Очерки александровской и николаевской цензуры. Очерк первый (69.86 Kb)
[33]
Эпоха расцвета литературы.—«Акушеры» русской словесности.— Фаддей Булгарин в подозрении.—Булгаринский служебный «кондуит».— Булгарин в Мадриде, Варшаве и Петербурге.—Литературный «кондуит» Булгарина.—Дамский журнал на польском языке.— «Северньий Архив».— Отзывы о Булгарине «Полярной Звезды». Дружба Грибоедова с Булгариным. — Länchen und Tante.—Заииска Булгарина о цензуре (1826 г.).Проект управления «общим мнением».—«Элементы» читающей публики.— «Вышнее сословие».— «Среднее состояние».—Характеристика читателей 20-х годов в «Московском Телеграфе». – «Нижнѳе состояние».—Священный предмет в тысяче разнообразных видов. — «Безделица» для занятия умов. — Характеристика александровской цензуры.— Общее мнение имеет нужду быть управляемо». Опасение Булгарина, что его «заклюют» в министерстве просвещения. — Цензурный устав 1804 года.—Либерально-идиллический дух eгo. — Суровая проза действительности. — «Evolutions pèriodiques». — Катавасия с Наполеоном. — «Твердыя правила» кн. Голицына. — Eгo борьба за веру.— Анафематствование Голицына монахом Фотием. — Отношение александровской цензуры к вопросу о крепостной зависимости. — «Неприличности» в «Духе журналов».—Размножение цензур.— Цензурные
[34]
курьезы александровскаго времени. — Запрещение книг без еров. — Почему литературе было труднее под николаевской цензурой.
______
I.
Тридцатые, сороковые и пятидесятые годы истекшаго столетия—время наивысшаго расцвета нашей художественной литературы. Ha протяжении трех десятилетий столпились таланты чрезвычайной силы, явились прямо гении. Во всех областях художества слова неизсякаемым ключем било свежее, вдохновенное творчество. Великия произведения являлись одно за другим. Поэты и прозаики выступали плеядами. В блеске крупнейших звезд исчезали менее яркия, и многое нами забыто лишь потому, что побледнело пред совершенными созданиями великих мастеров, хотя взятое само по себе обличает крупное дарование.
Время было в высшей степени своеобразное, которое так характеризует в своих «Литературных воспоминаниях» Тургенев: «Ничего даже не шевелилось, a только бродило — глубоко, но смутно — в некоторых молодых умах. Литературы, в смысле живого проявления одной из общественных сил, находящагося в связи с другими столь же и более важными проявлениями их, — не было, как не было прессы, как не было гласности, как не было личной свободы, a была словесность, и были такие словесных дел мастера, каких мы уже потом не видали»1).
«Литературы не было, a была словесность, не было литераторов, a были великие мастера словесных дел». Чтобы понять, что хочет этим сказать Тургенев, надо вникнуть в положение печатии николаевской эпохи. Вь самом деле, окажется, что литературы тогда не было, что она была прямо упразднена, но… все великое, все безсмертное, все вознесшее
[35]
русскую словесность иа вершины недосягаемаго совершенства несравненной художественности именно тогда, в николаевские дни, явилось.
Тридцатые годы —время полной зрелости пушкинскаго гения. За «Борисом» является ряд eгo драматических произведений, является проза eгo. Рядом творят Лермонтов, Гоголь, все замыслы котораго зародились в это десятилетие и только довершены были в следующее. Первыйп очерк «Мертвых душ» еще успел Гоголь прочесть Пушкину. «Ревизор» явился на сцене. В области лирики—Кольцов, Полежаев, Щербина. Наконец, тридцатые годы богаты второстепенными, замечательнымии беллетристами, потонувшими в лучах пушкинской и гоголевской славы. Одоевский, Бестужев-Марлинский, Погорельский, Ушаков, Загоскин, Лажечников, Полевой, Кукольник, Квитка, Вельтман, Бегичев, Павлов, даже Греч и Сенковский,—все это были люди, богато одаренные. Сороковые годы—расцвет критическаго таланта Белинскаго. Вырабатываются миросозерцания западннков и славнно-филов, и в обоих кружках выступают головы одна другой замечательнее. В области прозы в сороковые годы написаны: «Герой нашего времени» Лермонтова, «Мертвыя души» Гоголя, «Бедные люди» Достоевскаго, «Хорь и Калиныч» Тургенева, «Обыкновенная история» Гончарова, «Антон горемыка» Григоровича… Расцвет «натуральной» школы прозаиков. В поэзии новая плеяда — Майков, Полонский, Фет, Некрасов, Шевченко, Плещеев, Огарев. В области драмы Островский. Наконец, в пятидесятые годы выступает весь пантеон русской литературы ХIХ-го века. В критике и публицистике: Киреевский, Катков, Леонтьев, О. Миллер, Пирогов, Анненков, Дружинин, Хомяков, Аксаковы, Чернышевский, Добролюбов. В романе — Лев Толстой, явился Щедрин, Писемский; написаны: «Рудин» и «Дворянское гнездо», «Семейная хроника» и «Детские годы Багрова внука», «Тысяча душ», «Обломов».
[36]
В поэзии выступает новая плеяда: Никитин, гр. А. Толстой, Мей, Михайлов, Апухтин, Случевский, раскрылся Тютчев в «Современнике». Наконец, являются новыя комедии Островскаго. Если первыя десятилетия века и особенно 20-е годы можно назвать весною нашей самобытной литературы, для которой весь ХѴIII-й век был школьными годами, то 30-е, 40-е и 50-е годы можно уподобить пышному лету, где все цветы развернулись, все завязи были оплодотворены живительной цветенью, и вторая половина столетия является уже осенью, порой полнаго налива н созревания нашего умственнаго, духовнаго урожая.
Что же значат слова Тургенева: «Была словесность, были мастера словесности—литературы не было»? Не было условий для полнаго проявления творческих сил словесности. Цветение духовной нивы нашей происходило в условиях неблагоприятных в высшей степени. Слово в глубине сознающаго духа народнаго зрело, и младенец должен был родиться богатырем. Ho при разрешении от литературнаго бремени стояли акушеры, которые платонически воздыхали о невозможности затворить чрево рождающее, и во всяком случае мешали, сколько могли, правильному рождению. Увы, сколько первородящих нашеий литературы сгибло от этой опеки! Сколько плодов беременеющаго духа явились на свет Божий искалеченными, недоразвитымм! Писатели умирали рано, делали мало. И это понятно. В трудном, болезненном деле своем они не встречали помощи. Окружающее сделало все, чтоы отравить их существовавие. И едва ли не треть нашего умственнаго урожая осыпалась на корню.
Для правильной оценки литературы нашей является поэтому совершенно необходимым изучение цензурных условий, при которых ей пришлось действовать. А так как именно 30-е, 40-е и 50-е годы являются временем нашего литературнаго цветения и всех зачатий, во всех областях мысли и слова, так как именно в эти десятилетия создались совершенные
[37]
образцы прозы, лирики, драмы и положены основы как русскаго самосознания, так и эстетической критики и всех ея традиций, то особенно важно изучение николаевской цензуры.
II.
Роковой день 14-го декабря 1825 года должно пометить в числе черных дней и отношении литературы. Отсюда развилась крайняя степень «мыслебоязни» в правящих сферах, и сразу литература очутилась в положении заподозренной, тайно злонамеренной области. Все, прикосновенное к литературе, представлялось напуганной администрации элементами опасными, неблагонадежными. Так, 9-го мая 1826 г. дежурный генерал главнаго штаба Потапов пишет с.-петербургскому военному губернатору Кутузову: «Государь император высочайше повелеть соизволил, чтобы ваше превосходительство имели под строгим присмотром находящагося здесь отставного французской службы капитавна Булгарина, известнаго издателя журналов»1).
