Иванов Борис Иванович
Убит на переправе
Рассказ
Опубликовано в журнале Знамя, номер 8, 2006
От автора | Рассказ “Убит на переправе”, написанный в 1965—1966 годах (напечатать его в те времена было невозможно), входит в прозаический цикл “Война людей”, общая задача которого — лучше разглядеть в войне лица людей. Страна жертвовала миллионными армиями ради победы. Немногие оставшиеся в живых вернулись домой с психикой, потрясенной этим жертвоприношением. Мы никогда не узнаем, был ли их страшный опыт благотворен в годы мирной жизни страны, чей дух был уже подавлен эпидемиями тотального насилия. Об этом рассказ “Убит на переправе”.
Повесть из этого же цикла “До свидания, товарищи!” была опубликована в журнале “Знамя” № 12 за 2003 год.
1
Петя на кушетке под толстым халатом. Мать у зеркала, она одевается.
Одевается, как в театр — к тщеславному празднику нарядов и ритуальных манер; как в гости — к чмоканью в щечку и застолью; как на похороны…
В сумочку — платок. Взгляд в зеркало спрашивающий, духи на висок, в ямки ключиц.
У Пети дрожат колени, он свидетель невероятного: мать идет на свидание к убитому отцу, через двадцать лет. Она — он видит ее в зеркале — как в лунатическом сне: к ней вернулось волнение и неловкость девочки.
И он присутствует в этом ее сне, он сам становится призраком и любит эту девочку у зеркала, как когда-то любил ее отец… А может быть, ему дано подсмотреть начальную тайну женщины, которая еще не решила, дать или нет начало новой жизни — и эта жизнь его, Пети?..
Она забывает сказать ему что-нибудь обычное. В пальто и берете удаляется беззвучно, как память. Ушла повторить все сначала.
Петя вслушивается в тишину. Ему кажется, комната колеблется. Он боится шевельнуться, чтобы не разрушить зыбкий порядок, по которому мать вдруг уходит в прошлое — в двадцать-тридцать лет назад. Но когда вернется, ведь все станет прежним?..
Петр вращается на диване — жарко под шерстяным халатом.
У Пети грипп.
Большое спокойствие пришло сразу. Петя их увидел: мать и отца, идущих рядом. Он знает мудро: вместе они в последний раз.
2
Гостиница была незнакома Юлии Владимировне. Она поняла, что идет не в ту сторону… 207… 208… 209… — свидание назначено в 201-м номере. Но видела конец коридора, и дойдет до его конца, и вернется — тогда ей будет спокойнее.
От ходьбы по толстому ковру согревалась, мышцы лица отходили от мороза. У окна на вокзальную площадь повернула назад.
Впереди, у открытой двери стоит человек и смотрит. Такой домашний в отличие от других постояльцев гостиницы. В шлепанцах. Там — у 201-го. Не зная зачем, открыла сумочку, спешит. Делает неслышные шаги. Юлия Владимировна рада, что может улыбнуться, легко вытащить из перчатки кисть.
— Я приехал в отпуск, — человек принимает пальто, берет за локоть, указывает на стул. — Ваш телефон узнал в среду и все эти дни не знал, где лучше вас встретить: на перекрестке, на скамейке в сквере… — Сам сел поодаль, опустил локти на колени, добродушно поднимает глаза. — А вообще лучшее место для встреч — междугородный переговорный пункт. Там тихо. Разговаривают только в кабинах. Я знал только вашу фамилию и имя. Для такого города мало. В тундре проще, может быть, на всю тундру, — он словно провел рукой по географической карте, — только и есть одна Нечаева. А может быть, и ни одной.
Он привстал, откинул бумажную салфетку: длинная бутылка, два бокала, апельсин. Налил и с бокалом вернулся на место.
Юлия Владимировна ждала. Она почувствовала себя словно в темном туннеле. И хотела, чтобы этот человек, с плоской грудью под белой рубашкой, вывел ее на свет. Она боялась, что он, непонятный и в то же время на кого-то очень похожий, не сумеет сделать этого.
— Я мог бы проще — послать письмо, описать то, что знаю. Но вы…
“Товарищ мужа” (так он представился по телефону) вздохнул и умолк. Она поняла, что этот вздох сокращал всю цепочку возможных объяснений и доказательств. Юлия Владимировна кивнула, она принимала эти сокращения, потому что их встреча — не более чем случайность: из давно затаившегося в памяти мира явился негаданный гость, чтобы что-то произнести и исчезнуть в том же безвозвратном времени.
Кивок Юлии Владимировны ободрил хозяина комнаты, и он начал снова:
— Письмо, понимаю, было бы проще — короткое письмо. Я должен был написать вам всего два слова, которым вы все равно не поверите, написать, что я — это… он.
Юлия Владимировна вздрогнула. Улыбка человека раскрылась еще более. Он выпрямился на стуле, но продолжал смотреть из-под бровей.
— А я, между тем, — он. Да, он. Вы поймите меня спокойно. Отдохните, пожалуйста. Выпейте немного. Хотите, помолчим?
Юлия Владимировна улыбнулась. Она приняла передышку с облегчением.
— Вы геолог? — спросила она.
— Да, — уронил он бесстрастно.
Юлия Владимировна отпила из бокала, поправила на коленях юбку. Ей нужно было оглядеться, ощутить себя в пространстве, в котором ее силы что-то значат. Но разговор снова втягивал в узкую, неведомо куда ведущую продолжительность; она хотела бы знать — куда?..
— Я — Нечаев в том смысле, — сказал товарищ мужа, — что на моем месте он делал бы то же, что делаю я. Если бы он оказался в тайге за пятьсот километров от человеческого жилья, то носил бы такие же сапоги, как я, курил бы такие же папиросы — нам в партию отпускают только “Беломор”. И искал бы никель или молибден, — оказалось бы, вы меня понимаете, что Нечаев и я обходимся тем же самым, занимаемся одним и тем же делом. И читал бы книги из тех, которые читаю я там… В письме я не стал бы писать, что Нечаев был приятным, воспитанным человеком, — что ж делать себе комплименты! И говорю это не для того, чтобы навязать вам дружбу. Так есть… Но главного я еще вам не сказал.
Человек сделал паузу, размял папиросу, несколько раз осторожно — так ей увиделось — провел спичкой по коробку, и, пока был этим занят, его физиономия снова наполнялась улыбкой. Юлия Владимировна напряглась, она требовала от товарища мужа это главное: ибо нельзя пить вино, стараться улыбаться, выслушивая странные вещи, и бесцеремонно обходиться с человеком, — неважно, что он убит и убит двадцать лет назад.
— Так что же главное? — с нетерпением тихо спросила она.
— Вы все время считали, — наконец произнес товарищ мужа, — что он убит… А он жив…
— Как? — Юлия Владимировна встала. — Вы мужчина! — Губы ее задрожали. — Я не предполагала, что вы воспользуетесь знакомством с мужем, чтобы в своем отпуске один день отвести на шутки!
