Т.XVI. Кн.1. Сказки. 1869-1886. Пестрые письма. 1884-1886. – М., 1974.
Из цикла «Сказки»:
С.50: «Злодейства крупные и серьезные нередко именуются блестящими и, в качестве таковых, заносятся на скрижали Истории. Злодейства же малые и шуточные именуются срамными, и не только Историю в заблуждение не вводят, но и от современников не получают похвалы».
С.63-64: «Прежде у чиновника-то чугунная поясница была: как сел на место в десять часов утра, так и не встает до четырех – все служит! А нынче придет он в час, уж позавтракавши; час папироску курит, час куплеты напевает, а остальное время – та̀к около столов колобродит. И тайны канцелярской совсем не держит. Начнет одно дело перелистывать: «Посмотрите, какой курьез!» – за другое возьмется: «Глядите! ведь это – отдай всё, да и мало!» Наберет курьезов с три короба да к Палкину обедать. А как ты удер//(с.64)жишься, чтобы курьезом стен Палкина трактира не огласить! – Да ежели, я вам доложу, за каждую канцелярскую нескромность будет каторга обещана, так и тогда от нескромностей не уйти!».
С.66: «Хороша клевета, а человеконенавистничество еще того лучше, но они так сильно в нос бьют, что не всякий простец вместить их может. Все кажется, что одна половина тут наподлена́, а другая – налгана́. А главное, конца краю не видать. Слушаешь или читаешь и все думаешь: «Ловко-то ловко, да что̀ же дальше?» – а дальше опять клевета, опять яд… Вот это-то и смущает».
С.67: «На свете существует множество всяких слов, но самые опасные из них – это слова прямые, настоящие. Никогда не нужно настоящих слов говорить, потому что из-за них изъяны выглядывают. А ты пустопорожнее слово возьми и начинай им кружить. И кружи, и кружи; и с одной стороны загляни, и с другой забеги; умей «к сожалению, сознаться» и в то же время не ослабеваючи уповай; сошлись на дух времени, но не упускай из вида и разнузданности страстей. Тогда изъяны стушуются сами собой, а останется одна воблушкина правда. Та вожделенная правда, которая помогает нынешний день пережить, а об завтрашнем – не загадывать».
С.68: «Лишняя совесть наполняет сердца робостью, останавливает руку, которая готова камень бросить, шепчет судье: «Проверь самого себя!» А ежели у кого совесть, вместе с прочей требухой, из нутра вычистили, у того робости и в заводе нет, а зато камней – полна пазуха».
С.69: «…Время стояло смутное, неверное и жестокое. Убежденные люди надрывались, мучались, метались, вопрошали и, вместо ответа, видели перед собой запертую дверь. Пестрые люди следили в недоумении за их потугами и в то же время нюхали в воздухе, чем пахнет. Пахло не хорошо; ощущалось присутствие железного кольца, которое с каждым днем все больше и больше стягивалось. «Кто-то нас выручит? кто-то подходящее слово скажет?» – ежемгновенно тосковали пестрые люди и были рады-радехоньки, когда в ушах их раздались отрезвляющие звуки.
Наступает короткий период задумчивости: пестрые люди уже решились, но еще стыдятся. Затем пестрая масса начинает мало-помалу волноваться. Больше, больше, и вдруг вопль: «Не растут уши выше лба, не растут!»».
С.167: «…Истинно мудрым называется только тот баран, который ничего не помнит и не сознает, кроме травы, сена и месятки, предлагаемых ему в пищу».
С.169: «Нет боли горшей, нежели та, которую приносят за собой бессильные порывания от тьмы к свету встревоженной бессознательности. Пристигнутое внезапной жаждой бесформенных чаяний, бедное, подавленное существо мечется и изнемогает, не умея определить ни характера этих чаяний, ни источника их. Оно чувствует, что сердце его объято пламенем, и не знает, ради чего это пламя зажглось; оно смутно чует, что мир не оканчивается стенами хлева, что за этими стенами открываются светлые, радужные перспективы, и не умеет наметить даже признаки этих перспектив; оно предчувствует свет, простор, свободу – и не может дать ответа на вопрос, что́ такое свет, простор, свобода…».
