ПЛАНИДА
Есть на свете места, где неприемлем общепризнанный порядок мироздания. Где время меряют приливами и отливами, а расстояния – днями пути. Где плоский неровный кусок суши до сих пор покоится на спине огромной черепахи, а крохотное солнце неторопливо вращается вокруг него.
Соловки располагаются как раз в точке пересечения земной и небесной тверди, и оттого никогда не понятно – где ты сейчас находишься: на земле или в небесах. Иногда, над головой, проползут вдруг силуэты огромных флуоресцирующих мастодонтов, сопровождаемые сонмищами юрких серебристых рыбок. Иногда, прямо под ногами, можно видеть россыпи мельтешащих и сияющих звёзд или кучевые корабли-облака. Ветер здесь меняет местами стороны света, а нерадивое солнце вечно цепляется за край земли, путая день и ночь.
Гигантская черепаха, мерно несущая на себе обжитую людьми твердь, время от времени накреняется, меняя курс, и тогда всё население острова скатыается чохом в одну сторону: либо за Секирную Гору на озёра – ловить окуней, либо на Муксалму – собирать морошку, либо на рыбкоповские склады – стоять в очередь за водкой и колбасой.
За черепахой неизменно следуют стада селёдки и трески. Они держатся в кильватере её мощных лопастей, ища себе защиты и пропитанья. Когда стада подходят слишком близко, бдительные поселенцы высыпают на берег, раскачивая и накреняя черепаху, черпают рыбу краем суши и весело гудят потом, неделю – другую, довольные хорошим уловом и внезапным бездельем.
Изредка черепаха ложится в дрейф, зависая в пространстве, то ли засыпая, то ли раздумывая – куда следовать дальше. Тогда холодное море окутывает её непроницаемым туманом, время останавливается, рыбы замирают в растерянности, а люди и птицы умолкают в ожидании своей дальнейшей судьбы.
ДЯДЯ ЛЁША ОКЕАНОВ
Дядя Лёша Океанов сидит у самой кромки воды на берегу моря и медленно смотрит вдаль. Он умостился среди камней и плавняка на обломке изъеденной стихиями доски. В броднях, стёганой линялой телогрейке и серой кепке, чуть сутулый, он сам похож на большой торчащий из земли валун. Тело его одряхлело и высохло от времени, кожа просолилась и сморщилась, но взгляд остался пронзительным и ясным.
День выдался солнечным и тихим, на море – штиль, и слышно даже, как в глубине заплетаются стеблями сонные ленивые водоросли.
Одну руку дядя Лёша опустил в прозрачную воду, перебирая легонько песок и мелкую гальку. Оттого морю щекотно и оно плещется и шебаршит. Иногда дядя Лёша достаёт со дна некрупный, сияющий от влаги камешек и небрежно бросает его подальше в переливающуюся гладь. Камень испуганно ухает, падая в воду, и пускает пузыри.
Недалеко от берега покачивается дяди Лёшин карбас. Море незаметно торкает его в бока, и он нехотя кряхтит и обиженно хлюпает носом. Рядом с карбасом, на баклыше, уселись две огромные белые морские чайки. Чайки изредка поглядывают на дядю Лёшу, словно ожидая какого-то сигнала. Но сигнал всё не поступает, и чайки начинают нетерпеливо переминаться с ноги на ногу, топорщить перья и осторожно переспрашивать друг друга: – Тот? – Кто тот? Время от времени какая-нибудь из чаек не выдерживает и принимается истошно вопить: «Дай! Дай! Дай! Ах-ха-ха-ха-ха!», словно проверяя нервы старика. Тогда дядя Лёша поворачивает голову в сторону баклыша, показывает чайкам скрюченный тощий палец и строго говорит осипшим тихим голосом: «Цыц! Не пора ишше!»