Она качнулась. Пальцы, обнаружив стол, помогли ей сохранить равновесие.
В ней ожило то, что мучило ее годы. На улице, без всякой на то причины, ей вдруг начинало казаться, что ее Станислав где-то здесь, сейчас выйдет ей навстречу, — и упустить его никак нельзя, тогда потеряет снова и уже навеки. Поздний нежданный звонок в квартиру — опять: это он, он!.. Стало больной привычкой в каждой группе зарубежных туристов, которых ей предстояло обслуживать, всматриваться в лица… Может быть, этот человек в шлепанцах собирается громко назвать имя ее мужа, и он, ее муж… ждет этот крик за дверью…
Но человек не крикнул. И она вернулась из мира надежд на случайное чудо. Но за время ее отсутствия произошло многое.
Она по-прежнему стояла, опираясь на стол, вскинув голову, — так она лучше бы услышала этот крик, но человека на прежнем месте не было, он стоял перед нею. Его рука лежала на ее плече. Он был на расстоянии запаха ее духов. Посланец из прошлого не улыбался, не сочувствовал, не изучал ее, — на его лице было что-то большее. Она невольно представила, какова она теперь. В первую секунду ей хотелось оттолкнуть чужую руку, но движение ее замерло.
3
Самолет взлетел, и звон моторов погрузил пассажира 53-го места в бессмертие. Он не улыбался, не сочувствовал чему-либо, не изучал этот мир, который открылся внизу широкой чашей. Над домиками, нитками дорог, микроскопической жизнью людей поднималась дымка. Эти утренние испарения казались духом невидимой, неутомимой деятельности тех, кто сейчас внизу горбился за станком, кричал в телефонную трубку или шел по улице, слыша гул моторов в небе. Только на большой высоте, у иллюминатора самолета, Михаил Иванович в полном величии ощущал беспредельность своего существа. Только здесь, на высоте одиннадцати тысяч метров, он находил утоляющее соответствие между собой и миром, лицезрел пространство, наслаждаясь его простотой…
На войне батальоны поднимались в атаку. Когда через несколько дней наступления их собирали прежние или новые командиры, в живых оставались немногие. Но прибывали новые роты, заполняли окопы, устраивались — и все начиналось снова, снова шли в атаку, чтобы возродиться через пару недель уже в следующем, стриженом и любопытном пополнении… Ему везло, но, глядя на незнакомые лица, он гадал, кто же будет тот, кто, наступит время, заместит и его. Фронт, а позднее вся жизнь стали для него подобием волнующегося под ветром хлебного поля: колосья клонятся, волны перекатываются, — их будто прибивает к далекому горизонту, — и они все тут, неистребимые, не уходящие и не останавливающиеся никогда.
Заглядывая в иллюминатор, трогая на коленях газету, он думал о той ночи, когда ему вдруг все стало ясным.
Начальник геологической партии Н.П. Васильев скандалил с женой и начальством. И вдруг однажды пришел в расстегнутой кожанке в контору, покрутил телефон, накричал: “К черту, все к черту!” — и уехал. Жена висела на его руке, когда, размахивая чемоданом, он спешил на последний в ту осень пароход. В ту ночь Михаил Иванович остался в кабинете начальника один: ему передали телефонограмму, чтобы он заменил Н.П. Васильева. Листал документацию, банковские счета, требования, письма, инструкции — и ничего не понимал: в партии он отвечал за пару двигателей на буровых вышках. Устал и задремал. А когда проснулся, то все уже знал. Это и было то самое повзросление. Именно тогда жизнь открылась ему в своей простоте.
Утром на стуле, который занимал бывший начальник, переждал ухмылки геологов и буровиков. Постучал легонько карандашом по графину, — так начинал планерки бывший начальник, предложил папиросу техноруку, — как делал его предшественник, и повторил его любимое слово: “Приступим!”. Теперь настало время усмехнуться над великим повторением жизни ему — тетя Паша стала жаловаться, что в бараке горняки ломают тумбочки и ножами изрезали столы, корректоры который раз требуют…
Жизнь пошла, как будто никогда Н.П. Васильева не было. Через месяц уже редко кто поминал его власть и шумные ссоры с женой. Как Н.П. Васильев заменил когда-то кого-то, так теперь заменили его, и Михаил Иванович теперь — Н.П. Васильев, только люди не замечают этого. И, вспоминая о кожанке, в которой ходил прежний начальник, криках по вечерам жене: “Изолгалась! Тещина кровь! Убью, в тундру выгоню!”, — он понял, что есть лицо — так он назвал то, что никакого значения не имеет, но заслоняет людям силы, невидимые, но управляющие жизнью, — несущие всех в кожанках и без, как поток несет щепки, своим простым, естественным — это слово Михаил Иванович любил — путем.
Ему, человеку мерному и вдумчивому, за многие годы пришлось заведовать перевалочной пристанью и отделом кадров экспедиции, механическими мастерскими и Домом культуры в районном городке, — и ни новый опыт, ни служебные перемещения не могли поколебать истины, к которой он пришел.
Как-то ночью ни с того ни с сего вспомнил рядового Нечаева — у них на двоих был один котелок — и женскую фотографию в его руках с подписью “Юлия”. Пришла в голову мысль, что в его воле разыскать ее или не разыскивать, рассказать или не рассказывать, как погиб ее муж. Ничего не решил, но женщина с фотографии поселилась в его сознании, как соседка в комнате за стенкой. С нею что-то происходило — не всегда понятное, но всегда ее образ вызывал в нем сочувствие. За много лет он привык к этой близости. И стал думать, что только этой женщине он когда-нибудь скажет то, что не открывал никому…
Михаил Иванович откинулся на спинку кресла, закрыл глаза и вызвал в памяти Юлию Нечаеву. Поставил у стола и заставил снова повторить слова: “Вы хотите сказать, что Нечаев бессмертный…”. Несколько раз повторил фразу, разучивая интонации женщины, и на дне, за словами, открыл горечь, потом насмешку. Он проделал операцию проникновенно и, прежде чем сделать следующий шаг, отвлекся — взглянул в иллюминатор, — самолет выходил на посадку, земля повернулась каруселью. “До посадки в Норильске осталось пять минут. Пристегните, пожалуйста, ремни”, — объявила стюардесса.
Самолет скользил вниз. Он уже понял, каким должен быть его следующий шаг. Себе под нос сказал: “Что же вы, Михаил Иваныч! Решили нас покинуть?” — и улыбнулся. Это должен был сказать не он, а Сушков, его начальник, когда Михаил Иванович подаст заявление об уходе. И через два часа, когда Михаил Иванович сидел в его кабинете, Сушков в точности повторил эти слова, будто ему ничего не оставалось делать. “Что же вы, Михаил Иваныч! Решили нас покинуть?”
4
Петя проснулся в середине ночи. На ширме свет и силуэт матери. Слышался шелест страниц.
