголки и даже под кровати в поисках последнего. Но послушай, ты что же, полагаешь, что у миазмов есть когтистые щупальца и что достаточно перешагнуть через труп, чтобы они, словно репей, прицепились к тебе?»
Он задремал. Ему снилось, что он снова перешагивает через труп женщины, а по небу несутся кометы и облака в форме лошади. Он так метался во сне на своем диване, что согнал спавшего с ним рядом кота.
Вдруг он похолодел от ужаса. «Кот ведь долго оставался в доме, где умерла не только золотоволосая женщина, но наверняка еще по крайней мере два человека. Он может переносить холеру на своей шерсти». Он никак не мог вспомнить, входил ли кот в гостиную внизу или оставался на площадке. Так он промучился почти всю ночь.
ГЛАВА VII
Была еще ночь, но сквозь чердачное окошко, обращенное на восток, уже виднелся светло-серый прямоугольник неба с меркнущими звездами. Не дожидаясь рассвета, Анджело выбрался на крышу и просидел остаток ночи, прислонившись к стенке.
Забрезжил все тот же белый рассвет.
За длинными крышами монастыря виднелась квадратная башня, увенчанная пикой, напоминавшей то ли громоотвод, то ли древко знамени. Там Анджело еще не был, а потому и отправился туда с первыми же лучами солнца.
Это была небольшая колокольня. Изъеденный дождями и ветрами деревянный навес над колоколами позволил без труда пробраться в их жилище. Оттуда приставная лесенка вела к винтовой лестнице, которая упиралась в дверь. Она была не заперта и вела в боковой придел церкви.
Проникавшие сквозь витражи лучи восходящего солнца освещали картину поспешного бегства. На главном алтаре не было ни канделябров, ни покровов; дверца дарохранительницы была открыта. В центре у колонны были свалены в кучу скамейки. Солома и тряпки, оставшиеся от упаковки, ощетинившиеся гвоздями доски и даже молоток и моток проволоки валялись на полу.
Ризница была пуста. Оттуда маленькая дверца вела в монастырь. Монастырские стены окружали заросший лавром и буксом сад, где еще день назад суетилась монастырская братия. Стены были так высоки, что листва сохраняла здесь свою прохладу и ароматную свежесть.
Дойдя до поворота галереи, окружавшей сад, Анджело увидел распростертое в противоположном конце на каменных плитах тело. Он уже так привык к трупам, что спокойно направился к нему. Но тело вдруг зашевелилось, село, потом встало. Это была старая монахиня, круглая как бочонок. Два кустика черных усиков украшали ее верхнюю губу.
— Что тебе надо? — спросила она.
— Ничего, — ответил Анджело.
— Что ты здесь делаешь?
— Ничего.
— Ты боишься?
— Смотря чего.
— Ах, ты, значит, из тех, кто чего-то боится, а чего-то нет! А ада ты боишься?
— Да, мать моя.
— Так разве тебе этого мало? Будешь мне помогать, сын мой?
— Да, мать моя.
— Да благословен будет Господь в благости Его! Он не мог меня оставить. А ты сильный?
— Не такой, как обычно, потому что я уже несколько дней не ел досыта, но я готов сделать все, что смогу.
— Не хвастайся. А почему ты не ел досыта?
— Я заблудился в этом городе.
— Все заблудились в этом городе. Все заблудились везде. Так ты полагаешь, что будешь сильным, если поешь?
— Мне кажется.
— «Мне кажется». Это правильно. Ну иди, ешь.
Она дала ему козьего сыра. «Похоже, что здесь не едят ничего, кроме козьего сыра», — подумал Анджело.
У нее был усталый вид. Она морщила лоб, о чем-то напряженно думая.
— Ты посланец?
— Нет.
— Что ты можешь об этом знать?
— Ничего, мать моя. Не придумывайте.
— Ничего? Какая гордыня!
Хотя она сидела на стуле в этой маленькой белой келье, казавшейся еще белее из-за этажерки с головками козьего сыра, на которую падал солнечный луч, она пыхтела так, словно карабкалась по склону холма, и ее губы, как у некоторых стариков во сне, выдували маленькие пузырьки слюны.
— Я на тебя надену смирительную рубашку. На, надень-ка это.
Это был длинный белый балахон, вроде тех, что носили перевозчики трупов.
— Дайте сначала сапоги надеть, — сказал Анджело.
— Поторопись и возьми колокольчик.
Она встала и ждала, опираясь на толстую дубовую палку.
— Ну, пошли!
И она двинулась впереди него вдоль монастырских стен. Потом открыла дверь.
— Выходи, — сказала она.
Они очутились на улице.
— Ну а теперь звони в колокольчик и шагай, — сказала она. И добавила почти нежно: «Малыш!»
«Вот я и на улице, — подумал Анджело. — С крышами покончено».
Взмахи колокольчика поднимали целые тучи мух. Знойный приторно-сладкий воздух обволакивал губы и ноздри чем-то маслянистым.
Они шли от одной улицы к другой. Все было пустынно. В одних местах стены и зияющие провалы коридоров откликались на звон колокольчика гулким эхом, а в других — слабым дребезжанием, будто приглушенным толстым слоем воды.
— Звони, — говорила монахиня. — Не ленись! Звони! Звони!
Большая, монолитная как скала, она передвигалась довольно быстро. Дряблые щеки дрожали под апостольником.
Вдруг открылось окно, и женский голос позвал: «Сударыня!»
— Теперь иди за мной, — сказала монахиня Анджело. — Перестань звонить. — На пороге она спросила:
— У тебя есть носовой платок?
— Да, — ответил Анджело.
— Засунь его в колокольчик, чтобы он не звонил. А то получишь в зубы. — И нежно добавила: «Малыш».
Она, словно птица, устремилась к лестнице, и Анджело увидел, как огромная нога ступила на первую ступеньку.
Наверху были кухня и альков. У окна, откуда их позвали, стояла женщина и двое детей. Из алькова доносился звук, напоминающий шум кофейной мельницы. Женщина показала на альков. Монахиня раздвинула занавеси. Распростертый на постели мужчина, оскалившись, скрежетал зубами, словно пытаясь разжевать их. Он так дрожал, что соломенный тюфяк под ним скрипел и трещал.
— Ну, ну! — сказала монахиня. Она обняла мужчину. — Ну, ну! — сказала она, — немного терпения. Все туда приходят, подожди. Сейчас, сейчас. Не торопись, все придет само собой. Потихоньку, потихоньку. Всему свое время. — Она провела рукой по его волосам. — Ты торопишься, торопишься, — говорила она, положив свою тяжелую руку на его колени, чтобы он не так бился о деревянные края кровати. — Вы только посмотрите, как он спешит. Каждому свой черед. Подожди. Ну вот уж и пора. Иди, иди с Богом.
Мужчина последний раз вздохнул и замер.
— Надо было его растирать, — сказал Анджело и сам не узнал своего голоса.
Монахиня подняла голову и в упор посмотрела на него.
— Зачем это ты собираешься его растирать? Ты, стало быть, вольнодумец? Ты что же, хочешь забыть Евангелие? Попроси-ка лучше у этой дамочки мыло, таз и полотенца.
Она закатала рукава на своих толстых розовых руках.
— Ну давай же, спрашивай, поговори с ней, пусть двигается, хватит ей стоять у окна. Пусть разведет огонь, согреет воду. Давайте, за дело.
Она была большая, круглая, домашняя. Она подошла к очагу и стала о колено ломать поленья. Занавеси алькова остались открытыми. Мужчина застыл в неподвижности на постели.
Женщина не двигалась.
— Ну же, — сказала монахиня.
Женщина подошла к очагу, около которого на коленях возилась монахиня. Женщина медленно отстранила уцепившихся за ее фартук детей. Каким-то ненужным жестом ласково провела рукой по их щекам и тоже встала на колени около очага. Монахиня дала ей бумагу и огниво.
— Разжигай, — сказала она и встала.
От этой монахини исходила какая-то удивительная сила. С ее появлением все входило в нормальную колею. Она входила в дом, и в его стенах уже не было трагедии; трупы казались естественными, и все, вплоть до мелочей, тотчас же вставало на свое место. Ей не нужно было говорить, достаточно было ее присутствия.
И каждый раз это заново поражало Анджело. Он не мог к этому привыкнуть. Он входил за ней следом (она всегда шла впереди). Какой-нибудь нелепый слуга открывал им двери бойни, где им являлись библейские картины Божьего гнева. Последние гримасы умирающих в ночных колпаках и кальсонах со штрипками напоминали изрыгающих проклятия древних пророков. В стонах плакальщиков и плакальщиц слышался трепещущий ритм библейских версетов. Трупы продолжали испражняться в саваны, для которых теперь годилась любая тряпка, оконные занавеси, диванные чехлы, скатерти. Полные до краев ночные горшки стояли на обеденном столе, в дело шла любая посуда: кастрюли, умывальные тазы, даже цветочные горшки, из которых были выброшены их зеленые жители — папоротники или карликовые пальмы, — были заполнены пенистыми, зеленовато — фиолетовыми извержениями, от которых шел чудовищный запах Божьего гнева. Оставшиеся в живых беспомощно цеплялись за собственные жизни. Иногда, не в силах сдержать неприличного ржания, они отворачивались от того, кто был им дороже всего на свете, и устремляли взор на раскаленное, тошнотворно меловое небо в просвете окна. Было что-то величественное и патетическое в том, что этот неприличный звук раздавался именно в этих спальнях и альковах, где еще недавно они были мудрыми родителями, верными мужьями и добродетельными женами, покорными детьми и добрыми христианами. Взгляд Каина на лице мирного лавочника с небритыми щеками, свисающими над воротом рубашки; голубоватые груди молодой женщины, еще теплой, которую пришлось спеленать, потому что и час спустя после смерти она еще трепетала и вздрагивала; мышцы, разрывающиеся с таким звуком, словно кто-то ударял по пустому футляру для скрипки; брызги поноса на стенах, оклеенных обоями в цветочек, в золе очага, на кухонных кастрюлях, на полу и даже на лице любимого или любимой. Вместе с этими стонами, хрипами, вцепившимися в простыни руками, дрыгающимися и извивающимися телами, дрожью и конвульсиями в домах буржуа и еще более стыдливых, чем они, крестьян на глазах у детей поселилась ничем не прикрытая нагота. (Заинтересованные этим зрелищем дети молча смотрели на все происходящее широко открытыми глазами, неподвижные, как изваяния.) Новый порядок (который сейчас назывался беспорядком) диктовал новые правила жизни. Мало кто был еще способен верить в четыре главных добродетели. Детей больше не целовали. И не потому, что хотели уберечь их, а потому, что хотели уберечь себя. Впрочем, у всех детей был напряженный, застывший вид, широко открытые глаза, и умирали они без единого слова или стона, всегда вдали от дома, забившись в собачью конуру, в кроличий садок или в корзину для индюшат.
Часто монахиня отправлялась искать их. Она заглядывала в курятники, ударяла ногой по собачьей будке, а когда собака высовывала злобно оскаленную морду, спокойно хватала ее за шиворот. Ребенок обычно бывал там. Она без церемоний вытаскивала его и уносила, как уносит ребенка мать. Маленькие трупы были похожи на трупы взрослых. Они лежали в тех же непристойно карикатурных позах, приоткрывающих страшную тайну, раздирая ногтями свои животы — это скопище нечистот. На руках у монахини они снова становились бедными малышами, умершими от желудочных колик.
Если в тот момент, когда люди уже не знали, можно ли еще во что-то верить, появлялась она, то стены снова становились стенами, а комнаты снова казались надежным убежищем, и в них оживали сокровища воспоминаний. Смерть, конечно, оставалась, но мгновенно утрачивала свою дьявольскую власть над живыми. Она уже не давала повода переступить через все, а позволяла оставаться в границах разумного; оставшиеся в живых уже не позволяли себе, как обычно это делали уцелевшие, машинально, в каком-то адском эгоистическом безумии, подражать конвульсиям агонии, свидетелями которой они были.
Монахине хватало нескольких простых жестов. Она бы очень удивилась, скажи ей, что ее сила на две трети объясняется ее внешностью: ее большим животом, изгибом толстых губ, большой головой и большими руками, благодушием толстой женщины, большими ногами, под которыми всегда слегка дрожали половицы. Самой своей массой она уже обещала чудеса. Будь она более подвижной, она делала бы сто жестов, среди которых главный остался бы незамеченным. Но ее полнота, ее тяжеловесность позволяли ей сделать только один жест, и именно тот, который был нужен, который был так же неоспорим, как наличие носа на лице. И ей вынуждены были верить, потому что это был привычный жест, старый как мир, следовательно, не позволявший сомневаться в его действенности.
Она входила и обнаруживала один или два трупа, распростертых на полу в нелепых позах: ноги раздвинуты, руки вцепились в живот, головы запрокинуты назад, красно-белый смеющийся оскал на лицах, типичный для холерных больных. Иногда даже казалось, что человек пытался выскочить из комнаты, а смерть бросила его на первый попавшийся предмет мебели. Когда она входила, бывало, что люди прятались в углах и особенно — в простенке между окнами (потребность в бегстве), мужчины и женщины стонали, кашляли, скулили, словно собаки, готовые вилять хвостом первому встречному; а дети стояли окаменевшие, с огромными выкатившимися глазами. Часто, когда зрелище было так ужасно, что волосы вставали дыбом, она просто садилась и, зажав между колен мельницу, начинала молоть кофе. И тотчас же мужчина или женщина вновь обретали человеческий облик. С детьми все было одновременно и сложнее и проще: их тотчас же привлекала ее огромная грудь; тогда она очень естественным жестом отодвигала в сторону свой нагрудный крест.
В других случаях (она всегда точно знала, когда и где) кофейная мельница не годилась. Она входила в один из тех буржуазных домов, где кухня находится в глубине, а вся мебель затянута чехлами. В таких домах трупы выглядели особенно жутко. Там обычно не слишком заботились о больных. Их даже не старались удержать в постели, а позволяли вставать и бродить по дому. Пожалуй, от них даже прятались. Кресла были опрокинуты, как после драки, столы стояли криво, пюпитр для нот — сломан, как будто они кидали друг в друга партитурами вальсов. Умирающий сначала заливал все вокруг испражнениями, а потом замертво обрушивался на пианино.
В тот момент, когда они переступали порог, Анджело спрашивал себя: «А что мы будем делать здесь?» Через плечо монахини он видел словно перепаханную внутренность дома и его оставшихся в живых обитателей, забившихся в угол, словно замерзшие обезьяны.
Тотчас же монахиня ставила ровно стол, поднимала стулья, кресла, собирала разбросанные ноты. Потом открывала дверь спальни и спрашивала: «Где у вас чистые простыни?» Эти слова действовали магически. Победа бывала молниеносной. Едва она успевала их произнести, как в куче нахохлившихся обезьян слышался звон связки ключей. В самом этом звуке была заключена такая сила, что из этой кучи появлялась женщина, которая тотчас же снова становилась женщиной и хозяйкой. Иногда какая-нибудь растрепанная и заплаканная женщина, ничего еще не понимая, спотыкаясь, шла навстречу монахине и протягивала ей связку ключей. Но монахиня никогда не брала их. «Идите откройте шкаф сами», — говорила она. Потом они аккуратно застилали постель. И только когда постель бывала постлана, начинали заниматься покойным, и по всем правилам. Старые пружины дома вновь приходили в движение, и смерть хоть и могла нанести этой семье свой новый дьявольский удар, но не в силах была разрушить главное.
Образования у нее не было. Она очень молодой вышла замуж. Рано овдовев, ушла на черную работу в монастырь… Она чистила морковь, картофель, иногда читала, водя пальцем по строчкам. С ней не слишком считались в монастыре и даже приняли в братство только благодаря содействию ее благодетельницы. А когда, спасаясь от эпидемии, монахини уехали, ей поручили сторожить продукты, которые не удалось увезти сразу.
Она говорила Анджело, как ей нравится опустевший монастырь. С наступлением ночи они возвращались туда. Они немного отдыхали, прежде чем снова отправиться в город, в самое скверное время между двумя и тремя часами ночи. Сидя на каменных скамьях монастыря, они ели козий сыр, смородиновое варенье, мед, запивая белым вином. Тут они и спали. Иногда засыпали сидя. Особенно монахиня, которая могла спать в любое время и в любом месте. Порой сон застигал ее на полуслове, на улыбке. Она часто улыбалась: сначала ангелам, затем пустынным коридорам монастыря и, наконец, Анджело. Когда она успевала, то говорила: «Господи, благослови меня». Но большей частью фраза обрывалась, будто срезанная серпом, и она тотчас же начинала храпеть. Потом она стала просить благословения, как только садилась на скамейку, а Анджело приносил хлеб, сыр и вино. «А теперь, Господи, благослови меня», — говорила она.
Анджело курил свою короткую сигару. Во время ночных обходов, шествуя с колокольчиком впереди монахини, он попал как-то раз на тот самый полицейский пост, куда его загнали в день прибытия. Теперь он был пуст, двери распахнуты. Анджело разглядел в глубине стол, за которым тогда сидел человек в шелковом галстуке. Теперь за столом никого не было. «А вон фонарь, на котором меня чуть было не повесили», — сказал он себе. На другой улице он увидел табачную лавочку. Ему так хотелось курить, что он осмелился прервать звон колокольчика и сказать монахине: «Подождите меня». Он попросил дать ему на одно экю его любимых коротких сигар. Ему протянули коробку: «Пожалуйста». Но денег не взяли. Очевидно, из-за его балахона перевозчика трупов. Он так давно не курил и ему так этого хотелось, что он без смущения набил себе карманы сигарами. «У этого ремесла есть свои преимущества», — подумал он. Его удивило, что монахиня спокойно ждет его на улице. Обычно она всегда подгоняла его, требуя, чтобы он безостановочно звонил в колокольчик. Она только спросила: «Что ты взял?» Он показал ей сигары. И они снова двинулись в путь.
Когда он понял, что монахиня может улыбаться, ему это показалось почти чудом. Он словно впервые увидел, как день сменяет ночь. А когда он заметил, что она часто улыбается самой себе, а потом ему, он почувствовал себя под защитой этой совсем детской улыбки.
Монахиня никогда не пыталась никому помочь. «Я готовлю их, — говорила она. — Это мои подопечные, я за них в ответе. В день Страшного суда они будут чисты».
— И тогда Господь скажет вам: «Отлично, сержант», — отвечал Анджело.
Она возражала:
— Дурень, если Господь говорит «отлично!», то что остается говорить тебе, его творению?
— Но кое-кого можно спасти, по крайней мере, я так думаю, — сказал Анджело.
— А я что делаю? Конечно, мы их спасаем.
— Я хотел сказать, вернуть им жизнь.
— Они уже давно мертвы, все остальное — только формальность.
— Но, мать моя, я ведь тоже полон грехов.
— Сгинь, сгинь, — сказала она, закрывая лицо своими большими руками. Потом посмотрела на него сквозь пальцы и, опустив руки, попросила:
— Дай мне сигару.
Она очень быстро пристрастилась к курению, словно уже давно ждала того блаженства, которое оно дает.
Она сразу же взяла в руки сигару не как неловкая и слегка испуганная женщина, а как мужчина, который знает, что ему нужно и что его ожидает. Анджело охотно дал ей сигару, но он знал, что они очень крепкие, и краешком глаза следил, не станет ли ей плохо. Но она и глазом не моргнула; ее толстые губы медленно приоткрылись и очень ловко выпустили струю дыма. Она щурила глаза, потому что дым собирался под козырьком ее чепца. Ее лицо с плоским, как у львицы, носом и жадными губами, окутанное голубоватым дымом, казалось воплощением вековечной мудрости.
Она знала гораздо больше, чем говорила. Ей не хватало для этого слов. Она знала только те, что прочла, водя пальцем по строчкам своей книги. Впрочем, она была не слишком разговорчива. Она так уставала, что у нее не хватало сил вымыть руки. «Довольно того, что я обмываю покойников», — говорила она. Действительно, ее огромные руки были пухлыми, белесыми руками прачки, с белым жирным налетом вокруг ногтей и на сгибах пальцев. Анджело тоже очень уставал и от усталости становился болтливым. Он все время старался отчистить от пятен свои брюки, а однажды даже выстирал в ведре у колодца свою рубашку. Монахиня же не обращала внимания на то, что ее одежда закалянела от грязи, а широкие рукава, купавшиеся в стольких нечистотах, стали как железные. Она клала ладони на колени и сидела, словно мощный, прямоугольный утес, словно огромный камень, предназначенный архитектором для закладки фундамента. Засунув сигару в рот, она выкуривала ее до конца, не прикасаясь к ней руками. Она тихонько говорила сама себе: «Аллилуйя, хвала Тебе, Господи! Слава небесному воинству! Святая Троица! Господи — Создатель всего сущего, помоги мне! Господь истинный и предвечный!» Потом вдруг замолкала и засыпала. Тогда наблюдавший за ней Анджело подходил к ней и вынимал у нее изо рта то, что еще оставалось от ее сигары.
Однажды она еще сказала: «Пречистая Дева» — и тут же добавила: «Пошли!»
Какой-то внезапный порыв толкал ее вперед. И подчиняться нужно было немедленно. Она не хотела ждать ни минуты, впадала в ярость и, как павлин, наслаждалась своей яростью. Она произносила, почти выкрикивала бессвязные слова, нанизанные одно на другое, переходившие в дикие призывы, в которых звучали и гнев, и жалобы. Анджело был буквально заворожён. Он думал только о ней.
Когда прошло несколько дней после того, как Анджело спустился с крыш и немного успокоился, он спросил у монахини, не знает ли она человека по имени Джузеппе. Она могла его встретить, собирая милостыню. Их орден не собирает милостыню. Это монастырь для девушек из богатых семей. А она была занята на кухне. Ей что Джузеппе, что Пьер, что Поль. А кто такой Джузеппе?
— Итальянский беженец. Точнее, пьемонтец.
— А что он делает в городе?
— О! Ничего, что-нибудь не привлекающее внимания. Вообще-то он сапожник. Живет очень скромно, один, ни с кем не разговаривая. Ему хватает говорить с самим собой. Последний раз Анджело видел его больше года назад, и то ночью. Анджело знал только, что у него комната в очень большом доме, где живут, как в казарме, кожевники и их семьи. Так он был сапожник? Монахиня могла только сказать, что всей братии чинил подметки некий Жан, тоже итальянец. Нет, это не тот. А зачем ему нужен Джузеппе? Это долгая история, но Джузеппе, кроме всего прочего, поддерживал отношения с матерью Анджело. Какие отношения? О! Она родом из Пьемонта, но не имеет к сапожнику ни малейшего отношения. Моя мать молодая и красивая. Герцогиня? Ну, понятно. Она переписывается с Джузеппе, потому что я все время par orte в дороге, в странствиях. Она переписывается и посылает Джузеппе деньги для меня. Он в некотором роде мой казначей. Ах так! Нет, она не знает, кто такой Джузеппе. И вообще впервые о таком слышит.
Анджело думал, что если побродить по городу, то можно встретить Джузеппе где-нибудь на улице. Но улицы теперь были пусты. Разве только изредка, шагая по улице с колокольчиком, случалось встретить человека в рабочей куртке.
Он довольно редко вспоминал о Джузеппе. И в общем-то не нуждался в том, что мог ему дать Джузеппе. Он говорил себе: «Все хорошо». На улицах, в домах, перед грудой трупов, он говорил: «Все хорошо». Он был не в состоянии размышлять, увязывать одну мысль с другой. Он помогал обмывать мертвых; он опускал щетку в ведра с горячей водой, шуршание щетки о пергаментную кожу не удивляло его; он даже уже не старался спасать; он знал, что в конце концов не так уж трудно научиться как следует отмывать труп. И он испытывал то удовлетворение собой, к которому постоянно, но до сих пор безуспешно стремился. Даже барон не дал ему этого душевного удовлетворения. Когда он почувствовал, что его удар достиг цели, он испытал краткое, но очень сильное чувство радости, однако счастье оставалось недостижимым.
Он принимал холеру.
— Какая гордыня! — внезапно произнес он как-то вечером.
— А, бесовское отродье, — тихонько сказала монахиня, — ты это понял, — и закрыла лицо своими большими руками. Потом попросила сигару.
Трудно себе представить что-нибудь более мрачное, чем эти ночные прогулки по городу, опустошенному эпидемией. Большинство уличных фонарей было потушено. На весь город горело едва ли несколько. Анджело нес ручной фонарь, изредка взмахивая колокольчиком. А в интервалах — тишина, казавшаяся еще более гулкой от шороха соловьиных крыльев и тяжелого шарканья грубых ботинок монахини по мостовой. Эгоистические чувства расцветали под покровом ночи. Люди выносили своих покойников на улицу и бросали их на тротуар. Они спешили от них избавиться. А иногда, стремясь избавиться от них любой ценой, даже клали их у порога чужого дома. Главное было как можно быстрее и как можно решительнее изгнать их из собственного дома, а потом снова забиться в свою нору. Иногда, сквозь желтоватое сияние фонаря, Анджело видел, как в полумраке шныряют неясные силуэты, проворные, словно звери, спешащие укрыться в чаще леса. А потом медленно, со скрипом закрывались двери, задвигались засовы. Никто не звал на помощь. Колокольчик, которым Анджело изредка взмахивал, звучал в абсолютной пустоте. В помощи никто не нуждался. Под покровом ночи каждый справлялся с бедой в одиночку. И всегда одним и тем же способом. Никто не мог придумать ничего лучшего.
— Интересно, они любили друг друга? — спрашивал Анджело.
— Боже мой, конечно, нет, — ответила монахиня.
— Но должны же быть в таком городе люди, которые любят друг друга?
— Нет, нет, — твердила монахиня.
А иногда даже, когда Анджело звонил в колокольчик, свет, проникавший сквозь щели ставен, гас. Жалобы и стоны внезапно прекращались. Он представил себе, как люди зажимают рот руками.
Они обмывали брошенные трупы. Они не могли вымыть всех, кого находили ночью. Трупы валялись повсюду. Одни сидели; их специально сажали в позе отдыхающего человека, другие были брошены как попало и прикрыты мусором, а иногда даже навозом. Одни лежали скорчившись у порога, другие — ничком посреди улицы или на спине, скрестив руки. Было совершенно бесполезно стучать в дома, около которых их находили: их никто не знал. Трупы тайком перетаскивали из одного квартала в другой. Анджело и монахиня иногда слышали осторожные шаги: это два человека тащили труп, один держал за голову, а другой ухватил за ноги, словно за ручки тачки; женщина волокла своего мужа по мостовой, мужчина нес свою жену, взвалив ее себе на спину, словно мешок пшеницы. Эти тени скользили в темноте. Они посылали детей разбивать камнями фонари.
Анджело размахивал колокольчиком. «Ну давайте, прыгайте, удирайте, делайте свое дельце». Он медленно, неторопливо шагал впереди монахини, тяжело ступавшей своими массивными, словно колонны, поддерживающие церковный свод, ногами. Он имел право презирать.
Они мыли только самых грязных. Они переносили их по очереди к водоему, раздевали и отскабливали, поливая водой. Потом укладывали их в ряд, чтобы на рассвете их могли увезти.
Это было совершенно бесполезное занятие. Но растирать умирающих тоже было бесполезно. Бедный «маленький француз» не спас никого. Это было невозможно. В начале эпидемии люди мерли как мухи, хотя их изо всех сил пытались спасти; а другие, те, что прятались, скрывая свои колики, вдруг снова выходили на свет живыми-невредимыми. Кто-то неведомый распоряжался их судьбами.
«Умереть, чтобы умереть, — думал Анджело, — я еще успею узнать, что такое страх, когда придет время шагнуть в другой мир. А сейчас страх просто неуместен».
Когда глухой ночью он был один с монахиней на площади этого города, настолько задавленного страхом, что любая самая гнусная подлость казалась естественной, когда в свете фонаря лежало несколько обнаженных трупов и они мыли их, таская воду из колодца, Анджело говорил себе: «Никто не может обвинить меня в позерстве. Никто меня не видит, и то, что я делаю, абсолютно бесполезно, потому что, чистые или грязные, они все равно сгниют. Меня нельзя обвинить в том, что я ищу славы. Но то, что я делаю, выделяет меня среди всех прочих. Я знаю, что я стою больше всех этих людишек, которые имеют положение в обществе, которых величают «сударь» и которые способны вышвырнуть на помойку дорогое им существо. Важно не то, чтобы другие знали и даже признавали, что я стою больше, чем они. Важно, чтобы это знал я. Но я более требователен, чем они. Мне нужны неопровержимые доказательства. И вот, по крайней мере, одно».
Он стремился к превосходству и не выносил позерства. Он был счастлив.
Совершенно очевидно, что человеку, наделенному воображением, нелегко было переносить звук пеньковой мочалки, скребущей пересохшую и шершавую кожу, обтягивающую сожженные холерой внутренности. А если к этому еще добавить крадущиеся в трепещущем свете фонаря тени, то романтическая натура вполне могла найти нечто возвышенное в борьбе с этими вообще-то простыми вещами.
В его гордости уродства было ровно столько, сколько необходимо, чтобы сделать ее человечной. Он говорил себе: «Я оставил тело бедного «маленького француза» этому хаму капитану. Он наверняка приказал бросить его, как собаку, в негашеную известь. Я представляю себе, как солдаты бесцеремонно тащили его за ноги. А ведь я любил этого человека; больше того, я им восхищался. Я ведь, правда, хотел своими собственными руками похоронить его, как положено. И даже поцеловать его. Нет, это не было бы через силу, напротив, я бы это сделал с удовольствием. Но меня прогнали выстрелами».
И сам себе возражал: «Так что ж, ты должен был выстоять». И даже добавлял: «Тебе следовало бы быть поскромнее, чтобы у них не возникло желания стрелять в тебя. Но ты был высокомерен с капитаном, тогда как истинно благородный человек не стал бы отвечать на его дерзости. Не уступать? Ты не уступаешь другим. Но этого мало. Нужно не уступать самому себе. Ты поддался внезапному желанию ответить дерзостью на дерзость. Но это не сила, а слабость, и потому теперь тебя мучает совесть оттого, что ты не выполнил святой для тебя долг, и более того, уклонился от поступка, который давал тебе право уважать самого себя. В действительности бедному «маленькому французу» совершенно наплевать на тебя и на твои чистые руки. Солдатские руки ничуть не хуже твоих бросили его в негашеную известь. Что для него было важно, так это вылечить хоть одного. С какой самоотверженностью искал он последних! Только я не уверен, что это подходящее слово. Разве о самоотверженности идет речь для него, умершего, и для меня, живого? Разве самоотверженность заставляла его погонять свою клячу в этой долине Иософата? Конечно, он был воплощенная самоотверженность, когда один, среди трупов, искал тех, кого еще можно спасти. Но почему он это делал? Из чувства долга или ради собственного удовлетворения? Может быть, когда он искал последних, заглядывая даже под кровати, он был движим всего лишь инстинктом охотничьей собаки? И если бы ему удалось спасти хоть одного, что обрадовало бы его больше: просто возвращенная жизнь или сознание, что он в состоянии ее возвратить? Может, это всего лишь форма самоутверждения? Такова участь всех незаконнорожденных. Может быть, поэтому я им восхищался и даже, скорее, завидовал ему. Может быть, я тоже остался с ним только ради самоутверждения? Подобная противоречивость — в натуре всякого благородного человека. Разве возможна самоотверженность без стремления доставить удовольствие самому себе? Без неукротимого стремления? Вот святой. Трусливый герой — вот ангел. А какими достоинствами обладает мужественный герой? Он доставляет удовольствие самому себе. Он получает удовлетворение. Вот о таких людях, будь то мужчины или женщины, и говорят священники. А они знают в этом толк: эти люди доставляют себе удовольствие. Да и вообще, существует ли бескорыстная самоотверженность? А если и существует, — добавлял он, — это полное отсутствие личной заинтересованности, то не является ли оно проявлением самой страшной гордыни?»
«Будем до конца откровенны, — говорил он себе, — эта борьба за свободу, и даже за свободу народа, которую я начал, ради которой я убил (хотя и со свойственной мне элегантностью), ради которой я пожертвовал достойным положением в обществе (приобретенным, правда, на средства моей матушки), — я начал ее потому, что действительно считаю ее справедливой? И да, и нет. Да, потому что очень трудно быть искренним с самим собой. Нет, потому что нужно попытаться быть искренним и потому что совершенно бесполезно лгать самому себе (бесполезно, хотя так удобно и привычно). Хорошо. Допустим, что я считаю ее справедливой. Отбросим подальше повседневные радости этой борьбы и то удовлетворение, которое она дает моему самолюбию и моему тщеславию, забудем о них. Эта борьба справедлива, и я ее начал только ради справедливости. Справедливость борьбы. Только ее справедливость или же право на уважение к самому себе, которое дает участие в борьбе за справедливость? Безусловно, посвящая себя праведному делу, я служу своей гордыне. Но ведь я служу и другим. Только не в первую очередь. Теперь ты видишь, что слово «народ» может быть без особого ущерба опущено. С таким же успехом я мог бы заменить каким-нибудь синонимом слово «свобода». Лишь бы общий смысл оставался таким же благородным и таким же туманным. Тогда что же? Борьба? Да, это слово может остаться. Борьба. То есть испытание силы. Испытание, в котором я надеюсь оказаться сильнейшим. А в итоге все сводится к „Да здравствую я!”».
Обмывая трупы, он спрашивал себя: «Можем ли мы, монахиня и я, считать себя абсолютно искренними, выполняя эту абсолютно бесполезную, но требующую такого мужества работу? Бесполезную, да, конечно, бесполезную для других, но такую необходимую для нашей гордости. По ночам мы один на один с этой отвратительной работой, которая, однако, дает нам полное право уважать себя. Мы никого не обманываем. Нам необходимо делать нечто такое, что оправдывало бы нашу жизнь. А для этого нет лучшей работы, чем та, что мы делаем. Вряд ли можно трудиться ради уважения к самому себе с меньшим энтузиазмом».
Они, действительно, были очень одиноки в своем ночном кружении вокруг фонтана. Город был подобен умирающему. Он бился в агонии собственного эгоизма. Под его стенами слышен был глухой шум расслабляющихся мышц, из легких вырывалась последняя струя воздуха, желудок выбрасывал остатки своего содержимого, челюсть отвисала. Бессмысленно было что бы то ни было требовать от этого социального организма. Город умирал. Он был занят только собственной агонией.
Фонарь освещал лишь маленькое пространство, где Анджело и монахиня, никем не принуждаемые, возились с несколькими распростертыми и обнаженными трупами. А вокруг слышны были лишь глухие шумы да шелест широких листьев вязов и смоковниц, тревожимых прикосновением ветра и птиц.
Главная забота монахини была приготовить тела к Страшному суду. Она хотела, чтобы они предстали перед Господом чистыми и благопристойными.
— Что я скажу Господу, если они предстанут перед Ним со своими загаженными задницами? Он скажет мне: «Ты была там, и ты знала, почему ты их не отмыла?» Мое дело мыть и убирать. И я делаю свое дело.
Она была очень смущена, когда однажды ночью труп, на который она уже вылила несколько ведер воды, вдруг открыл глаза, сел и спросил, почему с ним так обращаются.
Это был еще довольно молодой человек. Родственники приняли холерный обморок за смерть и вытащили его на улицу. Холодная вода привела его в чувство. Он спрашивал, почему он голый и почему он здесь. Он бы умер со страху при виде растерявшейся толстой монахини, если бы Анджело не принялся его вытирать, а потом заворачивать в простыню, ласково с ним разговаривая.
— Где ваш дом? — спросил у него Анджело.
— Не знаю, — ответил тот. — А что это за место? Где я нахожусь? А вы? Кто вы?
— Я здесь, чтобы помочь вам. Вы на площади Францисканцев. Вы живете поблизости?
— Нет. Хотел бы я знать, почему я здесь. Кто меня сюда принес? Я живу на улице Одетт.
— Нужно отвести его домой, — сказал Анджело.
— Он нас обманул, — возразила монахиня.
— Он не виноват, говорите тише. Его сочли мертвым и избавились от него. Но он живой, и я даже полагаю, что он поправится.
— Сволочь, он живой, а я ему мыла задницу.
— Да нет же. Он живой, и это великолепно. Берите его под одну руку, а я возьму под другую. Он наверняка может сам идти. Отведем его домой.
Он жил в конце улицы Одетт, и отвести его туда оказалось совсем непросто. До него стало доходить, что его сочли мертвым, что он лежал вместе с покойниками. Он дрожал как осиновый лист, и, несмотря ка жару, его колотил озноб. Он путался в своем саване, все время пытаясь отпрыгнуть в сторону. Анджело и монахиня с трудом его удерживали. Взбунтовавшиеся нервы пытались избавиться от пережитого ужаса. Он закидывал назад голову и ржал как лошадь.
— Ну, здорово ты меня провел, — говорила монахиня и, как жандарм, ловко его встряхивала.
Наконец он узнал свой дом и хотел бежать, но Анджело удержал его.
— Подождите, — сказал он, — побудьте здесь. Я пойду предупрежу. Вам нельзя появиться без предупреждения. Волнение — штука вредная. Кто у вас там? Жена?
— Моя жена умерла. Дочь.
Анджело поднялся и постучал в дверь, из-под которой пробивался свет. Никто не ответил. Он открыл дверь и вошел. Это была кухня. Несмотря на удушающую жару, в печи горел огонь. У огня, закутавшись в шаль, сидела, скорчившись, женщина лет тридцати. Она вся дрожала от озноба, только огромные глаза оставались неподвижными.
— Ваш отец, — сказал Анджело.
— Нет, — ответила она.
— Вы его вынесли на улицу?
— Нет.
— Мы его нашли.
— Нет.
— Он внизу. Мы его привели. Он живой.
— Нет.
— Сколько церемоний! — сказала монахиня с порога. — Это проще простого! Сейчас увидите!
Она отпустила руку мужчины, тот вошел за ней следом, скинул свой саван и голый уселся на стул. Женщина сжалась под своими шалями, натянула их на лицо, так что едва видны были только глаза. Монахиня по одной вытащила булавки, державшие ее чепец, и сняла его. Голова у нее была круглая и бритая. Потом она закрыла дверь и, засучив рукава, взяла кофейную мельницу.
Выйдя из дома, они вернулись к своей работе. У водоема оставались еще три трупа. Эти были в полном порядке. Они их аккуратненько вымыли и приготовили.
Однажды утром, когда Анджело и монахиня лежали, растянувшись на плитах галереи монастыря, скорее оглушенные усталостью, чем заснувшие, под сводами раздался сухой, звонкий звук чьих-то легких шагов. Это была тоже монахиня, но худая и молодая. Одета она был очень чисто и элегантно. Накрахмаленный чепец ослеплял белизной, а на груди сверкал золотой крест. Из-под чепца виднелся только тонкий нос и острый подбородок.
И тотчас же толстая монахиня присмирела. Она молитвенно сложила руки и, опустив голову, выслушала длинные наставления. Потом она последовала за тощей монахиней, которая быстро повернулась на каблучках и направилась к двери.
Чуть живой от усталости, Анджело наблюдал за этой сценой сквозь полузакрытые глаза. И тотчас же снова заснул. Когда его разбудил упавший на лицо жгучий солнечный луч, было уже поздно. Он мог бы подумать, что все это ему приснилось, но толстой монахини не было. Он стал искать ее. Потом, потеряв терпение, вышел.
У него не было колокольчика, и он не знал, что делать. И в голове, и в сердце — совершенная пустота. Наконец он обратил внимание на тишину, царившую на улицах. Все лавки были закрыты, все дома забаррикадированы. А кое-где двери и окна были крест-накрест забиты досками. Он обошел большую часть города и не встретил ни души; только ветер отдавался эхом в пустых коридорах.
Однако на одной из улочек в центре Анджело обнаружил открытый магазин суконщика. Сквозь витрину он увидел хорошо одетого господина, который сидел на скамье для отмеривания тканей. Анджело вошел. В лавочке пахло дорогим бархатом и прочими приятными вещами.
— Что вам угодно? — спросил господин.
Он был крохотного роста. Он перебирал брелки на цепочке своих часов.
— Что произошло? — спросил Анджело. Маленький господин был очень удивлен, но не утратил хладнокровия.
— Вы, кажется, упали с луны, — ответил он, оглядывая Анджело с головы до ног.
ГЛАВА VIII
Анджело рассказал ему какую-то туманную историю. Да, конечно, он слышал об этой проклятой холере.
«Если я хочу внушить хоть какое-то к себе уважение, а я этого хочу, черт побери, то ни в коем случае нельзя говорить этому расфранченному господину, что я обмывал покойников».
Анджело заметил также, что этот маленький господин, впрочем весьма самоуверенный и постоянно выпячивающий грудь, чтобы казаться повыше ростом, каждый раз вздрагивал при слове «холера».
— Почему вы все время говорите о холере? — не выдержал он наконец. — Это всего лишь инфекция. Надо, не мудрствуя, называть вещи своими именами. Здесь вполне здоровый климат. Но все мы, так или иначе, вынуждены думать о качестве почвы. Тележка навоза стоит восемь су. И как не торгуйся, дешевле не выйдет. Но никто не хочет платить эти восемь су. Ночью люди устраивают запруды на ручьях, наваливают кучи соломы. Около запруд скапливаются всяческие отбросы, вот вам и навоз подешевле. Некоторые даже платят по два су за право поставить ящики с решеткой у ассенизационных стоков.
Город хорошо продувается северо-западным ветром, он орошается двадцатью четырьмя источниками. Но навоз слишком дорог, а без навоза — никуда! А теперь говорите мне о холере, я вас слушаю, — закончил маленький господин, косясь на все еще красивые сапоги Анджело. — Но холера — это требует размышлений. И даже, — добавил он, приподнимаясь на цыпочки и снова мягко опускаясь на всю ступню, — даже, я скажу, осторожности! Людям ведь все равно всегда будет нужен навоз. Заметьте это. А инфекция пройдет. Холера — это слишком громкое слово. Люди боятся слов. Если же позволить себя запугать, это конец.
Анджело пробормотал что-то по поводу покойников.
— Тысяча семьсот, — уточнил торговец, — из семи тысяч жителей. Но мне кажется, что вы сами находитесь в некотором затруднении. Могу я вам чем-нибудь помочь?
Анджело был буквально очарован маленьким господином. «Он нервничает, он скрипит своими ботинками, но он не распускается. У него свежий воротничок, вычищенный жилет, даже этажерки в темноте кажутся вылизанными. Он прав: ложь — это благо. Человек ведь тоже упрямый микроб. От его лицемерия гораздо больше проку, чем от моего вольнодумства. Такие люди, как он, гораздо нужнее, чем такие, как я, чтобы создать мир, где, как он говорит, навоз всегда будет нужен. Эти слова говорят о его простодушии, о цельности натуры, которую ничто не может разрушить, ни холера, ни война, ни, может быть, даже революция. Он может умереть, но не потеряет надежды. И наверняка не потеряет надежду раньше времени. Именно так должен вести себя благородный человек. В конечном счете все знать или не знать ничего — это одно и то же».
А тем временем ему еще многое сообщили, и в частности что наконец были приняты радикальные меры.
— Вы, должно быть, заметили, что в городе никого не осталось. Кроме меня. Все остальные перебрались на воздух, в поля, на соседние холмы. Остался только я. Кто-то ведь должен охранять запасы. Под моим кровом (это слово прозвучало в его устах как-то особенно значительно) хранятся запасы сукна. Оно уже давно пропитано камфорой. От моли. Это прекрасно защищает от заразной мухи. Это совсем маленькая мушка, даже не зеленая.
— Позвольте пожать вам руку, — сказал Анджело.
— С удовольствием, — ответил маленький господин, — только сначала соблаговолите опустить ее в эту банку с уксусом.
Анджело почувствовал себя смешным. Он вышел из города и небрежной походкой, размахивая руками, как на прогулке, направился к холмам. Монахиня была забыта. Он даже посасывал веточку мяты.
Холмы окружали город амфитеатром. Все население города собралось на его ступенях словно для торжественного зрелища. Жители расположились бивуаком под оливами, в дубовых рощах, в чаще фисташковых деревьев. Повсюду горели костры.
Зрелище походного лагеря было привычным для Анджело. Солдаты составляли оружие в козлы, вытаскивали котелки, и жизнь была прекрасна. Они пели, готовили свою похлебку, это заменяло им светскую гостиную. Это были простые парни, но они знали, что нет лучшего убежища, чем беззаботная жизнь.
Первое, что увидел Анджело, — это ширму, стоящую у дороги под оливами. Вероятно, когда-то ее ярко расписанный шелк должен был радовать взор в полумраке у камина. Здесь же, под яростными лучами солнца (редкая листва олив почти не давала тени), она ослепляла брызгами золота, пурпура и пронзительной синевой. На ее створках красовались рыцарские султаны, выглядывающие из-под доспехов груди, тут же напомнившие Анджело о героях Ариосто. Она стояла рядом с обитым узорчатым гобеленом креслом, на котором были свалены в кучу инкрустированная перламутром шкатулка, солнечный зонтик, трость с серебряным набалдашником и множество шалей, которые ветер сбросил на траву. Рядом прямо под оливой стоял маленький полированный письменный столик (чтобы он не качался, под ножки были подсунуты веточки), а на нем — часы под стеклянным колпаком, подсвечники, парадный кофейник, прикрытый шелковым чехольчиком с лентами. А кругом, на площади в семь-восемь квадратных метров, были изящнейшим образом расставлены подставка для зонтов, торшер, пуф, меховой мешок для защиты ног от холода, какое — то зеленое растение в горшке, привязанное к бамбуковой палочке. Немного поодаль, задрав оглобли, с которых свисали цепи, стояла тележка, доставившая сюда все это имущество, и мул, со своей соломой и навозом.
Все это выглядело так несуразно, что Анджело остановился. Кто-то ударил тростью по жаровне. Толстая девица, которая, должно быть, сидела в траве, встала и подошла к ширме.
— Кто там? — спросил старый женский голос.
— Там мужчина, сударыня.
— Что он делает?
— Смотрит.
— На что?
— На нас.
— Добрый день, сударыня, — сказал Анджело. — Все в порядке?
— Да, конечно, — ответил голос, — только какое вам дело? — Потом, обращаясь к девице: — Иди, садись.
И трость застучала по земле, словно хвост разгневанного льва.
Были тут и семьи ремесленников. Устроившись под тенью стены, или откоса, или куста, или небольшого дуба, они сидели, окруженные детьми, узлами с бельем, ящиками с инструментами. Женщины, хотя еще немного растерянные, уже принялись за обычные дела: расставили посуду, натянули между деревьями веревки, поставили на таган кастрюлю, а кое-где выстроили по росту коробки с надписями: мука, соль, перец, пряности. А мужчины все еще не могли прийти в себя. Они сидели неподвижно, обхватив руками колени. Они охотно здоровались с проходящими мимо.
Дети не играли. Было тихо, лишь изредка от мягкого ветра потрескивали сожженные солнцем листья, да время от времени казалось, что само солнце вдруг издает звук вспыхнувшего пламени. Только лошади и мулы позванивали уздечками и топали, отгоняя мух, иногда ржали; но это был не призыв, а робкая жалоба. Ослы попытались начать свой концерт. Но гулкие удары палкой по животам тотчас заставили их прекратить рев. Тучи ворон безмолвно кружились над деревьями. Перья их побелели под безжалостным солнцем.
Крестьяне устроились лучше и быстрее приходили в себя. И места они выбрали себе очень удачные: дубы, небольшие ложбины, где трава была сухой, но высокой, сосновые рощи. Многие уже освободили свою территорию от камней. И все вместе, хотя каждый для себя, резали ветки дрока и вязанками тащили их к себе в тень. Женщины обдирали толстые прутья и плели из них решетки. Дети, насупившись, с серьезным видом затачивали колышки.
Несколько пожилых женщин, не занятых плетением решеток и, кажется, облеченных дипломатическими полномочиями, переходили, улыбаясь, от одной группы к другой, якобы собирая полевой салат. Объединившись, они начали собирать навоз, сгребая в кучу подстилки своих лошадей и мулов.
Шум доносился только из ящиков с курами, которых еще не выпустили на волю; свиньи были привязаны около пней; веревки впивались им в ноги, но они не кричали, а лишь тихонько похрюкивали и шевелили своими удивительно подвижными пятачками, принюхиваясь к странным запахам этой новой жизни. Они уже научились прятаться под кустами, когда над ними раздавалось хлопанье вороньих крыльев.
Гаечки, чье пение напоминает скрежет железа, перекликались без устали, заполняя пространство своими криками, доносившимися с самых удаленных деревьев. Слышались довольно бодрые голоса детей, женщины окликали кого-то по имени, мужчины разговаривали со скотиной, а вдали раздавался звон колокольчиков охотничьих собак, пущенных по следу.
Люди притащили с собой буфеты, диваны, печки с трубами, которые они пытались приладить, а потом закрепить их за ветки деревьев; ящики с кастрюлями, корзины с посудой и бельем, каминные часы, подставки для дров, таганы, тачки. Мебель стояла в садах, под деревьями, на ветру. Было видно, что ее расставили так же, как в той комнате, откуда ее вытащили. Иногда она стояла вокруг стола, накрытого клеенкой или скатертью, окруженного пятью или шестью стульями или креслами в чехлах. Порой можно было увидеть праздно сидящую на стуле, а не на траве женщину со сложенными на коленях руками, а рядом с ней или где-нибудь поблизости мужчину, стоящего в растерянности, как захваченный врасплох герой. Они не двигались. Словно персонажи живых картин, они, не мигая, смотрели на далекий покинутый дом мудрым и страдальческим взглядом.
Другие — мужчины, женщины, дети, те, что притащили свои товары, рулоны сукна, полные мешки, ящики, — сидели, прислонившись к ним, или лежали на них, напряженно вглядываясь и вслушиваясь.
«Может быть, я найду здесь моего Джузеппе, если только он не умер?» — сказал себе Анджело и подумал, что смерть Джузеппе здорово осложнила бы его положение. «Дело мое — табак».
Надо было искать его, а не мыть трупы с монахиней. Но где искать его в городе? И у кого спрашивать? (Он снова представил площадь, покрытую трупами и умирающими, и ужас тех, что неслись, словно бешеные собаки, по улицам; он снова услышал барабанную дробь похоронных дрог, эхом отзывавшуюся в бесчисленных кварталах.) Здесь, среди зелени, на свежем воздухе, несмотря на тучи ворон и обезумевшее солнце, мысли принимали другой оборот. Во всяком случае, он действительно потерял с монахиней много времени. Он это понимал. Но не всегда удается поступать благоразумно.
У края дороги он увидел валявшиеся в траве маленькие весы с роговыми чашками для взвешивания табака. Он бросил взгляд через насыпь и увидел старую женщину, расставлявшую коробки около пня.
— Мадам, вы случайно не продаете табак?
— Продавала, — ответила старуха.
— Может, у вас остались хоть какие-нибудь крошки?
— Иди ты со своими крошками, у меня свежий есть.
Анджело перескочил через насыпь.
Это была проворная старуха с маленькими сорочьими глазками и насмешливым беззубым ртом.
— Стало быть, у вас есть сигары? — спросил Анджело.
— А, так ты из любителей сигар? У меня, милок, на все вкусы найдется. Только плати.
— Договоримся.
— Так что ты куришь? — Она взглянула на него. — Махорку?
— Нет, короткие сигары, — сухо ответил Анджело.
— Только-то! Тебе небось и полсигары хватит, милок?
— Хватит болтать, мамаша. Дайте-ка мне всю коробку.
С коробкой он, вообще-то, погорячился. У него оставалось всего четыре луидора. «Туго мне придется, если Джузеппе, не дай Бог, умер, — подумал он, — но ведь надо было поставить на место эту старуху с ее табачной жвачкой».
Она порылась в мешках, которые уже начала распаковывать, и вытащила коробку сигар. Анджело расплатился с невозмутимым видом.
— Вы, должно быть, тут всех знаете? — спросил он.
— Да, пожалуй, большую часть.
— Может быть, вы знаете некоего Джузеппе?
— Что ты, милок, разве их так всех упомнишь? Как он выглядит, твой Джузеппе? Как его попросту зовут? Может, у него есть какое-нибудь прозвище?
— Даже не знаю, какое у него может быть прозвище. Может быть, Пьемонтец? Он высокий, худой, с черными вьющимися волосами.
— Пьемонтец? Нет, Пьемонтца не знаю. Черноволосый, говоришь? Нет. Может, он умер?
— Я бы предпочел, чтобы он был жив.
— Ну это не ты один предпочитаешь. Но очень может быть, что твой Джузеппе уже ест корни сирени. Сейчас многие помирают, заметил?
— Ну не все, — возразил Анджело. — Кое-кто еще жив.
— Да! Хорошенькие дела, — ответила старуха.
Пока они так говорили, подошла какая-то женщина и попросила понюшку табака. Похоже, что она была у кого-то в услужении. Вид у нее был совершенно растерянный.
— Постой-ка, — сказала старуха, — вот она, может, слыхала о твоем Джузеппе.
— Мадам Мари, — сказала женщина, — дайте мне немного табачку, пожалуйста. Если можно, не слишком сухого.
— Ну конечно, можно, мой птенчик. Передай-ка мне вон тот мешок слева, у твоих ног. Ну и как тебе тут живется?
— Стараюсь держаться. Только это нелегко.
— Где ты теперь пристроилась?
— У Маньянов, там, под дубами.
— Ты у них стряпаешь?
— Не совсем, — ответила женщина, в упор посмотрев на Анджело. — Просто мне страшно на открытом воздухе. Мне нужно хоть какое-то общество. Не все ли равно кто?
— Так, может, вы и поладите. Этому парню тоже нужно общество. Он хотел бы найти какого-то Джузеппе.
Женщина выпрямилась, уперев руки в бока:
— Кто это Джузеппе?
— Мужчина, мой птенчик, — ответила старуха.
— Я ищу друга, — уточнил Анджело.
— Все сейчас ищут друзей, — сказала женщина.
Она задумалась, что сделать раньше: откинуть падавшие на лоб волосы или взять понюшку табака. Оглядела Анджело с головы до ног и взяла табак.
Потом ветки оливы зашевелились, и появился мужчина.
— А ты что тут делаешь? — спросила женщина.
— Что, не видишь? Мадам Мари, мне бы сейчас найти мой табак. Вы уже немного тут разобрались?
— Это ты, Клеристон? — спросила старуха. — Ну что, Клеристон, ты уже пристроил своего мула? Я еще не добралась до твоего табака. Ты ведь мне все свалил в кучу. Твой табак вон в тех ящиках внизу. Доставай сам или попробуй другого. Решай, милок.
Милого в нем, правда, ничего не было. Это был здоровый толстый мужик с ногами колесом и обезьяньими руками. Но с живым, умным взглядом…
— Тут вот человек ищет Джузеппе, — сказала женщина.
— Какого Джузеппе? — спросил мужчина.
— Просто Джузеппе, — ответил Анджело.
— А что он делает?
— Сапожник.
— Нет, не знаю. Тебе бы к Феро сходить.
— А правда, — сказала женщина.
— Он тоже сапожник. Сапожники знают друг друга.
— А где он, этот Феро?
— Поднимись вон туда, к соснам. А он еще выше, в можжевеловых зарослях.
Наверх, от одной террасы к другой, вела тропинка. На террасах, укрепленных небольшими каменными стенами, шуршали листвой и поблескивали черными изогнутыми стволами оливы. Их легкая, словно пена, кудрявая листва, еще не совсем выжженная солнцем, отливала жемчужно-серым светом. В тени этой прозрачной шелковой вуали маленькими группами располагались люди. Они ели. Было около полудня.
Сосны, на которые ему указал этот коренастый «милок», находились над оливковыми рощами, на самой вершине холма. Анджело спросил, нельзя ли купить хлеба. Ему велели идти налево. К кипарисам. Там булочник, кажется, попытался соорудить нечто вроде походной печи.
Но славный запах пекарни чувствовался уже издали. А голубоватый, лениво поднимающийся дым, который пронизывали зеркальные отблески ослепительного белого солнца, не позволял ошибиться.
Булочник, по пояс обнаженный, сидел в тени кипариса, свесив между колен облепленные тестом руки. Это был человек лет пятидесяти, очень худой, с выступающими ребрами и заросшей седыми волосами грудью.
— Вы пришли как раз вовремя. Сейчас буду вынимать. Ну а уж что получилось, не знаю: может, хлеб, может, лепешка, а может, и вообще черт знает что. Я ведь так еще никогда не работал.
Он устроил что-то вроде костра для получения древесного угля. Сквозь большие охапки травы, прикрывавшие его, просачивался голубой дым, такой голубой и такой плотный, что он медленно поднимался ровным столбом, разветвлялся над кронами олив, потом снова сверкающей солнечной колонной уходил высоко в небо и, прежде чем слиться с его знойной белизной, рассыпался радужными блестками.
— Ну уж что будет, то будет, — сказал Анджело.
— А ничего другого и не скажешь, — ответил булочник.
Анджело посмотрел на стаю ворон, парившую высоко над вершиной холма. Пользуясь легкими порывами ветра, неподвижно распростерши крылья, птицы танцевали, скользили, возвращались, сближались, летели друг над другом, а потом вдруг рассыпались в разные стороны, словно зерна овса, брошенные в рябь ручья.
— Им-то хорошо, — сказал булочник.
— Конечно, — ответил Анджело. — Но может быть, все-таки болезнь потихоньку пойдет на убыль.
— Пока что-то не заметно.
— А что заметно?
— Ничего не меняется.
— Все еще есть случаи?
— Если верить своим глазам, да. А пока нет никаких оснований им не верить.
— У людей немного ошалевший вид, но они живут.
— Они были такими же ошалевшими в городе, и они жили, только их не было видно. Видны были только мертвые. Я согласен, что здесь все выглядит наоборот, и это уже хорошо. Только взгляните-ка вон с той стороны, внизу: к холмам тянется небольшая долина, платаны и небольшой луг. Видите эти желтые палатки? Это лазарет, и вон там, в квартале Сен-Пьер, среди вишневых садов, еще палатки. Еще один лазарет. И вон там, на северном склоне, тоже палатки: опять лазарет. Если бы вы, как я, сидели под кипарисом, наблюдая за плитой, вы бы увидели, что больных хоть отбавляй, пятьдесят с сегодняшнего утра! Пятьдесят — ведь это немало.
— Это же не может прекратиться сразу.
— Ну, этого я не знаю, а вот что может, это я знаю очень хорошо. Взгляните-ка наверх. — Он показал на плотную стаю ворон, каруселью кружившуюся над холмом. Оттуда доносилось звонкое хлопанье большого веера. — Эти твари гораздо умнее, чем думают. Уж поверьте мне, не зря они там кружат. Они знают, что им надо. Вы можете стрелять в них, а они остаются и едят.
«Наверное, он прав», — подумал Анджело, но он был голоден, а шедший от костра запах был восхитителен.
— Я замесил тесто в свином корыте. Чистом, конечно. Я нашел его вон в той хижине. Я сказал жене: «Это хижина Антонэна. Спорим на что хочешь, там есть свиное корыто». Я скучал, черт побери, и я сказал: «Буду делать хлеб». И это оказалось очень неплохо. Люди приходят ко мне за хлебом. И еще приносят воду. Вода! Вы уже ходили за водой?
— Нет.
«А ведь это, действительно, проблема, — подумал Анджело. — Где может быть вода в этих холмах?»
— Если вы еще не ходили, я вам покажу. Вы тогда поймете, что это за работа. Видите вон там дуб? Хорошо. А прямо над ним заросли ив. Это туда. Там глинистый карьер. Вода в нем хорошая, хотя не слишком прозрачная и холодная. Ее там много. Но это вон в ту сторону. С ведрами в оба конца нужно больше получаса. Мы с женой и дочерью уже раз двадцать туда ходили. Да и не мы одни. Смотрите.
Действительно, в тени ив мелькали красные, синие, зеленые, белые кофты, юбки, фартуки. Но едва они оказывались на солнце, все краски исчезали и оставалось только сверкание воды в ведрах рядом с маленькими обугленными силуэтами. Буханки хлеба, которые булочник наконец вытащил из костра, оказались плоскими, как лепешки, и очень неравномерно пропеченными.
— С такой печью никогда не знаешь, что получится. Перед этим хлеб вышел совсем неплохой, а этот и гроша ломаного не стоит. То ли дело печь настоящей кирпичной кладки. Надо же было этой заразе обрушиться на нас. А теперь живи, как хочешь! Ну что я могу с вас взять за такой хлеб? Дайте, сколько хотите. Ну скажем, два су, и берите три-четыре буханки.
А тем временем он продолжал раскладывать горячие буханки на листьях тимьяна, от которого шел восхитительный запах, и наблюдал за окрестностями, ожидая, когда на бивуаках тоже почувствуют этот запах.
Анджело взял одну лепешку и шел некоторое время, держа ее в руках, чтобы она остыла.
Немного выше, на опушке соснового бора, сидело небольшое, весьма благопристойное семейство. Глядя на открывавшиеся перед ними просторы, они молча, неторопливо пережевывали свою дневную трапезу. Их было трое: упитанный рыжий мужчина, крепко сбитая женщина, полная материнской нежности, что нередко встречается у особ подобной комплекции; на коленях у нее сидела хрупкая и бледная девочка с мечтательными глазами. Веснушки вокруг носа, словно венецианская полумаска, расширяли ее скулы и придавали ее личику нежность боттичеллиевской «Весны».
«Она, конечно, для них свет в окошке, — подумал Анджело. — Если бы они знали, что я сейчас усядусь есть свой хлеб рядом с ними, чтобы иметь возможность смотреть на это прелестное личико, они бы Бог весть что вообразили и испугались бы, что я могу ее сглазить».
Он небрежно направился к сосне, сел, прислонившись к стволу, и начал медленно пережевывать свою лепешку, глядя на простиравшийся пред ним пейзаж. И лишь изредка осторожно искоса взглядывал на девочку. Несмотря на эти предосторожности, он несколько раз встречался взглядом с матерью и даже с отцом. Они инстинктивно разгадали его хитрый маневр и, отнюдь не считая его безобидным, почуяли в нем какой-то злой умысел. Следя за его взглядом, мать осторожно, словно зажженную свечу, пересаживала девочку с одного колена на другое.
Город у подножия холма казался черепашьим панцирем в траве. Лучи уже клонящегося к закату солнца расчерчивали темными линиями чешую крыш. Ветер врывался на одну улицу, уносился на другую, подхватывая столбы соломенной пыли. Скрип и хлопанье ставен гулко отдавались в мрачной пустоте домов.
За городом простиралась заросшая желтой травой равнина, кое-где расцвеченная ржавыми пятнами. Это были неубранные пшеничные поля, которые уже никто не уберет, потому что владельцы их были мертвы. А дальше плоское, каменистое русло Дюранс без единой капли воды. На горизонте — причудливое нагромождение гор. И пустынные дороги.
Так же пустынны были и дороги надежды. Меловое небо. Липкий жар. Сухой ветер не освежал, а бил, принося с собой запах грязного стойла и другие страшные запахи.
Анджело пересек сосновую рощу. Под деревьями укрылось несколько семей. Они сидели молча, на расстоянии друг от друга. У некоторых из них, как заметил Анджело, были красивые глаза, красивые лица, в очертаниях которых неуловимо светилось нечто успокаивающее. Семьи ревниво охраняли свое жизненное пространство, люди жались друг к другу, словно голодные собаки, изредка оскаливаясь в полуулыбке при виде соседей или прохожих.
В каждой из этих молчаливых групп был кто-то один, объединявший всех. Иногда это был мужчина, совсем не обязательно красивый, но в чьей манере держаться было что-то прочное и надежное. А иногда это были женщины — пожилые, с умиротворенными лицами. Казалось, ничто не могло нарушить их душевный покой, а потому хотелось без конца смотреть на их глаза, их губы, по которым скользили серо-зеленые тени сосновых веток. Порой это были молодые женщины, чьи волосы, глаза, кожа, уверенные движения казались драгоценными камнями, недоступными тлению. Или же дети: молчаливые и притихшие, они, казалось, обладали высшим знанием.
