Марк ПЕКАРСКИЙ Назад к Волконскому вперед (Глава четвертая) (70.39 Kb) 

15 октября, 2019
Марк Пекарский
 
Назад к Волконскому вперед
(Глава четвертая)
 
ПОРТРЕТ ХУДОЖНИКА В ЮНОСТИ
(второй раздел разработки)
 
Как грустно и как красиво!
Ему хотелось плакать, не о себе, а над этими словами,
такими красивыми и грустными, как музыка.
Колокол гудит. Прощай навеки! Прощай!
Джеймс Джойс.
«Портрет художника в юности»
[73]
Историческая родина
«Первая утрата» (con lagrima[1])
Для юного Волконского-младшего
переезд семьи был абсолютно необъясним.
Ему было не понять, почему с победой красных над Гитлером у русских эмигрантов началась какая-то дикая истерия. Это было массовое психическое расстройство, следствием которого стала всеобщая глухота и слепота. Взрослые, умные люди, вдоволь насмотревшиеся и натерпевшиеся после революции, в припадке восторженной эйфории простёрли руки в Восточном направлении и затянули нескончаемую осанну царю Иосифу.
Надо отдать должное хитрому горцу. Он прекрасно понимал, что означает для исконно- и исходно-, на уровне подсознания, несмотря на тридцать лет Советской власти, -православного люда понятие Святой Руси. Равно как неотъемлемое от него понятие Святой Троицы, которое он весьма цинично — и весьма гениально — использовал «под себя»: Бог-Отец — Ленин, Бог-Сын — Он Сам, царствующий, и, наконец, Бог-Святой Дух — Родина, ради эфемерного счастья которой можно запугивать и задуривать народ, верша всё, что вершилось…
И если человеку патриотических убеждений — а таковым, безусловно, являлся Михаил Петрович Волконский — можно было внушить, зачем необходимо возвращаться в неведомое, то четырнадцатилетний подросток никак не мог взять в толк, уразуметь, почему надо всё поломать, оборвать, побросать…
Г. Арбузова: — Первые две недели в Москве Андрей пролежал на диване, тупо уставившись в стенку…
Он никогда не мог спокойно говорить о своём переезде в Россию. Он об этом вспоминал — Вы не поверите — каждый Божий день! Это была такая боль! Я не люблю клише, но в случае с Андреем напрашивается: «кровоточащая рана». Он иногда спрашивал меня: «Если бы нас выпустили, ты бы поехала со мной?» — хотя никакой надежды на это ни у кого тогда, конечно, не было, вопрос был скорее риторическим. Я всегда твёрдым голосом говорила: «Нет». — «Но как же ты можешь променять любовь к живому человеку на абстрактное слово Родина?!» Он никогда не сквернословил при мне. Никогда! И только один раз сказал: «Тебе мозги комсомолом засрали!»
[74]
Метаморфозы
(интермедии)
Они случаются на протяжении всей жизни.
Это нормально. Мы силимся зафиксироваться в «чём-то», но оно, это «нечто», никак не желает останавливаться. И сколько бы мы ни произносили хрестоматийное «Остановись мгновенье, ты прекрасно», — ничего не получается. И отнюдь не «увы», а потому что так оно устроено. Всё течёт, всё изменяется, — и мы тоже. Неизменно только Одно. Мы же — мы, с «широко закрытыми глазами», пытаемся нащупать свою собственную тропиночку к Единому. Это удается — Единицам. Князь — Такой. …А в действительности он — меняется. Как и все мы. Так ЕСТЬ.
Метаморфоза № 1
В августе 1988 года А. Волконский приехал в Дармштадт, чтобы повидаться с гастролировавшим там ансамблем «Мадригал». И там, к удивлению, обнаружилось, что теперь сам князь Андрей попался на удочку патриотизма горбачёвской перестройки: «Я хочу помочь России. Я должен поделиться своими знаниями, и если бы мне дали класс клавесина в Московской консерватории…»
Как хорошо, что князь вовремя одумался и остался на Западе, — иначе не миновать ему ещё более тяжёлых разочарований и, возможно, смены родины в третий раз…
Но это было на сорок лет позже. А пока
Как один, все с воодушевлением поём:
(продолжение разработки):
Сталин – наша слава боевая,
Сталин – нашей юности полёт,
С песнями, борясь и побеждая,
Наш народ за Сталиным идет!
Понятно, что ни Андрей, ни его родители, ни малейшего понятия не имели о великой и благородной миссии, взятой на себя нашей родной Коммунистической партией и лично Великим Вождем и Учителем всех времён и народов.
По рекомендации дочерей Плеханова отец-Волконский познакомился с академиком Тарле. Семья Тарле жила в «Доме на набережной» — доме правительства рядом с кинотеатром Ударник. Кроме того, у академика была ещё одна квартира, в Ленинграде — тоже на набережной, — которая через коридорчик сообщалась непосредственно с Эрмитажем.
У Тарле была сестра Мария Викторовна и жена, которая по причине слабости зрения не могла читать. Андрей стал у них бывать и читать ей вслух по-французски какие-то старинные мемуары. За это его кормили приличным обедом и давали сто рублей.
Академик Тарле посоветовал Михаилу Петровичу обратиться к товарищу Сталину, о чём немедленно было сообщено участковому милиционеру, чтобы в ожидании ответа их оставили на некоторое время в покое, поскольку прав на жительство в Москве у них, естественно, не было никаких.
[75]
Год был тяжелый, послевоенный, наше самое человечное и демократичное из государств, делая «все во имя человека, всё для блага человека», регулярно снижало цены на продукты питания, …забывая завезти это подешевевшее питание в магазины. Мало того, как Вы помните, – а если не помните лично, так ЗНАЕТЕ, – это государство совершенно бесплатно предоставляло огромному количеству ничем особым не отличившихся своих граждан новые «места жительства» на своих необъятных просторах и – опять-таки безвозмездно – обеспечивало их «предметами первой необходимости», как то: киркой, пилой, лопатой, могилой, наконец…
Да, не лыком шит был грозный царь наш, батюшка, Иосиф Виссарионович: взял, да и призвал обратно в Россию эмигрантов – тех, чьи руки во время Гражданской войны «не были обагрены кровью рабочих и крестьян». РОДИНА зовет! Те уши поразвесили, сели в поезд, и – мимо Парижа, мимо Софии, Праги, Варшавы, Москвы, Свердловска, Новосибирска… Кого куда…
Нет, родители четырнадцатилетнего Андрюши ни в какой мере не догадывались о грандиозных планах Великого Учителя употребить недюжинные возможности возвратившейся к себе на Родину элиты русского общества с максимальной пользой для реализации совсем иного плана. Отец народов предложил этой «элите» свои собственные недюжинные возможности – и среди них те, о которых мы говорили выше.