Ты добрая. Опять читаешь какого-нибудь немца. Знаю, ты больше любишь французов, но тебе хочется быть приятной туристам. Человек из Германии спросит тебя о каком-нибудь писателе — и ты улыбнешься и скажешь, что с его произведениями знакома. И тот улыбнется, ему приятно. У того гордость и патриотизм: вот, нашего писателя знают в России. А писатель-то паршивенький! Но ты читаешь их всех, потому что тот немец как раз может любить того самого писателя.
Я б тоже, наверно, читал бы паршивеньких писателей, если бы водил туристов. Пусть не думают, что мы невежественные.
Ходят по улицам, как по аукциону, — и себя, как товар первого сорта, демонстрируют. Вообще глупо себя за всю нацию выдавать. Очень глупая нация получается. А немцев не люблю. И не из-за отца. У меня его как будто и не было. Только гены — и вся “связь времен”. Гены не убили. А ты отца любила и хочешь быть туристам приятной. Но если по правде, то я их тоже не ненавижу. А подозреваю. Подозреваю: думают они, что каждый русский должен их ненавидеть…
Греется Петя в свете лампы. Шуршат страницы. Пока мать читает паршивеньких писателей, что может измениться?
Я люблю тебя. Ты охраняла мою свободу, — а я боялся опоздать в школу, плохих оценок в дневнике, потом в компании напиться и засидеться. Я ругал и до сих пор ругаю себя за то, что приводил друзей в гости; ты оставляла нас ради той же моей и моих приятелей свободы. Уходила к сестре и мучилась там, потому что с сестрой вам не о чем разговаривать. Ты другая. А потом у тебя болела голова.
Как я не хотел этой свободы. Я, кажется, ни о чем не мечтал — лишь о запретах. Из-за этой свободы мне казалось, что мы живем не вместе, а только рядом: за ширмой у тебя свой дом. Чем больше свободы, тем меньше ее сам себе оставляешь. Запрет прекрасен. Он где-то в стороне, а ты свободен. И, наверно, поэтому тебя люблю.
Может быть, ничего я так не хочу, как увидеть тебя старенькой, чтобы любить и жалеть, не скрываясь. И перестану бояться за тебя, как сегодня, когда ты уходила… Вот ты и вернулась! Как хорошо ты это сделала! Как легко ты обходишься со временем! Это даже страшно! Не уходи больше назад!
5
В городе не прописывали. На милицию Михаил Иванович потратил час. Говорил с майором. Высохший от деятельности и табака начальник милиции сочувствовал ему и верил, что проситель поймет, почему в городе прописывать нельзя: “наедут”, “заполнят”… — говорил это, изгибаясь в тонкой талии и округляя сумасшедшие глаза. Он надеялся, что проситель не относится к тем, кто “наезжает” и “заполняет” этот город, и подал, прощаясь, руку.
На улице в лицах встречных Михаил Иванович не увидел ничего особенного. Такие же неособенные стояли за стенами города лагерем, хотя никаких стен не было, как не было и никакого лагеря. Нашествия переменили лицо, не в скрипе тележном орда минует ворота городов, — сходит по трапам самолетов, выходит на платформы вокзалов и спешит смешаться с аборигенами, как смешался на улице сейчас он.
В переулке, где в толпе сдавали и нанимали комнаты, Михаил Иванович встал в стороне и ждал. К нему подошла старушка.
— Вам комнату?
Она сама рассказала, что ее комната на третьем этаже, окна во двор, про отопление и о том, что ее жилец должен быть одиноким и самостоятельным. Михаилу Ивановичу не пришлось ее уговаривать. Старушка уже догадалась, что он подходит ей по всем статьям.
И они пошли. Сперва добрались до гостиницы. Там Михаил Иванович взял чемодан. Потом на квартиру.
За многие годы он впервые почувствовал ненадежность своего жилища. Несколько раз прошелся по комнате, пытаясь расположить к себе поблекшие зеленые обои, картинку на кнопках, выстриженную из журнала, смутный лик иконы. Прилег на старую кровать. Стены показались наклонно-сведенными. И снова ходил по комнате, пока старушка не спросила, будет ли квартирант пить чай. Дымящийся чайник в ее руках, с которым она появилась в дверях, остановил его беспокойство. Точно такой же чайник когда-то был у него. Конечно, это не тот самый чайник, но делали их, вполне возможно, на одном заводике, эмалью покрывал один и тот же красильщик. Михаил Иванович от чая отказался и снова лег. Потом в темноте оделся, в центр отправился пешком. Юлия Владимировна на междугороднем переговорном пункте его уже ждала.
— Вы не подумайте, — сказала Юлия Владимировна, когда они на секунду коснулись пальцами друг друга, — что я хочу вернуть прошедшее…
Тотчас тронулись к выходу. Когда справились со стеклянной дверью, Михаил Иванович спросил: “Тогда почему вы пришли?”.
Юлия Владимировна отстранилась, но выражение его лица не содержало ни затаенной пошлой игры, ни усмешки. Плечо Юлии Владимировны чуть двинулось под пальто — она поняла, что ощущение туннеля, которое не покидает ее при общении с товарищем мужа, — это ее собственное любопытство, которое втягивает в его загадочный, ни на что не похожий внутренний мир, оно и привело ее сегодня на это странное свидание.
Он, поддерживая ее локоть, продолжил:
— Я могу увидеть сына Нечаева?..
Слово “Нечаева” как-то пропало по своей официальной неуместности, — осталось “сына”, и женщине показалось — рука, которая касалась ее, была одним из тысяч аргументов, что этот человек — да, был отцом Пети, вернее, его отцом мог стать, ибо она не могла найти в себе твердой интонации сказать противное: вы никогда не могли бы стать отцом моего Пети. И в то же время “сын Нечаева” имело как раз тот пугающий смысл: человек, который шел рядом, не знал или не помнил имя ее мужа, но это — так оказалось — значило не больше, чем то, что ей неизвестна фамилия ее спутника. Вся собственная жизнь предстала перед нею в горькой печали — в ней не оказалось тайн. Ее чувства — ропот и привязанности, маленькие цели и скромное честолюбие, представление о себе и других — все это не могло не быть ничтожным, если для случайно встреченного человека было неинтересным и заурядным.
От растерянности Юлия Владимировна излишне заспешила:
— Петя сейчас болен. Он — в отца, и я знаю, он — лучше меня. И, кажется, взрослее. Дети всегда взрослее, но и беспомощнее. У меня, простите, бывает такое чувство, как будто мой ребенок голоден, а у меня нет молока. Будто я отвечаю и за книгу, которую он читает, и за ссоры соседей по квартире, и за то, что перегорел свет. Вы не врач? Ах, да, вы геолог. Я понимаю, почему родители хотят, чтобы дети были добрыми — они боятся, что дети станут им слишком строгими судьями. У вас есть дети?