Откуда-то сверху доносились стоны и рыдания. В абсолютной тишине они казались журчанием одинокого ручья. Анджело увидел двух мужчин, которые ухаживали за третьим, лежавшим под вечнозеленым дубом. Все трое плакали.
Он предложил свою помощь, но ее отвергли. Совершенно очевидно, это была начальная стадия холеры, и двое мужчин делали все необходимое. Анджело понял, что они больше всего боятся, что их выдадут, а больного отправят в лазарет.
«Пора бы тебе научиться эгоизму, — сказал он себе. — Это очень полезно, и ты никогда не будешь попадать в дурацкое положение. Эти двое тебя прогнали, и они правы. Они заняты своим делом, делают его так, как считают нужным, и абсолютно не нуждаются в твоих советах. Будет больному лучше или хуже, но через четверть часа они перестанут плакать и будут думать только о деле. Совершенно незачем лезть со своим великодушием. В девяти случаях из десяти — это невежливо. И вообще не к лицу мужчине».
Эти размышления успокоили его, и он снова двинулся вверх по склону холма к той сосновой роще, где должен был находиться человек, возможно знающий о местонахождении Джузеппе.
Снова откуда-то донеслись крики. Но теперь это были не стоны, а крики загонщиков. Несколько мужчин встали и наблюдали за происходившим в овраге. Анджело подошел к ним. Сквозь кусты можно было различить бегущих людей.
— Держу пари, что это заяц, — сказал Анджело.
— Ну и проиграете, — ответил кто-то. — Кстати, зайцы не так глупы. В такую жару они не бегают.
Мужчины презрительно посмотрели на Анджело. И хотя это было едва уловимое презрение, Анджело был глубоко уязвлен. Он заявил, что в его краях жара зайцам не помеха.
— Ну, значит, у вас какие-то особые зайцы, — возразили ему не без иронии. — А у нас только самые обыкновенные. Просто там один старый дурак сбежал от своей дочери. Самое забавное, что он был в параличе и его притащили сюда в его кресле. А теперь он заставляет их носиться как бешеных.
Действительно, внизу среди травы ковылял старик. Его поймали. Началась какая-то возня, прерываемая женскими воплями. Потом после долгих переговоров, сопровождавшихся бурной жестикуляцией, двое мужчин усадили старика на сиденье из скрещенных рук и понесли наверх.
Его пронесли мимо Анджело. Это был старый крестьянин с орлиной головой. Его живые глаза все время обращались в сторону города. Чтобы его успокоить, ему сунули в рот сигарету. Он курил.
Дочь выбежала ему навстречу. Она всех поблагодарила. Ее благодарности перемешивались с восклицаниями: «Ну что с вами, отец? Почему вы это сделали?» Тут она заметила сигарету.
— Вы сказали спасибо, отец?
— Я сказал «дерьмо».
Сигарета его размокла от слюны, и он принялся яростно жевать ее, как сено.
Роща, где устроил свой лагерь человек по имени Феро, находилась почти на вершине холма и хорошо продувалась ветрами, отражавшимися от горного хребта. И кроме того, это был единственный лагерь, устроенный по всем правилам. Пространство между деревьями было тщательно очищено от кустарника. Сплетенные из веток низенькие решетки, натянутые между стволов деревьев, образовывали нечто вроде колыбели с матрасом из сосновых игл. Когда Анджело подошел, три женщины покрывали этот матрас прекрасной белой простыней. Еще две простыни, сложенные рядом, свидетельствовали о намерении устроить постель по всем правилам. Двум из этих трех женщин было не больше двадцати; очевидно, это были дочери, а третья — их мать. Все трое с увлечением делали свое дело.
Что же касается Феро, то он, поставив свой верстак на краю рощи, наполовину в тени, наполовину на солнце, вырезал сапожным ножом подметку и что-то напевал.
Несмотря на седую бороду, у него были живые молодые глаза.
Он знал, где находится Джузеппе.
— Видите вон тот холм с миндальными деревьями?
— Другой холм, в той стороне?
— Да. Он там. Может быть, немного выше, около вечнозеленых дубов.
— Вы уверены?
— Абсолютно уверен. Идите, он там. Как только выйдете к миндальным деревьям, спросите любого. Вас проводят к нему.
— Вы его знаете?
— И очень хорошо.
— А как туда пройти?
— Очень просто. Спуститесь прямо к кипарисам.
— Это там, где булочник?
— Именно. Сто метров направо и дальше по дороге. Вы не боитесь лазаретов?
— Нет.
— Вы пройдете мимо них. И дальше все прямо по дороге. Вон она там, видите? Она ведет наверх, прямо к миндальным деревьям. А дальше спросите у первого встречного и получите вашего Джузеппе.
Наконец он поставил ботинок на траву и спросил:
— А зачем вам нужен Джузеппе?
— Я его родственник.
— Какой родственник? Это связано с Италией?
— Да, — ответил Анджело, — чуть-чуть связано.
Феро позвал свою жену.
— Это человек, которого так ждал Джузеппе.
— Вы что-нибудь пили? — тотчас же спросила она Анджело, привычно уперев руки в бока.
— Ни капли, вот уже два дня, — ответил Анджело. — Мне кажется, что глотка у меня из жести.
— Тем лучше, — ответила женщина. — Сейчас если глотка из жести, то и желудок из жести. Джузеппе так волновался. Он целыми днями повторял: «Вот увидите, он не выдержит и выпьет. Питье его убьет».
— Питье меня не убило, — сказал Анджело. — Когда мог, я пил вино. А когда не мог, терпел.
— Вина я вам не дам, у нас его нет. Я вам дам воды, несколько раз прокипяченной. И только полчашки. Знаете, что надо делать? Я им это все время твержу, — сказала она, указывая на мужа и дочерей, — а они надо мной смеются: надо научиться делать слюну и пить только свою слюну. Сейчас тот, кто пьет свою слюну, не умирает.
— Он не умирает, а подыхает от жажды, — сказал Феро.
— Я же тебе сказала, что дам ему полчашки. Теперь, когда Джузеппе дождался своего друга, нельзя же дать ему умереть у него на глазах.
Семья эта была очень дружной. Кончив устраивать постель из сосновых игл, дочери подошли к отцу и стали ласково тереться о его бороду. А тот, обняв их за плечи, мурлыкал от удовольствия. На первый взгляд казалось, что заправляет всем мать, но лаской из нее можно было веревки вить, и ей это явно нравилось.
Между делом она дала-таки Анджело обещанные полчашки кипяченой воды.
В конце концов его уговорили остаться поужинать. Это было не Бог весть что, но все-таки: картофельное рагу с бараньими ребрышками. Оказалось, что в каких-нибудь ста метрах, слева под дубами, был мясник, который резал скотину. Анджело узнал от них еще много другого.
Они, кажется, питали к Джузеппе огромное уважение. И даже нечто большее, чем просто уважение.
Джузеппе был одного возраста с Анджело, может на несколько месяцев старше. Его молочный брат. А Феро был солидный человек с седой бородой, правда с мечтательным взглядом. Анджело даже засомневался, тот ли это Джузеппе.
— Тощий как щепка малый.
— Точно.
— Одна губа очень тонкая.
— Верхняя. Как бритва.
— А другая толстая.
— Да, нижняя. Припухлая, как у девушки.
— Ну уж во всяком случае, не тонкая.
Анджело было странно слышать, что губы у Джузеппе, как у девушки. Джузеппе был его ординарцем. И хотя армия короля Сардинии была всего лишь армией короля Сардинии, в ней было все-таки несколько тысяч человек, живущих вместе. Обычно хватало и двух недель, чтобы о человеке стали судить не по губам.
Дочери утверждали, что у него черные вьющиеся волосы.
— Они у него как петрушка, — говорили они.
В тот день, когда бригадный генерал приказал сбрить эту пресловутую «петрушку», Джузеппе появился в столовой с супницей, гордо неся свою голову каторжника.
— Ну вот, — сказал ему Анджело, — теперь у тебя на плечах яйцо вместо пики.
— Твоя матушка, конечно, очень важная дама, потому ты и полковник, а расплачиваюсь я.
Ударом сапога Анджело выбил у него из рук супницу. Они разнесли своими саблями всю столовую. Но, едва увидев кровь, бросились друг другу в объятья. На следующий день на параде Джузеппе важно нес свою голову, на которую мучным клеем были наклеены все волосы его полковника, а Анджело, без каски, с бритой, как у каторжника, головой, гарцевал перед войсками, сияя от счастья.
Это была хорошая хохма. Джузеппе был большой специалист по всяким хохмам, в том числе по хохме бычья кровь или другим, связанным с кровью. Может быть, этим уважением (если не сказать больше), которое питал к нему Феро, несмотря на свою седую бороду (хотя и мечтательные глаза), он был обязан какой — нибудь хохме ? И даже не какой-нибудь: ведь Феро только что напрямик спросил его, не идет ли речь об Италии.
За Анджело ухаживали со всех сторон. Дочери были смущены тем, что не могут уделить ему его долю семейных ласк. Передавая миску с рагу, они два или три раза коснулись его плеча.
— Скоро ночь, — сказал Феро. — Вы обязательно хотите сегодня же встретиться с Джузеппе?
— Чем быстрее, тем лучше.
— Я вас понимаю. Но тогда вам придется пойти по другой дороге. Она немного длиннее, чем та, которую я вам только что показывал, но надежнее. Я знаю, что вы не боитесь идти мимо лазаретов, но лучше все-таки поостеречься и ночью обойти их стороной. Дело не в привидениях, а в том, что родственники, ухаживавшие за больными, чтобы избежать карантина, часто тайком вытаскивают их из дому. Представьте, что вы наткнетесь на патруль. Они тут же вас сцапают (за каждого задержанного они получают награду) и на сорок дней упекут вас в карантин. А за сорок дней сейчас многое что может случиться.
Послушайте моего совета. Переночуйте-ка вон под тем дубом. Не стесняйтесь, я вам дам одеяло, вы его постелите на сухие листья и так дождетесь рассвета.
— Может быть, это и разумно, — ответил Анджело. — Но я этого не сделаю. Я пойду сейчас. Я справлюсь. Даже если я наткнусь на их фонари, они меня не получат. Просто, — добавил он, пытаясь узнать, что за хохму отколол Джузеппе (если такое вообще было), — я тоскую по родине. — И добрых десять минут он говорил об Италии.
Феро смотрел все теми же мечтательными глазами, а седая борода придавала ему совершенно невинный вид.
Несмотря на темноту, Анджело без труда нашел кипарис. Обосновавшийся у его подножия булочник готовил в печь следующую порцию теста. Отсюда, в соответствии с новыми указаниями Феро, следовало миновать перекресток дорог и двинуться по склону холма вдоль длинных нависающих друг над другом террас. Задача была ясной: ни в коем случае не спускаться, а идти все время по склону холма до глубокого оврага, спуститься в него, подняться с другой стороны и, описав дугу, обойти ложбину, где находились лазареты. Потом (Анджело в сумерках проследил весь путь, который пальцем указывал ему Феро), перебравшись через скалистые утесы, выйти к холму, поросшему миндальными деревьями, и дальше идти до довольно широкой тропинки (по ней, пожалуй, и телега проедет) посередине холма, которая выведет его прямо к плато, где поселился Джузеппе.
Повсюду зажглись костры. Пламя ближних костров извивалось на ветру и щелкало, словно сабо крестьянок, танцующих на паркете. А дальше, в гуще олив, сосен и дубов, красные отсветы костров казались взмахами гигантских крыльев. То и дело сквозь потрескивание костров доносились голоса людей, которые негромко переговаривались и подзывали друг друга. Даже на самых отдаленных холмах, которые днем казались пустынными, тоже загорелись костры, выхватывая из мрака то силуэты деревьев, то скал. В садах, где размещались лазареты, развешивали на ветках зажженные фонари, чтобы облегчить работу патрулей. Во всех рощах, под всеми кустами и за листвой деревьев сверкали огненные решетки, раскаленные плиты, фосфоресцирующие птицы, напоминавшие огромных пурпурных кур и золотисто-алых петухов. В трепете всех этих костров мерещились то взмахи крыльев, то яростные движения огромного веера, то козлиные прыжки, то удары пик с золотыми наконечниками. Острые языки пламени со всех сторон врывались в ночной мрак, сокрушая его. Небо кипело фиолетовыми, пурпурными, сверкающими, словно уголь, сполохами, заволакивающими его розовой пылью, в которой то тут, то там разверзались ультрамариновые бездны. Отблески костров высвечивали внизу, в опустевшем городе, то шпиль колокольни, то темный провал улицы, то зубцы городских ворот, переплетение крыш, ровную поверхность стены, проем окна, фасад монастыря, кружево карниза, печные трубы на крышах, подобные пням на вспаханном поле. А с другой стороны, примерно в двух лье от города, в лесах, окаймляющих Дюранс, вдоль всего ее русла, словно уголья за решеткой камина, мерцали среди стволов деревьев маленькие огоньки. Во мраке долины, по дорогам, тропинкам и стежкам перемещались светящиеся точки. Это были фонари патрульных и санитаров, факелы похоронной команды. Тимьян, чабер, шалфей, иссоп, сама земля и камни, где горели все эти огни, разогретые пламенем стволы и листья деревьев источали густой запах смолы и мяты. Казалось, что вся земля превратилась в огромную духовку для выпечки хлеба.
Овраг, о котором говорил Феро, казался глубоким, а склоны его — крутыми. Когда Анджело в нерешительности стоял на краю, мимо него проскользнула маленькая черная фигурка, и старый женский голос сказал ему: «Сюда. Тропинка там. Идите за мной».
— Эге, — подумал Анджело, — они, кажется, вербуют даже тени.
Он услышал, как кто-то легко ступает по камням, и пошел следом.
Голос предупредил его:
— Осторожно. — И костлявая рука схватила его за руку.
— Благодарю вас, сударыня, — ответил он, похолодев от ужаса.
Следуя мелкими шажками по очень скользкому склону за ведущей его рукой, он успокаивал себя мыслями о карбонариях. Такие же опасные тропинки вели к «вентам» в Апеннинах.
— Вот мы и спустились, — сказал голос, и рука отпустила его.
Действительно, под ногами была ровная почва, но мрак оставался совершенно непроницаемым. Он не решался сдвинуться с места. В кустах слышались шепот, шаги, шуршание платьев. Он был совершенно не в состоянии трезво рассуждать. Он взял в руку пистолет и резко спросил:
— Кто там? Кто вы? — он почти кричал: — Выходи поодиночке.
Напряженно прислушиваясь, он искал сзади рукой какую-нибудь точку опоры, чтобы суметь дать достойный отпор.
— Нас тут несколько женщин. Мы спускаемся вниз, чтобы помолиться Божьей матери.
«Чего только ни пригрезится в дыму и пламени, — подумал он. — Герои Ариосто. А это просто люди, которые идут помолиться о продлении жизни».
Он без труда нащупал под ногами тропинку и двинулся вслед за тенями, среди которых появились мужчины. Он видел, как они склоняют бородатые лица над искрящимся огнивом, раскуривая свои трубки.
«Я смотрю сквозь увеличительные стекла, — думал Анджело. — И все, что я вижу, увеличено по меньшей мере раз в десять, и, естественно, мне мерещится в десять раз больше, чем нужно. Если ночь окрашена в эти дьявольские цвета, то еще не значит, что я вот — вот увижу бесшумную пантеру и волчицу. И Вергилия, и Lasciate ogni speranza. Это просто отблеск костров; люди развели их, потому что ночь их пугает. Если человек прост, все ему кажется простым. Но я, к сожалению, не прост: во мне два, три, сто человек.
Я уже не в первый раз пытаюсь стрелять из пушек по воробьям. А в тысяча первый. Со мной это случается каждый день и целый день. Я все время ожидаю худшего и безумствую так, словно это худшее уже наступило. Привыкни наконец к тому, что случаются и вполне обычные вещи. Ты все время настороже. Когда ты соприкасаешься с чем-то или общаешься с кем-то, ты все время теряешь чувство меры. Тебе всюду мерещатся великаны. Первый встречный недоносок, с которым приходится иметь дело, кажется тебе Атлантом. Это гордыня. Правы были те, кто осуждал тебя за твою дуэль с бароном. Хватило бы простого удара кинжалом, и согласись, что это было бы гораздо лучше. Это был всего лишь жалкий шпик, которого надо было тихо и спокойно убрать. Из соображений гигиены. Очистить от него мир. Кому нужны были эти реверансы?
Нет, ты неисправим: смотришь в увеличительное стекло и кричишь в рупор. С какой стати ты сейчас сказал, что нужно было очистить от него мир? Мир! Какое слово! Очистить надо было всего лишь Турин. Турин — это все-таки не мир. Китайцам барон не мешал. Да, собственно, и Турину тоже. Он мешал только нашей маленькой группе патриотов.
Ты никогда не научишься не только действовать, но и говорить как нормальные люди, — продолжил он с искренней грустью. — Вот опять громкие слова, высокие мысли, величественные замыслы. Научишься ты когда-нибудь произносить такие простые слова, как «кофе с молоком» или «тапочки»? А вот теперь еще и слово «патриот»! В конце концов, все мы патриоты! Ты что, больше патриот, чем какой-нибудь каменщик, который готовит свой строительный раствор где-нибудь в предместье Турина или Генуи, даже если он строит всего лишь охотничий домик или лавку цирюльника? Или чем ломбардский пастух, который ради развлечения сбивает палкой желуди, пока его овцы пасутся на пустынных плато? Или, например, шорники с Via del Perseo ? Они делают упряжь, которая будет служить благу отчизны лучше и дольше, чем вся твоя суета… И по какому праву толкуешь ты о родине, если тебе неизвестно, что любой пахарь и весь basso continue незаметных жизней служат ей гораздо надежнее, распахивая борозды и выпекая хлеб, чем все карбонарии, вместе взятые, — множество Христофоров Колумбов за лихорадочно шевелящимися кустами. Сидеть надо на своем месте. А ты усаживаешься на выдуманное тобой же. И конечно же, оно должно быть на вершине! Люди немного стоят. Ты с этим согласен? Но ведь ты тоже человек. И ты все еще согласен? Вот в этом все и дело.
Ты, конечно, не трус. Даже совсем наоборот. Чтобы объяснить, кто ты, нужно было бы придумать слово, которое по отношению к слову «храбрый» звучало бы так же, как «боязливый» звучит по отношению к «трусу». Пять минут назад ты схватился за пистолет не потому, что тебя напугала ночь или эта костлявая рука, которая вела тебя по склону (ты покрылся гусиной кожей, а это была просто-напросто рука какой — нибудь бабули), а потому, что ты не можешь допустить, что перед тобой самый обыкновенный овраг, самая обыкновенная ночь и совсем обыкновенные люди, которых ты интересуешь не больше, чем прошлогодний снег, и которые просто идут помолиться о продлении жизни».
Сказав все это, Анджело почувствовал, что на душе у него стало светло и ясно и что он снова готов ко всяческим безумствам. Вот уже с минуту до него доносились какие-то странные ворчащие звуки, которые показались ему то ли свиным хрюканьем, то ли криками большой стаи ворон. Но он тотчас же понял, что на этот раз впал в противоположную крайность: это были звуки фисгармонии. Музыка была очень даже хороша и исполнена необыкновенного благородства. И тут же он расслышал ритмический гул множества голосов, которые произносили одновременно одни и те же слова.
Дорога теперь освещалась красным трепещущим светом костров, скрытых за выступами утесов. Языки пламени иногда выскакивали из-за гребня, словно пурпурные кузнечики. Обогнув скалу, Анджело увидел нечто вроде окруженного высокими дубами амфитеатра, где собрались молящиеся. Сотня мужчин и женщин, стоя на коленях в траве, подхватывали слова молитвы. Тянувший молитву священник стоял перед деревьями в глубине амфитеатра между двух мощных костров, разожженных столь основательно, что их пламя поднималось вверх прямыми алыми столбами.
За портативным органом сидела женщина, показавшаяся ему старой, хотя и облачена была в белые одежды. Из-под ее рук лились не мощные аккорды, а тихое журчание, сопровождавшее слова священника и ответы хора; казалось, кто-то невидимый перебирал нескончаемую цепочку четок, связывающую землю с небесами.
Анджело тотчас же подумал, что так восходят и нисходят по лестнице Иакова Ангелы Божии.
Отблеск костров, освещавших своды, аркбутаны, нервюры ветвей, зеленые фрески дубовой листвы создавали вокруг молящихся естественный храм.
«Вот к чему приходят простые люди, — сказал себе Анджело. — Может быть, мы с монахиней собственными руками готовили к загробной жизни и обмывали тела отца, матери, брата, сестры, мужа или жены одного или одной из тех, что просят сейчас святых молиться за них. И они правы. Это гораздо проще, и потому собирает много людей. Интересно, есть ли что — нибудь подобное в политике? А если нет, то нужно придумать».
Благословив и осенив всех крестным знамением, священник удалился за один из костров и сел под дубом на границе света и мрака, в то время как его прихожане тоже устраивались на траве. Органистка подняла руки, поправила уложенные пучком волосы, продолжая нажимать на педали органа.
Это была молодая женщина. Кажется, близорукая. Она смотрела на собравшихся, явно не видя их. Только внезапная тишина, нарушаемая лишь потрескиванием поленьев в кострах, заставила ее на мгновение прервать игру. Она провела рукой по лбу и заиграла снова.
Освобожденная от церковных одежд, музыка властно захватила Анджело. Даже священник, там, на границе мрака и света, казался просто позолоченной букашкой. Все лица были обращены к органистке. Анджело увидел прекрасные профили. Суровые мужские лица, казавшиеся еще более смуглыми в красноватом свете костров, прекрасные женские лица, достойные Юноны или Минервы. Эти лица, эти огромные костры на фоне бездонного лесного мрака и эта музыка создавали особый мир, где не было места политике и где даже холера казалась лишь порождением игры воображения. И в тот самый момент, когда стало казаться, что нет пределов этому созданному музыкой миру, молодая женщина подняла руки и, когда последний вздох органа растаял во мраке, опустила крышку клавиатуры.
Анджело вдруг заметил, что отклонился от пути, указанного Феро. Он должен был выйти из оврага как раз напротив того места, где он спускался. Но, идя следом за тенями, он отклонился от прямой линии. Нечего было и мечтать выбраться на нужное место в этом мраке. Оставалось просто идти по тропинке, никуда не сворачивая. Патрули, карантины, фонари — Бог с ними. Вряд ли эти пресловутые патрули так уж усердно прочесывают равнину. Наверняка есть средства ускользнуть у них из-под носа.
После получаса ходьбы он очутился в саду, где почти на каждом дереве висел фонарь. А то и два-три. Особенно у края дороги. Здесь расположился лазарет. В глубине под деревьями виднелись белые пятна палаток. Некоторые были освещены изнутри и походили на чудовищных фосфоресцирующих гусениц. Откуда-то доносились стоны, звуки голосов. И вдруг раздались пронзительные крики, а фонарь на палатке, откуда они неслись, стал раскачиваться, словно лодка, гонимая ночным ветром.
Анджело заметил, что вдоль ив тянется очень плотная колючая изгородь, и двинулся по направлению к ней. К счастью, его ноги ступали почти бесшумно по луговой траве, но на всякий случай, не доходя до изгороди, он спрятался за стволом ивы. Из-под изгороди кого-то окликнули, но Анджело не расслышал имени. Ответ донесся откуда-то сверху, из-за ивы, растущей прямо в изгороди:
— Пока нет, еще рано, но я уже вижу там наверху приготовления.
Анджело взглянул в сторону холма. Догоравшие костры превратились в островки раскаленных углей, и в их красноватом свете то тут, то там, иногда пригибаясь к земле, деловито сновали человеческие фигуры.
— Мы хорошо выбрали место? — снова раздался голос у изгороди.
— Они наверняка собираются притащить их сюда сегодня ночью, — ответили с ивы.
Эти двое явно не были военными. Однако кое-где вдоль изгороди поблескивали ружейные стволы.
Установилась продолжительная тишина. «Это поразительно, — подумал Анджело. — Неужели эти горожане способны организовать охрану по всем правилам? Так ведь немудрено и попасться».
Сколько он ни прислушивался — ничего: ни слова, ни шороха. Они даже ружья спрятали.
«Если бы я не знал, что они здесь, я бы попался».
Анджело был в восторге от прекрасно организованной операции.
«Обязательно расскажу об этом Джузеппе».
Слева в листве послышался шорох, словно какое — то животное пыталось перескочить через изгородь. На опушке в свете фонарей метались какие-то тени.
Анджело должен был признать, что горожане не хуже других умеют ползать и прыгать. Он услышал только звук взводимых затворов и увидел, как перед фонарем промелькнули черные тени. Патруль схватил двух мужчин, когда они перекидывали труп через изгородь.
Но это была все-таки не совсем победа. Эти двое были очень возбуждены и яростно жестикулировали.
— Стойте спокойно, или мы будем стрелять, — крикнул кто-то. — Мы вас запомнили, и, если вы удерете, мы вас все равно изловим там наверху, в ваших лесах. Закон для всех один.
— Отпустите их, пожалуйста, — жалобно захныкала девушка. — Это мои братья. Мы принесли сюда нашего отца, потому что не могли похоронить его там, наверху.
Они продолжали толкаться и жестикулировать.
— Только этого не хватало! Чтобы отравлять тут всех! Вы обязаны сообщать о своих покойниках и отправляться в карантин. Мы не хотим дохнуть тут как мухи.
— Это в ваших карантинах люди мрут как мухи.
— Стойте там. А вы идите сюда. Я ведь в вас могу выстрелить не хуже, чем в мужчин.
Девушка несколько раз вскрикнула.
«Неужели она не знает, что горожане всегда теряются от неожиданности? — подумал Анджело. — Если она внезапно бросится в сторону, то наверняка ускользнет от них. Или если я крикну погромче: «Стой! Кто идет?» Эге! Уж не собираешься ли ты позволить этим буржуа тебя облапошить? Сиди-ка смирно!»
Он вспомнил о часовом, сидевшем на иве. Интересно, он все еще там или побежал вместе со всеми?
«Кто бы мог подумать, что эти лавочники могут перещеголять меня в вопросах тактики?»
Однако у него хватило благоразумия не подавать признаков жизни.
Двое патрульных увели притихших пленников. Остальные вернулись на свои посты.
— Кто это был? — спросил голос, доносившийся с ивы.
«Я ведь тоже не вчера родился», — подумал Анджело, улыбаясь.
— Сыновья и дочь Томе.
— Так это папашу Томе они выбросили?
— Да. Он уже высох. Они, должно быть, скрывали его не менее двух дней. Они ведь упрямы как мулы. С ними невозможно поладить.
— Значит, с ними надо покруче.
— Маргарита-то пыталась меня умаслить, но ты слышал, я сказал ей, что выстрелю в нее не хуже, чем в мужчину. Я ей сказал «вы».
— А те, что внизу справа, тоже кого-нибудь взяли?
— Нет, они не двигались с места.
«Спасибо за информацию, — сказал себе Анджело. — Стало быть, посты есть внизу справа, а может быть, еще и внизу прямо и внизу слева. Что ж, примем к сведению. Вам угодно играть в войну? Хорошо, только война — это ведь не охота, голубчики. После первого удачного выстрела нельзя терять бдительность. Вы всегда останетесь дилетантами. И если с вами непросто справиться в открытом бою, то легко перестрелять поодиночке».
Воспользовавшись тем, что они продолжали беседовать, Анджело начал потихоньку двигаться назад. Вскоре он нащупал ногой один из ручьев, разделявших луг на две части. Русло его было сухим, как трут, и достаточно глубоким, чтобы скрыть человека, ползущего на четвереньках. А кроме того, его скрывала невысокая насыпь, и свет фонаря не проникал туда.
Анджело прополз мимо другого дозорного, который стоял, плотно прижавшись к стволу огромной ивы, а наткнувшись на третьего, который прогуливался с оружием в руках, он плашмя лег на дно ручья, и тот, ничего не подозревая, перешагнул через него. Анджело не променял бы своей позиции даже на пушку.
Он был в таком восторге от своей ловкости, что, как только патруль прошел мимо, выпрямился во весь рост. Ему нужно было пройти не больше двух-трех метров, чтобы оказаться в густой плотной темноте. Он преодолел их одним прыжком, споткнулся о какую-то стоящую на коленях фигуру и растянулся во всю длину. Человек, на которого он упал, сказал ему:
— Ничего не говорите, отпустите меня, я вам дам головку сахара.
— Откуда это у тебя сахар? — спросил Анджело.
— А, так вы, значит, не из тех?
— А о ком это ты говоришь?
— Молчите, они идут.
Услышав, что патруль возвращается, Анджело остался лежать на этом человеке… Тот оказался всего лишь мальчишкой.
Не углубляясь в темноту, дозорные ударили несколько раз прикладами по кустам, но дальше не пошли.
— Если бы вы немного подвинулись, я бы мог встать, — сказал мальчишка, когда патруль удалился.
— Я тебе дам встать, когда ты мне объяснишь, откуда у тебя головка сахара, — ответил Анджело, который буквально купался в блаженстве. Он говорил в полный голос и очень приветливо.
— Я помогал приятелю. Его сестра умерла сегодня днем, и мы перетащили ее сюда, потому что санитары хоронят всех мертвых, которых они находят. Но если они нас поймают, то отведут в карантин. Потому я и спрятался, когда они появились, а тут вы на меня и брякнулись.
— Ну а при чем здесь твой сахар?
— Если им положить на лапу, то они иногда могут и отпустить.
— Ну, это не Бог весть что. Головку сахара можно купить за двенадцать су.
— Вы так думаете? С тех пор как началась эпидемия, немногие могут пить сладкий кофе. У нас бакалейная лавка. Так вот, кое-кто приходил с луидорами, а уходил несолоно хлебавши. Если вы мне позволите встать, я вам отдам эту головку сахара. Вы мне не верите?
— Верю, — ответил Анджело, — только мне не нужен твой сахар.
Они оба встали и инстинктивно сделали еще несколько шагов в темноту.
— Ну и напугали вы меня, — сказал мальчик, — у меня и сейчас еще поджилки трясутся.
— А что с твоим другом?
— О, о нем не беспокойтесь, он здорово быстро бегает.
— Он тебя бросил?
— Конечно. Что толку попадаться вдвоем?
— А ты славный парнишка.
— А вы, кто вы такой? Вы тоже кого-нибудь притащили?
— Нет. Я удираю. Я ищу дорогу.
— Вообще-то ее опасно искать здесь.
— Ничего, я хитрый, да и чем я, собственно, рискую?
— Они еще хитрее вас. Берегитесь. Они вас отправят в карантин, если поймают.
— Ну и что? В конце концов они все равно должны будут отпустить меня.
— Ничего они вас не отпустят. В карантинах все умирают. Из тех, кто туда попал, не вышел никто.
— Значит, их карантин еще не кончился.
— Может быть, уже и кончился. Мы же не слепые. Мы видели, как там копали большую яму. Чтоб никто не заметил. Копали на дне оврага, только все равно было видно, как сверкают лопаты.
— Это для тех, кто умер.
— А зачем же тогда они ее копали прямо перед этим своим карантином? И почему они стали хоронить только в три часа ночи, когда люди спали? Почему они сновали туда-сюда со своими фонарями, от карантина к яме? Не все ведь спали. Мы хотели узнать. И узнали. А почему уже два дня около карантина нет часового?
— Вероятно, потому, что ты прав, — ответил Анджело.
— Куда вы идете?
— Я пытаюсь выйти к холму, где растут миндальные деревья, он должен быть где-то там. Только я не знаю, где точно.
— Это почти там, где вы говорите, только отсюда трудно туда попасть. Вам надо пройти через целый квартал лазаретов. Если ускользнете от одного патруля, то обязательно попадете в лапы другому.
— У меня есть пистолет.
— А у них ружья, и стрелять они не боятся, потому что ружья у них заряжены дробью или крупной солью. Вот и попадетесь.
«Только обывателю могло такое прийти в голову», — подумал Анджело. Быть подстреленным дробью или крупной солью — он не пережил бы такого позора.
— Если хотите, я могу вас проводить, — предложил мальчик.
— Ты знаешь дорогу?
— Я знаю дорогу, которую не знает никто. Она ведет туда напрямую.
— Ну что ж, пошли, — сказал Анджело. — Ну а если попадемся, я подниму шум, а ты тем временем смывайся.
— Само собой, — ответил мальчишка. — Только все будет нормально.
Целый час шли они по лабиринту извилистых, очень темных тропинок. Убедившись понемногу, что опасности больше нет, Анджело перестал играть в военную игру, которая так ему нравилась, и заговорил с мальчишкой. Тот рассказал ему, что здесь еще можно считать себя счастливым, а в Марселе на некоторых улицах лежат груды трупов высотой почти с одноэтажные дома. Экс тоже уже почти обезлюдел. Там свирепствует какая-то ужасная форма эпидемии. Больные начинают, словно пьяные, спотыкаться, беспорядочно метаться по улицам и страшно кричать. Охваченные безумием, с горящими глазами, испуская хриплые вопли, они гоняются друг за другом. Сын бежит за матерью, дочь преследует мать, молодожены охотятся друг за другом. Город превратился в охотничий загон, где свора собак преследует дичь. Там, кажется, решили убивать больных и вместо санитаров наняли что-то вроде «живодеров», которые прогуливаются по городу с дубинками и арканами. В Авиньоне тоже царит безумие: больные бросаются в Рону, вешаются, перерезают себе бритвами горло, зубами разрывают себе вены. В некоторых местах больные были настолько выжжены лихорадкой, что их трупы вспыхивали словно трут от малейшего ветерка, и говорят, что они стали причиной пожаров в городе Ди. Санитары вынуждены, словно кузнецы, надевать кожаные рукавицы. Говорят, что кое-где в Дроме обезумели даже птицы. Да что там птицы, недалеко отсюда, по ту сторону холмов, лошади от всего отказываются: не едят овса, не пьют воду, не идут в конюшню, не подпускают к себе человека, который обычно за ними ухаживает, даже если он здоров. И уже заметили, что такое поведение лошадей — плохой признак и для человека, и для его дома. Даже если болезнь пока незаметна, она обязательно вскоре проявится. А еще собаки: собаки умерших бродят повсюду и едят трупы, но не подыхают, а, напротив, жиреют и наглеют: они больше не хотят быть собаками; надо видеть, как у них меняются морды. Смешно, но у некоторых даже выросли усы. Они чувствуют себя хозяевами: если, проходя мимо, вы пытаетесь их прогнать, они приходят в ярость; с ними приходится считаться; у них даже головы становятся круглыми, честное слово. А главное, они не подыхают, совсем наоборот. А в одном местечке, тут недалеко, на холме, люди начали потеть кровью, потом зеленой слизью, потом желтой водой, потом каким-то голубым жиром. Конечно, они все умерли. Говорят, что после смерти трупы плакали. Одна женщина, из местных, ходила в те места к своей золовке. Она говорит, что все это неспроста. Она видела средь бела дня звезды рядом с солнцем. И они не стояли на месте, как ночью, а двигались потихоньку то вправо, то влево, словно люди, которые что-то ищут с фонарями. А еще хуже, говорят, дела в долинах, вон там позади. А главное, все происходит очень быстро. На ферме семь человек сидели за столом, и вдруг все семеро уткнулись носом в свои тарелки. Готово! Или, например, муж разговаривал со своей женой и умер на полуслове. Не знаешь, что произойдет через минуту. Человек сидит, а кто знает, встанет ли он? Никто больше не говорит: «Я сделаю то, я сделаю это». Кто знает, что он будет делать? Хозяева уже не отдают приказаний слугам. Что приказывать? Кому? Зачем? И долго ли слуги еще будут слугами? Люди сидят, смотрят друг на друга, ждут. Но это еще ничего по сравнению с тем, что происходит в Гренобле. Люди гниют заживо. Иногда это живот: он вдруг сразу оказывается таким гнилым, что стенки его не выдерживают и он раскалывается надвое. Но человек умирает не сразу, в этом весь ужас. А то нога: человек идет, и вдруг она падает вперед или остается позади. И руку никому не пожмешь, и ложку до рта донести целое дело, потому что для этого нужна рука и пальцы. Конечно, можно заранее догадаться по запаху. Но кругом такая вонь от гниющих на солнце трупов, что ведь не сразу поймешь, идет она от тебя или от других. Похоже, что в Гренобле скоро уже ни одной живой души не останется. Только ведь ничего не поделаешь! А вы не слышали об одном пастухе, который приготовил лекарство из горных трав? Да не из каких попало. Говорят, их очень трудно найти. Они растут в труднодоступных местах. А он добрался туда. Это вылечивает начисто. Когда его нашли, кругом уже никого в живых не осталось. Ему сказали: «Вам здорово повезло». А он ответил: «Я знаю лекарство». Те, кто его пил, все вылечились. Говорят, что один важный господин хотел купить у него бутылку за сто тысяч франков, а пастух ему ответил: «Раз вы такой богатый, пошлите своих слуг, пусть они вам соберут». Хорошо ответил. И кажется, это произвело впечатление. Этот господин сказал: «Вы правы. Я пошлю своих слуг, но только это уже будет для всех; покажите места, и я заплачу». По-моему, это здорово. У пастуха теперь есть экипаж с двумя лошадьми и все, что надо. Я думаю, что скоро у нас тоже будет это лекарство. Уже кое-кто занялся этим. А для тех, кто хочет, есть еще одно средство. Это было в Пэрюи. Там один кюре служит обедню, но какую-то хитрую. Он что-то там придумал, и получается здорово. Он уже кучу людей вылечил, а главное, это предохраняет от болезни. Человек уже ничем не рискует и может не волноваться. Нужно назвать ему свое имя, а вот надо ли платить, не знаю, не думаю; это старый кюре с бородой. И все. Может, что и придумывают, но ведь помогает. В Пэрюи умерло не больше ста человек. Это ведь что-нибудь да значит. Говорят, вокруг его дома полно людей, они там живут, спят, готовят пищу, ждут. Вы бы видели, что делается, как только он выходит. Люди с криками «Меня, меня, меня!» лезут друг на друга и выкрикивают свои имена. Он их записывает на кусочках бумаги и говорит им: «Не волнуйтесь, все будет хорошо. Я как раз иду в церковь». Тогда все следуют за ним. Наверное, это очень красиво. За все время только сто умерших — это, считай, ничего. А теперь он еще вот что придумал: он может отправить в письме иконку, и она предохраняет от болезни и даже вылечивает.
Они подошли к подножию скалы. Холм с миндальными деревьями был выше, там, где звезды проглядывали сквозь черную листву. Тропинка поднималась наверх между скалами.
— Теперь вам немного осталось, — сказал мальчишка. — Я вам больше не нужен, пойду назад. Я ведь вам говорил, что знаю дорогу.
Часовой под большим дубом подождал, пока Анджело поднимется, потом окликнул:
— Эй, бродяга, куда это ты идешь?
Анджело снова начал рассказывать, что он ищет человека по имени Джузеппе, но на этот раз услышал в ответ:
— Ну, это просто. Пошли, я провожу тебя.
В свете костра, мимо которого они проходили, Анджело разглядел своего проводника. Это был молодой рабочий. Портупея была надета поверх его рабочей блузы. Блеснула спусковая скоба ружья.
«Оружие у него в порядке», — подумал Анджело.
Джузеппе жил в красивой тростниковой хижине. Перед дверью горел костер. Он, должно быть, не спал, потому что, как только Анджело появился в свете костра, он крикнул изнутри:
— Ну наконец-то, сукин сын!
Словно молодые собаки, они потерлись друг о друга мордами. Джузеппе привстал с низкой кровати, где спала молодая женщина. Ее пышная грудь была совершенно обнажена. Джузеппе пощекотал ее большой, мягкий живот и позвал:
— Лавиния! Вот и монсеньор.
И тут он расхохотался, потому что, прежде чем открыть глаза, она быстро перекрестилась, а губы, слегка притененные легким пушком, сложились в очаровательную гримаску.
— Вот видишь, — сказал Джузеппе, — он не умер, он нашел меня.
У молодой женщины была круглая голова и огромные изумленные глаза, которые она, окончательно проснувшись, кокетливо прищурила.
— Нет, — сказал Джузеппе, обращаясь к Анджело, — сначала ты будешь спать. Сегодня ночью я тебе не скажу ни слова. Только одно: тебе повезло. Если я не умер, то только потому, что семижильный, как кошка. Но стараюсь быть благоразумным. Веду правильную жизнь и тебя заставлю. Иди сюда. В этой постели места на троих хватит. Немного тесновато, но для тех, кто любит друг друга, это не помеха.
Анджело скинул сапоги, а главное, брюки, которые не снимал уже больше месяца.
— Ты благоразумно себя вел? — спросил наконец Джузеппе очень серьезным тоном.
— А что ты называешь благоразумным?
— Ну, ты принимал предосторожности, чтобы не заболеть?
— Да, — ответил Анджело. — Во всяком случае, я не пью, что попало.
— Это уже хорошо, — одобрил Джузеппе. — А знаешь, я мог бы заставить тебя выпить что угодно, если бы захотел.
— Каким образом?
— Я бы сказал, что ты боишься, и ты бы выпил!..
— Конечно, — ответил Анджело.
ГЛАВА IX
Все шло своим чередом на холме под миндальными деревьями. Его обитатели не тревожились о завтрашнем дне.
Здесь, чтобы обрести душевное спокойствие, совсем не надо было искать вокруг себя боттичеллиевские лица. Да впрочем, их тут и не было. Женщины здесь были полными и крепкими, а мужчины — жизнерадостными и решительными. У женщин были плотные, созданные для работы тела: сильные руки, большие, иногда даже очень тяжелые, смуглые, словно дубовая кора, груди, крутые бедра, тяжелые ноги, неторопливая походка. И — целая орава детей.
«Кстати, — подумал Анджело, — что это за часовой меня здесь встретил? И что он охраняет?»
Сколько он ни искал, лазарета на этой скале не обнаружил. Богослужений тут тоже не было. И тем не менее в атмосфере ощущалось что-то рыцарское. Повсюду встречались рабочие в блузах, перехваченных портупеей, и с ружьем на плече. Среди них были и молодые, и старые, с выглядывающими из-под картузов тонкими, почти девичьими лицами; другие — с окладистыми курчавыми бородами, рыжими или черными, а иногда — с белоснежными, в войлочных шляпах или лихо заломленных широких беретах. Они неторопливо прогуливались, словно сторожа или даже владельцы охотничьих угодий, следя за порядком, приказывая одним собрать мусор и отнести его в отхожее место, другим — натаскать воды и наколоть дров для всего лагеря.
В дубовом лесу у них была даже кордегардия, где они собирались и где один из них — без ружья, но с обнаженной саблей на поясе — отдавал приказания. Сабля особенно поразила Анджело своей безупречно благородной формой.
Однажды эта милиция приказала перенести некоторые палатки в другое место. Они стояли в укрытии на дне пересохшего потока, в довольно глубокой расщелине, окруженные высокими скалами, поросшими кустарником. Приближалась гроза, с холмов доносились раскаты грома. Но цвет неба не изменялся, это была все та же меловая белизна, не утратившая шелковистого блеска, исходившего от размазанного по небу солнца. В той стороне, где гремел гром, не было видно черных туч, потемнело все небо сразу, будто уже наступала ночь, и только редкие зигзаги молний да стрелки на часах говорили, что до ночи еще далеко. Дозорные в блузах велели людям перебираться из русла потока. Они были очень любезны, помогали перетаскивать кастрюли, чугуны, маленьких детей, но ни на минуту не расставались с ружьями.
Джузеппе торжественно вручил Анджело письмо из Италии.
— Я уже два месяца ношу его в кармане куртки, — сказал он ему. — Это от твоей матери. Взгляни на конверт и будь готов засвидетельствовать, что я хранил его самым тщательным образом. Я не твоей матери боюсь, а своей. Я уверен, что, глядя на меня горящими глазами, она меня спросит, не носил ли я его в кармане вместе с платком, в который сплевываю табак. Поклянись: ты ей скажешь, что этого не было. Я до смерти боюсь, когда моя матушка вонзает мне в руку свои ногти. А она всегда это делает, когда речь заходит о герцогине или о тебе.
Письмо было написано в июне. Анджело начал читать:
«Мой милый мальчик, удалось ли тебе отыскать химеры? Моряк, которого ты мне прислал, сказал, что ты был неосторожен. Это меня успокоило. Оставайся всегда неосторожным, малыш, это единственный способ получить от жизни хоть какое-то удовольствие в наше пошлое время. Мы долго толковали о неосторожности с твоим моряком. Он мне очень понравился. Как ты ему и советовал, он караулил Терезу около маленькой дверцы. А так как пятнадцатилетний мальчишка, который играет там в классики каждый день с семи утра до восьми вечера, казался ему подозрительным, то он вымазал мыльной пеной морду собаки, и мальчишка с воплями: «Она сбесилась!» — удрал. В тот же вечер генерал Бонетто, который явно пороха не изобретет, рассказывал мне, как гонялись сегодня за какой-то бешеной собакой (это был мой грифон). Теперь я знаю, откуда взялся этот играющий в классики мальчишка, а потому и смотрела на генерала соответственно, чтобы он понял, что я знаю. До чего же приятно, когда враг оказывается вынужденным снять осаду. В Турине много случаев бешенства, им поражены все молодые люди непривлекательной наружности и ростом меньше четырех с половиной футов. Оно не щадит также завистников и скупцов, которые даже своему портному не расщедрятся на лишнюю копейку. Все прочие пребывают в здравии и строят планы. Есть даже безумцы, готовые усвоить столь пагубную для органди и обтянутых брюк английскую моду вкушать пищу на лоне природы, и даже около римских гробниц, как они говорят. Мне кажется, что это уже слишком, и надеюсь, что не я одна такого мнения. Но дороги есть дороги. Так что пусть идут. Хорошие ходоки идут все вперед и вперед, чтобы узнать, а что там за поворотом, и так обычная прогулка превращается иногда в марш-бросок. Все это было бы очень хорошо, если бы было побольше людей, способных делать ставку на собственное сердце. Люди совсем перестали упражнять этот орган. Но зато твой моряк показался мне с этой точки зрения довольно любопытным гимнастом. Он был в таком восторге от незначительной услуги, которую я оказала его матери, что задал трепку двум разряженным господам, из-за которых тебе пришлось так поспешно уехать. Трепка не прошла даром — они слегли в тот же день. Жаль. Я подумала, что твой моряк слишком скор на расправу, и в весьма туманных выражениях объяснила, что ему следует отправиться в новое плавание. Я напустила такого туману, что он просто обмирал от восторга. У меня дальний прицел.
А теперь поговорим о вещах серьезных. Я боюсь, как бы ты не стал слишком благоразумен. Безумства не исключают ни серьезности, ни задумчивости, ни любви к одиночеству, составляющих прелесть твоего характера. Ты можешь быть серьезным и безрассудным, одно другому не мешает. Ты можешь быть каким угодно и сверх того безрассудным, но надо непременно быть безрассудным, мой мальчик. Ты только посмотри, сколько вокруг нас людей, принимающих себя всерьез, и их становится все больше. Я уже не говорю о том, что они кажутся невыносимо комичными людям моего склада, но они ведут жизнь, чреватую своего рода нравственным запором. Можно сказать, что они одновременно набивают себе брюхо рубцами, от которых слабит, и японской мушмулой, которая крепит. Они дуются, дуются и в конце концов лопаются, и все затыкают носы от дурного запаха. Мне не пришло в голову лучшего сравнения. Впрочем, это мне кажется очень удачным. К нему даже следовало бы добавить три-четыре слова на диалекте, чтобы оно звучало чуть менее пристойно, чем по-пьемонтски. Тебе известно, какое отвращение я питаю ко всему грубому и непристойному, а поэтому поймешь, что я прибегла к такому сравнению лишь для того, чтобы показать тебе, какой опасности подвергаются те, кто слишком принимает себя всерьез в глазах независимо мыслящих людей. Бойся превратиться в такое дурно пахнущее существо. Я хочу, чтобы ты всегда был словно цветущий жасмин для целого королевства, мой мальчик.
А кстати, ты по-прежнему дружен с Господом? Есть ли у тебя возлюбленная? Я каждый день повторяю эти вопросы в моих молитвах. Во всяком случае, кроме меня, тут есть еще одна женщина, которая без ума от тебя. Это Тереза. А ведь, что ни говори, не всякому удается очаровать свою кормилицу. Впрочем, я плачу ей той же монетой. Я, честное слово, просто обожаю ее сына. Скажи это ему, когда он передаст тебе это письмо. Мне нравится его отважная сентиментальность. Я никогда не могла понять, кто он: гладиатор, бесстрашно переступающий порог клетки с баранами, или пастух, безмятежно пасущий стада львов. Но кем бы он ни был, и в том, и в другом случае у него глаза Христофора Колумба. Я счастлива, что вы с ним словно сиамские близнецы. Я поняла это, когда в первый раз увидела вас обоих на руках у Терезы. В ту пору вы были не больше щенков. Все говорили, что она не сможет вас выкормить своей тощей грудью. А вы были прожорливы и бодали ее в грудь, словно два козленка. Никто тогда не знал, что Тереза — волчица. Это знала только я. Если я приближалась, когда вы лежали у ее груди, она ворчала. Я была совершенно спокойна. Я знала, что, не будь у нее молока, она скорее отдала бы вам свою кровь, чем оторвала бы вас от груди. А вы были вылитые Ромул и Рем.
Тереза начинает понемногу свыкаться с мыслью, что Лавиния спит с ее сыном. Когда я сказала, что так и должно быть между мужем и женой, она чуть было не выцарапала мне глаза. Она хотела бы быть всем для своего сына. С ней об этих вещах можно говорить только намеками. В этом отношении Джузеппе — сын своей матери. Отсюда и его глаза Христофора Колумба. Интересно, вы по-прежнему с ним деретесь, как два кобеля? Если вы деретесь на саблях, то береги его. Ты ведь знаешь, что в этом деле ты более ловок. Начальник полиции сказал мне это, как только увидел, что ты саблей, как шпагой, пронзил сердце этого подонка Шварца. (Я была очень горда тобой.) «Вся неприятность в том, — сказал он, — что такой удар узнается по почерку: тут видна и трехсотлетняя традиция, и десять лет практики». А раз так, то нет тебе прощения, если ты убьешь своего молочного брата. Если ты еще не забыл свою излюбленную позицию восьмеркой, которую я называла «тыквой», то ты рискуешь всего лишь тем, что Джузеппе — когда ты предоставишь ему все преимущества — продырявит тебе правое плечо. В конце концов, ты просто обязан предоставить ему такую возможность; не забывай, что он сын волчицы и ему так же нужна пища для его ярости, как тебе твой утренний завтрак. Впрочем, я просто умираю со смеху при мысли о том, что было бы с Джузеппе, если бы он проткнул тебе плечо. Я представляю себе его стенания. Он страдал бы от этого гораздо больше тебя.
Я собираюсь ехать в Бренту. Скажи Лавинии, что мне ее очень не хватает. Только она умела как следует расправить рубашку под моей юбкой для верховой езды. Все прочие возятся по полчаса, вылезают взмокшие, а я все равно сижу в седле, словно на куче гвоздей. Если бы все трое остались дома, мне бы задницу так не жгло. А политические убийства и любовь, как видишь, имеют совершенно непредвиденные последствия. Революции тоже. А в конечном счете все сводится к нерасправленным складкам рубашки под чьими-то ягодицами.
Впрочем, если бы ты не убил барона Шварца, мне не пришлось бы ехать в Бренту. Дома и стены помогают. Я забираю с собой маленького кюре. Он становится все более чопорным. У него новая страсть — духи. Мне это очень на руку. Его никто не подозревает. Они все считают его моим чичисбеем. Можешь мне поверить, что я постаралась утвердить их в этом мнении. Теперь я во всеоружии. Бонетто получил приглашение по всем правилам и приедет в воскресенье. Ему повсюду мерещится твое присутствие. При малейшем шорохе он вскакивает и хватается за портупею. Просто умереть можно со смеху. Ну и повеселюсь же я! Монсеньор Гролло прибудет в понедельник. А министр, у которого всегда такие грязные волосы, будет здесь во вторник. Знаешь, как называет его Карлотта? Ministrone. Это звучит забавно, когда знаешь, что, прежде чем стать «вашим превосходительством», он хлебал грошовую похлебку. Бьондо и Фракассетти приезжают в среду. Я думаю, что без особого труда смогу облапошить обоих в тот же день. А в четверг мы все будем встречать на вокзале Мессера Джован-Мария-Стратигополо: il cavalier greco! Как видишь, тут целый заговор. Против тебя, мой обожаемый. Оцени мою стратегию. Я начну с самого трусливого. Ты знаешь, как унылы эти длинные, бесцветные воскресенья среди каштановых лесов. Бонетто вынужден будет провести целый день со мной и маленьким кюре в этих старых, скрипучих, мрачных стенах. В два часа пополудни у меня начнется мигрень. И вот он наедине с маленьким кюре. Они будут пить кофе в знаменитом круглом кабинете северной башни. Будет неплохо, если подует северный ветер. Наши предки очень предусмотрительно именно с этой стороны навесили скрипучие ставни и установили ржавые флюгера (кто знает, какое влияние оказали всякие раздражающие звуки на политику Сардинии?). Я верю в моего маленького кюре. Ему нет равных в искусстве вливать яд постепенно, капля за каплей, для этого нужна лишь благоприятная обстановка. Я присоединюсь к ним вечером и, клянусь Мадонной, не я буду, если генерал не будет трястись от страха, отходя ко сну. На следующий день мы будем иметь дело с Гролло, но Бонетто будет уже в таком состоянии, что не сможет нам помешать. Я знаю, как следует обращаться с Гролло, если он один, и я справлюсь. Ministrone прибудет, когда эти двое уже сдадут крепость и даже оставят ворота открытыми. Думаю, ты будешь смеяться, представив себе, каково ему будет выдерживать в одиночку огонь моих батарей. Он ведь для меня не противник, как и те двое. Так, не больше, чем отправление текущих дел, как они говорят. Остается il cavalier! Но поле битвы будет уже расчищено, и Господь дарует мне силы. Да, чуть не забыла: будет еще Карлотта. Она прибудет на два часа раньше его.
Вспоминаешь ли ты хоть иногда о Карлотте? Она часто пылко бросается мне в объятия. Ты знаешь, она очень хорошо сложена. Даже я, женщина и твоя мать, не могу остаться равнодушной, чувствуя, как прижимается ко мне эта крепкая грудь, это полное и гибкое тело. И она безрассудна, я люблю таких. Мне понадобилось все мое красноречие, чтобы заставить ее согласиться с моим образом действий. Она непременно хотела подсыпать им кое-чего в кофе. Я сказала, что тогда нам останется только скитаться по дорогам Франции.
— Почему бы и нет? — ответила она. — Если нам не удастся одержать победу при Бренте, то, быть может, так и придется сделать, Шутки ради.
Твой моряк сегодня отбывает в Геную. Он будет там с письмом послезавтра. Через двенадцать дней они оба будут в Марселе. Точнее, трое, у него есть еще небольшой мешок. Сначала я хотела послать тебе два чека по тысяче франков, выписанных братьями Регаччи из Неаполя на банкирский дом Шарбоннель в Марселе, а он надежнее, чем Родосский колосс. Но в конечном счете я решила, что лучше послать наличными. Посылаю тебе еще сто римских экю. Чеканка на них настолько лучше французской, что их просто приятно держать в руках. Трать их понемногу, они доставят тебе большое удовольствие. А еще ты найдешь 50 байокко и, завернутых в папиросную бумагу. Их посылает тебе Тереза. Уж не знаю, как и на чем она их сэкономила. Если бы я отказалась их у нее взять, она бы просто зарезала меня ночью. Впрочем, она права. За любовь надо платить. И чем сильнее любовь, тем выше плата. Но бывает, что у тех, кто готов отдать все сокровища Голконды, нет ничего, кроме 50 байокко. Ты мой сын, и я знаю, что ты никогда не станешь над ними смеяться.
Моряк не задержится в Марселе, а сразу же отправится в Венецию, ты знаешь зачем. Он передаст письмо и мешочек торговцу кроличьими шкурками. Таким образом, не позже чем через три недели все окажется в руках Джузеппе. И если ты уже будешь там, ты получишь еще и поцелуй, который я запечатлела вот на этом крестике. Он предназначен для ямочки слева на твоей верхней губе. Когда у тебя еще глаза не открывались, ты уже смеялся, если я целовала тебя в эту ямочку».
Анджело благоговейно приложил крестик на бумаге к левому углу рта.
Анджело рассказал о своих приключениях с «маленьким французом».
— Мне бы следовало задать тебе хорошую трепку, — сказал ему Джузеппе. — Что бы сказали герцогиня и моя матушка, если бы я позволил тебе умереть, да еще таким нелепым образом? Они меня сочли бы виноватым в этом. У твоего «маленького француза» была страсть. Ради нее он и умер. А зачем надо было вмешиваться тебе? И чем ты восхищаешься сейчас? В телах холерных больных есть пыльца, разлетающаяся во все стороны. До чего же пошло — отправиться на тот свет, просто надышавшись холерной пыли. Ты все-таки решительно глуп. Права была твоя матушка, когда купила тебе полковничий чин. Вот уж кому не откажешь в предусмотрительности. В нормальных условиях ты мог бы сделать карьеру. Если ты хочешь к шестидесяти годам стать таким, как Бонетто, который боится всего, то, действительно, сначала надо не бояться ничего. У дураков свой бог, обычно они в конце концов начинают в него верить, а тогда берегись последнего часа, тут уж никакие талисманы не спасут. А потому страх начинает терзать человека задолго до рокового мгновения. В деле, которое мы начали, у тебя будет тысяча возможностей доказать свое мужество. Но просто так, что за фантазия? Если бы ты сделал это в Турине и держал за это ответ перед законом, я бы еще мог понять. Из этого можно было бы извлечь выгоду: написать об этом сонет или сделать темой проповеди; это уже второстепенный вопрос. И тебе была бы от этого польза, а точнее, нашему делу. Поверь мне: вера оправдывает все, а благотворительность — вещь совершенно бесполезная.
Анджело сказал ему, что его чуть было не повесили, когда он прибыл в Маноск. Джузеппе расхохотался:
— Да, они не слишком с тобой церемонились.
Анджело вышел из себя. Он снова вспомнил визгливый голос Мишю, ненависть и ярость, сверкавшие в его глазах, передававшиеся всем этим людям, подлым и очень трусливым; они в конце концов растерзали бы его, как они это сделали с тем несчастным, расправу над которым он видел с высоты крыши.
— Да, — сказал Джузеппе, — Мишю — славный малый и делает все честно, как надо. Конечно, если бы он приказал тебя повесить, он превысил бы свои полномочия, но кто мог себе представить, что ты приедешь и что он наткнется именно на тебя? Если начать взвешивать все «за» и «против», этому конца не будет. От риска никуда не денешься. Честно тебе скажу, у меня мороз по коже от твоей истории. Но мне было бы совершенно невозможно осудить Мишю. За первым же кустом я бы проткнул ему брюхо, но принципы должны оставаться неприкосновенными. Тебя я все равно не мог бы уже вернуть, а потому мой удар ножом был бы бессмысленным. Признаюсь, однако, что, наверное, я бы все равно нанес его, и даже с яростью. Но это уже любовь. Революция тут ни при чем. Ты, конечно, заслуживаешь некоторых отступлений от правил, а Мишю просто солдат, которому всегда найдется замена.
Невозмутимый тон, которым Джузеппе говорил об этом событии, подлил масла в огонь. Анджело вспылил и даже дал волю своим чувствам. Он снова видел подбитые гвоздями подметки сапог, готовых размозжить ему голову. Он содрогался при мысли, что чуть было не стал жертвой подлецов и трусов, которые, встреться он с любым из них один на один, удрали бы от него как зайцы.
— Ничто не вынуждает нас к одиночеству, — сказал Джузеппе. — Именно в этом твоя ошибка. Вместо того чтобы убить барона Шварца, как следовало, ты позволил ему защищаться. Дуэли не для нас. Мы не можем позволить себе роскошь дать хотя бы малейшее преимущество рабству. Наш долг — победить, а потому хороши любые средства, и даже крапленые карты.
— Я не умею убивать, — возразил Анджело.
— Это плохо для тебя, — ответил Джузеппе, — и что гораздо важнее — это плохо для нас.
— Я был уверен в своей победе, и я это доказал. Нужно было, чтобы он умер, и он мертв. Я дал ему саблю, и он защищался. Мне необходимо было, чтобы он защищался.
— Главное — не то, что необходимо тебе, а то, что необходимо делу свободы. В убийстве больше революционной доблести. Нужно отобрать у них все, вплоть до их прав.
Джузеппе растянулся на траве, подложив руки под голову.
— Не говори мне о трусости, — сказал он, — а уж коли говоришь, то признай, что она нам полезна. И даже больше, я считаю, чем мужество. Она нам расчищает дорогу. Ты утверждаешь: тот, кто внушил им мысль, что враги народа отравляют колодцы, был трусом и обращался к трусам? Это точка зрения, достойная полицейского. А хочешь знать правду? Пустил этот слух я. Можешь не сомневаться, я все расписал как надо. Разрази меня гром, если я не увеличил число погибших раз в десять. Что я обращался к трусам, согласен. Но я был очень доволен, когда убедился, что от моей идеи есть прок. Что же до того, что я сам трус, то я готов загнать эти слова обратно тебе в глотку, если ты сию минуту от них не откажешься. Если хочешь, можешь даже взять свою пресловутую саблю — вон она. Я не боюсь. А можем объясниться на кулаках, если твоему благородству не претит это оружие. Тебя чуть было не повесили. Если бы это произошло, я бы перерезал глотку Мишю, а может быть, и себе тоже. Но те, кого действительно повесили в результате моего краткого разговора с трусами, были самыми яростными врагами наших освободительных идей. Я сам проследил за этим, и нужные имена были отмечены крестиком в том списке, который мне дал Мишю. Я не имею в виду данный случай, но считаю, что идея Мишю повесить одним больше была совсем не дурна. Тем более иностранца! Это выглядело бы справедливо. Он неглуп.
Слушая его, Анджело думал: «Нет, его все-таки надо проучить, и именно кулаками, потому что он воображает, что тут он сильнее. Он очень гордится своими бархатными глазами, ну так я ему их так отделаю, что ему будет чем полюбоваться».
Его выводил из себя этот рассудительный, поучающий тон.
— Эмигрант нигде не может занимать привилегированного положения, — продолжал Джузеппе. — А к тому же я сапожник. Не слишком привлекательное ремесло. И не забудь, что я здесь всего лишь полгода. Но благодаря моему таланту рассказывать истории, которые производят впечатление на трусов, я отправил на фонарь шесть или семь весьма важных типов, которые к тому же вертели префектом как хотели. С твоей системой дуэли ты избавился бы в лучшем случае от одного. Да и то не наверняка. Он мог бы привести полицию на место дуэли. И готово. Мой полковник до самых Альп шагал бы в кандалах. В этих краях обыватель не дает спуску, если ему наступают на мозоль. Так вот, теперь по крайней мере их на шесть или семь меньше. Мы избавились от них, ничем не рискуя, потому что я понял, что сейчас есть дела поважнее, чем соваться в свары дюжины хулиганов. И что еще очень важно: эти знатные господа отправились на тот свет без воинских почестей. Нет ни малейшей возможности превозносить их. Даже родственники стараются о них больше не говорить. В конце концов, никто ведь не может доказать, что яда не было.
Анджело вытянул ноги.
— Строчка на твоих сапогах распоролась, — сказал Джузеппе, вынув руки из-под головы и даже приподнявшись. — Сними их и дай мне. Я навощил дратву, чтобы потом покрыть лаком, а горячий воск, очевидно, съел нитки. Я не хочу тебя видеть в драных сапогах. Кстати, ведь это я их тебе сшил и горжусь этим. У тебя красивые ноги, но никто бы не сумел так ладно обуть их.
