Очерки александровской и николаевской цензуры. Очерк второй (65.23 Kb)
[68]
Шишков на первом докладе y императора Николая Павловича.— «Мнение о разсматривании книг» 1815 г.— Второе «мнение» Шишкова 1822 г. — «Укоризненныя оправдания, не меньше того справедливыя».— Основанное на корыстолюбии «затмение ясности наук» немцами-профессорами. — Шишков — министр. — План к потушению «карбонарства».— Нравственный разврат, известный под именем «духа времени».— Шишков с Аракчеевым y митрополита Серафима. — Запрещение краткаго катехизиса Филарета. — Нерешительность и двойственность Александра I-го.— Цензурный устав 1826 года.— «Глава первая-на-десять».— Запрещение магических, астрологических и кабалистических книг. — Запрещение означать пропуски точками. — Запрещение произвольных исторических умствований.— Запрещение мудрований новой философии. — Запрещение вредных теорий о праве.—Ограничение естественных и медицинских наук.— Статья 213-я. — Неудача Шишкова и отставка его. — Письма Булгарина к цензору Никитенке. — θ. В. Булгарину «плакать хочется». — Время Рунича и Магницкаго, как «золотой век» литературы.— Характеристика цензуры с 1834 по 1847 год.— Размножение цензур. — Запрещение «предавать на общий приговор публики» таксу легковых извозчиков.— Запрощение «необузданных порывов патриотизма».—Конфиденциальныя предложения. — Вся литература с Кантемира признана неблагонадежной, но достойной снисхождения.—Затруднения при новых изданиях старых авторов.—«Моровая полоса» с 1848 по 1855 г.— Министр Ширинский-Шихматов.— «Разсмотрение» философоких наук. — Угашение «западнаго света». — «Явная» неблагонаме-
[69]
ренность славянофилов,.—Угашение «восточнаго света».—Курьезы и «игра ума» николаевской ценэуры.— Неодобрительный отзыв духовной цензуры о поэмах Мильтона.— Разсмотрение нот.
____
I.
День 14-го декабря застал в роли министра просвещения знаменитаго поборника стараго слога и «словенскаго» языка, человека еще Екатерининскаго времени, адмирала Шишкова. «День сей, по мнению ceгo старца, сколь ни был злополучен и для многих бедствен, однакож он послужил к некоторому добру; ибо чрез него открылся между многими военнослужащими и гражданскими чиновниками заговор… плоды тех зловредных действий и книг, против которых я… безполезно вооружался».
Можно представить себе, какия чувства волновали старца, когда он в первый раз явился на доклад к молодому императору.
Предсказания eгo сбылись. Теперь-то настал час eгo! И в самом деле Николай Павлович принял eгo очень милостиво. Шишков отдал ему все замечания и письма, писанныя им к покойному монарху и к графу Аракчееву о мерах искоренения зловреднаго «духа времени». Император приказал ему написать новый цензурный устав и отпустил еще милостивее, нежели принял1).
Что же стояло в «замечаниях и письмах» стараго царедворца, адмирала, академика и автора манифестов 1812 г.?
Еще в 1815 году, июня 17-го дня, неутомимый старик представил особое «мнение о разсматривании книг или цензуре», будучи убежден, что «цензура в основании своем не-
[70]
достаточна», и что «язык в издаваемых книгах время от времени не только портится, но и становится от часу безобразнее и дерзостнее». В этом «мнении» Шишков начинает ab оѵо, т. е. с Гуттенберга. Co времени изобретения книгопечатания всякий, кто знал грамоту, стал читать и напоять ум свой и душу понятиями. Отселе потекли обильныя струи добра и зла. Всякий, мудрый и невежда, правдолюбец и лжеумствователь, добронравный и развращенный, оратор и пустослов, стали каждый свое писать и печатать. Всякий получил удобность наедине, взаперти, скрытно, думать, сочинять, писать, что хочет, и посредством книгопечатания сообщать мысли свои другим, не опасаясь ни наказания, ни презрения. Отсюда произошло, что где вера возносила священный глас свой,—там и безверие из нечистых уст своих изрыгало смех и кощунство; где наукн разливали свет свой,— и лжеучение или суесловие затмевало разум. В сей борьбе зла с добром перевес в пользу того или другого долженствовал быть наблюдаем цензурою или оценкою книг. «Какая труба, восклицает Шишков, удобнее внушит глас свой во уши и сердца многих, как не книга, в одно и то же время в тысячи местах и тысячами людей читаемая? Притом же слово, хитростию ума испещренное, ядовитее и опаснее змеи, прельстившей прародителей наших. Оно под различными видами, то угождением сладострастию, то остротою насмешки, то мнимою важностию мудрости, то сокровенностию мыслей, a иногда и самою темнотою и безтолковицею, очаровывает, ослепляет неопытные умы»… Одним словом,
Говорят, резныя буквы
Нынче как-то составляют,
И одну и ту же книгу
В целых сотнях размножают,—
Что же, если эти бредни
В сотнях списков по вселенной
[71]
Вихорь дьявольский размечет?
Bсе в хаос придет смятенный!
Прошедший век (ХѴIII-й), названный просвещенным и философским, усыпя бдение правительств, породил и возлелеял дух безбожия и злонравия. Франция, поколебав умы и спокойствие всей Европы, показала и показываеть еще столь явный и громкий тому пример. Язык ея, сделавшийся, к несчастию, общим, способствовал сему, под именем любомудрия, образования, вкуса, просвещения, возникшему в ней злу скитаться из страны в страну, из дома в дом, из училища в училище, нз журнала в журнал, с театра на театр, и сперва скрытно, a потом и явно учить, воспитывать, заражать, ослеплять, развращать юношество… «Время, заключал Шишков, время и нужно правительству обратить строгое и попечительное внимание!» Какой же был результат зловещаго мнения Шишкова? В государственном совете, при слушании eгo, некоторые члены удивлялись, другие смеялись. Бумага осталась погребенной в вечное забвение. Час Шишкова еще не пробил. «Либералисты» и «мистики» были еще сильнее партии, к которой принадлежал старый адмирал1).
II.
В 1822 г., по поводу дела о петербургских профессорах Германе, Раупахе, Галиче и Арсеньеве, опять выступил Шишков с новым «мнением». В своих записках он поясняет это «мнение» такими соображениями: «Новомыслие и вольнодумство заразило все наши училища, и в них, под предлогом новаго просвещения, новаго образа мыслей, преподавалось презрение ко всему старому, к языку, правительству,
[72]
законам нравственностии и даже к самой вере. Многия учебныя книги наполнены были сими правилами. Многие журналы, которые позволялось выдавать всякому, кто хочет, расрространяли сии учения, читаемыя с жадностью… Часто, для пополнения сих листков, выписывались и переводились из иностранных ведомостой все те злоумствования, злодеяния, бунты, смертоубийства, мерзости, какия где случились, о которых народу нашему возвещать не было никакой надобности… Наконец гласныя проповедывания и возмущения против правительств, возникшия в Мадриде, в Неаполе и в других державах, понудилн обратить внимание на сию свободу мысли. Вследствие ceй перемены министерством просвещения отысканы были многия печатныя книги и захвачены рукописныя тетради, по которым профессора и учителпи преподавалп свои уроки в наших училищах».