Ее спутник сказал: нет. Юлия Владимировна улыбнулась. И продолжала улыбаться все рассеяннее.
Она вдруг разом переступила какие-то запреты, какие-то мысли. Словно раздвинулись прежние границы и ушли далеко. И то, что она говорила минуту назад с болью, показалось ей важным относительно, и, главное, если бы она нашла более важным нечто другое, то и это оказалось бы, наверно, недостойным особого внимания, и так далее, до бесконечности, — все предстало не имеющим значения. Так и улица с падающими иголками инея, и низкие облака, и время — пять минут десятого — все это бесконечно наивно и грустно в своей незащищенной наивности.
— Зайдемте сюда, — сказала, освободившись от руки спутника.
Вошли в ресторан. Когда оказались за столиком, Юлия Владимировна продолжала улыбаться: этому человеку все-таки придется выйти из-за кулис своих странных мыслей, — где-то кончается бессмертие и начинается жизнь. Пусть объяснится, если нужно приведет доказательства, которые были сокращены тогда, в 201-м номере гостиницы. Она будет слушать, как слушает оркестрик мужчин-музыкантов, снявших пиджаки.
В половине двенадцатого аккордеонист встал, и его круглая голова сказала, выглядывая из-за инструмента:
— Спокойной ночи!
Люди продолжали сидеть за столиками. Официантки стали нетерпеливыми. Юлия Владимировна с трудом взглянула на товарища мужа.
— Я сейчас рассчитаюсь, — сказал он и прошел в коридор, из которого выглядывали люди в белых спецовках.
Позади было два часа молчания — немыслимого без задуманного намерения. Если начинала говорить — он кивал, если улыбалась, он улыбался тоже. Весь вечер они просидели рядом, но он оставил ее одну. Она прожила целую жизнь — от ответственности за все до полного безразличия. Теперь люди в зале и сам зал с безобразными лохматыми пальмами показались ей живущими торжественно-безнадежной жизнью. “Как все глупо”, — прошептала она в отчаянии. Среди зеркал вестибюля прошла левее и правее себя. В сумочке перебирала отделения — номерок был у него, но пальцы все еще что-то искали под надзором гардеробщика.
Появился Михаил Иванович. Терпеливо поддерживал пальто, пока Юлия Владимировна, повернувшись спиной, набрасывала на шею шарф. На улицу почти выбежала. “Как все глупо”, — твердила она. Шаги товарища мужа раздавались, как шаги преследователя. А он словно ждал, когда она остановится. На автобусной остановке, припрятывая руки в карманы, сказал: “Спасибо вам за вечер. Я опасался: что-нибудь вдруг случится. Но ничего не случилось…”. Глаза его стали прощаться: он тоже заметил автобус. Юлии Владимировне с трудом удалось оторвать взгляд от его лица, которое снова втягивало все в тот же бесконечный туннель.
6
— Петя, я должна тебе рассказать об одном человеке.
— Да, — откликнулся сын; он курил и чертил.
— Этот человек, — произнесла Юлия Владимировна с веселым превосходством над тем, что говорила, — считает тебя своим отцом… Фигурально, конечно.
Петя обернулся.
— Как?! — Но тотчас успокоил себя. — Я тебе не говорил о том, что случалось раньше. Иду и вижу: вот мой отец! На заводе и сейчас такой есть. В модельном цехе. У меня такое ощущение, что и он знает, что я его сын. Но это прошло. — Подумал: — Да, да, прошло. Кто этот человек?
— Тот… который звонил.
Они замолчали и почему-то вместе посмотрели на окно.
Петя сидел лицом к матери.
— Что ему нужно? Зачем он тебе об этом говорит?
— Я сама хотела бы это понять…
— Но ты объяснила ему, что это его самообман? Ведь ложь!
— Это странный, одинокий и, возможно, несчастный человек. Ему нельзя отказать в сочувствии.
— Мама, пожалуйста, не огорчай меня. Ты забываешь папу…
— Петя, молчи!
— Это какой-то кошмар! Вдруг я обнаруживаю в жизни тысячи отцов, а ты киваешь: да они все твои отцы. Тогда у меня нет матери!
— Петя! Это уж слишком.
Петя отвернулся.
— Я не думала, что ты примешь это всерьез, — мирно проговорила Юлия Владимировна. — Ты должен был отнестись иначе — один из людей думает вот так. Вот и все. Он много лет прожил на Севере. Был момент, когда я думала, что он мелкий авантюрист, вернее… артист, любящий импровизированные спектакли, но сейчас ничего не понимаю. Я даже не совсем уверена, болен он или здоров. Может быть, у него всего одна мысль: будто он бессмертен.
— Бессмертен! — Петя встал.
— Прямо он мне так не сказал. Может быть, и мысли у него подобной нет, — есть чувство, он чувствует себя бессмертным. Таким он видит себя. Ты можешь себе представить?!
— Он знал отца?
— Да. Он сказал, что папу убили на переправе.
Петя усмехнулся.
— Я, наверно, глупо тебе все пересказала?
— Нет, нет, я совсем не об этом…
Петя посмотрел на часы. Юлия Владимировна ушла за ширму.
— Пусть он к нам придет, — сказал Петя.
За ширмой долго не слышался шорох страниц.
7
Петя проснулся и понял: он — здоров. Вспомнил, что, засыпая, принял какое-то решение, но какое — предстояло вспомнить. Решения обычно принимались на работе или относительно работы, и он стал собираться на завод, хотя бюллетень позволял остаться дома.
На кухне сказал соседям “здрасте”, окунул лицо в водопроводную струю. Вода шумела, и слова о гриппе, погоде, вчерашней телевизионной программе, казалось, текли из крана вместе с водой.
Перед зеркалом растирал лоб и щеки — вверх-вниз и по кругу. Но что-то не стиралось, и он увидел, что его лицо постарело — стало неприятным, словно обознался и теперь созерцал свою ошибку. Но мысль о том, что он стал старше, удовлетворила его, ибо в то время как он отвечал за рационализаторскую работу большого завода…— и тут ему виделись люди, приходящие в отдел, ожидающие его совета, разыскивающие в цехах, в то время, как он… — и тут представлялись его статьи по автоматике, математическому анализу и пр., в то время как он… — и вспомнил женщину, с которой еще не начался роман, но он и она уже свыкаются с мыслью о его неизбежности…— он оставался неубедительно юным. Однажды в плохом настроении сочинил себе некролог, начинавшийся так: “После долгих лет большой и плодотворной жизни наконец-то умер молодой талантливый инженер Петр Станиславович Нечаев”.
Но вот лицо сдалось: постарело. Выделился рот, а не губы, нос, а не глаза, они ушли вглубь, как уходят в подъезд люди. Заматерел.
О своем отложенном намерении Петр вспомнил в автобусе — и показалось, он едет одновременно в двух направлениях — что-то сделать на заводе и подумать о том, что вчера услышал от матери. Разве не абсурд приехать на завод думать о бессмертии?!