Итак, прослышав о прибытии в Москву Волконских – какая старая, звучная, литературно освящённая самим «матёрым человечищем» фамилия, – Константин Симонов, певец суровых военных будней, измыслил хитроумный план. Будучи вхож к Хозяину, он в нужную минуту вручил тому смиренное прошение от вновь прибывших: «Так, мол, и так, Волконские – потомки известного декабриста, боровшегося в своё время с ненавистным царизмом за счастье народа… и пострадавшего… если Вы соблаговолите… решите… разрешите… поселиться в Москве или в Ленинграде – то есть по месту исконного жительства… от всего сердца… всеми силами намерены принести пользу Родине!» «Отец» сверкнул хитро глазом, фирменно – как на всех советских иконах – прищурился, поднёс неторопливо ко рту трубку, затянулся, пустил дым «колечками» – и надолго замолчал.
Решение было скорым, мудрым и великодушным: разрешить потомкам бесстрашного борца с царизмом проживание «по месту бывшего жительства» и направить их в село Мучкап Тамбовской области, за три километра от которого некогда было имение Волконских…
Шутка Иосифа Виссарионовича оказалась удачной. Михаил Петрович так и ахнул! До Мучкапа старшие Волконские всё-таки не доехали, обосновались в самом Тамбове – там в каком-то партийном комитете нашёлся приличный и исключительно смелый человек, который взял на себя ответственность: «Ладно, оставайтесь. Только я не смогу вам дать работы».
Что до Андрея, то он остался жить у тетушки Лизет: на семейном совете решили, что мальчика, вероятно, не тронут…
Тётушка дружила с арфисткой Дуловой. И, таким образом, его удалось устроить в Музыкальное училище при Московской консерватории, где он проучился почти год по фортепиано у ученика Блуменфельда Белова, а по композиции у Месснера.
[76]
«Балет невылупившихся птенцов»
«Мерзляковка»
Как-то раз, осенью 1948 года, в Мерзляковском переулке со стороны Большой Никитской появился очень молодой, очень длинный и очень худой человек.
Его небольшая голова, сидевшая на длинной тощей шее, вертелась во все стороны и сквозь толстые близорукие стекла глазела на дома, на прохожих, на свои ногти, которые она время от времени покусывала, сморщив при этом нос и осклаблившись удивлённой гримаской. Странно выбрасывая вперед длинные ноги, человек быстро приближался к дому №11. Подойдя, он остановился, почесал всей пятернёй голову, взъерошив колечки мягких русых волос, и, поправив подмышкой чёрную клеёнчатую папку, шагнул, наконец, вовнутрь — в Московское музыкальное училище при консерватории, в просторечьи «Мерзляковка».
Поднявшись на второй этаж, он постучался в класс композиции. «Войдите», прозвучало за дверью. «Могу ли я видеть Евгения Осиповича», — с иностранным акцентом и ударением на «си» проговорил юноша. «Кто здесь осип?», — спросил, улыбаясь, Евгений Осипович Месснер. «Я Андрей Волконский, вот мои работы». Достав из папки нотные тетрадочки, исписанные карандашом, он сел за рояль и проиграл свои сочинения.
 — Вот ещё… соната.
— Как ещё?! Опять повторения… Вот что: купи учебник Способина и напиши мне несколько периодов. В первой половине — женское окончание, во второй — мужское.
А. Волконский: — Я очень неохотно стал это делать, но позже до меня дошло, что он был прав, потому что о форме я никогда прежде не задумывался и ничего об этом не слышал. Свои «сочинения» я писал, как Бог на душу положит. Ещё в Париже меня упрекали за отсутствие именно формы. У меня было издание Английских сюит Баха. В предисловии редактор давал схемы. Я решил, что форму я сделаю по схеме Баха. Но я совершенно не понимал, что это такое, и тупо повторял баховские А – В – С и полагал, что теперь у меня есть форма.
«Какой-то он смурной»,
— сказал Евгений Осипович, когда Волконский ушёл. Это был, пожалуй, единственный случай, когда учитель употребил музыкантское жаргонное, с оттенком некоторой презрительности, словечко «смурной».
И действительно, была в этом отроке какая-то странность… Что-то от андерсеновского «Гадкого утёнка», что ли? Может, неуверенность от сознания собственной непохожести на других представителей вида двуногих? Кроме всего прочего, необычная для Москвы того времени иностранная одежда… Слишком уж явственно читались в облике долговязого юноши хрестоматийные черты «творческой» личности.
Ох, уж эти гениальные, талантливые сверх меры! Только взгляните на них: Чайковский, воспаряющий в лебедином танце у стен Московской консерватории; Гоголь на Суворовском бульваре — самоуглублённый, печальный; Пушкин, мрачно-снисходительно взирающий на толпу с пьедестала на площади своего имени; Мусоргский с «мальчиками кровавыми в глазах» на репинском портрете…
[77]
А ещё их набившая оскомину рассеянность: «Смотрите, смотрите у него носки разные, и пальто застегнуто на пуговицу от ширинки брюк!»
Действительно, всё это весьма странно…
Хор великих смурных
Странный… сторонний… другой… не похожий на нас… – а коль так, значит хуже нас! И ничего такого особенного в них, в этих «других», нет. Мало того, у них же масса изъянов. Судите сами: Чайковский — педераст? Гоголь — некрофил? Мусоргский — алкоголик? Малер — сволочь? Бетховен — скандалист? — да ещё к тому же и глухой Ну, а Эйнштейн — тот просто еврей! Нет, они ничуть не лучше нас!
А дело-то, оказывается, совсем не в том, кто лучше, а кто хуже. Просто они действительно Другие.
Вы говорите об их рассеянности, — а я назову это простодушием.
Вы говорите об их пороках, действительных или мнимых, — а я назову это свободой от предрассудков.
Вы говорите об их эгоизме, — а я назову это абсолютно бескорыстным влечением.
Вы говорите об их неуважении к общепринятому, — а я назову это энергией творения.
Джон Апдайк заметил однажды, что «…на свете миллионы людей, но типов [лиц. — М. П.] — лишь несколько, а таких людей, которые не принадлежат ни к одному из них, очень мало»[2].
Их очень мало. Мы узнаём их по нетипичным лицам, — открытым вдаль, не затуманенным сиюминутными заботами, от которых они страдают, подобно Пастернаку, разрушаются, подобно Платонову, наконец, уходят, подобно Цветаевой…
Они не созданы для отправления нужд этой жизни — они созданы для вслушивания в видения, всматривания в звуки…
 