С.172: «Пыльный мужицкий проселок узкой лентой от деревни до деревни бежит; юркнет в поселок, вынырнет и опять неведомо куда побежит. И на всем протяжении, по обе стороны, его поля сторожат. Нет конца полям; всю ширь и даль они заполонили; даже там, где земля с небом слилась, и там все поля. Золотящиеся, зеленеющие, обнаженные – они железным кольцом охватили деревню, и нет у нее никуда выхода, кроме как в эту зияющую бездну полей. Вон он, человек, вдали идет; может, ноги у него от спешной ходьбы подсекаются, а издали кажется, что он все на одном месте топчется, словно освободиться не может от одолевающего пространства полей. Не вглубь уходит эта малая, едка заметная точка, а только чуть тускнеет. Тускнеет, тускнеет и вдруг неожиданно пропадет, точно пространство само собой ее засосет.
Из века в век цепенеет грозная, неподвижная громада полей, словно силу сказочную в плену у себя сторожит. Кто освободит эту силу из плена? кто вызовет ее на свет? Двум существам выпала на долю эта задача: мужику да Коняге. И оба от рождения до могилы над этой задачей бьются, пот проливают кровавый, а поле и поднесь своей сказочной силы не выдало, – той силы, которая разрешила бы узы мужику, а Коняге исцелила бы наболевшие плечи».
С.179: «…Что всего более в губернаторе любезно — это ежели он благосклонно бездействует. И в самом деле, рассудите по совести, в чем его вмешательство в обывательских делах пользу принести может? Приехал он в губернию чуженин-чуженином — это раз; обучался он, может быть, чему-нибудь, да только не тому, чему следует, — это два. Затем: статистики он — не знает, этнографии — не разумеет; нравы и обычаи — не при нем писаны; где какая река, куда течет, почему и в каком смысле — это он разве тогда узнает, когда раз пять вдоль и поперек губернию исколесит; о железных дорогах знает только, когда и куда какой поезд отходит, чтобы в случае чего не опоздать; а зачем дорога построена, сколько в прошлом году доходов собрано, сколько в нынешнем, где и какую питательную ветвь надо провести, – все это для него – темна вода во облацех. И можно бы все это узнать, и сведения все под руками, да неинтересно и не для чего. Ничего из этих сведений не выйдет1». [1Само собой разумеется, что это только в сказке возможно. (Прим. M. E. Салтыкова-Щедрина.)]
С.197: «Иногда нам кажется, что «гиенское» готово весь мир заполонить, что оно и одесную, и ошую распространило криле и вот-вот задушит все живущее. Такие фантасмагории случаются нередко. Кругом раздается дьявольский хохот и визг; из глубины мрака несутся возгласы, призывающие к ненависти, к сваре, к междоусобью. Все живое в безотчетном страхе падает ниц; все душевные отправления застывают под гнетом одной удручающей мысли: изгибло доброе, изгибло прекрасное, изгибло человеческое! Все, словно непроницаемым пологом, навсегда заслонено ненавистническим, клеветническим, гиенским!
Но это – громадное и преступное заблуждение. «Человеческое» никогда окончательно не погибало, но и под пеплом, которым временно засыпало его «гиенское», продолжало гореть.
И впредь оно не погибнет, и не перестанет гореть – никогда! Ибо для того, чтобы оно восторжествовало, необходимо только одно: осветить сердца и умы сознанием, что «гиенство» вовсе не обладает теми волшебными чарами, которые приписывает ему безумный и злой предрассудок. Как только это просветление свершится, не будет надобности и в приручении «гиенства» – зачем? оно все-таки не перестанет смердить, да и возни с приручением много, – а будет оно само собой все дальше и дальше удаляться вглубь, покуда, наконец, море не поглотит его, как древле оно поглотило стадо свиней».
С.200-201: «…Пошехонская страна исстари славилась непостоянством и неустойчивостью… Самая природа ее какая-то не заслуживающая доверия. Реки расползлись вширь, и что ни год, то меняют русло, пестрея песчаными перекатами. Атмосферические явления поражают внезапностью, похожею на волшебство: сегодня – жара́, хоть рубашку выжми, завтра – та же рубашка коло́м стоит на обывательской спине. Лето короткое, растительность бедная, болота неоглядные… Словом сказать – самая неспособная, предательская природа, такая, что никаких дел загадывать вперед не приходится.
Но еще более непостоянные в Пошехонье судьбы человеческие. Смерд говорит: «От сумы да от тюрьмы не открестишься»; посадский человек говорит: «Барыши наши на воде вилами писаны»; боярин говорит: «У меня вчера уши выше лба росли, а сегодня я их вовсе сыскать не могу». Нет связи между вчерашним и завтрашним днем!