Дядя Лёша Океанов давно и безнадёжно оглох. Он не слышит ни человеческой речи, ни шума машин. Он слышит только голоса моря. Он помнит наизусть все корги и мели вокруг и знает все рыбные места. Дядя Лёша сидит и ждёт – когда море шепнёт ему заветное слово. И услышав, наконец-то, его – быстро поднимается и многозначительно произносит: «Эвона, где!» Чайки срываются с насиженных мест и устремляются в указанную сторону. Дядя Лёша спешно выбирает из воды тонкий линь, подтягивая свой карбас к берегу, забродит в воду и ловко переваливается через борт. Он с грохотом выбирает якорную цепь, заводит в несколько толчков старенький тарахтящий дизель и правит стоя в открытое море. Вскоре силуэт его карбаса превращается в тёмную точку на горизонте и исчезает из вида. Лишь две большие белые птицы, реющие в чистом небе, зорко следят за ним с высоты.
КАРБАС
Карбас бежит ходко. По сияющей глади воды, вдоль высоких глинистых берегов, минуя кошки и корги, спешит он в открытое море. Мотор радостно хлопочет в рассветной тишине, и звук его работы многократно разносится по щельям, заблудившись меж извилистых обрывов. Позади остаются чьи-то избы, амбары и лодки, стоящие вдоль берегов, люди, провожающие нас внимательным взглядом, да горлопанистые чайки, вечно ищущие поживы.
Корпус у карбаса крепок и остойчив, обводы плавны, борта широки и надёжны. Внутри корпуса тщательно уложены снасти, запас топлива и пресной воды, да кой-какой провиант, необходимый для долгого путешествия.
Русло реки незаметно разливается свежим простором, берег медленно уплывает вдаль, и вот уже карбас бежит посреди бескрайней водной пустыни. Впереди нет никакого ориентира, кроме солнца и звёзд, время замирает, пространство перестаёт быть ощутимым, и кажется, что махонькая лодчонка моя остановилась и застыла в одном положении посреди необъятного в своём понимании океана мироздания.
Мне хочется лечь на пайола навзничь, надеясь, что лодка сама по себе вывезет в нужном направлении, и просто смотреть ввысь, в глубокое синее небо, наблюдая, как оно постепенно темнеет и окрашивает края пурпурным закатом. Как выплывает настороженно из-за борта огромная белая рыба – луна, и стайки мелкой сельди испуганно вспархивают над поверхностью воды, оседая на небосклоне серебряными мерцающими точками. Где-то в глубине, под килем, уже собираются в косяк огромные молчаливые рыбы и медленно ходят кругами, забирая мою нечаянную тревогу и ненужные теперь мечты. Тёмная невидимая вода лениво плещет о деревянный борт карбаса, отсчитывая последние секунды. Душа моя избавляется от воспоминаний, как от старых одежд, память становится прозрачной и чистой, а тело невесомым.
Борта карбаса вдруг смыкаются подо мной и прорастают влажной, переливающейся в лунном свете чешуёй, пайола набухают неведомой силой и начинают дышать, и большое упругое тело карбаса бесшумно проваливается в бездну, оставляя меня наедине с остановившейся в раздумьях луной. Белое сияющее пятно на чёрном ночном небе неотвратимо притягивает к себе холодным безмолвием и вечным покоем.
Скоро будем на месте…
РЕВЯК
Когда Всемогущий создал, наконец, земную твердь и воду, а также птиц, гадов и зверей, то решил сделать что-нибудь приятное и для себя. Недолго поэкспериментировав с конфетной фольгой и рыбьим клеем, он вывел в Райских Кущах особый сорт селёдки. Затем сварил тузлучок, такой консистенции, чтобы картошина среднего размера плавала в рассоле, добавил перчику да кориандру, закатал селёдочку в дубовую бочку, два раза хлопнул в ладоши, пошептал для порядку и, спустя некоторое время, испробовал полученный продукт. «Божественно!» – воскликнул Вседовольнейший и отправился почивать.
А как раз в то время в Райской Котельной работал кочегаром на полставки некий субъект по прозвищу Ревяк. Ревяк этот совершенно не умывался и не чистил свои одежды и потому сквозь засаленную робу невозможно было распознать кто он: ангел или демон. Впрочем, до поры сие никого и не интересовало. Как-то раз после ночной смены Ревяк прохаживался недалеко от Райской Столовой и решил стянуть, на пробу, божественный рыбопродукт. «Пока никто не видит», – подумал он. Но Всевидящий вовремя распознал преступные поползновения чумазого оборванца и в гневе швырнул его на землю.