Генерал просил ему доставить «справку о службе» этого «известнаго издателя журналов». По справке оказалось:
«Подпоручик Фаддей Булгарин из дворян Минской губернии; за отцом eгo 750 душ крестьян мужескаго пола». В службу вступил из кадет 1806 г. По неспособности к кавалерийской службе переведен в 1809 г. в гарнизонный полк. По худой атестации в кондуитном списке отставлен от службы 1811 года. По кондуитному списку: «По службе ведет себя дурно, способности ума имеет хорошия, пьянству иногда предан, в хозяйстве хорош».
Единственное благоприятное для Фаддея Венедиктовича обстоятельство в этой «справке» то, что отец «многодуш-
[38]
ный помещик, богач, в 750-ти душах, т. е. прямо ми-лионер. Представьте человека, на котораго круглый год работает 750 работников! Тут уместно исправить обычное представление о Булгарине, как о «плебейце». Пo крайней мере, Пушкин, Вяземский и вся литературная «аристократия» противопоставлялась партии «плебейцев — Гречу, Сенковскому, Булгарину, Полевому. Это происходило потому, что занятие журналиста-газетчика представлялось плебейской частью литературы. Пушкин говорит в одном из писем своих: «Заниматься журналистикой все равно, что чистить ну—ник». Ho Булгарин был сын польскаго магната, крупнаго помещика, и, вероятно, в первой части своего «Ивана Выжигина» он изображает отеческий дом свой с eгo сочетанием расточительности и отсутствия примитивнейших удобств. У описаннаго в романе пана за eгo огромным столом был так называемый «серый конец», где можно было остаться голодным. «Гордость свою пан основал на древности своего рода, доказывая ее судебными протоколами, в которых записаны были в течение четырех сот лет жалобы на разбои eгo предков и решения, осуждающия их на виселицу». Описывается празднество в усадьбе: «В первый раз в течение года потревожены были пауки и согнаны с фамильных портретов. Дубовыя и ольховыя кресла обтянули новою холстиною (sic!). Полы выскоблили наново, потому что отмыть их было невозможно…». Разгульная, безалаберная, хвастливая жизнь панства описана Булгариным очень живо. И не мудрено. Он писал с натуры.
Во всяком случае «справка» произвела дурное впечатление, и «известный издатель журналов» спешит оправдаться.
Будучи произведен в офицеры в весьма молодых летах», пишет он Потапову 12-го мая 1826 года, «я делал школьническия шалости, увлекаясь примерами товарищей и пылкостью моего характера. Принужден будучи оставить российскую службу, я в Варшаве, во время существования герцог-
[39]
ства, увлекся общим стремлением умов, страстно к путешествиям, блеском славы Наполеона и вступил в службу под eгo знамена (сражался в Испании). В извинение ceгo ничего не могу представить, кроме польскаго моего происхождения и моей неопытности. Всегда, однако-ж, я сохранял братскую любовь к России и не участвовал в войне 1812 года. Когда в 1814 году империя Наполеона разрушилась, и разнородныя племена, составлявшия eгo армию, разбрелись во-свояси, как после Вавилонскаго столпотворения, я в сем общем хаосе, получив от французскаго правительства вид, возвратился в Варшаву». Описав затем, как из Варшавы он перебрался в Петербург, поселился там навсегда, занялся литературою, женился, Булгарин так заключает свое обяснение: «Я десять лет подвизаюсь на поприще русской словесности в столице и в продолжение этого времени не подвергнулся ни малейшему замечанию co стороны правительства, как в отношеиии к моему поведению, так и в отношении к моим сочинениям. Напротив того, я имел счастие заслужить благорасположение первостепенных чиновников государства и благоволение публики… Удаляясь всегда от всяких политических видов, я даже не хотел никогда вступать в сословие франк-масонов, опасаясь какой нибудь таинственной цели» (ibidem, 577 и 578).
Мы дадим с своей стороны литературную справку о том десятялетии, в которое Булгарин «подвизался на поприще русской словесности» в столице, заслужив благорасположение и благоволение первостепенных чиновников и публики.
III.
Своеобразная личность Булгарина, равно как и роль eгo в литературе почти не выяснены безпристрастным ученым анализом фактов и до сих пор остаются под слоем грязи, которою он был закидан. Булгарин—помещичий сынок,
[40]
детище буйной шляхты, вырос в доме многодушнаго деревенскаго магната, предки котораго четыре столетия буйствовали и копили постановлевия сеймов н литовскаго трибунала, присуждавшия их к каре за разбои и насилия. остававшияся по обычаю неисполненными… Булгарин—авантюрист, выброшенный водоворотом Наполеонова нашествия с другими поляками в Испании, воспитанный военной славой и бивуачной жизнью тех годов начала века, когда все пришло в брожение, от Парижа до Москвы, и народы слились в общий хаос. Булгарин—поляк и бонапартист, но «сохранивший братскую любовь к России». Булгарин—русский литератор, романист и публицист, известный издатель журналов. Булгарин—друг Грибоедова, известнейший писатель, любимец публики 20-хи 30-х годов, а потом оплеванный, притча во языцех литературы… Булгарин, заподозренный в неблагонадежности в 1826 году, a во 2-м № «Северной Пчелы» 1831 года напечатавший следующий отрывок из письма к нему Бенкендорфа: «Государь император изволил отозваться, что eгo величеству весьма приятны труды и усердие ваше к пользе общей, и что eгo величество, будучи уверен в преданности вашей к eгo особе, всегда расположен оказывать вам милостивое свое покровительство. Уведомляя вас с особым удовольствием о сем благосклонном отзыве eгo императорскаго величества, с предоставлением права дать оному гласность, имею честь быть и проч.».
Кто же он, сей загадочный Фаддей? Из Варшавы в Петербург он приехал, будучи уже довольно известным польским писателем, и сперва видимо не помышлял заняться русской литературой и журналистикой.
18-го июня 1819 года Ф. В. Булгарин писал князю A. H. Голицыну, министру духовных дел и народнаго просвещения: «Нравы женщин имеют толикое влияние на дух народный каждой страны, что желающий распространять между людьми правила нравственности религии дол-
[41]
жен начать) наставлением женщин… Веселою токмо трпою, усеянною цветами, надлежит вести прекрасный пол, всегда чувствительный и остроумный, ко храму добродетели». Затем Булгарин просит разрешения издавать в Петербу-ге «с некоторыми учеными единоземцами» дамский журнал на польском языке.
Хотя при этом Булгарин высказывает весьма прогрессивное сетование на то, что дамы, «с тщанием обучаясь искусству, которое прилично им может быть только 10-ти или 12-ти лет не более, a между тем не радеют о своем уме, который долженствует служить им в продолжение всей их жизни», однако, цель журнала характерная для поляка, воспитанника иезуитов и конфессионала: «влиять на женщин, а чрез них на дух народный». И немудрено, что такая цель была поставлена журналом. Ниже Булгарин говорит, что представляет план его «не прежде», «как по одобрении онаго отличными мужами Польши как духовными, так и светскими».