Он стал вдохновенно говорить о сапогах. Подробно рассказывал о качестве кожи, дратвы, вара, лака и не мог остановиться. Он встал, глаза у него горели, на лице играла улыбка, которой сопровождался его рассказ о креме для лакировки.
Джузеппе вообще придавал большое значение костюму Анджело. У него по этому поводу было свое мнение.
— Я хочу, чтобы ты был красивым, — сказал он ему в первый же день. — Ты ведь знаешь, это мой конек. Я никогда не забуду великолепный гусарский мундир, который тебе так шел. Особенно тот, что герцогиня заказала тебе в Милане. Высокий воротник и каска делают твое лицо особенно привлекательным. Галуны тебе тоже к лицу. Украшенный золотом, ты внушаешь трепет. В тебе чувствуется что-то львиное. И это как раз то, что нужно. — Он говорил еще долго, и в словах его звучала любовь. — Тебя следовало бы поколотить, — добавил он, — за то, что ты закутал этого маленького горца в свой прекрасный сюртук. Мы с твоей матушкой потратили не одну неделю, пока подобрали подходящее сукно. Сколько раз моя матушка вонзала мне ногти в руки, когда мы его выбирали у знаменитого Гонзагески, который так хорошо разбирается в оттенках. Стоило так стараться, подбирая этот иссиня-черный, как ночь, оттенок и такое качество сукна, чтобы оно лилось мягкими складками. Твой мальчишка точно так же умер бы в своих собственных шмотках. Но месье всегда усердствует больше, чем нужно. Даже когда в этом нет ни малейшей необходимости. В хорошеньком виде ты явился ко мне! Эта бог весть сколько времени не бритая щетина старит тебя на десять лет. А главное, придает тебе такой вид, что верить в тебя совершенно невозможно.
Джузеппе дал поручение одному из суровых и услужливых стражей в блузах и несколько дней спустя повел Анджело на другой склон холма, откуда виднелась золотистая деревня, казавшаяся лодкой, гонимой зелеными волнами утесов.
С этой стороны холм был покрыт лугами и густыми, высокими березовыми рощами: ключи, пробивавшиеся из глубины постепенно разрушающегося холма, увлажняли землю и не давали ей пожелтеть под жгучими лучами белого солнца.
Вот в этих рощах, как отметил Анджело, стражи в блузах устроили себе что-то вроде казармы или главного штаба. Повсюду встречались часовые и стражи без оружия, с расстегнутой портупеей, покуривающие свои трубки. Они здоровались с Джузеппе, и было видно, что все они испытывают к нему большое уважение, а один молодой рабочий, охранявший какую-то палатку, отдал ему честь, очень неловко, но с большой серьезностью.
Джузеппе повел Анджело в дубовую рощу, где под навесами лежало множество тюков.
— Многие торговцы умерли, не оставив наследников, — сказал он. — Либо наследники тоже уже сыграли в ящик. Холера выскребла некоторые семьи подчистую. Все эти товары все равно пропали бы. Мы их забрали. И ведь какой славный — этот наш народ. Он охраняет и ничего не трогает. Расточителей тут не найдешь.
С помощью рабочего с драгунской портупеей, по всем правилам застегнутой, и ружьем за спиной они отыскали множество рулонов сукна, рулон грубой шерстяной ткани и рулон бархата.
— У меня есть мысль, — сказал Джузеппе, — я уверен, что очень удачная и что тебе она не приходила в голову. У меня тут есть один на примете. Это рабочий из Парижа, он сошьет тебе фрак не хуже самого Гонзагески, который в конечном счете ценится только в Турине. Ты хоть немного понимаешь, что тебя ждет? Мы не знаем, как поведет себя холера. Может быть, через месяц мы все уже дадим дуба. Но зачем же рассчитывать на худшее? Если только мы с тобой будем живы или даже жив будешь только ты, тебе скоро нужно будет пробираться в Альпы и делать то, что ты должен делать. Особенно если твоя матушка одержала победу в Бренте, а это почти наверняка, если судить по ее письму. Я сказал тебе, что этот рабочий скроит фрак лучше, чем Гонзагески, и это действительно так. Он и сюртук с жесткими полами может сшить лучше любого другого. Но здесь только обычные ткани, а для фрака или сюртука нужно что — то изысканное. И вот какая мне пришла мысль.
Красивые, окаймленные пушистыми ресницами глаза Джузеппе горели огнем.
— У местных крестьян, — продолжал он, — часто бывают очень красивые бархатные куртки. Они украшены большими медными пуговицами, изображающими оленьи или кабаньи головы, охотничьи, а иногда даже любовные сцены. Если их как следует начистить кусочком замши, они сверкают, как золото. Вот такая куртка тебе и нужна. А еще я тебе скажу, что у тех, кто их носит, кажется, есть кое-что в кубышке, и вот это кое-что и делает их красивыми. Только в наших краях у крестьян бывают умные лица. Здесь же у них лица плоские и невыразительные. А ты в этой куртке снова обретешь свою львиную стать. То, что до сих пор прикрывало всего-навсего кубышки с деньгами, теперь будет облачать истинную доблесть: представляешь, как это будет здорово. Республиканцы питают неразделенную любовь к принцам. Именно поэтому они их и убивают. Они им нужны, они их повсюду ищут. А когда находят среди них того, кто разделяет их убеждения, то готовы умереть за него.
— Не забывай, — ответил ему Анджело, — что я не собираюсь сидеть на одном месте и никогда не буду позировать для портрета. А кроме того, я верю в принципы.
— Ты понимаешь меня с полуслова, — сказал Джузеппе. — Вот за это я тебя и люблю. А как ты произнес эту фразу о принципах! Будь всегда таким. Это неподражаемо. Ты просто поверг меня в трепет. Впрочем, быть воплощением доблести надо не среди этих людей с плоскими лицами, а среди народа, где даже чистильщик сапог наделен благородными чертами Цезаря. Если тебе удастся говорить с ними о принципах так, как ты это сделал только что, то можешь быть уверенным в успехе любого дела. Но нужен именно этот тон и эта убежденность. В нашем деле наивность иногда сродни гениальности. Только сможешь ли ты сохранить ее? А поэтому тебе нужны брюки из грубого сукна, облегающие — ты хорошо сложен. И плащ: кто знает, может быть, тебе придется пробираться зимой через Альпы?
Это был великолепный дорожный плащ, но один вид его был невыносим в такую жару. Он был аккуратно сложен и пересыпан чабрецом и лавандой. Лaвиния даже завернула его в одну из своих рубашек и положила на дно ящика, стоявшего в северном углу хижины, куда никогда не проникали солнечные лучи. Бархатная куртка и брюки также были уложены в ящик.
Хотя уже была осень, стояла такая жара, что даже белье на теле казалось лишним. Лавиния ходила в кофте и нижней юбке, надетой на голое тело. Она была очень хороша собой. В Турине она славилась своей красотой, и герцогиню всегда просили отпустить ее, чтобы изображать во время праздничных шествий Диану, или Афину, или даже архангела Михаила. Она так хорошо выучила эти роли, что продолжала их играть, даже когда возилась у плиты.
Другие женщины, жившие на этом холме, довольно долго еще не решались снять свои хлопчатобумажные чулки, но жара стала настолько невыносимой, что они в конце концов отказались от многих условностей, но все еще не решались ходить в одной кофте и нижней юбке. А некоторые даже продолжали носить закрытые платья с высоким воротом. Это были жены рабочих. Все они выглядели скромными и благопристойными горожанками. Волосы у них были очень гладко зачесаны назад и стянуты тугим узлом. Иногда можно было видеть, как, укрывшись за кустами, они расчесывают и заплетают в косы свои длинные волосы, а потом, держа во рту шпильки, по одной втыкают их в свой пучок. Затем они вставали, отряхивались, снимали волосы со своих расчесок, заворачивали их в бумажку и прятали за корсаж, одергивали юбки, похлопывали себя по бедрам, поправляли турнюр, словно фазаньи курочки, крутили задом и снова принимались за свою тяжелую работу: с двумя ведрами шли за водой (а путь был не ближний), кололи дрова, растирали мужа или брата, сына или дочь, когда у тех начинался приступ. У них тоже бывали приступы, и они так и умирали во всем своем снаряжении, прежде чем им успевали разрезать шнуровку корсета, потому что, даже корчась от боли, они защищались обеими руками, не позволяя раздеть себя.
Лавиния часто тихонько напевала коротенькие живые песенки, которые сопровождала покачиванием головы, улыбками и трепетом ресниц. Пела она едва слышно, но мимика и треугольная морщинка, появлявшаяся у нее на переносице, придавали ей плутовской и задорный вид; а ее большие глаза, которые она очень выразительно таращила, ее гримаски и ужимки, очень лукавые, а иногда даже порочные, превращали Прованс в уголок Италии.
«Нужно спасти этот народ, — думал Анджело, глядя на нее, и подходил поближе, чтобы послушать.
Он наделен всеми добродетелями. Эта девушка родилась в семье дровосеков в лесах, принадлежащих моей семье; совсем крошкой ее принесли к нам в дом для развлечения моей матери. В течение десяти лет она была горничной; ведь уже в восемь лет она должна была забираться под тяжелую амазонку моей матери, чтобы расправить складки рубашки. И она готова умереть за меня. Даже скорее, чем за Джузеппе, хотя тот, уезжая, забрал ее с собой, научил ее любви и, надеюсь, женился на ней. Какая преданность! Как она хороша, и как чисто ее сердце! (Он не замечал, что порой губы ее складывались в сладострастную, а иногда и чуть распутную гримаску.) Она заслуживает Республики. Я готов на все, чтобы подарить ее ей. Вот мой долг. Вот мое счастье. И я не хочу иного!»
В ту пору, в этой маленькой Италии, Джузеппе развлекался от души. Он приближал свои губы к губам Лавинии и тихонько вторил ей (совсем тихо, почти шепотом, потому что говорил он о сокровенном, а где-то совсем рядом люди были подавлены заботами и умирали). В такие минуты лицо его утрачивало обычную жесткость и становилось спокойным и мягким. И несмотря на поразительное сходство с Терезой, оно казалось Анджело удивительно благородным.
Погода переменилась. Белое небо опустилось и теперь почти касалось вершин деревьев, а кое-где верхушки кипарисов, словно срезанные ножницами, исчезали в белом мареве. До сих пор небесные паруса были натянуты довольно высоко, и под гипсовым куполом иногда пробегали волны серого ветра. Но вот небо опустилось и зависло в четырех или пяти метрах от земли. Птиц большей частью не было видно, даже ворон: они теперь вели какую-то очень таинственную жизнь над этим потолком, откуда они изредка просачивались в виде больших черных капель.
И сразу же усилилась жара, как будто закрыли дверцу духовки. И солнце, и тени, казалось, замерли на месте. Яркий свет достигал апогея в полдень, становился слепящим, затем постепенно шел на убыль и внезапно превращался в ночь.
А потом возникло еще одно явление, очень всех встревожившее. Люди перестали слышать друг друга. Сколько бы вы ни пытались говорить с кем-нибудь, вы все равно продолжали говорить сами с собой. Собеседник молча смотрел на вас, а если и начинал тоже говорить, то видны были только его безмолвно движущиеся губы, а кругом по-прежнему царила какая-то угрожающая тишина. Если крикнуть, то крик щелчком отдавался в ваших ушах, но никто, кроме вас, его не слышал. Так продолжалось много дней.
Конечно, все по-прежнему было залито густым меловым светом, ограничивавшим поле зрения. Чтобы взглянуть вдаль, нужно было согнуться, словно подсматривая в щель под дверью.
Ветра не было, но откуда-то стали долетать совершенно неожиданные запахи. Сначала это был резкий запах рыбы, как от только что вытащенных из воды на траву сетей. Потом он превратился в запах болота, гниющего тростника, разогретой солнцем грязи. Этот запах, как, впрочем, и другие, вызывал галлюцинации. Меловая белизна воздуха, казалось, стала зеленеть. А следом (или, может быть, одновременно) появился запах, похожий (но сильнее) на запах огромной запущенной голубятни, пронзительно-терпкий запах голубиного помета. И он тоже (а кругом по-прежнему не было видно ничего, кроме слепящей белизны) вызывал очень неприятные видения: казалось, что чудовищных размеров голуби, сидя на яйцах, покрывают землю удушающе толстым слоем помета и пуха. И был еще пронзительный запах очень соленого пота, от которого щипало глаза, как от запаха овечьей мочи в запертой овчарне.
Однако все эти видения, порождаемые запахами, не пугали, а точнее, не они внушали страх. Гипсовый потолок начал вдруг стремительно разрушаться, от него отваливались куски штукатурки, обнажая нечто вроде темного чердака. Свет померк. Наконец, замелькали молнии, а точнее, не настоящие молнии, а зарницы, вспыхивающие тут и там, словно свечи, желтоватым, желчным огнем и угасающие с легким потрескиванием, так и не разразившись громом. Воздух был наполнен запахом фосфора.
И вдруг в один прекрасный день, хотя никто не видел молнии, раздался сухой, словно удар молота, раскат грома. С этого момента удары молота следовали один за другим, методично взламывая тишину. Потом пошел дождь. В течение нескольких дней он окутывал все тонким и теплым муслином. Затем в этом прозрачном занавесе появились полосы. Следующие два или три дня полосы становились все более плотными, так что сквозь них нельзя уже было различить цвет деревьев. Наконец, он полил стеной, обрушивая на землю такие тяжелые и плотные глыбы воды, что она глухо стонала под его ударами.
Потоки воды буквально смывали лагерь. Хижины рушились. То и дело приходилось бежать на помощь семьям, которые, по колено в грязи, пытались спасти свои пожитки. Укрыться было негде. Потоки черной воды заливали даже самые высокие утесы. Отряды рабочих в блузах и с кожаными портупеями самоотверженно спешили на помощь всем и каждому. В конце концов эти люди, постоянно обремененные ружьями, промокшими детьми и суровыми добродетелями, начали раздражать Анджело.
«В чем ты, собственно, можешь их упрекнуть? — размышлял он. — Кто занимается спасением на другом холме, где нет таких отрядов? А как спасет свою семью тот, кто оказался один в этом диком месте?»
В течение сорока часов дождь обрушивал на людей свои водяные глыбы; не яростно, а как-то спокойно и умиротворенно. Наконец раздался великолепный удар грома: небо на мгновение разверзлось огненной бездной, а потом загрохотало так, что чуть не лопнули барабанные перепонки. В темном небе появился просвет. Среди головокружительных нагромождений облаков засияла небесная лазурь. По мере того как эти башни из облаков удалялись друг от друга, открывая небесный простор, лазурная голубизна переходила в синеву горечавки, а бьющие из-за туч солнечные лучи окружали их края золотистой каймой.
Женщины отстегнули свои турнюры: сделанные из ваты, а не из волоса, как у светских дам, они пропитались водой. Им пришлось снять и юбки, слишком широкие, тяжелые и залепленные грязью. В одних нижних юбках у них был очень республиканский вид, только лица под аккуратными прическами, из которых не выбилось ни пряди, сохраняли свою обычную благопристойность и скованной была походка, потому что они стеснялись в полную силу передвигать ногами.
Вскоре умерло пять или шесть стариков. Промокшие и продрогшие до костей, они так и не смогли согреться, несмотря на то что были разведены огромные костры, дававшие, правда, больше дыма, чем огня.
Долина внизу была неузнаваема. Многометровая толща бурной, пенистой воды покрывала луга. Невозможно было обнаружить те места, где раньше стояли палатки лазарета. На склоне другого холма, у самого края потока, затопившего долину, группка черных человечков, похожая на щепотку муравьев, суетилась около каких-то белесых обломков. Оливковые сады над ними были пусты. Еще несколько черных человечков копошилось немного выше, у опушки соснового бора.
Вода из долины стекала к городу и через ворота проникала внутрь. В течение нескольких дней облака оставались серыми, затем поголубели.
Умерло двое детей. От простуды. Женщины заговорили об эпидемии крупа. Они очень разнервничались. Их лица похорошели от светящейся в глазах тревоги, детей они все время держали на руках. Но все обошлось несколькими легкими простудами. Рабочей страже удалось просушить дрова. Они трудились без устали, не снимая промокших блуз и брюк и не расставаясь с оружием. Наконец удалось развести огонь и усадить вокруг всех, кто дрожал от холода.
Мужчины в блузах тоже устроились около огня. Они разобрали свои ружья, высушили их, смазали, снова собрали, а вместо отвертки закручивали винты кончиком ножа. Это был своего рода смотр оружия.
— Ты к этому имеешь какое-нибудь отношение? — спросил Анджело Джузеппе.
— Я ко всему имею отношение, — не без гордости ответил тот.
Облака сгрудились на линии горизонта; они стали темно-синими, потом лиловатыми и наконец бордовыми. Все заметили это. Облака жили и двигались. Время от времени их груды обрушивались на дальние холмы и скрывались за ними, все больше обнажая безбрежное небо, светящееся какой-то немыслимой синевой. И наконец, словно освещенное заходящим солнцем — хотя был полдень, — появилось алое, как мак, облако.
Солнце пылало. Над грязными лужами заклубился пар. Дни были знойными, а ночи холодными.
Один человек умер от скоротечной холеры. Он сгорел за два часа. Это был один из рабочей стражи. Он нес караул. Но вдруг ружье словно стало мешать ему. Он снял его и прислонил к дереву. А потом все этапы холеры стремительно последовали один за другим: судороги, посинение, ледяное тело, агония. Моментально вокруг него образовалась пустота; разбежались даже те, кто сначала пытался помочь ему.
Неумолимая печать холеры легла на его лицо. Это была воплощенная картина смерти во всех ее изгибах. Атака была столь стремительной, что какое-то время на его лице оставалось выражение совершенно детского удивления, но смерть повела с ним такую страшную игру, что щеки его стали вваливаться на глазах, а зубы оскалились в нескончаемом смехе. И вдруг он испустил вопль, от которого все разбежались.
До сих пор больные умирали молча. Тела были разрушены болезнью до основания и готовы к приходу смерти. Теперь же она поражала их, как ружейная пуля. Кровь разлагалась в их жилах так же стремительно, как гаснет дневной свет, едва солнце скроется за горизонтом. Они увидели приближение ночи и стали кричать.
С этого момента крики раздавались днем и ночью. Всякая деятельность прекратилась. Люди ничего не делали, только ждали. Потому что пули разили направо и налево так, будто кто-то, установив ружье на прицельный станок, стрелял точно в цель. Иногда жертвой становился мужчина, идущий по тропинке, и тогда он катился, словно подстреленный заяц, иногда женщина у очага, и она тогда падала лицом на раскаленные угли. Семья из трех-четырех человек могла сидеть под деревом, и вдруг отец начинал кричать, и нужно было вставать и бежать. Его бросали одного, потому что он уже умирал, и помочь ему было невозможно. Жена и дети вспархивали, будто стая куропаток, и опускались за каким-нибудь кустом. А иногда невидимый стрелок обрушивался и на эту компанию. Едва успевали они перевести дух, как мать или кто — нибудь из детей вскрикивал, и снова хлопали на бегу юбки, а на земле оставался еще один умирающий, бьющийся в судорогах последней агонии.
Все чаще встречались стражи без ружей, а брошенные ружья валялись на траве или стояли прислоненные к дереву.
Глаза мертвых были наполовину прикрыты тяжелыми, давящими веками, сквозь ресницы можно было рассмотреть цвет этих неподвижных глаз. Болезнь, словно сжигавшая тела молния, оставляла в неприкосновенности цвет глаз, смотревших из-под полуприкрытых век. У некоторых умерших молодых женщин, чьи тела были обтянуты бледной кожей, под которой виднелись сгустки отравленной крови, живыми казались только длинные загнутые ресницы, прикрывающие чистой воды сапфиры, изумруды или топазы. Щеки были фиолетовыми, но сквозь сжатые почерневшие губы всегда выглядывал алый, как мак, кончик языка, удивительный, тошнотворно-непристойный, так нелепо контрастирующий с цветом полуоткрытых глаз. Однажды взглянув, было уже невозможно оторваться от этого лица, несмотря на гордый, вызывающий, презрительный, неподвижно устремленный вдаль взгляд этого распростертого в грязи, иногда уже гниющего и разлагающегося тела.
Днем снова стояла сильная жара.
Анджело пытался ухаживать за некоторыми из этих больных. Рабочие говорили о методе Распайя и очень верили в камфору. Но они считали ее скорее профилактическим средством и носили в мешочках на шее, словно ладанку. Несколько решительных мужчин присоединились к Анджело. В короткие мгновения между началом приступа и смертью они пытались поить больного настоем шалфея. Но сраженные пулей умирающие впадали в неистовство, и судороги корчили их, как тростинку. Чтобы удерживать их, пришлось сделать нечто вроде смирительной рубашки. Анджело держал голову больного, в то время как другие пытались просунуть горлышко бутылки между сжатыми зубами. Считалось, что кровопускание тоже может помочь. Но кровопускание, сделанное неумелыми руками при помощи перочинного ножа человеку, бьющемуся в конвульсиях, превращалось в чудовищную бойню. Впрочем, и шалфей, и кровопускание, и камфора были абсолютно бесполезны.
И тем не менее каждый раз, услышав крик, Анджело вскакивал (однажды он прибежал и увидел группу детей, пытавшихся запустить воздушного змея). Его внимание стали привлекать люди, внезапно закрывающие глаза руками, потому что часто приступ начинался с ослепления; или те, кто спотыкался на ходу, так как иногда головокружение, какое-то своеобразное опьянение предвещало смерть.
— Не нравится мне все это, — сказал Джузеппе. — С этой их привычкой повсюду шляться они могут явиться умирать рядом с нами. У людей, право же, нет совести. Раз приступ начинается внезапно, так и сидели бы у себя. Они могут упасть на Лавинию, на тебя или на меня. И уж во всяком случае, испачкать траву вокруг нашего жилища. С этой болезнью шутки плохи.
Джузеппе скрестил руки на груди. Время от времени он скрещивал также указательный и средний пальцы левой руки и прикасался ими к своему виску, к виску Лавинии и Анджело.
— Мне не нравится также то, что делаешь ты. Пусть себе умирают, не вмешивайся. Что они тебе? Я — твой молочный брат, Лавиния — моя жена, не говоря уж о том, что в детстве мы играли вместе. И вот, помогая совершенно посторонним людям, ты рискуешь принести нам заразу и отправить всех нас на тот свет.
Он не мог скрыть страха, да, впрочем, и не старался его скрывать, считая это совершенно естественным.
В его голосе звучала угроза, он говорил, вплотную подойдя к Анджело. Тому в конце концов надоело, что ему дышат в лицо, и он с силой оттолкнул Джузеппе.
Началась драка. Лавиния с большим интересом наблюдала за ними. Некоторые удары Джузеппе, будь Анджело менее проворен, могли бы быть смертельными. Но от одного из ударов Анджело у Джузеппе пошла носом кровь, он лег, уткнувшись носом в траву, и стал яростно царапать землю, всхлипывая, как ребенок. Лавиния была очень довольна. Но тут же стала утешать его. Он целовал ей руки. Она его заставила сесть. Анджело с ужасом смотрел на свои окровавленные кулаки. Наконец они обнялись все трое.
Кругом умирало столько людей, что некоторые стали подумывать, а не лучше ли вернуться в город. Рабочие кожевен заявили, что дубовая кора, которая вымачивается у них в чанах, предохраняет лучше, чем сельский воздух, и ушли вместе со своими семьями. Но на следующий день после их ухода вернулся один маленький мальчик и сказал, что все остальные умерли, как только пришли в город. В живых осталась еще одна женщина. Она вернулась на холм к вечеру. Она рассказала, что все улицы покрыты галькой и грязью, нанесенной недавними проливными дождями, и что едва мужчины принялись разгребать этот ил, как стали падать словно мухи, а за ними женщины и дети. И все это за несколько часов, так что они даже не успели войти в дома. Она потеряла двух сыновей, мужа и сестру; маленький мальчик, который вернулся раньше нее, тоже остался совсем один.
На соседнем холме дела шли не лучше. Небольшие группки людей неподвижно сидели там в стороне друг от друга. Этот холм находился по ту сторону долины, куда потоком были унесены палатки лазаретов. Он буквально сбрил с лугов всю траву, оставив от них один твердый костяк. Вот там-то и скопился этот отравленный ил, если судить по клубившемуся над долиной туману. С начала эпидемии почти всех мертвых хоронили там в огромных ямах, засыпанных негашеной известью. Заполненные трупной жижей ямы и раньше потихоньку булькали, а теперь, после проливных дождей, они вскипали пузырями и пенились, словно кастрюли с каким-то омерзительным варевом. Оттуда доносилось какое-то потрескивание, и над ними клубился зловонный пар.
— Надо уходить, — сказал Джузеппе. — Больше здесь оставаться нельзя. Уйдем куда-нибудь подальше в лес.
Но тут появились несколько человек из охраны и долго разговаривали с ним. Это были шестидесяти — семидесятилетние старики. Ружья были при них. Почти все они потеряли свои семьи, и в последнее время у них появилась привычка долго, не мигая, смотреть на своего собеседника. С ними был молодой человек лет двадцати. Его тоже не пощадила холера, отняв у него молодую жену, с которой он не прожил и трех месяцев.
Джузеппе принял все возможные меры предосторожности и говорил, почти все время прикрывая рот левой рукой. Он обращался главным образом к молодому человеку, который, кажется, имел большое влияние на остальных. Тот говорил резко, то и дело бросая взгляд на Лавинию. Он неоднократно произносил слово «долг», и каждый раз осиротевшие старики одобрительно качали головами.
— Они сошли с ума, — сказал Джузеппе. — Они принуждают меня остаться. Но подожди, я сказал им кое-что такое, что заставит их задуматься.
И действительно, прошла только одна ночь, а наутро эти люди пришли снова. Молодой человек не осмеливался смотреть на Лавинию. Он сказал, что они подумали и решили и в самом деле перебраться подальше в лес, добавив, что он и еще пять-шесть человек согласны остаться здесь, чтобы поддерживать порядок и хоть немного помогать больным. Джузеппе пылко одобрил их решение, заговорил о народе, о его благородстве, о том, какой он подает пример и как самоотверженно «служит идее». Свою речь Джузеппе сопровождал выразительными жестами, забыв о предосторожностях.
Уйти решилось человек двести. Джузеппе, очень оживленный, шел впереди. Он брал на себя любую работу, давал отеческие советы, подбадривал. Лавиния шла следом. Она спросила Анджело, что он собирается делать.
— Иди с ним, — ответил Анджело, — я тоже пойду с вами.
После безуспешных попыток помочь сотням больных он вынужден был признать, что его усилия были совершенно бесполезны. Несколько человек, взявшихся поначалу помогать ему, давно уже отказались от этого занятия. И мало того, что ему не удалось спасти ни одной жизни, так теперь одно только его присутствие настолько связывалось у умирающих с неизбежностью смерти, что они тотчас же начинали корчиться в судорогах агонии. Его называли «вороном», как тех грязных и пьяных типов, которые с непристойно-омерзительной грубостью швыряли трупы в яму. Приходилось признать, что популярности у него здесь не было.
Джузеппе со своим отрядом устроился в очаровательном месте. Это была глубокая ложбина, поросшая густой травой, под сенью огромных дубов. Ключевая вода стекала во вкопанную в землю старую квашню. Затененная густой листвой ложбина тем не менее хорошо продувалась северными ветрами. Когда-то здесь была овчарня, от которой остались лишь полуразрушенные стены. В шелесте листвы было нечто успокоительное, а переплетение ветвей огромных дубов создавало впечатление мощи и силы.
Когда появился Анджело, Джузеппе уже поставил часового у источника, а также указал каждому место для лагеря, объединив по нескольку семей. Все много толковали о законах. И с гордостью. Стражи были вооружены. Анджело не мог понять, откуда взялись все эти здоровые, крепкие, краснолицые люди. Внизу он их не видел. Один из этих крепких людей, спокойно жевавший краюху хлеба перед составленными в козлы ружьями, вдруг упал ничком и умер со всеми привычными симптомами.
— Внизу эти люди охраняли запасы продовольствия, — говорил Джузеппе. — Поэтому ты их и не видел. Может быть, ты воображаешь, что картофель, рис, кукурузная мука, из которой Лавиния пекла нам лепешки, падали с неба? Как ты себе представляешь, откуда бралась пища для всех этих людей? У нас были склады, каждый получал свою долю. То, что здоровые люди охраняли запасы продовольствия, разве это не благоразумно? Можешь ты мне сказать, чего бы ты В конце концов хотел? Способен ты хоть на маленькую жертву?
Умерший долго не остался лежать на траве. Его тотчас же унесли. Четверо мужчин в рубашках навыпуск (так обычно были одеты «вороны») принесли носилки. Анджело заметил, что носилки были сделаны из свежих, только что очищенных от коры веток. Палатка четырех «воронов» стояла в стороне, шагах в ста от общего лагеря. Джузеппе вызвал их свистком.
В течение двух или трех дней все были заняты обустройством лагеря. Бригады сильных молодых людей в сопровождении вооруженных стражей перетаскивали продукты из нижнего склада. Другие устраивали отхожее место и мусорную яму. Было неизвестно, от кого исходят приказы, организующие работу. Появлялся человек из охраны с ружьем за плечом и говорил: мне нужно столько-то людей, чтобы сделать то-то. Джузеппе лично не вмешивался, только изредка давал советы: например, устроить отхожее место подальше и с подветренной стороны. Он так забавно говорил о скверных запахах, что рассмешил не только женщин, но даже и мужчин. Почти каждый вечер человек десять толстых краснолицых охранников собирались на восточной оконечности ложбины, с той стороны, откуда надвигалась ночь. Они довольно долго сидели там, глядя, как догорают на западе последние отблески сумерек, пока наконец не появлялся Джузеппе.
Несколько человек умерли, но их унесли, когда они еще были живыми. Четырех мужчин в рубахах навыпуск стали всерьез называть «воронами». Анджело обратил внимание на их лица: в них появилось что-то тупое и безжизненное.
А потом вдруг умерло десять человек, причем шесть в один день. Женщина, потерявшая и мужа, и сына, выла и отбивалась от «воронов». Ее тоже унесли, а она продолжала выть и, как пловец, яростно била руками и ногами. Потом ее поставили на ноги там, далеко за деревьями, на диком склоне, сбегавшем вниз к мрачным долинам. Стражи велели ей идти, идти прямо вперед. И она ушла. Ветер трепал ее распущенные волосы.
Эта сцена вызвала большое волнение. Гул голосов почти что перекрывал шум листвы. Джузеппе взобрался на развалины, оставшиеся от стены овчарни. Он стал трогательно и проникновенно говорить всем об этой женщине, идущей к мрачным долинам. Он сказал, что горе нуждается в уважении и облегчении. Все знают, что за лесами есть деревня, куда она обязательно придет. Всем известно гостеприимство ее жителей, оно даже вошло в пословицу. Можно не сомневаться, что женщину там примут, накормят, обласкают. Но он хотел сказать нечто еще более важное. Горе, конечно же, надо уважать, повторил он. Это само собой разумеется. Важно другое: мертвые подвергают огромной опасности живых. Поэтому самый обыкновенный здравый смысл требует избавляться от них как можно быстрее. Что касается чувств, то две или три минуты уже ничего не меняют, и, напротив, в том, что касается заражения, они могут оказаться роковыми. Когда умирает близкий человек, к нему бросаются, целуют, сжимают в объятиях, всеми силами стараясь удержать его. Совершенно очевидно, что никакими способами невозможно удержать (увы!) в этом мире того, кого смерть решила призвать в мир иной. Но зато эти объятия способствуют распространению заразы. Он считает, что именно в этом причина распространения заразы среди близких покойного. Так что речь идет всего лишь о здравом смысле. Вот и все, что он хотел им сказать.
Лавиния бросила быстрый взгляд на Анджело.
А ночью умерло еще четыре, пять, шесть, семь, восемь, десять человек. «Вороны» и стражи ходили с фонарями. Джузеппе вздыхал на своем ложе, потом что-то сказал Лавинии на пьемонтском диалекте, потом попросил Анджело, который лежал в двух метрах от них: «Поговори со мной».
Утром ложбина была чистой. Никаких следов ни волнения, ни смерти. Только круги примятой травы говорили о том, что тут были палатки.
Утром умер еще один человек. Его унесли, прежде чем он испустил последний вопль. Его жена и сын упаковали свои вещи и молча последовали за стражами, которые вывели их за пределы ложбины.
В этот день больше никто не умер. Под вечер, когда Анджело курил свою короткую сигару, он услышал шум, напоминающий легкий шелест ветра в листве. Это был шум возникавших то тут, то там разговоров.
Ночь была спокойной. Джузеппе несколько раз обращался к Лавинии по-пьемонтски. Она не ответила. Тогда он позвал Анджело: «Поговори со мной». Анджело долго говорил ему о Пьемонте, о каштановых лесах и наконец стал выдумывать всякие «штуки», чтобы поиздеваться над Мессером Джован-Мария-Стратигополо. И каждый раз, когда он останавливался, чтобы перевести дыхание, Джузеппе говорил: «Ну а еще, что бы еще ему такое сделать?»
На следующий день не умер никто. Дул легкий, жизнерадостный северный ветер. Чудесно было слышать, как от его дыхания потрескивают могучие ветви. Все беспрекословно повиновались стражам, которые наводили порядок около источника. На их красных, очень земных лицах появилась суровая, почти одухотворенная уверенность. Это очень удивило Анджело. Джузеппе прохаживался по лагерю. Его очень почтительно приветствовали. Приветствовали даже Лавинию, которая все более напоминала какую-то аллегорическую фигуру.
— Я приветствую тебя, богиня благоразумия, — сказал ей Анджело.
Она ответила ему всеведущей улыбкой.
Анджело увел Джузеппе на западную опушку леса.
— Хорошо! Все видят, что ты мне покровительствуешь, — сказал он.
Из-под усов мелькнули в улыбке зубы.
— Не смейся, — ответил Джузеппе, — я прекрасно понял, что прошлой ночью ты говорил мне о Стратиго — поло просто для того, чтобы меня отвлечь. Я не скрываю: эта болезнь мне омерзительна. Ты хочешь, чтобы я сказал, что боюсь? Ну что же, я признаюсь. При одной мысли о ней у меня мурашки бегут по коже, как у кролика, с которого сдирают шкуру. Хочешь, я тебе скажу все, что думаю? В таких случаях человек не обязан быть мужественным. Риск слишком велик. Достаточно делать вид: результат тот же, но ты остаешься в живых; а это, несмотря на твою ухмылку, которая мне совсем не нравится, все-таки самое главное. Как на это ни смотри, но смерть все равно остается окончательным поражением. Надо уметь пользоваться другими. Это естественно, и все это понимают, даже те, кого используют вместо матрасов, чтобы заткнуть окна. Человеческое тело задерживает пули лучше, чем шерсть. Здравый смысл у всех в крови. А это значит, что я ближе к простым людям, чем ты. Ты кажешься сумасшедшим. Ты не внушаешь им доверия, они не могут поверить в добродетели, которых не представляют себе. Можешь проверить. Расскажи-ка им, что тебе пришлось всю ночь, как ребенка, держать меня за руку, дай им понять, что я тебе смешон, и можешь не сомневаться, они набьют тебе морду.
Под ними тянулась та дикая долина, куда два дня назад отправили первую изгнанницу. На дне ее росли огромные синие буки. Деревни не было видно, повсюду — только синие леса.
Анджело молчал.
— Давай вернемся в Италию, — наконец сказал он, — пусть нас там убьют.
— Хорошо, — ответил Джузеппе, — но каким образом?
— Я надену свой полковничий мундир, ты — гусарский, и под ручку вернемся в казарму.
— А если нас не убьют? Все сержанты — карбонарии. И не меньше двадцати унтер-офицеров руководят вентами. Через полчаса все офицеры будут на том свете, и тогда на улицах Турина придется иметь дело с тысячей новобранцев, которые будут кричать: «Да здравствует полковник Парди!», но на следующий день, когда их останется только пятьсот, они будут кричать гораздо тише. А как завербовать рабочих мануфактур, без которых никуда и которые наверняка будут сбиты с толку и галунами, и замком в Бренте? Не говоря уж об объяснениях, которые придется давать тем, кто уже сочинил законы итальянской свободы у себя в голове или на бумаге. Не забывай, что существуют адвокаты и профессора.
— Я сделаю так, что меня арестуют и без мундира.
— Но Бонетто, который намерен стать военным министром или, может быть, даже министром юстиции, раструбит повсюду о твоем аресте. Я думаю, что это охладит моих сержантов и унтер-офицеров, которые считают тебя орлом. Они могут вообразить, что тебя одурачили или даже что ты предатель и вся эта история шита белыми нитками. Но это не помешает тебе стать знаменосцем. Провокаторы для этого очень подходят. И даже если все наши поверят в твою измену, те, кто занят формированием общественного мнения, состряпают из твоего ареста целый роман. А это по крайней мере двести стычек, если твой процесс будет длиться неделю. По два убитых в каждой стычке, и вот уже четыреста душ на твоей совести, что кончится для тебя, может быть, десятилетним заключением. А если тебя расстреляют, то будет миленький фейерверк. И это не считая интриг твоей матери и моей матушки, которая выйдет с кинжалом на улицу, и Карлотты, готовой вцепиться в первого встречного, что прибавит, по самому скромному подсчету, двести или триста покойников. Ну а если тебя засадят пожизненно, то тогда в дело пойдет клевета, потому что ты должен будешь умереть в тюрьме даже тогда (что я говорю? именно тогда!), когда Италия будет свободной. Ты уже не веришь? Надо признать, что наше теперешнее положение незавидно.
— Холера меня не пугает, — сказал Анджело. — Такая смерть вполне даже решает все проблемы. Я не могу быть счастлив вне моего долга.
— Я категорически запрещаю тебе умирать, — сказал Джузеппе, — и тем более таким образом. Что же касается долга, то какое тебе дело до долга других? Я думал, что в тебе больше гордости. Выполняй свой собственный долг.
ГЛАВА X
Теперь холера неслась через города и леса, словно разъяренный лев. После нескольких дней передышки она снова обрушилась на жителей ложбины. Заболевших безжалостно уносили, прежде чем они успевали действительно умереть. Оставшиеся в живых члены семьи изгонялись.
— Куда ты их отправляешь? — спросил Анджело.
— Вниз, туда, откуда мы пришли: под миндальные деревья.
Анджело пошел туда и вернулся в ужасе. Он сказал, что это настоящая бойня, где оставшиеся в живых превратились в скелеты и бродят, натыкаясь на непогребенные трупы, над которыми кружат стаи стервятников. Голос его звучал напряженно и резко.
Джузеппе ответил, что ветер дует с другой стороны, а значит, эти трупы не опасны. Но тут же спохватился и сказал:
— Тебе надо уходить отсюда.
— Тебе тоже, — ответил Анджело.
Вопреки его ожиданиям, Джузеппе почти не возражал.
— Ты нужен делу свободы, — сказал ему Анджело. — Тебя надо спасти. Твоя смерть здесь будет совершенно бесполезна. Как ты мне и советовал, я выполняю свой личный долг. И моя первая задача — сохранить солдат для сражения.
Он привел еще более убедительные и очень ловко поданные доводы.
— Тебе здесь страшно, — продолжал Анджело, — а ведь я знаю твое мужество. И я даже имел возможность в нем убедиться. Стало быть, у тебя есть серьезные основания для страха, и суть их в том, что ты просто боишься бессмысленной смерти.
Он еще долго говорил в таком духе.
— Это чистая правда, — сказал в конце концов Джузеппе, — именно так я устроен. Но эти рабочие, которым я дал оружие, привыкли, что я ими командую, теперь они могут заставить меня это делать.
— Я, во всяком случае, для них ничто, — сказал Анджело, — и они дали мне это понять: я для них «ворон». Без твоего покровительства был бы давно уже отправлен вниз. Если я исчезну, они этого даже не заметят либо решат, что я пошел подыхать в другое место. Я уеду раньше и попытаюсь купить лошадей. А эта твоя деревня по ту сторону долины действительно существует?
— Думаю, что да, но я узнаю поточнее.
— Или лучше я уеду один и оставлю тебе двадцать луидоров, чтобы ты сам купил лошадей для Лавинии и для себя. Не стоит привлекать внимание, а если я куплю трех лошадей, то всем все станет ясно.
— Хорошо бы даже купить четвертую лошадь, — сказал Джузеппе, — тогда мы смогли бы взять провизию.
— Я буду вас ждать недалеко отсюда.
— Мы уедем через три или четыре дня после тебя, чтобы я успел ответить на вопросы о твоем исчезновении, если вообще его кто-нибудь заметит, и уложить в мешок рис, фасоль, муку и сало. Только куда же мы поедем?
— Будем двигаться по направлению к Италии. Неизвестно, добралась ли туда эта эпидемия. Но в любом случае надо подниматься в горы.
— Послушай, — сказал Джузеппе, — у меня давно уже вертится одна мысль. Она не вчера у меня появилась, и я думаю, что ты согласишься. Самая короткая дорога идет вдоль русла Дюранс. Но она наверняка охраняется, а у въезда в деревни устроены заставы, где нужно предъявлять пропуск. После всех твоих приключений по дороге сюда, о которых ты мне рассказал, сомневаться в этом не приходится. Я, конечно, сделаю и тебе, и себе сколько угодно пропусков. Я захватил с собой печать из мэрии. Но даже если мы благополучно минуем сорок девять застав, на пятидесятой нас все равно запихнут в тюрьму. Когда я говорю «тюрьма», то имею в виду карантин. У меня волосы встают дыбом, когда вспоминаю, что ты мне о них рассказывал. Но есть другая дорога, совершенно потрясающая. Нужно идти вниз к Воклюзу, то есть отсюда на запад. Оттуда добраться до Дромы. Места там совершенно дикие. И есть одна еще более дикая долина, которая поднимается в горы. Сейчас увидишь. — Джузеппе набросал карту на обрывке бумаги. Он знал все основные дороги и даже тропинки. — Возьми это с собой, — сказал он. — И жди нас в том месте, которое я отмечу крестом. Я знаю, как ты ездишь верхом, так что, даже если тебе продадут совсем никудышную клячу, ты все равно будешь там не позже чем через три дня. Это не город, не деревня, даже не перекресток дорог. Там у дороги стоит часовня. Место жутковатое и называется Нижний Сент-Коломб. Верхний Сент-Коломб — это нависающая над дорогой гора, ощетинившаяся зелеными скалами, от одного вида которой мороз продирает по коже.
Анджело нашел лошадь на ближайшей ферме. Делами там некому было заниматься. На ферме оставались только старуха и женщина лет пятидесяти, вероятно ее невестка. Но сверкающие золотые монеты, которые показал Анджело, очень им приглянулись.
— Ты, кажется, совсем их не считаешь, — сказал Джузеппе, когда Анджело отдал ему деньги. — Хочешь знать, сколько их в том мешочке, что тебе прислала твоя матушка?
— Нет.
— А мог бы и посчитать. Целая семья сможет на них жить добрых три года. Минус десять хорошеньких монет. Это те, что я забрал для дела свободы, а почта три месяца назад открыто доставила их тому самому Мишю, что так любезно встретил тебя по прибытии. Твое повешение было заранее оплачено из твоего же кармана.
— Теперь я понимаю, почему полиция видела эти монеты.
— А чтобы тебе все стало до конца понятно, я скажу, что она была своевременно проинформирована об этой посылке анонимным письмецом, написанным безупречно, без единой орфографической ошибки, с употреблением нескольких наречий, которые сами собой возникают под пером старого советника префектуры, даже когда его патрон дает ему тайные поручения.
— Ты научился предавать?
— Вот еще одно обывательское словечко. Я люблю свободу, даже самую мысль о свободе. Я готов идти за нее в огонь и даже погибнуть. Разве любовь не выше дружбы? А потом, ведь это французы.
Анджело отправился ночевать на ферме, чтобы быть рядом со своей лошадью. Он не слишком доверял хозяйке, которая облизывалась на его золотые монеты. Джузеппе нес баул, где были уложены бархатный костюм и зимний плащ.
— Сейчас конец сентября, — сказал Джузеппе. — Он скоро тебе понадобится. А я возьму с собой кусок сукна. Лавиния на досуге сошьет мне что-нибудь. Я — не ты, мне элегантная куртка ни к чему. А ты посмотри, что я еще положил в твой баул. — Это была великолепная короткая сабля национального гвардейца, уложенная так, что достаточно было сунуть руку за отворот плаща, чтобы нащупать рукоятку, а там одно движение — и у тебя в руках обнаженная сабля.
— Я, конечно, зарядил пистолеты, но я знаю, что ты предпочитаешь холодное оружие, а особенно такое, которым можно размахнуться. Теперь у тебя есть все необходимое. Неизвестно, что может случиться, особенно в нынешние времена.
Анджело был ему очень благодарен за саблю. Гораздо больше, чем за те полчаса, что Джузеппе ползал около него на коленях, осматривая при свете огнива его сапоги.
— Они в полном порядке, хоть на королевский парад иди, но лишний раз проверить не помешает. Ну а через десять дней мы все равно увидимся и снова будем вместе.
Они снова стали рассматривать карту, где был обозначен маршрут и место встречи. Джузеппе еще раз все объяснил, давая дополнительные детали, и со слезами на глазах просил быть осторожным.
— Главное, не подходи к этим двум городкам, которые я тут отметил, а поезжай через поля. Я не переживу, если тебя теперь потеряю.
— Я тебе ничего не обещаю, — ответил Анджело, — и думаю даже, что у первого же городка пришпорю лошадь и всенепременно туда заеду, если там еще хоть кто-нибудь остался. Я жить не могу без этих коротких сигар, а у меня осталось только три. Но клянусь тебе, как только у меня их будет сотня, я поеду прямиком через поля.
Они обнялись с неподдельным волнением. Анджело, дрожа от радости, сжал в объятиях своего друга, своего брата и почувствовал, что тот готов разрыдаться.
— Ну-ну, — сказал он, — тебе остается провести еще несколько дней в твоем королевстве, и, как ты говоришь, это ведь французы; скажи им, чтобы они любили друг друга, и ни о чем больше не думай.
За пол-луидора Анджело достал крестьянское седло, красная цена которому была три франка, и привязал к нему свой багаж. Пистолеты были в карманах, сабля за отворотом плаща.
Утро было великолепным, дул северный ветер. Анджело углубился под своды синего леса. Он не спеша двинулся вперед, погруженный в небесное блаженство. Он прислушивался к шуму ветра в ветвях буков и любовался фантастическим переплетением золотых солнечных стрел, пронизывавших лес. Лошадь, кажется, не слишком замученная крестьянским трудом, тоже наслаждалась запахами и светом.
Они добрались до старой дороги, заросшей васильками и огромными лопухами. Долина перед ними уходила под своды темных деревьев. Они продвигались уже около получаса, присмиревшие в сумрачной тишине леса, когда Анджело увидел лежащую на дороге красную в полоску юбку. Он сразу узнал юбку крестьянки, которая первой была изгнана из ложбины. Это действительно была она, уже обглоданная зверями и покрытая толстыми улитками, приканчивавшими то, что от нее осталось.
У выхода из леса земля раскинулась ястребиными крыльями по обе стороны ручья, разлившегося после недавних дождей по лугам. Здесь, как и в прочих местах, ни сено, ни хлеба не были убраны. Тучи птиц расклевывали полегшую после гроз пшеницу, сквозь которую прорастали васильки, чертополох и колючки. Весь горизонт был закрыт холмами, над которыми поднимались фиолетовые с пурпурным отливом горы, вероятно заросшие буком.
Светило солнце, но ветер был холодный. Анджело решил надеть свою знаменитую бархатную куртку и привести себя в порядок, например побриться. Несмотря на холодный ветер, он бы с удовольствием выкупался в отливавшем серебром ручье. Полноводный после паводка ручей разлился, затопив покрытые густой травой берега. Однако надо было соблюдать осторожность. Он мог быть заражен в верховье; в деревнях в воду бросали все: повязки, испражнения, падаль и даже трупы. Довольно далеко от ручья Анджело нашел большую дождевую лужу, которая показалась ему безопасной.
Лавиния позаботилась обо всем, даже о маленькой баночке с фиалковым брильянтином, которым Анджело смазал усы. Он обнаружил также чистую рубашку и три аккуратно заштопанных носовых платка. Джузеппе же позаботился о тридцати патронах для пистолетов. Сабля, хотя и не слишком изысканная и коротковатая, была хорошо сбалансирована и имела нужный вес. В ней было что-то домашнее, но она могла быть очень опасной в руках разъяренного человека.
Куртка была чертовски хорошо сшита. Окутанный теплом бархата, Анджело стал разговаривать сам с собой более изысканным образом. Он мысленно представил себе рабочего с портупеей, снимавшего с него мерку. Со своими лихо закрученными усами и неподвижно устремленным вперед дерзким взглядом тот так и просился на баррикаду. Казалось, что и здесь, на этом холме, он охраняет с оружием в руках нечто священное. В ответ на просьбу Джузеппе он тотчас же прислонил ружье к стволу миндального дерева, закатал рукава блузы и, вытащив из кармашка свернутый сантиметр, сказал:
— С удовольствием! Может быть, месье сам запишет свои размеры? У месье очень красивые плечи. Сорок восемь. А теперь, месье, согните руку. Благодарю вас. Всегда к вашим услугам. — Затем он снова взял ружье, занял прежнюю позицию и устремил взгляд вперед.
— Народ, я люблю тебя! — сказал вслух Анджело, но тут же устыдился, подумав, что, быть может, он любит народ, как иной любит жареного цыпленка.
Все вокруг дышало безмятежностью. Ветер гнал по небу облака. В душе Анджело, как и на небе, тучи сменяли солнце, солнце — тучи.
Наконец он добрался до дальней деревни, где без труда купил сигары. Как сказала хозяйка табачного киоска, мертвых пока было немного. Старуха устроила себе постель прямо в лавочке. Тут же она и готовила, поставив печурку на древесном угле прямо на мраморном прилавке.
Улицы, однако, были пустынными. Не слышно было ни кудахтанья кур, ни мычанья и блеяния в хлевах: лишь громкий скрип флюгера на колокольне и ветер, мчащийся по черепицам крыш.
Анджело купил пять коробок сигар, три метра трута и пакетик кремней для огнива. Старуха готова была продать ему все содержимое лавки.
— Здесь не слишком много курят, — сказала она.
Действительно, не слышно было ничего, кроме шума ветра. В приоткрытой двери виднелась нога и ботинок спящего мужчины.
Анджело сунул в рот сигару и пустил лошадь в галоп.
Он проскакал добрых два лье, наслаждаясь сигарой, восхитительной прохладой ветра, сладостным ощущением личной свободы.
Выезжая из долины, нежившей его ароматом очень душистой мяты, он увидел, что дорога впереди загромождена всяческими экипажами. В поле по краям от дороги также стояли кареты, повозки, оседланные лошади, привязанные к деревьям. А немного дальше довольно большая группа людей толпилась около баррикады, охраняемой людьми в фуражках с красными помпонами.
«Ну, опять начинается», — подумал Анджело. Он двинулся через сосновый бор, забирая влево. Он добрался до небольшого холма, откуда открывалось довольно широкое пространство. Казалось, что там установили границу. Все дороги и даже тропинки были перетянуты жгутом фуражек и баррикад, сдерживающих черные сгустки повозок, карет и людей.
«Надо сделать вид, что я прогуливаюсь, — сказал он себе, — и притвориться простачком. Мне нужно каких-нибудь полтора метра, чтобы прорваться. И черт меня побери, если я не найду этих полутора метров».
Но когда он не спеша, прогулочным шагом двинулся к проходу, который казался ему свободным, сидевший в высокой траве солдат вскочил и крикнул ему:
— Эй, ты, деревенщина, слезай-ка с лошади! Сказано тебе, нельзя приближаться верхом. А хочешь спорить, так иди на дорогу, там есть офицер. А со мной разговор короткий. — И он щелкнул затвором своего ружья. Другой солдат, в десяти метрах от первого, тоже поднял ружье.
Анджело приветственно махнул рукой и неторопливо повернул назад.
«Если трусы так основательно вооружены, — размышлял он, — то тут пойдет другая музыка, эти — не чета моим хлипким часовым в Пэрюи. Он назвал меня крестьянином. Теперь моя задача — убедить его в том, что я действительно крестьянин. Что бы сделал крестьянин на моем месте? Он пошел бы поговорить с другими. Ну так вперед».
Он приблизился к группе, сбившейся в кучу на дороге. Там было человек двадцать, среди них дамы и господа из общества, растерянно протягивавшие какие-то бумаги.
— Плевать я хотел на ваши пропуска, они мне нужны не больше, чем прошлогодний снег, — говорил офицер. — Знаю я, как делают эти бумажонки. Стреляного воробья на мякине не проведешь. У меня один приказ: стой! И вы будете у меня стоять до второго пришествия. Барон, не барон — мне все едино. Я — как холера, мне все равны. Все — в одну кучу. Если там, откуда вы приехали, на самом деле так хорошо, то и возвращайтесь туда на здоровье. Только там, может, все-таки есть кое-какие неприятности. Так вот именно этих неприятностей мы и не хотим. Поворачивай.
Это был высокий парень с белесо-желтыми волосами и черными, как вакса, глазами. Он бросил на Анджело подозрительный взгляд.
Крестьяне и крестьянки спокойно реагировали на это требование. Они быстро и понимающе переглядывались. Зато бароны и баронессы были явно раздосадованы и все еще пытались что-то доказать, протягивая свои пропуска.
«Здорово их, должно быть, припекло там, откуда они едут! — подумал Анджело. — Они уже спокойненько глотают оскорбления и не возмущаются. А стало быть: „Да здравствует холера!”».
Среди этих шикарных дам, со вчерашнего дня не пудрившихся и глядевших на носки своих ботинок, устало опустив голову, Анджело заметил короткую зеленую юбку, прикрывавшую сапоги, по которым ударял хлыст. Рука, державшая хлыст, явно не могла справиться с нетерпением. Подняв голову, он увидел желтую фетровую шляпу в стиле Людовика XI и очень белую шею. Эта молодая женщина решительно прекратила переговоры и двинулась к привязанной у дерева лошади. Анджело увидел узкое треугольное личико в обрамлении тяжелых черных волос.
«Я ее уже встречал, — тотчас же подумал он. — Но где?»
Увидев однажды такую женщину, было невозможно забыть ее. Когда она стала подтягивать подпругу мужского седла с очень короткими стременами, Анджело увидел, как блеснули перламутром большие седельные пистолеты.
«Даю голову на отсечение! — сказал он себе. — Это та самая молодая женщина, которая столь храбро напоила меня чаем в доме с таким восхитительным чердаком».
Он подошел к ней и спросил:
— Могу я вам помочь, сударыня?
Она сурово взглянула на него.
— Это будет всего лишь плата за услугу, — сухо добавил он.
— Какую услугу?
— Две чашки чая.
— Чашки?
— Да, очень большие чашки. Чашки для кофе с молоком. И я думаю, что, будь у вас под рукой суповая миска, вы подали бы мне чай в суповой миске.
В этот момент Анджело проклинал свою крестьянскую куртку, но был вполне удовлетворен своим холодно-невозмутимым видом, который казался ему очень английским. Английский вид ему почему-то очень импонировал. А молодая женщина, казалось, думала в этот момент о чем-то смешном.
— А, вспомнила, — сказала она. — Дворянин!
Слово удивило Анджело. Он совершенно не помнил, что он чувствовал тогда на той лестнице, но помнил, что больше всего на свете он боялся тогда испугать ее.
Несмотря на сдвинутую на ухо шляпку в стиле Людовика XI, молодая женщина явно испытывала потребность говорить. Она поздравила его с тем, что ему удалось выбраться живым из того кошмара, который предшествовал эвакуации жителей. Очень спокойно и без всяких подробностей он рассказал ей о своих приключениях с монахиней, о том, как он добрался до холма с миндальными деревьями, и о том, что там произошло. О Джузеппе он не говорил, а только о той скоротечной холере, которая усыпала землю брошенными трупами.
— На нашем холме, — сказала она, — было не лучше.
И она тоже рассказала кучу всяких ужасов.
— А что люди делают здесь? — спросил Анджело.
— Нас уже три дня не пропускают в соседний департамент. Мне уже надоело выслушивать оскорбления этого верзилы, который воображает, что смерть позволяет ему командовать мной. В чем он весьма заблуждается. По мне, так уж лучше ваша скоротечная холера, я возвращаюсь.
— Конечно, несложно перегородить эту узкую долину, — сказал Анджело, — но наверняка можно пробраться через вон те холмы. Они просто считают, что мы слишком плохо ездим верхом, а потому не решимся отправиться по пересеченной местности.
— Я пробовала, — сказала она, — но они это предусмотрели. Они так боятся, что скорее склонны всех переоценивать.
— Всех — может быть, — возразил Анджело, — за исключением тех, кого следовало бы. Здесь только что был крестьянин в черной шляпе. Где он теперь? Он исчез вместе с лошадью, которая была запряжена в повозку. Видите, он бросил повозку там, под ивами. И вдали на дорогах не видно никого, кто бы возвращался. Пока этот дылда тут хорохорился, я заметил, как крестьяне перемигивались. Они, должно быть, знают место, где невозможно поставить часовых, и по очереди пройдут там. И вон тот высокий, со светлой бородой, что отводит в сторонку женщин в красных юбках, мне кажется, он из тех самых. Посмотрите, у женщин такой невинный вид. Даже слишком. Одна из них, кажется, собирается сорвать веточку мяты. Я никогда не видел, чтобы крестьянка срывала веточку мяты просто от нечего делать. Поверьте мне, эта невинность неспроста. Тут что-то кроется.
— Вы чертовски наблюдательны, — ответила молодая женщина. — Действительно, тут что-то есть.
— Перейдите, пожалуйста, на другую сторону, — сказал Анджело. — Вот что мы сделаем. О нет, за ними мы не пойдем. Надо действовать наверняка. Пусть они рискуют. Посмотрим, по какой дороге они пойдут. Мы и сами там пройдем, если только через час их не приволокут силой обратно. Все очень просто. Отойдем в сторонку и не будем терять их из виду. У женщин такие яркие юбки, что я разгляжу их за два лье отсюда. Даже если они уже будут вон в тех лесах на гребне.
Анджело и молодая женщина уселись на траве около покинутой повозки.
— Ни с того ни с сего не бросают почти новую повозку, — сказал Анджело. — И они забрали все, что смогли унести, вплоть до последней веревки.
— А наши беглецы тем временем исчезли, я уже не вижу красных юбок.
— Дорога, очевидно, идет вниз.
Действительно, через десять минут они увидели красное пятно под каштанами, покрывавшими пологие склоны холма.
Солнце садилось. Его косые лучи проникали в глубь лесов, поднимавшихся амфитеатром вокруг небольшой равнины. Они без труда могли следить за тремя беглецами. Те описали полукруг от того места, где дорога была перекрыта, а потом двинулись к крутым откосам, которые издали казались непреодолимыми.
— Мне кажется, что там и пешком-то едва можно пройти. Я, конечно, люблю жизнь, но не настолько, чтобы ради ее спасения бросить мою лошадь, — сказала молодая женщина.
Анджело никогда не был так счастлив. Это столь знакомое ему чувство, высказанное таким мелодичным голосом и с таким искренним блеском в глазах, казалось ему самым прекрасным в мире. Забыв об английской холодности, он пылко сказал:
— Я готов жизнь отдать за свою лошадь. Она у меня только со вчерашнего вечера. Кстати, — продолжил он, — я обратил внимание на ваши укороченные стремена и заключил из этого, что вы очень хорошо ездите верхом. Между прочим, посмотрите внимательно на эту маленькую голую площадку у подножия крутого откоса; это, должно быть, небольшое пастбище. Я вижу, как там движется что-то темное и синее. Думаю, что это гнедая лошадь и высокий крестьянин в блузе, который не больше чем полчаса назад был около этой березы. Верзила очень болтлив, его черные глаза производят впечатление и наводят страх на эту публику, но я бы его и в дворники не взял; он даже не замечает, что около нас уже пять выпряженных и брошенных повозок.
Анджело произнес несколько лаконичных, как в военном донесении, фраз и без лишних жестов, чтобы не привлекать внимания солдат, показал молодой женщине еще на несколько темных пятен, медленно двигавшихся по пастбищу, в направлении левого ребра откоса, который они обогнули и скрылись за поворотом.
— С каким бы наслаждением я оставила с носом этого наглого офицера, — сказала молодая женщина.
— Ну так и сделаем это немедленно, — ответил Анджело. — Мы не глупее этих крестьян.
Он был в своей стихии. Он помог ей подняться в седло, даже не обратив внимания, что, несмотря на юбку, она сидела на лошади по-мужски.
Они поехали в объезд через луга и, только скрывшись за дубовой рощей, взяли нужное направление.
— Ваша лошадь очень умна, а мой увалень очень благоразумен, — сказал Анджело, когда они подъехали к каштановой роще. — Давайте я поеду впереди, он лучше будет выбирать дорогу. Главное, двигаться по направлению к еще освещенным утесам, я сквозь листву не теряю их из виду.
Впрочем, они на каждом шагу встречали четкие и свежие следы беглецов. Поднявшись уже довольно высоко в гору, они догнали мужчину с бородой и двух женщин в красных юбках. Те отдыхали на краю золотистой лужайки.
— Вы отлично ведете игру, — сказала молодая женщина, когда они миновали эту группу.
Анджело, опьяненный осенним лесным воздухом, искренне удивился.
— Дело в том, — сказала она, — что есть два способа избежать бойни, о которой вы мне только что рассказывали и от которой я тоже пытаюсь спастись. Первый заключается в том, чтобы спрашивать дорогу у всех встречных и поперечных. Мне он не по душе.
— И спрашивать было не о чем, — еще больше удивился Анджело. — Я не глупее этого мужчины с бородой, у меня тоже есть глаза, а значит, мне нет нужды в его глазах, чтобы разглядеть этот откос, который нам теперь так же хорошо виден, как небо над морем.
— Я это говорила, — сухо ответила молодая женщина, — только для того, чтобы оправдаться в собственных глазах.
У подножия скал, действительно, был очень узкий проход, в котором Анджело, однако, обнаружил свежий конский навоз. Он был в восторге и говорил о навозе так, словно это были золотые самородки. Он был очень серьезен, и восторг его был искренним. Они поднялись уже на изрядную высоту, верхушки каштанов шелестели внизу под ними, и было что-то трогательное в безумном ликовании, охватившем Анджело. У него даже появились порывистые, типично итальянские жесты, когда он заговорил об удивительном пейзаже, открывавшемся перед ними.
А гребни гор сверкали, словно облитые эмалью, в лучах заходящего солнца, пронизывающих огненными стрелами черный лес, а уже охваченная тенью равнина внизу поблескивала гранями влажной от вечерней росы травы.
Молодая женщина храбро преодолела два или три опасных места, рискуя скатиться по очень неустойчивой осыпи. Наконец они обогнули откос и за нагромождением густо заросших лесом скал увидели вдали широкую, очень зеленую долину. Реки там не было, но посреди лугов видны были круглые очертания маленького городка.
— Обетованная земля, — сказал Анджело.
Но дорога до нее была еще долгой. На протяжении целого лье они с трудом удерживали лошадей на круто спускавшейся среди огромных буков тропинки. Стало быстро темнеть. Долина уже тонула в густых сумерках, когда они наконец до нее добрались.
— Я много чего наслушалась за те два дня, что солдаты продержали меня около баррикады. В частности, я слышала, что драгуны из Баланса патрулируют весь этот край и безжалостно арестовывают всех, чей дом находится не в этом департаменте.
— Со мной так будет везде, — сказал Анджело. — У меня нигде нет дома.
— Тогда будем осторожны, — сказала она.