«Отысканы», значит, были курсы и учебники, которых и искать было нечего, так как их ввело само же министерство. Шишков не скрывает этого. «Оправдания профессоров были укоризненны, обясняет он, но не меньше того справедливы (почему же тогда «укоризненны»?)— они говорили, что не могли предвидеть ceгo на них взыскания, по-елику за то самое ныне осуждаются, что прежде пo системе либерализма было одобряемо, и за что они получали чины, ордена и награды».
«Названы однакож они были возмутителями, возстававшими против правительства, нравственности и веры; но обвиняемые в столь важных преступлениях, за которыя мало послать в ссылку, не могли, по строгой против ответов их справедливости, ни к чему быть приговорены».
«При сем случае, добавляет Шишков, подано было от меня вышеозначенное мнение мое, которое, по прочтении в комитете, всеми принято было с великим одобрением. Многие из членов списали оное. Ho впрочем оно, как и все другия мнения мои,осталось без всякаго последствия».
[73]
В чем же оно состояло? Во вторичном указании, что цензура слаба.
Между тем необходимо «заградить источник, отколе зло сиe проистекло», пскоренить «худости, служищия к воспламенению умов и распространению заблуждений», «разсеянныя во множостве книг и часто при первом взгляде не проницаемыя», нo которыя, «подобно посаженным в землю семенам, дают от себя плод, растут и отчасу более умножаются, заражая молодых людей сердца и умы». Главное зло—немецкие профессора.
«Давно известно, что немецкие профессоры стараются затмевать ясность наук, примешивая к ним непонятныя начала, изложенныя невразумительными словами и мыслями, дабы под видом глубокой, скрывающейся в них мудрости, внушать ученикам великое о себе мнение и долговременнее получать от них плату за сии уроки». «Сия на корыстолюбии основанная хитрость» и погубила нравы. «Шаг за шагом, пошли новыя выдумки, новый образ мыслей; все стало позволительно; законы повиновения и нравственности потеряли силу свою». Как же спастись от корыстолюбивых хитростей немцев-ученых? «Надежнейшее средство — благоразумная и прилежно наблюдающая должность свою цензура. Надобно, чтоб она была ни слабая, ни строгая; ибо слабая не усмотрит, a строгая не даст говорить ни уму, ни правде». Итак, Шишков еще хотел при этом дать говорить и уму, и правде!
Так говорил в 1822 году президент русской академии, член государственнаго совета, составитель манифестов, старец, «блещущий среди народа священной памятью двенадцатаго года», адмирал, автор семнадцати томов сочинений! Какое-то кантонистское невежество разлито в чадных и изступленных словах этого зловещаго старика!
Вспомните, что еще в 1800 году вышла «Система идеализма» Шеллинга; в 1806 году—«Феноменология» Гегеля; в 1808 году—«Фауст» Гете;в 1811 году—«Римская исто-
[74]
рия» Нибура; в 1816 году—«Alastor» Шелли; в 1818 году— «Чайльд Гарольд» Байрона; в 1819 году—«Мир, как воля и представление» Шопенгауэра; в 1820 году—«Философия права» Гегеля; в 1822 г.—стихотворения Гейне…
И посреди этих гениев мира, на вершине гигантской империи раздается шамкающий лепет невежественнаго галлюцината-старика.
III.
В первый раз «некоторые удивлялись, другие смеялись», слушая Шишкова. Во второй приняли eгo мнение уже «с великим одобрением» и «списали оное». Наконец, мая 15-го дня 1824 года Шишков наименован министром народнаго просвещения и на первом же докладе просит поручить ему «сделать план, какие употребить способы к тихому и скромному потушению того зла, которое хотя и не носит y нас имени карбонарства, но есть точно оное». A «для обуздания разврата, разсеваемаго в книгах тысячами различных образов, нужно как наискорее устроить цензуру, которая до ceгo времени, можно сказать, не существовала».
Император приказывает Шишкову пока приступить «к начертанию планов»,насчет же цензуры умалчивает. Тогда министр пишет ему:
«Нравственный разврат, под названием духа времени, долго рос и усиливался. Министерство просвещения явно и очевидно попускало долгое время расти сему злу, и мало сказать—попускало, но оказывало тому всякое покровительство и одобрение. Восемь лет тому назад говорил и доказывал я то же, что говорю теперь. Восемь лет—много времени. Тогда уже плоды ceгo разврата явно оказывались. Ныне сему течению обстоятельств делается перелом. Надлежит сей широко разлившейся и быстрой реке поставить преграду. Сею прегра-
[75]
дою повелеваешь ты быть мне! Чувствую, что сам собою я слаб, немощен, ничтожен»1).
И в поддержание своей немощн Шишков просит рескрипта, который бы так начинался:
«К крайнему сожалению нашему, примечаем мы, что министерство просвещения, от самаго начала учреждения своего, различными действиями своими, отчасу более уклонявшимися от благотворных за нравственностию наблюдений, не соответствовало распространению тех польз, каких мы от него желали и ожидали. Истинное просвещение состоит в страхе Божием, который есть начало премудрости, и т. д. и т. д.».
Терпеливо выслушав эту длиннейшую предику, император Александр Павлович изволил сказать, что она красноречиво н в хороших правилах написана, но что он хочет еще ее просмотреть. Шишков тогда едет к Аракчееву и потом приносит «покорнейшую благодарность за приятные часы, какие проводил в прекрасном Грузине, за угощение и показание ему чудесных красот поселения» (военнаго), вместе с тем он старается склонить графа на свою сторону, представляя об учреждении цензоров и «верховнаго цензурнаго комитета» и о рескрипте, ибо «обе сии вещи необходимо нужны».
«Мне поручено министерство просвещения, но какое просвещение может быть там, где колеблется вера? Естьли библейския общества будут попрежнему существовать; естьли церковныя книги, для того, чтоб уронить важность их, будут с высокаго языка, сделавшагося для нас священным, переводиться на простой, театральный, каким говорим мы между собою и на театре; еще сверх того с иностранных языков переводиться будут так называемыя духовно-философическия, a пo настоящему их смыслу карбонарския и рево-
[76]
люционныя книги, естьли, говорю, все это продолжаться будет попрежнему, то я министром просвещения быть не гожусь».
Следствием письма было то, что Шишков и Аракчеев сехались y митрополита Серафима. Там суждение обращено было на краткий катехизис, архиереем Фаларетом написанный и синодом утвержденный. Митрополит защищал в нем перевод молитв и вообще все переводы священнаго писания с славянскаго («как все незнающие языка своего журналисты говорят!»—прибавляет Шишков) на русский язык, утверждая, что многие славянскаго языка не разумеют:
«Тут не мог я сохранить своего хладнокровия!»—восклицает Шишков, этот паладин корявой и веснушчатой Дульцинеи— «языка словенскаго».
«Как!—сказал я с жаром.—Кто из нас не разумеет церковной службы? Разве тот один, кто, отрекшись от отечества своего забыл и язык свой?»
Напоследок, по долгом прении, общее заключение было такое, что библейския общества должно прекратить, перевод священных писаний на простое наречие не выпускать и краткий катехизис Филарета остановить.