Журнал не был разрешен по той своеобразной причине, что ни один из цензоров С.-Петербургскаго цензурнаго комитета не знал польскаго языка. Тогда в сентябре 1821 г. Булгарин просит разрешить ему издание журнала на русском языке «Мнемозина»—истории, статистики, путешествий. Когда разрешение было получено, он просил переименовать журнал в «Северный Архив». И это позволили. Приступил Булгарин к издательской деятельности 35 лет1). «С 1822 г.,—читаем в «Записках» Ксенофонта Полевого,— явился «Северный Архив», ученый, дельный журнал, отличавшийся литературным характером… При начале журнала, имя издателя eгo было совершенно неизвестно, но через год или два имя Ф. В. Булгарина заслужило громкую известность»2). Однако, материальнаго успеха журнал не имел,
[42]
именно потому, что был слишком «учен», слишком «делен», a публика любила «легкое чтение». Попечитель Рунич попытался было предложить округам выписывать журнал, указывая, что «чрез умножение числа пренумерантов г. Булгарин получит подкрепление, a сиe усугубит ревность eгo». Однако, округа ответствовали молчанием, и число «пренумерантов» осталось то же. Желая оживить журнал, Булгарин просит дозволения издавать прибавление: «Литературные Листки», где бы печатались «замечания о нравах и обыкновениях», «критики», «легкия стихотворения, из коих решительно исключаются любовь и вино», «обявления о книгах, эстампах, нотах, известия о художниках и их произведениях, описание достопамятных случаев и проч.». Это было ему разрешено. Какое же место занимал Булгарин в литературе двадцатых годов?
«Булгарин,—говорит один писатель,—каким вышел на литературное поприще, таким и сошел в могилу»1). Еслибы последняя характеристика была верна, то Булгарина нам пришлось бы поставить в первых рядах русских писателей и публицистов. В двадцатых годах это был чрезвычайно популярный писатель и журналист. Пушкин долгое время печатал свои стихи в «Русском Архиве». Все выдающиеся писатели дружили с Булгариным. Безусловно враждебен был ему только Дельвиг. В 1824 году, в письме Пушкину от 28-го сентября, он говорит: «Нет ничего скучнее теперешняго Петербурга. Вообрази, даже простых шалунов нет! Квартальных некому бить (?). Мертво и холодно! С приездом Воейкова из Дерита и с появлением Булгарина литература наша совсем погибла. Подлец на подлеце подлецом погоняет. Ездят в Грузино2), перебивают друг y друга случай сделать мерзость, алтынничают».
[43]
Тем не менее в «Полярной Звезде» 1823—1825 гг. все петербургские литераторы являются вкупе, и А. Бестужев в своих «Обозрениях» так отзывается о Булгарине: «Северный Архив» (в С.-Петербурге), издатель онаго г. Булгарин, с фонарем археологии спускался в неразработанные еще рудники нашей старины и сбиранием важных материалов оказал большую услугу русской истории… Прибавления к «Северному Архиву», г. Булгарина же, оживляют на берегах Невы «Парижскаго Пустынника»1). Живой, забавный слог и новость мыслей готовят в них для публики занимательное чтение, a оригиналы столицы и нравы здешняго света—неисчерпаемые источники для его сатирическаго пера»2). В 1824 г. Булгарин соединился с Гречем, и «Сын Отечествa», «Русский Архив» и «Литературные Листки» превратились в триединое издание. В 1825 г. он стал издавать газету «Северная Пчела» (до 1857 года). Умер Булгарин в 1859 году.
«У нас недоставало газеты для насущных новостей,— писал Бестужев,—которая соединяла бы в себе политическия и литературныя вести: гг. Греч и Булгарин дали нам ее—это «Северная Пчела». Разнообразием содержания, быстротою сообщения новизны, черезденным выходом (т. е. три раза в неделю крошечными листками) и самою формою—она вполне удовлетворяет цели… «Северный Архпв» и «Сын Отечества» приняли в свой состав повести; этот вавило-
[44]
низм не очень, понравился ученым, но публика любит такое смешение»1). История возникшей во второй половине двадцатых годов вражды Пушкина с Булгариным в основе своей имеет замечание последняго по поводу разсуждений поэта о дворянском достоинстве. Рылеев был но на стороне Пушкиша, видя в нем подражание аристократизму Байрона. Особая была причина размолвки с Булгариным Жуковскаго и Рыдеева. Булгарин задумал перебить y Воейкова, родственника Жуковскаго, «Русский Инвалид»,который Воейков заарендовал после того, как вышел из соиздательства с Гречем в «Сыне Отечества».
Булгарин предложил было двойную аренду. Казалось бы, дело коммерческое, но линтераторы вознегодовали. Фаддей и сам поспешил взять свое предложение обратно.
После того, как Булгарин похвалил поэму Рылеева «Войнаровский», тот забыл ссору и послал Фаддею Венедиктовичу благодарственное иписьмо. Великодушный Фаддей возвратил письмо, «дабы подлый свет не перетолковал поступка» Рылеева. Вновь Рылеев отослал это письмо Булгарину, с припиской: «Оно твое»2). Грибоедов до самой смерти сохранял горячую дружбу с Булгариным. Часто поминает он Греча и Булгарина в письмах к петербургским друзьям. «Поклонись Булгарину,—пишет он А. А. Бестужеву из Екатериноградской станицы, от 22 го ноября 1825 г.—Ни «Пчелы», ни «Севернаго Архива», ни «Сына Отечества» не могу достать, какие мы здесь безграмотные!» «Кланяйся Гречу и Булгарину!»—приписывает он к письму оттуда же, от 27-го ноября того же года, Кюхельбекеру3). Взятый под
[45]
арест в 1826 г., по подозрению в соприкосновенности к 14-му декабря, Грибоедов пишет: «Друзья мои, Греч или Булгарин, кто из вас в типографии? Пришлите мне газет каких нибудь и журналов, и нет ли y вас «Чайльд-Гарольда»? Меня здесь заперли, и я погибаю от скуки и невинности. Чур! Молчать. Грибоедов. Главный штаб, 17-го февраля. Das Papier in”s Feuer. Фаддей, друг мой, познакомься с капитаном здешним Жуковским, nous sommes camarades comme cochons, может быть, удастся тебе и ко мне проникнуть. Я писал к государю, ничего не отвечает»1). Булгарин отвечает немедленно. От 11-го декабря 1826 года Грибоедов пишет: «Сармат мой любезный! Помнишь ли ты меня? A если помнишь, присылай мне свою «Пчелу» даром, потому что y меня нет ни копейки. Часто, милый мой, вспоминаю о Невке, на берегу которой мы с тобою дружно и мирно пожили, хотя недолго. Здесь твои листки так ценятся, что их в клочки рвут, и до меня не доходиит ни строчки, хотя я член того клуба, который всякия газеты выпиасывает. Воротилась ли твоя Länchen? Mein Gruss und Kuss. Tantchen auch meine Wünsche für ihr Wohl (т. е. Леночка? Мой привет и поцелуй. Лучшия пожелания благополучия и тетеньке) передай исправно. Гречу поклонись». Подобнаго же рода приписка в письме Е. И. Булгариной, 5 июня 1828 г.: «Adieu, bestes Länchen, teure Freundin, ich küsse Sie vom ganzen Herzen und Tante auch. Adieu!» (Прощайте, милая Леночка, дорогой друг мой, от всего сердца целую вас и танту также. Простите!»2) Länchen—Елена Ивановна, жена Булгарина. Tante—мать Е. И. Булгариной, теща, державшая Фаддея в ежевых рукавицах, если судить по стихам Рылеева:
Где Булгарин Фаддей
He боится когтей
Танты…
[46]
Наконец, всего ярче характеризует горячую дружбу Грибоедова с Булгариным письмо из бивуака на Кизанче, на турецкой границе, от 24-го июля 1828 г.: «Это было 16-го. В этот день я обедал y старой моей приятельницы (Ахвердовой), за столом сидел против Нины Чавчавадзевой (второй том Леночки)1), все на нее глядел, задумался, сердце забилось… выходя из-за стола, я взял ее за руку и сказал ей: «Venez avec moi, j”ai quelque chose à vous dire». Она меня послушалась, как и всегда; верно, думала, что я ее усажу за фортепиано; вышло не то… я не помню, что я начал ей бормотать, и все живее и живее, она заплакала, засмеялась, я поцеловал ее, потом к матушке ея, к бабушке… нас благословили и т. д.»2).