Пока Ревяк летел сквозь Райские Кущи, цепляясь за ветки руками, то сорвал случайно с кустов пару спелых селёдин. А сверзнулся он аккурат на Соловки. Обнаружив себя единственным хозяином чудесного архипелага, рачительный Ревяк ничуть не растерялся, и решил здесь обосноваться. Он выпустил из рук трепещущих рыб в море, сообщив им подслушанный где-то, однажды, тайный приговор: «Плодитесь и размножайтесь!»; отстроил себе небольшую уютную кочегарку и стал поживать – добра поджидать. Добро вскоре явилось тучным стадом расплодившихся селёдок. Селёдки почитали Ревяка Верховным Селёдочным Жрецом и каждый день приносили ему в жертву самых жирных и аппетитных особей.
Однажды к острову прибило убогую лодчонку с двумя изголодавшими монахами. Ревяк приютил голодранцев, откормил селёдкой и позволил остаться жить на Соловках. «Чтобы не было скучно», – решил себе отщепенец. Монахи пристроили к кочегарке монастырь и стали сообща вести хозяйство. Ревяк уже было подумал, что жизнь в его вотчине окончательно наладилась, но тут боголюбивые монахи своими усердными молитвами привлекли внимание Вседержителя. Увидев с высоты расплодившееся без Его Величайшего повеления стадо запретных райских рыб, Вседержитель прогневался. Он разрушил ревякову кочегарку, разорил монастырское хозяйство, навсегда запретил соловецкому стаду селёдок распространяться дальше пределов архипелага, а самого Ревяка превратил в жирного чумазого кота с огромной головой.
ВЭРИК
(эуыбля)
Издалека, мотыляясь меж деревенских оград и электрических столбов, движется одинокая, какая-то несуразная, одетая в нелепые разномастные одежды, долговязая фигура. Движется зигзагами, от сугроба к сугробу, иногда спотыкаясь и ненадолго замирая для восстановления утерянного равновесия. Фигура что-то бережно прижимает к груди и даже если валится в сугроб, то не выпускает из рук свой бесценный груз. В конце концов, дойдя до ровной укатанной дороги она, поскользнувшись, падает навзничь, крепко приложившись затылком об лёд, произносит негромко: «Ну, и зашибись!», и затихает, обнимая пакет. Из пакета на белый свет сиротливо выглядывает непочатая коробка дешёвого вина. «Вставай, Мотыль, замёрзнешь!» – тормошат лежащую фигуру проходящие мужики. «Щас, щас…» – бормочет Мотыль, не открывая глаз. Наконец, поспав немного на дороге, Мотыль в несколько этапов поднимается на ноги. «Блаженный! Блаженный!» – завывают, сбегаясь отовсюду, дворовые собаки. «Не факт!» – то ли ещё мужикам, то ли уже собакам отвечает Мотыль, и продолжает свой извилистый путь на непослушных ногах.
Мотыль идёт к Вэрику. Только он знает маршрут. Вэрика невозможно отыскать просто так. Никто не знает в каком из домов он сегодня обитает. Возможно, что Вэрик и вовсе – выдуманное мистическое существо. Незримый алкогольный дух деревни. Известно лишь, что он где-то есть. Сидит немытый, оборванный и постоянно пьяный в своём неведомом жилище и соблюдает издревле заведённый порядок: следит, чтобы в сельпо на полках не кончался запас спиртных напитков, курит лёжа в кровати на грязных ватных одеялах, жжёт электрические чайники, бьёт стёкла и посуду, роняет шкаф и телевизор, срезает трубку у таксофона, обрывает ручки стартёров у бензопил, отламывает лыжи у снегоходов, наклоняет в разные стороны телеграфные столбы, выворачивает жерди из заборов, громко ругается матом, организовывает пьяные драки по праздникам и на поминках.