За такие подвиги стали называть Шишкова инквизитором. Ho миннстр этим нимало не был смущен.
«Что значит слово их—инквизиция? — вопрошает он.—Оно собственно значит розыск, но какой?—не казни, не мучения; ибо сих никто не требует; но просто разыскание или изследование актов, из коих бы можно было увидеть, какое в них скрывается намерение,—худое или доброе. Вот что называют они инквизициею! Ho если сиe изследование, которому дают они столь ненавистное имя, кажется им так страшным, то, стало быть, дела их нечисты».
Шишков был недоволен нерешительностью государя. «К чему служило мне рвение мое остановить усилившуюся заразу?—плачется он в своих записках:—с одной стороны Бог, совесть и отечество требовали от меня, чтоб я,
[77]
пo долгу звания моего, сопротивлялся, сколько могу, безнравственному и пагубному вольнодумству, или так называемому духу времени; но с другой—отчасу более усматривал я, что не могу иметь ни средств, ни возможности поставить преграду сему широко разлившемуся и безпрепятственно текущему злу. Надлежало мне или уступить обстоятельствам, или безуспешно и co вредом себе противоборствовать оным. Я избрал последнее».
He должно думать, однако, что если Шишков не успевал в стремлении своем создать в России верховный инквизиционный трибунал, то и вообще ему не удавалось что либо сделать. Он достиг весьма многаго, но не был доволен и роптал на нерешительность государя. «Очевидность доказательств, говорит он, и сильныя мои настояния принуждали eгo соглашаться на предприемлемыя мною меры, но он разрушал их тайным образом» (sic!).
«Хотя смена министра народнаго просвещения, данный на имя мое рескрипт, закрытие библейских обществ и прочее, с одной стороны, гласно обвиняли действия прежняго министерства просвещения и духовных дел, однакож, с другой, не только защита, но и награды тем, кои были в нем действующими лицами, столь же гласно показывали одну только наружность сих мер, без всякаго намерения и желания приводить их в деятельное исполнение».
IV.
Можно себе представить, какой детской радостью исполнилось сердце любвеобильнаго старца, когда император Николай Павлович поручил ему наконец составить новый цензурный устав. Многолетняя мечта о преграждении реке времен течь туда, куда она стремится, о тщательной закупорке всех отверстий, куда мог бы проходить «дух времени», осуществлялась! «Верховный разсмотрительствующий
[78]
комитет» осуществлялся! Тем опаснее был Шишков, что он действовал по убеждению, безкорыстно, с честностью тупого фанатика; он «стоял за правду», за то, что полагал делом своей совести. В совершенном, повидимому, противоречии с инквизиционной деятельностью стоял eгo протест против подсчета голосов верховнаго суда по делу декабристов. Шишков доказывал, что подсчет этот сделан неправильно. По правильному подсчету вышло бы, что «пo среднему числу каждый из 42 членов приговаривает подсудимаго к заточению на 12 17/21, то-есть почти на 13 лет, a не на вечное, как выходило попрежнему расчислению».
«Толь немалая разность в приговорах,—говорил Шишков,—определяющих участь человеческую, не можеть быть оставлена без обращения на то правосуднаго внимания».
Записка Шишкова по этому предмету прочтена была в общем собрании верховнаго суда, и хотя многие из членов признали ее справедливою, но председательствующий обявил, что дело уже кончено. «He удовольствовавшись сим», Шишков при письме препроводил свою записку государю, но «на оную не воспоследовало никакого ответа»1).
Таков был Шишков — стародум и правдолюб, стремившийся к пользе отечества, только понимавший эту пользу не как человек первой четверти XIX века, современник Гете, Шеллинга, Гейне, Гегеля, Беранже, Байрона, Пушкина, Виктора Гюго, Шлоссера, Ранке,Шелли и т. д., a как средне-вековый инквизитор, — «честен и туп», по определению Карамзина. Прямолинеен, последовательный «направленец», плодовитый писатель и грязно невежествен, непросвещен, как инструктор кантонистских казарм.
Шишков должен был написать цензурный устав, но, «не могши по слабости своего зрения и здоровья заняться сам великим сим трудом, употребил на то директора канце-
[79]
лярии своей князя Шихматова, человека благоразумнаго и усерднаго к пользам престола и отечества». Князь Шихматов, бездарный, напыщенный н темный рифмоплет, «совершил сей труд в краткое время», «с неутомимою ревностью», прочитывая Шишкову каждую написанную им статью.
Познакомимся же с «сим трудом», созданным в «краткое время».
Новый цензурный устав, утвержденный в Царском Селе 10-го июня 1826 года, был далеко не «краток». В нем 230 статей, когда в уставе 1804 года было всего 47.
Уставу предпослан был доклад, подписанный министром Шишковым и директором, князем Ширинским-Шихматовым.
«Благосостояние государств, — писали авторы устава,— утверждается на вере и добрых нравах; a потому правительства просвещеннейших народов Европы в разныя времена изыскивали все возможныя средства к сохранению сих оснований общественнаго благоденствия невредимыми. К числу таковых средств принадлежат цензурныя постановления».
Устав о цензуре в России издан в 1804 году. «Сколько в продолжение двадцати двух последовавших за тем лет распространилось просвещение во всех состояниях русскаго народа, свидетельствует множество учебных заведений, восприявших в сиe время свое начало. С другой стороны, изменившийся в разных отношениях дух европейских народов оставил следы сих изменений в науках и словесности, сем общем достоянии всех просвещенных государств».
При этом прежний устав и штаты цензурнаго комитета оказываются недостаточными. Во-первых, малое число людей, употребленных собственно для цензурнаго дела, не может с надлежащим вниманием понять всю громаду издаваемых книг.
Во-вторых, недостаток правил оказался, которыя дол-
[80]
жны быть составлены «с великою подробностию и разсмотрительностию, дабы не только не отнимали y сочинителей свободу писать и разсуждать, но ободряли бы оную и питали, преграждая в то же время пути к изданию в свет худых, дерзких, соблазнительных, невежественных, пустословных сочинений, от которых развращается нравственность, умножаются ложныя понятия, темнеет просвещение и возрастает невежество».
Сочиненный в «краткое время» рифмоплетом и святошей Шихматовым устав должен был удовлотворять всем этим требованиям, «не только не отнимая y сочинителей свободу писать и разсуждать, но ободряя оную и питая».
V.
В первом § новаго устава выясняется общая цель учреждения цензуры, состоящая в том, чтобы произведениям словесности, наук и искусств, при издании их в свет посредством книгопечатания, гравирования или литографии, «дать полезное или, пo крайней мере, безвредное для блага отечества направление». Итак, цель учреждения—«обезвредить» книгопечатание, «обезвредить» науки, словесность, искусства, «обезвредить» просвещение. A в § 6 ставится другая цель, очевидно принадлежавшая «духу времени»,котораго так боялся Шишков, потому что разумность ея признавал и Булгарин, и даже Пушкин. Цель эта—«направление общественнаго мнения, согласно с настоящими политическими видами и обстоятельствами правительства».Это более узкая и временная цель, так как «обстоятельства» вообще изменчивы, a с ними и «виды». He того желал Шишков. Он бы желал на веки-веков утвердить все просвещение на своем «словенстве».