Из всех слов, которыми пользуется человечество, слово “бессмертие”, может быть, самое бессмысленное, самое фантастическое. Потому что не существовало ничего такого, к чему его можно было приложить. То, что называют вечным — имена великих людей и могучие империи, Землю, Солнце, скрытое в это утро за облаками, — всё и всех ожидал конец, погребение в хаосе Вселенной. Судьбы Земли и Солнца в этом ничем не отличаются от человеческой. Всему вынесен приговор, одним обозначен срок жизни шестьдесят-семьдесят лет, другим — шестьдесят-семьдесят триллионов, но места для бессмертия не оставлено. Все это доказано, рассчитано, и только блаженный безумец может бредить своим бессмертием.
По утрам в комнате соседа скрипит паркет. Это Анатолий Зиновьевич делает упражнения. На газе под крышкой готовит еду с таинственными запахами, он знает какие-то чудотворные составы. Из ванной, окатив себя холодной водой, выходит с победоносным видом. Это понятно. Анатолий Зиновьевич, старый библиотекарь, борется со старостью. Все приговорены. Это разумеется само собой. “Но, принимая во внимание…” — развлекся Петр.
Он вспомнил выездную сессию суда. Судили агента по снабжению, который воровал у завода гвозди и доски, лампочки и рубероид. Суд был показательный, и все знали, что наказание будет на всю железку. Но когда судья, читая приговор, дошел до слов: “но принимая во внимание…”, глаза подсудимого подпрыгнули. На миг всем показалось, все заявленное прокурором и подтвержденное свидетелями к делу не шло. И, помимо украденных гвоздей и рубероида, есть другое измерение жизни человека, говорящего с провинциальным акцентом. Но так только показалось…
“Принимая во внимание…”, — думал Петр, — маленькая лазейка для большой надежды. Приговор известен, но “принимая во внимание”, что Солнце еще всходит, а Земля вращается, а ты живешь, можно лечить зубы, язву желудка, заниматься оздоровительной гимнастикой, систематизировать половую жизнь. И все мы живем так или иначе внутри этого момента — пока судья произносит: “Принимая во внимание…”.
Имеет смысл только то, что можно измерить масштабом человеческой жизни. Если человек хочет строить, ему нужно дать кирпич и цемент. Человеку нужно дать возможность увидеть к старости свою постройку законченной. И так во всем. То, что выходит за этот масштаб, по отношению к человеку жестоко.
Петр прошел мимо вахтера, поднялся на второй этаж и объявился перед инженером Колчиным. Не снимая пальто по праву больного, сел за стол, открыл папку с надписью “Последние поступления”.
— Он или того, или лукавый Ходжа Насреддин, — проговорил он, читая рацпредложение, поступившее от одного вахтера. Автор предлагал во втором цехе снять металлические ворота и сдать их в утиль.
— Ты о воротах? — откликнулся Колчин, готовый говорить и о Насреддине, и о фантазиях сторожей, страдающих от безделья, — лишь бы не крутить арифмометр, не скучать в тесной комнатушке с окнами на широкую реку.
— Нет. Просто так. — Петр захлопнул папку и встал.
Надо сбить инерцию вопросов и отвести коллегу от следа. Стоит Колчину спросить: “Что-нибудь случилось?”, и не удержится — начнет рассказывать о звонке странного человека, знавшего отца, о матери, о бессмертии, которое поглощает мысли, как болото, захочется что-нибудь прочесть об этом, — и все для того, чтобы аргументированно ответить, что это бред, еще более бессмысленный, чем прозрение относительно металлических ворот цеха, которые вахтер обязан охранять. Начнет говорить — и снимет пальто, накурят целую комнату, а внутри лишь станет пусто, а главное, — они по-прежнему будут перекидываться спичками и вместе обедать, но когда под столом их ноги коснутся, каждый отдернет свою.
— Зайду к главному, — сказал Петр и вышел.
Но к главному инженеру не пошел. В коридоре миновал его кабинет и снова оказался на улице.
8
Он был на другом конце длинного зала, выложенного красными и белыми плитками. Юлия Владимировна пошла, стараясь почему-то попадать на белые. В зале застоялось ожидание: лица подняты к потолку: так слушают в лесу порывы ветра. Репродукторы объявляли вызовы — люди уходили в кабины, напоминающие что-то медицинское. Она могла бы вспомнить, чем. Толстые, оплетенные металлической сеткой провода походили на донорские шланги. В войну она не раз ложилась на стол с засученным рукавом и даже потом болела донорской болезнью — чувством, что кровь у тебя лишняя и нужно освободиться от ее шума и ее самостоятельной жизни. Но шланг здесь подсоединялся к уху-рту, и что-то циркулировало, и люди смеялись, взмахивали руками, другие гнулись над трубками с вопросительными морщинами.
Юлия Владимировна улыбалась необычной для себя формальной улыбкой. Но трудно было не смягчиться, когда он встал навстречу. Взяла его, смутно прозревающего что-то, за руку и повела мимо кабин по шахматному полю снова к выходу.
По улице пошла быстрее, автобус в уме торопила. На лестнице в ее доме воздуха не хватало. Он шел ниже. Этот человек знал, куда идет и кого встретит. С ним поступали честно.
В прихожей Михаил Иванович окинул отставшие обои, велосипед и детскую ванную, подвешенные на гвоздях. Его рассеянность прошла. Пальто заняло место на вешалке, платок перекочевал в карман пиджака. Сказал:
— У вас в квартире живут военные.
Это о шинели на вешалке. Похоже, что здесь ему пришлось как-то. Одернув пиджак, взглянул на Юлию Владимировну так, что в этом взгляде присутствовали и он, и она, и будто бы они готовы.
— Дома? — спросил он, трогаясь с места.
— Входите!
Но Юлия Владимировна заколебалась, потом улыбка, приобретенная ею на переговорной станции, разделила их, и он должен был войти первым.
9
Ответив незнакомцу, Петя шагнул к матери, как-то не совсем закрыв рот после “здрасте”, но встретил улыбку стороннюю; с этой улыбкой она ушла на кухню готовить тосты и кофе. Каждый остался один: и товарищ отца, не спеша переступающий вдоль стены, — он рассматривал книжные полки и фотографии, и мать, возвращающаяся и уходящая, теперь без улыбки, какая-то чужая, и Петя. Он молча снял ватман с чертежной доски и укладывал в стопку эскизы. Ему почему-то не хотелось бы, чтобы из окон дома напротив сейчас кто-нибудь видел их комнату.
Михаил Иванович, почувствовав сопротивление в доме Нечаевых, подумал: это болезнь. Врачи говорят: стресс, бессонница, невроз и другое — и не видят пружины. Наивные люди сопротивляются, они не принимают течения жизни — и получают болезнь. Надо отдаться тому, что называется законом, заведенным порядком, круговоротом природы, “бессмертному круговороту”, — так вернее можно сказать! Нет начала и нет конца. И всё всегда есть. Я пришел, молодой человек, я здесь, — и не мучайте себя: “Ах, если бы все было не так, ах, если бы люди были другие…”. И — больны.