— Вы ведь тоже не из этих мест?
— Нет.
— Я знаю, куда они отправляют людей в подобных случаях, — сказал Анджело. — Они это называют карантином. Один раз я согласился. При всем моем уважении к счастью человечества и общественному благу, у меня нет ни малейшего желания еще раз угодить в эту западню.
Они пошли вниз вдоль долины, которая, постепенно расширяясь, превратилась в озеро зеленой травы, шириной в пол-лье, в центре которого под очень высокими смоковницами виднелись белые стены и колокольня. Это могло быть какое-нибудь аббатство. В жемчужно-серых сумерках, оживляемых лишь негромкой дробью падающих струй трех больших фонтанов, местность показалась им такой безмятежной и безопасной, что они вышли из-под покрова деревьев и поехали по лугу. Они были уже очень далеко от опушки, когда услышали громкие окрики и увидели, как из ивовых зарослей появились три всадника в красных мундирах и поскакали им навстречу красивым окружающим маневром.
— Позвольте мне действовать.
— Вон еще парочка этих сволочей, — сказал всадник с галунами ефрейтора.
Анджело ответил таким длинным ругательством, что прежде, чем он его закончил, другой презрительно крикнул:
— Да врежь ты этому типу как следует.
Анджело сунул руку в портплед, к счастью, тотчас же нащупал рукоятку своей маленькой сабли и вытащил ее.
— Несчастный, брось скорее, это же колется, — насмешливо крикнул ему солдат.
Анджело, занятый своей лошадью, думал в этот момент: «Самое трудное сейчас — заставить слушаться эту клячу».
Саблю он действительно держал, словно ручку метлы. Всадники же обнажили свои длинные драгунские палаши и готовились ударить его ими плашмя, когда Анджело почувствовал, что его лошадь гораздо умнее, чем он думал, и готова весьма охотно делать очень симпатичные штуки. Он так яростно послал ее вперед на кобылу ефрейтора, что тот от неожиданности потерял стремена, мешком грохнулся на землю и остался лежать. Солдаты с истошными воплями бросились на Анджело, размахивая палашами, но тот ловким маневром выбил у них из рук палаши и в мгновение ока завладел обоими. Во время этого блистательного поединка он улучил момент и с наслаждением произнес изысканно светским тоном:
— Будьте так любезны, мадам, скачите вперед. А я тем временем проучу этих невеж.
Он взглянул на красные, словно ошпаренные, физиономии своих противников. «Плохие солдаты, — подумал он, — они лопаются от ярости».
Молниеносным ударом слева он так стремительно выбил оружие из рук одного из всадников, что тот, услышав, как оно просвистело у него над ухом, совершенно растерялся. Анджело, привстав на стременах, изо всех сил ударил другого плашмя своей саблей по каске. Оба тотчас повернули назад. Тот, кого Анджело обезоружил, улепетывал во весь опор. Другой, оглушенный, но удержавшийся в седле, удалялся, нелепо взмахивая руками и ногами.
«Милый Джузеппе», — подумал Анджело.
Он был очень удивлен, увидев молодую женщину. Она стояла все на том же месте, весьма решительно направив один из своих седельных пистолетов на распростертого человека.
— Он мертв? — спросила она.
— Да вроде не с чего, — ответил Анджело, однако спешился и пошел посмотреть. — Живехонек. Просто это новобранец, который получил боевое крещение и здорово струхнул. Но поверьте мне, когда он придет в себя, то непременно станет рассказывать всякие ужасы. А теперь быстро под те деревья, и вперед.
Они долго скакали, не останавливаясь, под покровом леса, петляя по тропинкам, и примерно пол-лье шли вброд по ручью.
— Мне кажется, мы идем назад, — сказала молодая женщина.
— Я уверен, что нет, — ответил Анджело. — Я все время следил, чтобы закат оставался сзади, и, куда бы мы ни поворачивали, я старался не терять из виду вон ту большую звезду. Она зажглась, когда я разделывался с этими типами, и я тогда подумал, что это как раз то, что нам нужно; мы уйдем подальше от тех строений под деревьями, где наверняка находится запасной взвод. Если мы пойдем прямо, то наверняка выйдем из лесу с противоположной стороны.
Через полчаса они вышли из леса в поле. Ночь уже спустилась. Хлеба здесь тоже стояли неубранными. Покрытая осыпавшимися зернами пшеницы земля светилась фосфорическим блеском.
Они прошли мимо безмолвных и черных ферм.
— Не нравятся мне эти темные дома, — сказал Анджело. — А еще меньше — идущий оттуда запах. Решайте, что будем делать?
— Вы очень ловко действовали вашей маленькой саблей.
— Но она все-таки слишком мала, чтобы позволить нам прорваться в село, которое мы недавно видели и которое должно быть где-то впереди, в темноте. Там наверняка есть солдатский патруль и баррикады. И уже наверняка идут разговоры о женщине с большими седельными пистолетами в руках.
— Давайте останемся на опушке, — сказала молодая женщина. — По крайней мере, до рассвета. А главное, уйдем как можно дальше отсюда, если, конечно, вы по-прежнему уверены в направлении, которое вам указывает ваша звезда.
— Теперь, когда мы выбрались из-под деревьев, все гораздо яснее. Вот Большая Медведица. Еще до встречи с вами я видел с вершины холма линию пехотинцев, перекрывающую дороги. Она шла с востока на запад. Мы пойдем прямо на Большую Медведицу, она указывает точно на север, а стало быть, будем удаляться от солдат. Если только они не заполонили весь край, в чем я сомневаюсь. У вас найдется что-нибудь поесть?
— Конечно. Похоже, мне суждено снабжать вас довольствием.
— Никоим образом. Я никогда не отправляюсь в путь без куска хлеба, когда это можно. Впрочем, самое трудное сейчас — это найти питье.
— Неужели вы забыли, что одна из моих добродетелей — это иметь при себе чай?
— До рассвета мы не сможем развести огонь. Ночь черна, как сажа, и наверняка полсотни фуражиров рыщут во все стороны, будут до утра таращить глаза в надежде зацапать нас вместе с нашим чайником. Когда я берусь кого-нибудь проучить, мои уроки не забываются, но вам они никогда не простят, что вы не упали со страха в обморок, а хладнокровно целились в них из пистолета, который больше вас самой. Кавалеристы любят, чтобы женщины верещали от страха. Если верхом вы не внушаете страха даже женщине, то чего же вы будете стоить, когда спешитесь? Поверьте мне, они обсуждают это со всех сторон и, вернее всего, подумают о том, что в зараженной разлагающимися трупами местности воду для питья необходимо вскипятить. На это они и рассчитывают, чтобы показать нам, где раки зимуют.
— Странные у вас какие-то кавалеристы, — сказала молодая женщина.
— Кавалерист — это, кроме всего прочего, еще и человек на лошади. И ему необходимо чувствовать преимущества этой позиции, — ответил Анджело и рассказал какую-то полковую историю.
Они вышли на пригорок.
— Можете вы провести ночь без еды и без питья? — спросил Анджело.
— Конечно, если это необходимо.
— Так, по крайней мере, никто нас не примет за жалких типов, которые вырвались по чистой случайности, а теперь улепетывают.
— А кто, собственно, может нас за кого-то принимать? Ночь — как чернила, и мы за тридевять земель от всего.
— Мы не за тридевять земель, а главное — мы ничего не знаем. Вот что я вам предлагаю. Запах здесь чудесный. Похоже, что мы в сосновом лесу. Останемся здесь до рассвета. Я хочу наверняка знать, что собираются делать солдаты.
— А вы полагаете, что у них есть время и желание что-либо делать? Я думаю, у них хватает забот, и прежде всего — нести караул.
— Я знаю, как они несут караул. Я знаю также, что делается в башке ефрейтора, выбитого из седла штатским. Я бы мог слово в слово повторить то, что он там сейчас рассказывает. Драгуны поняли, чего стоят мои приемы; не каждый день у них сечкой выбивают из рук палаши. Они умирают от желания найти нас и отыграться. Несомненно, что они интересуются нами гораздо больше, чем холерой.
— Значит, мы были очень неосторожны, — сказала она.
— Я всегда неосторожен, когда меня оскорбляют. Но как бы то ни было, здесь нам все равно лучше, чем в карантине, куда бы они нас засунули, вдосталь поиздевавшись над нами.
От сосен шел восхитительный запах. Все лето они, должно быть, истекали смолой, и теперь в прохладе осенней ночи их застывший сок источал нежнейшее благоухание. Даже лошади, кажется, наслаждались им; интуитивно нащупывая усыпанную хвоей мягкую тропинку, они время от времени испускали тихое, радостное ржание.
— Мы с вами похожи, — сказала она. — Я тоже не люблю, когда надо мной издеваются.
— Это просто крестьяне, которым дали в руки сабли и которых мордуют двадцать четыре часа в сутки. А потому, получивши возможность верховодить, нежничать они не будут.
— Значит, остановимся здесь.
Они спешились. По шелесту ночного ветра в жесткой листве Анджело узнал вечнозеленый дуб. Они ступили под покров его ветвей. Было тепло. Под ногами сухо потрескивала нетвердая почва.
— Давайте не будем распрягать лошадей, — сказал Анджело. — Вы уверены в вашей лошади?
— Она три дня отдыхала около баррикады. Я была не слишком решительна, но кормила ее хорошо. Я знала, что кончу каким-нибудь безрассудством.
— Я бы не так назвал то, что мы сделали сегодня.
— Ну, может быть, так будет называться то, что мы сделаем завтра.
— Мы сделаем то, что нужно.
— Все что угодно, только не тупое ожидание этой отвратительной смерти. Вы даже не можете себе представить, как кстати появились эти солдаты. Блеск сабель доставил мне удовольствие. Есть что — то бодрящее в зрелище обнаженной стали. Я не боюсь.
— Я это видел.
— Но я ужасно боюсь рвоты.
— Ну, здесь, по крайней мере, нам это не грозит. Не думайте об этом. Для меня солдаты тоже были очень кстати, а мы — для солдат. Мы все находимся в одинаковом положении, и все чего-то боимся.
Звезд почти не было, ветра тоже. Только ничем не нарушаемая тишина. На этот раз Анджело играл в войну с настоящим противником и всей душой отдавался этой игре. Он думал о молодой женщине как об обозе, который нужно охранять любой ценой.
— Вы все еще беспокоитесь? — спросила она.
— Я боюсь лавочников, у которых в руках оказалось оружие. Страх сделал агрессивными людей, привыкших дремать в уголке у камина. Они словно кошки, которым неожиданно наступили на хвост. Они вонзают когти в глаза первому встречному.
— Сюда они не доберутся.
— Мне было бы спокойнее, если бы я знал, что происходит там, у подножия холма. Если там городок или большое село, то его благоразумные обитатели наверняка организовали патрули.
— А вам не кажется, что они, напротив, законопатили все щели и не высовывают носа из-под одеяла?
— Смерть преследует людей уже три месяца, и такого рода ресурсы исчерпаны. Им не остается ничего другого, как перейти хоть к каким-то действиям.
— Я их понимаю. Признаюсь вам, что я сама отправилась в путь с пистолетом вместо талисмана.
— Вы едете в какое-то определенное место?
— Вообще-то, да. Я еду к своей золовке, которая живет в горах над Гапом. Хотя могла бы ехать и в другое место.
— Я еду в том же направлении. Я возвращаюсь в Италию.
— Вы итальянец?
— Разве это не видно?
— Вы говорите по-французски без акцента. Хотя признаюсь, когда я обнаружила вас в своем доме, а точнее, вы меня обнаружили, вы изъяснялись довольно странным языком.
— Не думаю. Даже в Италии я говорил с матерью по-французски. Я думаю по-французски и полагаю, что на этом языке я и заговорил, как только увидел вас с подсвечником.
— Вы, должно быть, были очень смущены?
— Я беспокоился за вас.
— Это я и называю странным языком. Но вам сразу же удалось меня успокоить.
— Кто на моем месте мог бы хотеть иного?
— Не будем об этом говорить. Мне уже случалось два или три раза иметь дело с худыми, небритыми мужчинами, которые безумно смотрели и говорили вроде бы по-французски.
— Я их знаю: лучшие из них вошли в пресловутые патрули. Они не могут допустить, что смерть существует сама по себе. Им обязательно нужно найти виновного и поступить с ним соответствующим образом.
— Можно сказать, что вашей деликатностью и вашим мастерским владением саблей вы обязаны стране, которую я называю странной, а вы называете ее Италией.
Никогда еще Анджело не чувствовал себя до такой степени итальянцем. Он со всей страстью отдавался своей натуре, стараясь угадать происхождение каждого шума, отзвука и даже каждого, самого невинного, вздоха ночи. Он испытывал особое наслаждение, вглядываясь и угадывая в плотной темноте очертания окружающей местности. Он мысленно видел долину, где шумели тополя. Он угадывал местоположение ручья, окруженного зарослями шелестящего тростника, а метрах в ста левее, в ложбине, — высокие деревья и, может быть, дома; доносящийся откуда-то сверху гул был, по его мнению, голосом горной цепи, тянущейся в нескольких лье отсюда. Повсюду ему мерещились часовые. Отовсюду он ожидал нападения.
Он услышал какой-то непонятный звук, похожий на хлопанье белья на веревке. Звук менял местоположение, то опускался, то снова поднимался; потом раздался где-то в долине, приблизился, пролетел низко над их головами, удалился, вернулся и наконец затих вдали. Что-то с лета упало в ветвях дуба, а через некоторое время оттуда донеслось воркование, похожее на грустный, нежный и в то же время властный призыв голубя.
— Эти были птицы, — сказал Анджело, — во всяком случае, там точно птица.
— У нее странный голос, как у мартовской кошки.
— Она села на наше дерево, когда вся стая пролетала над нами. Они опять летят.
Действительно, слышались тяжелые, неторопливые взмахи крыльев.
Анджело вспомнил свои столкновения с птицами в той деревне, где он первый раз увидел холеру, а потом на крышах Маноска.
— Они перестали бояться человека с тех пор, как едят вдосталь, — сказал он.
И он рассказал, как ему пришлось отбиваться от ласточек, стрижей и целых туч соловьев.
— Эти, похоже, идут еще дальше, — сказала молодая женщина. — Послушайте, вам не кажется, что они объясняются нам в любви?
В доносившихся с дуба и сосны голосах звучала какая-то настойчивая нежность, любовная сила, стремящаяся мягко, но решительно подчинить себе.
— Это какое-то очень пылкое объяснение, — добавила она. — Похоже, они питают большие надежды.
Анджело кидал в них камнями. Но это не заставило их ни замолчать, ни улететь. У них было ангельское терпение. С усердием и пылом они выкладывали все, что у них было на душе. Они явно чего-то добивались. Высказавшись недвусмысленно и властно, они на некоторое время замолкали, ожидая, что их желания будут выполнены. А потом снова начинали требовать то же самое, объяснять и уговаривать, рассыпаясь в бархатистых, нежных, чарующих и очень грустных руладах. Около часа раздавались их нежные уговоры, в которых постепенно стали появляться пронзительно-требовательные интонации. Испуганные лошади стали фыркать и вздрагивать.
Анджело пошел успокоить животных.
— Они дрожат всем телом, — сказал он.
— Я тоже, — ответила молодая женщина. — Вы знаете, чего они хотят?
— Конечно. Я не понимаю, зачем нужно было устраивать столько баррикад. Эта местность не лучше той, которую мы покинули. А вот и другие звуки.
В чаще, у подножия холма, послышался шорох, потом, кажется, движение колес по камням, приглушенный шепот.
— А теперь это люди, — сказал Анджело.
— Я ничего не слышу.
— Это не солдаты. Это женщины и дети в своих повозках. Такие же беженцы, как и мы. Их привлек запах смолы.
— Я ничего не слышу, кроме ветра в соснах.
— Ветра нет. Это скрипят оси, а вот голос: он, вероятно, говорит что-то лошади.
— Если бы там были лошади, наши бы их уже почуяли. Я слышу какой-то скрип, но это просто ветка.
— Не думайте, что я напуган птицами, — сказал Анджело, — я вас уверяю, что это люди, которые сейчас нашли укрытие у подножия холма, как и мы.
— А я решительно напугана этими птицами.
— Хотите, перейдем в другое место?
— Это ничего не изменит. От своих ощущений никуда не денешься. У меня просто мороз по коже продирает, но это мои проблемы.
Они провели очень неприятную ночь. Утром Анджело решил пойти посмотреть, действительно ли беглецы расположились у подножия холма. Но не обнаружил никаких следов.
Было уже достаточно светло, чтобы развести огонь, не рискуя привлечь внимание. Прежде всего нужно было найти источник, чтобы налить воды в кастрюлю. Местность ничем не напоминала ту, что Анджело представлял себе ночью. Это была узкая суровая долина, оживляемая лишь красками осени. Две или три убогих фермы стояли у края крохотного распаханного поля. По одну сторону росли дубовые леса, по другую тянулись равнины, усыпанные серыми камнями.
Поднялся ветер. Восход был красным и сулил дождь.
— Я пойду за водой, — сказал Анджело, — подождите меня.
— Я пойду с вами.
— Нет, теперь, когда рассвело, вы можете отдохнуть. И смотрите за лошадьми. Я подойду поближе к этим фермам. Там наверняка есть колодец, но у этих рощ могут быть глаза, и я не знаю, что скрывается подо всеми этими дубами. Поэтому лучше принять предосторожности. Я постараюсь проскользнуть незаметно, и меня не увидят.
«Я был недостаточно решителен, — думал Анджело. — Ах, Джузеппе, ты слишком в меня веришь. Мне кажется, ты ставишь не на ту карту. В том, что касается борьбы за свободу, я тебе в подметки не гожусь.
Что станет с самой крохотной революцией, если я не научусь действовать самостоятельно? Тут старые солдаты дадут мне сто очков вперед. Под огнем противника надо быть твердым как камень. Иначе не выстоишь. Нет, я решительно никуда не гожусь. Обложи я их тогда хорошенько, и эта женщина не дрожала бы от страха, и я тоже».
Он корил себя за то, что всю ночь прислушивался к разным звукам и придавал им значение.
«Если ты хочешь, чтобы из тебя был толк, — говорил он себе, — постарайся ни во что не вдумываться, и тогда легко быть храбрым и производить впечатление. Ты же размышляешь вслух, и всякий знает, что у тебя на уме. Ты не внушаешь доверия. Глупость же всегда творит чудеса. Здесь, во всяком случае, она была бы как нельзя кстати. Крестьяне бы на нашем месте спокойно спали».
Кроме всего прочего, он был очень недоволен, что все эти мысли приходили ему в голову только сейчас, когда он шел вдоль изгородей.
Приблизившись к домам, он заметил, что они гудят как ульи. Из окон и дверей вылетали тучи мух. Он знал, что это значит.
Запаха, однако, не было. Заглянув в один из домов, он увидел знакомое зрелище, но трупы лежали уже, очевидно, не меньше месяца. От женщины остались только огромные кости ног, торчащие из-под мятой юбки, разорванная блузка на скелете и волосы без головы. Череп отделился от тела и закатился под стол. То, что было когда-то мужчиной, кучей лежало в углу. Они, очевидно, были склеваны курами, которые при появлении Анджело сбились в угол и стояли на одной ноге, молча, но вызывающе глядя на пришельца. Тучи пчел и огромных ос покинули ульи и устроили соты и гнезда между печной трубой и очагом.
Анджело услышал выстрел. Он прозвучал очень громко и где-то совсем рядом. Анджело сначала посмотрел на дорогу, потом понял, что стреляли около их маленького холма. Он помчался туда.
Молодая женщина, бледная как смерть, стояла с пистолетом в руке.
— В кого вы стреляли?
Она попыталась рассмеяться, но лицо ее исказила гримаса, а по щекам лились слезы. Зубы у нее стучали, и она, вся дрожа, смотрела на Анджело, не в силах выговорить ни слова. Ему уже случалось видеть в таком состоянии — лошадей. Он нежно погладил ее, успокаивая и подбадривая. Наконец в глазах, полных слез, испуг сменился нежностью, и молодая женщина, вздохнув, отвернулась.
— Я понимаю, что это нелепо, — сказала она, нервно отстраняясь от Анджело. — Но такого со мной больше не случится. Это было нечто настолько непривычное, что меня охватил ужас. Я стреляла в птицу. Когда вы ушли, она стала очень настойчивой и очень вкрадчивой. Я никогда не слышала ничего более ужасного, чем эта убаюкивающая песня, которую она без конца мне повторяла. Я чувствовала себя с головы до ног облитой сладким сиропом, и глаза у меня закрывались. Я только на секунду уступила этому желанию, и она была уже на мне. От нее исходило зловоние. Она ударила меня клювом вот сюда.
Около глаза у нее была маленькая царапина.
Анджело подумал: «У этого стервятника наверняка полон клюв заразы. Не знаю, передается ли холера таким путем?» Он был в ужасе.
Он заставил молодую женщину выпить водки. И сам тоже отхлебнул большой глоток. Потом тщательно продезинфицировал маленькое красное пятнышко, совсем пустяковое, просто чуть поцарапанная кожа.
— Сматываемся отсюда, — сказал он. — Извините, я некрасиво говорю, но тем хуже. Там, на фермах, только мертвые. Это место опасно. Я даже не стал искать воду, когда увидел, в чем дело. Пошли.
Они двинулись через сосновый лес вдоль гребня гор.
— Знаете, что это была за птица? — спросила она.
— Нет.
— Ворона. Нам всю ночь объяснялись в любви вороны, и вот одна из них утром решила перейти к действиям, и я глупо в нее выстрелила.
— Это не глупо, — ответил Анджело. — Давайте лучше перезарядим ваш пистолет, когда мы немного успокоимся. Я никогда раньше не слыхал таких голосов у ворон.
— Я тоже. Я очень устала от этой бессонной ночи, и, когда вы ушли, я, вероятно, задремала с открытыми глазами, но я никогда раньше не слышала, чтобы птица так ко мне обращалась. Это было отвратительно и в то же время невыразимо обольстительно. Это было ужасно. Я все понимала и чувствовала, что я уступаю, что я соглашаюсь. Только при первом ударе клюва я взвыла и схватилась за пистолеты. Честно говоря, даже ее зловоние не вызывало у меня отвращения.
— Не думайте больше об этом, — довольно резко сказал Анджело.
В лесу было тепло и очень светло, несмотря на пасмурное небо, которое, казалось, сулило дождь. В дыхании ветра уже чувствовалась влага. Среди очень высоких, редко растущих сосен теснилась молодая поросль.
Они вышли на опушку. Внизу видна была красная глина долины и шпалеры довольно большого виноградника. Между двумя водоемами, под очень высокими платанами, уже тронутыми осенней медью, расположилась крупная ферма: хозяйский дом с зелеными ставнями, сараи, овчарни и служебные постройки. Над хозяйским домом вилась струйка дыма, над сараем — другая. Стало быть, люди там были живы.
Они спустились по крутой тропе. Молодая женщина была хорошей наездницей, а главное, хотела загладить свой выстрел. Внизу они обнаружили аллею, ведущую через виноградники прямо к высоким платанам. Все было в образцовом порядке и свидетельствовало о постоянных трудах и заботах.
Они легкой рысью приближались к источнику, когда вдруг человек, сидевший около водоема метрах в пятидесяти от них, крикнул им, чтобы они остановились, и одновременно вскинул на плечо ружье.
После утренних событий Анджело чувствовал себя уже в самом сердце своей родной Италии, а потому он перевел лошадь на шаг и ехал верхом, не обращая внимания на нацеленное ружье.
— Ни с места, или я всажу в вас порцию свинца, — крикнул мужчина. Он был молод и, хотя давно не брился, а руки его были черны от грязи, не без элегантности носил хорошо сшитую охотничью куртку и очень красивые сапоги.
Анджело, ничего не отвечая и сжав зубы, двинулся на него. Он не сводил глаз с черного кружка направленного на него дула и очень грязного пальца, готового спустить курок.
Он подошел к молодому человеку, тот стремительно отступил, продолжая кричать, чтобы он остановился.
— Что вы злобитесь? Мы не сделаем вам ничего дурного. Мы просто хотели бы попросить воды.
— Мы не желаем, чтобы приближались к нашей воде. Мы ничего ни у кого не просим, пусть и у нас не просят.
— Мне кажется, что это для вас слишком сложно, — ответил Анджело, — но у меня нет ни малейшего желания добавлять неприятностей ни вам, ни вашим домашним. Есть тут поблизости другой источник, где мы могли бы наполнить свою кастрюлю?
— Идите в деревню.
— Ну тогда не взыщите. Я не намерен отправляться к дьяволу, если кому-то вздумалось меня туда послать.
Он спешился, не обращая внимания на ружье, и подошел к своей спутнице.
— Передайте мне, пожалуйста, кастрюлю, которая привязана к вашему багажу.
Развязывая узлы, она шепнула ему:
— У меня есть еще один заряженный пистолет.
Он тихо ответил:
— Это не нужно.
— Вот моя кастрюля, — сказал он, ставя ее на землю в шести шагах от молодого человека. — Мне совершенно незачем приближаться к вашей воде, но мадам хочет пить, и я тоже. Если у вас есть хоть на грош здравого смысла, вот что вы сделаете. Наполните сами свой кувшин, только из трубы, пожалуйста, а не из водоема, и сами же вылейте его в нашу кастрюлю.
По охотничьей куртке и сапогам Анджело заключил, что это, должно быть, хозяин владения; но с другой стороны, тот был небрит, грязен и с ружьем. И тут же подумал: «Я был еще грязнее, чем он, на крышах Маноска, но у меня ничего не было. А он мог спокойненько в меня выстрелить. Я ведь шел прямехонько на ружье». Но вслух вызывающе добавил:
— Коль скоро вам угодно быть моим слугой.
— Повидали мы тут важных господ, сыты по горло.
— Кто это мы? — еще более вызывающе спросил Анджело.
Мужчина проворчал что-то в ответ, но сделал то, о чем его просили.
— А теперь положите ружье на землю, — сказал Анджело, — и стойте в десяти шагах от него, пока мы не уедем.
— Я не буду стрелять, — ответил мужчина, — уходите.
Приняв свой самый что ни на есть английский вид, Анджело небрежно кивнул головой. Он перелил воду из кастрюли в бурдюк из козлиной кожи, снова сел в седло и, пропустив свою спутницу вперед, удалился, обеспечивая ее отступление.
Посреди виноградника они обнаружили проселочную дорогу, которая вела к узким, густо заросшим ложбинам. Они ехали не останавливаясь, пока в конце концов не решили, что уже выбрались из этого владения. Тут начиналась ложбина, к которой спускалась дорога. Они развели огонь у откоса и наконец-то смогли поесть и попить.
Они сидели тут уже около часа, разморенные после трапезы, состоявшей из хлеба и чая, когда послышался цокот копыт. Приближавшийся всадник был, без сомнения, драгуном. На нем была красная венгерка.
— Останемся на месте, — сказал Анджело, — он один, и я его стою.
Это был не просто драгун, а капитан. Один в чистом поле, он держался как на параде — высокомерно и неестественно. Он старался, чтобы его воскресный плащ развевался на ветру. Он проехал не поклонившись.
Было по-прежнему очень темно, небо затянуто тучами. Как бывает перед дождем, полный покой воцарился в природе, все замерло — от самой тоненькой травинки до последнего листа на вершине деревьев.
Анджело попросил разрешения закурить свою маленькую сигару.
— Они очень красивые, — сказала молодая женщина.
— Они очень хороши, но мне еще нравится, что они тонкие и длинные. Если вы хотите спать, поспите, а я покараулю, если же нет, то, пожалуй, есть смысл устроить военный совет. Правильный ли мы выбрали путь?
— Прежде всего надо знать, где мы.
— Не знаю. Мы узнаем это в следующей деревне. У вас был какой-то конкретный план?
— Прежде всего, просто уехать, но это уже сделано. Потом, как я вам уже говорила, у меня была мысль укрыться у моей золовки, в Тэюсе около Гапа. Я поняла, что нужно избегать больших дорог из-за всех этих патрулей. Однажды я проезжала с мужем по горам с этой стороны. И вот теперь невольно вернулась сюда.
— Если вы знаете местность, это многое упрощает.
— Я совсем ничего не знаю. Мы ехали большей частью ночью в наемной карете. Так что я запомнила пейзажи, а не маршрут. Я знаю, что тут есть деревни Руссьё и Шовак, потому что мы там ночевали, но это нам почти ничего не дает. Я знаю, что места здесь бедные и пустынные — потому я сюда и направилась. Где-то тут есть довольно большое село под названием, кажется, Саллеран или что-то в этом роде. Вот и все, что я знаю.
— Это лучше, чем ничего, — ответил Анджело. — Все-таки кое-какие ориентиры. Я могу вас проводить до Тэюса. Мне ведь тоже в ту сторону. Думаю, что так даже лучше. Однако нам нужно найти местечко, которое называется Сент-Коломб.
Он вытащил из кармашка листок бумаги, на котором Джузеппе нарисовал свою знаменитую карту.
— Имея эту маленькую карту, зная название и расспрашивая крестьян по дороге, я думаю, мы сможем туда добраться. Это, кажется, какое-то уединенное место в ущелье, как раз та самая пустыня, о которой вы мне говорили. У меня там встреча с моим молочным братом и его женой, которые остались в Маноске и должны присоединиться ко мне, уладив кое-какие дела. Нас будет четверо, и с неприятностями будет покончено.
— Вы плохо обо мне думаете из-за этого выстрела, — сказала молодая женщина. — Я считаю, что до сих пор у нас было не так уж много неприятностей. Мало того, что я почти предчувствовала встречу с вороной, я ожидала всяких столкновений и при этом рассчитывала только на себя. Раз вам это нужно, я поеду в Сент-Коломб, и даже с удовольствием.
— Мне и в голову не приходило плохо о вас думать, — ответил Анджело, — а посему дайте мне ваш пистолет, я перезаряжу его.
— Я сама это сделаю. Я должна быть уверена в своих выстрелах.
Она вынула из сумки все необходимое и очень ловко справилась со своей задачей. Она насыпала пороха даже чуть больше, чем нужно, а к пуле добавила еще и маленькую дробь.
«Не следует пробуждать в ней героические порывы, — подумал Анджело (когда речь шла о других, он был весьма проницателен). — Таким зарядом спокойно троих уложить можно».
Его также очень удивило, что она запросто, без всякой рисовки, по-солдатски разрывает пыж зубами.
— У такого заряда будет очень сильная отдача, — сказал Анджело.
— Но и славный выстрел, — ответила она. — Прежде чем я почувствую боль в руке, пуля уже отправится по нужному адресу.
После привала они двинулись в путь и спустились в ложбину. Дорога шла только вниз, петляя между густо заросшими склонами. Они вышли на равнину, поросшую бледным можжевельником.
Пройдя уже около пол-лье по этому пустынному пространству, над которым нависали тяжелые облака, они увидели, что навстречу им мчится лошадь без всадника. Они встали так, чтобы перегородить ей дорогу, но прямо перед ними она сделала резкий поворот и понеслась галопом через равнину. Нечего было и думать поймать ее.
— Это лошадь того драгуна, что совсем недавно проехал мимо нас, — сказал Анджело. — Стремена бьют ее по брюху. Как она сейчас понесет! Лошадь удирает от офицера — вот это здорово!
И он стал насмехаться над этим наглецом в военном мундире. Но четверть часа спустя они нашли капитана распростертым посреди дороги. Он лежал, уткнувшись уже почерневшим лицом в собственную блевотину. Помочь ему уже было невозможно.
Они пришпорили лошадей и довольно долго скакали крупной рысью.
Покрытая низкой растительностью равнина тянулась на три или четыре лье в длину. Перед ними, куда ни глянь, простиралась эта серая безрадостная пустыня, а впереди — скопление очень темных облаков, сквозь которые можно было различить черный силуэт горы. Они проехали мимо развалившегося, уже давно необитаемого дома. Крыша и стены его обрушились. Однако среди развалин маленького погреба были видны следы недавно разведенного между двух камней огня. Они услышали, как лает лисица, и наконец увидели чахлые поля, тщательно скошенный ячмень, миндальные сады, а на перекрестке — маленький водоем и три дома. Все три дома были пусты.
— Не понимаю, — сказал Анджело. — Здесь они были в безопасности.
Потом он подумал о капитане.
Лошади, скакавшие накануне весь день и проведшие ночь нерасседланными, отказывались идти дальше. Анджело с наслаждением занялся лошадьми: напоил их, вымыл и вычистил. От кожи седел и дорожных мешков, от пропитанной соленым потом шерсти шел знакомый запах казармы, мужского товарищества, такой живительный в этом унылом месте, под этим подозрительным серым светом. Он был очень доволен своим тяжеловозом. Он вспоминал о той стычке на лугу и о том, каким неожиданно понятливым оказался его конь. Лошадь молодой женщины тоже была очень крепкой, хотя и более изысканной. Она также была очень сообразительной. Она вздрагивала под скребницей и лизала чистившую ее руку. Ее интересовали доносящиеся издали звуки. Она прядала ушами и нежно косила глазом на Анджело, когда тот привязывал ее к колышку в небольшом загоне рядом со своим тяжеловозом.
— Как ее зовут?
— Не знаю, — ответила молодая женщина. — Я ее украла. Я сначала хотела ее купить, но мне буквально приставили нож к горлу.
— Вы ее действительно украли с оружием в руках, как я этим летом на большой дороге?
— Нет, я просто сбила замок. И ночью увела ее из конюшни, где мне ее показывали.
— Вы хорошо выбрали. Это, вероятно, полукровка. Сразу видно, что у нее очень крепкие ноги. Если бы ее научить брать препятствия, это была бы отличная охотничья лошадь.
— Я это тоже сразу заметила. И уже не могла устоять перед желанием заполучить ее. Мне не пришлось никому угрожать пистолетом, потому что никто ее не охранял; но я бы это сделала. Мне позарез нужно было уехать. И не просто выпутаться из этой ситуации, а перескочить, перелететь через препятствия, через баррикады, через омерзительные трупы и нестись в Альпы. Холера внушает мне ужас. Я не хотела бы умереть таким способом.
— Я тоже, это слишком глупо.
«Стоит ли быть капитаном, — думал Анджело, — чтобы умереть от рвоты цвета вареного риса!» Трупы, оставшиеся на поле сражения после кавалерийской атаки, казались ему другими.
— Я могу рисковать, когда я знаю, во имя чего я это делаю, но здесь я думаю так же, как и вы. Что-то неведомое тащит вас за уши, будто кролика из норы, шарахает вас по затылку, и готово. И у вас нет ни малейшей возможности хоть как-то смягчить удар.
— Добавьте еще, что это общая участь, и мы уже ко многому готовы.
Несмотря на то что серый дневной свет сглаживал все краски и формы, опасность сочилась от всех этих бесплотных домов.
«Что все-таки неприятно, — думал Анджело, — так это труп капитана, лежащий поперек дороги в двух лье отсюда».
Они услышали звук шагов: чьи-то подкованные железом ботинки вгрызались в землю. Затем на перекрестке появился мужчина с довольно большим грузом на спине. Незнакомец приближался к ним, делая явно дружелюбные жесты. Лица его нельзя было разглядеть за немыслимо густыми усами и бородой. Сняв шляпу, он приветствовал их еще издали. Однако не подошел вплотную, а остановился метрах в четырех — пяти, поставил мешок на землю и снова раскланялся. На заросшем лице видны были только улыбающиеся глаза.
— Доброго здоровьичка. Не позволите ли немного передохнуть рядом с двумя живыми христианскими душами?
Это был славный, толстый крестьянин с огромными руками.
— Здесь, кажется, тоже здорово тряхнуло? — спросил Анджело.
— Нужно покрепче держаться за ветки, сударь, — ответил крестьянин. — Ничего другого не придумаешь.
— Как называется это место?
— Это Виллетт, мадам.
— А почему они, собственно, уехали?
— Они уехали в разных направлениях, сударь. Зеленые ставни — это дом Жюля. Он преставился больше месяца назад. А другие не захотели тут оставаться. Их можно понять. Если б они меня послушали, я бы дал им средство.
— Какое средство?
— Средство уцелеть, черт побери!
— Если вы знаете такое средство, вы сделаете себе состояние.
— Ну, состояния я не делаю, а на жизнь зарабатываю.
— Вы продаете вашу штуку?
— Еще бы! Не даром же отдавать! Но я продаю недорого, это точно. Какие-нибудь три франка, разве это деньги, когда так подпирает! Иногда я даю мое лекарство даром. Случается. Только заметьте, что в этих случаях оно почти не помогает. Нужно платить. Тогда действует. И здорово. Я уже кучу народа спас.
— Чем?
— Тем, что лежит в моем мешке, мадам. Это растения. Я хожу за ними далеко, не одну пару башмаков стоптал. Они ведь не везде растут, надо поискать. Вздумай вы за ними пойти, шиш бы вы нашли. А я знаю кучу разных вещей, и людям от этого польза. У вас хорошие лошади. Может, продадите одну? У меня есть монеты.
— Нет, старина, — сказал Анджело, — это наше лекарство.
— И неплохое, это точно, — ответил крестьянин. — А далеко вы едете?
— Вы здешний? Вы хорошо знаете эти места?
— Как свои пять пальцев, мадам. Я тут каждый кустик не один раз обошел. Я живу вон там, наверху, и уже, наверное, в двадцатый раз отправляюсь в поход.
— Куда ведет эта дорога?
— По этой дороге вы придете в Сен-Сирис. Только там не сахар.
— А в другую сторону?
— В другую — немного получше. Пройдите Сорбье, Флашер, потом Монферран и выйдите на большую дорогу.
— А куда она ведет, эта большая дорога?
— А куда хотите, куда надо, туда и ведет.
— А она не идет через Шовак или Руссьё? Вы знаете место, которое называется Саллеран?
— Саллеран — нет, а Шовак знаю, только это далеко. Если б не было туч, вы бы увидели гору, вон там. Она называется Шаруй. Шовак за ней.
— А Сент-Коломб вы знаете?
— Да, месье, это в той же стороне, что и Шовак. Только ничего хорошего там нет, и не надейтесь.
— Я думаю, с вами можно говорить откровенно, — сказал Анджело.
— Как сказать, — ответил крестьянин, — но в общем-то от этого не помирают.
— Я покупаю у вас пять пакетиков вашей настойки, — сказал Анджело, — добавляю еще экю, и выходит как раз луидор, который я брошу к вашим ногам, если вы не боитесь заразы.
— У меня есть мое лекарство, а потом я что-то не слыхал, чтобы луидор кого-нибудь заразил холерой. Ну, давайте, только не просите у меня невозможного.
— Что делают здесь солдаты?
— В самое яблочко: мешают всему свету.
— Похоже, что они везде.
— За ваши же деньги я вам выложу все, что знаю. Около Шовака, куда вы идете, все забито драгунами и даже пехотой, потому что там проходит столбовая дорога. Да и штатских там навалом. Там всех останавливают и на две недели в карантин, это в бывшей монастырской школе, которую превратили в госпиталь. Теперь, если у вас есть наличные, вам грозят две опасности: во-первых, вас отдубасят, якобы за то, что вы пытались дать на лапу, и, во-вторых, вас обдерут как липку — они это называют конфискацией. А поскольку они должны все вернуть вам при выходе из карантина, то они заинтересованы, чтобы вы вышли оттуда вперед ногами. И это случается.
— Стало быть, надо обходить город.
— Стало быть, надо обходить город, как вы говорите, но вот тут надо добавить еще монету в пять франков.
— Если это того стоит…
— Думаю, что стоит. Смотрите-ка. Если вы думаете, что, добравшись до Шовака, сумеете ускользнуть от них, ничего не получится. Их не проведешь, и лошади у них — словно о шести ногах, карабкаются повсюду, как мухи. И не пытайтесь утереть им нос на скалах, они вас в момент зацапают. Они перекрыли все тропинки, даже самые незаметные. Вот тут-то и надо знать, что делать. И за вашу монету я научу вас.
— Ладно, по рукам, — сказал Анджело. — Только если ты меня надуешь, не забывай, что я итальянец и у меня дурной глаз.
— Ну зачем же так? Мне нет никакого смысла надувать вас. Вы ничем не рискуете. А что до дурного глаза, так я тут уже давненько и всяких перевидал, не то что там итальянцев. Все проще простого. Надо быть здешним. Никого из нас они еще не поймали.
Слушайте. Отсюда идите по дороге на Сен-Сирис. Сначала дорога идет ровно, потом начинает спускаться. Спускайтесь, пока не увидите колокольню. Там остановитесь у фонаря; впереди плохое место: запросто можно окочуриться. Они там мрут как мухи. Только вчера вечером шестеро померли. Но справа от вас будет проселочная дорога на Байон. Туда и идите. Когда придете в Байон, увидите пруд, где полощут белье. В деревню не входите; поворачивайте налево и идите прямо. До самого Монже дорога свободна. Правильно, запишите это, мадам. Папаша Антуан не такой уж простак, как кажется, не в обиду вам будь сказано. Раз я тут с вами беседую, значит-таки, проскочил сквозь сети.
К вечеру вы доберетесь до Монже. Подождите до утра, чтобы убедиться, что вы точно у подножия Шаруй. Департаментская дорога слишком петляет. Идите до самой вершины по тропинке вдоль потока. А дальше и пятилетнему ребенку понятно, что нужно делать, чтобы обойти город, который остался далеко слева. Вот и все дела.
Они пунктуальнейшим образом выполнили все указания. Крестьянин же свернул на тропинку и исчез, пожелав им доброго пути. Маршрут его был безупречен. Увидев колокольню Сен-Сириса, они без труда обнаружили тропинку, начинавшуюся в порыжевшей траве под небольшой пинией. Таким образом, они благополучно обошли деревню Сен-Сирис, где царила красноречивая тишина.
«Если бы не советы этого крестьянина, мы бы прямиком явились в это прелестное место успокоения».
С тех пор как они покинули плато и пошли по бегущей вниз дороге, пейзаж полностью переменился. Приветливые деревья, золотистые липы и пурпурные клены плотной изгородью стояли вдоль дороги, окружали рощами поля, а дальше виднелись виноградники, луга и серые квадраты земли, распаханной на склонах холмов, увенчанных сосновыми лесами.
Деревенька, мимо которой они ехали, повисла где — то наверху на склоне плато и радовала взор балюстрадами, фризами, розовыми гофрированными крышами, беседками из виноградных лоз, крепостными стенами, башенками, белоснежными лестницами и осенней бронзой вязов на небольших площадях. Сквозь великолепную кованую решетку колокольни виднелись переплеты окон небольшого сельского замка, венчающего холм своими наивными зубцами и тонкими кипарисами на террасах.
— Мне что-то не нравятся эти птицы, — сказала молодая женщина. — Они заполонили всю деревню, расселись на крышах. Посмотрите, их полно на балконах. Это ведь не черные тряпки развешаны на веревках, а вороны, наверняка похожие на ту, что бросилась на меня, когда решила, что я наконец согласилась умереть.
К счастью, вплоть до Байона они ехали по совершенно пустынной местности. Они огибали множество невысоких холмов, один прелестнее другого. Открывавшееся за каждым поворотом зрелище пылающих королевским пурпуром и золотом рощ, окруженных редко разбросанными соснами, казалось почти неправдоподобным. Около поля овса они сделали небольшую остановку, чтобы покормить лошадей. Они не стали готовить чай, а закусили черствым хлебом с одной или двумя горстями сахара, хотя и подумали, что от этого у них могут вывалиться зубы.
К ночи они прибыли в Монже. Упало несколько крупных дождевых капель. Они очень устали.
Деревня, построенная на пересечении большого количества узеньких проселочных дорог, казалась здоровой и благополучной. И пеший, и конный путник мог найти себе здесь пристанище.
Вопросы Анджело, похоже, не слишком удивили хозяина постоялого двора. Он сказал, что зараза — это все глупости, что здесь никто не умирает, кроме стариков, естественно. Есть, конечно, люди, которые боятся, и это немного мешает вести дела, но в общем по эту сторону горы бояться нечего. И добавил, что у него есть чистые комнаты.
— Очень хорошо, — сказал Анджело, — мы об этом еще поговорим, а сейчас покажите мне вашу конюшню.
Пошел дождь. Лошадей привели в большой сарай, предназначенный для возов и телег с товарами. Сейчас он был пустым, гулким и темным — горевший фонарь освещал лишь одну его часть.
— Вот что мне надо, — сказал Анджело, подходя к яслям. — Насыпьте сюда две меры сухого овса и принесите восемь охапок соломы: пять для лошадей и три для меня.
— Это нехорошо с вашей стороны, — вкрадчиво сказал трактирщик. — Вы, кажется, боитесь, что ваших лошадей могут увести? Может быть, вы мне не доверяете? Лучше уж скажите прямо.
Он подошел к Анджело. Это был коренастый горец.
— Когда я не доверяю, — ответил Анджело, — я этого не скрываю. Я, кажется, ясно тебе все объяснил. Делай то, что я сказал, в накладе не останешься. Я думаю и делаю, что хочу. А ежели мне придет в голову передумать, то твоего разрешения я спрашивать не стану. А теперь отойди-ка малость и слушай, если хочешь свое заработать.
— Вы, может быть, субпрефект, сударь? — спросил трактирщик.
— Не исключено, — ответил Анджело, — а потому насади на вертел пару цыплят, а пока они будут жариться, приготовь дюжину яиц всмятку.
— Вишь куда хватил, — сказал трактирщик. — Это вам влетит в копеечку.
— Не сомневаюсь, — ответил Анджело. — Жалованье субпрефекта позволяет такие траты. Если у тебя есть помощник, пришли его ко мне, пусть займется багажом.
Появилась девушка, но, правда, очень крепко сбитая и вполне способная выполнять мужскую работу. Она и занялась лошадьми.
— Что делает молодая дама наверху? — спросил Анджело. — Кто-нибудь ею занимается?
— Это ваша жена?
— Да.
— Это вы подарили ей ее большой перстень?
— Да, я.
— Какой вы добрый.
— Да, я очень добрый, особенно когда мне оказывают услуги. Скажи, тут есть холера? — И он дал ей монету в сорок су.
— Немного.
— Немного, это сколько?
— Двое.
— Когда?
— Неделю назад.
— Вот что ты сделаешь, — сказал Анджело. — Здесь шесть франков. Пойди к бакалейщику и купи пять кило кукурузной муки, на два су — соли и на один франк — сахара. Все положишь вот сюда, под мое седло, в солому. Багажом я займусь сам.
Прежде чем вернуться в трактир, он удостоверился, что выйти из конюшни можно только через ворота, которые надежно закрываются железным засовом, и открыть его без шума невозможно.
Молодая женщина сидела у очага, где она кипятила воду для чая.
— Вам не холодно? — спросил Анджело. Он посмотрел на ее ноги: без сапог, в ажурных нитяных чулках, они были очень хороши.
— Ничуть.
— Я принес вашу сумку. Извините мне мою докучливость, но не найдется ли у вас там пары шерстяных чулок?
— Я могу смело сказать: нет. Никогда в жизни не носила шерстяных чулок.
— Начать никогда не поздно. В этой деревне зимы наверняка очень холодны, и я думаю, у бакалейщика найдутся шерстяные чулки. А пока мы вам их не купили, наденьте-ка мои. Они вам, конечно, очень велики, но это неважно, главное, чтобы ноги были в тепле.
— Совершенно невозможно устоять перед такой заботливой галантностью. Дайте-ка мне эти подвязки, я надену ваши чулки. Вы правы. Бегство не спасет, если не принять все меры предосторожности. Ну, а о себе-то вы подумали?
— Скоро пять месяцев, как я живу среди этой мерзости, и уже заслужил все возможные награды. Зараза бежит от меня, как черт от ладана, но я принял предосторожности на будущее.
Он рассказал о том, что он велел купить у бакалейщика; сказал, что теперь они больше не будут покупать хлеб, а сами станут готовить в кастрюле «поленту» из кукурузной муки, как это делают в Пьемонте.
А питаться нужно основательно, потому что впереди их, возможно, ждут тяжелые переходы в горах. Да и сегодняшний переход не всякому был бы под силу. При этих словах он покраснел.
— Я надеюсь, вы извините меня, — сказал Анджело, краснея до корней волос, но не отводя от нее широко открытых глаз, — я должен вас по-товарищески спросить. Вы сидите на лошади по-мужски. Вы не стерли кожу, не поранились?
— Меня удивляет эта самоуверенная заботливость, которую вы проявляете по отношению ко всем, в том числе и ко мне. Но не беспокойтесь, я без ущерба для здоровья могу сделать не один такой переход, как сегодня, всего лишь устану. И не скрою, я действительно устала. Я с детства езжу верхом. Мы жили вдвоем с отцом. Он был сельский врач и брал меня с собой в любую погоду, когда отправлялся к своим пациентам. Было бы слишком долго объяснять почему, но со времени моего замужества мне доводилось еще больше ездить верхом. А к тому же я хорошо экипирована.
Она без всякого смущения сказала, что под юбкой у нее кожаные штаны.
— Я очень рад, — сказал Анджело. — Непонятно, почему мы не можем быть товарищами. Только потому, что я — мужчина, а вы — женщина? Я вам честно скажу, что сегодня я не раз чувствовал себя смущенным. Знаете, когда сегодня утром я увидел вас с пистолетом в руке, мне ужасно хотелось просто похлопать вас по плечу, как я это делаю с Джузеппе или даже с Лавинией, когда это нужно. Я удержался, и жаль, потому что в трудные минуты этот жест иногда значит больше, чем слова.
Он уже сгорал от желания заговорить с ней о борьбе за свободу.
— А кто это — Лавиния? — спросила она.
— Жена моего молочного брата Джузеппе. Она была горничной у моей матери. Она последовала за Джузеппе, когда тому пришлось покинуть Италию, вскоре после того, как я тоже был вынужден это сделать. Потом они поженились. Я и сейчас вижу, как она — ей тогда было лет десять-двенадцать — пересыпала тальком кожаные штаны, которые моя мать, как и вы, надевала под юбку, отправляясь в наше имение в Гранте.
И он стал рассказывать о лесах Гранты.
Молодой женщине пришелся по вкусу предназначенный ей цыпленок. Она расправилась с ним не хуже Анджело. Они закусили яйцами и завершили трапезу солидной порцией похлебки.
— Вы будете спать в постели. А я не хочу оставлять без присмотра лошадей и багаж. А то нам тут бы стро крылышки ощиплют. Помните, как облизывался на наших лошадей торговец травами. Я позволяю себя одурачить, только когда мне это доставляет удовольствие. А когда речь идет о жизни или смерти, я умею считать не хуже всякого другого.
Он посоветовал ей не поддаваться искушению умыться горячей водой; вода должна быть как следует прокипяченной.
— Нужно обязательно тепло укрыться, — добавил он. — И не снимайте на ночь мои шерстяные чулки. Усталость часто вызывает озноб, а тепло, напротив, снимает усталость. Задвиньте засов и положите пистолеты под подушку. Звонка у вас тут нет, поэтому при малейшей тревоге или даже первых признаках озноба не стесняйтесь, стреляйте. Мы во вражеском стане, а значит, незачем экономить порох. Главное, чтобы вам ничто не угрожало и чтобы вы остались невредимы. Мы, конечно, переполошим весь постоялый двор, но это не имеет значения. Мы тут в своем праве. И я готов это объяснить кому угодно.
Потом он вышел выкурить свою маленькую сигару на пороге трактира.
Бесшумно шел дождь. Где-то наверху, над деревней, вздыхала гора.
Анджело улегся на своем соломенном ложе, рядом с лошадьми. Он уже засыпал, когда послышался шум экипажа, минуту спустя открылась дверца, соединявшая сарай с трактиром, и хозяин торопливо пересек гулкую конюшню, отодвинул засов ворот и впустил кабриолет. Оттуда вышел мужчина, к которому трактирщик почтительно обращался «сударь».
Вскоре мужчина вернулся в сопровождении девушки, которая несла охапки соломы. Он тоже счел благоразумным ночевать около своих лошадей.
Это был человек лет пятидесяти. На нем была строгая одежда из тонкого сукна и элегантный кашемировый шарф. Он постелил на солому широкий шотландский плед.
— Извините, что побеспокоил вас, — сказал он, заметив, что Анджело открыл глаза. — Последуй я раньше вашему примеру, избежал бы многих неприятностей.
Он рассказал, что три дня назад у него украли великолепный экипаж, а этот ему удалось достать только за очень большие деньги. Он приехал из Шовака и надеялся добраться до Роны, нанять лодку на тот берег и, если повезет, добраться оттуда до Ардеша, где ветер, кажется, не позволяет заразе укорениться. В Савойе же, откуда он родом, холера свирепствует немыслимым образом.
Анджело спросил, много ли неприятностей причиняют солдаты путешественникам в Шоваке.
— Честно говоря, — ответил этот мужчина, — сейчас я скорее склонен считать, что они причиняют их меньше, чем нужно. Они вполне могли бы найти моих воров и заставить их вернуть мне мою великолепную лошадь, которую эти крестьяне испортят безо всякой для себя пользы. Конечно, если человек вспыльчив, его сто раз на день выводят из себя эти наглые офицеры, которые воображают, что их заграждения могут справиться с холерой, а на самом деле, извините за выражение, обделываются со страха, в переносном смысле, пока натура не принудит их к этому — в прямом. Поскольку им приказано оставаться на месте и поскольку им страшно, они выдумывают правила, в силу которых множество людей, мы с вами в частности, оказываются вынуждены составить им компанию. Если вы подыметесь в Альпы, сударь, вы увидите страшные вещи.
Он сказал, что в городах царит безумие.
— Вы знаете, что творится в самых больших городах, где люди, коль скоро там еще осталось пятнадцать-двадцать тысяч жителей, должны были бы сохранить хоть крохи здравого смысла? Они не стали долго ломать голову. Они устраивают маскарады, карнавальные шествия. Они наряжаются Пьеро, Арлекинами, Коломбинами, различными гротескными персонажами, чтобы обмануть смерть. Они приделывают себе картонные носы, фальшивые усы и бороды, надевают смеющиеся маски, играют через подставных лиц в «после нас хоть потоп». Вы словно переноситесь в Средние века. На перекрестках сжигают набитые соломой чучела, которые называются «матушка холера», оскорбляют их, осыпают насмешками, водят вокруг них хороводы, а потом возвращаются домой подыхать от страха или от поноса.
— Сударь, — сказал Анджело, — я презираю тех, у кого нет чувства собственного достоинства.
— Великолепный метод, — ответил мужчина. — Совершенно безупречный, если умереть в вашем возрасте. А если вы доживете до моего, то вы его слегка измените. И это никому не причинит вреда. Все говорят, что лучшее средство от холеры — это почтовые лошади. И это верно. Доказательства: мы оба лежим на соломе около наших лошадей, чтобы их у нас не украли; вы — из осторожности, что делает честь вашему благоразумию, я — наученный горьким опытом. Вряд ли можно утверждать, что мы питали большую любовь к своему ближнему. Вы мне ответите: «Я никому не делаю зла». Осторожно: отнюдь не ненависть является противоположностью любви; любви противостоит эгоизм, а точнее, чувство, о котором вы еще услышите много и хорошего и дурного: инстинкт самосохранения.
Но я мешаю вам спать, а впереди у вас наверняка долгая и опасная дорога, да и у меня тоже. Кстати, должен вас предупредить, что в этих краях стали грабить; вооруженные люди останавливают путешественников на дорогах, обирают даже мертвых. Позавчера я видел, как очень торжественно расстреляли трех довольно жалких воришек.
Однако не будем требовать слишком многого и поблагодарим Господа за то, что мы сегодня имеем (и к чему мы так стремились). У нас есть доска среди бурного моря, и достаточно широкая, чтобы на ней можно было спать.
Доброй ночи, сударь.
ГЛАВА XI
Молодая женщина с рассветом была уже на ногах и явно прекрасно себя чувствовала. Анджело проследил, чтобы вода для чая как следует прокипела. Он был очень рад, что ему пришло в голову запастись мешком кукурузной муки, сахаром и дюжиной крутых яиц.
— Я узнал дурные новости о Шоваке. — Он рассказал о мужчине, который ночевал рядом с ним в конюшне и уехал, как только рассвело. — Боюсь, что нас ожидают сраженья. Во всяком случае, вот что я думаю. Послушайте и скажите, согласны ли вы со мной. Будем продвигаться по самой дикой и необитаемой части этого края, избегая дорог, городов и вообще любых мест, где могут быть люди. У них, похоже, не только холера; они, говорят, совершенно обезумели. В горах же нам угрожают только разбойники. Ходят слухи, что они там появились. Посмотрим. Впрочем, если судить по тому, что мне говорил Джузеппе, и по его карте, Сент-Коломб находится в совершенно диком месте. Как только мы окажемся вместе с моим молочным братом и его женой, нам не будут страшны никакие разбойники на свете. Джузеппе — настоящий лев, а его жена отдаст жизнь за своего мужа и за меня.
— Я полностью с вами согласна, — ответила молодая женщина. — Только я хотела бы кое-что добавить.
Она наклонилась к Анджело и заговорила совсем тихо:
— Заплатите, пожалуйста, за меня, это будет выглядеть естественнее. Я вам отдам деньги, как только мы останемся одни. Подождите, не уходите. Послушайте: я знаю, что это не слишком важно, но я еще не закончила; я хочу дать вам совет, который самым непосредственным образом касается нашей безопасности, иначе я не стала бы просить вас о том, о чем собираюсь попросить и что будет вам стоить очень дорого. Вот в чем дело: платите, но не сорите деньгами. Ни одного су сверх того, что у вас просят, а лучше даже на су меньше, и вас будут чтить, как божество. А в остальном я полагаюсь на вас, как на самое себя, если не больше, и знаю, что нам не страшны никакие разбойники на свете, даже без помощи вашего Джузеппе и вашей Лавинии.
— Вы говорите, как тот туринский полицейский, который не решился меня арестовать. «Ах, сударь, — говорил он, — зачем нужна дуэль на саблях, если можно просто убить ножом. Тогда мы имели бы право закрыть на это глаза».
— Вот видите, — сказала она, — вы ставите замечательных людей в затруднительное положение. Вы захватываете их врасплох и требуете от них мужества, великодушия, энтузиазма и еще Бог знает чего, на что они способны лишь по зрелому размышлению и при исключительных обстоятельствах. Большей частью это добропорядочные отцы семейства. Так будьте же великодушны: давайте меньше. Они разорятся, пытаясь подражать вам. Здесь же все гораздо проще. Опасно показывать, что у нас есть золото. В вас могут выстрелить из окна или подсыпать крысиного яда в вашу похлебку.
— Вы правы, — сказал Анджело, — это все погубило бы.
Торговаться он не стал, однако, расплачиваясь с хозяином, вел себя так, как это пристало прижимистому мещанину. Он тщательно пересчитал сдачу и долго вертел в руках монету в два су, прежде чем дать ее девушке.
— Мы вчера наговорили друг другу резкостей, — сказал он хозяину, — но вы, наверное, уже привыкли, что в нынешние времена люди легко выходят из себя. Знаете ли вы место, которое называется Сент-Коломб? Мы хотели бы попасть туда, минуя Шовак.
— Все вы одним миром мазаны. И чего вы так боитесь Шовака? Умирают только те, кому это уже на роду написано.
— Я тоже так думаю, — ответил Анджело, — но дело в солдатах. Я совсем не хочу с ними встречаться.
— Я тоже, — сказал трактирщик. — Они меня лишают куска хлеба, потому что не пропускают торговцев. А я только начал кое-что откладывать. Вот что я вам посоветую. К потоку не ходите. Третьего дня они поставили патруль на вершине Шаруй. Идите налево лесом, а как из лесу выйдете, то прямиком вдоль долины. Когда будете на другой стороне, ориентируйтесь на ветряную мельницу Вильбуа, она что нос на лице, откуда ни глянь — торчит. Потом увидите ручей. Идите вверх по течению до ущелья. Там и будет ваш Сент-Коломб.
Они поднялись по крутым откосам, потом вошли в чахлый лес. День был пасмурным. Деревья блестели после недавнего дождя. Их ветви со вздохом сбрасывали с себя влагу. Тысячи ручейков мурлыкали в траве.
Сквозь редкие сосны виднелись уже порыжевшие пастбища, а еще выше — гребень горы, поросший огромными деревьями, вероятно буками.
Дорога, указанная трактирщиком, не позволяла сбиться с пути. Она вилась в глубине долины или по склонам холмов и полностью скрывала наших путешественников под покровом леса. А на гребне она шла по дну естественного рва, окруженного гигантскими буками. В легком воздухе слышалось какое-то потрескивание, которое можно было принять за щебет птиц. Но Анджело, привстав на стременах, увидел и показал молодой женщине красные пятна, мелькавшие под деревьями в нескольких сотнях метров слева от них.
Вне всякого сомнения, это были солдаты. Действительно, через несколько минут из-под деревьев вышла небольшая группа людей и двинулась вниз по склону. Очевидно, этих людей остановил патруль и теперь вел их обратно в город. Анджело насчитал пять или шесть человек в черном. А замыкали процессию два красных доломана.
Вопреки всем ожиданиям, по ту сторону Шаруй они обнаружили не глубокую долину, а нечто вроде очень широкой земляной чаши, суровой, почти мрачной. Оттуда, примерно в двух лье слева, был прекрасно виден Шовак.
Анджело и молодая женщина сочли благоразумным двинуться в противоположном направлении. Они проехали по меньшей мере два лье вправо по ровной дороге, надежно укрытые кронами буков и окруженные чарующим пейзажем. С мраморных ветвей спадали густые пряди золотого руна. Светящаяся оранжевая листва заменяла солнце на сером небе. Среди напоминающих колонны стволов, под белоснежными сводами, мирно разбегались в разные стороны усыпанные мягким ковром просеки.
Но когда они выехали на опушку, перед ними открылся унылый пейзаж. Лишенная плоти земля являла свой каменистый остов. Мельницы нигде не было видно. Они вскарабкались на черный сланцевый холм, перерезанный оврагом. С вершины была видна котловина, шириной не больше пол-лье, а на дне ее — заброшенные поля, усыпанные камнями, и три голых дерева, обглоданных ветром, дождем и градом. Потом они обнаружили спрятавшийся в углублении дом. Но он был пуст. Никаких следов ни жизни, ни недавней смерти.
Они даже подумали, не сделать ли тут привал. Но хотя уединенность этого места могла быть гарантией безопасности, они ограничились тем, что съели два яйца, не сходя с лошади и все время настороженно оглядываясь. Даже в здешней траве не было никакой привлекательности: жесткая, сухая и серая, она и у животных-то вызывала отвращение. Костлявые бока котловины были усыпаны траурным пеплом отцветшей лаванды.
Поднявшись с другой стороны, они увидели череду таких же котловин и облезлых дюн. Чахлые пучки овсюга, светлевшие между камнями, делали местность еще более унылой и безжизненной.
В течение нескольких часов ехали они вдоль хребтов, но так нигде и не увидели мельницы.
— Мы заблудились, — сказал Анджело. — Хорошо бы встретить какого-нибудь крестьянина и расспросить его, иначе мы проблуждаем до вечера. Давайте спустимся.
Они вступили в узкую и очень мрачную долину, где слышался шум водопада. Под ногами у лошадей расползалась темная глина. Ленивый грязный поток, пробиравшийся между обломками скал, занесенных илом пней и полузатонувших кустов, перегораживал дорогу. Пустынные и печальные склоны оврага, слепые и безгласные, окружали их со всех сторон. Полосы ила, напоминавшие серебристую бахрому погребального катафалка, подчеркивали угольную черноту мергельных осыпей. От поворота к повороту овраг постепенно расширялся, но по-прежнему оставался безжизненным, только грязная вода хлюпала под копытами лошадей. Наконец они вышли к заливчику, на берегу которого круглился порыжевший лужок с уже облетевшим орешником и кустиками букса. На склоне виднелась каменистая тропинка, которая через некоторое время вывела их к бревенчатой избушке, затаившейся среди чахлых ив. Дверь была сорвана с петель, но рядом были следы свежего конского навоза, а под ввинченным в стену кольцом лежала свежая соломенная подстилка. Через ручей были переброшены положенные на камни доски. А дальше начинались густые заросли букса, среди которых угадывалась тропинка. Приблизившись, они обнаружили следы полозьев деревянных саней. Немного дальше они увидели еще более свежий, чем около избушки, навоз и отпечатки широких подков мула, который, должно быть, тащил довольно тяжелый груз, так как в землю глубоко врезалась лишь передняя часть его копыт.