Наиболее интересен устав Шишкова—Шихматова, начиная с «главы первой-на десять». Дух изуверства наростаеть постепенно и разрешается в юродивую вакханалию.
[81]
Статьи устава принимают характер каких-то зловещих выкликаний, повторяя все одно и то же, усиливая до нестерпимаго fortissimo основную ноту. С тупым упорством, все озлобленнее разжевывает одну и ту же, облитую желчью, жвачку обскурант-славянофил и все не может успокоиться, все еще, кажется ему, недостаточно всесторонне затянута петля на литературе. Как нищий в басне Крылова просил Фортуну подсыпать в его суму еще и еще горсточку, пока она не прорвалась, и все золото не превратилось в пыль, так и Шишков с Ширинским, дорвавшись до устава, подваливают и подваливают статью за статьей. Результат этой обскурантской жадности был столь же для них плачевный. Устав не мог привиться даже и после 14-го декабря.
Право издания в свет всякаго повременнаго издания может быть предоставлено только человеку добрых нравов, известному на поприще отечественной словесности, доказавшему сочинениями хороший образ мыслей и благонамеренность свою и способному направлять общественное мнение к полезной цели, но министр волен запретить всякое повременное издание, и издатель или издатели, подвергнувшиеся «единожды» запрещению, навсегда лишаются права издавать повременныя сочинения, как сами собою, так и в товариществе с другими (§§ 129, 137 и 138).
Еслибы устав воцарился, то хотя бы Николай Полевой, подвергшийся «единожды» запрещению в тридцатых годах, уже навеки лишился бы права издательства. Фактически и помимо устава это, впрочем, так и вышло.
Статья 141 учреждала столько же особых цензур, кроме верховной, сколько имелось в Poccии департаментов, ведомств, министерств: «статьи, касающияся до государственнаго управления, не могут быть напечатаны без согласия того министерства, о предметах коего в них разсуждается». Опять таки и без устава в 40-х годах циркулярно создалось это невыносимое для печати обилие цензур.
[82]
Запрещается,—гласил § 143-й, — печатать записки частных людей по тяжебным делам. Возбраняются творения, заключающия в себе учения каких-либо тайных обществ, обнаруживающияся обыкновенно эмблемами (?). К сему разряду причислить можно сочинения магическия, астрологическия, кабалистическия и сим подобныя (§§ 144 и 146).
Творение, в котором, под предлогом защиты или оправдания одного из иноверных христианских вероисповеданий, порицается другое, подлежит запрещению.
Все вообще отрывки из поэм, иовестей, романов, речей, разсуждений, театральных сочинений и проч., не имеющих полнаго содержания (?) в отношении к нравственной, полезной или, по крайвей мере, безвредной цели, подвергаются запрещению. He позволяется проиускать к напечатанию места в сочинениях в переводах, имеющия двоякий смысл, ежели один из них противен цензурным правилам. Запрещается сочинителям и переводчикам в печатных произведениях их означать целыя места точками или другими знаками, как бы нарочно для того поставляемыми, чтобы читатели угадывали сами содержание пропущенных повествований (§§ 150, 151).
Сочинения и рукописи на языке отечественном, в коих явно нарушаются правила и чистота русскаго языка, или которыя исполнены грамматических погрешностей, не пропускаются к навпечатанию. Сие правило имеет силу и в отношении к печатаемым в России на иностранных языках книгам и рукописям, если оне исполнены грубых ошибок и погрешностей против правил языка (§§ 154, 155).
При разсмотрении произведений словесности наблюдать в особенности, чтобы в сочинениях ceгo рода «сохранялась чистая нравственность, и не заменялась бы однеми красотами воображения» (§ 146).
При разсмотревии исторических произведений, преимущественное следует обращать внимание ва нравствевную и по-
[83]
литическую цель оных и на дух, в котором целое сочинение ceгo рода написано. История не должна заключать в себе произвольных умствований (прагматики), которыя не принадлежат кь повествованию (§§ 177, 181).
Кроме учебных логических и философических книг, необходимых для юношества, прочия сочинения ceгo рода, наполненныя безплодными и пагубными мудрованиями новейших времен, вовсе печатаемы быть не должны, относительно же к учебным курсам логики и философии вообще при разсматривании их должно иметь в виду неприкосновенность правил, на коих зиждется общежитие и благонравие. Что касается до дидактических, умозрительных сочинений о правах и законах, заключающих в себе теории о праве естественном, народном, гражданском и уголовном, изложенных в виде метафизических изысканий, то всякая вредная теория, таковая, как, например, о первобытном зверском состоянии человека, будто бы естественном, о мнимом составлении первобытных гражданских обществ посредством договоров, о происхождении законной власти не от Бога, и тому подобныя отнюдь не должны быть одобряемы к печатанию. При разсмотрении сочинений о всех естественных и медицинских науках цензор обязан назначать к исключению все произвольныя и безполезныя отступления, кои отвлекают читателей и учащихся от вещественнаго к духовному, нравственному или гражданскому миру (т. е. натурфилософию, социологию, опытную этику и т. д. и т. д.). По отношению к медицинским наукам, в особенности наблюдать следует, чтобы вольнодумство и неверие не употребило некоторых из них орудиями к поколебанию, или, по крайней мере, к ослаблению в умах людей неопытных достоверности священнейших для человека истин, таковых, как духовность души, внутреннюю eгo свободу и высшее определение к будущей жизни (§§ 186, 187, 190, 192, 193).
Таким образом новый устав действительно достигал
[84]
цели обезврежения наук, словесности, искусств. Он их в корень уничтожал и насаждал круглое невежество в умах. Ho как ни часто было сито, сквозь которое предполагалось ироцеживать умственную жизнь страны, все же что либо могло и проскользнуть. Во избежание этого в юродивый устав введена была еще такая, 213-я, гиперболическая статья. «Taк как устав о цензуре не должен быть неизвестным никому из писателей или художников (sic), издающих в свете произведения свои, то, в случае важных обстоятельств, ответственность за содержание напечатанных уже творений их не прекращается от того, что они напечатаны по одобрению цензора. Ибо гораздо виновнее тот, кто, занимаясь на свободе одним только сочинением своим, обдумывает в тишине кабинета что либо вредное для общественной безопасности и нравов и потом издает в свет, нежели цензор, разсматривавший сочинение eгo пo обязанности своей на ряду co многими другими1).
VI.
Устав Шишкова был утвержден государем. Однако, вслед затем он подвергся пересмотру в особом комитете и в 1828 году совершенно был переделан. Тем чувствительнее был этот удар для Шишкова, что в комитете действовал eгo старинный литературный враг, Дмитрий Васильеввч Дашков, последователь Карамзина, в 1811 году написавший едкую отповедь «словенофилу» под заглавием: «О легчайшем способе возражать на критику».
Шишков подал в отставку и был «от министерства народнаго просвещения уволен».
Таким образом, эта удушливая мгла, готовившаяся было облечь русское просвещение, миновала.
[85]
Напрасно, однако, думать, что сложившияся за тем условия были вольготны для мысли. Продолжалась в сущности старая система циркуляров, и к 1848 году скопилась такая удушающая атмосфера, что писатель едва мог дышаать.