(…) В прошлом не все была тьма. По временам мрак редел, и в течение коротких просветов пошехонцы несомненно чувствовали себя бодрее. Это свойство расцветать и ободряться под лучами солнца, как бы ни были они слабы, доказывает, что для всех вообще людей свет представляет нечто желанное. Надо поддерживать в них эту инстинктивную жажду света, надо напоминать, что жизнь есть радование, а не бессрочное страдание, от которого может спасти лишь смерть. Не смерть должна разрешить узы, а восстановленный человеческий образ, просветленный и очищенный от тех посрамлений, которые наслоили на //(с.201) нем века подъяремной неволи. Истина эта так естественно вытекает из всех определений человеческого существа, что нельзя допустить даже минутного сомнения относительно ее грядущего торжества».
С.205: «Отчего ты не шел прямо и не самоотвергался? Отчего ты подчинял себя какой-то профессии, которая давала тебе положение, связи, друзей, а не спешил туда, откуда раздавались стоны? Отчего ты не становился лицом к лицу с этими стонами, а волновался ими только отвлеченно?
Из-под пера твоего лился протест, но ты облекал его в такую форму, которая делала его мертворожденным. Все, против чего ты протестовал, – все это и поныне стоит в том же виде, как и до твоего протеста».
Из цикла «Пестрые письма»:
С.230-232: «С безнравственностью нельзя ужиться иначе, как с помощью безнравственности же, с бессмыслием – иначе, как при помощи бессмыслия.
Нужно такое счастливое стечение обстоятельств, которое отняло бы у человека способность отличать добро от зла и заглушило бы в нем всякое представление об ответственности. Вот эту-то именно задачу и выполняет привычка. И при этом она выполняет ее совершеннее и с несравненно меньшей суровостью, нежели другие факторы, в том же смысле споспешествующие, как, например: трусость, измена, предательство и т. п.
И трусость, и измена, и предательство предполагают известную долю насильства и боли, и – что всего важнее – ни//(с.231)мало не обеспечивают от мучительных пробуждений совести, тогда как привычка обвивает человека бархатной рукой и бережно и ласково погружает его в мягкое ложе беспечального служительского жития…
Любо дремать, зарывшись по уши в пуховики; любо сознавать, что эти пуховики представляют своего рода твердыню. Забравшись в нее, человек не только освобождается от обязанности относиться критически к самому себе и к окружающей среде, не только становится на недосягаемую высоту патентованной благонамеренности, но и делается безответственным перед судом своей собственной совести. Ибо о каком же суде совести может быть речь, коль скоро самая совесть, вместе со всеми прочими определениями человеческого существа, потонула в омуте привычки?..
(…) Опыт – это, так сказать, консолидированный свод привычек прошлого. Все уступки, компромиссы, соглашения, которыми так богата история личная и общая, все малодушия, обходы и каверзы — все это складывается, по мере осуществления, в кучу, надпись на которой гласит: опыт или мудрость веков. Действия героические, подвиги самоотвержения, факты, свидетельствующие о беззаветной преданности идее, – все это не более как красивые безумства, от которых никаких подспорий в жизни ожидать нельзя. Правда, что эти безумства освещают тьму будущего и что плодами их несомненно воспользуются грядущие поколения; но ведь, с одной стороны, подвижничество необязательно и не всякий может его вместить, а с другой стороны, как еще на эти красивые безумства поглядеть: иное, быть может, пользительно, а другое, пожалуй, и неблаговременно. Тогда как в той куче, которая именуется мудростью веков, за что ни возьмись — все пользительно. Трудность только в том разве состоит, как разобраться в куче, чтобы вытащить именно ту бирюльку, которая как раз впору. Но, во-первых, все бирюльки более или менее впору; а во-вторых, в данном случае из затруднения выручают очень простые приемы, которые тоже освещены опытом, например: загад, навык, наметка, глазомер…
Итак, привычка – приготовила мягкое ложе; опыт – обставил его всевозможными подтверждениями прошлого. Те боли, которые чувствовались вначале, очень скоро утратили свою жгучесть ввиду целой массы преданий, фактов и анекдотов, которые в один голос вопияли, что искони в основе человеческого счастья лежали служительские мысли и служительские слова. Сущность этих мыслей и слов формулируется кратко: «спасай себя!» – и человек, который серьезно посвятил себя //(с.232) осуществлению этой задачи и без задних мыслей признал законность ее, может быть заранее уверен, что благополучие его обеспечено. И – что́ всего важнее – обеспечено без особых усилий».