Не слезая с лошадей, они вглядывались во все стороны и нигде не заметили ни одной живой души. Было что-то тошнотворно-унылое в серой монотонности пустынного пейзажа. Воздух был пропитан горьким соком букса. Колючки кустарника, иглы можжевельника, волокнистые травы, паутиной опутывающие крохотные выступы серо-зеленой земли, раздражали взгляд. Печаль, словно неведомо откуда льющийся свет, окутывала всю местность, смягчая ее жуткое безлюдье и пробуждая какие-то (быть может, страшные) силы души.
«Наверное, можно привыкнуть к этим местам, — думал Анджело, — и даже не стремиться выбраться отсюда. Есть счастье солдата (и его я ставлю превыше всего) и счастье изгоя. Разве не бывал я порой восхитительно счастлив с моей монахиней, и зачастую именно в тот момент, когда мы старательно отмывали омерзительные трупы? Счастье не зависит от чинов и званий. Вопреки всем моим привычкам и нравственным принципам, я могу быть совершенно счастлив среди этой истерзанной растительности и почти неземной безжизненности. А значит, я мог бы найти блаженство в подлости, бесчестье и даже жестокости. Человек способен и на эти чувства, которые кажутся мне в такой же степени противоестественными, как и этот край, и тем не менее — вот следы саней, вот отпечатки копыт мула. Вряд ли такие мысли могли бы прийти в голову Джузеппе. Будь он здесь, он сложил бы руки рупором и стал бы звать в надежде получить ответ, а не получив ответа, запел бы какую-нибудь походную песню, чтобы веселее было идти. Но с такими рассуждениями приходишь к мысли, что никогда и нигде не следует затевать революций. Когда народ не говорит, не кричит и не поет, он закрывает глаза. А делать этого не следует. За два часа мы словом не перекинулись с этой молодой женщиной, а ведь мы не спим».
Следы саней вели их по склону унылой, бесцветной и бесформенной, словно большой мешок, горы. Поворот за поворотом, они поднялись чуть выше, и земля под ногами стала суше. Здесь же начиналась дорога, по которой они взобрались еще выше и, преодолев небольшой перевал, спустились с другой стороны горы, чуть более лесистой, но по-прежнему унылой.
— Извините меня, — глупо сказал Анджело, — я хотел бы с вами поговорить, но не знаю, что сказать.
— Не извиняйтесь, мне тоже ничего не приходит в голову, хотя пару минут назад я пыталась взбодрить себя мыслью, что солдаты Шовака остались теперь далеко позади.
Дорога шла через отвратительный пихтовый лес.
На дочиста обглоданных гусеницами ветвях вместо хвои висели какие-то серые лохмотья. По-прежнему не было никаких следов жилья. И было неизвестно, проезжали здесь сани или нет, так как на твердой и белесой каменистой почве не осталось никаких следов.
Они спустились на дно оврага, пересекли еще один ручей и поднялись по противоположному склону. Затем вошли в дубовый лес, более густой, чем пихтовый. Сухие листья потрескивали от малейшего движения воздуха. Несмотря на безлюдье, здесь все-таки ощущалось какое-то дыхание жизни. Сквозь сетку обнаженных ветвей и просветы в переплетении сучьев виднелся все тот же унылый пейзаж и расплывчатый силуэт ребристой, мрачной горы на фоне белесого неба. Но у края дороги они заметили четыре обструганных колышка, ограничивающих прямоугольное пространство, где, по всей вероятности, складывали наколотые дрова, а также глубокие колеи, оставленные колесами телег, и сломанные кусты у дороги. Здесь телеги, очевидно, делали поворот и загружались дровами.
Изгибы дороги вели их, как по ступеням, по склону холма вплоть до обнаженного хребта, откуда перед ними открылась сеть заросших кустарником оврагов, нагромождение покрытых ржавыми лесами холмов и застывшие волны безжизненных хребтов. Дорога бесцельно петляла в разных направлениях. Она исчезала в одном месте и снова появлялась в другом, углублялась в лес и выныривала на открытом пространстве, пересекала пустошь, скрывалась за одним гребнем и вновь показывалась за другим, поворачивала назад, спускалась, поднималась, кружила, шла вперед и в конечном счете не вела никуда.
— Мы, кажется, влипли, — сказал Анджело.
— Я не жалуюсь, — ответила молодая женщина. — В конце концов, все опасности позади. Бьюсь об заклад, что солдаты тут не появлялись, ну а что до холеры, так ведь одной, без общества, ей тут нечего делать. Подумайте только, здесь, на этом пьедестале, нам не грозит никакая холера. Мы вне пределов досягаемости. У вас есть кукурузная мука, и вы утверждаете, что из нее можно сделать нечто вкуснее хлеба. Дров здесь достаточно, чтобы спалить Рим. Вода в ручьях явно чистая.
Они двинулись дальше по склону на север и вошли в низкорослый лес. Многие деревья были покрыты лишайниками. Повсюду валялись стволы погибших елей. Они крошились от сырости и превращались в кучу красноватых трухлявых обломков. Анджело обратил внимание своей спутницы на то, что ни один ствол не загромождал тропинку. Значит, тут происходило временами какое-то движение. Ведь откуда-то сани и мул приходили в избушку, стоявшую у первого оврага, и куда-то возвращались. Следов не было видно, но проехать они могли только здесь. Двигаясь в этом направлении, можно было надеяться догнать их или добраться до какого-нибудь обитаемого места. Они прошли здесь часа два-три назад, не больше.
Склоны оврага, который им надо было преодолеть, уходили круто вниз. С каждым поворотом их окружал все более плотный и сырой сумрак. С ветвей повсюду свисали сочные лохмотья мха и длинные бороды лишайников. Дно оврага было настоящим кладбищем деревьев. Тесно переплетенные скелеты больших елей и некогда могучих буков загромождали узкое русло потока, через который можно было перебраться вброд по дороге. Огромные, уже засохшие ломоносы белыми лианами опутывали эти нагромождения обнаженных ветвей и безжизненных стволов. Посреди этой бойни мирно прорастали мощные кусты ежевики с голубоватыми листьями и острыми, словно кончики ножей, колючками. У подножия этой естественной плотины среди тростников и хвощей неподвижно чернела вода.
По ту сторону оврага простиралась песчаная пустошь, усеянная звездами огромного чертополоха. От дороги, четко различимой, а местами даже хорошо наезженной, теперь остались только две глубокие колеи, которые вились дрожащими линиями, насколько хватало взгляда, по широкому голому склону и упирались в странный утес с острыми ребрами. После получаса езды они поняли, что это какие-то стены, и, пришпорив лошадей, вскоре добрались до заброшенной, наполовину развалившейся овчарни. Однако здесь пахло шерстью и овечьим навозом, а плоские камни на площадке перед этими развалинами были еще присыпаны крупной красноватой солью.
«Ночью шел дождь, — подумал Анджело, — и соль должна была бы растаять. Значит, утром здесь еще были овцы».
Источник, откуда вода стекала в поилку, был в прекрасном состоянии. Его деревянная труба, пронзавшая склон, была недавно стянута железным кольцом, еще не утратившим своего блеска.
Они подумали, что с ближайшего хребта наверняка увидят что-нибудь новое, и поднялись туда.
Под ними был лабиринт из заросших лесами оврагов и обширных горных плато. Этот кантон казался более лесистым, чем тот, что остался позади, но в нем также не было заметно никаких признаков жизни. Голые, совершенно серые равнины, вероятно поросшие дикой лавандой, и большие пятна рыжих буков тянулись, сменяя друг друга, вплоть до самого горизонта, где последние, еще не пожелтевшие буковые леса казались тонкой черточкой на фоне бесцветного неба. Две дорожные колеи по-прежнему петляли по холмам и равнинам.
— Мне кажется, я слышу собачий лай, — сказала молодая женщина.
Анджело прислушался.
— Это лисица, — ответил он, — и она далеко.
Длинный, косой спуск, идущий от гребня по северному склону, привел их к первому из тех буковых лесов. Его темно-красная листва потрескивала в неподвижном воздухе. Обнаженная, печальная земля под деревьями была усеяна большими камнями. Густые ветви поглощали все звуки, и казалось, что лошади двигаются сквозь толщу темной воды.
Они вышли на чахлое пастбище. Сразу за ним начиналась рыжая стерня ржаного поля. Рожь была очень тщательно, под самый корень, сжата серпом. Дальше дорога шла через невозделанные поля, тут и там поросшие буксом и лавандой.
«Что принесем мы человеку, который засеял и убрал эти поля?» — подумал Анджело.
Однако он думал не о холере.
«Если нам придется сражаться на улицах, — мысленно продолжал Анджело, — и убивать солдат, которые могут быть сыновьями этого бедного крестьянина, убивать только потому, что они выполняют приказ, то оправдать это может лишь стремление изменить лицо мира. А это нам как раз и неподвластно. Это царство пусто. В нем есть и добро, и зло, но изменить что бы то ни было не в наших силах, и, может быть, это и к лучшему».
Ему захотелось поговорить со своей спутницей. Они оба полагали, что это поле дает им некоторую надежду добраться вскоре до какой-нибудь фермы. Но даже после часа езды они так и не обнаружили никаких признаков жилья, а поднявшись на вершину нового хребта, опять увидели лишь бесконечное пространство пустынной земли.
— Я думаю, что надо продолжать двигаться вперед, — сказала Анджело его спутница. — В конце концов, мы снова переночуем в лесу.
— Эти места гораздо менее уютны, чем тот сосновый бор, где мы ночевали позавчера, — ответил Анджело. — Здесь наверху должно быть холодно. Я предпочел бы увидеть деревню и настоящую дорогу, которая побыстрее привела бы нас к какому-нибудь пристанищу.
— Вам всенепременно нужно общество, даже если там холера?
— Не могу сказать, чтобы я особенно к этому стремился, хотя вообще-то мы с холерой неплохо ладим.
И он рассказал о своих приключениях с монахиней, после того как спустился с городских крыш.
— Я согласен, здесь мне легко дышится и не нужно сражаться. Но что дает мне общение с самым прекрасным буком? Я говорю себе, что он красив, повторяю это два или три раза, в течение пяти минут наслаждаюсь его красотой, а потом мне нужно что-то другое, в чем чувствуется присутствие человека. Я могу сколько угодно оставаться в этой глуши, вы видите, она меня не пугает, но когда мне встречается убранное до последнего зернышка поле, как то, что мы недавно видели, я чувствую потребность заняться им. Хотя бы просто в знак приветствия тому, кто взял на себя труд возделывать эту каменистую почву.
— И все-таки, о чем еще мы можем мечтать? Мы идем туда, куда хотим, — вы в Италию, потому что там вас ждет ваше дело, — идем по пустынным дорогам; что может быть лучше? Здесь нет дурных соседей: ни высоких колоколен, ни широких рек, ни важных сеньоров.
Дорога вела через черные леса и белесые равнины, медленно приближая путников к большим одиноким букам, чьи причудливые силуэты все явственнее вырисовывались перед ними. Белые, будто обсыпанные солью стволы и ветви поднимали высоко в небо тяжелое руно кроваво-рыжей листвы.
Анджело заметил, что все эти леса имели строгую геометрическую форму и напоминали выстроенные на поле брани по четыре или по шестнадцать человек в шеренге, с оружием на изготовку пехотные батальоны. Иллюзию дополняли одиноко стоящие на холмиках ели в их широких кавалерийских плащах; а иногда из рощи, вдоль опушки которой они двигались, доносился шум, напоминающий ропот войска, слишком долго ожидавшего приказаний.
Анджело невольно почувствовал себя подавленным этими гигантами, стоявшими уже не одно столетие в этом уединении.
«Разве свобода родины, — думал он, — значит меньше, чем честь или все то, что я сделал, чтобы выжить?»
В этом краю не было ни революций, ни холеры, но он казался ему унылым.
Еще час ехали они в задумчивом молчании, окруженные этими томительно безжизненными просторами, и вдруг увидели что-то вроде одиноко стоящего на ровной площадке столба.
Это была сельская часовня, увенчанная маленьким железным крестом.
«Ну, хватит мечтать, — сказал он себе. — Надо выбираться из этого положения. Раз есть часовня, значит, тут должны быть люди».
— Согласитесь, — сказал он, — что если тут есть люди, то они заблаговременно дают почувствовать свое присутствие. Был полдень, когда мы наткнулись на избушку, а сейчас уже вот-вот начнет темнеть.
Они ускорили шаг, но им еще пришлось преодолеть очень длинный, лишенный растительности склон и два лесистых оврага, прежде чем они увидели почти вросший в землю дом с серой крышей. Если бы не тонкая струйка дыма, выходившая из трубы, и не желтый свет лампы в окошке, они могли бы проехать мимо, не заметив его.
Впрочем, это было единственное строение. Никакой деревни тут не было.
Они пришпорили лошадей и уже подъезжали к дому, когда дверь открылась. На пороге появился мужчина с ведром в руке.
— Стойте! — крикнул он и, поставив ведро на землю, бросился к большой собаке, которая, поднявшись с кучи соломы, собиралась уже вцепиться лошадям в ноги.
— Нам здорово повезло, — сказал ему Анджело, смеясь.
— И даже больше, чем вы думаете, — ответил мужчина, — это не собака, а лев. Надо благодарить Бога, что она меня послушалась. С ней это не часто бывает. Вы даже не представляете себе, сударь, до чего она любит кусаться. Ну, а уж если она вцепилась, то пиши пропало.
Это был маленький, круглый как шар, пышущий здоровьем мужчина. Он с трудом удерживал за ошейник собаку, злобно скалившую огромные белые клыки.
— Что это за место? — спросил Анджело, едва удерживая норовистую лошадь между своей спутницей и собакой.
— Подождите минутку, я сначала запру эту скотину, — ответил мужчина и потащил собаку к небольшому хлеву.
— Посмотрите, — тихо сказала молодая женщина.
Ведро было до краев наполнено кровью, покрытой розовой пеной.
Закрыв собаку в хлеву и подперев бревном дверь, на которую с ревом кидалась собака, мужчина вернулся.
— Как называется это место? — еще раз спросил Анджело.
— Да никак, во всяком случае, я не знаю. Просто мы тут живем, — ответил мужчина. Сделав широкий жест рукой, он добавил: — А вот это все — Шаруй.
У него были маленькие короткие руки.
— А в той стороне нет деревни?
— Там? Нет, никогда не было. Там внизу долина, но это далеко, и надо знать дорогу. А вы-то откуда?
— Из Монже.
— Не может быть. Из Монже сроду еще никто сюда не приезжал.
Руки у него были в крови, а между пальцев даже застряли остатки мяса.
— Мы зарезали свинью, — пояснил он. — А лошади дамочки, кажется, не по вкусу мое ведро с кровью? Сейчас я его унесу. А кстати, мысли-то у вас какие — нибудь есть? Ночь-то ведь не за горами.
— Десять минут назад мыслей у нас никаких не было, — ответил Анджело, — но сейчас, пожалуй, самое время подумать о том, чтобы побыть здесь до рассвета, если вы не возражаете.
— А чего мне возражать, — сказал мужчина, — заходите. А в долину путь не близкий и через леса. Нет, это все-таки очень странная мысль — приехать сюда из Монже.
В доме, который снаружи казался очень большим, была всего одна комната с альковом; остальная же часть дома была занята хлевом и стойлами; слышно было, как блеют овцы, хрюкают свиньи и звенят удила.
Свинья, разрубленная пополам, как арбуз, лежала на крышке бочки для засолки. Голова ее скалилась в стоящей рядом корзине. Около очага, где пылал жаркий огонь, орудовала длинным ножом толстая женщина. Кожа ее была белее того сала, которое она отрезала и бросала вытапливаться в котел. На столе лежали груды мяса для колбасы и какие-то красные ошметки. Пресный запах крови, куски нарубленного мяса, жар очага, где стоял котел с кипящим жиром, вызывали тягостное ощущение у человека, весь день вдыхавшего чистый горный воздух.
— Меня сейчас вырвет, — сказала молодая женщина.
Анджело вывел ее на воздух и заставил выпить водки. Испуганный ее бледностью и ознобом, он укутал ее своим плащом и решил, что лошадьми, вопреки своему первоначальному намерению, он займется потом.
Он вытащил из скирда охапку соломы, уложил седла, сумки и портпледы, так что получилось уютное и закрытое от ветра ложе.
— Ложитесь и отдыхайте, — сказал он.
Он укрыл ее так, что она почти задыхалась, а под голову положил подушку из соломы. Делая все это, он прикасался к ее волосам, жестким и шелковистым одновременно, поддерживал ее затылок.
«Какие у нее крохотные уши», — подумал Анджело.
Он развел огонь, приготовил чай и принес ей.
Наконец она встала, краски вернулись к ней.
— Я чуть было не хлопнулась в обморок, — сказала она. — Как это вам удалось спокойно смотреть на эти груды мяса и на эту женщину, которая сама себя разрезала и варила в железном котле свое собственное сало?
У него хватило такта не признаться ей, что в тот момент он думал о лошадях и о том, что их надо обтереть соломой.
— Вы меня напугали, — сказал он. — Когда я увидел вас такой бледной, я тотчас же подумал о холере, о которой весь день даже и не вспоминал.
Он еще добрых пять минут толковал о том, как она его напугала и какие меры предосторожности она должна принять. Впрочем, он был совершенно искренен.
Совсем стемнело. Дом смотрел на них большим красным глазом своей открытой двери. Видно было, как мужчина ходит вокруг свиньи со своим острым ножом, отрезая окорока.
Они устроились на площадке, обращенной к темному провалу, где должна была находиться долина. Сходящиеся углом стены хлева и основного здания защищали их от ветра, шумевшего в горах, как морской прибой. В разрывах туч на небе показались звезды, а затем пенистые края разрывов осветились, будто где-то над тучами зажглась лампа. Взошла луна.
На костре, разведенном между двух камней, шумела кастрюля с водой для чая.
Сделав еще глоток водки, молодая женщина решилась съесть два крутых яйца без хлеба. Анджело долго варил кукурузную муку.
— Это будет густая полента, сдобренная сахаром, — сказал он. — За ночь она остынет, и утром у нас будет очень сытный завтрак.
Анджело заварил чай и закурил свою маленькую сигару.
Вдали, у подножия гор, там, где должна была находиться долина, мерцали огоньки, потом загорелся еще один костер, вероятно очень большой, с трепещущим пламенем, но казавшийся отсюда маленькой горошиной.
Хозяин вышел из дома, набил трубку и сел рядом с ними.
— Вы моей жены не бойтесь, — сказал он. — Вот уже десять лет, как она не говорит ни слова. Почему, я не знаю. Но она никогда никому не причиняла зла. А ей это было бы нетрудно. Мы спим рядом, и сон у меня крепкий. Но ей никогда и в голову ничего не приходило. Что это вы пьете?
— Чай.
— А что это такое?
— Что-то вроде кофе.
— Похоже, что в долинах дело плохо?
— Из-за чего?
— Вы должны про это знать больше, чем я.
— Если вы имеете в виду холеру, то, действительно, она косит людей направо и налево.
— Я кое-что видел, — сказал мужчина, — месяц назад, когда спускался в долину. Люди там с ума сходили. Я там продал овцу одному типу. Он потом умер. С наследниками было целое дело. Их увели в Вомель, в карантин.
— Кто их увел?
— Солдаты, натурально!
— Значит, внизу есть солдаты?
— Нет, но когда нужно, они приходят. Четверых там уложили, правда не всех сразу, по одному. С тех пор они и озверели…
— А что из себя представляет эта долина?
— Так, местечко. Очень спокойное, сами увидите, если пойдете туда.
— Уложили четырех солдат? Вы хотите сказать, их убили?
— Само собой! Нечего соваться, куда не надо. Да еще и врать. У них тоже, как и везде, помирают от колик. Так с какой же стати идти с ними в Вомель? Я так думаю. Я-то не из долины, я здешний. Только чем у них в Вомеле лучше, чем в долине? Там точно так же мрут, несмотря на карантины, и солдаты тоже. Оно конечно, надо выполнять закон, только ведь холере наплевать на это.
Анджело задал ему кучу вопросов о солдатах. Мужчина говорил о них, как о гораздо более страшной болезни, чем холера; всем было ясно: то, что они делают, несправедливо, и против этой несправедливости у них теперь было оружие. Шовак он не упомянул ни разу. Речь шла только о солдатах Вомеля. Из чего Анджело заключил, что солдаты были повсюду.
Он постарался выяснить, что входит в обязанности этих отрядов и как они их выполняют. Задавая вопросы, он употреблял военные термины, что насторожило хозяина.
— А уж не из их ли вы числа, сударь? — спросил он.
— Избави Боже, — ответил Анджело. — Мы с женой удрали от них, а троих даже поколотили. А теперь изо всех сил стараемся не попасться снова. Мы весь день пробирались окольными тропками по горам, вот почему и очутились здесь. Будь я солдатом, разве была бы со мной эта молодая дама?
— А почему бы и нет? — ответил мужчина. — Просто вы ничего не знаете. У них же есть маркитантки. А они народ покладистый.
Молодая женщина со смехом заверила его, что они просто путешественники и хотят только одного: поскорее миновать эти места и вернуться домой.
— Вам-то я верю, — ответил мужчина. — У вас не такой голос, как у тех женщин, что пьют вино, а с солдатами, черт побери, иначе нельзя. Вы и правда говорите, как человек, который хочет вернуться домой. А вот этот, похоже, мне вешает лапшу на уши. Он говорит, как офицер.
— Так и есть, — сказал Анджело. — Я из Пьемонта, и у себя на родине я был офицером. Я возвращаюсь туда, но только для того, чтобы служить делу свободы.
Он не хотел отрекаться от своего звания. Он говорил себе: «Если этот тип глуп как пень и не видит разницы между этими драгунами, слепо выполняющими, в общем-то, не лишенные смысла распоряжения, и мной, которым движет только любовь, то я немедленно седлаю лошадей, и мы уезжаем. Бог с ним, с ночлегом».
Он был доволен, назвав любовью чувство, которое вызывали в нем зрелище человеческих страданий и мысль о свободе. Он с жаром стал говорить о жалком ржаном поле.
— Это все очень здорово, — сказал мужчина. — Так, значит, вы там проезжали. Это, действительно, мое поле. Я его засеял, потому что на него зарились другие. Вы правы: если бы не законы, все шло бы гораздо лучше.
На него произвела впечатление эта короткая, но произнесенная с таким жаром речь. Он полагал, что Анджело знает толк в делах.
— Что вы думаете об этих людях, которые не хотят платить мне за тех тридцать ягнят, что они у меня купили? Они ссылаются на холеру.
Анджело рассказал ему, что они видели по дороге. Он говорил об улицах, заваленных трупами, об опустевших городах, о людях, переселившихся в поля, о трупах родственников, которых люди вынуждены выкидывать ночью за ограду, чтобы избежать карантина.
— У меня, как у всех, была холерина, — сказал мужчина. — Ну сбегаешь лишний раз до ветру, и все дела. От этого не часто помирают. Все дело в погоде. Так что и нечего шум подымать.
Впрочем, он должен был признать, что кое-какие вещи кажутся странными, однако не следует считать, что в этом виноваты мушки, которые попадают в рот, когда дышишь. Его кум рассказывал, что в Лa-Мотт, в пяти лье отсюда, заговорила собака; она даже могла повторить текст катехизиса о последнем причастии. А еще все говорили, что двадцать второго июня над Гантьером прошел дождь из жаб. Все это факты. Он знал одну женщину, очень порядочную, мать семейства; так вот, она клялась жизнью своих детей, что сама вытащила из уха своей младшенькой, ее зовут Жюли, желтую змейку, не толще пальца и длиной с иголку. Зверюшка была строптивая, как ослик; а когда она ее разрубила сечкой, та, прежде чем умереть, очень внятно сказала: «Ave Maria». Да вот и сам он пять дней назад, утром, пас овец на тех равнинах, где они проезжали, и вдруг увидел над Вомелем облако, которое он сначала принял за дым, потом за сажу, а оказалось, что это пятьсот тысяч ворон. Они делали маневры, как на параде.
— Раз вы офицер, так я скажу, что они будто шли строем против кавалерии. А голос, доносившийся из — под земли, давал приказания. Это еще не все. Я поднялся по склону с моими овцами, — продолжал мужчина, — и спрятался за гребнем. «Стой! Докладывай!» — скомандовал голос. Вороны спустились и расселись на земле. «Кто ел христиан?» — спросил голос. «Я! Я! Я!» — закричали они. «Направо, по четыре в ряд, — скомандовал он, — подходи за наградой». И они двинулись по четыре в ряд к большому, одиноко стоящему буку. А там в тени кто-то невидимый говорил: «Я вами доволен. Узнают они у меня, где раки зимуют». Один король сменяет другого, будто в чехарду играют, а народу беда. Короче, он снова разослал войска на свои посты. Ты — в Вомель. И тот под звуки боевых труб мчится впереди своих эскадронов. Ты — в Монтобан, ты — в Бомон. И вот уже гремят барабаны, и эскадроны трогаются в путь. Его гонцы, конечно же, обнаружили меня в моем укрытии. Но я его интересовал не больше, чем прошлогодний снег. У него, как всегда, был свой план сражения. Когда я вернулся на прежнее место, ворон уже не было. Я глянул, нет ли кого под буком, сначала издали, потом подошел вплотную: натурально — никого. И после этого мне будут толковать о мушках! Смех, да и только!
С итальянской серьезностью Анджело ответил, что, действительно, им тоже случалось встречать довольно странных ворон.
— На Рождество будет десять или двенадцать лет, как моя жена перестала говорить. Я, собственно, не жалуюсь, но это и все остальное говорит о том, что холера — штука не новая. А вечно мы за все платим. Только я не позволю, чтобы прикарманили мои денежки. Пусть отдают то, что они мне должны. А ежели нет, то, верно, на свете только и остается, что ваша свобода.
Утром небо было ясным. День сулил быть великолепным. Все горы украсились уже золотисто-розовой листвой.
— Вы еще немножко бледненькая, — сказал Анджело. — Вчерашнее путешествие утомило вас морально и физически. Хотите, отдохнем еще денек? У нашего хозяина явно нет холеры.
— Я чувствую себя сильной, как вол, — ответила она. — Просто я не спала полночи. Если вороны Наполеона Первого не склевали нашу кукурузу с сахаром, то давайте съедим ее, выпьем чаю и в путь.
Так как хозяин заверил их, что в долине нет солдат, они двинулись по направлению к деревне. Местность, по которой они ехали, мало чем отличалась от вчерашней. Часа через два пути они увидели впереди заросшую ивами ложбину и крыши двух десятков домов, теснившихся среди лугов.
Шагах в ста от деревни тропинка превращалась в хорошую дорогу. Анджело и молодая женщина радостно пустили лошадей крупной рысью.
Не сбавляя темпа, они въехали в узкий проход между сараями, когда впереди послышались неприятные звуки, но они не могли на полном скаку повернуть назад и очутились на небольшой площади, полной солдат. Телеги, перегораживавшие все выходы, превращали ее в мышеловку.
Пять или шесть драгунов окружили молодую женщину таким плотным кольцом, что ее не было видно, и не давали ей двигаться вперед. Анджело думал лишь о том, чтобы приблизиться к своей спутнице, но за спинами драгунов мог разглядеть только ее маленькую шляпку.
— Согласитесь, патрон, что ловко все было проделано, — сказал бригадир, удерживая Анджело за стремя. — Глотайте пилюлю и не морщитесь. В конце концов, это не смертельно. Это для вашего же блага.
— Прикажите вашим людям отойти от этой женщины, — холодно-высокомерно ответил Анджело. — Мы не собираемся бежать.
— Не горячитесь, мой принц, — ответил бригадир. — Не съедим мы вашу красотку. Мы не голодны.
Тощий лейтенант, длинный и бледный, который, казалось, дрожал от холода в своем широком плаще, отдавал приказания. Солдаты отстранились, и Анджело смог подъехать вплотную к своей спутнице. Та не утратила самообладания и незаметными движениями руки заставляла лошадь отступать, чтобы поставить ее крупом к стене. Анджело последовал ее примеру. Наконец они смогли осмотреться и оценить обстановку.
Перед ними было человек двадцать драгунов; шестеро уже были в седле и готовились обнажить шпаги. Другие держали карабины на изготовку.
— Стрелять не будем, — шепотом сказал Анджело.
— Подождем подходящего случая, — ответила она.
Лейтенант был явно болен. Очень черные усы подчеркивали зеленоватую бледность кожи около рта. Щеки у него ввалились, а в широко открытых блестящих глазах светилось так хорошо знакомое Анджело удивление. Он подошел спотыкающимся шагом, путаясь в полах плаща.
— Не злитесь, — сказал он.
— Мы не понимаем, в чем дело, сударь, — вежливо ответил Анджело.
— Откуда и куда вы едете?
— Мы из Гапа, — сказала молодая женщина, — и возвращаемся домой.
Лейтенант долго смотрел на нее. Он смотрел так, будто изучал ее с головы до ног, на самом же деле чувствовалось, что он прислушивается к тому, что происходит в нем самом. Он дышал, словно лошадь перед ведром грязной воды.
«Ему осталось не больше часа», — подумал Анджело.
— Сейчас домой не возвращаются, сударыня. Путешествовать запрещено. Все, кого задерживают на дорогах, отправляются в карантин.
— Было бы лучше позволить нам вернуться домой, — тихо, очень любезно возразила молодая женщина.
— Не мое дело решать, что было бы лучше, — ответил лейтенант. — Я выполняю приказ.
Он хотел сделать безупречный поворот кругом, но вдруг схватился за живот.
— Восемь человек, — сказал он бригадиру, не оборачиваясь, — под командой Дюпюи. Две группы по четыре человека: одна — для мужчины, другая — для женщины. Следуйте за ними в пяти шагах. Отведите их в Вомель. Не мое дело решать, что было бы лучше, — повторил он, глядя на Анджело, и вернулся на соломенную подстилку, которую солдаты приготовили для него под навесом сарая.
— Спокойно, дамы, господа, — сказал сержант Дюпюи, огромный и красномордый. — Не осложняйте мне жизнь. Я в восторге от вашего маневра. Я восхищен, сударыня, вы знаете, как нужно поставить клячу, чтобы потом послать ее в атаку. Вы не новички, да ведь и я тоже. Стало быть, нам лучше не ссориться. Лейтенант через час даст дуба, и здесь будет полно мух. А потому следуйте-ка за папашей Дюпюи. Я отведу вас в гостиницу Английского Короля. — И он занялся расстановкой своих солдат.
— Действуйте только наверняка, — тихо сказал Анджело. — Если сможете бежать одна, бегите. Я им тут задам работку. Спрячьте ваши пистолеты.
— Я уже спрятала, но только один. Они слишком большие.
Чтобы освободить проход, одну телегу отодвинули, и они покинули этот импровизированный редут вместе со своим эскортом.
Анджело в окружении четырех драгунов ехал впереди. Когда маленький отряд перешел на рысь, Анджело затрепетал от радости при виде скачущих рядом с ним мундиров. Они мчались по равнине, покрытой чахлыми полями, где чернели неубранные хлеба. Но утро было радостным, с неба лились потоки золотистого света, и стук лошадиных копыт на дороге не мог заглушить голоса тысяч жаворонков. Этот мирный щебет, эти солдаты, эти широкие, залитые светом просторы, цокот копыт, к которому Анджело всегда прислушивался, прежде чем отдать приказ, — все приводило его в восторг.
Дюпюи крикнул, что они едут слишком быстро.
— Ну-ну, голубчик, — пробормотал он сквозь свои белые льняные усы, — со мной у тебя эти штуки не пройдут. А вы, — добавил он, обращаясь к солдатам, — вы что, не видите, что этот тип запросто заткнет вас за пояс. Вы только гляньте, как он сидит на своей лошадке. Еще минута, и он поведет вас в атаку. Кой черт послал мне таких олухов!
Тем временем дорога привела их к подножию холма. Они перешли на шаг и стали подниматься по совершенно голой желтой равнине, на которой лишь изредка попадались уже облетевшие тополя, такие белые, что они растворялись в солнечном свете, превращаясь просто в пучки искр. Со всех сторон вдоль горизонта бежали горные хребты, сверкавшие всеми цветами радуги на фоне светлого неба.
В воздухе кружилось множество бабочек, что очень удивило Анджело. Вдоль дороги росли васильки и желтые цветы с медовым запахом, от которых скисает молоко. Тучи маленьких синих бабочек, которые обычно встречаются только у воды, порхали над цветами. А рядом с ними кружились желтые, черно — красные, белые с красными крапинками и огромные, как воробьи, с крыльями, напоминающими листья ясеня. То, что Анджело сначала принял за волны утреннего тумана, оказалось плотной тучей бабочек, порхавших низко над землей.
Он воспользовался этим, чтобы поравняться с молодой женщиной, ехавшей в нескольких шагах позади него, и обратить ее внимание на это явление, а заодно и выяснить ее намерения. Он, конечно, не думал, что ей придет в голову спасаться бегством на этой гладкой равнине, где ее так легко преследовать или просто подстрелить, как зайца.
Она вела себя очень хорошо и даже завязала разговор со своими стражами, которые были уже не прочь и полюбезничать.
— Вас удивляет эта пакость, — сказал Дюпюи, — а это еще цветочки. Этих тварей тут не меньше, чем мух. Они просто сжирают человека, как тот ни хорохорится. Я бы вам посоветовал ни в коем случае не ложиться на траву. Они вас облепят с головы до ног и даже в рот набьются. А больше всего эти проклятые дряни любят глаза, ну как и прочие твари. Хотел бы я знать, что в глазах такого лакомого, что зверье до них так охоче.
Наконец за поворотом они увидели перекресток нескольких дорог, отделявших их от Вомеля, и сам городок. Он венчал вершину высокого желтого холма. С этой стороны его окружала крепостная стена из серого камня, без бойниц. Никаких следов растительности не было ни на холме, ни за крепостной стеной. Над ней поднималась огромная квадратная зубчатая башня, а рядом с ней — две узкие и тоже зубчатые башни.
Бабочек становилось все больше. Они плотным ковром висели над дорогой, порхали между ног лошадей. От мерцания ярких красок болели глаза и кружилась голова. Вскоре к бабочкам присоединились целые рои синих мух и ос. От их густого жужжания, несмотря на утренний час, клонило в сон.
Стены Вомеля были окружены глубокими рвами, через которые маленький отряд перешел по земляной насыпи. Мухи и бабочки вились над этими канавами в таком количестве, что в лучах солнца они казались трепещущим пламенем огромного костра. Приглядевшись, Анджело заметил, что они кружились над кучей платьев, курток, простыней, перин, одеял, подушек, матрасов и соломенных тюфяков, выброшенных за крепостные стены.
Из единственных открытых ворот города вырывалось его зловонное дыхание. Кавалькада с шумом двинулась по мостовой, но улица осталась пустынной. Все дома были наглухо закрыты, а кое-где ставни были забиты досками.
Они проехали по узкой улице, пересекли площадь, на которую выходили широкие лестницы, попали в зловонные переулки, обогнули фонтан на перекрестке, куда выходили старинные, очень аристократические дома, и вступили на ведущую вверх сводчатую галерею.
Сквозь редкие отверстия, проделанные в стенах этого крытого перехода, Анджело видел, что они поднимаются над крышами этого каменного городка (даже крыши домов были сделаны из плоских камней); здесь не было деревьев, из труб не шел дым, и лишь цокот копыт по мостовой нарушал тишину.
Они выехали на широкую, ослепительно белую эспланаду перед порталом укрепленного замка. Это была та самая квадратная башня, которую они видели издали. С эспланады перед ними открылись зыбкие очертания гор, окружавших город.
— Здесь у вас будет много свежего воздуха, — сказал Дюпюи.
Все спешились. Внутренний двор, где они находились, поражал своей удручающей наготой.
Анджело наконец смог подойти к молодой женщине и шепнуть ей: «Терпение, я не сплю. Мы здесь долго не останемся».
Дверь за ними закрылась; их окружали тридцатиметровые стены с окнами только под самым карнизом.
— Ну, вы просто душки, — сказал Дюпюи. — Другие скандалят, или плачут, или предлагают деньги (которые я беру) на выпивку. Кстати, если вы угостите винцом этих славных солдат, у которых такая собачья должность, они будут лучше к вам относиться.
— У меня нет ни малейшей нужды в чьем бы то ни было хорошем отношении, — сказал Анджело. — Мы без сопротивления последовали за вами. А теперь потрудитесь объяснить, что все это значит. Я жду.
— Э, любезнейший, вы все еще ждете? Так вот, сорок дней, если все будет в порядке. И ни минутой меньше. Выход здесь.
Сержант открыл им низкую дверь, провел по темному коридору и постучал в окошко.
— Двое, капитан, — сказал он.
— Сунь их к монахиням, вместе с остальными, — ответил голос.
— По одному, направо.
Они свернули в другой коридор, такой же длинный, но освещенный зарешеченными окнами. Под окнами был двор в виде террасы, окруженной низенькой стеной, а за ней снова виднелись каменные крыши пустынного городка.
— Я полагаю, — небрежно сказал Анджело, — что наш багаж еще не разграбили.
— В этом нет ничего невозможного.
— Дело в том, что я не поскупился бы на пять франков серебром тому, кто возьмет на себя труд вернуть нам наши портпледы.
— И сумки тоже?
— За сумки с кухонной посудой я бы добавил еще три франка.
— Я знал, что вы славный малый, — ответил Дюпюи. — Но у меня есть один порок. Я не могу воровать, это выше моих сил. Присвоить себе наследство — это пожалуйста, а воровать — нет, это не по мне. Что, конечно, не помешает мне стать вашим единственным наследником, если все пойдет обычным порядком. Так что давайте десять франков и подождите меня две минуты, так как, я полагаю, действовать надо быстро.
— У меня есть только восемь франков, — ответил Анджело. — Остальное вы получите вместе с моим наследством, а теперь поторопитесь.
— Я посчитал, — сказал Анджело молодой женщине, как только они остались одни. — Их тут двадцать четыре. У лейтенанта внизу сухая холера, к вечеру его не станет; будем надеяться, что та же участь ждет еще двоих или троих. Эта форма холеры стремительно распространяется, когда люди живут в грязи. А такого грязного взвода я сроду не видал. У них нет других дел, кроме как устраивать ловушки для обывателей, а от них воняет так, будто они уже месяц в походе. Стало быть, сегодня вечером я буду иметь дело с семью или восемью солдатами, включая до смерти напуганных, но не моей саблей, а возможностью внезапной смерти. А потом, взгляните на эти коридоры! Здесь я устрою так, что буду иметь дело одновременно только с двумя.
— Я запрещаю вам сражаться таким образом, — сурово сказала молодая женщина.
Красные пятна на скулах ее узенького личика выдавали душевное смятение, губы дрожали. Она собиралась продолжить, когда рядом раздался вкрадчивый голос:
— С кем же это он собирается сражаться?
Это бесшумными шагами подошла монахиня. Низенькая и кругленькая, с закатанными рукавами на пухлых и красных как кровь руках, она больше походила на экономку, чем на монахиню.
— Он совсем дитя, мать моя, — ответила молодая женщина с коротким поклоном.
Анджело был еще под впечатлением этого внезапно изменившегося лица и этих дрожащих губ.
«Она, оказывается, очень хороша», — думал он, а ее пылающее лицо все еще стояло у него перед глазами.
Вернулся Дюпюи с их вещами. Похоже, к ним никто не прикасался.
Анджело увлек толстого сержанта в амбразуру окна.
— Вот десять франков, — сказал он, — и я вам дам еще кое-что, гораздо более ценное, чем деньги. Офицер, который арестовал нас в долине, сейчас уже мертв. И я знаю отчего. Ты ведь не дурак, и понимаешь, что штатские тоже иногда кое-что соображают. Так вот, он умер от очень страшной холеры, которую называют «сухая холера»; она как кегельный шар, ее не остановишь. У меня есть лекарство. Можешь не верить мне на слово. Подожди, пока вернется патруль. Если я не ошибаюсь, то там уже не он один сыграл в ящик. А тогда снова приходи ко мне, я дам тебе мое лекарство.
Анджело мысленно говорил себе: «Не может быть, чтобы солдат, кавалерист, которого наделили некоторой властью и который только что с таким наслаждением командовал нами на просторе, не боялся умереть в четырех стенах, да еще таких высоких. Я ему говорил «ты». Это лучший способ заставить его задуматься».
Он был доволен, что ему удалось расшевелить этого апоплексического увальня, этого кавалерийского чинушу и даже отбить у него охоту зубоскалить.
Анджело уже стало казаться, что тюрьма эта даже очень недурна и что в ней можно по-царски устроиться, когда он заметил, что монахиня с завистливым блеском в глазах щупает край кашемировой шали, которую молодая женщина повязала вокруг шеи. Его настолько покоробила эта бесцеремонность, эта нескрываемая жадность, что он без грубости, но решительно сбросил руку судомойки.
— Нечего хорохориться, — сказала ему эта крестьянка, посвятившая себя Богу, — мы ведь тут всяких повидали, так что давайте лучше поговорим начистоту. Я видела, как вы опускали руку в карман; придется повторить. Наша маленькая община согласилась на это испытание. Но ведь не ради ваших прекрасных глаз. Здесь за жилье и за еду платят наличными, и вперед. Пути Господни неисповедимы. Все мы смертны, а нынче многие помирают. Мы же не можем себе позволить на свои деньги покупать вам еду. У нас ведь есть наши бедняки. Для начала ваша доля — шесть франков, и будет лучше, если вы дадите мне их немедленно, тогда вы сможете получить похлебку в полдень.
А еще вы оба напишете мне бумагу, так чтобы в случае вашей смерти мы могли по своему разумению распорядиться вашим имуществом. Ведь ваши законные наследники могут предъявить претензии, и тогда нам придется сжечь все принадлежащие вам вещи.
К счастью, эта речь донельзя позабавила Анджело. У него хватило благоразумия изобразить большую растерянность и даже некоторый испуг. Он заплатил с рассчитанной щедростью.
Монахиня повела их в конец коридора, открыла решетку, провела через гулкую темную комнату, потом через другие, куда свет проникал сквозь узкие окна. Все здесь казалось предназначенным для умерщвления плоти и для молитв. На совершенно голой стене был распят деревянный Христос. В темных углах стояли высокие стулья с прямыми спинками и скамьи. А в довершение всего везде царил ледяной холод и запах источенного червями дерева, как во всех горных монастырях.
Пока карантины были делом коммун и ими занимались местные жители, которым нужно было какое — нибудь дело, чтобы не совсем потерять голову, для них использовали сараи и риги. Их устраивали даже в полях, под деревьями. И люди бежали оттуда, пуская в ход кто силу, кто подкуп. А сторожа, прогуливаясь со старыми охотничьими ружьями, наживались.
Тогда решили, что холеру надо запереть и законопатить все щели. Патрулей из горожан, ремесленников и крестьян было недостаточно для охраны дорог. Путешественники все чаще прорывались через заставы с пистолетами в руках. Когда правительство решилось заняться этой проблемой, оно обратилось за помощью к префектам и находящимся в их распоряжении гарнизонам. Среди всеобщего смятения у солдат был мундир и явная потребность стрелять из ружей и размахивать саблями. Им сказали, что нужно послужить обществу, и это, конечно, вряд ли могло вызвать особый энтузиазм, но скакать по дорогам было гораздо веселее, чем сидеть в казарме, где смерть хозяйничала не хуже, чем в городе. Свежий воздух обычно считается лекарством от всех хворей, а движение отвлекает от мрачных мыслей. Останавливать людей на дорогах, двадцать на одного, чувствовать, что тебя боятся, в то время как сам обмираешь от страха, — в этом было что-то утешительное.
В маленьких городах задержанных на дорогах людей стали размещать в больницах и лазаретах. В других местах для этого использовали церковно-приходские школы для мальчиков, хозяйственные постройки монастырей, внутренние крытые дворы семинарий, иногда даже церкви. Карантин Вомеля был устроен в принадлежавшем некогда ордену тамплиеров замке, который барон Шарль-Альберт-Бон де Вомель в начале века оставил в наследство общине женского монастыря. Их тут было одиннадцать простых женщин с окрестных ферм, поменявших суету у кастрюль и муки ежегодного деторождения на служение другому господину, который не носил бархатных штанов и все семь дней в неделю оставлял их в покое.
Пройдя сквозь двадцать маленьких круглых дверей, проделанных в толще стен, они очутились под высокими, теряющимися во мраке сводами; потом, по крутой лестнице без перил, со стертыми ступенями, проделанными в каменной глыбе наподобие зубьев пилы, они поднялись на круговые галереи, вдоль которых под самым потолком гнездились кельи, а сквозь ажурные балюстрады пробивались пыльные лучи желтого света. Наконец монахиня открыла решетку, впустила Анджело и его спутницу и закрыла ее за ними.
Они очутились на лестничной площадке, где вполне уместилась бы небольшая шхуна с распущенными парусами.
— Вот это ваши владения, — сказала из-за решетки жирная монахиня, прежде чем удалиться.
— Достаточно было бы, — сказал Анджело, — сорвать с нее чепец, оттаскать за волосы и отхлестать как следует по обеим щекам, а главное, забрать у нее связку ключей, чтобы она тотчас превратилась в покорную деревенскую прислугу, которая на все будет почтительно отвечать: «Да, сударыня, да, сударь», — и, может быть, будет даже служить верой-правдой. Но тогда она стала бы всего бояться и теперь бы тряслась при одной мысли о холере. Я бы также не хотел, чтобы вы считали солдат непреодолимым препятствием. С ними справится всякий, кто знает, с какого конца зарядить ружье.
— Будьте спокойны, я видела, как вы оценивали ширину дверей, считали шаги, выбирали ориентиры. Трудно было найти для вас лучший карантин. Вы просто обязаны отсюда удрать.
— Конечно, — ответил Анджело. — Руки у нас теперь развязаны, и я не намерен терять время. Я знаю, что мы здесь увидим, а в аду не церемонятся. Мне теперь незачем беспокоиться о других.
Пока они прятали в темном углу свое имущество, Анджело произнес несколько горьких слов о «маленьком французе» и его безнадежных попытках спасать умирающих.
— У меня одна цель — вытащить вас отсюда. Как вам удобнее всего нести ваши пистолеты?
— Лучше всего, когда они у меня в руках.
— Так вы быстро устанете, а потом, ведь надо еще иметь, чем их заряжать. Мои пистолеты у меня в карманах, но нам еще нужен мешок, куда мы положим коробки с порохом, пули, патроны, ваш чай и кастрюлю, немного сахара. Неизвестно, удастся ли нам снова завладеть нашими лошадьми. На всякий случай, когда все будет готово к бегству, я выброшу остальной багаж в окно, и, если у нас будет время, мы заберем его. Но в этом огромном здании расставаться с оружием нельзя. В нем наше спасение!
Из седельных сумок он сделал что-то вроде рюкзака и без труда водрузил его себе на спину, взял свою маленькую саблю, и они начали подниматься по лестнице, которая, казалось, вела к какому-то яркому источнику света.
Судя по размерам и форме помещения, в котором они находились, оно, очевидно, было расположено внутри той квадратной башни, которую они видели с дороги.
Длинные лестничные пролеты с низкими ступенями медленно поднимались вверх, делая крутые повороты. На втором этаже, хотя его вряд ли можно было считать вторым, находилось нечто вроде площадки с двумя низкими дверями по обоим концам. И та, и другая были заперты на замок. Выше проникавшие сквозь бойницы солнечные лучи пересекались и, отражаясь от стен, заливали все ярким светом. Дикие голуби, свившие себе гнезда под крышей башни, вдруг все одновременно вспорхнули и принялись летать с оглушительным шумом.
Наверху тотчас открылась дверь, и три головы склонились над балюстрадой. Среди них мелькнула голова очень черного и, кажется, бородатого мужчины.
Все монахини Вомеля были родом из крестьян, а потому умели хозяйничать и в птичнике, и в крольчатнике, они не забывали запирать двери, чтобы живность не разбегалась. Они разместили карантин в той части замка, которая изначально должна была служить последним бастионом. Под сводами большой квадратной башни находилась просторная комната, занимавшая всю ее площадь. Потолок ее образовывали огромные балки, поддерживавшие плиты сторожевой террасы. Свет проникал сюда через пятьдесят отверстий, образованных зубцами башни, перекрытыми на итальянский манер и кое-как застекленными.
В общем, это было идеальное место, чтобы мариновать подозрительных граждан на свежем воздухе и на солнце. А кроме того, отсюда открывался великолепный вид на зеленоватые глыбы суровых гор, прорезанных тут и там уходящими вверх тропами. В этом неприветливом краю в любую погоду и в любое время года хозяйничал холодный ветер, заставляя непрестанно дребезжать стекла, разметая соломенные подстилки, которыми был устлан пол, грозным прибоем ударяясь в стены.
Приходилось закрывать плащами четыре деревянные бочки с питьевой водой, чтобы в них не попадала пыль. Точно так же при помощи лошадиных попон, шалей, старых юбок и прочей женской одежды постарались отгородить уголок, где стояли ведра, служившие отхожим местом. В одной из бойниц, прямо на плитах, разводили огонь, чтобы те, у кого еще были кое-какие припасы (чай, кофе, шоколад), могли приготовить себе еду. И если костер забывали залить (а заливали его обычно мочой, так как питьевую воду приносили только раз в день), то ветер поднимал тучи золы и разносил ее по комнате.
Заболевали там очень часто.
— Вот видите, — говорили монахини, — как хорошо, что вас задержали. В окрестностях есть деревни, где еще ни один человек не умер. А вы бы могли их заразить.
Это было заведомой ложью, так как окрестные деревни давно уже были опустошены так же, как и все прочие. Только люди умирали там в лучших условиях; иногда к их услугам были врачи и лекарства и, уж во всяком случае, собственные постели с пологом, который избавлял их от лишних страданий, причиняемых ярким светом, мучительным для больных холерой.
Умерло уже больше двадцати больных. Приходилось принимать жесткие меры, чтобы справляться с оставшимися в живых, особенно с родственниками умерших. В отличие от того, что происходило на свободе, смерть вызывала здесь взрывы, вероятно, подлинного, но очень шумного горя. Когда несчастье настигает человека дома, в семейном кругу, у него есть возможность и даже право оставаться самим собой и, оплакав ушедшего, подумать о собственном спасении. Здесь же горе обрушивалось на человека среди бела дня, на глазах у всех, и люди отступали, сбивались в кучу в противоположном углу комнаты, как овцы, увидевшие в овчарне волка. Эти мощные стены, эта крепко запертая решетка внизу (а еще эти солдаты на лошадях — такие красные) отнимали последнюю надежду схитрить, как это можно было бы на воле и как это всегда бывает там, где смерть устраивается надолго. Люди не просто теряли близких. Они читали таинственное и грозное напоминание: Mane, Thekel, Fares и кричали от ужаса безысходности. Но в то же время в этом было нечто театральное: участие в ритуальном действе позволяет забыть о собственной бренности. Люди оплакивали самих себя и не могли остановиться. Через пять минут равнодушных уже не оставалось, вопли неслись со всех сторон.
— Что у вас там творится? — кричали солдаты.
— С ними никакого сладу нету, — отвечали монахини, гордясь тем, что они-то не умерли.
Действительно, судьба до сих пор была к ним милостива. К мертвым они относились равнодушно и небрежно. Поднимались солдаты с носилками. Они были очень добры, утешали, ласково похлопывали по плечу женщин, шутили. Но губы у них под усами белели от страха. С трупами они управлялись неловко. Движения были напряженными, они предпочитали брать умерших за ноги, а не за голову и чертыхались, когда (а это происходило почти каждый раз) сведенные от боли мышцы расслаблялись и тело вздрагивало в их руках, в последний раз извергая и сверху, и снизу эти зловонные белые соки, похожие на свернувшееся молоко.
Первое время оставшуюся после умершего соломенную подстилку пытались сжигать. Но пропитанная испражнениями солома, сжигавшаяся в одной из бойниц галереи, заполняла густым, невыносимо зловонным дымом все карантинное помещение, так что не спасали ни его размеры, ни хорошая вентиляция; дым отравлял всю башню, заполнял лестницы и даже коридоры, добирался до комнат монахинь и даже до солдат. В конце концов солому стали просто сгребать в угол, где она и высыхала. Совместная жизнь в заточении породила легенды, позволявшие жить в этих условиях и, поскольку ничего другого не оставалось, даже смиряться с ними. И они были не глупее всех прочих. В частности, здесь считалось, что холера незаразна. «Если бы она была заразна, — говорили они, — мы бы все уже давно умерли. А мы-то живехоньки». (Некоторые даже добавляли: «Да еще как!») А раз так, заразной она не была. Значит, не нужно сжигать солому, от которой идет такой удушливый и тошнотворный дым. И что еще важнее — не надо в карантине устраивать еще один карантин для лиц, ухаживавших за умершим или бывших с ним в контакте. Когда кто-то заболевал и корчился в предсмертных муках, остальные удалялись в другой конец залы: зрелище было не из приятных, но отойти в сторону можно было не из-за трусости или малодушия (в чем невозможно признаться в приличном обществе), но, напротив, из скромности и благовоспитанности (столь милой заурядным людям), на которых это приличное общество и держится.
Запертый в карантине (а человек всегда винил в этом только самого себя, свою неловкость и неосторожность; ему никогда не приходило в голову обвинять правительство, расставившее на дорогах солдат), валявшийся на соломенной подстилке человек не переставал быть тем, чем он был. У него по-прежнему был собственный дом, рента; он все еще чем-то обладал, оставаясь нотариусом, судебным исполнителем, торговцем сукнами, отцом семейства, девицей на выданье и даже лжецом, лицемером или ревнивцем, знаменитостью в столице своего кантона или простаком.
На воле можно было бы спрятаться в лесу, в охотничьем домике, на ферме, в загородном доме (что, собственно, все и делали в тот момент, когда их задерживали солдаты). Там можно было сохранить свое достоинство. Здесь надо было стараться не утратить его.
Надо было приспосабливаться к ситуации. Вот для чего и нужны были эти местные легенды, и в первую очередь легенда о незаразности холеры, ибо она проливала бальзам на раны и даже придавала мужества или по крайней мере того, что могло бы выдаваться за мужество. Вплоть до момента, когда у человека появлялся тот удивленный взгляд, который Анджело заметил у патрульного офицера, и когда он уже прислушивался только к тому, что происходило в его собственном организме. Но очень скоро сознание отключалось, и человек едва успевал услышать шум, производимый честной компанией, вежливо удаляющейся от него.
Вновь прибывшие обычно день, а иногда и два, оставались у двери. Они никогда не присоединялись сразу к старожилам карантина на чердаке старой башни, к тем, кто находился здесь уже дней десять — пятнадцать. Те это понимали (они понимали, что непросто смириться с этим новым образом жизни; им были знакомы и это отвращение, и эта отчужденность, для преодоления которых нужно было время) и не обижались. Они давали им время освоиться. Старожилы шутили и хвастались, чтобы дать новичкам повод подойти к ним, естественным образом включиться в их общество и избавиться от ощущения, что спасение только в бегстве. Старожилы радовались и благодарили солдат, когда к их обществу добавлялись два, четыре или десять человек. «Чем больше глупцов, тем веселее», — говорили они. Их радовало сознание, что они разделяют общую участь (в этом есть что-то утешительное), что не только они оказались неловкими и неосторожными, а и другие тоже, что бдительные солдаты не пропускают никого и все в конечном счете оказываются в карантине и что в их участи нет ничего исключительного. А это было очень важно — сознавать, что ты разделяешь общий удел. В этом они и пытались убедить жавшихся у двери новичков, которые еще не решались смириться: заключение в этой огромной, заполненной грохочущим ветром, светом и страхом зале под сводами Вомельской башни казалось им чем-то исключительным и невероятным.
Анджело и молодая женщина тоже растерянно остановились на пороге. В завывании ветра было что-то патетическое. Ослепительный свет, насквозь пронизывающий карантинную залу, золотил даже грязную солому, придавал блеск и тонкому сукну сюртуков, и муару, и атласу некоторых платьев (на одной белокурой бледной девушке была даже юбка из органди), и одновременно налипшей на них грязи. Вся эта измятая одежда, в которой спали, валялись в отчаянии на соломе, ходили за водой и выносили бочку из отхожего места, облекала людей из того общества, где обычно не расстаются со своими шиньонами, локонами, шапокляками, дорожными фуражками и нарочитой плавностью жестов.
У двери сидело еще несколько растерянных новичков: полная женщина лет пятидесяти, с седыми волосами, одетая, как для прогулки, в платье из фиолетового шелка с кринолином; толстенький, коренастый крестьянин, который втягивал голову в плечи и сжимался в комок в своем новом костюме из рыжего бархата (он, вероятно, в первый раз надел его для этого путешествия, так неожиданно закончившегося в карантине); молодой человек в приталенном пиджаке, в котелке и при трости с набалдашником; группа из трех зажиточных буржуа, очевидно холостяков, в сюртуках горчичного цвета, утративших свой задор, поникших и растерянных («Вы только что прибыли?» — глупо спросили они Анджело. «Как видите», — ответил тот.); и еще девочка лет десяти-одиннадцати, хорошо одетая, кажется, без родителей, но на которую украдкой поглядывала полная женщина.
Все они были пассажирами контрабандной кареты, задержанной накануне вечером; без сомнения, богатые, так как нужно было раскошелиться, чтобы подкупить кучера. Но кучера здесь не было: он либо сбежал, либо положил на лапу солдатам, либо просто предал своих клиентов, чтобы получить денежки и никуда не ездить, а может быть, даже и получил еще кое-что за свое предательство. «„Continua la commedia”,- подумал Анджело. — И никому не приходит в голову удрать. Надо немного осмотреться, и я им покажу, как это делается».
— Не волнуйтесь, — тихо сказал он молодой женщине, — и не позволяйте себе слишком задумываться, как делают все эти люди, конечно, в той степени, в какой они на это способны. Посмотрите, какой у них жалкий вид, они обречены. У вас больше ума и мужества, чем у них у всех вместе взятых, но у вас больше души, а поэтому для вас это гораздо опаснее.
— Я совершенно с вами согласна, — ответила молодая женщина, — но это всего лишь слова. Даже самые прекрасные слова не могут вам помешать дрожать от холода.
— Мы выберемся отсюда, даже если нам придется, словно мухам, ползти вниз по стенам. Это единственное, о чем я разрешаю вам думать, — сухо ответил Анджело.
— Извините, сударь (это был молодой человек в пиджаке в талию), каким образом можно здесь получить свой багаж?
— Как везде, сударь.
— Мы здесь со вчерашнего дня, и никто о нас даже не вспомнил.
— Так напомните им о себе сами.
Один из буржуа поинтересовался у Анджело, что это у него за оружие.
— Это мой зонт.
Анджело действительно сунул свою саблю под мышку, как зонт, и повел молодую женщину через всю залу к большому окну, через которое свободно проникал ветер и от которого все держались подальше.
— В сумках у нас, — сказал он, — чай, сахар, кукурузная мука, шоколад, ваши пистолеты, ваш и мой порох, ваши и мои пули. Наши плащи и ваш сундук спрятаны внизу под лестницей. Все решено, ночью мы уйдем. Перед вами грязные и умирающие от страха люди, которые хорохорятся только потому, что бунт для них — это нечто дурного тона. Для меня — нет.
И он добрых пять минут говорил о социальной революции и о свободе. Но говорил без пафоса, короткими фразами, в которых было много здравого смысла, а главное — они не имели ни малейшего отношения к холере. Выросшая за три дня скитаний по горам и долам щетина также добавляла убедительности его словам. Оконный проем был заполнен величественным горным пейзажем, который волнует даже больше, чем бесконечный морской простор. Время шло к полудню, ветер стих и потеплел.
Очень красивый мужчина, чем-то напоминавший барышника, подошел к Анджело, на ходу расчесывая маленьким гребешком бакенбарды.
— Я вижу, вы тут очень оживленно беседуете, — без обиняков сказал ему этот человек с очень симпатичными лукавыми морщинками у глаз. — Вы тут новички и, конечно, хотите знать, как здесь наилучшим образом устроиться. Это очень просто. Все вновь прибывшие предпочитают стряпать сами на костерках, которые они разводят вон в том углу. Если хотите щепок для растопки, которые я сам наколол из досок, то я готов вам их продать за шесть су. Если вы курите, я могу предложить вам табак. Могу вам также предложить пузырек водки, незаменимой, если мадам почувствует дурноту. Короче, просите, и, если у вас есть чем заплатить, я к вашим услугам. За три су я берусь также найти человека, который вместо вас пойдет за водой и вынесет эту дурно пахнущую бочку, когда придет ваша очередь. И три су за мадам, так как женщины не освобождаются от этих работ.
— Вы именно тот человек, — сказал Анджело, — который мне нужен. Если бы вы не подошли, я был бы в большом затруднении. У меня уже были кое-какие дела с вашим другом Дюпюи…
— Вы знаете Дюпюи? Эта старая каналья отбивает у меня хлеб, но я филантроп и…
— Ну, что касается деньжат, — сказал Анджело, понижая голос, — мы всегда договоримся. Протяните руку между мадам и мной, чтобы никто не видел, что я туда положу. Вот вам для начала двадцать су за дрова, за дежурства и за удовольствие с вами познакомиться.
— Вот видите, сударь, — ответил барышник, — благовоспитанные люди нигде в накладе не остаются. Я не хочу быть в долгу: теперь вы протяните руку и я насыплю вам немного табаку. Он не слишком хорош, не взыщите, я вынужден держать его в кармане брюк, потому что здесь все воруют, а тепло тела вредно для табака. Но когда вы побудете здесь некоторое время, то поймете, что, каков бы он ни был, пренебрегать им не стоит.
Этот тип рассказал им не только об особенностях карантинного житья, но и о том, что делается за его пределами. В Вомеле уже почти никого не осталось. Из двух тысяч его жителей шестьсот отправились на тот свет в условиях полного беспорядка, творившегося как в их собственных спальнях, так и на кладбище. В этой затерянной в горах деревне, до недавнего времени гордившейся своим чистым и здоровым воздухом, не сразу поверили в реальность эпидемии и долгое время считали, что люди умирают просто потому, что пришел их срок. Так было в начале эпидемии. Но вскоре здравый смысл взял верх. Однако еще до того, как были устроены карантины, оставшиеся в живых переселились в леса и устроили что-то вроде индейской деревни на склоне черной горы, которую было видно из окна башни. Они и сейчас еще жили там, уповая на зиму, которая в этих краях вымораживает все и, конечно же, выморозит этих заразных мушек, если, конечно, они действительно существуют. В городке, несмотря ни на что, осталось человек сто, которые торговали с карантином, ссорились из-за прибыли и ничуточки не скучали.
— Вы в этом убедитесь, — добавил барышник, — сегодня вечером, когда услышите, как они горланят.
В настоящий момент в самой башне умирало не слишком много людей, но позади был очень скверный период. Этот человек был здесь уже две недели.
— Я представитель фирмы, торгующей швейными машинками. Я делал все возможное, чтобы тайком вернуться в Баланс, но глупейшим образом попался, когда лег вздремнуть под деревом у дороги.
Его и еще шесть человек заперли в этом карантине, и все шестеро в течение трех дней отправились есть корни сирени.