Такия интимныя вещи сообщаются только ближайшему другу.
Булгарин, как беллетрист, в двадцатых годах ставился очень высоко. Вот что говорит об eгo прозе Бестужев в «Полярной Звезде» 1823 года: «Булгарин, литератор польский (sic), пишет на языке нашем с особой занимательностью. Он глядит на предмет с совершенно новой стороны, излагает мыслм свои с какою-то военною искренностью и правдою, без пестроты, без игры слов. Обладая вкусом разборчивм и оригинальным, который не увлекается даже пылкою молодостью чувств, поражая незаимств-ваннымм формами слога, он, конечно, станет в ряд светских наших писателей. Eгo «Записки» об Испании и другия журнальныя статьи будут всегда с удовольствием читаться не только русскими, но и всеми европейцами»3). Интересен также отзыв Николая Полевого, еще до знаменитой полемики с Гречем и Булгариным, в первых
[47]
еще книжках только что начатаго им изданием «Телеграфа»: «Слог в «Сыне Отечества» очень хорош и правилен: г. Греч принадлежит к небольшому чнслу отличных русских прозаиков… «Северный Архиив», издаваемый Ф.В.Булгариным с 1822 г., может быть поставлен на ряду с «Сыном Отечества».. С половины 1823 года г. Булгарин присовокупил к своему журналу «Прибавление»…, где было много статей, забавных и приятно написанных. Вообще журнал г. Булгарина в короткое время догнал старые любимые журналы русские и сравнялся с ними»1). Последняя похвала имеет в виду «Московский Журнал» и «Вестник Европы» Карамзина и «Ежемесячныя Сочинения» Миллера.
Таким образом, если справка «пo службе» в1826 году была неблагоприятна Булгарину, то справка «по литературе» тогда ничего не имела бы общаго с позднейшим «кондуитом» Фаддея Венедиктовича.
IV.
Спустя несколько днеий после своего оправдательнаго обяснения, Булгарин представил генералу Потапову весьма любопытную записку «о цензуре в России и о книгопечатании вообще». Вот что он здесь. говорит:
«Большинство голосов или суждений образуют общее мнение». «Большая часть людей, по умственной лени, занятиям, недостатку сведений, слабости характера, врожденной гибкости ума или раздражительному чувству, гораздо способнее принимать н присвоивать себе чужое суждение, нежели судить сама». «Как общее мнение уничтожить невозможно, то гораздо лучше, чтобы правительство взяло на себя обязанность напутствовать eгo н управлять оным посредством книгопе-
[48]
чатания». Конечно, само собой разумеется, что это управление «общественным или общим мнением» посредством «книгопечатания», т. е. книг, журналов и газет, основанное на людской стадности и страхе «сметь свое суждение иметь», должно проводиться особыми, доверенными людьми…
Далее Булгарин ставит положение:
«Чтобы управлять общим мнением, надобно знать eгo стихии, или элементы», и поочередно разбирает «все сословия, составляющия публику»—русских читателей.
Первая «стихия, нли элемент», это «знатные и богатые люди». Сходясь с удостоверением Пушкина, что все они «учились понемногу, чему нибудь и как нибудь», Булгарин утверждаст: «большая часть их—19/20, получили самое поверхностное воспитание и не имеют даже тех сведений, которыя почерпает юношество в обыкновенных приуготовительных школах Германии или в гимназиях литовских и ост-зеийских губерний». Молодые русские дворяне отданы на руки гувернеров-французов, вступают в евет, не имея никакого понятия о людях и вещах и вовсе не зная России. Они смотрят на все французскими глазами и судят обо всем на французский манер. Верхом мудрости почитают они правила французских энциклопедистов, которыя и называют «философией». Булгарин находит, что «правительству весьма легко истребить влияние сих людей на oбщee мнение и даже подчинить их господствующему мнению действием приверженных к правительству писателей. Их легко можно перевоспитать, убедить и дать настоящее направление их умам».
He может быть никакого сомнения, что здесь выражено искреннее, настоящсе мнение Булгарина о «знатной и богатой» мододежи 20-х годов. В своем «Иване Выжигине», вышедшем позднее (1829 г.), он так изображает, между прочим, вольнодумца, развращавшаго богатую молодежь: «Адския свои правила г. Вороватин прикрывал названием новой фило-
[49]
софии и под именем прав натуры и прав человека посевал в неопытных сердцах безверие и понятие о скотском равенстве». Этот «Вороватин» сколок с вольнодумца «Развратина» из романа Измайлова «Евгений» (1799—1801), рисующаго нравы средней руки дворянства последней четверти ХѴШ-го столетия. Таким образом Булгарин в суждениях своих о «богатой и знатной» молодежи отстал лет на 30-ть. В самом деле 20-е годы—время романтизма, сильного влияния Шеллинга и немецких идеалистов, с одной стороны, а с другой — идей французской реставрации, Шато-бриана, Де-Местра, время Полевого, Надеждина, Чаадаева, Веневитинова, одним словом время идей, именно отвергавших холодный материализм энциклопедистов — в существе картезианцев и ложно – класспков. Очевидное дело, что Булгарин судил о высших кругах русскаго общества 20-х годов по ходячим трафаретам, по слухам, по обличительным, шаблонным статейкам последователей Шишкова.
Далее Булгарин разсматривает второй элемеат читающей публики — «среднее состояние». Оно состоит, по его словам, из достаточных дворян, находящихся на службе, и помещиков, живущпх в деревнях; из бедных дворян, воспитанных в казенных заведениях; из чиновников гражданскнх и всех тех, которых мы называем приказными; из богатых купцов заводчиков и даже мещан. Это состояние самое многочисленное, по большей части, образовавшееся и образующееся само собою посредством чтения. Оно составляет так называемую русскую публику. Она читает много и большею частью по-русски, бдительно следит за успехами словесности и примечает быстрый или стесненный ея ход. Не надобно больших усилий, чтобы быть но только любимым ею, но даже обожаемым. Нашу публику можно совершенно покорить, увлечь, привязать к трону одною тенью свободы в мнениях. Этот совет Булгарин сопровождает такою «апоффегмою»: «Совершенное безмолвие порож-
[50]
дает недоверчивость и заставляет предполагать слабость; неограниченная гласность производит своеволие; гласность же, вдохновенная самим правительством, примиряет обе стороны и для обеих полезна. Составив общее мнение, весьма легко управлять им, как собственвым делом, котораго мы знаем все тайныя пружины».
Булгарин не знал и не понимал высшаго круга общества 20 – х годов, откуда вышли декабристы и которое при видимой поверхности и энциклопедичности своего образования все же было чрезвычайно просвещено и особенно воспитано знанием языков, открывавшим ему все литературы, общением с высшими кругами европейскнх столиц, путешествиями, придворной службой и походами. Наконец, недостатки своего домашняго воспитания молодые люди высшаго круга тогда нередко восполняли заграничными поездкамн, при чем слушали лекции знаменитых западных учоных и входили с ними в близкое общение. Очевидно, что на роль «приверженнаго к правительству писателя», который бы перевоспитал, убедил и дал нужное направление умам этого круга, Булгарин, этот микский шляхетский недоросль, потом «гарниза», неспособный к кавалерийской службе, потом авантюрист испанскаго легиона поляков в армин Наполеона, ни по умственным силам, ни по воспитанию и вкусить совершенно не годился. На эту роль годен был бы разве Пушкин или князь Вяземский, еслибы они были способны свое вдохновение согласовать с видами правительства. Этот круг, и не читал Булгарина. Иное дело «среднее состояние», самообразовавшаяся посредством чтения публика. Из нея главным образом вербовались читатели и почитатели «Пчелки», а в 30-х годах— пухлой «Библиотеки для чтения» Сенковскаго. Представителем этого круга читателей является Белкин в повестях Пушкина, желание котораго догнать у Аничкова моста «сочинителя Булгарина » «стоило 80 копеек потерянной сдачи, выговора по службе и чуть-чуть не ареста» («История села Го-
[51]
рохина»). Пушкин точно определил максимальную жертву, на которую способен ради литературы такой читатель – автодидакт.