С.232: «Воистину обольщают себя те, которые думают, что так называемое общество когда-нибудь волновалось высшими вожделениями. В сущности, волновались только немногие, и, уж конечно, никто не скажет, чтоб существование этих немногих сколько-нибудь напоминало о благополучии. Почвенный же и русловой люд всегда и неизменно имел в виду только служительское благополучие. И он был по-своему прав, ибо какая надобность изнывать над отыскиванием новых жизненных идеалов, рискуя при этом прогневить начальство и насмешить массу однокорытников, тогда как существуют идеалы вполне формулированные, ни от кого не возбраненные и для всех однокорытников равно любезные?».
С.233: «Жить надо – вот главное, хотя бы слово «жить» было равносильно выражению «маяться». (…) Жизнь – это жестокая неизбежность, и не всякому дано поднять против нее знамя бунта».
С.234-235: «Я личным опытом основательно и бесповоротно убедился, //(с.235) что человеку, который живет и действует вне сферы служительских слов, ниоткуда поддержки для себя ждать нечего. Сколько раз в течение моей долгой трудовой жизни я взывал: где ты, русский читатель? откликнись! – и, право, даже сию минуту не знаю, где он, этот русский читатель. По временам, правда, мне казалось, что где-то просвечивают какие-то признаки, свидетельствующие о самосознании и движении вперед; но чем глубже я уходил в ту страну терний, которая называется русской литературой, тем более и более убеждался в бесплодности моих чаяний. Нет тебя, любезный читатель! еще не народился ты на Руси! Нет тебя, нет и нет».
С.245-246: «Известно, что когда жизнь начинает предъявлять требования, то вместе с тем в обществе обнаруживается брожение. Брожение это преимущественно выражается в появлении бесчисленного множества разномастных политических партий, которые не пренебрегают никакими средствами, чтобы подсидеть друг друга. В особенности же ожесточенно и даже бесчестно действует в этих случаях партия старых, отживающих порядков. Составленная из людей мелкосамолюбивых, с потухшими //(с.246) сердцами, воспитанная в дурных привычках ябеды, своекорыстия и любоначалия, растерявшая в течение продолжительной и бесплодной житейской суматохи всякий жизненный смысл и все человеческие побуждения, кроме одного: злобы, – эта партия на первых порах лицемерно подлаживается к заставшему ее врасплох движению и затем коварно подстерегает всякое колебание, всякий ошибочный шаг, чтобы броситься на своих противников и моментально их задушить».
С.248: «Чаще и чаще приходится слышать, что жить становится скучно и тяжело. И нельзя сказать, чтобы эти сетования были безосновательны. Не в смысле сокращения суммы так называемых развлечений – их даже чересчур достаточно – и не в смысле увеличивающейся с каждым днем суммы утрат и несбывшихся надежд, а просто потому, что понять ничего нельзя. Самые противоречивые течения до такой степени перепутались и загромоздили пути, что человек чувствует себя как бы в застенке, в котором вдобавок его ударило по темени. Он измучен не столько реальностью настигающих его зол, сколько бесплодностью своих метаний и сознанием, что жизненный процесс хотя и не прекратился, но в то же время утерял творческую силу. Жизнь утонула в массе подробностей, из которых каждая устраивается сама по себе, вне всякого соответствия с какой бы то ни было руководящей идеей. Неоткуда взяться этой идее; неоткуда и незачем. Прошедшее – несостоятельно, будущее – загромождено».
С.249: «Не проклятиями исправляется жизнь и не человеконенавистничеством насаждается мир и благоволение в сердцах – этого самые закоснелые личности не могут не понимать. Стало быть, если они упорствуют в человеконенавистничестве, то не потому, чтобы верили в зиждительные свойства его, а потому лишь, что проклятия представляют своеобразную формулу, в которую выливается общий всей современности бессильный вопль против массы недоделок, недомолвок и встречных течений. Но при этом очень возможно и то, что проповедь ненависти, благодаря сложившимся обстоятельствам, сделалась и небезвыгодным ремеслом…».
С.249: «Существует некоторая загадочная подкладка в спорах, касающихся современности, – подкладка, благодаря которой одна сторона вступает в состязание заранее торжествующею, а другая – заранее виноватою, хотя и не знает за собой ни одного факта, на который могло бы опереться обвинение. Ни для кого не тайна, что в современных полемиках речь идет совсем не о вопросах, которые ставит жизнь, а о чем-то постороннем, чему вполне произвольно присвояется название «образа мыслей»».