— Меня назначили старостой, потому что я здесь дольше всех и еще не умер, да и кто-то же должен следить за порядком. У меня есть списки. Солдаты привели сюда сто двенадцать человек. Сейчас здесь тридцать четыре, включая прибывших вчера вечером и вас двоих. Так что пока в нашем полку прибывает, а такие люди, как вы, здесь очень кстати.
Он считал, что сегодня все идет очень хорошо.
Шестеро дежурных отправились вниз к решетке за хлебом и тремя котлами щей, которые им готовили и приносили монахини.
— Подождите, — остановил его Анджело, — я должен поделиться кое-какими важными соображениями с человеком, у которого есть голова на плечах. Посмотрите в окно. Видите, вон там на дороге, возвращается патруль? Обратите внимание: они ведут четырех лошадей без всадников. И если я не ошибаюсь, командует отрядом Дюпюи. Когда нас сегодня утром задержали, я заметил у лейтенанта первые признаки хорошего приступа сухой холеры. У меня создается впечатление, что кое-кто еще последовал его примеру. Подождем, пока их станет меньше. Приятного аппетита. Хотя мы и внесли свою долю, сегодня мы обойдемся чаем.
— Послушайте, — сказал барышник, — я не хочу вам докучать. Я знаю, что мужу и жене всегда есть о чем поговорить наедине. Дайте мне чашку чая и немного сахара, я уйду его пить в свой угол и оставлю вас в покое. Я тоже не буду есть похлебку. Только не вздумайте говорить здесь о сухой холере, а то вам придется взяться за саблю. Я тут уже наблюдал не слишком приятные сцены. Не верьте этим типам. Под их шапокляками кроется нечто, что я не могу назвать в присутствии дамы, но что, уверяю вас, очень дурно пахнет.
Представитель фирмы, торгующей швейными машинками, взял чашку с чаем и удалился в свой угол. Он получил также плитку шоколада, кусок сахара и горсть кукурузной муки. Анджело показал ему, как смешивать сахар с кукурузной мукой так, что из нее получается не слишком приятный на вкус, но очень питательный порошок, который следовало предпочесть более чем сомнительного качества похлебке. Похлебка, однако, имела большой успех. Понадобился даже дневальный, чтобы охранять котлы от налетов весьма благовоспитанных мужчин и женщин. Даже девушка в платье из органди (может быть, ее задержали во время одного из костюмированных балов, которые устраивались повсюду? Или после бала, когда, вновь охваченная страхом, она бродила в полях? А может быть, просто бежала куда глаза глядят и была схвачена солдатами?), даже она требовала поменьше бульона и побольше гущи. Ее довольно хорошенькое личико можно было бы назвать аристократическим, если бы не чуть-чуть плебейский нос картошкой. Она пыталась пробиться вперед, отталкивая солидных мужчин и уверенных в своих правах матерей семейства, плотным кольцом окружавших котлы. Так как руки у нее были не слишком сильными, то она пыталась, словно танцуя, протиснуться всем телом, не переставая требовать гущи очень пронзительным голосом. В конце концов какой-то мужчина, неожиданно выпрямившись, выбил у нее из рук миску.
В это время дня ветер обычно стихал. Снаружи все было залито золотисто-оранжевым светом последних теплых дней осени. Горы растворялись в солнечном свете: они исчезали в потоках сиренево-розового шелка, сверкающего и прозрачного, невесомого и неосязаемого, и лишь волнистая линия хребтов едва угадывалась в сиянии неба. Пожелтевшие равнины, на которых приютились городок и замок, были окутаны радужным покрывалом, трепещущим, словно раскаленный воздух в знойный день. Только сейчас трепетали крылья бабочек, порхающих низко над землей. Анджело нужно было напрячь все свое воображение, чтобы представить себе этот чудовищный рой. «Вокруг нет ни цветов, ни деревьев, дающих сладкий сок. Где же собирают они свой нектар?» — думал Анджело. У него подкатил комок к горлу, но он быстро сглотнул слюну. Пролетела стая ворон, а за ними несколько голубей, которые летели не так быстро, как вороны, но яростно хлопали крыльями, чтобы не отстать. Когда птицы пролетели над переливающимися всеми цветами радуги равнинами, вслед за ними поднялся вихрь бабочек, и в небе затрепетало пламя странного костра, языки его стали вытягиваться, чернеть, повисли облаком сажи, нацелились вверх, а потом вытянулись черной, блестящей, словно шелк или искусственный брильянт, лентой, летящей вслед за удаляющимися птицами. Вороны двигались по направлению к маленьким синим струйкам дыма, сочившимся из бесплотного тела горы.
Патруль вошел во двор. Не четверо, а пятеро всадников были выбиты из седла. Солдаты вели в поводу пять лошадей, пять вложенных в ножны сабель и пять мушкетонов висели на луке пустых седел. Слезая с лошади, один солдат упал. Однако он поднялся без посторонней помощи.
— Я больше не боюсь смерти, — сказала молодая женщина.
— А кого же вы тогда боитесь?
— Котла.
Он слабо улыбнулся.
— У нас есть пистолеты, — сказал он.
— У меня не хватит смелости.
— Признаюсь вам, что у меня тоже. Но в конце концов, если не быть простофилями, всегда можно где-нибудь спрятаться. Уложи вы хоть одну из этих грязных рож, к вам бы вновь вернулось мужество, когда бы вы увидели, как эта рожа обретает человеческий облик, умирая в крови, а не в испражнениях. Стрелять-то ведь надо не в нас, а в них. Торговец швейными машинками спасается здесь своими средствами. Он и тут получает свои проценты. Мы должны спасаться нашими средствами.
— Вы могли бы это сделать?
— Я не знаю, что я сделаю. Чая, сахара и кукурузы нам хватит на пять дней. Через пять дней мы будем далеко; а если мы останемся здесь, то нам придется либо стать такими, как они, либо остаться тем, что мы есть. Этих соображений достаточно?
— Мне не нужны никакие соображения. Я сейчас думала, что, будь этот подоконник пониже, было бы вполне достаточно неосторожно высунуться из окна, для этого не нужно никаких усилий. А потом ваш собственный вес тянет вас вниз, и все кончено. Я удивляюсь, что им это не пришло в голову.
— А может быть, и приходило, но они предпочли котел. Может быть, кто и бросался из окна, но они нам об этом не сказали, потому что для них это — жест безумца и, следовательно, незаразен, а потому и не занимает их мысли. Их пугают (и только о них они и говорят) лишь те, что умерли как положено (по их соображениям), то есть валяясь на загаженной соломе. Что они уже беззастенчиво делают, даже будучи в добром здравии.
— Я знаю, что через пять дней не выброшусь из окна. Я знаю, что сегодня вечером я лягу на солому, не думая ни о пистолетах, ни об окне, что от пистолетов мне теперь пользы не больше, чем от монашеской рясы. Я знаю, что вечер наступит, как это и должно быть, что я лягу, и это тоже естественно, на эту загаженную, а может быть и нет, солому, что завтра я буду как они, что я привыкну к этой жизни, что тоже естественно и легко, и так — пока не умру от холеры. Видите, я уже не боюсь этой смерти, которая начинается с рвоты.
— А если вы не умрете?.. Потому что вы ведь можете уцелеть. Вы уверены, что уже не помните, какой вы были все это время, уверены, что больше не верите в себя? Этим-то и забывать нечего. Чем они были раньше? А вас я как сейчас вижу с подсвечником в том пустом доме, в том разлагающемся городе; и вдруг перед вами из мрака появился мужчина жуткого, наверное, вида. Вспоминая, какую жизнь я вел на крышах, думаю, что взгляд у меня был не слишком нежный. Помню, что пламя вашего подсвечника осталось совершенно неподвижным, словно острие трезубца. И рука, готовившая мне спасительный чай, не дрожала. И ваш большой пистолет, прикрытый шалью, лежал рядом со спиртовкой, на которой грелась вода. Чтобы так действовать, нужно было быть уверенной в себе. Той женщине, чья рука не дрогнула, неведома низость, ведь, будь иначе, она тотчас же бы придумала какую-нибудь подлость (это нужно было делать немедленно или никогда), и тогда бы пламя ее свечи затрепетало. Самого себя обмануть невозможно, ибо человек всегда одобряет любые свои поступки. Вы не из тех, кто будет есть из этого котла и спать на этой соломе, а потом лгать самой себе, говоря, что вы были вынуждены это делать. Я убежден, что вы не из тех, кто на это способен. Ведь вам придется жить с мыслью, что вы уступили, сдались, смирились с этим котлом.
Я не знаю, кто вы. Я знаю только одно: в чрезвычайных обстоятельствах на вас можно положиться. Поэтому я заговорил с вами, увидев вас перед баррикадой. С другими я был один против солдат. С вами я уже не чувствовал себя одиноким. Во время нашей первой стычки с солдатами я вполне мог получить удар в спину; драгуны ведь не шутили. Если бы я этого опасался, то развернул бы тогда лошадь не слишком элегантным образом. Но я об этом не думал, я знал, что вы здесь (хотя я вам и крикнул, чтобы вы спасались, не думая обо мне); а потому я смог выполнить этот блестящий маневр, который доставил мне столько радости. И конечно, вы были рядом, ваша маленькая рука держала бедного бригадира под прицелом вашего огромного пистолета.
— Да, но на следующий день я выстрелила в ворону, потому что она ворковала, как голубка.
— А разве это пустяк — ворона, воркующая, как голубка? В таких случаях надо обязательно стрелять. Я поступил бы так же, и у меня были бы такие же испуганные глаза, как у вас. Настоящая смерть ничтожна. Знаете, что губит здесь вашу душу? Запах дерьма и мочи, все эти юбки, от которых несет тухлой треской. Не стены и не оковы удерживают узников в темнице, а запах параши, которым они вынуждены дышать месяцами, годами. Что может сохраниться в душе, если все чувства унижены и опошлены? Самые сильные люди, не утратившие тоску по воле, в конце концов делают то, о чем я вам только что говорил: они вспарывают брюхо одному из сокамерников, чтобы вдохнуть запах крови, вспомнить, что такое красный цвет. Так, на затерянном в океане плоту съедают юнгу, чтобы почувствовать вкус мяса. Давайте подойдем к этому окну и выглянем наружу, но не для того, чтобы потерять равновесие, а для того, чтобы вновь его обрести.
Солнечные лучи падали уже не так отвесно, и горы снова начинали обретать плоть. Анджело и молодая женщина видели из окна крыши городка и большую часть замка. Они простояли у окна больше двух часов, глядя, как надвигающиеся сумерки окрашивают небо в перламутрово-серые тона. В это время года солнце рано покидает небосклон. Окруженные темной каймой серые плоские камни, сливающиеся в чешую крыш, становились нежно-зелеными. Кое-где на более низких крышах золотились большие пятна лишайника. Вновь поднявшийся ветер придавал пейзажу что-то морское и, казалось, доносил аромат открытого моря.
Анджело провел эти два часа в полной безмятежности. Он не стал курить свою маленькую сигару, чтобы не вызывать зависти тех пленников карантина, у кого не было табака. Прежде чем так решить, он взглянул через плечо, чтобы узнать, есть ли в зале курильщики, но никто не курил. Наевшись супа, люди растянулись на своих подстилках. Торговец швейными машинками не каждый день проявлял щедрость. Желание курить мучило Анджело не более пяти минут. Он стал считать трубы, из которых шел дым: их было семь. Семь очагов в городке, где до эпидемии к четырем часам пополудни начинало дымить не меньше восьмисот труб. Он стал следить за действиями солдат во дворе. Один чистил стекла седельного фонаря. Анджело подумал, что они готовятся к ночному дозору. Несколько слов приказа, долетевших до него, подтвердили его предположение. Он спросил себя, как бы он стал действовать на месте капитана. Время от времени, чтобы дать отдохнуть правой ноге, он переносил вес на левую. Он стал вглядываться в расположение дорог и обнаружил две пустынные тропы, которые вели по направлению к горам. Часть замка, находившаяся у него перед глазами, не оставляла никакой надежды. Ровная, без единого выступа башня отвесно спускалась во двор, где находились солдаты. С другой стороны была стена метров пятнадцати высотой, вокруг которой шла дорога, и если судить по расстоянию между дорогой и крышами, то городок находился метров на двадцать ниже. В голову ему приходили самые разнообразные мысли. В душе царило абсолютное спокойствие.
Он думал о монахинях. Он говорил себе, что они наверняка боятся шума и крови. Он знал, какое впечатление производит прозвучавший посреди ночи прямо над ухом пистолетный выстрел. Солдаты, конечно, — другое дело. Но только не эти. Охота за обывателем — это ведь не война. Она усыпляет.
В начале любой военной кампании нужно пять — шесть дней, чтобы привыкнуть к огню противника и даже просто к отдельным выстрелам. Это ведь только в романах свист пули похож на жужжание осы. Он знал, что в начале боя нужно действовать как можно более решительно. Важно убить первых четырех противников, а дальше можно рубить направо и налево. «Я дам ей время перезарядить свой пистолет», — сказал он себе, думая о своей сабле и о молодой женщине.
Он взглянул на нее. Ей было явно не по себе. Он с тревогой спросил, не больна ли она.
— Нет, — ответила она, — только мне все-таки придется воспользоваться этими омерзительными ведрами.
— Ни в коем случае, — сказал он, — пойдемте.
Он взял сумки и сунул под мышку свою саблю. Они стали спускаться по большой темной лестнице, которая вела к решеткам. Анджело остановился на маленькой площадке.
— Может быть, вы сходите за портпледами? — спросил он. — Они внизу, в углу под первым пролетом. Я подожду вас здесь.
Анджело стал ощупывать двери, выходящие на площадку. Первая плотно входила в дверной проем и не поддавалась. Другая, сделанная из менее крепкого дерева, прилегала не совсем плотно, оставляя небольшой зазор. Он просунул лезвие сабли в щель. Дверь не была заперта на ключ, около замочной скважины сабля не встретила препятствия, но сверху и снизу она натыкалась на задвижку замка. Он попытался приподнять задвижку, но безуспешно.
«Очевидно, это замок с ручкой, которая опускается в гнездо, и, чтобы открыть его, нужно поднять ручку», — размышлял он.
Анджело прикинул, какова может быть длина задвижки и где находится ручка. Он стал ковырять дверь острием сабли. Дерево было не слишком твердым.
— Что вы делаете? — спросила молодая женщина.
— Пытаюсь продырявить дверь в этом месте, — ответил он, — так, от нечего делать.
Он, действительно, провертел дырку примерно в сантиметр глубиной. Дерево поддавалось и осыпалось мелкими стружками. Это была ясеневая доска толщиной около восьми сантиметров, но от старости дерево стало трухлявым.
— Дайте мне вашу пороховницу. Расстелите плед и ложитесь. Если кто-нибудь появится, я скажу, что вы больны, что это, без сомнения, сухая холера, и они оставят нас в покое. Наблюдайте за лестницей и, если что, дайте мне знать.
Он насыпал в проделанную дырку пороха и поджег. Красное пламя тотчас же погасло, но в глубине остался маленький голубой огонек, скользивший по стружкам, выгрызая дерево, оставляя тлеющие угольки, на которые Анджело дул, не давая им погаснуть.
Наконец, после долгих, но вполне безопасных ухищрений, он сумел открыть оба замка, и они вошли в большую темную комнату.
Они тотчас же закрыли дверь, заперли оба замка и заткнули оба отверстия, размером с пятифранковую монету каждое, обрывками черной шали.
— До утра этого будет достаточно, а может быть, и дольше. Я их знаю, сначала они будут искать в тех углах, куда звери уползают подыхать. Им и в голову не придет, что мы могли отважиться на бегство.
При закрытой двери трудно было как следует рассмотреть помещение, в котором они находились. Скудный свет просачивался лишь сквозь просветы между камнями, которыми было заделано высокое стрельчатое окно.
Когда их глаза привыкли к темноте, они увидели, что находятся в огромной, совершенно пустой зале. Пол был мягкий, будто сделанный из глины, которую время и уединение обратили в пыль. Черное пятно в глубине напоминало дверное отверстие. Это и в самом деле было чем-то вроде двери, но без косяка и дверных петель, просто отверстие, прорубленное, как туннель, в двухметровой толще стены и выходившее к узкой винтовой лестнице, где брезжил сероватый свет…
Они осторожно двинулись к этому свету. Анджело был счастлив и находился за тридевять земель от всяких мыслей о холере. С каждой ступенькой свет становился все более розовым. Наконец они очутились на галерее под сводами огромной высокой залы, куда свет проникал сквозь длинные оконные проемы и сквозь желтые витражи розы. Здесь тоже не было ничего, кроме камня, — ни мебели, ни деревянных панелей: земляной пол, как в чистом поле. Несмотря на витражи, это помещение никогда не служило церковью; ничто не указывало на то, что здесь когда-либо был алтарь.
Они обошли галерею, прошли мимо витража, в котором не хватало нескольких стекол. Внизу под ними был большой чахлый сад, заросший серым тимьяном, прорезанный двумя пересекающимися дорожками для прогулок.
Анджело, улыбаясь, взглянул на молодую женщину. Она тоже улыбалась. Он решил спросить ее, как она себя чувствует. Не ощущает ли она вот здесь неясной боли: указательным пальцем он дотронулся до желудка.
Она прекрасно себя чувствовала и извинялась, что причинила ему беспокойство.
— Совершенно незачем извиняться, — сказал он. — Человек не виноват, если что-то внутри у него начинает гнить и разрушать его. Я не верю в мушек. Какими бы крохотными они ни были, мне кажется, их нельзя не почувствовать, когда они попадают в рот при дыхании. Я думаю, что в желудке или в кишечнике есть какое-то место, которое внезапно начинает разлагаться.
Он рассказал, как он всю ночь растирал «маленького француза», но все было бесполезно, потому что он начал слишком поздно. Не нужно ждать, как тот лейтенант из дозора, когда появится это внутреннее удивление. Едва вы почувствовали, что в бок вонзилось крохотное острие, нужно звать на помощь. Жить-то ведь все-таки стоит.
— Если у вас действительно болит в том месте, где я только что показал, вы должны обязательно показать мне ваш живот. Если вовремя начать растирать, то у вас есть девяносто девять шансов из ста благополучно выкарабкаться.
В конце галереи они обнаружили узкий и очень темный коридор, пробитый, казалось, в толще стен и через который им было довольно трудно протащить свое имущество. В коридоре было тепло и пахло плесенью. Коридор повернул под прямым углом, и они увидели проникавший сквозь узкую щель бледный луч света. Сквозь эту щель прямо перед ними виднелась глыба большой башни и окна карантина, содрогавшиеся под порывами ветра.
«Мы, должно быть, находимся с противоположной стороны от солдатского двора, если только это не те же самые окна, у которых мы недавно стояли».
Сквозь эту щель невозможно было увидеть, что делается внизу; видны были только окна карантина, зубчатый край стены и очень голубое небо в барашках облаков, напоминающих маргаритки, освещенное лучами заходящего солнца.
Дальше коридор стал таким узким, что Анджело пришлось снять сумки, которые он нес на спине. Им приходилось перешагивать через обломки камней и даже пригибаться в тех местах, где проход был наполовину завален.
Снова впереди полоска бледного света прорезала мрак. Эта щель, как и первая, была, по-видимому, бойницей, но на этот раз выводила на открытое пространство. Они снова увидели небо в розовых барашках и горы, освещенные лучами заката.
Двигаться вперед становилось все труднее. Они ползли на четвереньках, волоча за собой плащи, сумки и сундучок, в абсолютной темноте пробираясь сквозь завалы. Наконец Анджело нащупал обточенный камень с острыми краями и почувствовал, как снизу потянуло свежим воздухом. Это уже внушало надежду. Когда Анджело высек огонь, зажег фитиль и подул на него, он увидел, что они вышли к винтовой лестнице, такой же узкой, как и коридор, но в хорошем состоянии. Внизу было светло, и они осторожно подошли к двери, выходившей в тот самый тимьяновый сад, который они видели сквозь разбитый витраж галереи.
Уже спускались осенние сумерки. Они остались в укрытии. Было видно, что в саду регулярно бывают люди, а стало быть, есть и другие двери, более удобные, чем та, через которую они сюда вышли. Впрочем, место, где они спрятались, вероятно, служило кладовкой; они там обнаружили две лопаты, грабли и большую соломенную шляпу грубого плетения, какие обычно носят жнецы.
В саду не было ничего, кроме тимьяна и камней. Вне всякого сомнения, он спускался террасами и должен был находиться над дорогой, над улицей, над откосом. Важно было узнать, где и на какой высоте. Но сейчас было еще опасно идти на разведку. Нужно было дождаться темноты. Если судить по трогательным садовым орудиям, предназначенным для возделывания этой бесплодной, белой, как соль, земли, монахини любили это место и часто приходили сюда.
Перед дверным проемом молнией пролетали стрижи и ласточки. Птицы, следуя своему новому обычаю, едва заметив неподвижные силуэты Анджело и молодой женщины, устремились к ним и принялись кружить перед входом, почти залетая внутрь, с пронзительными криками и яростным хлопаньем крыльев.
— Это может нас выдать, — сказал Анджело, — поднимемся на несколько ступенек и спрячемся.
Едва они успели скрыться в темноте, как в саду послышались шаги. Это была монахиня, но не та краснолицая, с толстыми обнаженными руками, а высокая и худая, больше похожая на лавочницу, чем на монахиню, и только широкая черная юбка придавала ей некоторое благородство. Она сняла свой чепец, и на свет показалась крохотная головка с на редкость неприятным лицом, на котором сверкали малюсенькие, очень шустрые черные глазки. Она взяла грабли и принялась расчищать пересекающиеся крестом дорожки. Потом пошарила под юбкой, вытащила из кармана роговой нож и, присев на корточки, стала тщательно выпалывать траву вокруг кустиков тимьяна. Она с какой-то яростью отдавалась этой бессмысленной работе.
Наконец стало темнеть. Когда монахиня ушла, Анджело бросился к крепостной стене, заглянул вниз и вернулся.
— Высота здесь не больше трех-четырех метров, — сказал он, — а посередине торчит полуобломанный куст дикого лавра, выросший в стене.
Они связали в один узел все свое имущество.
— Я понесу его, — сказал Анджело, — но с лошадьми придется распрощаться. Если только вы не согласитесь на драку. Признаюсь, я был бы в восторге, да и для вас это был бы славный глоток свежего воздуха. Но это было бы неблагоразумно. И тем не менее я бы много дал и ради этого даже готов взять в руку шпагу, чтобы еще раз услышать, как вы говорили с солдатами сегодня утром, когда они вели нас сюда. Мне каждую минуту казалось, что, позволь они себе какую-нибудь пошлость, вы пришпорите лошадь, а они останутся стоять с разинутыми ртами. Если вы еще не поняли, что на самом деле мы никогда им не уступали, я предлагаю вам небольшое сражение на солдатском дворе, где мы им без обиняков объясним, что мы о них думаем. Если нет, то нам остается только перекинуть через стену наше имущество и спрыгнуть с четырехметровой высоты, а лавровый куст посередине нам поможет. Этот поросший травой откос спускается к полям. Мы будем идти всю ночь столько, сколько у нас хватит сил, а завтра будем уже далеко. У меня есть еще больше трехсот франков, и мы сможем купить себе каких-нибудь лошадок. Хотите, поедем в ту деревушку около Гапа, где, как вы говорили, живет ваша золовка.
— Да, именно этого я и хочу. А кстати, вам не приходило в голову, что, даже если бы вы устроили взбучку солдатам, это не имело бы особого значения, поскольку у них наверняка холера, а у вас ее нет? Мне кажется, это должно помешать пустить в ход саблю?
— Вы хотите сказать, что я бы не решился? — растерянно спросил Анджело. — Возможно, вы и правы. Нам нужно немного разогреть мышцы, чтобы не уползать отсюда на четвереньках. В конце концов, спрыгнуть с четырех метров — это не бог весть что. Тем более, что есть этот обломок куста посередине. Я бы хотел показать класс этим запертым наверху баранам, но нужно соблюдать осторожность.
Прежде чем покинуть убежище, Анджело пошел посмотреть, закрыта ли другая дверь, ведущая в сад.
Он подумал: «Насколько все было бы иначе, будь я один; тогда бы я ни о чем не думал. Какое наслаждение!»
Пять минут спустя они уже были на откосе. Молодая женщина спрыгнула без колебаний, очень ловко ухватившись за лавровый куст. Все оказалось удивительно просто. Анджело, немного разочарованный, вглядывался в тени, отбрасываемые деревьями и кустами в свете поднимавшейся луны. Они выглядели совершенно безопасными. А ему хотелось борьбы и препятствий. Он надеялся, что у подножия стены будет хоть один солдат, хоть один часовой, которого придется разоружить. Он представлял себе борьбу, сражение и победу над противником.
В полупустых, гулких водоемах пели древесные лягушки.
— Это очень забавно, — сказала молодая женщина. — Я вспомнила, как однажды в Риане я выпрыгнула из окна, чтобы пойти вечером на танцы. Отец никогда не держал меня взаперти, напротив. Но так интересно сделать что-то тайком. Да еще и выпрыгнуть из окна!
«Женщина — все-таки существо неполноценное», — подумал Анджело.
Он спрашивал себя, почему она, еще недавно такая подавленная, вдруг стала так весела. «Мне тоже доставило удовольствие пробираться на четвереньках сквозь стены, но я ведь понимал, как это опасно. Совсем нетрудно было представить себе часового у подножия стены, где ему и следовало бы быть, если бы капитан, чей голос я слышал, как следует делал бы свое дело».
Наконец Анджело взвалил узел на спину, и они спустились по пологому, заросшему мягкой травой откосу, от которого, куда ни глянь, тянулись душистые лавандовые поля.
Около часа шли они через поля, пока не наткнулись на тропинку, которая, по соображениям Анджело, вела в нужном направлении. Вскоре тропинка круто пошла вверх. Высоко поднявшаяся луна бросала яркий свет на мускулистую спину горы, голой, без деревьев, но усыпанной звездами сверкающих серебром утесов.
Ночь была очень теплая. Дневной жар бабьего лета вновь пробудил к жизни кузнечиков и медведок, чей металлический стрекот сливался теперь с пьянящим ночным воздухом. Ветер притих и переливался теплыми волнами.
Анджело и молодая женщина бодро шагали по дороге, ведущей предположительно на север. К полуночи, перевалив через гору, они вышли на довольно широкую дорогу. Длинные ветви окаймлявших ее тополей приветливо покачивались в лунном свете. В тишине ночи до них донесся издали бодрый цокот лошадиных копыт.
Спрятавшись за высокими кустами дрока, они увидели, как мимо них проехал кабриолет с откинутым верхом; мужчина и женщина, сидевшие в кабриолете, спокойно беседовали.
Дорога, по которой проехал кабриолет, вилась в глубине долины и поворачивала на восток. Уже облетевшие, но посеребренные белым лунным светом ветви тополей радовали взгляд. Если судить по пассажирам кабриолета, то в этих краях можно было надеяться на какое-нибудь гостеприимное пристанище.
— Что нам нужно, — сказал Анджело, находивший весьма нелепым узел, который он тащил на спине, с тех пор как увидел этот ладный, бодро кативший за рысаком кабриолет, — так это вот такой экипаж. Это в десять раз лучше, чем наши лошади. Во всяком случае, он придает зажиточный вид, а это внушает уважение солдатам. У мужчины и женщины, беседовавших в кабриолете, был отнюдь не затравленный вид. Гладя на них, невозможно даже и представить себе, что существует карантин в Вомеле, а ведь мы удалились от него не больше чем на двадцать километров. Давайте посмотрим, что находится с той стороны. Тем более, что эта дорога скорее приведет нас к цели, чем та, по которой мы шли до этого. Не будем больше думать о Джузеппе. Он вполне совершеннолетний и сам найдет дорогу. Главное для нас — это побыстрее добраться до той деревни около Гапа, где живет ваша золовка.
— Как вас зовут? — спросила молодая женщина. — Вчера в карантине мне не раз хотелось вас окликнуть, хотя вы были рядом. Не могу же я продолжать говорить вам «сударь». Да и бывают ситуации, когда это обращение и вовсе неуместно. Меня зовут Полина.
— Меня зовут Анджело, — ответил он. — Фамилия — Парди. Только не думайте, что это фамилия моей матери или отца. Отнюдь нет. Я горжусь тем, что это просто название большого леса, под Турином, который принадлежит моей матери.
— У вас очень красивое имя. Теперь мы идем по хорошей дороге, дайте я понесу свою часть багажа.
— Ни в коем случае. Я делаю большие шаги и совсем не ощущаю тяжести. Плащи очень приятно греют плечи. Ваш сундучок и наши сумки должным образом упакованы. Хватит того, что вы вынуждены идти в сапогах. Это не слишком удобно. Всадник, лишившийся лошади, всегда смешон. Но честно скажу, если что и придает мне уверенности, то это не обогнавший нас кабриолет, хоть он и выгладит воплощением беспечности и покоя, а все увеличивающееся расстояние между нами и карантином, где вы на мгновение утратили мужество. Вы не устали?
— Сапоги у меня легкие и удобные, я их всегда надевала для прогулок в лесу. А это были очень длинные прогулки. Мой муж знает толк в сапогах и в пистолетах. Это он научил меня заряжать пистолет двумя пулями. Он позаботился о том, чтобы сапоги у меня были мягкие, как перчатки. В наших краях холмов и лесных зарослей природа заслуживает того, чтобы ради нее прошагать не один километр.
— То же самое было у нас в Гранте, пока я не поступил на военную службу. Каждый раз, когда я возвращался домой — до моего отъезда во Францию, — мы совершали долгие верховые прогулки, а иногда приходилось спешиваться и вести лошадь под уздцы, пробираясь сквозь чащу, чтобы в конце концов увидеть красивый закат, или рассвет, или просто чистое небо над головой, которое так любит моя мать.
Дорога по-прежнему шла вверх и теперь вилась среди вечнозеленых дубов. Чуть желтоватый свет наполовину скрытой облаками луны придавал окружающему пейзажу фантастические очертания. Горизонт на западе казался усыпанным серебряной пылью, сквозь которую проглядывали туманные призраки гор. Ночь была темной и сверкающей одновременно, деревья, угольно-черные на фоне луны, казались ослепительно белыми среди ночного мрака. Нельзя было сказать, откуда дует ветер; он словно остановился и покачивался, как теплая пальмовая ветвь.
Анджело и молодая женщина шли уже около шести часов. Их больше не подгонял страх погони. Эти леса ничем не напоминали леса Вомеля, а в лунном свете им уже не мерещились на каждом шагу холерные патрули.
В двадцати шагах от дороги под дубами среди высоких зарослей дрока они обнаружили небольшую площадку мягкой, теплой земли. Анджело снял со спины узел. Как он ни храбрился, он падал от усталости и, несмотря на сказочный лунный свет, был в очень скверном расположении духа.
«Я не люблю таскать узлы», — говорил он себе.
Анджело расстелил плащи и устроил удобное ложе.
— Ложитесь, — сказал он молодой женщине, — и я бы вам посоветовал снять ваши кожаные штаны. Вы лучше отдохнете. Мы не знаем, что нас ждет, но, если судить по тому, что мы уже видели, это будет не сахар. Нам нужно быть готовыми ко всему. Если мы выйдем к какому-нибудь городу, то он почти наверняка заражен и забит солдатами. Лошадей у нас нет. Так что придется шагать, и немало. Сейчас мне те двое в кабриолете кажутся просто безумцами. Идти пешком — это совсем не то же самое, что ехать верхом. Если вы обдеретесь, ваши раны не заживут, и вы не сможете больше идти. Было бы глупо отправиться на тот свет просто потому, что вы не позаботились о своих ляжках.
Он с ней говорил, как с солдатом. А она так устала, что смогла лишь ответить: «Вы правы», — и поспешила последовать его совету. Впрочем, он действительно был прав. Она тотчас же заснула. Но через двадцать минут проснулась и сказала:
— Вы ничем не накрылись. Вы постелили мне мой плащ и накрыли своим.
— Не беспокойтесь, — ответил Анджело, — мне случалось в холода спать на голой земле в одном мундире. А он не слишком греет. У меня есть моя бархатная куртка, так что я ничем не рискую. Но раз уж вы проснулись, подождите. — И он заставил ее съесть кусочек сахара и выпить глоток водки.
— В животе у нас пусто. От той горсти маиса и чашки чая, которую мы выпили в амбразуре окна, уже не осталось и воспоминаний. Сон совсем не всегда заменяет обед, особенно после такой прогулки. Конечно, нужно бы развести костер и приготовить немного поленты, но честно скажу, у меня на это нет сил. Во всяком случае, часа на два нам и этого хватит.
Анджело заснул не сразу. Плечи у него болели. Раньше ему не доводилось таскать узлы; он был совершенно вымотан.
Важно было знать, ведет ли эта дорога к какому — нибудь городу, а если да, то нужно ли этому радоваться или совсем наоборот? Повсюду ли расставлены гарнизоны и карантины? Те двое в кабриолете, казалось, ни о чем не тревожились. Может, это какие-нибудь важные шишки, которым дорога везде открыта. Он вспомнил о сухой холере, которая на ходу выбила капитана из седла. В конце концов все равны, холера разит без разбора. Будущее виделось ему в мрачном свете.
Он высчитал, что они уже шесть дней бредут наугад, и нет никаких оснований полагать, что деревня около Гапа находится к северо-западу от того места, где они сейчас находятся. Он подумал, что борьба за свободу не имеет ни малейшего отношения к деревеньке около Гапа. Анджело понимал, что теперь ему не удастся добраться до того места, где Джузеппе назначил ему встречу. Он представлял себя на лошади, и никак иначе. Пеший поход, да еще с узлом на спине, поверг его в мрачное настроение. Кроме того, он был не совсем уверен, что они окончательно избежали карантина в Вомеле. Сжечь немного пороха в замочной скважине — это еще не достаточно, чтобы обрести уверенность и в успехе предприятия, и в себе самом. Он думал также о Дюпюи, который оставил ему и пистолеты, и даже его маленькую саблю; и все это за шесть франков, а может быть, просто так, от безразличия. «Все скоро превратятся в чиновников, — думал он, — только при чем здесь я?»
Наполовину окутанная туманом луна клонилась к горизонту, освещая ветви вечнозеленых дубов розовыми лучами. Молодая женщина спала, мило, по-детски посапывая во сне.
Анджело вспомнил о своих маленьких сигарах. Он выкурил первую сигару с таким удовольствием, что тут же от ее огонька прикурил вторую.
Если бы Джузеппе был здесь, Анджело с удовольствием объяснил бы ему, что он не так глуп, как это кажется. Карантин в Вомеле никто не охранял. Людей задерживали, запирали в четырех стенах, и все. Не было никакой нужды заниматься ими. Они сами себя охраняли. Самые ловкие на этом наживались.
«Я все делал не так, как надо, — подумал Анджело, — нужно было просто опуститься к решетке и сказать: «Откройте мне, я ухожу». Мне бы ответили: «Мы этого совершенно не ожидали, вы, вероятно, нездешний». Так вот, люди умирают потому, что им просто не пришло в голову сделать такой нехитрый шаг. Я не умираю, но я приложил для этого гораздо больше усилий, чем было нужно. Если бы Джузеппе был здесь, я бы ему сказал: «Я знаю, что мне грозит: с помощью каких-нибудь законов вы украдете у меня лошадь и заставите тащить узлы». А он бы рассердился и ответил мне: «Ты, конечно, не дурак, но что же мы тогда можем сделать для народа?» Себя он народом не считает и гордится этим. Они делают революции, чтобы стать князьями. Я тоже, но они отнимут у меня мою лошадь. Реальной остается только холера».
Свернув с большой дороги, они почти не встречали мертвых, если не считать того наглого капитана, который лежал на обочине, скрючившись, словно ребенок в материнском чреве, вместе со своими галунами и шпорами. Но Анджело вспоминал Маноск и тот смертельный ужас, который ему внушали ожидающие новой трапезы птицы, кидавшиеся на него, едва он закрывал глаза. Ему вспомнилась также адская жара, костры, где сжигали трупы, и жужжание мух.
Несмотря на утреннюю свежесть (рассвет был уже близок) и безмолвие раскинувшихся кругом сонных лесов, он явственно представлял себе предсмертные мучения и гибель людей, страшную поступь холеры, продолжающей опустошать обитаемые места.
ГЛАВА XII
Чай уже был готов, а полента булькала на жарком огне, когда молодая женщина проснулась.
— Не вставайте, — сказал ей Анджело, — вы все еще умираете от усталости.
Он подал ей обжигающий, очень сладкий чай.
— Я сделал небольшой обход, — сказал он. — В пятидесяти метрах отсюда я обнаружил перекресток дорог с указателем. Если ему верить, то мы находимся в пяти лье к востоку от Сен-Дизье. Вам не случалось там проезжать во время того путешествия, о котором вы мне говорили? Похоже, что нам нужно двигаться в том направлении.
— Нет, я не помню, чтобы мы проезжали через Сен-Дизье. Но позвольте мне встать, я помогу вам.
— Вы и так мне помогаете. Вставайте, но через пять минут вам придется признать свое поражение и снова лечь. Я еще не все вам рассказал. Сразу же за перекрестком дорога начинает спускаться в долину, и прямо на склоне, максимум в ста метрах отсюда, видна очаровательная деревушка из четырех домов. Невероятно, но люди ведут там нормальную жизнь. Я видел, как женщина кормила кур, а мужчина начал боронить поле, он и сейчас еще там. Если бы не эти деревья вдоль края долины, вы бы могли слышать, как он разговаривает с лошадью. Я бы не удивился, если бы увидел перед домом играющих детей. Я все-таки предпочел не показываться. Но заметил, как старая женщина поставила стул на солнышке перед дверью и принялась вязать. Кроме того, трое пожилых мужчин, посасывая свои трубки, стояли, сунув руки в карманы, и говорили о том, о сем.
— Совершенно невероятно.
— А я не сводил глаз с кур, — сказал Анджело. — Вы скоро все увидите своими глазами, когда я вам позволю попробовать, держат ли вас ноги. А лучше все — таки оставайтесь лежать в тепле. Наши ноги нам еще понадобятся. Мы находимся на возвышенности, с которой открывается великолепный вид. Я вам скажу, почему я не сводил глаз с кур. Вы уже выпили ваш чай и можете лежать спокойно. Вот ваши пистолеты, положите их на всякий случай рядом, хотя непохоже, чтобы здесь нам хоть откуда-нибудь грозила опасность. Я хочу купить курицу и овощей. Я попрошу у них кастрюлю, и мы сварим курицу. Это нас подкрепит. Мы ведь здорово оголодали, во всяком случае, я очень голоден.
Жители деревеньки оказались очень гостеприимными. Они хотели напоить Анджело кофе, но тот не решился. Он откровенно рассказал им о холере и добавил, что из осторожности не стоит пускать к себе в дом посторонних.
— Да разве вы первый, кто войдет в этот дом и будет пить из моих чашек? — ответила женщина, к которой он обратился. — Сейчас из-за солдат на дорогах стало меньше людей, а раньше-то и дня не было, чтобы кто-нибудь не зашел. Мы всегда встречали людей как надо, и никто от этого не помер. Что ж вы свою женушку-то в лесу оставили? Ведите ее сюда. Ну а уж если вы ни за что не хотите входить внутрь, устраивайтесь на гумне, мне будет проще приглядывать за кастрюлькой, что я вам даю. Она ведь стоит дороже, чем курица.
Анджело вернулся с этими хорошими новостями в лагерь под дубом. Молодая женщина была уже на ногах и немного привела себя в порядок. Она распустила свой пучок и заплела волосы в косы. С этой прической она выглядела совсем девочкой. Ее обрамленное черным личико, такое точеное, стало еще больше напоминать пику копья.
Анджело и молодая женщина провели в деревушке два дня. Они спали на гумне, ели курицу и печеную в золе картошку. После недавних приторных трапез крупная деревенская соль казалась им лакомством. Анджело, однако, отказался от домашнего хлеба, за который у него просили совсем недорого, и от вина: его наливали из бочки, значит, не было полной гарантии безопасности.
— Нужно все варить, — сказал он молодой женщине, — и есть только то, что варилось у нас на глазах. Неужели, потратив столько сил, чтобы обойти все препятствия, мы позволим себе все потерять из-за куска хлеба, при виде которого, скажу честно, у меня текут слюнки? Как и вы, я не раз слышал, что ни холерой, ни чумой нельзя заразиться через хлеб. Но, сделав то, что сделали мы, а главное, отшагав шесть часов подряд, нельзя позволить себе поддаться искушениям желудка.
В окружавшей их природе была какая-то торжественная величественность. Это было слегка волнистое плато (то, что Анджело назвал долиной и где находились четыре дома деревеньки, было едва заметным углублением, не больше, чем ложбинка на ладони). Кругом, насколько хватало глаз, простиралась желтая и нежно-зеленая земля, по которой бежали косые волны деревьев и легких, прозрачно-пенистых кустов. Ветер томно замирал в жарком воздухе бабьего лета, и на этих бескрайних просторах его неуловимые вздохи казались ропотом морских волн. Горы, полукругом вздымавшиеся на горизонте, золотились в прозрачном воздухе.
Анджело заметил, что совсем не слышно птиц, хотя обычно в эту пору поют дрозды и, сверкая на солнце голубыми брызгами, суетятся синицы. А здесь — ничего. Только прибой ветра ударялся о черепичные крыши и обнаженные ветви деревьев, да пыль, поднявшаяся над какой-нибудь сухой равниной, оживляла пространство своими светящимися колоннами.
Старик, живший в доме у самой дороги, вышел посидеть на воздухе. На вид ему было не меньше восьмидесяти. Он сказал, что один справляется со всеми делами.
— Скажите, вы в нее верите, в эту холеру? — спросил он потом.
То, что когда-то было двойным подбородком, тряпкой болталось над его высохшей шеей. Темное сморщенное лицо напоминало грецкий орех. Он жевал табак почерневшими губами.
Старик уставился на их плащи.
— А славное у вас сукнецо, сударь. Это шотландка, да? Или морское сукно? Тулон-то я знаю. Я был плотником в Адмиралтействе. Где же такое сукно-то делают? А у нас тут скоро зима. Люди говорят, что много народу помирает. И с чего они это взяли? А разговоры такие давно идут. Они теперь трясутся от страха. Вы, кажись, тоже удираете? А что у вас там в сумках? Кожа-то какая славная! Сколько же народу по этой дороге прошло! Все идут и идут. И куда только они идут? Я уж лет двадцать как и дорогу забыл в Сен — Дизье. Вы знаете Сен-Дизье?
— Нет, — ответил Анджело, — мы как раз хотели спросить, много ли там народу. И еще скажите, можно ли в Сен-Дизье найти дорогу на Гап?
— А что такое Гап?
— Место, куда нам надо добраться.
— Наверняка нет. В Сен-Дизье нет дорог. Одна дорога туда входит, и одна выходит, и все. Это тулонская дорога. Я там проходил. Видите кривое миндальное дерево? Оно тогда было не больше вершка и росло из старого пня. Было лето, четыре часа утра, когда я шел мимо. «Глянь-ка, — подумал я, — чего эта мелюзга тут делает?» А оно выросло. Я тогда молодой был. Хороший плотник: продольный пильщик. Походил я по свету, всякого повидал. У вас не найдется трех су?
Не отрывая зада от земли, он придвинулся к плащам, чтобы пощупать сукно своими железными пальцами.
— Теперь ведь и табаком-то не разживешься. Он у них на вес золота. За пороки надо раскошеливаться! А кончим-то ведь все одинаково. Тут один толстяк каждый раз приезжал в марте покупать козлят. Посмотришь на него, так скажешь: сто лет проживет. А помер глупо, как все другие. Вот приехали бы сюда в марте, поглядели бы. Иногда у нас по двадцать козлят бывает. Он из-за каждого су торговался. А взял да и помер. Вот такие дела! Стоило ли суетиться?
Анджело дал ему маленькую сигару. Старик разломил ее на две части и половину тотчас же засунул себе в рот.
— Вы небось богатый, раз такие штуки курите. Я знаю, они по одному су штука.
Ему очень хотелось узнать, что у них в сумках. Он без конца щупал их плащи и косил глазом на сундучок. Под конец он совсем обнаглел, и Анджело уже собирался его прогнать, когда из дома за каштанами вышел мужчина и позвал старичка. Тот поспешил подчиниться. Анджело и молодая женщина решили, что этот человек уже давно наблюдал за сценой, а может быть, и сам ее устроил.
— Это место мне кажется очень подозрительным, — твердила молодая женщина. — Поверьте мне, здесь небезопасно.
— Они уверяют, что солдаты никогда сюда не заглядывают, и мне кажется, у нас есть все основания верить им.
— Дело не в этом, — возразила она. — За нами наблюдают. Я не могу это объяснить, но, едва я поворачиваюсь спиной к домам, я чувствую, как что-то давит мне на плечи. Мальчишка, который тут только что сбивал своим хлыстом головки молочая, делал это как-то неестественно. Я тоже делала это в детстве. Это занятие плохо сочетается со взглядом исподлобья, направленным на нас. Он явно следил за нами.
— Просто мы здесь чужие и не похожи на жителей Сен-Дизье, да и вообще ни на кого не похожи после всего, что мы пережили за последние дни. Я, например, никогда не видел таких огромных глаз, как у вас.
— Тогда я вам расскажу, что со мной случилось сегодня утром. Я пошла в кустики. А возвращаясь, встретила ту женщину, что продала нам курицу. Было видно, что она поджидает меня. Она сказала мне: «Покажите мне кольцо у вас на пальце». Уверяю вас, что она совсем не шутила. Я ей его показала. «Вы мне его подарите?» — спросила она. Я ей довольно резко ответила: «Нет». Когда идешь в кустики, не приходит в голову брать с собой пистолет, да я и не испугалась. А теперь вот этот старик и другой, который его так кстати позвал. И мальчишка. И еще лицо, я его только что видела, оно подсматривает за нами из-за сарая — не оборачивайтесь, — справа; вот оно и скрылось.
— Я не обратил внимания на ваше кольцо. Вы все время его носили?
— Нет, я его надела вчера утром под дубом, когда вы ушли на разведку.
— Я видел этого типа, который прячется за сараем; он, кажется, действительно следит за всеми нашими движениями. Это юноша, который доставал воду из колодца сегодня утром. Сколько их тут всего в этой деревеньке?
— Я насчитала девять: четыре женщины и пятеро мужчин, включая старика и мальчишку. Женщины здесь крепкие.
— Им несладко придется, если дело дойдет до драки. Я буду стрелять без разбора. Нападать первыми мы не будем, но примем меры предосторожности. Давайте уложим наши вещи. Вы не боитесь?
— Я бы с удовольствием проломила башку этой бабе, которая раньше вас заметила мой перстень. Можете не сомневаться, рука у меня твердая, и это не хвастовство. Мы наткнулись на бандитское гнездо, нас ведь предупреждали.
— Нет, — ответил Анджело, — мы наткнулись на славных людей, которые больше не боятся жандармов. А это гораздо хуже. Они вам, глазом не моргнув, голову отрежут. А сразу не выйдет, так по новой примутся.
Они связали вещи в узел. Анджело краем глаза наблюдал за домами. Аромат сражения, где ему не грозило ничего, кроме выстрелов, веселил его. Он говорил себе: «Если тут что-то кроется, то вот сейчас, когда мы собираемся уезжать, все станет ясно».
Действительно, дверь открылась, и появившийся на пороге мужчина сделал несколько шагов вперед. В руках у него было ружье. Другие двери тоже открылись, вышли мужчины, женщины и даже старик. Но ружье было только у одного, и, прежде чем он успел его вскинуть, Анджело был уже перед ним и целился в него из двух пистолетов. Все остановились как вкопанные.
Снова стал слышен прибой ветра.
Гораздо больше, чем пистолеты (а молодая женщина тоже держала свои пистолеты в руках, но на нее они почти не обращали внимания), этих людей поразила и напугала поза Анджело.
Крестьяне видели, что он просто наверху блаженства. Он не защищался, он нападал, и с редкостным азартом. Под мышкой у него была его маленькая сабля.
— Встаньте позади меня, — громко сказал он молодой женщине. И, сделав два шага навстречу группе крестьян, добавил:
— Если они только шелохнутся, сделайте одолжение, шлепните этих двоих с палками справа от меня. А я займусь теми, что стоят напротив. Бросай ружье, бросайте палки. И отходите к стене.
Он продолжал идти прямо на них, и они отступили. Но ни палок, ни ружья не бросили. И вдруг грохнул пистолет молодой женщины. Выстрел был таким громким, что все тотчас побросали оружие и выстроились у стены; кроме одного мужчины, который упал. Но он тотчас поднялся и встал рядом с другими. Рука у него была пробита крупной дробью, а может быть, даже был оторван палец. Кровь струей стекала на траву.
— Перезаряжайте ваш пистолет, — холодно сказал Анджело, — я держу их.
И он, действительно, держал их, не говоря ни слова и даже не взглянув на раненого.
«Нужно, чтобы они усвоили…» — думал он.
— Готово, — торопливо сказала молодая женщина.
— Кому принадлежит лошадь, которая вчера утром боронила поле?
— Это мул, — ответил мужчина с ружьем.
— Оседлай его и выведи, — приказал Анджело. — Полина, следите за ним. Пока мы отсюда не уедем, и не уедем так, как нам этого хочется, никто не подойдет к раненому. Из него кровь хлещет, как из зарезанной свиньи, так что поторопитесь.
Оседланного мула привели очень быстро, и молодая женщина навьючила на него багаж. Анджело был в восторге. Наконец-то он мог забыть об этой таинственной и неуловимой холере, которая ни на минуту не выходила у него из головы. Здесь крестьяне были словно пойманные с поличным мальчишки. Но они наверняка еще не отказались от злых козней: это было видно по их лицемерным взглядам и физиономиям. Совершенно неожиданное для них требование отдать мула подогревало их мужество. Анджело крепко сжимал приклады пистолетов, готовый в любую минуту пустить их в ход.
— Есть одно средство, — сказал он себе, — и я им воспользуюсь.
Он произнес небольшую речь.
— Я, — сказал он, — не ворую. Хотя вполне мог бы это сделать. Мы были друзьями. Я заплатил вам за курицу, за овощи и даже за соль. Я угостил сигарой вашего шпиона. В том, что произошло, виноваты вы. Если бы я хотел бесплатно забрать вашего мула, а заодно и вас всех перестрелять, я бы шутя мог это сделать и был бы в своем праве. Мы можем всадить в вас четыре пули; как вы могли заметить, мадам умеет обращаться со своими игрушками. А теперь взгляните, что у меня под мышкой. Этим я вполне могу изрубить вас на мелкие кусочки и не упущу этой возможности, если хоть один из вас сдвинется с места. Я вам плачу за мула тридцать франков. Очень приличная цена. Впрочем, вам все равно не остается ничего другого, как согласиться. А кроме того, я должен вам сказать, что ваш префект — мой кузен, и если я останусь вами недоволен, то пришлю вам солдат. А потому я делаю то, что нравится мне, и вы не заставите меня плясать под вашу дудку. Я добавляю еще десять франков за ружье, которое, от греха подальше, я забираю с собой. Это составляет ровно два луидора, которые я вам брошу, как только мы выедем на дорогу. Мои пистолеты прекрасно бьют с пятнадцати шагов. Я вас предупредил.
Молодая женщина взяла мула под уздцы. И маленький отряд начал свое торжественное отступление. Были приняты все возможные меры предосторожности. Анджело шел задом, не спуская глаз с крестьян. Его речь явно произвела на них большое впечатление. С ними никто еще никогда так долго не разговаривал, глядя на них в упор, да еще с такими вескими доводами и аргументами. А кроме того, им не терпелось увидеть эти два луидора, тем более что теперь для этого не было необходимости идти в драку. И естественно, их занимал вопрос, сумеют ли они отыскать монеты в траве, куда этот тощий тип с горящими глазами всенепременно их зашвырнет.
Анджело постарался забросить монеты подальше от дороги, и тут же, прибавив шагу, они стали стремительно удаляться от деревни и вышли в поле.
— Давайте не будем сворачивать с дороги, — сказал он. — Она идет по открытому месту. Даже если им придет в голову нас преследовать, мы их увидим издали. А кроме того, их ружье у нас. Будем держаться поближе к Сен-Дизье. Это, кажется, небольшой городок, туда они не пойдут, так как там должны быть солдаты, да и вообще люди, которых они опасаются: нотариус, судебный пристав, крупные торговцы. Можете быть спокойны, в присутствии этих людей они не решатся на убийство. У них мы, во всяком случае, заполучили пол-экипажа. Все-таки приятнее идти, когда скотина тащит твой багаж. А когда вы устанете, то сможете сесть верхом.
Было три часа пополудни, погода по-прежнему была ясной. После получаса ходьбы они замедлили темп. На плато не было ни души.
— У нас в запасе еще один светлый час и два часа сумерек. Этого хватит, чтобы не спеша добраться до Сен-Дизье. А там посмотрим, обойти его стороной, что мне кажется благоразумным, или осторожно разведать обстановку. Во всяком случае, мне кажется, что холера здесь не слишком свирепствует.
— Не думаю, — ответила молодая женщина. — Я, конечно, не знаю, но наглость этих крестьян, по-моему, свидетельствует об обратном.
— Позвольте мне выразить вам свое восхищение. Вы перезарядили ваш пистолет с ошарашивающей быстротой.
— Именно ошарашить я и хотела. Нужно было, чтобы они считали нас сверхъестественными существами. Иногда это важнее порохового заряда. Кто мог заподозрить обман?
— Даже я не догадался. Впрочем, это меня не слишком удивляет, но было бы благоразумнее держать меня в курсе. На войне я люблю сам придумывать ловушки.
Они шли все еще слишком быстро, чтобы вести какую-то связную беседу.
Анджело упрекал себя за то, что, кажется, говорил немного суховато.
— В сражении, действительно, очень удобно обращаться по имени, — сказал он после недолгого молчания. Но он был не совсем искренен.
Солнце скрылось за горами. Смеркалось. Теплый воздух, золотистый свет, безмятежный покой — все, что составляло прелесть этого дня, еще неуловимо присутствовало в сгущающемся сумраке. Дорога неторопливо вилась по плато. Солнечный свет больше не скрывал поднимавшиеся со всех сторон высокие лиловые горы. Малейшее дуновение ветра гулко отзывалось в глубине долин.
Мул оказался покладистым и выносливым.
Еще издали они заметили шагавшего впереди мужчину и через некоторое время нагнали его. Этот путник был хорошо снаряжен: на ногах гетры, за спиной мешок, в руках трость. На голове у него красовалась соломенная шляпа, вроде тех, что носят жнецы. Вблизи он оказался весьма симпатичным на вид человеком с седой бородой и очень яркими голубыми глазами. Ему можно было дать лет шестьдесят, но он так бодро переставлял свои длинные ноги, что хоть самому Вечному Жиду в пору.
— Вы направляетесь в Сен-Дизье? — спросил этот мужчина, поздоровавшись с ними. — Я позволил себе спросить вас об этом, потому что мы, кажется, — одного поля ягоды, а мне об этом месте говорили много дурного.
По его словам, эпидемия самым безжалостным образом опустошила этот городок с населением в две или три тысячи человек. Он, кажется, расположен в низине с очень нездоровым климатом, на берегу пересыхающей летом речушки. Питьевой воды там едва хватает на самое необходимое. Кучи нечистот в Сен — Дизье — вещь совершенно обычная. И достаточно потянуть носом, чтобы расшифровать иероглифы, сообщающие о местоположении отхожих мест. Люди там мерли как мухи. В живых осталось, кажется, не больше четверти жителей городка, совершенно отупевших, смирившихся со своей участью и даже вполне удовлетворенных этой растительной жизнью без будущего.
— Похоже, что веселого там мало. Мне посоветовали обойти это место стороной. Увидев женщину, я позволил себе обратиться к вам, чтобы предупредить.
Несмотря на непринужденность манер, он скромно остался стоять на обочине дороги. Анджело отнес его к категории мужественных и проницательных мизантропов.
— Мы уже получили об этом предварительное представление, — ответил он ему и рассказал о том, что с ними случилось в деревне.
— Меня это не удивляет, — сказал мужчина. — Не будь у вас вашего хладнокровия и пистолетов, они бы всенепременно с вами разделались. Я тоже знаю, чего стоят эти славные люди. Возможно, в нормальное время вас бы встретили самым гостеприимным образом. Заметьте, что это весьма вероятно. Остается только узнать, не является ли нормальным то, что мы сейчас наблюдаем. Я видел одну обезьяну, которую научили курить трубку. Кнутом можно добиться чего угодно, и даже сделать этих славных людей вполне безобидными.
— Извините за нескромный вопрос, — сказал Анджело, — вы издалека идете?
— В вашем вопросе нет ничего нескромного, — ответил мужчина. — Что мы все — и вы, и я — делаем на дорогах? И спрашивать не надо, все и так ясно: мы удираем. И естественно, что едем мы издалека. Я уже два месяца в дороге. Я еду из Марселя.
Это была целая экспедиция. Он выехал из города в конце августа, когда болезнь свирепствовала там самым безжалостным образом. Каждый день в городе умирало на восемьсот-девятьсот человек больше, чем обычно. Продукты продавались из-под полы по бешеным ценам. Как и везде, сборщиков трупов, могильщиков и даже санитаров вербовали по тюрьмам. Люди умирали не только от холеры, но и от самых разных причин. Мародеров расстреливали. Было так просто стать мародером. Крепкие мужчины каждый день убивали по семь-восемь отравителей водоемов. Кое-кого из обывателей ловили с поличным, когда те сыпали зеленый порошок у входа в дома и даже на прилавки. С ними кончали в два счета. Число проституток, открыто торгующих своими прелестями на бульваре Бэльзэнс, возрастало пропорционально числу покойников. Такое скопление напудренных и накрашенных красоток, вопреки всякому здравому смыслу, пробуждало неодолимые желания. Ведь так легко сказать: «А, будь что будет!» Дело в том, что в городах, не отличающихся особой суровостью нравов, и в Марселе в частности, холера не лишала людей вкуса к наслаждениям. Оставшиеся в живых вдвойне предавались разврату, и за себя, и за умерших.
Этот человек играл соло на кларнете в городской опере. Он рассказал, как целых два месяца он просто трясся от страха. Как и прочие жители города, он все перепробовал. Нужно себе представить, что значит жить в городе, где люди умирают на каждой улице, в каждом доме, на каждом этаже. Человек пытается найти какую-нибудь щель и забиться туда. Либо, напротив, он вдруг ощущает безумное желание расправить члены и, подпрыгнув, как кузнечик, взлететь к узкой полосе чистого неба над улицами. Человек умирает от желания, его терзают все возможные желания сразу. А погода стояла немыслимо ясная и безмятежная, подавляющая своим роскошным великолепием. Морская рябь сверкала то лазурью, то рубинами в потоках золотистого света.
Опера, само собой разумеется, закрылась; у каждого внутри была своя, гораздо более любопытная опера. Кларнетист в конце концов спросил себя, зачем он, собственно, продолжает метаться в этом гниющем на корню городе. Мучительная острая боль в животе (это называется коликой) заставила его наконец решиться. Он рухнул на постель, плакал, стонал, кричал. С противоположной стороны двора, куда выходило окно его спальни, тоже доносились крики. Потом он заметил, что от криков боль у него прошла. С противоположной же стороны по-прежнему неслись крики, хриплое завывание, похожее на рычание львенка, которое издают умирающие от холеры в момент агонии. Это его окончательно вылечило. Он почувствовал, что совершенно здоров, и сил у него в десять раз больше, чем раньше. Он понял, что холеру можно выдумать, что он только что и делал, а стало быть, лучше отправиться в путь, выдумывая по дороге что-нибудь менее страшное. У холостяка масса возможностей.
Его совершенно не смущала проблема получения справки о здоровье. Ему и в голову не пришло отправиться в мэрию и стоять в очереди вместе с официальными беженцами, большинство которых умирало, так и не дождавшись справки. Он вышел через рабочие предместья, где люди дохли как мухи, и, следовательно, был свободен как ветер.
— Вы мне только что говорили об убийцах. Так вот, заметьте, убийцы встречаются только в мирных и спокойных местах. Но вам абсолютно ничего не грозит в комнате, где только что произошло убийство. Чем меньше времени прошло с момента преступления, тем меньше вы рискуете. Убитые предохраняют вас от опасности быть убитым.
Сосновыми лесами он прошел через Сен-Анриле-Эгалад, не встретив ни жандармов, ни сторожевых постов. Узенькие улочки, петляющие между домами и садами, были усеяны трупами. Много народу умирало на кучерских постоялых дворах в Сетэме. Люди там ездили во всех направлениях, как по почтовому тракту. Никакого контроля. Все свободны. Хотите умирать, умирайте. Хотите ехать — пожалуйста. Трудности у него возникли только в Эксе, где ему пришлось свернуть направо и идти в обход через Палетту до подножия Сен-Виктуар. Но летом дорога там красивая. А пешком можно везде пройти. На сухих холмах трупы не слишком дурно пахнут; иногда они пахнут чабрецом и лежат тогда в очень благородных позах, потому что они скончались, окруженные величественными картинами природы. Зрелище бесконечного голубовато-сиреневого простора снимает с мышц напряжение и позволяет им расслабляться после смерти. Он заметил, что в сосновых лесах, пропитанных ароматом разогретой смолы, трупы, которые он встречал (один из них был труп егеря), казались зараженными болезнью века: их отличали небрежность позы и печать меланхолии на лице, выражение пресыщенности и благородной брезгливости. От Палетты вверх дорога идет через леса, но, когда вы подходите к скалистым контрфорсам Сен-Виктуар, перед вами открываются бегущие внизу барашки холмов, переплетение лужаек, ложбинок, рощ, равнин и совершенно римских акведуков. Невольно вспоминаются священные гуси на Капитолии, кимвры, закутанные в северные туманы, словно гусеницы шелкопряда в свои коконы. Для умирающего от холеры, пронизываемого электрическими разрядами боли, не существует настоящего, но зато в течение нескольких долгих минут он может отчетливо видеть прошлое и будущее. Вот почему на лицах умерших, в зависимости от их характера, застывает или гримаса, или улыбка.
Он с удовольствием говорил, шагая рядом с Анджело и Полиной. У него уже два месяца не было собеседников, а если таковые и попадались, то с ними нужно было держать язык за зубами и ни в коем случае не говорить то, что думаешь. Смерть — это еще не все, как он теперь понял. Он был счастлив встретить двух молодых людей такого склада, которые вышли победителями из стычки с жителями деревушки. Ему приятно было болтать с ними, но он боялся наскучить им своими разговорами.
Анджело успокоил его. «Мне нравится его манера говорить, — думал он, — все его фразы так выразительны. В этом есть что-то итальянское; истина тут ни при чем! Италия, родина искусств, тебе не хватает только свободы! Он похож на Феличе Орсини, которому столько же лет, сколько мне, но из-за бороды он кажется старым».
— Я надеюсь, мадам извинит меня. Женщины любят, чтобы пилюлю подсластили. А я ужасный эгоист. Это единственное, что у меня хорошо получается. На самом же деле просто у страха глаза велики, иначе бы я не болтал столько.
— Ради Бога не извиняйтесь, — ответила молодая женщина. — Я еще большая эгоистка, чем вы. Даже когда я просто дремлю в кресле, мои приключения кажутся мне не менее занимательными, чем целые тома истории Франции. Так что можно себе представить, с каким интересом я вас слушаю.
День был так хорош, что вечер не торопился погасить его. Отблески золотисто-алого света на жесткой траве, покрывавшей плато, не спешили покинуть свое земное пристанище. Они словно собирались с духом, чтобы плавно оторваться от земли и растаять в небе. Они вытягивались в золотистые нити, паутиной трепетали на ветру, цеплялись за обнаженные ветви деревьев и одна за одной исчезали в набегающих волнах теплого мрака. Запад огорченно вздыхал.
Было видно, что этот человек чувствует себя в дороге как дома. Он набил глиняную трубочку и курил на ходу, не замедляя шага. Он внимательно вглядывался в окружающий пейзаж и, казалось, из всего извлекал какую-то пользу.