На вокзалах диваны с инициалами: МПС — министерство путей сообщения. Если посмотреть на поддон дивана, на котором вы спите, то там найдете клеймо фабрики, где изготовлены тысячи и миллионы таких диванов, так и под воротом вашей рубашки и пиджака — так на всем. Но можно обмануть себя, сказать: другого такого дивана нет, и рубашка единственная, и день единственный. “Был исключительный день”. И снова болезнь и суета. Всего очень много. Мир состоит из одинаковых вещей. Все люди — близнецы.
Михаил Иванович переместился вдоль книжной полки. “Технология металлов”, “Математический анализ”, Пушкин, календарь фабрики “Сокол” и дальше: шнур к штепселю, подушечка с иголками, окно на улицу. Сотни окон смотрели в темноту. Михаил Иванович любил высоту. На секунду остановился, чтобы убедиться — машины катятся, люди идут, ветер раскачивает фонари.
— Во всем движение. И это обманывает… Я обратил внимание на ступеньки вашего дома, — он, наверно, очень старый?.. Я подумал, сколько наших товарищей с разными мыслями и заботами пользовались этой лестницей. И вот я — стал одним из них.
Михаил Иванович говорил вполголоса, не оборачиваясь, будто сам с собой. Так, наверно, и было. Он просто не заметил, как стал размышлять вслух.
Петя улавливал значение лишь отдельных слов, но интонация голоса гостя закабалила его. Он ожидал встречи с несчастным шизофреником или с легкомысленным фантазером, а пришел философ и проповедник с голосом не то из другого времени, когда Пети еще не было, не то из будущего, когда его не будет.
Гость умолк. Он остановился у картины — единственной работы отца, пережившей войну.
На картине: кривой проулок и лиловые искривленные дома. Казалось, кривились от тесноты и тянулись к небу — близкому и темному; и такой же темнотой зияли окна домов. Михаил Иванович никогда не видел таких домов и такой оголенной пустоты в городе. Что-то подстерегающее было в ней. Смотрел и ждал: брось камень в воду и, как бы ни были далеки берега, — волны послушно придут к ним. Никуда не уйти от простоты смысла жизни. Над нею можно посмеяться, но сколько видел людей, которые потом каялись.
Михаил Иванович все еще был там — возле картины, когда Юлия Владимировна внесла кофейник и сухарики. Отвязала передник, на блюдцах звякнули ложечки — предупреждали мужчин: вы хотели встретиться — так не медлите. Она знала, что встреча еще не произошла.
10
— Вы сказали маме, — начал Петя, как только гость перенес к себе на блюдце сухарик, — что мой отец погиб на переправе.
— Да, — отозвался товарищ отца.
Взгляды их встретились. Петя хотел на что-то опереться — на сочувствие или хотя бы на внимание. Пусть у незнакомца одно лишь любопытство к сыну его фронтового товарища. И такое можно понять: прошло двадцать лет. Но почувствовал, гость остается где-то там, далеко, — может быть, то место он и называет бессмертием. И потому, возможно, Петру придется отвечать самому себе на собственные вопросы. Рядом была мать, настороженная, с намеренно опущенными глазами. Петр попросил у нее извинения взглядом и хотел надеяться, что она его взгляд заметила.
— Расскажите, — для меня это важно, — как убили моего отца. Нам пришла только “похоронка” — так ее, кажется, называли. Там было написано… Ну, знаете, как там писали — несколько слов, и я, можно сказать, всю жизнь сам придумывал, как папу убили. Будучи мальчиком с воображением, я убил его тысячу, десять тысяч раз. Мой отец сбивал самолеты, захватывал танки, взрывал мосты, но, в конце концов, его все-таки убивали. Я представлял, как его окружают фашисты. Он убил одну сотню, пять сотен… Иногда я целую ночь видел, как он стрелял из пулемета, Я заставлял целую армию подносить ему патроны, чтобы он мог стрелять и стрелять, но под утро его все равно убивали. Он ночью пробирался к немцам и убивал их ножом, но враги просыпались. Он все-таки должен был сделать ошибку, чтобы его могли убить. Я читал книги и смотрел фильмы про войну лишь для того, чтобы придумать — как говорят следователи — еще одну версию смерти… Я хочу знать, как он убит и где, чтобы не убивать его снова… Расскажите, как все было. Пусть самым глупым образом.
Мать не шевельнулась; гость поднял глаза к потолку.
— Название реки забыл… Не глупо — обыкновенно все случилось… должно быть…
— На берегу, в воде, на мосту… вы можете вспомнить? Что вы помните?
Усилие прошло по лицу гостя. Его ладонь легла на стол, рядом с рукой Юлии Владимировны. Петр скривил губы, двинул стулом. Смотрел в лицо человеку и знал, что должен войти в эту застывшую, удовлетворенную собой рассеянность.
— На ступенях лестниц, согласен, люди оставляют свои следы. А мой отец в вашей памяти? Вы сами напомнили о нем. Зачем тогда вы это сделали?..
Кофе исходил паром, неподвижно сидела мать, Петя отхлебывал кофе и клонился над столом к товарищу отца.
“Зачем они просят меня вернуться назад, — пожаловался себе Михаил Иванович. — Чтобы потеряться среди миллионов фактов и различить один, микроскопически малый! Вспомнить один из карманов солдатских гимнастерок, тот, где лежала фотография женщины, которую не мог забыть, смотревшей куда-то в никуда и на каждого, кто взглянет на нее из-за плеча рядового Нечаева”. От него требуют, чтобы он вернулся в то холодное утро — увидеть людей, дремавших там и тут на дне окопа, услышать разговор командиров за дверью землянки, и различить в сумраке рассвета спину мужа этой женщины, кругловатую, упрямую, но не сильную.
— Я постараюсь, — виновато сказал гость, — хотя… что это может изменить. — И посмотрел на Юлию Владимировну. — Утром… форсировали реку. У каждого свое. У меня доска, у других бревно, скамейка, у Нечаева была, кажется, калитка. Растащили деревню. Да, было так, потому что помню, когда шли к реке, было смешно. И над калиткой смеялись. Или кто-то смеялся.
— Это невозможно, — прошептала Юлия Владимировна.
— Нет, калитку я помню… И вашего отца — по походке.
— Какая? — остановил гостя Петя.
— Он плохо ходил в строю. Руки перемешивались, правая рука — правая нога. У реки кусты, трясина, туман… Больше я его не видел.
— Подумайте. Хотите, мы оставим вас одного. Ведь вы были с отцом вместе.
Мать и сын повернулись друг к другу.
Гость трогал пальцами щеки, брови. Наконец проговорил:
— …Он был справа, потом я видел калитку впереди. Было еще тихо, и мы плыли… Тумана на середине не было.