С.251-252: «Я охотно допускаю, что совершившиеся реформы не для всех приятны и что, следовательно, единомыслия в их оценке ожидать нельзя. Но для того, чтобы с успехом вести по их поводу упразднительную пропаганду, недостаточно ненавидеть, проклинать и подсиживать, а необходимо ясно и определительно указать, ка́к с ненавидимым предметом поступить. Некоторым из реформ уже четверть века минуло, а большинство приближается к концу второго десятилетия. Ведь это уже в известном смысле храм славы, а совсем не наваждение, по поводу которого достаточно сказать: «дунь и плюнь!» – и ни//(с.252)чего не будет. Но если б даже и возможно было сим легким способом освободиться от храма славы, то все-таки надо и самим знать, и для других сделать понятным, какой иной храм славы предполагается соорудить на место только что выстроенного и уже предполагаемого к упразднению».
С.252: «Что битье по темени, точно так же, как и сечение, никогда не обладало творческой силой – история доказала нам это достаточно».
С.319: «Восприимчивость и отзывчивость составляют едва ли не самое драгоценное достояние человека. Без них немыслима ни деятельная честность, ни постижение идеи общего блага. Только восприимчивый человек может всего себя отдать на служение высшему идеалу; только в нем может созреть идея о человечестве и ожидающих его перспективах; только он способен возвыситься до самоотвержения. Признать законность самоотвержения как фактора человеческой жизнедеятельности – это уже значит внести в жизнь элемент правды и человечности; но познать на деле сладость самоотвержения – это значит дать такое доказательство превосходства человеческой природы, против которого не может быть и возражения».
С.346: «…Перспективы бредов до такой степени растяжимы, что никакая карикатура не в силах наметить границу, где обязательно должен завершиться их цикл».
С.375: «История вообще (в том числе и настоящая) обязана относиться к современности сдержанно. Нет ничего раздражительнее, как современность, и историк напрасно будет усиливаться в соблюдении справедливости при оценке фактов. Его всегда упрекнут в пристрастии».
С.376-377: «Пестрое время, пестрые люди. Оттого и жить трудно стало; не на кого положиться, не во что верить; везде шатание, пустодушие, пестрота. Чего не ждешь, то именно и случится; от кого не чаешь — тот именно и стукнет тебе по темени. Дурное, спутанное время. Проворовались людишки, остатки совести потеряли.
Общий признак, по которому можно отличать пестрых людей, состоит в том, что они совесть свою до дыр износили. А взамен совести выросло у них во рту по два языка, и оба лгут, иногда по очереди, а иногда — это еще постыднее — оба зараз. Жизнь их представляет перепутанную, бессвязную и не согретую внутренним смыслом театральную пьесу, содержание которой исключительно исчерпывается переодеванием. Всем они в течение своей жизни были: и поборниками ежовой рукавицы, и либералами, и западниками, и народниками, даже «сицилистами», как теперь говорят. Но нигде не оставили ни скрупула своей души, потому что оставить было нечего. Все их искусство всегда состояло в том, чтобы выждать потребный момент и как можно проворнее переодеться и загримироваться. Словом сказать, это вполне оголтелые, в нравственном отношении, люди, – люди, у которых что ни слово, то обман, что ни шаг, то вероломство, что ни поступок, то предательство и измена.
За всем тем необходимо различать три сорта пестрых людей. Во-первых, те, которые сами себе выработали пестрое сердце и пестрый ум и преднамеренно освободили себя от всех стеснений совести. Это коноводы и зачинщики. Они пишут передовые статьи, шныряют по улицам, забираются в публичные места, пишут доносы, проникают в передние власть имеющих лиц – и везде каркают, везде призывают кару. И в либеральном смысле каркают, и в ежово-рукавичном, хотя в последнем уже по тому одному энергичнее, что самое представление о ежовой рукавице необходимо сплетается с представлением об энергии. По наружному виду их можно, по временам, принять за фанатиков убеждения, но они просто фанатики казенного или общественного пирога. Злы они неимоверно, потому что хоть и в форме робкого шепота, а все-таки доходит до них напоминание о предательстве. И вот благодаря этим напоминаниям, рядом с вожделением к пирогу, в них возникает потребность отомстить за все прежние //(с.377) переодевания. А на ком же слаще излить месть отравленной души, как не на бывших случайных единомышленниках, свидетелях этих переодеваний?
Во-вторых, люди, которые пестрят ради шкурного спасения. Собственно говоря, их даже нельзя причислить к категории пестрых людей. Это не пестрота, а истязание, вымученный ответ на допрос с пристрастием. Ужасно несчастные эти люди. (…) По собственной инициативе они не пестрят, а только поддакивают. Но быть свидетелем этих поддакиваний — не дай бог никому.