Понятно, что такого читателя, составлявшаго «большую публику» в значитольной ея части, можно было «совершенно покорить» «одною тенью свободы в мнениях насчет некоторых мер и проектов», т. е. едва ощутимым, «либеральненьким» душком статеек о выеденном яйце. Булгарин в этой публике пользовался громадной популярностью и авторитетом. Пользовался долго и ррочно. И эту публику он знал. Он был прав, утверждая, что «споры, бывшие в «Духе журналов», и статьи «Вестника Европы» первых дней царствования Александра I и через 25 лет еще услаждали либерализмом публику. С знанием дела указывал он, что в рядах ея не одна мелкота, но «достаточные» дворяне, служащие н не служащие, душ даже 500, богатые купцы и чиновники, часто крупнаго чина, в роде того, с котораго впоследствии призрак Акакия Акакиевича снял шинель.
Мнение Булгарина о невысоком уровне «большой публики» 20-х годов, ея непритязательности, неприхотливости и довольстве малым — подобием остроумия, тенью гласности и вольнодумства, призраком учености, подтверждает и другой знаток ея — Николай Полевой, обладавший изумительным издательским чутьем. Подтверждается это и судьбою русских журналов первой четверти ХIХ-го века.
«Разнообразие, более или менее занимательное, смесь полезнаго с приятным, большею частью переводы; стихи, как необходимость; ученыя статьи изредка, и то как балласт на кораблях; критика (которая однако-ж не основывалась еще на твердых, иеизменных правилах); сипоры, несогласие мнений: вот что занимает нашу публику, составляет наши повременныя издания и верно изображает сущность нашей нынешней литературы».
«Должно признаться, что 1) y нас не настало еще время
[52]
для важных критических журналов, в роде «Английских Обозрений». 2) Для журналов чисто-ученаго содержания, журналов по какой – нибудь части наук или по какому – нибудь одному особенному предмету также время не пришло. Неудачныя попытки «Журнала Статистическаго», «Изящных Искусств», «Военнаго» (1807), «Правоведения» (1812), «Сибирскаго Вестника» (1818), «Севернаго Архива» (1822), «Журнала Изящных Художеств» (1824) доказывают это, ибо все они былн издаваемы в наше время и были отличнаго достоинства, пока усердие издателей не охладевало от невнимания публики, что и заставляло издателей или совсем оставлять свои журналы, или изменять их в литературные и издавать без особаго старания… Ученые журналы могут существовать лишь тогда, когда они издаются от правительства или от ученых заведений… 3) Время политики для наших журналов еще не наступило. Публика довольствуется газетными известиями. 4) Ученыя газеты также еще не могут иметь усиеха. Опыты издавать их при академии и при университетах и холодность публики к ученой газете, которую превосходно издавал в 1825 г. П. И. Кепсн в С.-Петербурге, иоказалп это очень явно. 5)Журналы, исключительно занимаемые одним оригинальным и русским, по нашему мнению, вряд ли существовать y нас могут. «Русскому Вестнику» С. Н. Глинки (1808) способствовали особливыя обстоятельства (т. е. патриотический момент), a «Отечественныя Записки» П. П. Свиньина включением с некотораго времени переводных статей свидетельствуют, к сожалению, о невозможности издавать журнал, занимательный для публики, наполняя eгo только русским и единственно к России относящимся»1).
[53]
V.
Чрезвычайно любопытны характеристики, которыя дает Булгарин «нижнему состоянию» и «гиерархии литераторов и ученых».
«Нижнее состояние» — мелкие подьячие, грамотные крестьяне и мещане, деревенские церковники и расколышки.
«Ha нижнее состояние,—говорит Булгарин,—y вас поныне вовсе не обращали внимания в литературно – политическом отношении и по их безмолвию судили о них весьма неосновательно. Этот класс читает весьма много. Обыкновенное их чтение составляют духовныя книги. Раскольничьи скиты, волостныя правления и вольныя слободы суть места, где разсуждают о всех указах н мерах правительства и читают статьи, относящияся до устройства России. Ko мне несколько раз являлись мужпкии и торговцы с просьбами продать или подарить нумерок журнала. Магический жезл, которым можно управлять по произволу нижним состоянием, есть «матушка Россия». Искусный писатель, представляя сей священный предмет в тысяче разнообразных видов, как в калейдоскопе, легко покорит умы нижняго состояния, которое y вас разсуждает более, нежели думает». Конечно, в этом достаточно циничном уподоблении «ceгo священнаго предмета» калейдоскопу и предложение сделать орудием «матушку Россию» для уловления «малых сих» и управления их умами и сердцами по произволу так и виден поляк, сражавшийся в легионах Наполеона, «сохраняя братскую любовь к России», a затем думавший уловлять сердца своих прекрасных соотечественниц по программе «отличных духовных мужей Польши». Тем не менее чуткость Булгарина замечательна, и признание за «нижним сословием» литературно-политическаго значения далеко опередило eгo время.
[54]
Что касается «гиерархии литераторов и ученых», то не без основания, если разсмотреть закулисную сторону журналистики 20-х годов, Булгарин их почитает классом, с которым «гораздо легче сладить в России, нежели многие думают». Истинных ученых мало, и те, по большей части, иностранцы. Так же мало и серьезвых литераторов. A стихотворцев и памфлетистов нет ничего легче, как «привязать ласковым) обхождением и снятием запрещения писать о безделицах, например, о театре».
В заключение Булгарин советует уже «для всех вообще» иметь какую-нибудь «одну общую, маловажвую цель». И выбирает из всех «безделиц»—театр. Он утверждает, будто бы с тех пор, как запрещено писать о театре и судить об игре актеров, молодые люди начали сходиться вместе, толковать о политике… Ho мало того, театр занимает все состояния, и статьи о нем служат пищею для всеобщих разговоров в чертогах знатных, в казармах и в гостином дворе. Между тем в дирекцию Шаховскаго и Милорадовича запрещено было публике даже выражать неудовольствие игрою артистов или хлопать актрисам, бывшим y начальства в немилости.
«Я потому столько распространился о театре», заключает Булгарин, «что почитаю это весьма важным делол к успокоению умов и водворению в публике доверенности к правительству»1).
Далее Булгарин горько жаловался на александровскую цензуру. Он указывает, что сперва выходило множество книг сектаторских, мистических, потом покровительствовали книгам, опровергающим первыя. Что же делала цензура под влиянием мистиков и их противников? Истребляла из словесвости только одни слова и выражения. Почитались оскорбительными для веры: отечественное небо, небесный
[55]
взгляд, ангельская улыбка, божественный Платон, ради Бoгa, ей-Богу, Бог одарил eгo, он вечно занят был охотой и т. п. Даже папская цензура позволяет сии выражения. Всякая статья. где стоит слово правительство, министр, губернатор, директор, запрещена вперед, что бы она ни заключала. Ho тот, кто искусными перифразами может избежать в сочинении запрещенных цензурою слов, часто заставляет ее пропускать непозволительныя вещи. Цензура не позволяет извещать публику без согласия начальства разных отраслей правления о всенародных происшествиях, парадах, фейерверках, гуляньях, экзаменах в казенных и частных заведениях и о феноменах природы. Кто бы подумал, что для помещения известия о граде, засухе, урагане должно быть позволение министерства внутренних дел. От этого периодическия издания потеряли свою занимательность, ибо издатели, будучи обязаны для напечатания нескольких страничек обегать все министерства и часто без успеха, вовсе отказываются от помещения отечественных известий. В повестях нельзя сказать: жених поцеловал свою невесту, но посмотрел на невесту; вместо: он любнл ее, должно говорить: он хотел жениться и т. п. -Запрещено строжайше, даже в переводах с иностраннаго, представлять камергеров, министров, генералов и особенно князей и графов иначе, как в самых блестящих красках и людьми добродетельными…
«Сим оканчиваю мое мнение», пишет в заключение записки Булгарин, «которое мне внушено любовью к добру, к тишине, порядку и правосудию. Как журналист, состоя в безпрестанных литературных сношениях co всеми литераторами, цензурою и публикою, я узнал их потребности, недостатки и потребныя качества, о которых теперь представляю правительству».