— Что значит, на середине не было тумана?
— На середине они нас заметили и стали стрелять…
— Дальше, — торопил Петя.
С каждым словом таяли мифы: ни пулеметов, ни самолетов, ни танков, — просто отец плывет на садовой калитке к другому берегу. И человек этот сейчас его видит.
— К нему пристрелялись. Он очень плескался. Может быть, калитка была тяжелая. Или они считали, что это не калитка.
Гость откинулся на спинку стула, рука, неподвижная и немолодая, продолжала лежать рядом с локтем Юлии Владимировны.
— Я не знаю, — сказал он тихо, — может быть, его задело. Он обернулся…
— Он хотел что-то сказать?
— Он ничего не сказал, ни-че-го — и пропал. — Рука человека сжалась в кулак и остановила Петю. — Калитка проплыла мимо меня пустой. Никого на ней не было. Я больше Нечаева не видел.
— Вы сказали, извините, не все, — Петя поднялся и встал за спинку своего стула. — Как посмотрел мой отец — геройски, жалобно?..
— Петя, я не могу больше! — Только гость теперь оставался за столом. Юлия Владимировна отыскивала платок. — Прекратите!
— Нет, мама, я хочу знать все, до конца. Я не хочу изобретать последние взгляды отца. Я их могу за ночь сочинить сотни: и наполеоновские, и жертвенные, прощальные и призывные, презрительные и высокомерные, просто трусливые. Это, может быть, мой последний вопрос, скажите, как? В наше время не пишут завещаний, но я хочу знать, как посмотрел отец в последний раз на этот мир. Может быть, он хотел что-нибудь увидеть. Что он искал позади себя? Говорите!
Тут Михаил Иванович слегка колыхнулся на стуле.
— Ваш отец, извините, посмотрел так, как сейчас я смотрю на вас…
Юлия Владимировна отложила платок, подошла к сыну, чтобы вместе с ним увидеть, каким был последний взгляд Станислава Нечаева. Она увидела то же выражение лица, которое было у этого человека в гостинице — вот сейчас этот человек крикнет, и войдет ее муж, — и напрасное ожидание остановило ее дыхание. Но теперь надежд не было. Ревность памяти предстала ошибкой. Какое значение имеет память о том, что можно разыграть, как роль в театре. Станислав Нечаев ожил только для того, чтобы поплыть поперек течения неизвестной реки на нелепой садовой калитке и исчезнуть, уже навсегда, оглянувшись вот так, как смотрит этот человек.
11
— Я пойду, — сказал гость.
До этих слов, произнесенных у остывшего кофейника, прошел час, а может, больше. Петя уткнулся лицом в подушку на диване, Юлия Владимировна поглаживала его плечо. Как она могла оставить Петю одного!.. Но что-то говорило ей: она права и даже ждала, когда может поступить вот так — доверить ему самому разрешать задачи, касающиеся судьбы их двоих. Под рукой вздрагивало тело не сына, но мужчины. И ни одной мыслью она не обвинила товарища мужа.
Самое необъяснимое было не в том, что этот человек проник в самую глубину ее жизни, а теперь — и сына, и произошло это вторжение как-то сразу, за какие-нибудь ничтожные часы, а в том, что она, вдруг, перестала понимать, кто она и что от себя может ждать, и как освободиться от этого любопытства к самой себе — назойливого и бесплодного. Вот и сейчас то думалось, что предельно устала и многое отдала бы за возвращение к тихим обыденным дням, то — будто бы подготовилась к важному повороту в своей жизни, которого не избежать.
Гость стоит и молчит, сейчас он покинет их дом, и день за днем все связанное с его загадочным вхождением в их с сыном жизнь если не забудется, то станет тем архивом, в который сперва никто не заглядывает, а потом от него избавляются.
— Я пойду, — повторил человек.
Петя поднялся, отер щеки, его слегка пошатывало.
— Посидите, пожалуйста. — Петя не сразу занял свой стул, склонив голову, прошел комнату из конца в конец. — Простите мою слабость…. Я поверил всему, что вы сказали. — Ласково посмотрел на густенькие брови товарища отца, его рубашку с незаметным галстуком. В глаза не смотрел, там ничего нельзя было увидеть. Закрыв лицо ладонями, спросил: — А почему вы остались живы?
И тотчас раздвинул ладони. Все время он ждал, что с человеком вдруг что-нибудь произойдет, что слова заденут в нем что-то понятное и живое, но не хотел, чтобы он ожил от боли…
— Вы не обижайтесь! Я рад, искренне говорю, что вы пришли к нам. Теперь мой отец будет спокоен. Я спрашиваю вас, если хотите, отвлеченно, чем, интересно, объясняете вы сами себе, что многие, в том числе и мой отец, погибли, а вы живы. Наверно, это была не последняя переправа? Бывают ведь такие обоснования, — вам просто, может быть, везло, или отец и другие сделали ошибку, а вы вот как-то мимо нее…
— Погибли?.. — с сомнением повторил гость. — Но разве вы не встречали отца на улицах?..
— Мама! — крикнул Петр, пораженный, — он все знает!..
— Не проходит ли он мимо вас?.. Вы сказали “отвлеченно”, но то, что я говорю, не отвлечение. Меня не было в вашем городе, но я был и здесь — я это знаю. Хозяйка, у которой я снял комнату, меня сразу признала. И вы есть там, где вас нет. Вы, молодой человек, умны и поймете, не сейчас — так позднее: все бесконечно повторяется.
— Но и Солнце смертно, — тихо произнес Петя.
— Нет, и Солнце бессмертно, все бессмертно. Я думал о Солнце на севере. Ему быть, если даже станет черным. Если вы уронили зеркало, разве его уже больше нет? Оно есть, разве его осколки не отражают мир? Одни геологи у нас играют в карты, другие в домино, но это, вы понимаете, одно и то же. И война останется, будут армии или нет, только у нее будет другое лицо. Мы даже перестанем узнавать ее. Солдатская каска на поле — это просто. Я видел такую фотографию в журнале. Есть только время, а вы, молодой человек, думаете, есть только лица. Философы придумывают временам названия. Я не читал философов, но они должны знать о вечности времени. В больших городах есть абстрактные художники. Я бы хотел купить абстрактную картину — какую-нибудь. Я не видел их, но знаю, там должно быть время. Вы бессмертны, молодой человек, как и я, но люди живут как смертные и поэтому мучаются. Ваша мать все понимает, когда я увидел ее фотографию двадцать лет назад, может быть, тогда все и понял…
Юлия Владимировна побледнела.
— Пора расходиться, — прошептала она, — уже поздно.
12
…Там была очередь — очередь одних женщин. И женщина в черном служебном халате фотографировала их… Юлия Владимировна вспомнила тесное душное ателье провинциального городка, переполненного эвакуированным людом, когда вдруг испугалась слов гостя и отошла к окну. Только теперь, ей показалось, она стала понимать значение появления странного человека в ее жизни.