Анджело спросил его, есть ли у него какие-нибудь идеи по поводу того, как быстрее добраться до Гапа.
— У меня есть нечто лучшее, чем идея, — ответил он, — у меня есть карта.
Минуты две они изучали карту. Уже темнело, и трудно было как следует рассмотреть маршрут. Во всяком случае, нужно было миновать Сен-Дизье, Лор и, наконец, Савурнон; а дальше, если судить по оставшемуся расстоянию, до Гапа было рукой подать.
— Впрочем, — сказал кларнетист, — вы к тому времени будете уже в горах. Холерная мушка, кажется, не проникает дальше определенной высоты. Поэтому те, кому это удается, скрываются в горах. Что он и делает. В Гап он не пойдет, есть горы поближе. Он постарается найти какую-нибудь крохотную деревушку, два-три дома, не больше. Там можно переждать, пока все кончится. Он может питаться одним молоком. У него еще есть немного денег. Он в состоянии отказаться от табака, не становясь при этом слишком раздражительным. Впрочем, горцы не обращают на это внимания. Они даже считают, что раздражительность — это проявление силы. Во всяком случае, нужно сделать все возможное, чтобы не умереть.
Похоже, что у него тоже были столкновения с солдатами.
Не так чтоб очень много. Но все равно неприятно, когда вам устраивают досмотр. У вас требуют всякие документы. Поначалу вы волнуетесь, не зная, как выпутаться из этой ситуации. Всех нужных бумаг у вас, естественно, нет. Но в конце концов с опытом появляется и нужная ловкость. И тем не менее он все-таки пробыл неделю в карантине Верхнего Вара. Обойдя стороной Сен-Виктуар, он очутился в верховьях Вара. Он полагал, что эта местность должна быть пустынной, а следовательно, он может идти совершенно спокойно. И ошибся. Когда человеку грозит внезапная смерть, он предпочитает места необитаемые, эти же были населены, и очень густо. Все устремились сюда, в пустынные края, и холерная мушка тоже. Дороги были завалены трупами. На протяжении одного лье он насчитал их семь. Свернув с дороги, он пошел напрямик через поля, холмы и заблудился. В конце концов у входа в небольшой городок он был задержан солдатами.
В общем, солдаты ведь тоже люди и боятся смерти. Это так естественно. Но мундир обязывает.
Он произнес еще несколько фраз, от которых Анджело вспыхнул. «Если бы он не был таким легкомысленным (а шагает-то он бодро), — сказал себе Анджело, — я бы ему ответил. Но он не думает и половины того, что говорит. На самом деле он все еще не избавился от страха. Отсюда его ирония. Но несмотря на страх, он прошел сто лье пешком там, где я ехал верхом». (В порыве великодушия он забыл о крышах Маноска и о монахине.)
Мужчину заперли в карантин в Риане.
— В какое время? — спросила молодая женщина.
— В первых числах сентября.
— Вы приехали в Риан по дороге, идущей из Вовенарга?
— Я проходил через Вовенарг, только я шел не по дороге. В местечке под названием Клап, где есть три дома и источник под дубом, я наткнулся на омерзительное зрелище. Я увидел там четыре-пять трупов (я не считал) в крайне неприятных позах. Было жарко, а они безмятежно почивали там дня два, не меньше, не обращая внимания ни на солнце, ни на лис, которые уже изрядно их обглодали. Вот тут я и решил пробираться лесом.
— Я очень хорошо знаю Клап, — сказала Полина. — Вы пошли через лес Гардиоль?
— Название леса меня не интересовало. Я хотел уйти подальше от этих мест, и как можно скорее. Сосновый лес был очень хорош. Я насвистывал какую-то мелодию и не заметил, как сбился с пути: главное было — отвлечься от неприятных мыслей.
— Вы не встретили никого, кто бы вам сказал, что вы проходите мимо замка Ла-Валетт?
— Я не встретил никого, а именно этого я и хотел. Я действительно видел замок. Хозяйский дом был закрыт. Но чуть подальше, около строения, казавшегося обитаемым, кукарекали петухи. Близко я не подходил, могу только сказать, там не было ни души, одни петухи. Но обычно, когда петухи кукарекают, это значит, что в доме есть живые люди.
«Иногда там бывают и мертвые», — подумал Анджело, но он не мог вспомнить, кукарекали ли петухи в той полностью вымершей деревне, где он впервые столкнулся с холерой.
— Я уехала из этих мест в июле, — сказала молодая женщина. — Я сама закрыла окна замка. Одна горничная умерла, поев дыни. Вы видели Ла-Валетт с южной стороны, а к северу от него есть деревушка, такая же крохотная, как и Клап. На следующий день там умерло трое. Я была одна. Я уехала к моим тетушкам в Маноск, откуда мы с месье и идем.
— Вы правильно сделали, что уехали из одного места и из другого, — сказал кларнетист. — Самое лучшее было бы уехать отовсюду. Только как это сделать? Вот поэтому я и шагаю теперь. Но у меня есть моя трубка.
Он рассказал ужасные вещи о карантине в Риане. Тогда стояла жара, и все вокруг было пронизано невыносимым рыжим светом.
— Солнце обычно ассоциируется у нас с представлением о здоровье и радости. Когда же мы видим, что оно, будто кислота, разъедает тела, подобные нашим (и следовательно, священные), только потому, что они мертвы, то у нас возникает очень точное представление о смерти, от которого делается очень не по себе. А вместе с этим приходят в голову и новые мысли о солнце, о золотистом цвете, которым оно все окрашивает и который нам так нравится. Синее небо — это прекрасно. Синее лицо, смею вас уверить, производит очень странное впечатление. И тем не менее это тот же самый цвет, с очень незначительными нюансами. Во всяком случае, очень похожий на синеву морских глубин. В одном песчаном карьере, где я пытался укрыться от грозы, я нашел совершенно высохшие, без единого грана гнили трупы. Они были золотистыми с головы до ног. Это очень уродливо.
Он открыл одно очень странное свойство эгоизма. Эгоист любит всех. Он прожорлив в этой любви. Признаюсь, что я таков. Да и все остальные тоже. Теперь эгоисты удаляются в пустыню. Как святые. Но когда человек остается один, он обнаруживает самого себя. Становится жаден до самого себя. Что же тогда? Тогда — все эти излишества и мерзости, о которых и говорить не хочется.
Некоторое время они шли молча. Ночь наконец спустилась, черная и почти беззвездная. Впереди них трепетали красные отсветы. Дорога пошла вниз. В долине, на лугу, который казался ярко-зеленым ковром, полыхали два огромных костра, освещавшие стены небольшого городка.
— Это Сен-Дизье, — сказал кларнетист. — Мне говорили, что у них тут какие-то внутренние конфликты, в которые не следует совать нос. Но похоже, что это результаты гораздо более серьезных конфликтов с холерной мушкой.
— Я знаю эти костры, — сказал Анджело. — Раз они все еще сжигают своих покойников, значит, мы ни на шаг не ушли от Маноска, где этот запах горелого сала на всю жизнь отбил у меня вкус к жареному мясу.
Запах горелого сала понемногу вытеснил живой запах камней и сухих деревьев на плато.
Молодая женщина закрыла глаза руками.
— Они поджаривают протухших христиан, — сказал кларнетист. — Надо сказать, что в этом зрелище есть нечто утешительное, когда знаешь, до какой мерзости дошли они тут от страха. У них, надо полагать, была к этому склонность. Кто бы мог подумать, что эта горная деревушка на самом деле Содом и Гоморра. Кто, кроме мушки? Мне кажется, она здорово повеселилась. Если вы не можете выносить это зрелище, мадам, я советую вам выколоть себе глаза. Это избавит вас от труда закрывать лицо руками. Холера уйдет, и тогда придется смотреть в зеркало.
Несмотря на свою любовь к свободе, Анджело с трудом сдержал порыв гнева. Но он все-таки был ближе к тем, кто склонен видеть мерзость повсюду.
Молодая женщина опустила руки. В слабых розовых отблесках далекого пламени ее лица почти не было видно. В этом неясном и обманчивом свете она казалась смущенной, озабоченной, растерянной.
Подойдя ближе, они разглядели в темноте очертания города. По всей видимости, это был главный город округа: такие пузатые стены обычно окружают крупные населенные пункты. В черноте ночи можно было все-таки различить силуэты двух массивных колоколен, торчавших, словно бычьи рога, над поверхностью крыш.
Дорога шла через город. Анджело отказывался идти туда.
— Не для того мы бежали из Маноска, где уже перестали сжигать трупы, чтобы прийти туда, где люди все еще вынуждены этим заниматься.
— Лично мне все равно, куда идти, я готов ко всему, однако я думаю, что все это не так уж страшно. Единственно, конечно, придется пробираться через сады и огороды. Если идешь пешком, то перелезть через забор не сложно. А вот с вашим мулом будет потруднее. Судя по тому, что мне говорили, холера здесь последняя спица в колеснице. Мертвые мертвы, их сжигают и больше не вспоминают о них. Люди вылечились от своего страха (а струхнули они здорово), когда поняли, что холера — это дело, что благодаря ей можно без труда кое-что подзаработать, а потом и повеселиться всласть. А для этого им нужны клиенты. Когда же пытаются обойти их стороной, они считают, что этим у них вынимают хлеб изо рта. Вот тут-то они и сатанеют! Хотите знать мое мнение? Надо пройти со стороны костров, там у них наверняка нет караула. Засады они устраивают в темноте. Они считают, что люди инстинктивно стараются уйти подальше от этой кухни. Пахнет она, действительно, неважно. Ничего, зажмем носы и пройдем. Покойники, да еще поджаренные, никому не могут причинить вреда. Зато у живых есть всякие идеи, например размещать мужчин и женщин в двух разных карантинах.
Анджело на минуту остановился и сам перезарядил пистолет молодой женщины. Она не возражала. Он вернул ей его, не сказав ни слова. Он хотел быть безупречным, а это было нелегко.
Их спутник, кажется, был прав. Они подошли к кострам, которые горели сами по себе, и не обнаружили никого и ничего, кроме лугов, казавшихся еще более зелеными в красном свете пламени. Они даже нашли тропинку, по которой мул прошел без труда, настороженно принюхиваясь к ползущим над самой травой клубам жирного дыма.
Анджело вытащил свою короткую саблю, хотя сам казался себе немного смешным. «И все-таки, — думал он, — обнаженный клинок, которым я немедленно нанесу удар, произведет на какого-нибудь беглого буржуа большее впечатление, чем выстрел. Спустить курок — дело нехитрое, и они это знают, потому что они сами способны на такой подвиг, который, не требуя и капли мужества, отправляет клиента в лучший мир. Сейчас, правда, мне малость не по себе. Поэтому я сам себе кажусь таким нелепым с этой сечкой в руке. Но как только появится опасность, она станет саблей, и я знаю, что с таким оружием я могу быть страшен».
За этими размышлениями он не слишком обращал внимание на тошнотворный запах костров. Он часто, сам того не сознавая, вот таким же образом преодолевал еще более тягостные ситуации.
Некоторое время они плутали по извилистым и разбитым тропинкам, ведущим к предместью, пока не выбрались на каменистую дорогу, карабкавшуюся по лесистым склонам с другой стороны города.
Вскоре они вошли в редкий еловый лес, мурлыкавший, словно кошка. На мутном небе поднималась луна.
— Через полчаса она выйдет из-за туч, и станет светло как днем. Мы вовремя прошли опасное место. Честно скажу, мне доставила удовольствие ваша короткая сабля. Когда мы шли, освещенные пламенем костров, то, глядя на вас, я чувствовал себя персонажем какой-то чувствительной оперы. Мне все время казалось, что вы вот-вот запоете выходную арию, и мне не было страшно. Но заметьте, я полностью доверял вам, а ведь вполне могло случиться, что ваше оружие пришлось бы пустить в дело. Теперь опасность, слава Богу, позади; но каждый раз это меня настолько выбивает из колеи, что для того, чтобы прийти в себя, я должен немного пошутить. Впрочем, я скоро вас покину. Я не пойду с вами в Гап. Моя дорога идет в другую сторону.
Анджело и молодая женщина попрощались с ним довольно холодно. Кларнетист углубился в лес. Похоже, он знал, что делает.
— Я думаю, мы уже немало отшагали. На сегодня хватит. Я не ожидал от вас такой выносливости. Но надо немного поберечь силы. Завтра нас ждет такой же переход. Эти места нравятся мне все меньше, и я хочу поскорее выбраться отсюда. Вы шагаете, как пехотинец. Но еще немного, и ваша воля будет бессильна; командовать вами будут колени, лодыжки, бедра, и тут уж не до рассуждений. Еще немного, и вы свалитесь, не в силах пошевелить ни рукой, ни ногой. А нам, может быть, снова придется быстро пробираться мимо людей, сжигающих своих покойников.
Говоря это, он старался, чтобы в голосе его звучала нежность. Он говорил себе: «Если я не буду достаточно любезен, она заупрямится, а кончится тем, что я буду глупо привязан к женщине, которая не может идти, и мне придется с ней нянчиться. Перспектива не из веселых».
— Я действительно устала, — ответила она. — А с тех пор как дорога пошла вверх, я едва волочу ноги. Было очень мило с вашей стороны делать вид, что вы ничего не замечаете, но еще пять минут, и мне пришлось бы признаться, что оставаться на высоте мне больше не по силам.
— Никто не может сделать больше, чем ему отпущено природой. Тут нечего стыдиться. Я ведь и сам очень устал.
— Вы не могли мне сказать ничего более утешительного. Я просто пришла в отчаяние, когда увидела, как наш попутчик бодро зашагал в свою сторону, будто только что вскочил с постели. А ведь он прошел столько же, сколько и мы.
— Он недалеко ушел, — сказал Анджело. — Держу пари, что он спустился в ложбину и улегся там спать. Я знаю, как ведут себя люди такого склада, особенно когда они носят бороду. Они никогда не покажут своей слабости на людях. Только в одиночестве они бывают сами собой. Он никуда не пошел, а ищет место для ночлега.
Луна время от времени показывалась среди круглых облаков, закрывавших небо на юге, и тогда в ее молочном свете силуэты буков, словно сошедшие с театральных декораций, казались легкими и бесплотными.
Они свернули с дороги и вступили в лес. Мягкая земля была покрыта сухими, потрескивавшими под ногами листьями. Они устроились под большим буком у края ложбины. Прямо перед глазами у них был кусок мглистого неба; края облаков поблескивали, будто посыпанные солью, а над самой линией гор кое-где сквозь облака таинственно светились звезды. Из лесной ложбины у их ног всплывали посеребренные луной высокие ветви, как из пересохшего озера поднимаются некогда затопленные им леса. Теплый воздух застыл в неподвижности. Только неторопливое движение облаков в небе оживляло ночь, то складывая, то вновь раскрывая над лесом веер теней и бликов.
Анджело разбил лагерь у подножия бука, где опавшие листья покрывали землю толстым и теплым слоем. Он спутал ноги мулу, и тот сразу же задремал стоя, а потом, убедившись, что идти больше никуда не надо, спокойно улегся.
— Постарайтесь заснуть, — сказал Анджело.
И снова самым естественным образом посоветовал ей снять на ночь ее кожаные штаны.
В зыбком свете луны лес то погружался в таинственный мрак, то раздвигал свои белые ветви, и обнаженные деревья застывали в торжественных позах. Сен-Дизье, скрытый выступом горы, иногда бросал в небо розовые отблески.
— Вы заметили, — спросила молодая женщина, — что наш недавний попутчик за все время пути ни разу не подошел к нам и все время держался на обочине дороги?
— Мне это показалось вполне естественным, — ответил Анджело. — Сейчас лучше держаться подальше друг от друга. Я опасаюсь смерти, притаившейся в куртке встречного прохожего. А он опасается смерти, спрятавшейся в моей. Если бы он стал слишком фамильярен, я бы сказал об этом вслух, и он бы вернулся на свое место.
— Вот уже шесть дней, как мы с вами вместе. И я ни разу не заметила, чтобы вы боялись подходить ко мне. И я сплю, завернувшись в ваш плащ.
— Это естественно. Чего я должен бояться?
— Смерти, которая может притаиться в моих юбках так же, как и в куртке прохожего.
Анджело не ответил.
— Вы спите? — спросила она.
— Да, я уже засыпал.
— Спокойно рядом со мной?
— Конечно.
— Не опасаясь смерти, которая может исходить от меня так же, как и от любого другого?
— Нет, не так же. Извините, — добавил он, — я отвечал вам сквозь сон. Это не совсем то, что я хотел вам сказать. Я хотел сказать, что мы с вами товарищи, что нам незачем опасаться друг друга, напротив, мы друг друга поддерживаем. Мы шагаем рядом по дороге. Мы делаем все возможное, чтобы не заболеть. Но неужели вы думаете, что я вас брошу, если вы заболеете?
Она не ответила, и вскоре послышалось ее глубокое дыхание. Ночь была спокойна и неподвижна, только в небе бесшумно перемещались облака; но само это движение, могучее, ритмичное, неторопливое, делало лишь еще более безмятежной тишину ночи. Мул посапывал во сне. В сухих листьях шуршали лесные мыши. Иногда со стоном потягивались толстые ветви деревьев. Каждый звук гулко отдавался в пространстве ночи, словно в глубоком колодце.
В глубине ложбины закричала сова. Потом послышалась длинная музыкальная фраза. Это была не сова, это кларнетист беспечно наигрывал какую-то нежную и грустную мелодию.
«Он недалеко ушел, — подумал Анджело. — Он много болтал, но не сказал ничего из того, что ему действительно хотелось сказать, ничего значительного. Все мы так делаем. Он ждал, когда останется один».
Немного смешное воркование кларнета становилось все громче, подхваченное торжественным эхом, и разносилось на фоне театральных декораций белеющего леса и застывших в церемонных позах, посеребренных луной буков, которые нескончаемо выполняли какие-то медленные, плавные и благородные движения.
— Это немецкие танцы Моцарта, — сказала молодая женщина.
— Я думал, вы спите.
— Я не спала, я просто тихо лежала, закрыв глаза.
Занявшийся день осветил грязное и мрачное небо.
— Надо немедленно уходить, — сказал Анджело, — и искать укрытие. Будет дождь.
Они быстро вскипятили чай, подбрасывая в огонь ярко вспыхивающие буковые листья. Без особого аппетита поели кукурузной муки.
— Мне ужасно хочется холодной воды, — сказала молодая женщина. — Это дождливое небо меня успокаивает.
— Болезнь в первую очередь набрасывается на людей усталых и продрогших. Под дождем идти тяжело, а мы скоро поднимемся на ту высоту, где в пасмурную погоду будет очень холодно идти в мокрой одежде. Дождь мне внушает не меньший страх, чем дома, и, пожалуй, для вас я больше всего боюсь дождя. Нужно выбирать. Но главное — в путь. Может быть, нам повезет и мы наткнемся на лесную хижину или, что еще лучше, пещеру. Мне тоже ужасно хочется холодной воды. Мне настолько хочется этого опасного напитка, что едва я закрываю глаза, как в ушах у меня раздается журчание воды. Но не будем забывать о том, что надо жить.
Они пошли вверх по лесистым склонам. Небо все больше затягивалось тучами, в нем чувствовалась угроза. Волны теплого ветра были насыщены влагой. Капли дождя, будто мыши, семенили в листве. Поднявшись на холм, они смогли сверху взглянуть на большой лес, сквозь который шли. Вид этого холмистого края, поросшего густым, словно овечья шкура, темно-синим лесом, не внушал особой надежды. Деревья эгоистично радовались приближающемуся дождю. Эти бескрайние просторы, где шла своя растительная жизнь, прекрасно организованная и совершенно равнодушная ко всему, что не имело отношения к ее непосредственным интересам, пугала не меньше, чем холера.
Даже ворон здесь больше не было. Они увидели сокола. Но этому трупы не нужны.
К счастью, дорога была хорошей. Карета бы по ней не проехала, а для мула было в самый раз. Видно было, что дорогу поддерживают в хорошем состоянии, а следовательно, она должна вести к каким-то обитаемым местам. Но идти до них было явно неблизко. Анджело и молодая женщина прибавили шагу, но дело шло к полудню, а кругом по-прежнему были только чащи да заросли. Из туч наконец посыпался мелкий дождь, едва просачивавшийся сквозь ветви елей, но окутавший весь лес тихим ропотом заснувшего моря. Все было так уныло и монотонно, что Анджело обрадовался, услышав отдаленные раскаты грома. Он всегда предпочитал открытую ставку. Наконец, поднявшись на гребень хребта, они увидели кипящее черными тучами небо, а примерно в четверти лье впереди красноватое пятно поляны и фасад большого дома.
Три басовитых удара осенней грозы вяло прокатились по соседним ложбинам. Плотные занавеси дождя окутывали лес. Встревоженный шумом мул навострил уши и зашагал быстрее. Молодая женщина ухватилась за вьючный ремень. Они побежали. Ливень нагнал их. Однако, вбегая под навес большой двери, они успели заметить, что дом окружен чем-то вроде парка.
— Вытрите поскорее волосы, — сказал Анджело. — Главное — не застудить голову. Мы успели вовремя.
Вяло блеснула молния, раздался грохот, будто кто-то опрокинул чугунные котлы, и дождь с яростью обрушился на землю. Этот огромный пустой дом, гудевший, как барабан, под ударами дождя, усиливал ощущение одиночества.
— Какое странное место, — сказал Анджело. — Кто-то подстриг кусты, посадил вдоль аллеи деревья. А если судить по толщине стволов, то этим кленам не меньше ста лет. Что здесь делает эта казарма? Вы не чувствуете запаха серы?
— Чувствую. Но если вы хотите меня напугать, то вам это не удастся. Дьявол здесь ни при чем. Я помню этот запах тухлых яиц, который разбудил меня в моей закрытой карете, когда я в первый раз проезжала по этим местам. Мой муж говорил мне, что тут есть несколько деревень с сернистыми источниками. Летом эта казарма, должно быть, служит гостиницей для принимающих ванны.
— Ну, о дьяволе я подумал только потому, — ответил Анджело, — что дьявол все-таки лучше, чем ничего. Так, по-вашему, мы на верном пути, поскольку, направляясь в Гап, вы уже встречались с этим запахом?
— Если мы находимся недалеко от одной из этих деревень, то до Гапа не больше десяти-двенадцати лье, а Тэюс в трех лье от Гапа. Я помню, что мы проезжали через леса. Но меня везли, и я ни о чем не заботилась. Мне не могло прийти в голову, что придется пробираться через эти леса одной и пешком.
Для очистки совести Анджело постучал в большую дверь, около которой они стояли. Удары глухо отдались в пустых коридорах. Дождь зарядил надолго. Тучи так плотно обложили небо, что казалось, уже наступают сумерки.
— Нужно попытаться войти внутрь, развести огонь и провести ночь под крышей. Оставайтесь здесь. Я обойду кругом. Наверняка найдется дверь, которую проще взломать, чем эту.
И он нашел такую дверь, она выходила в кладовую. Они распрягли мула. Тут хранились седла; конюшня была рядом; туда можно было свободно войти. В кормушках они наскребли достаточно овса и сухого сена для мула.
— Все идет так хорошо, что есть смысл посмотреть, что там дальше. Вы не возражаете?
— Нет, при условии, что пистолеты у нас будут под рукой, — ответил Анджело.
Он наслаждался, прислушиваясь ко всем подозрительным звукам пустого дома и воображая несуществующие опасности.
Три ступеньки привели их в длинный коридор, в глубине которого была таинственная стеклянная дверь. Вдоль коридора располагались разные подсобные помещения и кухня, похожая на комнату пыток с ее вертелами, колесами подъемника для подачи блюд в обеденный зал, чанами и запахом пригоревшего сала. Где-то снаружи ворчал дождь и гулко отдавался на лестницах.
Стеклянная дверь была закрыта только на щеколду. За дверью коридор переходил в великолепный холл. Свет, проникавший сквозь щели в ставнях, едва позволял разглядеть на стенах небольшие светлые пятна, в которых угадывались, по всей вероятности, расписанные сценами охоты панно в позолоченных рамах. Двигаясь на ощупь, Анджело наткнулся на край стоящего в центре холла бильярда.
— Я нашла нечто очень интересное, — сказала молодая женщина.
— Что же?
— Подсвечник и свечи.
Отсыревшие фитили свечей загорелись не сразу. С каждой вспышкой огнива холл рос и распускался, как цветок. Когда наконец зажглись все свечи, они увидели, что находятся в очень большой, по-мещански раззолоченной комнате. Вдоль стен, украшенных Помонами, Венерами, фруктами и дичью, превышающими натуральную величину, были расставлены кресла.
— Вот вы и опять с подсвечником в руках, как тогда в Маноске, когда я в первый раз вас увидел. Только в тот вечер вы были в длинном платье.
— Да, совсем одна. Я наряжалась. Я даже нарумянилась и напудрилась. Это помогает победить страх. Но когда я бросилась очертя голову, чтобы в конце концов встретить вас и очутиться в этом доме, я взяла с собой только юбку для верховой езды и пистолеты. Хочешь не хочешь, а поймешь, что нужно делать, чтобы спастись от холеры.
— Вы тогда произвели на меня большое впечатление.
— Это потому, что мне было страшно. В таких случаях я произвожу впечатление даже на моего мужа.
Из холла они вышли в прихожую и стали подниматься по расходящейся полукружиями лестнице. Снаружи по-прежнему лил дождь. Поднимаясь на второй этаж, Анджело напомнил, что не следует забывать об осторожности.
— Холера для меня, — сказал он, — это лестница, по которой я поднимаюсь или спускаюсь на цыпочках, чтобы очутиться перед приоткрытой дверью; я толкаю ее, и мне приходится перешагивать через женщину, от которой остались только волосы, — труп в шлеме из волос; или через белье, на которое не слишком приятно смотреть. Идите сзади меня.
Но трупов не было. Во всех комнатах постельные принадлежности были тщательно свернуты, сложены и пропитаны камфарой. Пол был чистым, стулья и кресла закрыты чехлами. В зеркальных трюмо отражалось пламя свечей и их напряженные лица.
— Мы сможем спать в постелях.
Дойдя до конца коридора, они уже чуть более решительно вошли в большую комнату, служившую гостиной; в ней было чуть меньше позолоты, чем в холле, но зато ее украшал орнамент с амурами.
— Остается только затопить этот камин и остаться здесь.
Они обнаружили даже высокую лампу с керосином в резервуаре и еще три канделябра с новыми свечами.
Анджело вспомнил, что около кухни он видел дрова в достаточном количестве. Они снова пошли вниз. Дрова были свалены около двери. Они освободили вход. Анджело ударил кулаком в дверь, и она откликнулась гулким звуком. Дверь была закрыта на ключ, но не слишком плотно, и Анджело сумел кончиком ножа отодвинуть замочную задвижку.
— Любопытно, — сказал Анджело.
Перед ним была ведущая в погреб лестница.
— Идите сюда.
Они спустились на несколько ступенек и действительно очутились в погребе: под ногами был мягкий песчаный пол, со сводов потолка свисала паутина, вдоль стен тянулись полки с пустыми бутылками. Но в одном углу песок образовывал холмик, словно под ним поселилась семейка кротов. Они разгребли песок и обнаружили целый ряд полных, тщательно закупоренных бутылок. Это было красное, белое вино и водка, по всей вероятности вишневая, а не виноградная, если судить по ее прозрачности и текучести. В общей сложности здесь было не меньше пятидесяти бутылок.
— Нам повезло. Мы наконец-то можем пить холодное, ничего не опасаясь. Если верить этикеткам, этому вину уже пять лет, так что ему не грозят никакие мушки. Так почему же и не выпить? В ту пору холеры не было. Что вы на это скажете?
— Я хочу пить еще больше, чем вы. Я с ужасом думала о нашей ежедневной кукурузной муке. Смотрите-ка, тут есть клерет.
— Действительно. Но прежде чем пить, надо поесть. Всю дорогу у нас в брюхе не было ничего, кроме глотка чая, так что радуйтесь, что у нас есть кукурузная мука. Кстати, я приготовлю поленту с белым вином. Это снимает усталость.
В ящике кухонного стола нашелся прекрасный штопор, а на полке стояли рюмки.
Но Анджело был неумолим. Он развел огонь в камине гостиной, положил рюмки кипятиться в кастрюлю с водой и занялся приготовлением поленты с вином.
— Боже, как вы стары, — сказала молодая женщина, — гораздо старше моего мужа.
Анджело был уверен, что делает именно то, что нужно, и не понимал, в чем его можно упрекнуть. Он наивно ответил:
— Это меня удивляет. Мне двадцать шесть лет.
— Ему шестьдесят восемь. Но готовности рисковать в нем гораздо больше, чем в вас.
— Я ничем не рискую, позволяя вам пить натощак. Это вы рискуете. Человек может себе позволить такой риск, если ему на все наплевать.
Полента с белым вином, очень сладкая и жидкая, как суп, выглядела очень аппетитно. Каждый глоток ее разливался по телу животворным теплом.
«Ты считаешь себя покрепче моих старых гусаров, — говорил себе Анджело. — Когда им приходится тяжко, они едят поленту с вином. Вот такие пустяки и вырабатывают характер».
Он откупорил бутылку клерета и пододвинул ее молодой женщине. Он выпил одну за другой четыре или пять рюмок густого, очень крепкого и очень темного вина; оно напоминало nobbia, но было немного мягче на вкус. Она выпила свою бутылку столь же стремительно. Ей уже давно хотелось выпить не чая, а чего-нибудь другого.
— Мой муж тоже не прочь иногда выпить, — сказала она.
— Где же он? Умер?
— Нет. Если бы он умер, меня бы здесь не было.
— Где же вы были бы?
— Наверняка умерла бы.
— Ну, у вас недолгая песня.
— Вы ничего не понимаете. Я бы за ним ухаживала и тоже заразилась бы, раз уж вам все нужно объяснять.
— Не обязательно. Я пытался спасти добрых два десятка больных, а уж сколько трупов перемыл! И, как видите, живехонек. Стало быть, и вы бы могли остаться в живых и очутиться здесь, даже если бы ваш муж отправился на тот свет со всеми причитающимися ему по чину почестями.
— Не спорьте. Я бы умерла. Или, во всяком случае, мне бы этого очень хотелось. Поговорим лучше о чем — нибудь другом.
— О чем?
— Не знаю. До сих пор у нас не было недостатка в сюжетах.
— Да, речь шла о пистолетах и сабле, потом о сабле и пистолетах. Это неисчерпаемая и весьма поучительная тема.
— Безусловно, я должна признать, что как телохранитель вы незаменимы. Как только нужно кому-то дать отпор, тут вам нет равных.
— Это мое ремесло.
— До встречи с вами я не могла даже предположить, что у людей существует такое ремесло.
— Я не обязан быть, как все.
— Успокойтесь, вы ни на кого не похожи, и до такой степени, что и не знаешь, на какой козе к вам подъехать.
— А я и не хочу, чтобы ко мне подъезжали, совсем наоборот.
— И вам это нравится?
— Очень.
— Вы не француз?
— Я пьемонтец. Я вам говорил, да это и видно.
— Ну, то, что видно, можно назвать разными хорошими словами, одно лучше другого. Дело в Пьемонте или в вашем характере?
— Я не знаю, что вы называете очень хорошим. Я делаю то, что меня устраивает. В детстве я был счастлив. И хотел бы и дальше быть счастливым.
— У вас было одинокое детство?
— Нет. Моя мать старше меня всего на шестнадцать лет. А еще у меня был молочный брат Джузеппе и его мать, моя кормилица, — Тереза. Вот удивилась бы она, если бы узнала, что я готовлю поленту для дам.
— А что, по ее мнению, вы должны делать для дам?
— Нечто грандиозное, для дам и для всего мира.
— И она в состоянии себе представить, что это такое?
— И даже очень. Она это делает ежеминутно.
— Это, должно быть, не слишком удобно.
— Да нет. В доме все к этому привыкли.
— Кто вы? Вы мне сказали ваше имя: Анджело, а может быть, ваша фамилия…
— Моя фамилия — Парди.
— …хотя ничего мне особенного не скажет, но зато при необходимости мне проще будет позвать вас на помощь.
— Я знаю, что вас зовут Полина.
— Полина де Тэюс, с тех пор как я вышла замуж. Моя девичья фамилия Коле. Мой отец был врачом в Риане.
— Я не знал своего отца.
— Я не знала своей матери. Она умерла, когда я родилась.
— Я не знаю, умер ли он. Никто о нем ничего не знает, никто о нем не тревожится. Мы вполне без него обходимся.
— Расскажите мне о вашей матери.
— Она бы вам не понравилась.
— Матери мне бы понравились все. Моя, кажется, была очень красивой, очень кроткой, очень больной и очень хотела, чтобы я появилась на свет. Мне не оставалось ничего другого, как отдавать свою любовь тени. Если судить по той тоске, которую и сейчас еще ничто не может утолить, то кажется, даже в колыбели любовь к отцу не могла мне заменить ее. Хотя отец мой был человеком, которого очень легко любить и который довольствовался в жизни самой малостью: ему на всю жизнь хватило меня одной. Но дом бедного врача в Риане! Большая белая деревня среди скал на перекрестке голых облезлых долин, по которым течет ветер. Непрерывно. Большая деревня, истертая ветром; кость, обглоданная зимой голодной лисицей, еще более неприютная, чем те места, что мы с вами проезжали и где нет ничего более печального, чем солнце.
Большую часть дня я оставалась одна или с горбатой Анаис — золотая женщина. Все были золотые. Мой отец был золотым. Меня никогда не обижали. Напротив, меня гладили, ласкали, я была истерта, ободрана нежными прикосновениями рук, губ, усов, как был истерт и ободран ветром этот суровый и тревожный край. Мне всегда было страшно, и я любила мои войлочные туфли, потому что они позволяли мне передвигаться совершенно бесшумно; прямая как тростинка, я подходила к грохочущему окну, к скрипучей двери, останавливалась и слушала. Главное — быть уверенной; это желание было сильнее страха. Уверенной в чем? Во всем.
Когда я услышала ваши приглушенные шаги в том доме в Маноске, где я была одна посреди холеры, я взяла подсвечник и пошла посмотреть, в чем дело. Я обязательно должна увидеть. Я не умею бежать. Только в опасности я нахожу убежище. Я так боюсь! Дерзость — это мое естественное состояние. Кажется, я немного опьянела.
— Не обращайте внимания, пейте. Вино нам сейчас необходимо. Только выпейте лучше вот этого, темного. Оно похоже на итальянское вино, и в нем есть танин. Это придает выносливости на марше.
— Вы так много знаете.
— Я не знаю ничего. Когда мне в первый раз пришлось командовать людьми (а у меня была масса преимуществ: фазаньи перья на каске, золотое шитье на рукавах и стены замка Парди за спиной), я спросил себя: «А по какому праву?» Передо мной было пятьдесят усатых молодцов, с которыми можно было делать все, что угодно, и среди них, по стойке «смирно», Джузеппе, мой молочный брат. Накануне еще у нас была отчаянная драка на саблях. Но тут я всегда беру верх. Когда мы были маленькими, его мать хотела, чтобы он обращался ко мне «монсеньор». Ну а если Терезе что пришло в голову, а особенно если это касается меня, тут ее не собьешь. Он называл меня вслух «монсеньор», а потом сквозь зубы добавлял все, что ему хотелось. Мы дрались, но, если на меня нападал кто-то другой, он тотчас же на него бросался. Мы спали вместе в одной кровати. Это мой брат. Он неподвижно и прямо сидел на своей лошади. Я думал: «Если однажды ты прикажешь ему идти в атаку, он пойдет». Накануне я поранил ему саблей руку, и полночи мы проплакали вместе. Но через три дня мы снова сцепились. Джузеппе был моим денщиком. В тот день я передал командование капитану, позвал Джузеппе, и мы пошли прогуляться в лесу.
— Я никогда не думала, что вы офицер.
— Я полковник, мой патент куплен и оплачен.
— Что же вы делаете во Франции? В крестьянской одежде?
— Я скрываюсь, точнее, скрывался. Теперь я возвращаюсь домой.
— Опьяненный жаждой мести?
— Мне нет нужды мстить. Я просто сегодня пьян, как и вы, вот и все. За меня отомстят другие.
— Вместе с верным Джузеппе?
— Вместе с верным Джузеппе, который тоже, должно быть, бредет по лесам и дорогам и, не застав меня в Сент-Коломб, клянет меня на чем свет стоит.
— И с Лавинией.
— Девочка, сваренная на пару.
— Почему девочка, сваренная на пару?
— Так ее окрестила моя мать. «Можно сказать, что я ее высидела, как наседка», — говорила она. Когда Лавиния пришла в замок Парди, она была не больше трех вершков росту. Остальное не очень удобно говорить.
— Неудобно для кого?
— Неудобно для всех.
— Вы не решаетесь сказать, для чего ваша матушка использовала Лавинию? И почему она ее окрестила «девочка, сваренная на пару»? И почему важно было, что в ней не больше трех вершков росту?
— Вы очень неосторожны, — сказал Анджело. — Вы меня не знаете. Может быть, я разбойник. У них нередко бывают хорошие манеры и даже храбрость. И все они республиканцы. Однако рано или поздно наступает момент, когда они думают только о себе. А тогда берегитесь! Я пьян, а вы мне даете повод разозлиться. Почему вы думаете, что я на это неспособен? На самом деле, все это ребячество. Моя мать заставляла Лавинию забираться под ее юбки, малышка должна была просунуть ручонку под корсет и расправить рубашку. Вот почему она была сварена на пару и высижена наседкой. В этом нет ничего страшного, и Лавиния выполняла эту работу до тех пор, пока не уехала с Джузеппе. И тут все не так просто. Она уехала с Джузеппе не ради любви. Женщины в наших краях любят любовь, это точно, но они с радостью поднимутся среди ночи, чтобы принять участие в каком-нибудь таинственном и героическом действе, а особенно если у них при этом нет иной цели, чем испытать увлекательное приключение либо оказаться рядом с загадочными мрачными мужчинами, готовыми на великие деяния в духе Брута, слушать их речи, служить им. У нас гордятся близостью с тем, кому грозит казнь на площади. Публичная казнь политического преступника — это утренний спектакль, собирающий множество народу, так как каждый чувствует, что вкладывает в это зрелище кусочек собственного сердца.
Что бы ни делала моя мать, она отдается этому всей душой. Она — само вдохновение. Ее указующий перст никогда не оставляет меня в покое, заставляя поднимать голову и смотреть в небо.
— Вы были правы: мне не нравится ваша мать.
— Это потому, что ее здесь нет.
— Может быть; но прежде всего потому, что здесь есть вы.
— Нетрудно было бы повернуть все иначе, не будь этого пальца у меня перед носом. Ежели не рваться в небеса, так ведь у меня было все необходимое. Джузеппе все время корит меня за это. Но я не считаю, что революции — это убийства, в противном случае я бы отказался. Я этого не скрываю. А потому на меня нападают и с той, и с другой стороны. Я убил человека. Доносчика. Но разве считать доносчика человеком — это значит иметь иллюзии? Соображения, принимающие в расчет удобства, всегда безнравственны. Безнравственно подходить с разной меркой к одному и тому же событию. С ним можно было запросто разделаться где-нибудь в темном углу. Потушить фонари и проткнуть его. А для этого надо всего лишь вынуть руку из кармана. За два луидора я мог иметь в моем распоряжении столько же наемных убийц, сколько в Турине найдется мужчин и женщин. Для этого, как они говорят, мне было достаточно положить на лапу, а самому спокойненько остаться дома и даже утром подольше понежиться в постели, пока все будет сделано без моего участия. Это они называют быть благоразумным. Но оказывается, у меня есть еще одно отличие. Я бываю красноречив, только говоря сам с собой. Если нужно следовать великим примерам, если такой ценой надо платить за свободу и счастье народа, то я сам презирал бы себя за то, что не понял этого раньше других. Наемнику можно поручить убийство, но разве можно кому-нибудь поручить свою душу?
— Так вы, стало быть, один из тех персонажей, о которых столько говорят и которые причиняют столько беспокойства, скрываясь в лесах по ту сторону Альп? Только при чем здесь Брут? В конце концов, у каждого на совести есть что-то вроде убийства. Если в скромности есть своя прелесть, то здесь, пожалуй, она уместнее всего. Вы мне поверите, если я скажу, что мой муж пытался завоевать мое сердце при помощи трупа, обглоданного воронами и лисицами? Я ведь вам говорила, что моему мужу шестьдесят восемь лет? Обычно это вызывает огромное удивление. Вы же даже глазом не моргнули. Стало быть, я вам безразлична, но…
— Вы мне совершенно не безразличны. Вот уже десять дней, как я развожу для вас костер, готовлю вам поленту и вместо того, чтобы заниматься своими делами, еду с вами по направлению к Гапу…
— Где я надеюсь найти наконец своего мужа. Потому что я люблю его. Это, кажется, не слишком вас волнует?
— Это совершенно естественно, раз вы вышли за него замуж.
— В ваших словах часто проглядывает некоторая галантность. Действительно, несмотря на его знатность и богатство, я бы никогда не вышла за него замуж, если бы не любила его. Я вам благодарна. Но тем не менее между нами разница в сорок пять лет. И это вас совсем не удивляет?
— Нет. Меня удивляет, что вы все время подчеркиваете его возраст.
— Это одна из моих слабостей. Вы предпочли бы амазонку? Может быть, во мне все-таки есть что-то от амазонки, и именно в этом оно и проявляется. Я подчеркиваю не его возраст, а то, как он может быть прекрасен. В подобных браках люди всегда склонны видеть корыстные интересы. Разве это такая уж слабость — пытаться любой ценой смыть подобные подозрения?
— Ну, чтобы вас успокоить, я скажу, что для меня просто оскорбительно, что вы могли заподозрить во мне подобные мысли. Я знаю, что порой веду себя экстравагантно, и это придает мне дурацкий вид. На самом деле это не так. Я всегда сразу вижу, чего человек стоит. Мне никогда не могло бы прийти в голову, что вы способны на пошлость.
— Вы все время приводите меня в замешательство. И не могу сказать, что это мне неприятно. Я сразу же забыла, что я хотела вам сказать раньше. Но у меня появилось желание сказать вам другое, только обещайте не отвечать мне.
— Обещаю.
— Каждый человек слепо надеется на что-то. Не будьте таким простодушным. А теперь то, о чем я хотела рассказать вам. В один прекрасный день одинокой девушке в доме бедного врача в Риане исполнилось шестнадцать лет. Мир вокруг меня постепенно расширялся. Иногда я ходила танцевать под липами. Девушки выходили замуж и даже становились беременными. Местные молодые люди ухаживали за мной, то есть кружились рядом, как чернослив в кипящей воде. Я вам уже говорила: край наш суровый, там не бывает весны. У отца моего никогда не было экипажа. Мы были не до такой степени бедны, но экипаж был бесполезен на горных дорогах. Он ездил к своим пациентам верхом. Он купил мне кобылу, чтобы я могла сопровождать его. Так я узнала счастье скакать и даже нестись во весь опор по плато. Оно столь обширно, что нетрудно себе представить, что ты спасаешься бегством и в конце концов уходишь от своих преследователей.
Как-то вечером после грозы, спускаясь в долину, мы обнаружили в излучине разбухшей от дождя реки выбитого из седла раненого человека. Тело его было наполовину в воде. Он лежал без сознания, вцепившись в речной ил, и казалось, что даже смерть не может помешать ему сражаться. Он был ранен в грудь пистолетным выстрелом. Естественно, мы подобрали его. Мои страхи, а в последние годы и мои желания, закалили меня. Но это бесчувственное тело, которое нужно было спасти, которое для этого нужно было взять на руки, это безжизненное лицо со все еще нахмуренными бровями потрясли меня так, как ничто никогда не сможет меня потрясти. Дома отец уложил раненого на кухонном столе, вскипятил воду, снял сюртук и засучил рукава рубашки. Первым жестом раненого, едва он пришел в себя, был жест угрозы; но удивительно быстро поняв, что происходит, зачем нужен маленький блестящий нож, который мой отец держал в руке, он обаятельно улыбнулся, произнес слова извинения и подчинился с мужественной покорностью.
Я не думаю, что удивлю вас и тем более вызову ваше возмущение, сказав, что извлеченная пуля оказалась пулей для карабина, и более того, жандармского карабина, как сказал мне отец. Одежда этого человека, испачканная кровью и грязью, была тем не менее из тонкого сукна и хорошего покроя. Таким крестьянам, как мы, это было в диковину. Под очень чистой шелковой рубашкой у него на шее был украшенный гербом крест на такой тонкой золотой цепочке, что я сначала подумала, что она сплетена из женских волос.
Короче, мы устроили его в спальне на втором этаже, где он и проводил все время в одиночестве. Только я ухаживала за ним. Здоровье стало быстро возвращаться к нему. Отца это удивляло. «Этому человеку не меньше шестидесяти, — говорил он, — а поправляется он, как двадцатилетний». Я вспомнила, что грудь его была покрыта густыми седыми волосами и что их пришлось сбрить, чтобы сделать ему перевязку.
Он был у нас уже около месяца, и никто об этом не знал. Мне до безумия нравилась эта ситуация. В первое время он настороженно следил своими живыми глазами за моим отцом. И взгляд у него был тогда тяжелый и даже жестокий. Я знала, что, несмотря на рану и вопреки всякому благоразумию, преодолевая мучительную боль, он все-таки встает и что под подушкой у него лежит заряженный пистолет. Но меня он совершенно не опасался. Я могла войти к нему в любое время дня и ночи, и он не вздрагивал. Он узнавал мои шаги, даже совсем бесшумные; он доверял мне. Все эти мелочи делали меня счастливой. Наконец, недели через две, он сказал моему отцу, что еще раз приносит ему свои извинения. «И от всей души», — добавил он. В его устах самые простые слова звучали значительно.
Как-то вечером, прогуливаясь по липовой аллее, я увидела незнакомого человека, который стоял, прислонясь к стволу дерева, и смотрел на меня. Праздничная одежда выглядела на нем нелепо. Я поспешила вернуться в дом. Этот человек двинулся за мной к дому. Я взлетела по лестнице на второй этаж и вбежала в комнату нашего гостя.
«Не волнуйтесь, — сказал он мне, когда я описала ему незнакомца. — Приведите его сюда. Это человек, которого я жду».
Действительно, как только он вошел в дом, стало ясно, что это слуга. Когда стемнело, он пошел за лошадью, которую днем спрятал в чаще, и принес узел со свежей одеждой. Вероятно, получив приказания, он ушел. Он вернулся через две недели, уже не таясь и в ливрее. Он вел прекрасную лошадь, оседланную по-английски.
Как он предупредил своего слугу в первый раз, так и осталось неизвестным. Этого он не сказал даже мне, и я могу только строить догадки по этому поводу. Мы также были очень удивлены распространившимися в ту пору в Риане слухами. Говорили, что господин де Тэюс — наш давний знакомый, по-дружески приехавший к нам погостить.
Однако была эта пуля из жандармского карабина, о которой никто не говорил и которую я носила на шее в маленьком шелковом мешочке.
Господин де Тэюс вскоре был уже в состоянии ходить и обедать вместе с нами. Со мной он обращался, как с дамой, и был необычайно почтителен. Я была в восторге и ждала большего. Он не обманул моих ожиданий.
Он попросил меня сопровождать его во время верховых прогулок, которые мой отец рекомендовал ему. Мы совершили только одну прогулку. Мы отправились на то место, где я нашла его. Но он предложил мне углубиться в чащу. Мы прошли около четверти лье по тропинке.
«Я видел это место только раз, в грозу, при свете молнии, — сказал он мне, — но я ищу вечнозеленый дуб, и мне кажется, что он перед нами. Это пустынное место вряд ли можно назвать райским уголком».
Но в тот день оно было для меня райским. Он велел мне спешиться и раздвинул заросли ломоноса вокруг ствола дуба.
«Идите сюда», — сказал он мне.
Я подошла. Он обнял меня за талию. Я сразу же увидела карабин рядом с обрывками разодранного мундира. Это был обглоданный труп солдата, если судить по красным отворотам мундира. Потом он указал мне на череп этого человека: лба у него не было.
«Вот мой выстрел, — сказал он. — Я стрелял в него, ослепленный дождем и молнией, и в груди у меня уже была пуля. Нужно ли вам говорить, что это жандарм, или вы и сами это видите? — И добавил: — Я не хотел бы, чтобы вы считали, что со мной можно справиться без труда и ничем не рискуя».
Когда он говорил это, в его голосе звучали нежные, воркующие ноты.
Когда мы нашли этого человека раненым на илистом берегу потока, мне не пришло в голову связать этот факт с событием, происшедшим неделю назад на дороге, ведущей из Сен-Максилена в Экс. Господин де Тэюс постарался заставить меня это сделать. Он напомнил мне о почтовом дилижансе, который вез деньги в казну. Бандиты атаковали его на подъеме к Пурьер и ограбили, несмотря на сопровождавший его эскорт жандармов.
— Похоже, в этих краях бандиты специализируются на грабежах дилижансов, везущих казенные деньги, — сказал Анджело. — В прошлом году в Эксе за шесть месяцев было совершено три таких ограбления: на той дороге, о которой вы говорили, на дороге в Авиньон и на той, что ведет в Альпы.
— Вы, значит, жили в Эксе?
— Да, я провел там два года.
— Мы были соседями. Ла-Валетт, где я жила после свадьбы, — это наше имение, — находится в каких-нибудь трех лье к востоку, в той части Сен-Виктуар, которая каждый раз на закате становится розовой. Мы могли бы встретиться. Я часто бывала в Эксе, где вела вполне светскую жизнь.
— В которой я никогда не участвовал. Я жил почти отшельником. Посещал только учителя фехтования и был знаком только с офицерами из гарнизона (да и с теми виделся только во время состязаний в фехтовании). Но я совершал дальние прогулки верхом в лесу, и как раз там, где гора по вечерам становится розовой. Возможно, я и проезжал через ваше имение. Я подумал об этом вчера, когда вы заговорили о замке Ла — Валетт с нашим кларнетистом. Я помню, что видел однажды среди сосен фасад большого дома, у которого, казалось, была душа.
— Если у него была душа, то это, без сомнения, был наш дом. Не сочтите это тщеславием. Но если бы вы просто назвали его красивым, я бы не была так уверена. Все большие дома под Эксом красивы, но душа — это нечто большее, и мне кажется, что у нашего есть то, что для этого нужно. Однажды взглянув на знаменитое лицо Ла-Валетт, полное гордого благородства, которое укрепило меня в моих чувствах, вы должны были запомнить его навсегда.
— Я, действительно, спрашивал себя, что за страстные существа могли жить в этих местах.
— Одно из них у вас перед глазами. Оно вам еще не надоело? Где вы жили в Эксе?
— Не у себя дома; этим все сказано. Изгнанник, беглец должен привыкнуть не иметь других ценностей, кроме самого себя. Меня оправдывает одно — я не скрывался. Сколько раз я благословлял тот безрассудный поступок, из-за которого мне пришлось покинуть родину! Убийство, даже в случае законной самообороны — как это и было на самом деле, — нигде не позволило бы мне жить спокойно. Человек, которого я убил, продавал республиканцев правительству Австрии, и его жертвы умирали в тюрьмах. Но благородные цели не могут оправдать подлость. Именно поэтому я не мог себе позволить расправиться с подлецом подлыми методами. Я убил его на дуэли. У него были шансы остаться в живых. Друзья упрекали меня за то, что я рисковал своей жизнью. Похоже, что защитники народа не имеют права на благородство. В конце концов, я думаю, все были в восторге; я должен был выбирать между тюрьмой и бегством. В тюрьме человек быстро отправляется на тот свет, обычно от желудочных колик — весьма бесславный конец; а бежать — это значит уползти в нору и смириться. Я мешал моим друзьям. Я выехал из дому в парадном мундире и пустил лошадь шагом. Поднимаясь в гору около Чезаны, я услышал за спиной топот копыт. Тогда я спешился и собрал маленький букетик нарциссов, которыми были покрыты луга. На мне была каска с перьями и синий мундир, расшитый золотом. Карабинеры отдали мне честь. Я понял тогда, что мои друзья ошиблись. В конце концов, итальянцы — это народ, который любит нарциссы.
Это позволило мне жить в Эксе у одной славной женщины, которая, кажется, была экономкой у кюре. В доме было две двери, даже три, если считать ту, что выходила в сад. Я счел благоразумным поселиться в этом городке, где был военный гарнизон, чтобы не разучиться владеть шпагой. Моя матушка очень регулярно присылала мне деньги через Марсель. Я экипировался. Нанял учителя фехтования и посещал фехтовальные залы.
Я полагаю, вы все еще храните в шелковом мешочке ту пулю от карабина; а значит, вы не будете смеяться, если я вам скажу, что в моем бумажнике лежит пакетик с крошками сухой травы, похожей на чай: это мой букет нарциссов из Чезаны. Я люблю это.
— Стало быть, вы не бывали в хорошем обществе?
— Я бывал в великолепном обществе, а именно в обществе Александра Малого по прозвищу Малыш Александр. Этот длинный, ворчливый сухарь владел саблей как бог. Мы многому научились друг у друга.
— Хорошее общество могло бы вас научить весьма любопытным и очень полезным вещам, таким, например, как гордиев узел, которым можно удушить либерально настроенного человека. Порой есть смысл поручить это свеженьким пальчикам. Они действуют надежнее, чем сабля. В Эксе очень хорошенькие женщины.
— Да, они видели меня на состязаниях в фехтовании.
— Они, должно быть, были от вас без ума?
— Они, действительно, смотрелись, как прекрасный гобелен. Я обожаю гобелены. Я часто представляю себе, как какой-нибудь властитель выносит мне смертный приговор в торжественном зале, украшенном гобеленами, изображающими «Неистового Роланда» Ариосто. Убийцы ждут меня за дверью, а я иду им навстречу, глядя на шерстяную улыбку Анджелики и на вышитые крестом нежные глаза Брадаманты. Но главное — это смертный приговор.
— Мы слишком много выпили, — сказала молодая женщина. — Нам уже в пору не пить, а петь, если вы мне позволите этот ужасный каламбур. Может быть, все-таки пора спать?
Они устроились в комнатах, расположенных одна против другой. Хмель не помешал Анджело устроить себе квадратную постель, как в казарме.
Среди ночи он проснулся. Дождь лил как из ведра, было слышно, как под его напором содрогаются оконные рамы и дребезжат стекла. Вдали слышались раскаты грома. Он вспомнил о своей спутнице.
«Мы без труда вошли в этот дом, — подумал он, — то же самое могут сделать другие. По дорогам сейчас скитается немало народа, а в такую погоду всякий ищет себе пристанище. Они и сюда могут заявиться. Если на пороге ее комнаты появится мужчина, да еще вроде нашего кларнетиста, она испугается».
Он разобрал свою квадратную постель, бесшумно перетащил матрас в коридор и устроился у двери комнаты молодой женщины. Убедившись, что он полностью загораживает вход, Анджело заснул.
ГЛАВА XIII
Анджело догадался с утра пораньше убрать от двери свое ложе. И когда молодая женщина пришла в комнату, где они провели вечер, он уже приготовил чай и поленту, на этот раз соленую.
Мул спокойно стоял в конюшне и, казалось, был очень доволен жизнью. Дождь прекратился, но небо было затянуто тучами и грозило всевозможными неожиданностями. Тучи по-прежнему стремительно неслись с юга. Уже почти облетевшие леса казались по — зимнему прозрачными.
— А теперь в путь, — сказал Анджело, — но сначала договоримся, что вы будете меня слушаться. Наденьте мой плащ и садитесь на мула. Каждый час вы будете слезать с мула и немного идти пешком. Стоит вспотевшему человеку продрогнуть, и холера тут как тут. Можете мне поверить. Вам надо беречься.
Молодая женщина казалась озабоченной и как будто немного пристыженной. Она покорно завернулась в большой плащ и села на мула, которого Анджело взял под уздцы.
Дорога карабкалась по довольно крутым склонам и наконец вывела их к опушке леса на обширном мрачном плато, где тучи почти касались верхушек деревьев. Висящая в воздухе ледяная изморось вздрагивала под порывами ветра. И лишь гонимые им водяные брызги оживляли эти безжизненные просторы.
Анджело поднял воротник своей куртки. Ее плотная ткань хорошо защищала его от непогоды.
«Да здравствуют Джузеппе и Лавиния, — говорил он себе. — Они все предусмотрели. Вот что значит настоящая любовь».
Для человека, влюбленного, как и он, в свободу, была своеобразная прелесть в этих безжизненных просторах. А кроме того, он знал, что его прекрасные черные волосы, пропитанные водяной пылью, приобретают тяжесть и изысканную красоту листьев аканта.
«Сколько людей с холодной душой чувствовали бы себя совершенно удовлетворенными на моем месте, — думал он. — Но я безумец, мне этого мало. Мне нужен Ариосто. Там моя стихия».
Они уже больше трех часов шли по каменистой дороге, петлявшей среди буксов, можжевельников и прочей съежившейся, исхлестанной ветром растительности. Выехав на открытое место, они увидели, что небо по-прежнему затянуто стремительно бегущими тучами. На них время от времени обрушивались непродолжительные, но плотные заряды дождя, где каждая капля, казалось, была подкована крошечным кусочком льда. Молодая женщина, закрыв голову большим капюшоном, молча и покорно позволяла мулу нести себя.
Дорога спустилась в небольшую долину, пролегла вброд через разбухший от дождей ручей, обогнула выступ серой скалы и неожиданно вышла к деревушке, состоящей из десятка серых домов, окутанных пылью серых облаков. Несмотря на запах топившихся печей, мирно дымящиеся трубы и теплый, добрый свет окон, Анджело подгонял мула. Однако здесь явно не было никаких признаков болезни.
— Нужно постараться пройти сегодня как можно больше, — сказал Анджело. — Вы правы, что позволяете мулу нести себя. Ни в коем случае не слезайте. Доверьтесь мне и — вперед. На этой высоте каждую минуту может пойти снег. Надо поскорее пройти эти места.
Дорога вела их вдоль ложбины, наверх, мимо небольших, но ухоженных картофельных полей. Затем свернула в рощу довольно высоких и кустистых дубов, еще покрытых золотистыми листьями, громко шумевшими под струями дождя и ударами ветра. Перебираясь с одного склона расширяющегося оврага на другой, дорога вышла к новым зарослям букса и диких кустарников, а затем на пустынную возвышенность, исхлестанную дождем, словно мраморной пылью.
Погода внушала все больше опасений. Несмотря на холод, тучи тащились совсем низко, почти задевая верхушки деревьев. Где-то слева несколько раз рявкнул гром. Мул начал выказывать беспокойство. Молодая женщина хотела спешиться.
— Не нужно, — сказал Анджело, — эта скотина будет шагать, а если понадобится, я заставлю ее бежать.
Он вспомнил, как поступают артиллеристы в горах: с солдатской бесцеремонностью он взялся за одно ухо мула, и тот мигом перестал капризничать.
Ливень, град, ветер безжалостно обрушились на них. Небо было полностью затянуто черными тучами. Наконец сверкнула молния, и, прежде чем прозвучал гром, дождь полил плотной стеной.
Непрестанно подгоняя мула, Анджело пытался разглядеть сквозь стену дождя хоть какое-нибудь укрытие, неважно — что, пусть даже просто большое дерево. Он уже был на последнем издыхании, когда заметил, что дорога поднимается. Пройдя мимо разрушенных домов, он не сразу понял, что сквозь завесу дождя промелькнуло нечто вроде свода. Он повернул мула назад и вошел вместе с ним под арку. Это были остатки то ли погреба, то ли сарая с навесом. Снаружи развалины старой деревни тонули в потоках дождя.
Несмотря на тяжелый плащ, молодая женщина легко соскочила на землю.
— Вы промокли, — сказала она, — и теперь схватите ту смертельную простуду, о которой вы мне говорили.
— Я сейчас разведу костер, — ответил Анджело.
Но в этом подвале не было дров, а дождь хлестал с такой силой, что вода уже стала просачиваться сквозь навес.
Стоя под навесом, они растерянно смотрели на это неистовство стихии. Вдруг они услышали странный шум: это дождь стучал по огромному голубому зонту.
Этот предмет, удивительного цвета и размеров, казалось, в одиночку сражался с порывами ветра — настолько хорошо он скрывал того, кто его нес. Владельцем же его оказался толстый, жизнерадостный человек, затянутый в довольно странного вида сюртук.
— Я уже добрых пять минут делаю вам знаки и зову вас, барабаня по стеклу, — сказал им этот человек с самой искренней веселостью. — Вы похожи на двух куриц, которые ждут, что их вот-вот зарежут. Пойдемте ко мне. Это тут, напротив. Сейчас не время валять дурака. Пошли.
Сквозь завесу дождя и бегущие над возвышенностью тучи проглядывала разрушенная деревня, от нее остались только обломки стен. Человек в сюртуке повел их через некое подобие площади, заросшей зеленью. Он управлялся со своим огромным зонтом с ловкостью заправского моряка. Он открыл дверь хлева и впустил туда мула.
— Мы им займемся потом, — сказал он, — идите сюда.
Анджело и молодая женщина были удивлены, увидев этажерки с книгами среди множества валявшихся в немыслимом беспорядке других вещей. Было очень жарко, а Анджело вздрогнул от озноба.
— Мадемуазель займется изучением гравюры, изображающей Москву, — сказал хозяин, — посчитайте купола и пролеты мостов, это весьма поучительно, а молодой человек тем временем сделает мне одолжение, раздевшись перед огнем догола, и как следует разотрется. Я ненавижу пневмонии. Я уже двадцать лет твержу: «Нет ничего нелепее одежды из бархата, во всяком случае в наших краях. Намокший бархат пахнет псиной и сохнет сто лет». Трите сильнее. Дайте-ка мне.
Он взял из рук Анджело полотенце, которым тот вытирался, и изо всех сил принялся растирать его. Этот сильный и решительный человек стал тереть его с таким азартом, что у Анджело перехватило дыхание и он мгновенно стал красным с головы до пят.
— Завернитесь в одеяло и сядьте не у огня, а в огонь. Я хочу посмотреть, как вы будете поджариваться. И выпейте-ка вот это; это ром, и не от бакалейщика. Пейте залпом. Одежда этой девушки суха, как порох. Ну как, мадемуазель, сосчитали? Вот галантный кавалер. Так сколько же куполов и арок?
— Тридцать два, — ответила молодая женщина.
— Потрясающе! — воскликнул он. — Совершенно точно. Она их действительно посчитала! Тридцать два. Самое забавное, что их тридцать три. Посмотрите вот на эту штуку. Когда мне скучно, я ее тоже считаю. Трудно точно сказать, что это, купол или арка, то ли свинья, то ли сало, но получается тридцать три, а бывают минуты, когда приятно обнаружить что-нибудь новенькое.
Комната была освещена ярким огнем, пылавшим в очаге. Высокое окно, выходившее на развалины деревни, пропускало не слишком много света. Снаружи его стекла затемняли бегущие низко над землей тучи, а изнутри — густой слой пыли. Пламени огромных поленьев, горевших в очаге, было достаточно, чтобы увидеть, что комната заставлена богатой, но очень запущенной мебелью, заваленной книгами и кипами бумаг, на которых в хрупком равновесии громоздились большие и маленькие кувшины, чашки, миски, бутылки, кастрюли, разливательные ложки, трубки различных форм и размеров и даже ящики с кухонной утварью. Вдоль стены тянулись полки, уставленные рядами книг, склонившихся, словно хлеба на ветру. Столы круглые, квадратные и овальные, столики на одной ножке, клонящиеся под грузом бумаг то вправо, то влево, комоды, секретеры, как попало стоящие табуретки, между которыми был напоминающий тропинку проход; вся эта мебель оставляла тем не менее достаточно свободного места перед камином, где разместились друг против друга два кресла и очаровательный, грациозный, как хорошенькая девочка, карточный стол, а на нем керосиновая лампа и открытая книга. Все, за исключением этого стола, лампы, книги и одного из кресел, было покрыто белой пылью. В камине холмиками лежала зола, из-за чего огонь поднимался на целую пядь выше подставки для дров.