В сущности устав, как нечто неподвижное, был стеснителен при меняющихся «обстоятельствах» и «видах». Циркулярная же система могла следовать всем приливам, отливам и колебаниям государственнаго флюгера.
Каково при этом приходилось писателю, можно составить яркое понятие из писем Булгарина к образованному и либеральному цензору Никитенке. В 1834 году Булгарин пишет по поводу своего романа «Записки Чухина». «Вы, верно, читали «Семейство Холмских», «Черную женщину» Греча? Там есть и ханжи, и всякая всячина. У Греча даже военные люди, которых наши романисты представляли всегда образцами благородства, изображены, как следует, такими же людьми, как и мы, статские, и даже подлецы выбраны из военнаго сословия. Ужели я один так несчастен, что мои характеры не могут показаться в публику? Исключить фразу, мысль, выражение—другое дело; но выкинуть лица из романа значит изорвать роман и заставить автора написать другой… Клянусь вам счастием моих детей, что, кроме нравственной цели, не имею я никого в виду. Живу я в удалении от людей и общества, и не хочу задевать никого. Ho писать нельзя иначе, как изображая характеры возможные, a таким образом в мире всегда найдется что нибудь похожее… Вторая часть Чухина будет развязка. Зло покроет стыдом злых, добро доставит добрым величайшую награду, наслаждение души. Впрочем, я бы чрезвычайно благодарен был вам, еслиб вы цосвятили мне полчаса времени и написали, как вы желаете, чтоб я дорисовал лица, которыя ввергли вас в сомнение. Вторая часть еще в работе, и я могу дать такой цвет лицам, какой вам угодно»1).
[86]
В следующем 1835 году Фаддей Венедиктович опять пишет Никитенке по поводу 2-й части «Чухина», прося, «еслиб какое место показалось ему сомнительным, то не иначе вымарывать, как прочитав главу до конца, ибо каждое предложение развернуто y меня впоследствии и выведено в пользу истины, нравственности, религии и существующаго порядка вещей в России. Затем предложение не должно быть принимаемо отдельно, но в общности с последствием. Было время тяжкое, во время Магницкаго н Аракчеева, но ни одна моя статья в то время не была запрещена даже Крассовским, и все романы прошли без помарок и без преследований… Почтенные господа цензоры, будьте справедливы! И для вас есть потомство!»
Через четыре года, 11-го января 1839 года, Булгарин пишет: «Прошу вас покорнейше при свидании с Фрейгангом припомниить вашему товарищу, что я и Греч не рабы г. Фрейганга, не отданы ему в услужение, и что мы не беззащитные сироты, которых можно угнетать в угоду кому угодно, a что г. Фрейганг делает с нами, это ужас! Только что принесли к нему «Пчелу», тотчас за красныя чернила и пошел чертить, не обращая внимания на концы и выводы. Этого не бывало и при Магницком. Терпение истощается».
«Ничем никому и никогда угодить нельзя!» — плачется Булгарин в 1844 году,—«честь имею уведомить, что таинственный незнакомец не есть вовсе политическос лицо и не имеет нмкакмх политических теорий, о которых даже нет и помину в целом романе. О политике, о правлении — нет решительно ни одного слова в романе. Таинственное лицо есть тот самый человек, о котором упоминается, что он убил свою любовницу и сослан в Сибирь. Ha поверку выйдет, что он не убил своей любовницы… Вся эта запутанность выдумана мною, чтоб как нибудь занять читателя. Ни политики, ни даже сатиры нет тут вовсе, a просто сказка сказкой. И
[87]
так, на этот счет будьте совершенно спокойны. Цель нравственная и поучительная».
«He обвиняю вас! Время!!!—пишет Булгарин в 1845 году,—a мы, дураки и скоты, плакали во времена Магницкаго и Рунича! Да это был золотой век литературы в сравнении с нынешним!.. Имя Торквемады в сравнении с именем Уварова есть то же, что имя Людовика XIV в сравнении с именем Омара! Набросил на все тень, навел страх и ужас на умы и сердца, истребил мысль и чувство… Поневоле вспомнишь первую страницу из жизни Агриколы—Тацита: «Хотели бы лишить нас способности мыслить, как лишили средств говорить, еслибы можно было заставить человека не думать, как можно заставить eгo молчать».
18-го января 1848 года несчастный Ф. В. Булгарин пишет.: «Пересмотрел я статью очесами великаго Торквемады, перваго инквизитора всех Испаний стараго и новаго света, вооружась при том смелостью А. И. Фрейганта и понятиями цензора же Крылова, и перед Богом и людьми не вижу больше ничего,что б могло быть подвержено толкованию самых ухищренных фарисеев… Неужели все русские должны быть представлены Ахиллесами, и ни одному не позволено струсить даже на бумаге? Лишая всю Россию одного из человеческих ощущений, отнимается пружина y драмы и романа. Ho я и трусость исключил из трусости… Как писать роман из жизни, не касаясь житейскаго? Ужели это вредно церкви, престолу, нравственности и спокойствию граждан? Мне, право, плакать хочется!»
Если так круто приходилось Булгарину на пространстве с 1834 года по 1847 год, то что же выносили другие литераторы и журналы? Если Фаддею плакать хотелось, какия же кровавыя слезы лили другие? Времена Рунича и Магницкаго оказались золотым временем литературы. «Истребил мысль и чувство!?—с ужасом повторяет Булгарин о министре Ува-
[88]
рове, и именно в устах Булгарина эти слова отдают смертным холодом. «Ничем никогда и никому угодить нельзя!»— восклищает журналист, угождавший Аракчееву, журналнст, которий и теперь пользовался сравнительным доверием, и eгo «Пчелу» даже ставили в пример другим органам. В самом деле, в «распоряжении» от 3-го ноября 1852 года читаем:
«Относительно политических отделов тех периодических нзданий, в коих оные существуют, предписаны редакторам и цензорам к неупустительному руководству следующия правила: 1) Разсказывать события просто, избегая, елико возможно, всяких разсуждений. 2) Сопровождать иногда эти известия выражениями одобрения, сочувствия или негодования и насмешки, на подобие, как то делает иногда «Северная Пчела». Одно подобное слово дает сейчас особый смысл и значение передаваемому известию. 3) Вовсе или почти не упоминать о представительных собраниях второстепенных европейских государств, об их конституциях, выборах, учреждаемых законах, о депутатах. Одним словом, не обращать на них такого внимания, как доселе делается. 4) Избегать говорить о народной воле, о требованиях и нуждах рабочих классов, о безпорядках, производимых иногда своеволием студентов, о подании голосов солдатами и проч.».
VII.
To зло, на которое указывал Булгарин еще в 1826 году, размножение цензур помимо общей, что заставляло, например, Плюшара посылать каждый лист eгo энциклопедическаго словаря во все ведомства на просмотр 20—30 цензур,—в течение сороковых годов было укреплено рядом циркуляров.