Танец с не купленным листком нотной бумаги
(Эпизод № 1)
 
— Позвольте представиться: композитор Александр Александрович Балтии.
Можете называть меня просто Алеком, — но ни в коем случае не «Аликом», а только через букву «е». Я хочу рассказать о нашей первой встрече: ведь это я присутствовал натом самом уроке, и в разговоре со мной Евгений Осипович Месснер определил Андрюшу как «смурного».
После окончания урока я отправился в нотный магазин на Большой Никитской. На ступеньках стоял Волконский: «Закрыто, обед», — тщательно выговаривая все «о» и единственную «д», сказал он. Так мы познакомились. Я пригласил его к себе домой, в Чистый переулок на Пречистенке, куда мы тут же и отправились.
На следующий день я пришёл в квартиру Елизаветы Григорьевны Волконской, где временно обосновался Андрей. Елизавета Григорьевна в то время преподавала в Художественном театре «курс хороших манер».
[78]
Танец сардельки с четвертинкой
 
Потом я часто посещал этот дом. Однажды, когда Елизавета Григорьевна была
на работе в театре, мы купили сарделек и четвертинку водки. Дома обнаружилось,
что закончились сигареты. Определив четвертинку и сардельки меж оконных рам,
мы пошли за сигаретами. Возвращаемся – о ужас! – дверь открыта. «Лизет пришла» — прошептал Андрей. Мы на цыпочках крадёмся в кухню к нашим припасам и видим… что там ничего нет. Входит Елизавета Григорьевна в брюках, что-то насвистывает. «Лизет, тут были сардельки и… четвертинка». — «Да! Я так поняла, что сардельки для кошки — я ей их и отдала». — «Лизет, но вы же не отдали кошке четвертинку?!» — «Нет, я поставила ее в холодильник. Идёмте, мальчики, сейчас мы выпьем и поиграем кун-кенг».
Итак, Андрей поступил на первый курс училища, что в Мерзляковском переулке. Во время наших с ним ежедневных встреч он рассказывал мне о деталях переезда в «большевизню». Его родители в Париже зачитывались журналом Огонёк и поверили во всё это враньё. Сын уезжать не хотел, но не мог отказаться, будучи несовершеннолетним. Поезд, на котором они отправлялись, был усыпан розами. После пересечения польско-советской границы всех пассажиров поселили в каком-то уединённом местечке. Андрей и его сверстник решили обследовать окрестности и обнаружили заграждение из колючей проволоки.
Метаморфоза № 2
(Maestoso[3])
 
Удивительные вещи происходят иногда.
Некогда ревниво разглядывавшее на «идеологический просвет» творчество советских композиторов око «Советского композитора» сегодня улыбается приветливо. Издательский дом «Композитор» уже вторым изданием печатает теоретические изыскания некогда «не нашего», опального, совсем «не советского» композитора Волконского[4]. Более того, главный редактор «Композитора» г-н Воронов заказывает г-ну Пекарскому книгу об этом, как уже упоминалось, «сальном пятне на мраморе советской музыки»…
Непостижимо. Настолько, что сама собой просится на уста ода:
Издательство, звуки бодрящее,
Из пепла рутины восставшее,
Издания в муках родящее,
Извилины слуха напрягшие.
 
А трудности были немалые:
Три тысячи пишущих! Мало ли?
Симфонии с грудями впалыми
И здравицы запоздалые.
[79]
 
Но в новое время суровое
Иссякла кормушка бесплатная.
Позиция нот тупиковая,
Превратная, непонятная…
 
Дорогу перу молодецкому,
Почёт поколению старшему.
Пред нами проблемы не детские.
Пройдем через трудности маршем мы!
 
И я там печатаюсь бодренько,
А это, скажу я, так славненько!       
Строчу я — ой, мамочки, быстренько!
И вам улыбаюсь всем сладенько…
*
Не отсохнет язык просящего!
Не оскудеет рука дающего!                              
Да здравствует око не спящее —
Издательство, звуки бодрящее!
Фейнберг-вариации
(Эпизод №2)
 
— При чём тут Фейнберг? — спросите Вы. Очень просто: У Самуила Евгеньевича, моего дядюшки, я училась игре на фортепиано, мечтая при этом лишь о пении…
Но речь здесь совсем не о том. Дело в том, что меня заинтересовало одно высказывание Гюстава Флобера: «Публично рассказывать детали о себе это привычка буржуа…»— и вот почему: терпеть не могу ничего «буржуазного»!
Эта пресловутая любовь к удобствам, к порядку… Андрей Михайлович Волконский совершенно не терпел ничего такого. Потому что человеку искусства все эти глупости НИ К ЧЕМУ. Вы не бывали у него дома? Какие кучи пластинок оставались на стульях, на полу после ночных прослушиваний! Кто же будет их убирать по ночам, или даже под утро, — спать же нужно когда-нибудь, в конце концов… Ну, да, утром он аккуратно расставлял их по полкам. Но, тем не менее, это был не какой-то там бытовой порядок. Да, конечно, помню: была домработница… Что-что? Вы говорите, сейчас, в Эксе, — опять же домработница, чистота, порядок? Неужели всё на своих местах, и чашки с первой попытки можно найти? М-м-м…
Простите — совсем забыла представиться. Лидия Анатольевна Давыдова. Почему-то не принято говорить о женском возрасте, но я скажу совершенно точно: Андрей Волконский на один год меня младше. Когда мы с ним впервые встретились, ему было четырнадцать лет. Оба мы в то время учились в Мерзляковке, он — композиции, я — игре на фортепиано. Мне с детства, как я уже говорила, ничего так не хотелось, как петь. Очевидно, это наследственное: моя тётушка была певицей.
[80]
Моя бабушка, Мария Ильинична Хортик, красивая и весёлая женщина, в своем салоне в Петербурге собирала талантливых людей. Среди них бывал историк Евгений Викторович Тарле. На этих званых вечерах, очень весёлых и интересных, ставились шарады, в которых Тарле принимал участие.
Когда мы с моей тётушкой Марией Яковлевной Хортик переехали в Москву, 0На решила познакомить меня с Евгением Викторовичем, его сестрой и его женой. Там в доме Тарле, я и познакомилась с Волконским.
Андрей обычно читал по-французски вслух жене Евгения Викторовича. Однажды я пела для них под собственный аккомпанемент. Потом попросили Андрея. Он взял ноты, если я не ошибаюсь, сонат Бетховена и начал играть их с листа. Он вообще всегда очень много играл с листа, а тогда — особенно.
С тех пор, когда мы случайно встречались с Андреем, он всегда спрашивал: «Ну, как пение?». Я помню, один раз после урока он даже проводил меня до трамвая…
 
Вперёд — на родину Лескова!          
А. Волконский: — Через месяц меня в 24 часа вытурили из Москвы.
На Казанском вокзале я купил пачку папирос и по дороге от Москвы до Тамбова
полностью её выкурил…
Семья вновь воссоединилась — на этот раз уже на плодородном южном Черноземье. Сытого существования, правда, почему-то не получалось. Мы снимали комнату. На какие деньги? Продавали на базаре шмотки, какие остались… Потом я начал работать.
«…К чему нам просыпаться, если завтра
Увидим те же кочки и дорогу,
Где палка с надписью: «Проспект победы»,
Лавчонку и кабак на перекрёстке,
Да огороженную лужу— “Капитолий”»[5].
 