[56]
VI
Таков урок иезуитизма, преподанный Фаддеем Венедиктовичем николаевскому правительству. Воспитанник иезуитской коллегии, граф Бенкендорф, вероятяо, в общем одобрил «представление» издателя «Северной Пчелы». Мы, однако, не имеем права судить Булгарина с современной точки зрения. В самом деле, мысль, что «общее мнение имеет нужду быть управляемо», разделялась хотя бы Пушкиным. Вот что читаем в eгo «Проекте издания журнала и газеты» 1831 года:
«Когда государю императору угодно будет употребить перо мое для политических статей, то постараюсь с точностью и с усердием исполнить волю ero величества. С радостью взялся бы я за редакцию «политпческаго и литературнаго журнала», около котораго соединил бы писателей с дарованиями и таким образом приблизил бы к правительству людей полезных… Правительству нет надобности иметь свой официальный журнал; но, тем не менее, в некоторых случаях общее мнение имеет нужду быть управляемо».
Предлагая перо свое для «употребления», великий поэт, очевидно, соглашался на роль, которая исполнила бы первую часть «представления» Булгарина. Он стал бы «прииверженным к правительству писателем», который влиял бы на умы высшаго круга. Ho Пушкин задумывал издавать и газету «в противовес» Булгарину, которому именно в этом году обявлено через Бенкендорфа благоволение за успешное воздействие на «общее мнение» большой публики «средняго состояния». A именно на последнюю роль Пушкин совершенно не годился. Eнo гениальная кисть тут была бы не уместна.
A мелкий, но бойкий помазок, Булгарина как нельзя лучше удовлетворял потребностям любителей «легкаго чтения».
[57]
Можно думать, «представление» Булгарина, что должно занять умы какой-нибудь «бездедицей», всего лучше театрози, не осталось без внимания. Впрочем, император Николай искренно любил театр и драму. В 30-х годах напечатан «Борис Годунов», поставлены на сцену «Ревизор» и «Горе от ума». Чрез театр можно было воздействовать и на умы «нижняго сословия», наполнявшаго раек. Драматургами, пустившими в дело «матушку Россию», представлявшими «ceй священный предмет в тысячах разнообразных видов», явились Нестор Кукольник, Николай Полевой, Ободовский и другие драмоделы.
Булгарин желал, чтобы записку eгo прочел государь. И она была им прочтена. Ho Булгарину сообщено, что она будет передана на заключение министра просвещения Шишкова. Фаддей пришел в страх и трепет, весьма понятный. И должно поставить на счет ему, что, подавая даже такую записку, он по тому времени весьма и весьма рисковал… Вот что писал он:
«В это же время представлен министерством на утверждение новый цензурный устав, который, по моему мнению, вовсе не сообразован с нынешним положением России и вместо того, чтобы приблизить правительство к цели, удалит от оной. Если записка моя будет представлена министерству просвещсния, то я, излагая мысли противныя, подвергнусь жесточайшему преследованию от всех лиц, действующих так, как изяснено в моей записке… Если записка моя будет препровождена, к министру просвещения, я погибну жертвою моего усердия и погибну безполезно. Меня заклюют… Прошу доставить ее Михаилу Михайловичу Сперанскому (sic)… Отослать же оную министру просвещения, значит наказать меня строжайше, a я, кажется, нс заслужил этого». Пo этому поводу Дибич писал Потапову, что Булгарин «напрасно трусит», что eгo записку «можно переписать рукою писаря, a оригинал оставить y меня». Так и сделали.
[58]
Переписанное «представление» отправлено было на заключение Шишкова по высочайшему повелению. Ho, значит, не напрасно трусил опытный Фаддей, если, посылая от царя к eнo министру записку, переписали ее, дабы скрыть даже руку автора, по которой цензора, конечно, сейчас же узнали бы издателя «Северной Пчелы»!
VII.
В то же время, когда Булгарин представлял свою записку, министерство Шишкова представило на утверждение новый цензурный устав, которым отменялся устав 1804 года. Последний устав, составлевный академиком Озерецковским и Фусом, проникнут был благими стремлениями «дней Александровых счастливаго начала». Представляя eгo министру просвещения, Озерецковский писал на французском диалекте: «Благо, проистекающее из благоразумной свободы печати, так велико и прочно, зло же, сопровождающее злоупотребление этою свободою, так редко и мимолетно, что нельзя не сожадеть о необходимости, в которую ставится правительство, во всех прочих делах решительно вступившее на почву либеральных принципов, полагать границы этой свободе, вынуждаемое к этой мере опытом, обстоятельствами минуты или же могучим потоком духа времени»1). В свою очередь министр Завадовский в докладе о цензуре императору Алексаедру I говорил: «Министерство просвещения положило учредить в здешней столице цензурный комитет, составя оный из ученых особ, и для единообразнаго руководства в разсматривании книг и сочинений во всей империи начертало устав. Сими постановлениями нимало не стесняется свобода
[59]
мыслить и писать, но токмо взяты пристойныя меры против злоупотребления оной»1).
По уставу 1804 года цензура имела «разсматривать» книги, «назначаемыя к общественному употреблонию», предмет же ceгo «разсматривания есть доставить обществу книги и сочинения, способствующия к истинному просвещению ума и образованию нравов, и удалить книги и сочинения, противныя сему намерению» (отд. I, ст. 1 и 2). Устав был короток (47 статей), цензоров по штату в Петербурге полагалось всего трое, «разсматривание» полагалось снисходительное и благожелательное. Он должен был только «наблюдать, чтобы ничего не было в оных противнаго закону Божию, правлению, нравственности и личной чести какого либо гражданина» (ст. 15). Если же цензор в доставленной ему рукописи найдет некоторыя места, противныя означенному, то не делает сам собою никаких в оных поправок, но, означив таковыя места, отсылает рукопись к издателю, дабы он сам исключил или переменил оныя. Пo возвращении же исправленной одобряет (ст. 16). «Впрочемь, цензура в запрещении печатания илн пропуска книг и сочинений руководствуется благоразумным снисхождением, удаляясь всякаго пристрастнаго толкования сочинений или мест в оных, которыя по каким либо мнимым причинам кажутся подлежащими запрещению. Когда место, подверженное сомнению, имеет двоякий смысл, в таком случае лучше истолковать eгo выгоднейшим для сочинителя образом, нежели eгo иреследовать» (ст. 21). «Скромное и благоразумное изследование всякой истины, относящееся до веры, человечества, гражданскаго состояния, законоположения, управления государственнаго или какой бы то ни было отраслн правления, не только не подлежит и самой умеренной строгости
[60]
цензуры, но пользуется совершенною свободою тиснения, возвышающею успехи просвещения»(ст. 22). «Сочинения или переводы, одобренные цензурою, могут быть напечатаны вновь, не подвергаясь вторичному разсмотрению» (ст. 39). Цензура не должна «задерживать, разсмотрение» рукописей, особенно для журналов, чтобы они не теряли «цену новости» (ст. 23). Таков этот идиллический устав, подписанный друзьями юнаго монарха, из перваго кружка eгo: Адамом Чарторыским, Новосильцевым, Потоцким… В нем всего одна грозная статья (19)1). Еслибы в цензуру прислали сочинение, явно отвергающее бытие Божие, оскорбляющее верховную власть и проч., то комитет «немедленно обявляет о такой рукописи правительству для отыскания сочинителя и поступления с ним пo законам». Ho как прислать подобную рукопись в цензуру мог только человек. находящийся в белой горячке, a в здравом уме такого простака ожидать было напрасно, то и угроза являлась безопасной, производя, однако, приятный для уха «зловещих стариков», читавших это создание юнаго царствования, кандальный звон. Таков был устав!