Третий сорт «пестрых людей» представляют собою те, которым фея жизни, при рождении, пестрое ремесло, в виде дара, в колыбель положила. (…) Всю жизнь свою они издерживают на пестрые дела, но что означает эта пестрота, полезна она или вредна и даже сопровождается ли какими-нибудь осязательными последствиями и для кого именно — ничего не знают. Большинство так и умирает, не догадавшись. Жалко этих людей, со стороны глядя, но сами они неудобства такого существования не сознают. Они обязательно принимают пестроту к исполнению и, исполнив, что по программе следует, обязательно же сдают свою работу другим бессознательно пестрым людям, а сами исчезают в могиле».
С.388: «Повторяю: все три категории пестрых людей одинаково вредны, каждая в своей сфере; но люди двух последних не могут не возбуждать сожаления, хотя бы с той точки зрения, что, в качестве рабов, они несут только иго апостазии, не пользуясь ее осязаемыми благами. В награду за эту отрицательную заслугу суд истории пройдет о них молчанием».
С.378: «Находя по чистой совести, что управлять народом, уже вступившим в период самосознания, гораздо славнее и легче, нежели управлять полудикой толпой, гонимой страхом, я так, в этом смысле, и вел мою беседу с читателем».
Т.XVI. Кн.2. Мелочи жизни. 1886-1887. – М., 1974.
С.9: «Старообрядцы – это цвет русского простолюдья. Они трудолюбивы, предприимчивы, трезвы, живут союзно и, что всего важнее, имеют замечательную способность к пропаганде. В настоящее время они имели бы здесь [в Финляндии. – Прим.сост.] массу прозелитов, как имеют их среди зырян, пермяков и прочих инородцев отдаленного севера. Укрываясь от преследований в глубь лесов, несмотря на «выгонки», они сумели покорить сердца полудиких людей и сделать их почти солидарными с собою…
Но, вместо того чтобы воспользоваться их колонизаторскими способностями, их били кнутом, рвали ноздри, урезывали языки и вызвали (так сказать, создали) ужасный обряд самосожжения».
С.10-11, о тогдашних финнах: «Есть у финнов и способность к пьянству, хотя вина здесь совсем нет, за редким исключением корчемства, строго преследуемого. Но, дорвавшись до Петербурга, финн напивается до самозабвения, теряет деньги, лошадь, сбрую и возвращается домой гол как сокол.
Талантливы ли финны — сказать не умею. Кажется, скорее, что нет, потому что у громадного большинства их вы видите в золотушных глазах только недоумение. Да и о выдающихся людях не слыхать. Если бы что-нибудь было в запасе, все-таки кто-нибудь да создал бы себе известность.
О финских песнях знаю мало. Мальчики-пастухи что-то поют, но тоскливое и всё на один и тот же мотив. Может быть, это такие же песни, как у их соплеменников, вотяков, которые, увидев забор, поют (вотяки, по крайней мере, русским языком щеголяют): «Ах, забѐр!», увидав корову – поют: «Ах, корова!» (…) //
(с.11) О науке финской я ничего не знаю; ей отгорожено место в Гельсингфорсе, а что она там делает – неизвестно».
С.11: «Добрые гении пролагают железные пути, изобретают телеграфы, прорывают громадные каналы, мечтают о воздухоплавании, одним словом, делают всё, чтоб смягчить международную рознь; злые, напротив, употребляют все усилия, чтобы обострить эту рознь. Политиканство давит успехи науки и мысли и самые существенные победы последних умеет обращать исключительно в свою пользу».
С.12-13: «В последнее время многие огульно обвиняли нашу интеллигенцию во всех неурядицах и неустройствах и предлагали против нее поистине неслыханные, по своей нелепости, меры. В числе их немалую роль играл самосуд живорезов московского Охотного ряда, а некоторые не отступали даже перед топлением в Москве-реке. Разумеется, все это было говорено на ветер, но все-таки дает понятие о степени злопыхательства. И никому не пришло на мысль сказать во всеуслышание хотя бы умеренное слово в защиту интеллигенции. Хотя бы то, например, что единичные факты следует судить единично же; что обобщения в подобных случаях неуместны и вредны; что, наконец, если и можно забить интеллигенцию в грязь – что же тогда останется?
Не будь интеллигенции, мы не имели бы ни понятия о чести, ни веры в убеждения, ни даже представления о че//(с.13)ловеческом образе. Остались бы «чумазые» с их исконным стремлением расщипать общественный карман до последней нитки.