Таково предложение от 25-го октября 1844 года, подтвержденное в 1847 и 1849 годах:
[89]
«Сочинаения, в коих заключаются разсуждения насчет правительственных учреждений, равно все статьи, несогласныя с теми сведениями, кои имеются в виду местнаго начальства, и доставляемыя от частных лиц для помещения в периодических изданиях, должны быть разсматриваемы с особенною строгостью и допускаемы к напечатанию не иначе, как с особаго каждый раз разрешения высшаго начальства».
«Газетныя статьи о разных празднествах, устраиваемых в честь губернских чиновников, особенно при увольнении их от должностей, не должны быть допускаемы к печатанию без предварительнаго разсмотрения оных в министерстве внутренних дел» (1843 г.).
Все журнальныя статьи, в каком-либо отношении до театров касающияся, должны быть сообщаемы прежде напечатания их в газетах директору театров для предварительнаго прочтения» (1845 г.).
«Все статьи о строении Исаакиевскаго собора, предполагаемыя к помещению в журналах, должны быть предварительно сообщаемы на разсмотрение комиссии о построении этого собора» (1847 г.).
Как стеснен был репертуар журналиста, видно из следующаго «конфиденциальнаго предложения министра народнаго просвещения», от 19-го июня 1848 года:
«В фельетоне 21 номера «Северной Пчелы» разсказывается, что для недельных концертов Гунгля в Павловском вокзале учреждены отдельныя поездки по железной дороге, и посетителм могут возвращаться домой часом позже, a затем прибавлено: «Слово возвращаться производит всегда какое-то гальваническое потрясение. Приехать в Петербург ночью, в дурную погоду и предаться на жертву легковым извозчикам, это ужасно! Мы часто сравнивали прекрасное учреждение таксы в Царском Селе и Павловске с произвольной ценою петербургских извозчиков, но на днях убедились, что и там, где такса существует, надобно торговаться. В случае
[90]
дурной погоды, в особенностп царскосельские извозчики точно также неумолимы, как и столичные. Мы видели пример, что от станции железной дороги до дворца должно было заплатить 40 коп. серебром. Это были женщины и дети, застигнутыя дождем: что им было делать? Уступить необходимости!»
«Цензуре нe следовало пропускать сии выходки. Каждому скромному желанию лучшаго, каждой уместной жалобе на неисполнение закона или установленнаго порядка, каждому основательному извещению о дошедшем до чьего-либо сведения злоупотреблении указаны y нас законные пути. Косвенныя укоризны начальству царскосельскому, a отчасти и с.-петербургскому, в приведенном фельетоне содержащияся, сами по себе, конечно, не важны: но нажно то, что оне предъявлены не перед подлежащею властью, a преданы на общий приговор публики, допустив же единожды сему начало, после весьма трудно будет определить, на каких именно пределах должна останавливаться такая литературная расиправа в предметах общественваго устройства. Впрочем, как означенная статья напечатана в журнале, вообще отличающемся благонамеренностью и направлением, совершенно соответственным цели и видам правительства, то приписывая и эту статью одному только недостатку осмотрительности, сделать общее по цензуре распоряжеиие, дабы впредь не было допускаемо в печати никаких, хотя бы и косвенных порицаний действий и распоряжений правительства и установленных властей, к какой бы степени сии последния ни принадлежали».
Припоминается Некрасовская «фельетонная букашка».
Мою любимую идейку,
Что в Петербурге климат плох,
И то не в каждую статейку
В то время всовывать я мог.
Однажды написал я сдуру,
Что видел на мосту дыру,—
Переполошил всю цензуру…
[91]
Еще распоряжением 20-го апреля 1836 года было обявлено:
«He должно быть пропускаемо цензурою ни одного произведения кого-либо из чиновников жандармскаго корпуса лейб-гвардии кавказско-горскаго полуэскадрона и собственнаго конвоя, без предварительнаго разрешения шефа жандармов». Отсюда только и узнаем о позывах к писательству, вероятно, под влиянием чтения Марлинскаго, проявленных этими частями… Ho если, кроме общей цензуры, почти каждая статья подвергалась и специальной, то обратно мало было одной цензуры того или другого ведомства: надо было ей затем пройти и общую:
«Статьи, назначаемыя для какого бы то ни было повременнаго издания, подвергать непременно общей гражданской цензуре, независимо от предварительнаго разсмотрения особыми ведомствами тех статей, которыя по содержанию своему их специально касаются» (1848 г.).
Что прошло в общей цензуре, могло застрять в специальной и обратно. Мало того, постановления иностранной цензуры были необязательны для общей. В «предложении» от 4-го октября 1851 года читаем: «мнения комитета цензуры иностранной о позволительности романов и повестей для перевода на русский язык суть только вспомогательное указание, и не могут быть решительным и безусловно обязательным руководством для внутренней цензуры, которая нисколько не должна стесняться ими». Она «сама в состоянии лучше судить по собственным опытам о тех впечатлениях, какия может производить на читателей русских книг чтение иностранных романистов». «Принять на будущее время правилом, чтобы при обявлении переводчиком мнения комитета цензуры иностранной о дозволительности какого-либо сочинения к переводу было вместе с тем присовокупляемо, что это мнение не составляет решительнаго одобрения книги для перевода на рус-
[92]
ский язык, и что перевод в случае представления eгo в комитет подлежмт разсмотрению по цензурным правилам»1).
Это постановление состоялось пo поводу романов Александра Дюма Le mille et un fantômes и Поль де-Кока Une gaillarde, которые были пропущены иностранной цеизурою и признаны опасными—внутреннею.
VIII.
Николаевская цензура запрещала такия критическия статьи, «которыя общим приговором без всяких доказательств осуждают сочинения». Нельзя было написать: «эта поэма плоха». Требовалось и доказать это… В 1836 году было предложено цензуре «иметь строжайшее наблюдение, чтобы в повременных изданиях отнюдь не возобновлялась литературная полемика в том виде, в каком она в прежние годы овладела было журналами обеих столиц». Здесь,очевидно, имелась в виду полемика с «Телеграфом» Полевого в 20-х годах. При этом кратко сообщалось, что «представления о дозволении новых периодических изданий на некоторое время воспрещаются».
Когда в сороковых годах «Отечественныя Записки» и «Современник» стали переводить Бальзака, Жорж-Занд, предписано было «обращать ближайшее и строжайшее внимание на переводы с иностранных языков, особенно современных французских писателей, коих имена более или менее известны публике», и в издаваемых в С.-Петербурге журналах наблюдать, «чтобы целыя книжки оных вопреки программе не были составлены из одних почти переводных в целости романов и повестей». Переводи, но умеренно!
Тогда же (в 1847 году) было обращено особенное внимание на журнальныя и другия статьи об отечественной истории.
[93]
«Особливой внимательности требует тут стремление некоторых авторов к возбуждению в читающей публике «необузданных порывов патриотизма»…
В 91 № фельетона «Северной Пчелы» (26-го апреля 1848 года) помещен был следующий анекдот: «Один чиновник, в донесениях начальству, нередко дозволял себе ироническия замечания касательно дурного течения дел и ошибочных учреждений. Начальник, полушутя, полусериозно, сказал ему: Любезный друг, не пишите таким острым пером, не то мы eгo должны будем притупить.— Что же? — отвечал чиновник:—тогда я буду писать грубо».