Тамбов при советской власти совсем не изменился. После революции в нём вообще ничего не построили, кроме, разве, здания КГБ, да кинотеатра Родина. Заасфальтировали пол-улицы — бывшей Дворянской, ныне Советской. Промышленности практически не было, кроме вагоноремонтного завода. Ещё были военные училища, суворовское и артиллерийское, которые регулярно дрались между собой. А так это был очень тихий провинциальный город с деревянными домиками и садиками. Каменных домов почти не было.
В клубе Авангард, где я играл в оркестрике, меня однажды на своё несчастье увидели родители. Не думаю, чтобы они были в восторге от столь «славного» начала моей музыкальной карьеры… Ещё я работал в кинотеатре Родина, где перед сеансами мы разыгрывали сделанные мною попурри — например, на Сильву Кальмана. Была также Кармен. Удавалось протащить Цфасмана, ноты которого я купил ещё в Москве. У него были занятные по тем временам обработки Гершвина. Это был, всё-таки немножко джаз, который я любил, — а он, если помните, был запрещён в те годы.
[81]
Перед моим уходом из оркестра художественный руководитель сказал: «Зря ты от меня уходишь. Я бы из тебя сделал хорошего руководителя кинооркестра».
И отец и мать нашли, в конце концов, работу в школе: отец преподавал английский, а мама — французский. Я же грыз гранит музыкальных наук в Тамбовском музыкальном училище. Конечно, это была не Женевская или Парижская консерватория, но там я получал
Законченное среднее музыкальное образование!
Ничего странного, что со второго курса этой местного значения «мекки» музыкального искусства меня исключили за непосещение занятий. Значительно важнее, что таким образом вырабатывался мой «эксклюзивный» стиль обучения, — об этом нам с Вами ещё не раз предстоит вспомнить.
«А могу я сдать экзамены экстерном? Сразу за всё?» Оказалось, что никаких к этому препятствий нет, и за три недели я сдал за три курса. Выяснилось вдруг, что у меня сплошные пятёрки! Училищу это было, конечно, выгодно, потому как «хорошие показатели» на дороге не валяются. В результате меня не только восстановили, но ещё и диплом с золотой медалью дали, что позволило мне с лёгкостью поступить в Московскую консерваторию.
Надо сказать, что Тамбовское музыкальное училище было тогда дворянским гнездом, в котором осели осколки разбитого революцией аристократического общества, симпатизировавшие мне, как только могли… Но там, конечно, главенствовала партийная власть.
Однажды в Ленинграде дирижёр Игорь Блажков говорил вступительное слово к концерту, в котором исполнялась моя Сюита зеркал. «Волконский, — сказал он, — учился сначала в Женевской консерватории, затем в Париже и, наконец, закончил Тамбовское музыкальное училище». Зал чуть не рухнул от хохота… Игорь жестоко поплатился за объективную, в сущности, биографическую справку: его сняли с должности ассистента Евгения Мравинского… Хотя в чём он был виноват? В том, что факты моей жизни расположились так комично? Но, конечно, главной причиной «падения» Блажкова было его чрезмерное внимание к творчеству наших «неофициальных» композиторов и музыке западных «формалистов».
Уже позже, когда я начал гастролировать по стране с ансамблем «Мадригал», мне изредка встречались мои тамбовские однокашники. Один из них, валторнист Стефанов, — замечательный человек! Был такой случай: мама заболела, и её отвезли в больницу. Папа тоже заболел. Я остался один и три дня ничего не ел. Стефанов что-то почувствовал. Он купил мне буханку хлеба. Хлеб был очень плохой, помните, такой черный, липкий, непропечёный… Но с каким удовольствием, с какой жадностью я его съел! Я этого не забуду. Я не виделся со Стефановым лет тридцать или двадцать…
Вообще, милые люди есть, слава Богу!
[82]
Диалектика сталинизма
Эпоха – труп – такой.
Геннадий Айги.
«Теперь всегда снега».
…Союз Советских Социалистических Республик…
…Советский народ, строитель коммунизма…
…Великий вождь и учитель…
…Родная партия…
...Москва, столица Союза Советских Социалистических Республик…
Ему понравилась архитектура и улицы города. И это всё.
To, что увидел Андрей Волконский,
превзошло все его ожидания.
То, что он увидел,
не укладывалось ни в какие его представления о человеческом.
To, что он увидел,
можно было назвать одним простым словом:
УБОЖЕСТВО.
То, что он услышал,
поражало вопиющим несоответствием тому, что он увидел.
То, что он услышал,
поражало своей циничностью по отношению ко всему.
To, что он услышал,
потрясало своей тотальной
ЛОЖЬЮ
Ложь была во всём
ВСЁ было непонятно,
и прежде всего то, что нужно было
скрывать свои мысли.
Его однокурсник дико испугался, когда, выходя из здания училища, Андрей наивно спросил громко, почему Политбюро ВКП(б) не избирается, а назначается.
Это был уже 1948 год, и это было время великого посрамления композиторов-«формалистов».
Он ничего не мог понять. Он думал, что все будут протестовать, но этого почему-то не произошло. Потом все начали каяться. Их, всех учащихся Мерзляковки, привели в Большой зал консерватории, а там… Пожилые люди, профессора бьют себя в грудь один пуще другого:
– Я виноват.
– И я виноват…
– А я виноватее всех..
– Нет,я.
– Мы все!!!
[83]
Я виноват? Но в чём?!
Наблюдать это было тошно…
потому что это была ложь.
Он не был к ней приучен. Ну, там, школьной директрисе соврать… И то её реакция была ему уроком на всю жизнь. А тут, оказывается, надо лгать для того, чтобы шкуру спасти, и свою, и чужую!
Нет, он тогда ещё не понимал, что за идеологическое неповиновение могли посадить, сослать, расстрелять, раздавить грузовиком…
Потом и его напугали, и он научился говорить неправду.
А. Волконский: — Всё же я старался врать как можно меньше. Но — учился, потому как рот всё-таки раскрывается иногда, — и ни хера с этим не поделать!
 
Количество переходит в сту-качество
Этот закон сталинской диалектики был
всепроникающ, всепоглощающ, основополагающ,—
он был ТОТАЛЬНЫМ.
Лишь качество стукачества было разное/
Оно не знало возрастов:
стучали все — от мала до велика.
Притча № 1 (от А. Волконского)
Не то чтобы мы с Колей Сидельниковым не любили Р* Щ*, но тот совершенно конкретно донёс на меня в парторганизацию консерватории. «Волконский идеологически разлагает коллектив: у него нашли Петрушку Стравинского!»
Мы решили устроить ему «тёмную». Били его во дворе консерватории; били и спрашивали: «Будешь стучать?» «Буду, буду», — отвечал Р*.
Завидная принципиальность!
Нас трое было: Коля Сидельников, я и кто-то третий… Не припомню… Это было зимой…
Притча № 2 (от А.А. Балтина)
Мы все вместе — Андрюша, Робик и я — поступили в консерваторию в 1950 году. Однажды мы разговаривали с Кареном Хачатуряном, а проходивший мимо Андрей показал нам ноты Бартока… Стравинского говорите? Нет — Белы Бартока. Это увидел Робик и донёс. Александр Васильевич Свешников, ректор консерватории, вызвал Андрея и говорит: «Открой портфель!» Андрей открыл. Там — Барток, какое сочинение, я не помню. «Ну, если я ещё раз увижу это, я тебя исключу», — сказал ему Свешников.
Спустя очень много лет, мы с Кареном вспоминали эту историю в присутствии одного молодого композитора. Я, как сейчас, вижу реакцию этого молодого человека: он думал, что мы просто издеваемся над ним, у него на лице было недоверие и полное непонимание: так быть никогда не могло… не могло!
[84]
Притча N 3 (от Н.Н. Каретникова)[6]
А в Союзе композиторов композиторы
пишут друг на друга доносы на нотной бумаге…
И.Ильф «Записные книжки»
1952 год. По консерваторскому коридору идёт студент (ныне достаточно известный композитор) и несёт в руках две партитуры Стравинского. Эти партитуры видит другой студент (ныне очень известный композитор). Он немедленно бежит в партбюро и докладывает: «Там по коридору идёт такой-то, и у него в руках ноты Стравинского!»
Подозреваемый немедленно изловлен, уличён в преступлении, и только чудо спасает его от изгнания из консерватории.
В тот же день, по окончании занятий, пострадавший изловил доносителя во дворе консерватории, сунул его головой в сугроб на том месте, где ныне высится порхающий (не по своей вине) П.И. Чайковский, и, нанося удары кулаком по вые и ногами по заду, приговаривал:
– Будешь, доносить, сука?
И тот из сугроба вопил:
– Буду! Буду!
И не обманул!
Des mouches grises qui piquent[7]
Л. Давыдова: — Он никогда ничего не боялся и всегда свободно высказывал свою точку зрения на отсутствие свободы в искусстве. В его дом регулярно подсылали стукачей. Однажды я пришла к нему и застала небольшое общество. Была там одна очаровательная девушка, которая очень мило себя вела. В какой-то момент Андрей подошёл ко мне и тихонько сказал: «Лида, будьте осторожны, не высказывайтесь при ней. Это стукачка». Её к нему подослали….
Обучение по-волконски
(tempo rubatosenza misuraa capriccio[8])
 