Идет чумазый, идет! Я не раз говорил это и теперь повторяю: идет, и даже уже пришел! Идет с фальшивою мерою, с фальшивым аршином и с неутолимою алчностью глотать, глотать, глотать…
Интеллигенция наша ничего не противопоставит ему, ибо она ниоткуда не защищена и гибнет беспомощно, как былие в поле…».
С.18: «…Над всей школой тяготеет нивелирующая рука циркуляра. Определяются во всей подробности не только пределы и содержание знания, но и число годовых часов, посвящаемых каждой отрасли его. Не стремление к распространению знания стоит на первом плане, а глухая боязнь этого распространения. О характеристических особенностях учащихся забыто вовсе: все предполагаются скроенными по одной мерке, для всех преподается один и тот же обязательный масштаб. Переводный или непереводный балл – вот единственное мерило для оценки, причем не берется в соображение, насколько в этом балле принимает участие слепая случайность. О личности педагога тоже забыто. Он не может ни остановиться лишних пять минут на таком эпизоде знания, который признает важным, ни посвятить пять минут меньше такому эпизоду, который представляется ему недостаточно важным или преждевременным. Он обязывается выполнить букву циркуляра – и больше ничего. (…)
Мало того: при самом входе в школу о всяком жаждущем знания наводится справка.
Дворянин или мещанин?
Какого вероисповедания: православный, католик или, наконец, еврей?
Для последних, в особенности, школа — время тяжкого и жгучего испытания. С юношеских лет еврей воспитывает в себе сердечную боль, проходит все степени неправды, унижения и рабства. Что же может выработаться из него в будущем?»
С.19: «Перед вами человек вполне независимый, обеспеченный и культурный. Он мог бы жить совершенно свободно, удовлетворяя потребностям своей развитости. Но его так и подмывает отдать себя в рабство. Он чует своим извращенным умом, что есть где-то лестница, которая ведет к почестям и власти. И вот он взбирается на нее. Скользит, оступается и летит стремглав назад. Это, однако ж, не останавливает его. Он вновь начинает взбираться, медленно, мучительно, ступень за ступенью, и наконец успевает прийти к цели. Тут его встречают щелчки за щелчками, потому что он чуженин в этой среде, чужого поля ягода. Тем не менее руководители среды очень хорошо понимают, что от этого чуженина отделаться не легко, что он упорен и не уйдет назад с одними щелчками. Его наконец пристроивают, дают приют и мало-помалу привыкают звать «своим». В ответ на это вынужденное радушие он ходко впрягается в плуг и начинает работать с ревностью прозелита. Идеалы, свобода, порывы души – все забыто, все принесено в жертву рабству. А через короткое время в результате получается заправский раб, в котором все сгнило, кроме гнуткой спины и лгущего языка во рту».
С.20: «Под шум всевозможных совещаний, концертов, тостов и других политических сюрпризов прекращается русловое течение жизни, и вся она уходит внутрь, но не для работы самоусовершенствования, а для того, чтобы переполниться внутренними болями. И умственный, и материальный уровень страны несомненно понижается; исчезает предусмотрительность; разрывается связь между людьми, и вместо всего на арену появляется существование в одиночку и страх перед завтрашним днем. Всё это, конечно, равносильно доброй войне».
С.20: «Общество, не знающее иного содержания, кроме сплетен и насильственно созданных пут, может быть способно лишь к прозябанию. Спрашивается, однако ж: возможно ли бессрочное прозябание и не должно ли оно постепенно перейти в гниение?
Признаюсь откровенно; как ни мучителен для меня утвердительный ответ, но я вынужден сказать: да, прозябание не бессрочно».
С.21: «Прерогативы власти – это такого рода вещь, которая почти недоступна вполне строгому определению. Здесь настоящее гнездилище чисто личных воззрений и оценок, так что ежели взять два крайних полюса этих воззрений, то между ними найдется очень мало общего. Все тут неясно и смутно: и пределы, и степень, и содержание. Одно только прямо бросается в глаза – это власть для власти, и, само собой разумеется, только одна эта цель и преследуется с полным сознанием».
С.35: «Нет опаснее человека, которому чуждо человеческое, который равнодушен к судьбам родной страны, к судьбам ближнего, ко всему, кроме судеб пущенного им в оборот алтына. Таков современный чумазый. Повторяю то, что я уже сказал в предыдущей главе: русский чумазый перенял от своего западного собрата его алчность и жалкую страсть к внешним отличиям, но не усвоил себе ни его подготовки, ни трудолюбия».