Когда Мотыль придёт к Вэрику, они феерически зажгут в его тайной берлоге. Стряхнут рукавом со стола вчерашний сор, смачно закурят и сомкнут разом стаканы. Потухнет с испуга печь и вспотеют заиндевелые окна, покроется жёлтыми пятнами и скукожится свежий снег во дворе, лопнет на реке лёд, осыплются в образовавшуюся трещину звёзды с небес, а луна упрётся рогом в телеграфный столб. И станут Мотыль с Вэриком бубнить всю тёмную ночь напролёт старые свои заклинания и звать сквозь щелястую печную трубу заплутавшую в тёмных глухих лесах беспросветную тоску: «Эу-ы-ыбля! Эу-ы-ыбля!»
СЕВЕРНЫ ЛЬДЫ
За Белым морем, за Студёным океаном, за далёким горизонтом, упираясь рваным краем в тёмну бездну воды, спят безмолвны Северны Льды.
Лежат Северны Льды белоснежной бескрайнёй равниной, холодным светом сияют, дышат протяжно и тяжело. Коли начнут в себя воздух вдыхать – по всей нашей Северной стороне лето наступат. Идёт с матёры к морю воздух тёплой да спорой, тянет стаи птиц за собой. Снега от того вдоха рохнут да проседают, лёд на реках чохом ломат, оттаиват земля по берегам.
Радуются поморы теплу, спускают суда свои мореходны на открыту воду, соберутся в котляна и разбредаются по всему морю на промысел – кто куда. Кто на Летнёй берег, кто на Терской, а кто и подале норовит обернуться до зимы. Пока Северны Льды дух перводят, нать скоре поспевать: ягод наносить, травы накосить, сена наметать, грибов наломать, наловить рыбы, намолоть жита. Кипит у поморов работа на земле и на море.
Но приходит пора Северным Льдам обратно выдыхать. Настыл воздух в нутре у них, выходит обратно тяжёлой волной ледяной. Бурлит на долгом выдохе море штормами, несёт вдоль берегов ветром нажомным плотну вязку шугу, вздымаются ледовы поля ропаками да торосами. Замерзает вновь в реках вода, покрываются белым снегом берега. Гонит птиц обратно к югу, а за ними спешат морозы да вьюги.
Возвращаются из морей поморы по домам – зимовать. А на зиму ишше с лета список заготовлен: лесу навалить, одёж накроить, дров запасти, сетей наплести, пряжи напрясть да других дел напасть!
Выдохнут Северны Льды и забудутся опять тяжким сном. Месяц пройдёт, и другой, и третёй пролетит. Затянутся супоями проймы да полыньи, скуёт лютым морозом Льды крепко-накрепко и ни выдохнуть, ни пошевелиться они не могут.
Собираются тогда поморы идти Северны Льды выручать. Возьмут вороты деревянны да пешни остры кованы, поставят карбасы на кренья, расправят мачты-паруса да и выгребают на вёслах прямо по полю ледяному. Карбас-то на креньях по льду шибко бежит! Только ветер в паруса пузырём набиват, да снег за кормой белыма змеями заворачиват. Красота!
Дойдут таким манером до самого ледяного края, понаделают там пешнями прорубей да продухов, норилом сети в прорубь затянут и возят има взад-вперёд воротом-то, штоб ледовой сон разбередить-растревожить. Опять и рыбы поморам в сети наприлипат, и зверя морского в майнах набьётся.
А Северным Льдам от ёрзанья сетей да гомона людского неспокойно. Морщатся они до поры, силятся чихнуть, а потом вдруг очнутся да и потянут воздух-то в себя со всей силой могутной скрозь майны да проруби, и задышат вновь полной грудью!
Увидят поморы, что воздух-то верьхом под лёд пошёл, грузят добычу всю в карбасы и скорей в обратной путь отправляются, пока льды-то на вдохе сильно не разошлись. Не успешь уйти – прижмёт ко льдам ветром, притянет к студёному краю навечно, и никаких сил не хватит потом оторваться!
Бежат поморы поветёрьем назад: то левым галсом, то правым поворачивают. Торосы да ропаки огибают, вёслами зиму подгоняют! Не успеют ишше по домам разойтись да переобуться, ан вот она, весна-то, на пороге уж стоит! Северны Льды надышали! Ну, и снова нать поморам в путь собираться. На летнёй промысел теперь. Ни сна ни покоя им нету!
ПИНАГОР
Коль повеет дикой стужей от седого Урал-Камня – падут с полночи на Матёру ветры голомянны, да нагонит в Терской Берег ледяну шугу злобной ветер – падерник.