A какова оказалась на деле александровская цензура, мы видели из записки Булгарина. Как же вышло, что эта цензура, по выражению автора «Выжигина», была строже даже «папской»? Основная причина — в своеобразной сущности даже и перваго периода царствования Александра, которому присвоивают обыкновенно наименование эпохи преобразований. «Вникая ближе в дух этого периода,—говорит Н. К. Шильдер,—вернее было бы назвать eгo эпохою колебаний. За это время, то-есть с 1801 по 1810 год, в государственной жизни Россш происходят безпрерывныя колебания, как во внутренней, так н во внешней политике; пo всем отраслям управления империею замечается полная неустойчивость
[61]
взглядов, резкие переходы от одной политической системы к другой. Кроме причин, лежащих в самой жизни, эти колебания обясняются и характером Александра I, теми eгo свойствами, которыя Меттерних называл: «les évolutions périodiques de son esprit».
Александр, усвоив себе по вдохновению какую нибудь идею, немедленно отдавался ей с полным увлечением. Ha развитие этой идеи требовалось около двух лет; она незаметным образом приобретала в ero глазах значение системы. В течение третьяго года он оставался верен избранной системе, все более привязывался к ней, слушал с истинным увлечением сторонннков ея и в это время становился недоступным никакому влиянию, могущему поколебать справедливость усвоеннаго им взгляда. Ha четвертый год eнo уже начинали тревожить могущия произойти от этого последствия. В пятый же год замечалась неопределенная смесь системы, готовой исчезнуть, с новой идеей, начинавшей зарождаться в eгo уме. Эта идея обыкновенно составляла диаметральную противоположность покидаемому им воззрению. Затем, усвоив себе новыя убеждения, он не сохранял о покинутых идеях другого воспоминания, кроме обязательств, связывавших eгo с различными представителями прежних воззрений1). Какое влияние нмели эта пятилетние периоды «эволюций» монаршаго духа на литературу? Они находились в противоречии с статьей 39 цензурнаго устава 1804 года. Пo этой статье сочинение, раз разсмотренное и одобренное, для второго издания не нуждалось в новом разсмотрении и одобрении. Между тем все сочинения, согласныя с видами правительства в одном пятилетиии, и потому благонамерен-
[62]
ныя и разрешенныя, в следующее пятилетие оказывались в противоречии с видами того же правительства, потерпевшими «эволюцию». A вторыя издания их, по уставу. могли выходить безпрепятственно. Как же быть? Оставалось действовать путем, особых циркулярных внушений и разяснений.
Особенно характерна в этом отношении «эволюция цензуры с Наполеоном. С 1802 г. свободно обращалась в продаже книга «Histoire de Bonaparte», наполненная похвалами Наполеону. В начале 1807 г., во время войны с Францией, книга эта обратила на себя внимание и была препровождена для «разсмотрения» в цензурный комитет, который и нашел, что автор книги обнаруживает себя «подлым обожателем хищников трона. Книга была «изята» (Скабичевский, 106). Ho заключили тильзитский мир, и цензура начала преследовать всякия порицания Наполеона. Особое внимание было обращено на «Русский Вестник» пламеннаго патриота С. Н. Глинки, который попрежнему враждебно отзывался об императоре французов… С 1812 г. Наполеон снова делается узурпатором и антихристом. A уже в 1814 году председатель С.-Петербургскаго цензурнаго комитета, Уваров. предлагает комитету следить за тем, чтобы «журналисты, писавшие в 1812 году, иначе писали в 1815 г., и мало-помалу согласовались бы с намерениями правительства и содействовали распространению мирных сношений, следуя таким образом общему стремлению к новому и прочному порядку вещей»1).
Особенно характерно «отношение» министра народнаго просвещения, князя А. Н. Голицына, попечителю С.-Петербургскаго учебнаго округа, от 4-го апреля 1818 г. (№ 737).
Пo соображениям моим нахожу я, что… вообще выходили
[63]
и могли выходить y нас книги, коих содержание, в отношении к духу правительства и религии, по тогдашним обстоятельствам и времени, весьма противно быть принятым ныне твердым правилам, кои правительство по точной воле государя императора вводит и укоренять стараотся. Вследствие того, по долгу звания моего, обязываюсь я употребить все зависящия от меня меры к недопущению во вновь печатаемых книгах накаких мыслей и правил, не терпимых ныне правительством. Почему, обращая на ceй предмет внимание…, прошу предписать… цензурному комитету, чтоб оный при разсмотрении сочинений и переводов, предполагаемых к напечатанию вторым, третьим и вообще возобновляющимся тиснением, наблюдал строжайше, дабы подобныя места в книгах сих, содержащия в себе мысли и дух, противные релиигии христианской, обнаруживающие или вольнодумство, безбожничество, неверие и неблагочестие, или своевольство революционной необузданности, мечтательнаго философствования, или же опорочивание догматов православной нашей церквни и т. п., были непременно запрещаемы к напечатанию, хотя бы в напечатанных преждѳ книгах и находились»1). Таким образом выходило, что были такия «обстоятельства и времена», когда цензурный комитет пропускал книги, полныя «вольнодумтва», «безбожничества», «неверия», «революционной необузданности» и проч., т. е. совершал такия деяния, за которыя по статье 15 устава он подлежал «по мере важности вины» каре, a сочинители, подавшие на разсмотрение такия книги, no статье 19 подлежали немедленному «отысканию» и «поступлению с ними по законам». Вместе с тем, этот Голицын, заявлявший, что он поступает на основании «твердых правил» во имя право-
[64]
славия, был тот самый, которому в 1821 году знаменитый Фотий крикнул в салоне гр. Орловой: «Анафема, да будешь ты проклят!» И обяснил—за что: за покровительство сект, лжепророков и за участие в возмущении против церкви.
VIII.