Кухни не было видно. Но откуда-то доносился дивный запах то ли рагу из дичи, то ли тушеного мяса, томившегося в винном соусе.
Этот запах произвел на Анджело большое впечатление. Он говорил себе: «Этого достаточно. Все изменилось». Он говорил себе, что в действительности достаточно немного тушеного мяса, чтобы приручить всех героев и героинь Ариосто. «И большей частью, — растерянно добавлял он, — от этой действительности никуда не денешься». Ему казалось унизительным сидеть нагишом на корточках у огня, завернувшись в одеяло, а главное, «делать это для того, чтобы остаться в живых». Но у него была свобода и эта молодая женщина, которую надо было проводить до Гапа. Он заговорил о холере.
— Это очень забавно, — сказал толстяк в сюртуке. — У нас сейчас эпидемия страха. Если я назову холерой желтую повязку и заставлю тысячу человек носить ее, вся тысяча умрет через две недели.
Анджело, которого по-прежнему смущали и его нагота, и одеяло (хотя и молодая женщина, которая, сидя на корточках рядом с ним, грела руки у огня, и этот человек в сюртуке, набивавший трубку, совершенно не обращали на это внимания), начал очень серьезно рассуждать о том, что в городах не хватает хлора и хлористых соединений. Наконец он не выдержал и признался:
— Я очень неловко чувствую себя в этом одеяле с торчащими из-под него голыми ногами. Может быть, у вас найдется какая-нибудь одежда?
— В городах нет недостатка в хлористых соединениях, — ответил мужчина, закуривая трубку. — Там есть недостаток всего. Во всяком случае, всего, что необходимо, чтобы сопротивляться мушке, тем более мушке несуществующей. Видите ли, молодой человек, — добавил он, удобно устраиваясь в кресле рядом с карточным столом, — я на этом собаку съел, я больше сорока лет занимался медициной. Я прекрасно знаю, что холера не является просто плодом воображения. Но если она так легко распространяется, если, как мы говорим, она принимает «эпидемический характер», то это потому, что постоянная близость смерти пробуждает в людях пресловутый врожденный эгоизм. Люди умирают от эгоизма в буквальном смысле этого слова. И пожалуйста, заметьте, что это результат многочисленных клинических наблюдений за состоянием здоровья города и деревни — города и деревни, которых я перевидал гораздо больше, чем постелей. Когда речь идет о чуме или о холере, хорошие люди не умирают, молодой человек. Я понимаю вас, вы хотите сказать, что видели, как умирают хорошие. Я вам отвечу: «Значит, они не были достаточно хороши».
Анджело рассказал ему о «маленьком французе».
— Наличие некоторого иммунитета всегда делает человека самоуверенным, — возразил мужчина. — Во все времена боги пользовались этой слабостью, и пресловутая мушка также не упускает этой возможности, дорогой месье. «Смерть тому, кто считает себя невинным» — вот язык богов. И он справедлив. Человек полагает, что у него есть основания считать себя прозорливым, если ему удалось схватить быка за рога. Этого недостаточно. Вы мне приведете в пример сельского врача, или меня самого, или vulgum pecus: все это, конечно, умирает.
Анджело в данный момент нуждался в трупах, а потому стал рассказывать, как «маленький француз» потряс его своим великодушием и самоотверженностью.
— Возможно, — ответил мужчина, — но тогда он был слишком хорош. Во всем нужна мера. Назовите мне кого-нибудь, кто бы просто забывал о себе. Вот слово, которое я искал. Кого-нибудь, кто не думает о себе и кто, следовательно, не ищет умирающих среди кучи трупов, чтобы иметь удовольствие спасти их, как это делал ваш маленький врач. Покажите мне кого-нибудь, кто не думает ни о своей печени, ни о своей селезенке, ни о своем желудке. Такие не умирают. По крайней мере от холеры. От старости — конечно, но от холеры — нет.
Он добавил, что это вулканический край, а потому ядовитые испарения здесь невозможны; что на семь-восемь лье в округе (в этих пустынных местах нет смысла говорить о меньших расстояниях) с начала эпидемии не было ни одного случая смерти от холеры.
— Под нами находится пласт лавы, от которого поднимаются горячие сернистые испарения. В общем, мы не знаем забот.
Тем не менее он согласился, что хлористые соединения, о которых говорил Анджело, не лишены смысла и что в городах химия вполне может заменить и философию, и мораль.
Он практиковал в Лионе, Гренобле и даже Париже, что и было причиной его меланхолии, сказал он, и тонкая улыбка осветила его лицо. Меланхолии, а не мизантропии, как они могли в этом убедиться. Впрочем, он лечится куполами Москвы. Эта элементарная, но очень эффективная метода действует примерно так же, как железо при малокровии. Знаете, это исключительно важное открытие. До сих пор от меланхолии не было лекарства. Медицина была бессильна. У меланхолии, хотя она и не столь эффектна (но ее коварство удесятеряет ее губительную силу), больше жертв, чем у холеры. Нет необходимости говорить о том, что меланхолия убивает, это прописная истина, но никто не может сказать, в каких количествах, потому что ее жертвы не валяются на улицах с позеленевшими животами, а отправляются на тот свет очень скромно и благопристойно в своем углу, и считается (может быть, не без оснований), что они умерли естественной смертью. Но даже помимо рокового исхода меланхолия превращает пораженных ею людей в собрание живых мертвецов, своего рода обитаемое кладбище. Она лишает аппетита, желаний, делает бессильным, гасит лампы и даже солнце и, сверх того, вызывает навязчивое ощущение никчемности, которое прекрасно сочетается со всеми вышеуказанными симптомами; и если она не является заразной в том смысле, какой мы бессознательно придаем этому слову, то тем не менее она толкает меланхоликов к тем крайностям уныния, которые могут отравить, лишить способности к действию и, следовательно, погубить целую страну. А кроме того, не надо забывать о тех величественных деяниях, которым в конце концов посвящают себя меланхолики сангвинического склада и которые ввергают целые народы в смертоубийственную резню, не менее отвратительную, чем чума или холера. Так что если получше присмотреться, то его выдумка с куполами Москвы даже очень недурна. И он ее совершенствует. А знаете, чем он занялся сейчас? Просто-напросто Виктором Гюго.
И он похлопал ладонью по открытой книге, лежавшей на столике у него под рукой рядом с лампой.
При этом, по естественному ходу ассоциаций, он взглянул на тучи сквозь залитое водой и вздрагивающее под ударами ветра окно и заявил, что погода изумительная.
Сапоги, рубашка и прочая одежда Анджело высохли. Он отправился одеваться в темный угол.
— К черту стыдливость, — сказал ему мужчина, — оставайтесь здесь у огня. Вы хорошо сложены, чем вы рискуете! Или вы полагаете, что мадемуазель была зачата и рождена на свет per studiare la matematica? Любой молодой человек — это Северный полюс, Сведенборг, Кромвель! А тепло застольного общения! Разве можно пренебрегать этим? Будьте как греки, мой юный друг! Взгляните-ка на это лицо и на эти огромные глаза.
Эллады-матери так ласков небосвод…
Анджело готов был ответить дерзостью, но, к своему удивлению, не смог: к горлу подкатила волна соленой слюны, и он изо всех сил старался сглотнуть ее. Продолжая болтать, хозяин дома присел на корточки рядом с молодой женщиной, разгреб золу в очаге, вытащил чугунную кастрюлю и приподнял крышку. Для того, кто целую неделю питался полентой и чаем, невозможно было устоять перед опьяняющим запахом дичи и винного соуса.
— Похозяйничайте-ка, голубушка. В шкафчике, который, впрочем, находится напротив того угла, где наш Иосиф натягивает штаны, есть чистая скатерть, тарелки и все остальное. Накройте, пожалуйста, на стол. И мы воздадим должное плодам моих охотничьих подвигов. Раз уж у меня гости, я хочу устроить нечто вроде домашнего Валтасарова пира, что само по себе является событием в жизни человека, и тем более в жизни закоренелого, одинокого и, скажем откровенно, стареющего холостяка.
О горе власти — той, которая глумится
Над стонами раба и криками провидца!
Как Валтасар в чаду веселья и вина
В былые времена — так ныне средь обедов
Властитель, о конце грядущем не проведав,
В узорах на стене не видит письмена!
Жесткое прикосновение бархатной куртки доставило Анджело неизъяснимое удовольствие.
«Собственные сапоги на ногах, — думал он, — в этом, может быть, и заключается суть могущества». Но запах еды забивал все прочие ощущения. Он даже не спрашивал себя, благоразумно ли молодой женщине есть в этом незнакомом доме, да еще и явно очень острую пищу. Устоять перед искушением не было сил. «Тем хуже», — блаженно сказал он себе. Сапоги были уже тут совсем ни при чем.
Анджело пошел взглянуть на мула. Он обтер его пучками соломы. В его теперешнем состоянии запах навоза доставлял ему огромное удовольствие, напоминая о кавалерии. Ему хотелось командовать, и он с сожалением думал о своем прекрасном мундире.
Яростное завывание и грохот урагана заставили его подойти к двери конюшни. Он никогда раньше не видел такого потопа.
Молодая женщина присоединилась к нему. Ошеломленные и мрачные, они с грустью смотрели друг на друга.
— И все-таки, — сказала она, — мне очень нравилась полента, которую вы так хорошо делаете. — И даже добавила: — Которую вы делаете с такой любовью.
— Конечно, — ответил Анджело, — она нас очень выручала, но…
— Уйти нет никакой возможности, — сказала она.
— Не будем обижать этого человека, без сомнения очень любезного, — ответил Анджело.
Они ели с большим аппетитом, не отказываясь ни от чего: ни от хлеба, к которому они из осторожности уже давно не прикасались, ни от вполне заурядного вина, которое хозяин щедро наливал им.
Анджело заметил, что молодая женщина ест с жадностью, закрывая глаза и постанывая от удовольствия.
И все-таки для них обоих трапеза была очень грустной. Хозяин же был весел и по всякому поводу цитировал Гюго.
К счастью, Анджело нашел в портсигаре совсем сухие сигары.
«У меня есть еще двадцать пять штук в коробке. Носовые платки сверху, должно быть, не дали им промокнуть, — подумал он с неожиданно острой радостью. — В жизни не бывает маленьких удовольствий».
Однако теперь, утолив голод, он уже сожалел о том, что согласился есть. Он корил молодую женщину за то, что она так же малодушно, как и он, поддалась этому искушению. Он не в силах был забыть, как она постанывала от наслаждения, отправляя себе в рот кусок за куском. Он видел все в мрачном свете и выложил то, что у него было на сердце.
— Нет, это все-таки поразительный тип, — заметил хозяин. — Ему обязательно хочется, чтобы все интересовались его холерой. Я могу говорить с вами о чуме и о холере ad libitum, но, поверьте мне, гораздо приятнее любоваться весенней прелестью этой очаровательной особы.
— Эта особа останется очаровательной только в том случае, если она не умрет от холеры, — сухо сказал Анджело.
— Не отрицаю, у вас своеобразное восприятие окружающего, молодой человек. Но поверьте старому врачу, его реальная ценность весьма сомнительна. Опыт позволяет мне утверждать, что мы не в состоянии отличить в сцеплении событий и явлений хорошее от дурного. Мне случалось видеть, что чудовищный, напоминающий раковую опухоль карбункул вылечивает от воспаления легких.
Он землю затянул глухим покровом тайны.
Когда речь идет об ощущениях, все совершенно элементарно, ясно и понятно. Ибо ощущения относятся к настоящему моменту. Отсюда мое смирение. Зачем вам нужно заглядывать в неясное будущее, где у свиньи уже не будет ее поросят, и задаваться вопросом, останется ли мадемуазель очаровательной, если сейчас она такова? Короче, что вы, собственно, от меня хотите?
— Это очень просто, — ответил Анджело. — Вы врач, вы должны знать лекарства. У вас даже, возможно, что-нибудь есть в вашей аптечке? Мы идем по дорогам, не имея ничего, кроме нашего желания остаться в живых. Боюсь, что в нынешние времена этого недостаточно. Я думаю, что каломель или даже болеутоляющий эликсир…
— Глупости! Каломель, болеутоляющий эликсир! Какой…
— Но, — перебила его молодая женщина, — в этом сцеплении явлений, которое, как я поняла, касается и меня и на всю непредсказуемость которого вы так кстати указали, я бы хотела знать, какое мне следует занять место, чтобы, как и все, дожить до ста лет.
— Заблуждение, глубочайшее заблуждение, — ответил мужчина, — но ваше вмешательство избавило меня от двух или трех грубостей, которые я собирался произнести; а им здесь не место, дети мои!
О дети! Вы к плечу склонились моему,
Розовощекие, — с вопросом: почему?
Давайте-ка немного взбодримся, а этот ром, смею вас уверить, стоит всех каломелей, вместе взятых.
— Да, — очень серьезно сказал Анджело, — ром великолепен.
— Все великолепно, — ответил мужчина. — Если я стану говорить о холере, вы услышите много для вас неожиданного. Вы видели, как она распространяется по земле, и вам о многом не хочется говорить (вам это легко удается, потому что вы молоды); но видеть, как холера распространяется в человеческом теле — вот зрелище, которое располагает к откровенности. Однако для того чтобы составить себе хотя бы приблизительное представление об этих роскошных празднествах, нужно прежде всего вообразить себе ту территорию, где эти празднества разворачиваются. Легко сказать: печень, селезенка, желудок, но что это такое? Что они представляют собой, прежде чем попадут на мраморный стол в анатомическом театре? Когда они туда попали, от них уже мало проку; если они на что и нужны, так только на то, чтобы дать возможность удовлетворить общественное мнение, соблюсти приличия и посудачить. Но в настоящее время для вас, для меня и для очень большого (заметьте это) числа мужчин и женщин, вполне живых и не собирающихся умирать, что же это все-таки такое? Я отнюдь не собираюсь читать вам лекцию, тут речь не об анатомии, а о том, что нужно заглянуть туда, где зарождаются страсти и заблуждения, благородные порывы и низкий страх. Печень взрослого человека (будь то мужчина или женщина), бодрого и здорового, — прекрасная вещь. И Клод Бернар здесь совершенно ни к чему. Он нам говорит, что печень вырабатывает сахар. Ну и что из этого? Когда нам говорят, что море вырабатывает соль, разве мы от этого больше знаем о море? Если мы хотим составить себе хоть малейшее представление о том, что движет людьми, нам нужен не Клод Бернар, а Лаперуз, Дюмон-Дюрвиль, а еще лучше настоящие великаны: Христофор Колумб, Магеллан, Марко Поло. Я тысячу раз препарировал человеческую печень моими ножичками. Я надевал на нос очки и говорил: «Ну-ка поглядим», как все. И что же я видел? Печень могла быть закупоренной или разрушенной, наполненной кровью или забитой шлаками, иногда она почти срасталась с диафрагмой. Ну и что дальше?
Он, здесь присутствующий, утверждал, что печень подобна удивительному океану, глубину которого не удается измерить, омывающему берега Индии или берега Американского континента, зовущему в дивные странствия между морской глубиной и синевой небес. Клиницисты, чей гнев и возмущение, как у любого другого человека, зарождаются в печени, обвинили его в ненаучности, обозвали безмозглым ослом, но не дали себе труда подумать, что если это отсутствие логики и производится сахаром, то, уж во всяком случае, не тем, которым можно подсластить кофе.
Естественно, учитывая субъективный характер всех экспериментальных исследований, он никому не советует, когда речь заходит о печени, говорить о чудищах, об острове Пасхи, о бурях, о свежем морском ветре, о томлениях души, об индейской хижине, о вулканических островах, о кассии, о золоте, о молниях, о чайках, короче, обо всем, что помогает в грезах перенестись в иной мир. Если только вы не готовы, подобно ему, выносить сарказмы и, пустив все на самотек, ждать благоприятного случая.
— Дайте мне печень и скелет мужчины или женщины ad libitum. Я сую одно в другое, и вы имеете все необходимое, чтобы отдаться перипетиям созерцательной или общественной жизни. Я убиваю Фуальдеса и Поля-Луи Курье. Я торгую неграми, я даю им свободу, я делаю из них пушечное мясо или знамена для учредительных собраний. Я придумываю, создаю и заставляю действовать общество Иисуса, я люблю, ненавижу, ласкаю и убиваю, не говоря уже о моей сестре, запустившей руку в штаны зуава, который обеспечивает выживание вида.
Он просит обратить внимание на следующее: все эти примеры выбраны не случайно. Он хочет сказать, что здесь речь идет не просто о силе, порождающей те или иные реакции, но о всем многообразии комбинаций и нюансов: шарманка, заглушающая вопли истязаемого, неверная жена, чья душа подобна ночному лесу, удар ножа, убивающего жертву и вскрывающего завещание, — короче, обо всех человеческих коллизиях, которые разыгрываются не только в каждом сердце, но и у каждого очага, как он уже имел честь указать.
Теперь ему остается только накрутить несколько метров кишок, не забыв прямую кишку, что придает определенный размах и лиризм, разместить почки, селезенку и еще кое-какие дополнительные внутренности и всю гамму страстей со всеми нюансами чувств, которые необходимы этому в высшей степени лживому двуногому существу. Нужно ли говорить, что он не придает слову «лживый» уничижительного оттенка, отнюдь нет. Объективности ему не занимать, как и всякому другому.
Откроем скобки. Он хочет подчеркнуть обоснованность своего взгляда на вещи. Холера — это таящаяся в бездонных глубинах грозная болезнь. Причина ее — не инфекция, а прозелитизм. Прежде чем идти дальше, остановимся на одном очень важном моменте. Вот перед вами мужчина (или женщина), который лежит, словно разделанная говяжья туша в мясной лавке, и вот врач, склонившийся над ним со своими инструментами. Ему известно, от чего этот мужчина (или женщина) умер. Но глубинный смысл этого «от чего» — совсем другое дело. И чтобы постичь его, понадобится узнать, «как» этот мужчина (или женщина) жил. А ведь этот мужчина (или эта женщина) любил, ненавидел, лгал, наслаждался и страдал от любви, ненависти и лжи других. Но при вскрытии мы не обнаруживаем ни малейших следов всего этого. Этот мужчина (или женщина) любил, а я ничего об этом не знаю. Он ненавидел, а я не знаю как. Он наслаждался и страдал — все тлен! Кто может с уверенностью сказать, что нет никакой связи между зеленоватой желчью, которой наполнены его кишки, и любовью (когда она настоящая, глубокая, такая, какой она должна быть, когда она длится десять или двадцать лет, пусть даже направленная на различные объекты)? Кто мне докажет, что ненависть или ревность не имеют никакого отношения к этим багровым или синеватым пятнам, к этим внутренним язвам, которые я обнаруживаю на слизистой оболочке кишечника? Кто мне докажет, что молния внезапной любви и разноцветные всполохи наслаждения, тысячи раз обрушивавшиеся на этот организм, не оставили в нем никаких следов? Может быть, именно их я и вижу? Закроем скобки.
Нет, мадемуазель, о сердце я не говорил. Это лев, вышитый на нашей рубашке. В моих развалинах нет ничего подобного. В том месте, на которое вы указываете, я обнаруживаю насос, всасывающий и перегоняющий, выполняющий свою скромную работенку, и, если он перестает ее делать, этого нельзя не заметить. Оставьте в покое святого Венсента де Поля и компанию. Его пристанище в другом месте. Он приходит из лилового океана, он всплывает из глубины вод, блестящих, как тот сахар, столь милый сердцу Клода Бернара. Это нечто вроде: «Вся ярость впившейся в добычу Афродиты». При помощи желудочного сока я вам в избытке состряпаю милосердие Августа, а Дон Жуан только и ждет, чтобы я ошибся в дозировке. Свободная воля — это всего лишь учебник химии.
Он думал, что их гордость будет уязвлена. Нет? Это действительно ничуть вас не задевает? Заметьте, ваше так называемое смирение — всего-навсего леность сытого желудка после обеда у жаркого камина, в дивную погоду (которая, если я не ошибаюсь, все хорошеет и хорошеет). А также, он этого не скрывает ни от себя, ни от других, несомненное удовольствие, которое всегда доставляет беседа на эту тему. Но в глубине души вы искренне убеждены, что вы сами не имеете никакого отношения к этим химическим соединениям. Вы тайком поглаживаете льва, вышитого на вашей рубашке. Впрочем, под рубашкой у вас сосок, а сосок очень чувствительное место у представителей обоих полов.
Так вот, он не будет более скрывать этого от них: холера — это не болезнь, это — уязвленная гордость. Уязвленная гордость, поднимающаяся из бездонных глубин, из бескрайних просторов, о которых я вам только что говорил; гармонирующая со странными возможностями этих просторов и этих бездн; избыточность фиоритуры (если можно так выразиться), шарманка бесконечной химической реакции; вышитый лев, поставивший лапу на сосок вашей груди, вдруг обретает плоть и доисторические размеры. Впрочем, все завершается неизбежной химической реакцией. Но зато какой ослепительный фейерверк!
Знаете, что лучше всего подходит для стола в анатомическом театре? Географическая карта, карта Страны Нежности с Восточной Индией в натуральную величину. Когда в Париже полдень, на Цейлоне — пять часов утра; а когда полдень на Таити, в Лиме — шесть часов вечера. В то время как верблюд агонизирует в песках Каракорума, гризетка пьет шампанское в английском кафе, семейство крокодилов плывет вниз по течению Амазонки, стадо слонов пересекает экватор, лама, груженная борнокислым натрием, плюет в лицо своему погонщику на горной тропе в Андах, кит плывет между Северным полюсом и Лофотенскими островами, а в Боливии — праздник Девы Марии. Шар, состоящий из земли и воды, катится во мраке и одиночестве, неизвестно почему и как.
Снова откроем скобки; поговорим о том, что придет на ум, не думая о логике. Вы когда-нибудь смотрели вблизи на этот фейерверк, называемый солнцем? Что это такое? Всего лишь картон, порох, деревянные спицы и железная проволока. Картон, который будет двадцать, сто, тысячу лет жить своей картонной жизнью. Грустная штука — жизнь картона! Будь он голубой, желтый, красный, или зеленый (цвет меня не смущает, меня устраивает любой), или серый, картонная жизнь гроша ломаного не стоит. Кстати, Шампольон обнаружил картон в Египте, картон, который жил этой жизнью в течение трех тысяч лет (и продолжает ее сейчас под стеклом в музее). Любовь и радости картона, страдание и горе картона, представляете? Но подожгите картонный патрон на деревенской площади. Это же настоящее солнце. И все начнут кричать от восторга.
Уязвленная гордость. Она не замечает ничего, кроме себя; все вдребезги: семья и родина. Тристан поджигает самого себя, его кожа буквально трещит по всем швам, и Джульетта тоже, и Антоний, и Клеопатра, и все прочие. Каждый за себя. Я тебя люблю, и ты меня любишь. Это все прекрасно, но кто убедит меня в необходимости этих компромиссов, полумер и этих маленьких смертей, если из бездн моей печени всплывают доводы, которые убедительно говорят о необходимости быть?
Хватит шуток! Ему, как он полагает, оказали честь, расспрашивая его о холере; и теперь он готов ответить.
Загляните, заглянем в эти пять-шесть кубических футов плоти, которую вот-вот поразит холера, плоти, находящейся в продромальном периоде этого рака чистого разума, плоти, утомленной маневрами, к которым ее принуждает собственное серое вещество и которая внезапно начинает лихорадочно действовать по своим таинственным законам.
Что происходит в самом начале? Никто не может нам этого сказать. Вероятно, по совершенно гладкому океану со скоростью два узла в секунду проносится волна высотой в пятнадцать-двадцать метров и длиной в семьсот-восемьсот метров. И снова на водах царит весенняя безмятежность. Ни гула, ни пены, ни бурунов, ни горечи на этих безбрежных, глубоких и ничему не удивляющихся пространствах. Вода перемещается в воде, и нет возможности осознать это.
Все только началось, и ничего пока еще не изменилось. Адольф, Мари или Франсуа по-прежнему рядом с вами и вас любят (или вас ненавидят). Не прошло еще и минуты.
Он хотел, по его словам, дать хотя бы приблизительно (раз уж он, увы! не способен на большее) описание того, как человеческая душа постепенно утрачивает все радости. Даже воспоминание о них стирается из памяти. Он сравнил эти радости с птицами. Прежде всего перелетными, которые радуют самые разные страны в зависимости от времени года, и в первую очередь это знаменитые турухтаны. Клинья турухтанов несутся высоко в небе быстрее, чем гагары, ржанки, бекасы, зеленые утки и сероголовые дрозды.
Эти стаи, мчащиеся не к горизонту, а к зениту, заполняют небо, переливаются через край. Их столько, что небо страдает и задыхается.
Именно в этот момент на лице заболевшего холерой появляется столь характерное выражение изумления. Его жалкие радости угасают не от слабости, а от чего-то неумолимого, что гонит их за горизонт, где они и исчезают. О Боже! Адольф, или Мари, или Франсуа, что с тобой? А он просто подыхает, мягко говоря, подыхает от гордости. И отныне ему плевать на свою плоть и на плоть от плоти своей. Он реализует свою мысль.
Иногда, однако, рука вдруг вцепляется в фартук, в отворот пиджака, или в друга, или в подругу. Но оседлые птицы: воробьи, синицы, соловьи (обратите внимание, и соловьи! сколько людей наслаждается ими в майские ночи!) — все, кто питается отбросами, объедками, червяками и букашками — знай себе только прыгай на одном месте, — все оседлые радости снимаются с места. И тотчас взмывают вверх, выстраиваясь клиньями. Страх дает и силы, и умение. Сгущается мрак. Одного изумления уже недостаточно, человек качается и падает, где бы он ни находился: за столом, на улице, в любви или в ненависти; изумление сменяется чем-то очень личным, интимным и увлекательным.
Он считал, что Анджело являет собой почти безупречный тип предупредительного и обаятельного рыцаря. Вам удалось меня заинтересовать и даже, осмелюсь это сказать, очаровать такой малостью, как ваше отношение к проблеме штанов, а это удается далеко не всем. Что же касается мадемуазель, то он никогда не мог устоять перед такими изящными, напоминающими пику копья личиками. Но каков же конечный результат всего этого? Околосердечная сумка заполнена кровянистой жидкостью, клеточная ткань усеяна узелками, наполненными жидкой черной кровью, нижняя часть живота вспучена (запомните это слово), черная желчь, белые легкие и рыжие пенистые бронхи — все это говорит гораздо больше, чем тысяча лет философии. Так вот, именно в таком состоянии находятся внутренности Адольфа, Мари или Франсуа, покинутые птицами. Или ваши внутренности, если так вам больше нравится.
Если бы дело было только в этом, истина была бы доступна каждому, была бы во власти чуда, но нельзя заставить гореть только половину огненного колеса фейерверка, если огонь уже коснулся пороха.
В третий раз откроем скобки. Видели ли они извержения вулканов? Он тоже не видел. Но нетрудно представить себе тот момент, когда дневной свет исчезает в тучах пепла, дыма и ядовитых газов и новое огненное сияние вырывается из кратера.
Вот первые проблески дня, в свете которого станет видна другая сторона явлений. Заболевший холерой уже не может оторвать от нее взгляда. Сами Иисус, Мария и Иосиф не захотели бы упустить ни крошки от этого зрелища.
Здесь нужно остановиться на некоторых деталях. Есть ли у них хоть элементарное представление о человеческой плоти? Это неудивительно. Большинство людей пребывает в таком же невежестве. И это тем более странно, что все постоянно потребляют человеческую плоть, даже не зная, что это такое. Кому не известно, как меняется мир, меркнет или расцветает, оттого, что чья-то рука не касается больше вашей руки или чьи-то губы вас целуют. Все, и вы тоже, с одинаковой искренностью отдаются этим ощущениям. Не говоря уже о собственной плоти, которую охапками швыряют в огонь, чтобы услышать «да» или «нет». Это так очевидно, что об этом не стоит и говорить. Ему достаточно вспомнить их полные отчаяния лица, когда они стояли под полуразрушенным сводом погреба, скрываясь от грозы, чтобы понять, что они готовы жертвовать собой друг для друга. Напрасно вы так иронически улыбаетесь, мадемуазель, это же бросалось в глаза. Признайтесь, что вы боялись за него. В таких вещах редко признаются откровенно, и это очень жаль, но дело здесь в обычных компромиссах, оттенках и полутонах, бемолях и диезах. Значит, вы готовы были принести себя в жертву некоторому количеству солей и жидкостей, некоторому сочетанию труб и проводов, нехитрому водопроводному сооружению.
Он не станет углубляться в подробности. Сказанного вполне достаточно. Суетность бытия — вещь не новая. Однако нельзя не удивляться равнодушию холерных больных во время приступа к окружающим их людям, к их мужеству и самоотверженности. При большинстве заболеваний больной проявляет интерес к тем, кто за ним ухаживает. Я не раз видел умирающих, которые проливали слезы над дорогими им существами и спрашивали, как дела у тетушки Евлалии. Холерный больной — не терпеливый пациент. Напротив, он охвачен нетерпением. Ему открылось слишком много важного. И он спешит узнать больше. Ничто другое его не интересует, и, заболей вы оба холерой, вы перестанете что-то значить друг для друга. Ибо перед вами откроется нечто лучшее.
И это, увы, так, несмотря на явные признаки глубокой привязанности. И вот здесь самое время сказать об уколах ревности. Дорогое существо покидает вас ради новой страсти, и вы знаете, что выбор окончателен. Впрочем, оно еще в ваших объятиях, бьется в судорогах, трепещет и стонет, но вам здесь уже нет места.
Вот почему я вам говорил, что ваш «маленький француз» не был по-настоящему хорош или, напротив, был слишком хорош. Мне бы следовало добавить, что, во всяком случае, ему не хватало элегантности. Он цеплялся. За всех. А для чего? Чтобы в конце концов последовать их примеру.
Но это, как всегда, вопрос темперамента. Вернемся же к нашим трубам, проводам и прочим пустякам.
Будь они лишены чувств — и вот вам вечное блаженство. Ни любопытства, ни гордости; мы стали бы просто бессмертными. Но вот огромные огненные шары тяжело поднимаются над кратером, небо превращается в раскаленные облака. Вашему холерному больному все это безумно интересно. Отныне его единственная цель — узнать еще больше.
Что он чувствует? Все очень банально: у него мерзнут ноги. У него ледяные руки. У него холодеют так называемые конечности. Кровь отливает от них. И устремляется к месту зрелища, чтобы не упустить ни крохи.
Вот, собственно, и все! Да и делать, в общем, особенно нечего. Припарки к одеревеневшим ногам, самые разные. Можно попробовать каломель. Но у меня ее нет. Зачем она мне? Или камедь, ароматизированную апельсиновым цветом. Можно попробовать поставить пиявки вокруг анального отверстия и сделать кровопускание. Тоже не бог весть какие хитрые средства. Возможны клизмы с пальмовым соком, хинным экстрактом, мятой, ромашкой, липой, мелиссой. В Польше дают гран белладонны. В Лондоне два грана азотнокислого висмута. Ставят банки на надчревную область, горчичники на живот. Прописывают (очень милое слово) хлорид натрия или уксуснокислый свинец.
Но лучшее средство — добиться, чтобы вас предпочли. Вы ведь видите, вам нечего предложить взамен этой новой страсти. Вместо того чтобы искать специфическое средство, нейтрализующее ядовитую атаку, как это делают ученые мужи, нужно заставить предпочесть себя, предложить нечто большее, чем требует уязвленная гордость, одним словом, оказаться сильнее, красивее, обольстительнее, чем смерть.
Он откроет им секрет или все-таки нет, все признания на этом кончатся. Он не скажет об этом больше ни слова. Просьбы, улыбки и все ваше обаяние тут совершенно бесполезны. Если бы вы лучше меня знали, вы бы поняли, что если я уж решил молчать, то никакие искушения не заставят меня говорить.
Но они хотели услышать описание холеры. Он согласился: они его получат. И уж будьте любезны, не затыкайте уши. Пять минут назад этот молодой человек готов был съесть меня живьем, если я не пойду навстречу его желаниям. Он сунул мне под нос свою красотку; он сунул мне вас под нос, потому что я, видите ли, должен вас спасти. А с какой, собственно, стати? Но он даже не задает себе подобного вопроса. И вообще, почему я и все прочие должны разделять его мнение? И что спасать? Я еще раз его об этом спрашиваю!
Ни громкие слова, ни суровый вид не производят на него ни малейшего впечатления: «Сядьте и выпейте еще рому, что будет гораздо разумнее». Я старый человек и давно уже отгорел. Сабля, пистолет, дуэль, которые вы мне с таким забавным пылом и так трогательно предлагаете, к чему все это? Разве я создал этот мир?
Если я воздерживаюсь от признаний, то именно потому, что имею дело с людьми благоразумными, если судить по их симпатичным физиономиям, хотя юношеский максимализм и подталкивает их порой к опрометчивым решениям. Нужно благословлять молодость, которая позволяет без недоверия и страха смотреть в лицо смерти.
У больного холерой нет лица, у него вид лица, лица в высшей степени холерного: глаза, ввалившиеся и как бы атрофированные, окружены синеватыми кругами и наполовину прикрыты верхними веками. Они выражают либо сильное душевное волнение, либо смирение и безнадежность. На видимой части склеры — следы кровоизлияний: расширившийся зрачок уже никогда больше не сократится. Эти глаза никогда больше не будут плакать. Ресницы и веки пропитаны сухим сероватым веществом. Глаза, глядящие сквозь дождь из пепла на огромных светляков, сияющие круги и молнии, уже никогда не закроются.
Ввалившиеся щеки, полуоткрытый рот, губы, прилипшие к зубам. Дыхание шумно вырывается сквозь сдвинутые челюсти. Как будто ребенок пытается изобразить какой-то чудовищный чайник. Язык — широкий, мягкий, чуть красноватый, покрытый желтоватым налетом.
Сначала холодеют ноги, колени и руки, потом холод охватывает все тело. Нос, скулы, уши становятся ледяными. Дыхания почти нет, медленный, едва уловимый пульс говорит о близком конце физиологического существования.
Однако в этом состоянии холерный больной внятно отвечает на вопросы. Голос у него хриплый, но бреда нет. С потрясающей ясностью он видит и жизнь, и смерть. И выбор делает совершенно сознательно.
Он заметил, что если описание этих явлений требует времени, то в жизни все происходит так стремительно, что близкие едва успевают броситься к своему Жаку, Пьеру или Полю и схватить его в объятья с криком: «О Боже, что же делать? Он погиб!»
Как он уже говорил, он никогда не видел извержения вулкана; но он очень хорошо представляет себе, как это происходит: в зрелище этих конвульсий, вероятно, должен быть какой-то завораживающий своей трагической силой момент, момент, когда ликующий огонь вырывается из недр земли и с ревом обрушивается на все живое. Он не читал об этом ничего, кроме «Поэмы об Этне» и рассказов о циклопах, но ему легко представить себе и чудовищный рев, и зверство раскаленного смрадного пепла, насыщенного, возможно, электрическими разрядами. Столь явное доказательство нашего ничтожества должно вызывать такое потрясение, что вся соль, а возможно, и весь сахар господина Клода Бернара должны превращаться в статую.
Некоторые из моих коллег, из тех, что не лишены проницательности, говорили о «холерной асфиксии». И я даже на какое-то мгновение поверил, что они тоже в состоянии понять и выразить нечто большее, чем им диктует их наука, когда они сделали очаровательное и такое справедливое добавление: «Воздух по — прежнему поступает в кровь, но кровь не впитывает воздух». После этого, я повторяю, очень тонкого замечания я хотел бы услышать, как они произносят имя Кассандры, причем сразу же, чтобы показать, что они действительно поняли.
Я говорил о прозелитизме; а дело в том, что человеку трудно устоять перед желанием провозгласить будущее, то есть истину, истину, скрытую от непосвященных.
Я часто думал, что, должно быть, в какой-то момент холерный больной испытывает мучения, по всей вероятности невыносимые; причем на этот раз страдания причиняет не гордость (а именно она подталкивала его к краю пропасти), но любовь, и это единственное, что могло бы удержать его с нами.
Я снова открою скобки и сделаю еще одно отступление. Не волнуйтесь, очень краткое, но необходимое. Следует заметить, что холера, как вам известно, поражает всех без разбора и молниеносно. Решение заболеть приходит внезапно посреди прочих взвешенных и проверенных практикой повседневной жизни решений. Приходит к людям совершенно безупречным: это может быть мать семейства и пылкая возлюбленная, экономка, буржуа, солдат, маляр или художник-баталист. Заурядность тут не помеха; а счастье (как это и следует) подталкивает к этому. Я закрываю скобки, но запомните хорошенько то, что в них содержится. На самом деле мы представляем собой нечто большее, чем мы думаем.
Итак, считается, что холерный больной испытывает чудовищные страдания. Говорят, что невозможно даже представить себе мучения, которые испытывает этот живой мертвец, отдающий себе отчет в своем положении. Как вы понимаете, в этом ужасе больной теряет ощущение пространства и времени; на него обрушиваются снопы огня, волны искр, его сжимают щупальца лавы, ослепляют потоки света. Тело его уже глухо, слепо, немо, бесчувственно, то есть у него нет уже ни рук, ни ног, ни клюва, ни когтей, ни шерсти, ни перьев. Он еще слышит и видит все, что его окружает: шум улицы, бульканье кастрюли на плите, хлопанье белья на веревке, стоны, красный цвет платья, черный цвет усов, жужжание мух.
Если он действительно испытывает мучения, то они заключаются именно в этом. Я говорю «если», ибо что говорит об этих мучениях? Спазмы? Конвульсии? Икота? Крики? Зубовный скрежет? Разве мы можем с уверенностью сказать, что нам известны все внешние проявления радости?
Но миг страдания, подлинного и невыносимого, если он, конечно, возможен — а я думаю, что возможен, — то он именно здесь. Я говорю «если», чтобы, как и все, постараться быть объективным, не выносить окончательный приговор, а оставить хоть какую — нибудь надежду. Страдание пронзает холерного больного в тот момент, когда среди сыплющегося на него раскаленного пепла он вдруг спрашивает себя, имеет ли все это смысл и не лучше ли было спокойненько есть свое рагу с овощами, не задумываясь о Карле Великом.
Состояние больного невыносимо. Он пытается сбросить с себя все покровы, жалуется на невыносимую жару и жажду; забывая обо всякой стыдливости, он выскакивает из постели или яростно обнажает половые органы. Но кожа его холодна, ее покрывает ледяной, тотчас же становящийся липким пот, и, прикоснувшись к ней, вы испытываете неприятное ощущение контакта с каким-то холоднокровным животным.
По-прежнему учащенный пульс едва прощупывается. Конечности приобретают голубоватый оттенок. Нос, уши, пальцы синеют. На теле также появляются синюшные пятна.
Внезапная худоба, которую мы заметили на лице, распространяется по всему телу. Если ухватить пальцами утратившую эластичность кожу, она образует складки, которые не расправляются.
Голоса нет. Больной говорит лишь вздохами. У дыхания — тошнотворный запах, который невозможно описать, но который, однажды ощутив, нельзя забыть.
Наконец приходит спокойствие. Смерть недалека.
Мне случалось видеть, как больной, выйдя из коматозного состояния, садится на своем ложе, в течение нескольких секунд ловит воздух: подносит руки к горлу, демонстрируя этой столь же мучительной, сколь и выразительной пантомимой невыносимое ощущение удушья.
Глаза закатываются; их блеск исчезает, даже сама роговица как будто уплотняется. Приоткрытый рот позволяет видеть распухший, покрытый язвами язык. Грудь больше не поднимается. Несколько вздохов. Все кончено. Он знает, что следует думать о внешних проявлениях приличия.
ГЛАВА XIV
Анджело и молодая женщина провели ночь у огня в креслах. Утром небо было ясным.
— Вы находитесь в десяти лье от Гапа, — сказал им их хозяин, — заблудиться невозможно. Спустившись отсюда, вы увидите семь-восемь домов, которые местные жители называют Сен-Мартэн-ле-Жён, а между этих домов перекресток, где тропинка, по которой вы идете, вливается в проселочную дорогу. Все проще простого. Вы идете по этой дороге направо, пять лье ходьбы по совершенно здоровой местности, где и не пахнет холерой, и вот перед вами обрывистый край плато. В каких-нибудь ста метрах от вас внизу на проезжей дороге — Гап. Спускайтесь и садитесь на обочине. Два дня назад там еще ходил дилижанс. Застав нигде нет. А если у вас есть кое-что в кошельке, то идите до деревушки в каштановой роще. Там один человек держит почтовых лошадей.
Он дал им с собой маленькую бутылочку рома и горсть кофейных зерен.
Все было так, как он им сказал. Жители Сен-Мартэн-ле-Жён были заняты своими делами. Один, сидя на земле, точил косу; другой, взглянув на небо, сказал Анджело, что еще три дня будут солнечными.
Было тепло. Осенью случаются дни, когда кажется, что наступила весна. Плато, поросшее жесткой, блестящей после вчерашнего дождя травой, сверкало, как море. От корней можжевельника и букса поднимался ласкающий обоняние грибной запах. Легкий, будто пронизанный холодными стрелами ветер придавал воздуху бодрящую силу. Даже мул был доволен.
Молодая женщина шагала бодро и так же, как и Анджело, восхищалась прозрачностью неба, красотой теряющихся в тумане горных массивов цвета камелий, к которым они направлялись.
Здесь они впервые за долгое время увидели пугливых ворон; потом встретили пешехода, возвращавшегося из Сен-Мартэна с мешком хлеба за спиной. Это уединение дышало радостью.
Даже когда после нескольких лье пути все следы человеческой жизни исчезли и наши путешественники углубились в лес низкорослых и корявых сосен, свет, воздух и запахи земли по-прежнему вселяли в них бодрость. Впервые за столько дней путешествие доставляло им удовольствие.
— Нам уже немного осталось, — сказала молодая женщина.
— Мне понадобится еще не меньше двух дней, чтобы очутиться по ту сторону этих прекрасных гор цвета камелий.
— Я надеюсь, что вы проведете в Тэюсе хотя бы два дня. Должна же я отблагодарить вас за помощь. И потом, вы никогда не видели меня в длинном платье, если не считать того вечера в Маноске, когда я надела вечерний туалет совсем не для того, чтобы понравиться вам.
— Я проведу в Тэюсе столько времени, сколько нужно, чтобы купить лошадь, и, ради Бога, не считайте это недостатком вежливости или бесчувственностью: в длинном платье, особенно когда вы его надеваете для кого-то специально, вы должны быть неотразимы. Но дело не только во мне. Дело в свободе, за которую я должен сражаться.
Радостное настроение пробуждало в нем его давнюю страсть, и он стал говорить о том, что мечтает посвятить свою жизнь борьбе за счастье человечества.
— Это благородное дело, — сказала она.
Он догадался взглянуть на нее, чтобы убедиться, что в ее словах нет иронии. Но она была серьезна, даже, пожалуй, слишком.
Она стала рассказывать о своей золовке, весьма эксцентричной, но очень доброй пожилой даме, немало натерпевшейся в молодости от своего очаровательного мужа. Замок Тэюс, несмотря на свой деревенский вид, имеет массу достоинств. Его сельские террасы возвышаются над руслом Дюранс, которая в этом месте мчится бурным потоком, окруженная причудливыми горами. Подходящих лошадей он может найти по соседству в деревне Ремоллон. Лошади на все вкусы, только выбирай.
Анджело извинился. Ну конечно же, он сам будет просить о гостеприимстве мадам де Тэюс.
— Это также и мое имя, — уточнила она.
Ну так, стало быть, он будет просить о гостеприимстве обеих мадам де Тэюс, а младшую мадам де Тэюс он будет слезно молить появиться в длинном платье и во всем блеске ее красоты.
«Лошадь надо выбирать очень внимательно, — думал он. — Может быть, именно на этой лошади мне доведется совершить какой-нибудь героический поступок, как только я пересеку границу. А это уже не шутки».
В полдень они сделали привал на залитой солнцем пустынной поляне; приготовили чай и отдыхали около часа. Они сидели под сосной на холмике из мягких и теплых иголок. Простиравшееся перед ними залитое светом плато, окруженное воздушными силуэтами гор, казалось чудесной голубой чашей, наполненной расплавленным золотом. Молодая женщина закрыла глаза и задремала. Она спала и даже трогательно посапывала во сне, когда Анджело разбудил ее.
— Мне очень жаль, — сказал он, — но нам затемно нужно добраться до этой большой дороги. Мы пойдем к станционному смотрителю, и вы будете спать в постели. Ну же, последнее усилие.
Он предложил ей снова сесть верхом на мула. Она решительно воспротивилась и двинулась вперед, еще не совсем проснувшись, но с очаровательной улыбкой.
Незадолго до наступления ночи они добрались до края плато. Все было так, как им говорил их вчерашний хозяин. Большая дорога шла в каких-то ста метрах под ними.
— А вот и тополиная роща, — сказал Анджело, — и дома. И станционный смотритель.
Она растерянно смотрела на него. И прежде чем он успел крикнуть: «Что с вами? Полина!», у нее на лице мелькнул отблеск очаровательной улыбки и она упала, медленно сгибая колени, нагнув голову, с безжизненно повисшими руками.
Когда он бросился к ней, она открыла глаза, явно пытаясь сказать что-то, но изо рта у нее вылилось что-то белое, свернувшееся, похожее на рисовую кашу.
Анджело сорвал вьюк с мула, расстелил на траве большой плащ и уложил на него молодую женщину. Он попытался заставить ее выпить рома. Затылок уже стал жестким, словно деревянным, и тем не менее вздрагивал, будто сотрясаемый доносящимися из глубины мощными ударами.
Анджело прислушивался к этим странным призывам, на которые откликалось тело молодой женщины. В голове у него не было ни одной мысли. Он понимал только, что наступает вечер и что он один. Наконец у него мелькнула мысль о «маленьком французе», но как о чем-то совершенно ничтожном. Тогда он оттащил тело молодой женщины подальше от дороги. В этих краях, еще не затронутых эпидемией, первая жертва могла вызвать непредсказуемый всплеск эгоистической ярости, и он вспомнил о человеке с мешком хлеба за спиной, которого они встретили утром на этой самой дороге…
Он снял с молодой женщины сапоги. Ноги уже одеревенели. Икры вздрагивали. Под кожей выступали напряженные мышцы. Из забитого подобием рисовой каши рта вырывались короткие, пронзительные стоны. Он заметил, что губы приподнимаются над зубами и на лице молодой женщины появляется жестокий и даже хищный оскал. Щеки ввалились и вздрагивали. Он изо всех сил начал растирать ледяные ноги.
Он вспомнил о той женщине, за которой он ухаживал в карантине в Пэрюи. Тогда ему понадобилось проворство пожилого господина, чтобы раздеть ее. Нужно было раздеть Полину. Нужно было развести огонь, разогреть большие камни. А он не решался перестать растирать ноги, которые по-прежнему были как мраморные.
Наконец он сказал себе: «Если я обо всем этом буду думать, я пропал. Надо все делать, как положено». Он внезапно почувствовал, что у него не осталось никакой надежды. Он встал, снял с мула вьюк и вытащил оттуда всю тяжелую одежду, которая могла дать хоть немного тепла. Он нашел достаточно хвороста и даже большой сосновый пень. Развел костер, согрел большие камни, положил что-то вроде подушки под голову Полины. Ее лицо стало неузнаваемым, а голова показалась ему удивительно тяжелой. Струившиеся между пальцев волосы были шершавыми, словно опаленными жаром пустыни.
Анджело положил в костер большие камни. Когда они разогрелись, он обернул их тряпками и обложил ими живот молодой женщины. Однако ноги по-прежнему оставались фиолетовыми. Он снова начал их растирать. Он чувствовал, как холод бежит от его пальцев и поднимается выше по ноге. Он поднял юбки. Ледяная рука вцепилась в его руку.
— Я лучше умру, — сказала Полина.
Анджело что-то пробормотал в ответ. Этот голос, хотя и ставший чужим, пробудил в нем какую-то нежную ярость. Он решительно отбросил ее руку, разорвал шнурки, державшие юбку на талии. И как сдирают шкуру с кролика, сорвал с молодой женщины ее нижнюю юбку и кружевные панталоны. Он тотчас же стал растирать ей бедра, но, почувствовав, что они горячие и мягкие, отдернул руки, как от раскаленных углей, и снова занялся ногами и коленями, холодными как лед и начинающими синеть. Он обнажил живот и стал внимательно его рассматривать, потом ощупал его обеими руками. Живот был мягким и теплым, но содрогался от судорог. Под кожей угадывались перемещающиеся голубые пятна, готовые вот-вот вырваться на поверхность.
Из сотрясаемого спазмами тела молодой женщины вырывались довольно громкие стоны. Это были не крики невыносимой боли, а непрерывная жалоба, сопровождающая идущую в глубине тела работу, некое промежуточное состояние, которое ожидало, казалось, даже жаждало пароксизма, когда крик станет диким и безумным. Сотрясавшие все тело спазмы повторялись каждую минуту, под их ударами мышцы живота и бедер Полины с треском напрягались и после каждой атаки, обессиленные, замирали под руками Анджело.
Он ни на минуту не прекращал растирание. Он сбросил куртку. Он чувствовал, как при каждом крике холод одерживает верх и поднимается вдоль ноги. Он тотчас же принялся растирать бедра, которые покрывались глазками синих пятен. Он снова разогрел камни, гнездышком окружавшие живот.
Анджело вдруг заметил, что спустилась ночь, что мул ушел. «Я один», — подумал он. Как он ни боялся оказаться эгоистом, он все-таки стал звать на помощь. Его зов был не громче комариного писка. В какой-то момент он услышал внизу на большой дороге звук колес тильбюри и цокот копыт. В ста или двухстах метрах ниже мелькнул фонарь прохожего.
Он растирал с такой силой и так долго, что у него ломило все тело и он падал от усталости, но, подкинув дров в костер, он снова занялся этим животом и этими бедрами. У Полины начался понос. Он тщательно все вытер и положил под ягодицы подстилку из вышитого белья, которое он вытащил из маленького чемоданчика.
«Надо заставить ее выпить рома», — подумал он. Кончиком пальца он очистил рот, забитый новыми извержениями молочного риса. Потом попытался разжать зубы. Это ему удалось. Рот открылся. «Запах не тошнотворный, — подумал он, — дурного запаха нет». Он стал понемногу вливать ром. Сначала глотательных движений не было, но затем ром вдруг исчез, словно вода, ушедшая в песок.
Он машинально поднес горлышко бутылки к собственным губам и стал пить. В какое-то мгновение у него мелькнула мысль, что он только что вынул горлышко бутылки изо рта Полины, и тотчас же сменилась равнодушием: «В конце концов, какое это имеет значение?»
Синева, кажется, не шла дальше верхней части бедер. Анджело стал энергично растирать паховые складки. Понос прекратился, дыхание молодой женщины было слабым, икота чередовалась с глубокими вдохами, как после борьбы, от которой перехватывает дыхание. Живот вздрагивал, словно вспоминая о спазмах и судорогах. Стоны прекратились.
Однако изо рта у нее продолжало извергаться нечто напоминающее свернувшееся молоко. Анджело почувствовал чудовищный запах. Он спросил себя, откуда он может идти.
И все это время он без конца задавал себе один и тот же вопрос: «Какие у меня есть лекарства? Что нужно делать?» У него был только чемоданчик с женским бельем, его собственный портплед, его сабля, его пистолеты. У него мелькнула мысль, что нужно использовать порох. Он, правда, не знал для чего. Но ему казалось, что в нем есть сила, неважно какая, которая будет действовать с ним заодно. Он подумал, что нужно смешать порох с водкой и дать выпить Полине. Он говорил себе: «Я не в первый раз ухаживаю за холерным больным, и я отдал бы свою жизнь, чтобы спасти «маленького француза». В этом нет ни малейших сомнений. А здесь я совсем растерялся…»
Он только продолжал без устали растирать. У него уже болели руки. Он все время разогревал остывающие камни. Он осторожно пододвинул молодую женщину поближе к огню.
Его окружала беззвучная и беспроглядная темнота ночи.
«Я делаю это не в первый раз, — подумал Анджело, — но они все умирали у меня на глазах».
Не отчаяние, а скорее отсутствие надежды и, главное, физическая усталость все чаще заставляли его обращать взор в темноту ночи. Он искал не помощи, а покоя.
Полина, казалось, удалялась от него. Он не осмеливался заговорить с ней. Слова их недавнего хозяина все еще звучали у него в ушах. Он не забыл того, что тот говорил о трезвости мысли холерных больных, и он боялся трезвости этих уст, все еще продолжавших извергать белесую грязь.
Его удивляла и даже пугала пустота ночи. Он не мог понять, почему его до сих пор не пугал этот столь грозный мрак. Однако он не переставал растирать бедра и пах, на границе которых остановились холод и синева.
Наконец в голове у него замелькали обрывки красочных мыслей, всполохи яркого света, порой забавные и смешные, и, совершенно обессилев, он положил голову на все еще слегка вздрагивающий живот и заснул.
Он проснулся от боли в глазах. Он рассердился и открыл глаза. Было светло.
Он не мог понять, на чем мягком и теплом покоится его голова. Он видел, что до подбородка закрыт полами своего плаща. Он глубоко вздохнул. Прохладная рука прикоснулась к его щеке.
— Это я тебя закрыла, — сказал чей-то голос. — Тебе было холодно.
Он тотчас же вскочил на ноги. Голос казался знакомым. Полина смотрела на него почти человеческим взглядом.
— Я заснул, — сказал он самому себе, но вслух и очень жалобным голосом.
— Ты был совсем без сил, — сказала она.
Он задал несколько бессвязных вопросов, без всякой надобности прошелся два или три раза от ложа Полины до вьюка и обратно, не зная ни что он хотел взять, ни что нужно делать. Наконец он догадался пощупать пульс больной. Пульс был хорошего наполнения, и его частота не внушала опасений.
— Вы были больны, — сказал он очень серьезно, как будто пытаясь найти чему-то оправдание, — вы и сейчас еще больны, вам нельзя двигаться; я очень, очень доволен.
Он увидел обнаженные бедра и живот и покраснел до корней волос.
— Закройтесь хорошенько, — сказал он.
Он принес все свои вещи и устроил молодой женщине постель, обложенную горячими камнями. Он положил несколько камней к ступням и к ногам, почти до колен, двинуться дальше он не осмелился. Делая это, он невольно касался рукой тела, к которому, кажется, начало возвращаться тепло.
Утро было таким же радостным, как и накануне.
Анджело вспомнил о кукурузном отваре, которым Тереза поила его в детстве и который помогал от всего, особенно, кажется, от дизентерии. Он ни разу не вспоминал о кукурузном отваре, с тех пор как посвятил себя борьбе за счастье человечества. Но сегодня утром все о нем говорило: и воздух, и свет, и огонь. Он вспоминал эту клейкую, пресную, но очень освежающую настойку.
Он тотчас же вскипятил воду и очень хорошо приготовил свою настойку, не думая в этот момент ни о чем другом.
Молодая женщина с жадностью выпила кукурузный отвар. К полудню стало ясно, что судороги прошли.
— Я только чувствую себя совершенно разбитой, — сказала она, — но ты…
— Я совершенно в порядке, — ответил Анджело. — Мне достаточно видеть этот легкий румянец, появляющийся в нужном месте на ваших щеках. Здесь румянец никогда не бывает признаком лихорадки. Кстати, дайте-ка пощупаю пульс.
Пульс был лучшего наполнения и более спокойный, чем два часа назад. Оставшаяся часть дня была заполнена неустанными заботами и быстро рассеивающимися тревогами. Было тепло, Анджело совершенно не хотел спать, в голове не было ни одной мысли, но он бессознательно наслаждался пьянящим великолепием природы.
Он все время подогревал остывающие камни.
В конце концов молодая женщина сказала, что она чувствует себя мягкой и теплой, как цыпленок в своем яйце.
Спустился вечер. Из горсти кофейных зерен, которые им дал человек в сюртуке, Анджело заварил кофе.
— Ты продезинфицировался? — внезапно спросила молодая женщина.
— Конечно, — ответил Анджело. — Не беспокойтесь.
Он выпил кофе и полный стакан рома. Потом, завернувшись в свою куртку, лег около огня.
— Дай мне руку, — сказала Полина.
Он протянул открытую руку, и молодая женщина вложила в нее свою. Он уже засыпал. Сон казался ему надежным и спокойным убежищем.
«Горячие камни ведь больше уже не нужны», — подумал он.
— Ты порвал мою одежду, — сказала утром Полина. — Ты оторвал застежки от моей нижней юбки, и посмотри, что ты сделал с моими чудесными кружевными панталонами. Как я теперь оденусь? Я хорошо себя чувствую.
— Об этом не может быть и речи. Я выйду на тропинку в десяти шагах отсюда и буду караулить прохожего, чтобы послать его к станционному смотрителю. Наш мул ушел. И пожалуйста, не вздумайте вставать. Вас отвезут в карете. Сегодня вечером мы будем в Тэюсе.
— Я беспокоюсь за тебя, — сказала она. — У меня была холера, это совершенно очевидно. Ведь не от застежек нижней юбки и панталон у меня весь живот в синяках. Я, должно быть, была отвратительна! А ты, ты не сделал никаких глупостей?
— Сделал, но в таких случаях болезнь проявляется немедленно. Я обогнал смерть на одну ночь, и теперь ей меня не поймать.
Анджело стоял у дороги не больше пяти минут, когда со стороны Сен-Мартэна показалась пустая телега для перевозки корма. Он пошел ей навстречу. Телегой, которая везла вилы и старую женщину в красной юбке, правил глуповатый на вид крестьянин.
Анджело сказал им без обиняков, что там в кустах лежит женщина, которая была больна, но что теперь, когда она выздоровела, он просит их довезти ее до дома станционного смотрителя, за что он, конечно, заплатит. Последнее не произвело никакого впечатления ни на глуповатого мужчину, ни на старую женщину.
Они остановили повозку и не спеша пошли следом за Анджело.
— Да это же госпожа маркиза! — воскликнула старуха.
Она целую зиму была поденщицей в Тэюсе. Теперь она жила у своего малость придурковатого зятя. Она стала очень важно отдавать приказания. Наконец к трем часам пополудни Полину уложили на огромную, очень мягкую кровать в доме станционного смотрителя, и она заснула, обложенная грелками.
«Здесь никто не боится», — думал Анджело.
К нему обращались с тем почтением, которое могли внушить две золотые монеты, полученные от него по прибытии. Он краснел каждый раз, когда его величали «маркизом», и ему пришлось давать всяческие объяснения, чтобы рассеять это досадное недоразумение. Но ему так и не удалось до конца втолковать им, кто он такой. Каждый час Анджело выходил из обеденной залы и поднимался по лестнице. Он приоткрывал дверь комнаты, смотрел, как Полина спит, и даже иногда щупал пульс, который по-прежнему был великолепен. И черт побери, кровать здесь была кроватью, особенно когда на ней лежала молодая женщина, которая совсем не казалась больной. Если так выглядят все больные, то с чего же они там на равнинах и у моря подняли такой шум? Побывавшие там кучера уверяли, что у этой молодой женщины с такими красивыми волосами и всегда приветливой улыбкой не холера, а просто недомогание. По их мнению, маркиза (а старуха из Сен-Мартэна постаралась, чтобы никто не забывал, что Полина — маркиза) должна страдать всякими недомоганиями. Ну а что до маркиза, так ведь он молод. Еще и не такое увидит. «А в конце концов станет жить-поживать, как все, если, конечно, его не съедят эти проклятые мушки».
— Ты поедешь со мной в Тэюс? — спросила молодая женщина.
— Я не покину вас даже за метр от порога, — ответил Анджело. — Я нанял, оплатил и даже — у меня нет от вас секретов — оставил под охраной пятнадцатилетнего мальчишки (но на него можно положиться, он предан мне до смерти, а точнее, до кошелька, с тех пор как я ему показал свой) самый красивый, самый комфортабельный и быстрый кабриолет, какой только можно здесь найти. Я довезу вас до самого Тэюса. Вы подниметесь по лестнице, если она там есть, опираясь на мою руку, и я останусь у вас на два дня, — добавил он, радуясь, что краски вновь начинают играть на ее лице. — И не забудьте о длинном платье.
— Я боялась, что ты уже покупаешь лошадь, — сказала она. — Я слышала, как ты долго о чем-то разговаривал в конюшне. Я узнаю твой голос даже сквозь стены.
Наконец к нижней юбке, к юбке и даже к кружевным панталончикам были приделаны новые застежки. Кроме того, пришлось заштопать грубыми стежками тонкий батист, порванный и даже продырявленный ногтями Анджело, сильно отросшими за время путешествия, так как у него не было с собой ножниц.
Анджело испытывал некоторые угрызения совести из-за того, что поместил на постоялом дворе холерную больную, и он в туманных выражениях поделился своим беспокойством со станционным смотрителем, у которого было широкое, красное, словно мартовская луна, лицо.
— Я тут всякое вижу, — равнодушно ответил он.
«На самом-то деле, — подумал Анджело, — это ведь уже выздоровевшая холерная больная».
Трудно было себе представить, что у холеры есть хоть какие-то шансы справиться с этими простыми, краснощекими и неторопливыми мужчинами и женщинами, живущими среди тополиных рощ вдоль дороги.
Два дня спустя к вечеру они прибыли в Тэюс. Деревня была расположена очень высоко над глубокой долиной. Ее обитатели были еще более простыми, невозмутимыми и еще более краснолицыми. Замок был расположен выше. От одной террасы к другой вели многочисленные лестницы, простые, незамысловатые, даже суровые, что очень понравилось Анджело. Он не отказался от своих обещаний и предложил руку молодой женщине. Маркиза дома не было. Никто не знал, где он.
— Обо мне он, конечно, думать не станет, — сказала старая мадам де Тэюс. — Он, должно быть, сумасбродствует где-нибудь. Говорят, что на юге делается что-то странное.
Анджело собирался раздеться в отведенной ему очень удобной комнате, где была кровать с колонками, когда в дверь постучали. Это была старая маркиза; кругленькая и румяная, несмотря на возраст, похожая на крестьянок этой деревни, с глазами той прозрачной голубизны, какие бывают у людей с нежной, но не склонной к излишней чувствительности душой. Она пришла всего лишь узнать, не нужно ли чего ее гостю, и тем не менее удобно расположилась в кресле. Анджело наконец-то очутился в доме, напоминавшем ему его дом в Бренте. В коридорах он вдыхал неповторимый аромат, свойственный очень большим и очень старым домам. Он долго говорил со старой дамой, как он мог бы говорить со своей матерью, и исключительно о народе и о свободе. Старая дама покинула его за полночь, пожелав ему спокойной ночи и приятных сновидений. Барышник из Ремоллона привел к террасам замка несколько лошадей, среди которых одна выделялась своей горделивой осанкой. Анджело с восторгом купил ее. Эта лошадь дала ему три дня несказанной радости. Он без конца о ней думал, представляя себе, как она мчится во весь опор. Каждый вечер Полина надевала длинное платье. Ее личико, осунувшееся от болезни, было гладким и острым, как наконечник копья, и под пудрой и румянами слегка отливало прозрачной голубизной.
— Как ты меня находишь? — спросила она.
— Очень красивой.
Анджело выехал утром. Он сразу отпустил поводья и предоставил свободу лошади, которую он сам каждое утро кормил овсом. Таким аллюром можно было гордиться. Навстречу ему мчались розовые горы, такие близкие, что он различал бегущие вверх по склонам лиственницы и ели.
«Италия там, за этими горами», — думал он.
Он был наверху блаженства.
Использованы материалы: https://royallib.com/book/giono_gan/gusar_na_krishe.html