От самого Покрова до Зимнего Николы, встреч морские течения, в белой пене по колены, бредёт с Канина на Грумант полным ходом главным румбом дикой зверь свяшшенна рыба – вечной странник Пинагор.
Торсом могутным он лёд-шугу под собою ломат, поперёд носа высокой бурун роет, ропаки да торосы желёзным хвостом прочь гонит, об дно морское копытом медным бьёт со всей мочи. Скина на нём семиаршинна – сполохами сият, по бокам – снежна налепь виснет, а брюхо толсто – сплошь глысьвой обросло.
Под брюхом у Пинагора – треска да галья хожают стаей, за спиной – наглы поморники в небе парят, а на самом горбу сидит огромной белой медведь – ошкуй: одной пакшой, левой, дёржит румпель, а другой, правой – спинным плавником аки парусом правит.
По поветёрью Пинагор галсами бётат, поперёк волны – носом мырит. Луды да губы стороной обходит, корги да банки промеж ног пропускат. Как пройдёт семью морями полной круг, встанет о Летнёй Берег на якорь – метать икру.
Икра у Пинагора вся разна: зелёна, синя да красна! Полярным сиянием крашена, по-за дальнима морями выношена.
От той пинагоровой икры всё Бело море наше становится светлей да краше!
ВРАЙ
Однажды встану я пред вратами вечного сада с надеждами и покаяньем.
Выползут, сонные, из подворотни мне навстречу два крохотных белых ангела (я стану звать их Сеня и Федюня, про себя), зажужжат, попыхивая жальцами, и вспорхнут мне на спинной плавник. Обнимут ласково за шею, причешут поредевшие мои локоны, закапают в глаза свежей слезы и почнут сдирать с меня все грехи, как луковую кожуху – слой за слоем.
Очищусь полностью, пройду, сочась и мироточа, сквозь врата чудотворные и узрею райские кущи. Двинусь, неслышно ступая, встречь яркие виденья, вдыхая едкий аромат разноцветных дымов. «Откуда эта вонь?» – очумело спрошу я провожатых. «А это – скажут – горит весь тот хлам и сор, что ты при жизни оставил за собой».
Зажму я нос тощей своей пакшой и примусь дышать раскрытым ртом, чтоб не угореть от смрада и стыда. И снизойдёт тотчас благодатный дождь. И будет капать на распухший мой язык живительным нектаром и прожигать его насквозь, шипя и пузырясь. Стану я мычать да размахивать руками, как бы дивясь и негодуя. «Сам виноват! – попеняют херувимы – Зачем ты злобствовал и пустословил, когда б необходимо было молчанием и мыслью благодатной себя оберегать».
И побегу я под сень невиданных дерёв, чтоб схорониться там от зловещего дождя, и будут падать с веток, прямо в разверзшийся мой зев, изумительные спелые смоквы и оседать во чреве пустом свинцовыми каменьями.
– За что?!– вскричу я, спотыкаясь и падая от тяжести камней.
– А неча было жадничать и пресыщаться плотью чужой без меры! – произнесут они надменно.
– Вы – черти! Обманули вы меня! – запричитаю истово.
– Да сам ты чёрт, – защебечут ангелы, бессовестно убегая, – спили рога, невежда!
ШИРЬ
Сегодня тёплый денёк. Мы сидим на угоре: я, Толик и Барсик. Тут у нас сделана скамейка, чтоб смотреть на реку. Река сейчас гладкая, как зеркало, в ней плывут редкие белые облака, и если долго и пристально на них глядеть, то земля начинает переворачиваться и уходить из-под ног.
За рекой, покрытые серебристо-зелёными грядами ивовых кустов, лежат пойменные острова. Они изрезаны тёмными узкими руслами полоев, а их берега оторочены белёсыми раскидистыми стрелками песчаных отмелей и рёлок. Отмели усыпаны светлыми крапинами лопухов. По рёлкам неторопливо бродят чайки, придавая своим беспорядочным движением толику реализма этой застывшей картине…
Толик! Толик шумно сопит и сосредоточенно смотрит вдаль. Ему хочется туда – на свежий простор островов, чтобы, как в детстве, бежать сломя голову куда попало и орать от избытка обуявших его первобытных чувств. Барсик внешне спокоен. Он щурится на солнце и делает умиротворённый вид. Но его мечты всегда одинаковы и всем понятны. Он надеется когда-нибудь уйти безвозвратно в эти дикие прерии, чтобы ходить по следу, искать добычу, строить жилища и ночевать у огня.