С.141: «Так как ненавистничество есть, по преимуществу, плод самого низменного эгоизма и взбудораженного темперамента, то между поборниками этого ремесла очень редко можно встретить личность, способную доказать свои положения. Громадное большинство бродит как опьянелое, изрыгая бессмысленную хулу. Вся задача тут в том состоит, чтобы попасть в тон минуте и извлечь из нее все личные выгоды, которые она может дать. Чтобы убедиться в этом, стоит только обратиться к торжествующей прессе нашего времени. (…) Только ненависть к честным и высоким идеалам жизни стоит неизменно и незыблемо, освещая своим распространяющим чад факелом путь распри, умственной смуты и лжи».
С.209-210: «…Бывает и так, что журнальною деятельностью руководят не общественные и политические интересы, а побуждения совсем иного (низменно-морального) свойства. Или, говоря другими словами, бывает и так, что газеты, лишенные публицистической подкладки, подразделяются, по своему характеру, на ликующие и трепещущие. Содержание для первых представляют веселая диффамация и всех сортов балагурство (иногда, впрочем, заменяемые благонамеренным бешенством); //(с.210) содержанием для последних служит агонизирующая тоска, ввиду завтрашнего дня, и ежедневная разработка шкурного вопроса.
Каким образом балагурство для балагурства, бешенство для бешенства, тоска для тоски могут удовлетворять читающие массы – это секрет той степени развития, на которой может находиться в каждую данную минуту каждое данное общество. Ежели умственные и политические интересы не возбуждают внимания общества, то и журналистика неизбежно принимает соответствующий низменный характер. Единственная расценка, которая при этом допускается, – это подразделение газетных деятелей, как я сказал выше, на две группы: ликующих и трепещущих. О первых говорится: «Нахалы, но – молодцы!» О последних: «Ах, бедные!»».
С.252: «Когда никто ничего не знает, когда все разевают рты, чтобы сказать: «моя изба с краю» – непременно нужно обращаться к камердинерам. Они за целковый-рубль все иностранные кабинеты в изумление приведут».
С.310-311: «В эпохи нравственного и умственного умаления, когда реальное дело выпадает из рук, подобные фантасмагории совершаются нередко. Не находя удовлетворений в действительной жизни, общество мечется наудачу и в изобилии выделяет из себя людей, которые с жадностью бросаются на призрачные выдумки и в них обретают душевный мир. Ни споры, ни возражения тут не помогают, потому что, повторяю, в самой основе новоявленных вероучений лежит не сознательность, а призрачность. Нужен душевный мир – и только.
Нельзя даже с уверенностью сказать, как относятся сами выдумщики афоризмов к своим выдумкам: сознают ли они себя способными поддержать их, или последние приходят к ним случайно и принимаются исключительно на веру. Скорее //(311) всего, в этих случаях наиболее решительным образом влияет бесприютность жизни, умственная расшатанность и полное отсутствие реальных интересов. Нельзя же, в самом деле, бессрочно удовлетворяться культом какого-то «знамени», которое и само по себе есть не что иное, как призрак, и продолжительное обращение с которым может служить только в смысле подготовки к другим призракам. Поэтому переход от «знамени» к спиритизму, редстокизму и к исповеданию таких истин, как «уши выше лба не растут» или «терпение все преодолевает», вовсе не так неестествен, как это кажется с первого взгляда…».
С.316: «Старцы и юноши, люди свободных профессий и люди ярма, люди белой кости и чернь – все кружится в одном и том же омуте мелочей, не зная, что, собственно, находится в конце этой неусыпающей суеты и какое значение она имеет в экономии общечеловеческого прогресса».
С.319: «Говорят, будто и умственный интерес может служить связующим центром дружества; но, вероятно, это водится где-нибудь инде, на «теплых водах». Там существует общее дело, а стало быть, есть и присущий ему общий умственный интерес. У нас все это в зачаточном виде. У нас умственный интерес, лишенный интереса бакалейного, представляется символом угрюмости, беспокойного нрава и отчужденности. Понятно, что и дружелюбие наше не может иметь иного характера, кроме бакалейного».
С.323, об эпохе реформ 1860-х гг.: «Эпоха возрождения была довольно продолжительна, но она шла так неровно, что трудно было формулировать сколько-нибудь определенно сущность ее. Возрождение – и рядом несомненные шаги в сторону и назад. Движение – и рядом застой. Надежды – и рядом отсутствие всяких перспектив. Ни положительные, ни отрицательные элементы не выяснялись настолько, чтобы можно было сказать, какие из них имели преобладающее значение в обществе. Мало этого: представлялось достаточно признаков для подозрения, что отрицательные элементы восторжествуют, что на их стороне и соблазн и выгода».