«Конса»
А. Балтин: — В 1950 году Андрей Волконский, Николай Сидельников, Родион Щедрин, Елизавета Туманян и я поступили в Московскую консерваторию. Вмеае с нами учились иностранцы: Тиберий Олах из Венгрии, Сим Да Сон из Северной Кореи. Самым ярким, как Вы догадываетесь, был, конечно, Андрей.
[85]
Распорядок дня
Студент 1 курса Факультета теории музыки и композиции (класс Юрия Шапорина) Андрей Волконский жил сперва в «общаге консы». Его соседом но комнате был испанец-валторнист Артигас, каждое утро которого начиналось с принятия важного решения, для чего укротитель «лесного рога» сначала должен был из лежачего положения перейти в сидячее. Затем из-под одеяла показывались ноги. Какое-то время уходило на их изучение. Напряженный взгляд наследника великой культуры выдавал не менее напряженную работу мозга. В какой-то момент лицо успокаивалось, и наступало просветление: «Их надо поми-и-ть!»
Так начинался рабочий — точнее учебный день, до отказа заполненный… Нет, не подумайте, что этот талантливый молодой композитор совершенствовал свои уши, вкус и интеллект на лекциях или индивидуальных занятиях. Он их не очень любил. Точнее, очень не любил. Исключение составляли, пожалуй, занятия по строгому контрапункту у профессора С.С. Богатырева.
Консовские будни
Л. Волконский: — Жил Семен Семёнович в небольшой квартирке непосредственно в консерватории — там, где, знаете, лифт в Большой зал, с правой стороны. Уроки он назначал на 15 часов 17 минут или на 14 часов 48 минут. На месте я бывал обычно уже за пять минут, и ровно в 15 часов 17 минут звонил в дверь. В какой-то момент это у нас превратилось в игру.
Семён Семёнович недоумевал: «На вас жалуются, а вы у меня самый аккуратный… Все задания выполняете… В чём дело? Что такое?» — «Мне предмет нравится!»— отвечал я. — «Совершенно напрасно…»
А ещё была музлитература. Как обычно, на экзамене нужно было угадать мелодию, назвать автора и произведение. Экзамен принимала, если мне не изменяет память, Успенская. Сыграв какой-то романс Глинки, она спросила меня: «Что это?» Глинку я совершенно не знал, тем более романсы, и наугад быстренько сказал: «Мне скучно, мне грустно», — на что последовал ответ Успенской: «Это мне скучно и грустно!»
Инструментовку народных инструментов вёл некий Зряковский. За весь год я не был ни на одном его занятии. Ни разу! А сдавать-то предмет надо… Я же не знал даже такой «малости», как выглядит этот педагог. «Смотри, это Зряковский», — показал мне в коридоре кто-то. Я — к нему: «Вы Зряковский?» — «Да! Я, я» — сказал он испуганно. — «Вот… я должен вам сдать зачёт завтра…» — «Ой! Не беспокойтесь! Всё будет очень хорошо!»
Очаровательный человек!
Хвостенко вёл элементарную теорию и был, по-моему, автором Сборника задач и упражнений по элементарной теории музыки. В консерватории для профессуры был лифт, а студенты обычно топали пешком по лестнице. Однажды он подошёл ко мне и сказал: «Поедемте на лифте!» Почему он мне это предложил? Знак уважения, что ли, или почитания, или уж, я не знаю, чего, — притом, что этого предмета у меня уже не было… Вот такие тайны «мадридского двора»!
[86]
Точность – вежливость королей
– Я отнюдь не был распи…дяем в смысле времени,
совсем нет!
Потому-то меня никак не раздражала, а скорее была приятна, «игра в минуты с Семёном Семёновичем Богатырёвым.
Пунктуальность — казалось бы, такая простая вещь, но, увы, мало, кто ею обладает. Да, это чрезвычайно важная штука: как же бывает обидно и даже оскорбительно «споткнуться» о чью-то неточность! Припоминаю, как в первый год существования «Мадригала» я «прискакал», буквально прилетел в Москву к означенному после летнего отпуска времени и… обнаружил полное отсутствие присутствия некоторых артистов ансамбля. А ведь я оставил друзей, Байкал… Сидел бы сейчас в лодке, поглядывал с опаской на свинцовые тучи да приговаривал: «Эй, Баргузин, пошевеливай вал!»[9].
Моя точность — это наследство, полученное исключительно от отца. Таким образом, могу поспорить с поговоркой: я отнюдь не всё «всосал с молоком матери»».
Что такое трусость.
Юрий Александрович Шапорин был добрым трусливым человеком, за что я его и выбрал. Не за трусость, конечно, а за то, что он мне показался приличным человеком.
Все люди по своей природе трусливы. Вы думаете, я не был трусливым?! Хотя трусость это, знаете, тоже не вполне однозначная штука: кто-то умеет с ней справляться, а кто-то — нет. А Юрий Александрович и не собирался бороться со своей трусостью. Важно то, что он мне не вредил и не мешал. А ещё, в отличие от многих других, он не был «политически активным». Говорил, конечно, иногда то, что принято было говорить, но при этом чувствовалась какая-то его неловкость из-за этого.
Да, он действительно был приличным человеком. Когда-то он учился в институте правоведения, позже занимался пароходами, где-то служил… Естественно, что если бы ему приставили револьвер к виску, тогда уж не знаю, как бы он себя повёл. Но и о себе — окажись я в подобной ситуации, — не сказал бы ничего вразумительного…
На кафедре однажды обсуждался вопрос об исполнении моей кантаты Русь. Я сидел в «предбаннике», дрожал в ожидании вердикта. Вышел Шапорин и, слегка запинаясь, изрёк: «Вы знаете, кафедра вынесла… Да… Вот… Это произведение не может быть исполнено ввиду его повышенной трудности, как для хора, так и для оркестра».
«Я думаю, что настоящая причина отказа в том, что вы просто боитесь потерять свой кусок хлеба». Он дико покраснел, развёл руками и сказал: «Но это же основательная причина». Я его полюбил за эту откровенность.
Я всегда мог попросить у Юрия Александровича взаймы денег, — их, как всегда, не хватало, а кушать, как ни странно, хотелось…
Он давал, причём сразу, и никогда не говорил: «Зайдите завтра». Такое впечатление, что ему было стыдно за то, что у него деньги есть, а у меня нет. Он был очень добрым. А какой он там музыкант, композитор, уже и не так важно.
Это было в 1952 году, Сталин был ещё жив, и очень трудно было оставаться порядочным. Даже опасно.
[87]
 