Мне же хорошо и здесь – на угоре. Мысли мои, свободные от всяких препон, смело разлетаются в стороны, душа радуется бескрайнему простору и замирает от приходящих вдруг откровений.
Там – кочи с моря идут под парусами, карбасы за собой тянут. В карбасах – бочки с рыбой солёной. На всю зиму ись нам хватит и на продажу ишше останет. Церквы белые по берегам – аки маяки светят. Деревень кругом – места пустого не увидать. Дома все огромны – двужирны, вдоль реки тянутся вереницей, крыши тесовые на солнце серебром отливают. Бань да амбаров подле домов – без меры рассыпано. Кругом пашни да покосы пестреют. За пашнями гумна с овинами стоят, да мельницы ветряны крылами машут. Лес тёмно-синёй с тылу всё прикрыват.
Я встаю на лавку и расправляю руки как крылья, в надежде, что, может быть, в этот раз кто-нибудь всемогущий заметит меня и вознесёт над всем этим сущим великолепием.
Толик сдержанно ржёт, заметив моё безрассудство, и трясёт седой головой, понимая всю безнадёжность человечьих потуг. Барсик на всякий случай чуть отодвигается на скамейке и косится недоверчиво в мою сторону.
Я опускаюсь на землю. «Пошли домой! Сено нать ишше ставить!» – сурово обращаюсь я к этим недоверцам и, последний раз окинув взором величественную ширь, ступаю по тропе.
Барсик, распушив хвост, вскакивает Толику на спину, Толик в два приёма поднимается с земли потряхивая гривой, и они медленно следуют за мной в задумчивости, сокрушаясь, видимо, о несовершенстве и бестолковости бренной жизни.
КУЛЕБЯКИ
Благословенный, Небом помазанный город! Он помазан тонким слоем льда и присыпан сверху свежим пушистым снежком. Но прежде Мессия изгнал отсюда всех дворников, чтобы не нарушали скырканьем своих лопат общей гармонии и единения человека с природой. Оттого город оказался бел и чист, словно закутан пеленами.
Молчаливые задумчивые жители гребут по своим делам сквозь сугробы. Здесь надо грести, как в море пароходу. Кургузые «пазики», словно самоходные баржи, подгребают к автобусным остановкам. Их качает на ледяных шишаках, они скользят и бьются бортом о поребрик скрипя промёрзшим такелажем. Пассажиры сноровисто выпрыгивают на землю, и «пазик» в одно касание уходит от причала.
Мне уже подарили целую коробку новогодних расписных пряников – козуль, я купил на рынке у торговок здоровенного копчёного морского окуня, взял в чайной лавке дюжину кулебяк с палтусом и выгребаю теперь вдоль по Троицкому проспекту. Перебираю по льду ногами, довольный тем, что снова принесло меня сюда вместе с белым снегом и новогодней суетой. Мимо нового Театра кукол, мимо здания Главпочтамта и загороженного строительными лесами «Мужика с Оленем», через площадь Ленина с последним монументом работы скульптора Кербеля к памятнику Павлину Виноградову.
– Привет, Павлин! Застегни ширинку! Шучу-шучу! (у него же наган!)
Я щурюсь на солнце, спешу от мороза, достаю на ходу из пакета тёплые ещё кулебяки и запихиваю их в рот. Кулебяки хрустят и попискивают, и я заглатываю их почти не жуя. Нигде в мире не делают таких вкусных кулебяк!
Копчёный окунь торчит у меня из подмышки и смотрит на незнакомый ему город вытаращив глаза и раскрыв рот. Я назвал окуня – Иосиф, за его изумлённый вид, и рассказываю ему на бегу, как мы сейчас, скоро уж, доберёмся до дому и будем праздновать Рождество, с козулями, кулебяками и красным вином.