Там, в ателье, женщины оказывались на стуле перед жаркими лампами и волновались: линзы фотоаппарата были глазами их мужей,— начиналось свидание с ними, перед которым они спешно и жалко, с суеверными опасениями старались что-то у себя подправить. Она не выдержала бы — ушла, если бы фотограф не позвала ее занять место на стуле. Юлии Владимировне тогда представилось, что в тот момент, когда ей говорили: “Чуть выше подбородок, головку немного вправо”, — Станислава уже нет в живых, или скоро его не станет.
Сегодня она узнала, что фотографию Станислав получил, теперь она знала, что убила мужа не фотография, а что-то там на переправе, — то, чего нельзя было остановить, как очередь в ателье, которая приближала ее к выпуклому стеклу объектива. Но подозрение, мелькнувшее в ней, осталось. Подозрение нелепое, но в то же время она не нашла в себе сил ему сопротивляться. Уже тогда, в ателье, ей почудилось, что фотографируется уже не для мужа, а для будущего, для кого-то другого, и, как оказалось, для сидящего сейчас в ее комнате зловещего человека.
У окна, в углу, в тени занавесок теперь она смотрит на него со стороны объектива и теперь знает, что его выпуклость — огромное застывшее напряжение. Она хотела крикнуть: “Петя, иди скорее сюда!”. Она хотела, чтобы между сыном и гостем было расстояние. Здесь, в углу, защищеннее, тут они будут вдвоем. Но ужас лишил ее сил.
Она видела, как ее Петя, ее доверчивый мальчик, кивает головой и, слушая, стал, как гость, вскидывать голову и что-то там ловить в страшном абсурде, где убитые смешались с живыми, а убийц не отличить от жертв, а сыновья учатся забывать и прощать.
Какое-то согласие возникло между страшным человеком и ее сыном. Может быть, правду говорит этот человек: никуда не уйдешь от слепого времени, которое ничего и никого не различает, плетет паутину, из которой не вырваться. И туристы, эти немцы, стаей идущие в Эрмитаж, тоже опутаны этой паутиной, а они, женщины, их сопровождающие, — лишь робкое охранение, чтобы туристы не вырезали картины из рам, не вытаскивали амулеты скифских цариц из-под стекла и не разбивали статуи героев, которые им не понравились. Все рассказы экскурсоводов на изысканном чужом языке о Возрождении и декадансе, светотенях и деталях, и о жизни тех, кто это породил, — лишь тонкие уговаривания не ломать, не бить, не тащить… А на переправах стреляют в лучших.
Она услышала смех Пети. Он прикрыл рот рукой, а потом встал и все-таки рассмеялся во весь голос… Он проходил мимо Юлии Владимировны совсем близко, но не останавливался и снова шел по кругу. Он хотел сказать какое-то слово, но как только губы складывались произнести первый слог, смех разводил их. Как он был красив, ее сын. Он мог бы очень весело уговаривать не тащить и не ломать…
— Это, помилуйте, уже не Солнце, — наконец сказал Петя, — как вы могли запутаться в такой пустяковой задачке.
— Это Солнце.
— Я не стану вас уговаривать. Между вашим Солнцем и вашим бессмертием я даже готов поставить знак равенства, вот этот знак. — Петя достал ручку и на бумажной салфетке написал аккуратно: =. — Я готов поставить такой значок. Но как вам понравится, если этот значок появится между негодяем и невинным человеком? И я не уверен, что вам это не понравится, потому что сейчас вы чем-то ослеплены. А может быть, и не ослеплены, а просто слишком заняты собой… Так значит, убитые и неубитые — какая разница? Так? Между прочим, извините, как вас зовут? Юлия Владимировна нас друг другу забыла представить.
Товарищ отца оглянулся по сторонам и осторожно сказал:
— Михаил Иванович.
— А я — вы ведь тоже не знаете, как меня зовут, — Петр Станиславович. Отца, между прочим, Михаил Иванович, мне кажется, убили обоснованно, со всеми юридическим тонкостями. Представьте, — Петя опустился напротив гостя локтями на стол… — Да вы все знаете! — тотчас поднялся с горечью. — Ну, хорошо, вот вам!.. Вы сидите не на этом, а на том берегу. И вы пулеметчик. А там плывут, там тысячи и миллионы… Кого вы берете на мушку. Не всех, всех сразу нельзя — одного, кто плывет впереди, пусть на миллиметр, на микрон или не так, как все. Михаил Иванович, вы убьете единственного. Многих плывущих позади тоже не будет, но все-таки кто-то останется, если останется хоть кто-нибудь. И вот один из них что может сказать? Он может сказать: убитые — не убитые, — какая разница! Что-то о диктатуре неразличимых лиц. Если погаснет Солнце, оно все равно Солнце. Так, понимаете, можно договориться до любой чертовщины… Я не хочу вас обвинять. Самое больное — этот закон пулеметов. Я знаю, каким был последний взгляд у моего отца: у него глаза были полны пуль…
Юлия Владимировна заплакала. Она опустилась на подоконник, прижалась к занавеске лицом. Она не могла больше ничего видеть, слышать, знать.
— А вы, Михаил Иванович, не бессмертны. Нет, дорогой! — Петр вышел из комнаты и вернулся с пальто и шапкой гостя. — Вы, Михаил Иванович, убиты. У вас ничего не болит — значит, не существуете. Как это вы сумели себя?.. А мама понимает бессмертие — это верно. И отец мой жив, во мне, в маме, в этой картинке, кстати сказать, не совсем удачной. Он жив, потому что он, неуклюжий человек, школьный учитель рисования и черчения, плыл впереди и, значит, за всех. Хорошо, что вы пришли. Я теперь знаю, кто мой отец. А то, в самом деле, запутаться можно. И как можно без лица! Вот вы, можно сказать, пришли по фотографии Юлии Владимировны.
Петр знал, какую фразу скажет гостю вослед. Он скажет: “Когда видят беззащитную женщину, одним хочется ее защитить, другим ее беззащитностью воспользоваться”. Пусть Михаил Иваныч выберет то, что ему подходит. Но, открывая дверь из квартиры на лестницу, Петр испытал что-то вроде признательности к этому человеку за то, что тот наконец покидает их дом и уходит из их жизни навсегда.
Оказалось, на лестнице свет не горит. Жилец из соседней квартиры стоял со свечкой, ругая жилконтору, монтеров, хулиганье, мировой бардак.
— Подождите, я принесу вам хотя бы спички, — сказал Петр гостю.
— Нет-нет! — решительно отказался Михаил Иванович. Взялся за перила и стал спускаться, что-то бормоча в темноту.
— Не упадите, перед выходом одна ступенька вверх.
— Я-то не упаду… — послышалось снизу. — Вы слышите?.. Вы слышите? Я-то не упаду…
https://magazines.gorky.media/znamia/2006/8/ubit-na-pereprave.html