Борьба «мистиков» с «православнымип», попеременно овладевавших вдохновевием императора, выразилась тоже периодическими гонениями на книги, раньше разрешенныя. В 1814 г. вышел роман Нарежнаго «Российский Жильблаз», где изображались в нелестном виде масоны. И мистики остановили последния части романа, a Нарежный подвергся гонениям. Одно было твердо при всех «эволюциях»: книги и авторы, говорившие против крепостной зависимости, всегда подвергались остракизму. Так, в 1804 г., до введения новаго устава о цензуре, была напечатана книга Пнина: «Опыт о просвещении относительно России». Успех ея был так велик, что в том же году почти все первоѳ издание было распродано и понадобилось второе. Автор не замедлил им и в том же 1804 году представил свою книгу уже во вновь открывшийся цензурный комитет с рукописными дополнениями, сделанными, как автор обяснял, по воле монарха. Новое издание книги не было разрешено, a экземпляры перваго издания, еще остававшиеся в продаже, предписано отобрать из книжных лавок. Главный довод против книги в обяснении цензора: «Автор с жаром и энтузиазмом жалуется ва злосчастное состояние русских крестьян, коих собственность, свобода и самая жизнь, по мнению eгo, находятся в руках какого нибудь капризнаго паши». To же постигло перевод Анастасевича брошюры Валериана Стройновскаго «Об условиях помещика с крестьянами», которая вышла в 1809 г. в Вильне. За то же был прекращен
[65]
«Дух журналов» (в 1820 г.), и князь Голицын в 1818 г. говорит в «отношении»: «Примечено мною, и даже в бытность мою в Москве находил я неоднократно, что издатель «Духа журналов» помещает в нем статьи, содержащия в себе разсуждения о вольности и рабстве крестьян, о действиях правительства и многия другия неприличности… обратить внамание цензуры на издаваемые журиалы и другия сочинения, дабы в них ни под каким видом не было печатаемо ничего ни в защищение, ни в опровержение вольности или рабства крестьян не только здешних, но и иностранных, ни вообще материй, касающихся до распоряжений правительства»1). Полная смерть журналиста последовала в 1824 г., когда граф Аракчеев обявил «повеление»: «Единожды навсегда принять за правило, чтоб российские чиновники, находящиеся на службе, нигде и ни на каком языке не издавали в свет никаких сочинений, заключающих что либо, касающееся до внешних и внутренних отношений Российскаго государства, сверх обыкновенной цензуры, без дозволения своих начальников»2). Это распоряжение истолковано было так, что вообще ни о каком вопросе писать нельзя, не спросясь подлежащаго ведомства. Так создались, помимо общей, еще безчисленныя специальныя цензуры всевозможаых ведомств, департаментов, учреждений и столов, и публицисту оставалось только повторить изречение лягушки, попавшей под зубья бороны: «Слишком много господ!» Приведем несколько характерных циркуляров, иоказывающих, как прихотливы были воздействия на литературу.
«Министерство просвещения желает дать разсудительную и с общим порядком согласную свободу умам, нo когда сия свобода будет употребляема во зло, то министерство с равно-
[66]
мерною строгостью прекратит немедля источник неосновательных и даже для общаго мнения опасных политических толков» (попечитель С. Уваров, 1814 г.).
«В осуждение и осмеяние старообрядцев не дозволять ничего печатать, поелику от правительства приняты уже потребныя к наставлению их меры» (С.-Петербургский цензурный комитет, 21-го апреля 1814 г.).
«Недавно вышла из печати с дозволения С.-Петербургскаго цензурнаго комитета первая часть книги под заглавием: «Основания естественнаго законодательства», соч. г. Перро, перев. с французскаго. Перевод сей наполнен странными, непонятными выражениями, искажающими российский язык. Почему побуждаюсь просить ваше превосходительство предписать цензурному комитету о строгом вперед наблюдении, дабы в одобряемых оным к напечатанию российских книгах соблюдаема была чистота языка» (18 октября 1815 г. граф Разумовский—С. С. Уварову)1).
В 1821 году князь Голицын дал знать попечителю С.-Петербургскаго учебнаго округа, что «по случаю вышедшей вновь из печати книги без употребления в оной буквы во всех тех местах, где тому следовало быть по общим правилам русскаго языка, высочайше повелено наблюдать цензорам, чтобы в издаваемых книгах не было допускаемо подобное отступление от общих правил языка»2).
Приведенных курьезов достаточно для характеристики александровской цензуры, расцветшей под сенью идиллическаго цензурнаго устава 1804 г. Ho в первое двадцатипятилетие XIX столетия литература еще едва начинала расцветать, запросы ея были не глубоки. Нпколаевская цензура имела уже дело с серьезной, глубокой, чуткой литературой. He одна
[67]
форма и стилистика, как в блаженную пору борьбы «шишковистов» с «карамзинистами», не одни неопределенныя мечтания и порывы, как в десятилетие боя «классиков» с «романтиками», но обширный круг религиозных, историко-политических, социальных и эстетических вопросов теснился в пробужденном самосознании общества. Тем труднее было дышать. Тем страшнее был тот «испанский башмак», который защемил, едва ли не с большей безпощадностью, литературу второй четверти истекшаго века.
размещено 7.07.2008
1 Соч. Изд. З-е. 1891. Том X, стр. 13—14.
1 «Русская Старина», сентябрь, 1900. К истории русской литературы. Сообщ. Н. Д. Стр. 576.
1 «Русская Старина», 1900, сентябрь, стр. 559—563.
2 «Записки» стр. 85. Изд. 1888 г.
1 С. Весин. «Очерки истории русской журналистики двадцатых годов». Спб. 1881 г., стр. 108.
2 К Аракчееву.
1 Жуи (Jouy). Родился 1764 года. Умер 1846 года. Пользовался громадной известноотью во время Реставрации. Поэт, драматург, публицист. Eгo «L”Ermite de la Chaussée-d’Antin ou observations sur les moeurs et les usages français au commence ment da XIX siécle» (Paris, 1814—1815, 5 vol.), еще выходя в виде отдельных главок, облетело всю Францию и Европу. Жуи сравнивали с Вольтером. В России он был переведен и высоко ставился, как нравоописатель. Ему подражал Булгарин.
2 «Полярная Звезда», 1824 г., «Взгляд на русскую словесность в течение 1823 года», стр. 11 и 12.
1 «Полярная Звезда», 1825 г., «Взгляд на русскую словесность в течение 1824 и в начале 1825 годов», стр. 21 и 22.
2 См. соч. Рылеева, под редакцией Мазаева, «Письма к Булгарину».
3 Соч. Грибоедова, под редакцией Шляпкина, т. I, стр. 210 211 и 212.
1 Соч. Грибоедова, т. I, стр. 215.
2 Соч. Грибоедова, т. I, стр. 223, 254.
1 Т. е. жены Булгарина.
2 Соч. Грибоедова, т. I, стр. 266 и 267
3 «Полярная Звезда 1823 г., стр. 38 и 39.
1 «Московский Телеграф», 1825, № 3, стр. 250.
1 «Московский Телеграф», 1827 г., № 24, стр. 182—188.
1 «Русская Старииа», 1900 г., сентябрь, стр. 580—584.
1 М. И. Сухомлинов. Изсл. и статьи, т. I, стр. 218. A. M. Скабичевский. Очеркн нстории цензуры. Изд. 1892 г. Стр. 15.
1 Сборник постановлений и распоряжений по цензуре с 1720 по 1862 год. Спб., 1862 г., стр. 83.
1 Сборник пост. и распор. по дензуре. Стр. 85, 86, 88, 89 и 93.
1 H. K. Шильдер. Император Александр Первый, eгo жизнь и царствование. Том 2-й, стр. 2 и 3. Metternich, Mémoires, ѵ. I. Alexandr I. Portrait tracé par le prince de Metternich en 1829 (p.p. 315—332).
1 Сухомлинов, т. I, 427—428. Истор. свед. о цензуре в России, стр. 12, 13, 19, 20. Скабичевский, стр. 106—108 и 114. «Русская Старина» 1880 г., стр. 463—465.
1 «Русская Стармна», декабрь 1900 года. К истории русской цензуры (1814—1820). Сообщ. Н. Д., стр. 654—655.
1 «Русская Старина», 1900 г., декабрь, стр. 655—656.
2 Сборник постан. и распор. по цензуре, стр. 120.
1 «Русская Старина», декабрь, 1900 г., стр. 643, 644, 650.
2 Бес. в Общ. люб. р. слов., 1871 г., вып. III, стр. 34. Скабичевский, етр. 159.
(1.7 печатных листов в этом тексте)
- Размещено: 01.01.2000
- Автор: Энгельгардт Н.
- Размер: 69.86 Kb
- © Энгельгардт Н.
- © Открытый текст (Нижегородское отделение Российского общества историков – архивистов)
Копирование материала – только с разрешения редакции