Соло тромбона
Tuba mirum[10]
Солист — профессор Московской консерватории
им. П.И. Чайковского
В.А. Щербинин
В классе этого выдающегося педагога в 50-е годы студент консерватории Андрей Волконский зарабатывал себе на кусок хлеба нелёгким концертмейстерским трудом. Почему нелёгким?
А. Волконский: — Учителем Щербинина был Блажевич, эдакий «Бетховен тромбона». Он написал двенадцать концертов для этого инструмента. Если бы Вы прослушали один или два из них, этого оказалось бы вполне достаточно. Музыку трогать не будем, но фортепианная партия… Её даже Рихтер не смог бы сыграть, — так это было неудобно! Но мне приходилось…
Однажды концертмейстер Волконский аккомпанировал студенту, который на тромбоне играл ни много ни мало Лебедя Сен-Санса. Внезапно Владимир Арнольдович остановил ученика и поведал ему о том,
каким должен быть звук
у хорошего тромбониста,
— речь шла, конечно, о красивом звуке. Образ, найденный учителем, был столь краток, ярок, столь убедителен…
Не решаюсь изложить дословно сообщённую мне Андреем Михайловичем концепцию замечательного педагога — Вы далее поймёте причину моего смущения. Однако я всё же рискну познакомить Вас со взглядами этого большого музыканта. Полагаю, игра стоит свеч, ибо Звук есть животрепещущая, важная составная исполнительства. Выраженные маэстро в индивидуальной форме мысли и ощущения на сей счёт и по сегодняшний день не утратили своей значимости и свежести — причём, думаю, не только для тромбона, но и для любого инструмента вообще. Я уверен, что Волконский-исполнитель несомненно применил в своих взаимоотношениях с его любимым клавесином познания, почерпнутые им в классе В.А. Щербинина. Вообще-то, методическим кабинетам следовало бы повсеместно рекомендовать молодым музыкантам этот метод, который, ещё ждёт своих пытливых исследователей!
Итак, маленькая преамбула. Щербинин разговаривал со своими студентами — пардон — исключительно матом. Когда он говорил «ЁТМ», обижаться было не на что, это означало, что всё нормально. Когда он действительно хотел кого-то обидеть, то говорил: «Ты дурак». Студенты понимали — и обижались.
И вот однажды молодой концертмейстер услышал: «Когда ты утром идёшь…»
Здесь я перехожу к изложению собственно метода:
[88]
Clos de la Violette[11]
Послушай, миленький дружок,
Совет седых мужей:
Когда садишься на горшок
В сужденъях будь смелей.
Хребет спинной прямей держи.
Чтоб воздух стол упруг,
В восторге полном задрожи,
Представь фиалок круг.
Процесс природный — и тромбон,
Где между ними связь?
Искусство звука, форм амвон—
Тончайших нитей вязь.
Когда садишься на горшок,
Расширь свой кругозор,
Сверши в душе своей прыжок
И сократи зазор
Меж идеалом звуковым
И тем, что можешь ты:
Не брезгуй штурмом мозговым 
Представь предмет мечты!
Мечта твоя — на дне лежит,
Тромбона звук в плоти,
«Колбаска», мастер говорит,
За знанье заплати:
Секрет бесценный береги,
В искусстве честным будь,
Поутру тело напряги
Таков тернистый путь!
 Спешу сообщить, что изложение концепции В.А. Щербинина дано нами с согласия и одобрения A.M. Волконского.
— Вы знаете, товарищ Пекарский, получилось! — закатив глаза, удовлетворённо промурлыкал князь.
В моей душе, измученной поисками способа изложения, адекватного гениальному педагогическому методу, вмиг произошло смятение, и что-то… сжалось в области солнечного сплетения, — и выше… и ниже… Внезапно бурное ликование охватило все моё существо, словно мне вослед за Александром Васильевичем Суворовым и его бравыми молодцами удалось одолеть Альпы!
 
[89]
 
Победны гимны,
Тимпанов звуки, хор фанфар!
Князь тем временем исчез на миг, а когда снова появился в гостиной, на стол передо мной легла старая фотография. На ней был запечатлен полуторагодовалый Андрей Михайлович, сидящий на горшке.
— Как же давно это было… Как летит время… Он отвернулся, но я успел заметить влажный
блеск в уголках его глаз.
— Нет повести печальнее на свете, чем повесть о горшке и туалете… — прошептал он и…
Именно с этого момента Андрей Михайлович Волконский поверил в мою книгу.
Жили-были Майа с Колей
Коля Гришин был начинающим художником, а Майа Давиденко, дочь советского композитора А.А. Давиденко, писала диплом и готовилась к окончанию теоретико-композиторского факультета Московской консерватории.
Однажды вместе с Колей они пошли в Большой зал консерватории и там увидели разгуливающего по фойе Андрея Волконского. «Обрати внимание, — сказал Майа Коле, — это восходящая звезда, будущий большой композитор». В фойе стояли массивные вазы с цветами. Коля сорвал цветок, подошел к Волконскому и, церемонно поклонившись, сказал: «Это Вам». «Благодарю Вас», — нисколько не удивившись, по-светски ответил Андрей и продел белый цветок в петлицу пиджака. Не добавив ни слова, Коля торжественно удалился.
Это было началом большой и долгой дружбы.
Дом сестёр Синяковых Коля и Майа жили в то время порознь. Майа снимала комнату у знаменитых сестёр Синяковых.
О, это была очень известная в литературе фамилия. В сестёр в разное время были влюблены и Пастернак, и Есенин, и Хлебников, в доме постоянно бывали Маяковский и Брики. Все их обожали. На одной из сестёр, Оксане, был женат поэт Асеев. Позже Оксана приютила художника Зверева и стала его музой. Другая сестра, Маша, — самая, как считают очевидцы, интересная, — была хозяйкой этой квартиры. Она была замужем за французским художником, и сама тоже была художницей. Имя третьей сестры нам, к сожалению, узнать не удалось. Это милое, доброе, прелестное создание, будучи совершенно беспомощным после перенесённого менингита, жило на попечении Маши.
Квартира находилась в Скатертном переулке, рядом с Мерзляковкой. Это была мансарда со стеклянным потолком, огромная гостиная с роялем и маленькая комнат-
 
[90]
та, где Майа и писала свой диплом. На лето все уезжали к Асеевым на дачу и Майа оставалась за хозяйку.
Музыковед Майа Александровна Давиденко: — Туда без конца приходили студенты консерватории. Вскоре там появился и Андрей, как всегда с нотами. Но воспользоваться ими поначалу не удалось, потому что вслед за ним в дверь постучал 6удущий известный музыковед, а тогда просто Мишка Тараканов.
Андрей состроил хитрую рожу и сказал: «Сейчас мы его разыграем», — и спрятался. Входит Миша, говорит о чём-то умном. Вдруг из другой комнаты появляется Андрей в расстёгнутой рубашке и, позёвывая, спрашивает: «Ну, когда же у нас будет кофе», Нужно было увидеть выражение лица Тараканова: ведь не прошло и двух недель, как он показывал мне партитуру новоявленного гения Волконского! И он, бедный, стал лепетать что-то невнятное о том, что он тоже влюблён, и любовь вообще-то бывает на свете…
Андрей тем временем поставил на рояль ноты совершенно не известных у нас фортепианной Сонаты Стравинского и романсов Пуленка и
Начал играть всё это с листа
Акт сиюминутного возникновения музыки
под пальцами Андрея
всегда вызывал у слушателей ощущение сопричастности и какого-то глубинного наслаждения. Каким-то ему одному известным способом студент Волконский, играя что-либо a prima vistaмоментально схватывал сущность читаемого и устанавливал между отдельными звуками связь. Непонятное прояснялось, незнакомое переставало пугать.
Альтист Фёдор Серафимович Дружинин: «Самыми приятными и драгоценными были минуты, а иной раз и часы, когда Андрей садился за рояль, открывал партитуру и начинал с листа играть. Я считаю, что знать Андрея могут только те люди, которые видели и слышали его в этом качестве. Все недостатки и, если хотите, даже пороки… исчезали, и перед вами сидел и играл истинный музыкант, сам получающий и дарящий присутствующему слушателю подлинное наслаждение музыкой. Иногда он повторял некоторые эпизоды, которые ему особенно нравились, и как бы приглашал тебя разделить с ним восторг быстротечного блаженства»[12].
[91]
Здесь мы остановимся, чтобы слегка порассуждать, в чём же
Суть его «эксклюзивного» метода самообучения
 