Министр народнаго просвещения, выразив замечание, что подобные мнимо-остроумные разсказы могут дать повод к ослаблению понятий о подчиненности, и в таком смысле должны быть почитаезимы прямо предосудительными, по высочайшему повелению предлагает принять подлежащия меры, дабы впредь ничего подобнаго не могло повторяться.
В отчете общества посещения бедных, в № 169 «Ведомостей С.-Петербургской Городской Полиции» и в № 188 «С.-Петербургских Ведомостей» (1848 г.), было сказано между прочим: «Это явление показывает, что в Петербурге до сих пор милостыня выгоднее работы». Нашли,что такое укаэание может породить между простолюдинами «ложныя понятия и направления»; они в самом деле бросят работу и станут нищенствовать, коли последнее выгоднее… Предложить, дабы в печать не могло прорываться ничего могущаго иметь даже и косвенным образом вредное на общественную нравственвость влияние.
Распоряжениями 1848 и 1849 гг. «все статьи в журналах за университеты и против них решиительно воспрещаются в печати».
Тогда же по поводу напечатанной в Дерпте диссертации на степень магистра по предмету действующаго в Остзейском крае следственнаго судопроизводства обявлено распоряжение:
[94]
«Hе должно быть пропускаемо к напечатанию никаких разборов и порицаний существующаго законодательства».
Тогда же «самым решительным образом запрещаются, на каком бы языке ни было, критики, как бы благонамеренны ни были, на иностранныя книги и сочиения, запрешенныя и потому не должныя быть известными».
В январской книжке «Современника» на 1849 год была помещена историческая статья, в которой описывалось состояние России в царствование Василия Ивановича Шуйскаго. He встречая в ней ничего предосудительнаго по духу, «конфиденциальное предложение» не могло, однако, не остановиться на следующих помещенных в ней цитатах:
« И велят, пишет московское духовенство областному ( Акты археогр. экспед., т. II, № 57), боярским холопом побивати своих бояр и жены их, и вотчины и поместья им сулят; и шпыням, и безъимянным вором велят гостей и всех торговых людей побивати и животы их грабити; и призывают их воров к себе и хотят им давать боярство, и воеводство, и окольничество, и дьячество». «Конфиденциальное предложение» просило сделать «пропустившему означенную статью цензору соответственное вразумление». В том же году в майской книжке «Отечественных Записок», в критической статье о литературной деятельности Богдановича, встретились следующие афоризмы: «Человек, нередко жадный к фантастическим утешениям и надеждам, богат утешением истинным, надеждой несомненной. Хоть он часто и затворяет слух на их воззвание, но сила истины берет свое. He зная ближайших или отдаленнейших причин бедствий, он вооружон врожденною ему властию уничтожать зло. Постепенное устранение своей природы от всех невзгод, физических н нравственных, неизменное совершенствование—вот eгo обязанность и величие».
«Очевидно,—говорит «конфиденциальное предложение» от 31 мая 1849 года, — что это место напоминает дух
[95]
прежней туманной философии, и, если позволено так выразиться, напыщенной галиматьи ceгo журнала, дававшей преднамеренною неясностию ндей и набором слов широкое поле к пронзвольным разсуждениям и применениям. Фразы, например, «человек вооружен врожденною ему властию уничтожать зло», или «постепенное устранение своей природы от всех невзгод, физических и нравственных, — вот eгo обязанность и величие!» фразы сии не могут ли в руках людей неблагонамеренных или в понятиях неопытных юношей сделаться поводом к самым двусмысленным, превратным и даже преступным толкованиям?»
Последними мерами к окончательному и всестороннему уничтожению литературы были «предложения» 1850 и 1852 г.:
«Помещаемыя в повременных изданиях в продолжение значительнаго времени, отрывками и частями, сочинения издаются потом в полном виде, отдельным творением, без новаго цензурнаго разсмотрения. Так как статьи, которыя первоначально не представляли ничего противнаго цензурным правилам, могут иногда (sic!) получить, в соединении и сближении, направление предосудительное и непозволительное, то необходимо, чтобы цензура не иниче позволяла к печатанию подобныя полныя издания, как по новом разсмотрении их в целости».
«При разсмотрении донесений о сомнительном содержании некоторых мест в полных собраниях сочинений известных наших писателей, пользующихся общим уважением, оказывать разсудительное снисхождение, — с принятием в соображение времени первоначальнаго выхода произведений их в свет, тогдашних внешних и внутренних политических обстоятельств, слога и языка, которыми эти произведения написаны, большей или меньшей занимательности их, вероятнаго числа и состояния читателей оных в настоящее время, и, наконец, тех впечатлений, которых ожидать должно от чтения сих творений в пределах нынешняго
[96]
их обращения, различая сочинения, относящияся к легкому чтению и доступныя большому числу читателей, от тех, которыя читают только люди, посвятившие себя подробному изучению нашей литературы.
«О всех подобных случаях с изяснением причин предполагаемаго снисхождения представлять на высочайшее благоусмотрение», и чтобы цензурныя учреждения «каждый раз ври поступлевии для одобрения к новому изданию полных собраний сочинений известных наших писателей представляли о том, прежде разрешения к печати, на усмотрение главнаго управления цензуры с своим заключением и с присовокуплением выписок сомнительных мест, если они встретятся»1).
Издать подобное распоряжение значило признать виновной, переполненной «сомнительными местами», хотя и достойной «разсудительнаго снисхождения», всю литературу с Кантемира и Тредьяковскаго до Пушкина и Гоголя, так что каждый раз, при новом издании, автор как бы требовал помилования и особаго акта верховной власти, с ея прерогативой— милостью.
IX.
Время с 1834 по 1848 г., когда Ф. В. Булгарину «хотелось плакать» и пo сравнении с которым времена Рунича и Магницкаго казались ему «золотым веком литературы», все еще было сносным. Кульминационнаго пункта цензурныя стеснения достигли в «моровую полосу» свирепаго обскурантизма и мыслебоязни реакционнаго семилетия с 1848 но 1855 год.
«Вот сколько y нас ныне цензур, — писал Никитенко:—общая при министерстве народнаго просвещения, главное управление цензуры, верховный негласный комитет,
[97]
духовная цензура, военная, цензура при министерстве иностранных дел, театральная при министерстве императорскаго двора, газетная при почтовом департаменте, цензура при третьем отделеиии и новая, педагогическая. Если сосчитать всех лиц, заведывающих цензурою, их окажется больше, чем книг, печатаемых в течение года. Я ошибся: больше. Еще цензура по части сочинений юридических при втором отделении и цензура иностранных книг; всего двенадцать». 27-го января 1850 г. вышел указ о назначении князя Пл. Алекс. Ширинскаго-Шихматова министром народнаго просвещения.
Митрополит Филарет писал по этому случаю A. H. Муравьеву: «Князь Ширинский-Шихматов—министр просвещения; Норов—eгo товарищ; сии, конечно, пожелают просвещать восточным светом»1).
Просвещение и началось немедленно. При посещении Московскаго университета новый-министр заявил, что «польза философии не доказана, a вред от нея возможен». Император Николай, при назначении Ширинскаго, повелел ему представить соображения, полезно-ли преподавание философии при «предосудительном» развитии этой науки германскими учеными, и не следует ли принять меры к ограждению нашего юношества «от обольстительных мудрований новейших философских систем».