и каков путь неординарного, нетрадиционного и в то же время такого понятного и естественного способа познания,
 — естественного, однако, отнюдь не для всех…
Композитор Юрий Сергеевич Никольский: «Есть два рода композиторских дарований. Есть композиторы от природы, наполненные музыкой, которая сама рвётся наружу, и старания этих одержимых сводятся к тому, чтоб не растерять своих запасов по-пустому, суметь направить их, куда нужно, и успеть как можно больше записать. В этом случае “умение” — это реализация излучения. Таковы Бах, Гендель и все классики — всех нечего перечислять.
Есть и другой тип. Есть души, представляющие из себя губку, впитывающую в себя всё, что было сделано человечеством раньше. Когда губка напитается до конца, то она начнёт изливать из себя то, что она впитала. Здесь “умение” — это переработка. Таков Лист и, по-видимому, все романтики. Первый вопрос, который явился у меня, когда я узнал Андрея, — это вопрос, к какому из этих двух видов его отнести. Теперь этот вопрос я разрешить не берусь, но, хорошо познакомившись с его партитурами, могу с уверенностью сказать, что умения у него нет ни на грош. Сейчас Андрей находится в стадии “фантазирования”, а отнюдь не “сочинения”. Дети фантазируют гораздо лучше взрослых, а сочинять не умеют и, что хуже всего, — вырастая, теряют способность фантазирования, так и не приобретя умения сочинять. Дай Бог, чтобы этого не случилось с Андреем…
Композитор — это слуховое воображение. Его мышление отвлечено до тех пор, пока оно не фиксировано на бумаге. Это промежуточная стадия. Мышление это реализуется тогда, когда появился “звук”. Точное совпадение воображения, фиксации на бумаге и звука делает сочинение совершенным.
Андрей черпает отвлечённость в фотографическом материале фортепиано, и если бы он писал фортепьянные сочинения, то его метод, может быть, был бы и правильным. Но ему этого мало, он рвётся к большим формам и широким оркестровым полотнам, а перенести своё фотографическое мышление на бумагу не умеет. Когда же дело доходит до реализации, то есть до звука, то выясняется полное несовпадение воображения со звуком, так как промежуточная стадия фиксации не верна. Попросту, он не умеет записать свои мысли, а если так, то я отказываюсь как бы то ни было их расценивать. Я их не знаю, а передать их он пока что не умеет [курсив мой. М. П.]. Он пишет (играет на фортепиано) одно, а получается совсем другое. Вот какая безотрадная картина получилась»[13].
Ю. Холопов: «По сути, он учился сам. Ни Шапорин, ни другие консерваторские учителя ничего ему дать не могли. Впоследствии Волконский ссылался на то, что все композиторы-новаторы были самоучками — Вагнер, Стравинский, да и Бетховену Гайдн мало что дал»[14].
[92]
М. Дявиденко: – Он очень много импровизировал на рояле: «Майечка, сейчас изображу, как ты встаёшь утром…».
 Два положения дают ключ к разгадке феномена его музыкального образования. С одной стороны, согласимся с тем, что «перенимать опыт учителя было необходимостью в эпоху Средневековья, когда музыка была не искусством, а ремеслом»[15].
С другой  же стороны, – если вслушаться в более позднее эвристическое восклицанне Андрея Михайловича, послужившее нам поводом к сочинению серенады«Традиция, бля, традиция!» – если это сопоставить, то всё встаёт на свои места.
Самостоятельность и постижение традиций — два в одном, как нынче принято говорить Инструментом же уникального метода постижения «композитора-новатора Волконского» стали чтение с листа и импровизация. Позже к ним присоединилось слушание музыки в записях, а не академические занятия в Консерватории.
Здесь мы остановимся вновь — на сей раз, чтобы задуматься вот над чем: а почему, собственно, «неординарный нетрадиционный» путь познания естественен только для единиц, коей является A.M. Волконский? Мы лишь попытаемся слегка «высветить» проблему, остановившись на вопросе
Гений или талант?
 Гений держит руки в карманах;
 талант чешет ими чужой зад.
 В лучшем случае — собственный.
 Из афоризмов Ф. Гершковича
Нет, Андрей Волконский никак не может быть квалифицирован как «талант», так как никогда не чесал ничего из того, о чём упоминает глубокоуважаемый Филипп Моисеевич! Однако и рук «в карманах» студент Волконский «не держал», а постоянно слушал, играл, узнавал и, таким образом, активно осваивал ближние и дальние музыкальные пространства. Он учился, и делал это всегда по-своему, «по-волконски», только ему одному присущим способом, то есть до всего-то добирался сам:
– Я учился у рояля.
— Занимаясь киномузыкой, я научился инструментовать,
— Я ведь был полный неуч. И остался, слава Богу, неучем!
Возникает вполне закономерный вопрос: «Чему же и как, в таком случае, должен учиться художник… если он, конечно, Художник?»
 Композитор и теоретик Арнольд Шёнберг: «Художественное творчество инстинктивно… Художник обязан учиться знать, хочет он или нет, потому что научился всему он гораздо раньше, чем мог хотеть желать… В его инстинкте, в его бессознательном спрятан клад накопленного знания: нужно, чтобы он раскопал его помимо собственного желания и воли, до всякого хотения»[16].
[93]
 Да. но как в эту шёнберговскую схему вписать хотя бы того же С.С. Богатырёва, чьи занятия по строгому контрапункту с таким завидным тщанием посещал студент
Волконский?
А. Шенберг: «Всё перенятое у учителя не может повредить подлинному художнику, потому что таким путем он выучится всему ещё до того, как обретёт собственное сознание… Он должен… Но коль скоро он должен, то и может. И приобретает даже то, чем не обладал от природы, — мануальную технику, владение формой, виртуозность. Но приобретает не чужое, а своё… Итак, гений, по сути, учится лишь у себя самого [курсив мой. — М. П.], человек талантливый — по преимуществу у других. Гениальный учится у природы, у своей натуры, талант — лишь у искусства»[17].
 Резюме, которое предложил некто Н. Федянин: «Фигня всё это… ну нельзя научить человека писать… Можно научить неким основам мастерства. Это да. А вот сделать из Джона Доу Уильяма Фолкнера — нельзя…»[18].
Итак, с одной стороны, в интуиции гениального художника запрятано знание; с другой, — у учителя он приобретает нечто, но — не чужое «нечто», а своё собственное, что принадлежит ему от природы. Но где же тогда граница между интуицией и знанием? Или, скажем так, когда проявляется интуитивное знание? И когда, наконец, это последнее становится искусством? И что же такое искусство?
Композитор Владимир Иванович Мартынов: «Искусство не должно быть самоцелью. Это только некое средство передвижения, которое может вас доставить к истине, к которой мы хотим приблизиться. И когда мы приближаемся к этой истине, это средство может быть оставлено, на нём не надо акцентировать внимание»[19]. Поехав со своей первой женой Хельви в Эстонию, в Таллин, Андрей Волконский два месяца осваивал по утрам в церкви орган и, конечно же, «учился у самого органа» — то есть, по Шёнбергу, — «у природы, у своей натуры».
Итого:
Композитор Валентин Васильевич Сильвестров: — Талант — это говно в проруби.
А. Волконский: — Оно [говно. — М. П.] на дно не идёт. Вот гений, — он на дно пойдёт обязательно.
Несколько соображений о любви (amoroso[20])
 Оставим в стороне вопрос о том, какой характер носит это заболевание, — психический или соматический. А то, что это именно заболевание, не вызывает никакого сомненья, тем более, что Наталия Петровна Бехтерева, большой специалист в области человеческого головного мозга, определяет данное состояние представителей людской
[94]
породы обоих полов как то ли невроз, то ли психоз, заранее запрограммированный и имеющий своей целью продолжение рода человеческого.
Другое дело, что мы отнюдь не всегда склонны вспоминать о глубинных побуди тельных инстинктах, хотя с готовностью и редкостным тщанием выполняем все, что
положено…
 Так бывало всегда
Все они вдруг встрепенулисъ, взволновались
и стали напряжённо всматриваться вперёд.
Их было примерно 100-150 миллионов, и, если бы они были способны действовать поодиночке, этого хватило бы не только на маленький Таллин, и даже не только на всю Эстонию. Однако они действовали заодно, и это творение богоугодного дела всегда стоило почти всем им жизни. Лишь единицам удавалось до конца исполнить свой долг.
Один из них оставался в стороне, чувствуя то, что понять ему было не под силу Ощущение величия миссии переполнило всё его существо, радостные волны накатывали изнутри всё сильнее, и, наконец, не в силах далее переносить сладостную боль, он подчинился непреодолимой воле и стремительно полетел вперёд, в считанные мгновенья оставив остальных позади. Изначальный инстинкт указал ему путь. И вот перед ним предстала ОНА. Словно магнитом, их притянуло друг к другу, слив в абсолютном поцелуе преображения. ЭТО свершилось! Фанфары и литавры торжественно возвестили об этом, а хор ангелов воспел благую весть: «Петер Волко-о-нский! Князь Петр Андре-е-еви-и-ч!!!»
Фортуна
Фортуна – прислужница дьявола,
готовая поцеловать чью угодно
 задницу.
Уильям Блейк.
 «Видения страшного суда»
Ф. Дружинин: «Как-то он [Андрей Волконский. — М. П.] пригласил нас с Марией Вениаминовной [Юдиной. — М. П.]к нему вечером послушать музыку, и когда мы пришли, он отвёл меня в сторону и испуганно сказал: “Я не знаю, что мне делать! Она убеждена, что я гений! Ты представляешь? Ужас какой!”»[21].
Ну, гений или не гений г-н Волконский, — не нам судить. А вот что же нужно гению или, на худой конец, таланту, чтобы реализоваться в полной мере, — об этом нам ничто не мешает поразмыслить. Думаю, не в последнюю очередь здесь важно, чтобы к индивиду, отмеченному Богом, не тыльной своей стороной повернулась г-жа Фортуна.
Опять же, не нам судить, к чему и каким образом должна вышепоименованная дама прикладывать свои уста, но совершенно очевидно, что Андрей Волконский снискал-таки её расположение, и она развернулась к нему фасадом, улыбнувшись при этом весьма благосклонно.
[95]
В консерватории Андрей был знаменитостью. Мало того, он был буквально обласкан ректором Александром Васильевичем Свешниковым.
А. Волконский: – Не кто иной, как Свешников способствовал написанию двух первых моих крупных сочинений — Кантаты Русь и Концерта для оркестра Он ко мне почему-то хорошо относился. Что-то чувствовал, видимо. Однако он же меня и исключил из консерватории.
Однажды, значительно позже, А.В. Свешников и A.M. Волконский оказались вместе в президиуме какого-то композиторского собрания.
— Андрей, а не пора ли вам возвратиться в консерваторию?
— Даже если мне предложат ваше место, я не вернусь туда!
 Метаморфоза № 3
— Да, помню… Ну, и нахалом же я был…
Первый, «до-додекафонный» период
 
До 1956 года Волконским были написаны:
1949 — Соната B-dur для фортепиано; 1952 — Кантата Русь на текст Гоголя;
1952 — Кантата Лик мира на тексты П. Элюара;
1953 — Концерт для оркестра; 1953-54 — Каприччио для оркестра;
1954 — Фортепианный квартет;
1955 — Струнный квинтет;
1955 — Соната для альта и фортепиано;
1956 — Трио для двух труб и тромбона.
Опубл.: Пекарский М. Назад к Волконскому вперед. М.: Композитор, 2005. С. 73 – 95.
размещено 5.04.2009


1 ит: скорбный, печальный, полный слёз.
2 Джон Апдайк. Давай поженимся. М. 2003. С. 29.
3 ит.: величественно, торжественно.
[4] Андрей Волконский. Основы темперации. Цит. изд.
[5] Михаил Кузмин. Переселенцы // Михаил Кузмин. Стихотворения и поэмы. М. 1992. С. 116-117.
[6] H. Каретников. Темы с вариациями. М., 1990. С. 24-25.
[7] Серые мушки, которые кусаются (франц.). Mouche по-французски – 1) муха, 2) разговорное шпик, сыщик.
[8] ит.: в свободном темпе, без размера, прихотливо, причудливо.
[9] Слова из русской народной песни «Славное море, священный Байкал»; Баргузин – не человек, а река в Бурятии, впадающая в Байкал.
[10] лат: «Трубный глас» (начальные слова одной из частей реквиема).
[11] «Уголок фиалок» (clos — франц.: огороженное место),
[12] Ф Дружинин. Воспоминания… Цит. изд. С. 149.
[13] Из письма Ю.С. Никольского А.Г. Габричевскому от 26.07.1954
[14] Ю. Холопов. Инициатор… Цит. изд. С. 6.
[15] Там же.
[16] Арнольд Шёнберг. Афористическое. Советская музыка. М., 1989. № 1. С. 104.
[17] Там же. С. 104, 105
[18] Николай Федянин. Стивен Кинг. Как писать книги. FAKEЛ, M. 2001. № 8-9. С. 76
[19] М. Катунян. Параллельное время Владимира Мартынова // Музыка из бывшего СССР.
М , 1996 С. 48.
[20] ит.: нежно, страстно.
[21] Ф Ф. Дружинин. Воспоминания… Цит. изд. С. 149.

(1.5 печатных листов в этом тексте)
  • Размещено: 01.01.2000
  • Автор: Пекарский М.
  • Размер: 70.39 Kb
  • © Пекарский М.
  • © Открытый текст (Нижегородское отделение Российского общества историков – архивистов)
    Копирование материала – только с разрешения редакции
© Открытый текст (Нижегородское отделение Российского общества историков – архивистов). Копирование материала – только с разрешения редакции