Министр немедленно представил свои соображения, «разсмотрев» философския науки—логику, опытную психологию, теорию познания, метафизику, нравственную философию. По eгo суждению Кант, Фихте, Шеллинг и Гегель в философских изследованиях своих не замечают даже, существует ли вера христианская, a сами, с помощью одного только ума, дерзновенно мечтают познать начало». Хотя «приняты дея-
[98]
тельныя меры к наблюдению за духом a направлением преподавания», «сама наука,по шаткости своих начал»,«всегда представляет случаи к поползновению.
Князь Шихматов признавал поэтому необходимым «изять» из преподавания философии теорию познания, метафизику и нравственную философию; последнюю «по практической безполезностии ея для молодых людей, ознакомленных с нравоучением христианским».
Доклад одобрен; повелено читать одну логику и психологию, при чем соединить воедино кафедру философии и богословия.
После того, как в русских университетах был угашен «западный свет» философии, угасили и «свет восточный» в лице «славянофилов». 23-го января 1853 года, начальник третьяго отделения Л. В. Дубельт довел до сведения министра народнаго просвещения, что по «разсмотрении» им найдено, что московские славянофилы, «явно недоброжелательствуя нынешнему порядку вещей, в заблуждении мыслей своих безпрерывно желают оттолкнуть наше отечество ко временам равноапостольнаго князя Владимира», что хотя некоторым из них, как-то Ивану Аксакову, Константину Аксакову и Хомякову, «уже были делаемы внушения, но это на них не подействовало». Они даже после сделанных им вшушений дерзко представляют к напечатанию статьи, которыя обнаруживают их открытое противодействие правительству». Дабы «раз навсегда положить предел распространению такового вреднаго образа мыслей и предупредить строгия, но справедливыя взыскания правительства, которым подвергаются цензоры», Дубельт полагал: Ивану Аксакову, Константину Аксакову, Хомякову, Киреевскому п князю Черкасскому, сделав наистрожайшее внушение за желание распространять нелепыя и вредныя понятия, воспретпть даже и представлять к напечатанию свои сочинения. Всех сих, как людей открыто неблагонамерен-
[99]
ных, подвергнуть не секретному, но явному полицейскому надзору1).
Постановление это оставалось в силе до конца царствования императора Николая I.
X.
Для полной характеристики Николаевской цензуры нам остается только упомянуть о некоторых, выдающихся по своей курьезности, циркулярах того времени.
Так, были и постановлевия, обявлявшия великия льготы литературе. Например, в 1833 г. было разяснено, что сочинения, нарушающия правила языка и грамматики, по одному только этому обстоятельству подвергаемы запрещению быть не могут, a в 1839 г., что картины, писанныя на полотне и дереве масляными красками, цензуре подлежать ве могут. Значит, акварель или соус, a также писанныя масляными красками на стекле или металле—подлежали. Ha транспарантах попрежнему выставлялось цензорское разрешение.
К числу льготных распоряжений должно быть отвесено и следующее от 1 мая 1834 года: «эпическия поэмы Мильтова и другия подобныя сочинения не должны быть относимы к сочинениям богословским и отсылаемы в духовную цензуру». Однако, 27 октября 1852 года главное управление, разсмотрев представление о прозаических переводах на русский язык сочинений Мильтова Потерянный рай и Возвращенный рай, обращающихся во множестве между отечественною публикою и, в особенности, между простым народом, и имея в виду неодобрительный о них отзыв духовной цензуры, определило: предложить циркулярно по цензурному ведомству, чтобы на будущее время принято было за правило
[100]
допускать к печати только такие переводы Мильтона, которые по изяществу слога подходят близко к достоинству подлинника, и притом не иначе, как в стихах».
В 1833 году было признано, что сочинения протестантския, писанныя сообразно с правилами ceгo вероисповедания, не могут подлежать запрещению, хотя они и не согласны с учением церкви греко-российской, a в 1852 г. разъяснено: книги духовнаго содержания, вь коих излагаются приличным существу предмета языком собственно догматы христианских исповеданий, терпимых y нас в России, пропускать безпрепятственно к свободному обращению в публике; те же из иностранных духовных книг, в коих авторы, не ограничиваясь простым изложением одних догматов, входят, сверх того, в полемическия разсуждения, направленныя против других исповеданий, запрещать. В пропуске объявлений о книгах анатомических и физиологических наблюдать должно особую осторожность, не дозволяя в них ничего такого, что могло бы оскорбить чувство благопристойности и приличия (1840). В газетах не должны быть дозволяемы к печати похвалы изобретениям, прежде нежели оныя будут изследованы (кем?) пo правилам науки и признаны вполне освовательными (1848).
По поводу издания в 1852 году книги: «Магазин всех увеселений, или полный и подробнейший оракул чародей», повелено вздорныя и питающия суеверие гадательныя книги впредь вовсе не разрешать к печатанию. В 1851 году в повременных изданиях были замечены статьи и разсуждения, заимствованныя из иностранных газет и сочинений, заключающия в себе большею частию повторения тех утопий, которыя проповедывались на мирных конгрессах: парижском 1849 и франкфуртском 1850 годов. В предупреждение распространения предосудительных мыслей и понятий, которыя могли быть возбуждены «изложением вреднаго и лож-
[101]
наго учения так называемых мирных конгрессов», конфиденциально предложено таких статей не допускать.
Тогда же, имея в виду опасение, что под знакамн нотными могут быть скрыты злонамеренныя сочинения, написанныя по известному ключу (?), или что к мотивам церковным могут быть приспособлены слова простонародной песни, и наоборот (зачем? —спрашивается), главное управление цензуpы, для предупреждения такого злоупотребления, не сообщая однако, таинственнаго ключа шифрованных нот, предоставило цензурному комитету, в случаях сомнительных, поручать лицам, знающим музыку, предварительное разсмотрение музыкальных произведений… И эти лица, получая приличный оклад, занимались этим курьезным разсмотрением, но, кажется, ничего ровно не открыли.
размещено 1.11.2008
1 Записки Шишкова. Издание Киселева и Самарина. 1870 г. Berlin. Том II. Стр. 276.
1 Записки, стр. 43—53, том II-й.
1 Записки, том II. стр. 165.
1 Записки Шишкова, том II, стр. 283—284.
1 Сборник постановлений и распоряжений по цензуре. 1862 г. Стр. 181 и 182.
1 «Pyccкaя Старина», 1900 г., январь, стр. 172—173 и дальше.
1 Сборн. постановл. и распор.по цензуре.1862 г., стр.276—278.
1 Сборн. пост. и распор. 1862 г., стр. 281.
1 Барсуков. Погодин. Книга одиннадцатая. Стр. 20.
1 Барсуков. Погодин. Книга 12-я. Стр. 133, 134, 135.
(1.6 печатных листов в этом тексте)
- Размещено: 01.01.2000
- Автор: pavel
- Размер: 65.23 Kb
- © pavel
- © Открытый текст (Нижегородское отделение Российского общества историков – архивистов)
Копирование материала – только с разрешения редакции