ВОЕННЫЕ БУДНИ ТЫЛА
(Картинки из детства)
ОБЪЯСНИТЕЛЬНОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ
Почему-то очень захотелось вспомнить свою жизнь, а, вспомнив, предать терпеливой бумаге отдельные ее эпизоды. Но тут встал вопрос: а что, собственно говоря, «предать»? Как известно, жизнь наша состоит из младенчества, детства, отрочества, юности, зрелых лет и старости. О младенчестве вспомнить может быть, и можно было бы, но это малоинтересно и потребует значительных умственных усилий, а их надо использовать для иного. О зрелых годах я уже почти все написала в книге воспоминаний о своем муже – Юрии Григорьевиче Галае.
О старости писать вообще-то скучно. О ней я могу сказать, что она потому и не радость, что еще активные мозги попадают под сильное влияние изношенного организма. Иными словами, революционная ситуация: мозги могут, а все остальное – нет. Но, с другой стороны – старость сама по себе хороша воспоминаниями о молодости. А, если же посмотреть на нее под иным ракурсом, то ведь это – антиквариат – дорого и ценно!
Мои воспоминания разные – военные и послевоенные. Грустные и веселые, иногда голодные и радостные, авантюрные и наивные, любопытные и любознательные, – одним словом такие, какие могли быть и у большинства моих сверстников по всей периферийной части России – страны под названием СССР. Такие, какие могли бы написать многие бывшие дети того времени – Дети Войны. Я решила написать их не потому, что кому-то будет интересна именно моя жизнь в этот период. Нет! Я решилась на это исключительно для того, чтобы сохранить память о том времени, сохранить небольшой кусочек провинциального отрезка жизни того времени…
Вот об этом и буду вспоминать. Как? Да по технологии, которую, кажется еще в 60-е годы, я прочитала в любимом и популярном тогда журнале «Наука и жизнь». Суть её проста: надо вспомнить яркий эпизод из какого-то отрезка своей жизни. «Просмаковать» его в памяти и вытащить еще один, расположенный где-то рядом в глубинах серого вещества своего мозга. И так, картинка за картинкой, как пазл с пазлом. «Раздуваем» до полноценного эпизода и выстраиваем цепочку событий, а заодно и тренируем мозг.
КОВАЛИХИНСКАЯ – КОВАЛИХА
Воспоминания детства. Они отрывочны, ярки, тревожны. С какого времени я себя помню? Точно не знаю, но отдельные моменты военных лет помню хорошо. Воспоминания, как отрывки какого-то кинофильма, то черно-белого, то цветного, всплывают в моей памяти периодически, сопровождая меня с глубокого детства. Я почти не помню дат, но хорошо помню события, которые решилась описать.
Первые месяцы жизни на ул. Подгорной мой организм, почему-то очень спешил развиваться в направлении познавания окружающего мира, в котором он оказался. Только этим можно было объяснить его успешную попытку принять самостоятельно вертикальное положение и сделать первые шаги, судорожно вцепившись в хвост какого-то животного. Хвост пушистый, мягкий и очень напряженный. Мама говорила, что это был дикий кот, близкий по размеру к средней рыси, которого приручил мой папа, Качкин Николай Никифорович, и к которому он заходил иногда в гости. При этом она тут же добавляла, что я этого не могла помнить, так как мне не было ещё и года, но я, действительно, держалась за его хвост, когда училась ходить.
В это чрезвычайно трудно поверить (впрочем, и не надо – это ничего не меняет), но я этот момент помню хорошо. Помню залитую солнечным светом середину комнаты с квадратным столом посередине её. Домотканая дорожка почему-то проходила от двери, под столом, к раскрытой балконной двери, откуда дуло холодом и светило солнце, и в направлении к которой двигалась сосредоточенно я, держась за хвост. Самого кота, как ни пыталась вспомнить, я не помню, но его упругий мягкий хвост остался в памяти на всю жизнь.
А ещё помню руки. Папины руки, большие и тёплые, нежные и веселые, надёжно держащие меня. Потом их не стало.
В НАШУ ЖИЗНЬ ВОРВАЛСЯ 1941 ГОД. Папа ушел на фронт добровольцем в первые же дни войны. Годы войны вспоминаются слезами взрослых, бесконечными, утомительными очередями за отовариванием продуктовых карточек. А еще песней из репродуктора, первые звуки которой – «Любимый город, можешь спать спокойно…», как правило, прерывались неоднократно повторяемым сообщением: «Внимание! Внимание! Воздушная тревога! ».
На ул. Подгорной наш дом попал под бомбёжку, и мы после этого оказались на Ковалихинской улице, откуда позднее перебрались на ул. Ульянова. Как рассказывала потом моя мама, Наталия Михайловна Шевелёва, она не могла пережить факт попадания осколка от снаряда в мою постель, а поэтому и сменялась в пристрой архиерейского дома на ул. Ульянова. Он был холодным, кирпичным и отапливался «буржуйкой» – сборной чугунной печкой, которая быстро «пожирала» маленькие сухие полешки, за что и получила в народе такое прозвище. Тепло же она давала только тогда, когда ее топили, а как только сгорало последнее полешко, она быстро остывала, и в квартире становилось опять холодно. Но пока мы живем еще на Ковалихинской улице, и во время бомбежек собираемся все в бомбоубежище нашего двора.
ПРИПРЫЖКА И ВОДЯНЫЕ СТОЛБЫ. Мне где-то два года. Мы живём на Ковалихе. Вообще-то правильно надо было называть Ковалихинская улица, но ее все звали просто – Кавалиха. Война – время голодное. И чтобы как-то расширить скудный карточный рацион, городские власти раздавали небольшие участки земли, естественно, за пределами города. Наш с мамой клочок земли-кормилицы достался где-то в районе Зеленого города.
Помню, как мама копала картошку недалеко от станции со смешным названием «Припрыжка», где нам выделили участок, а я выбирала из земли картошку в подол фартука и потом ссыпала ее в ведро. Накопали два мешка. Мама волоком, почему-то на фанерке, перетаскивала по очереди мешки, а я ей «помогала». Так мы добрались до «Припрыжки», где проходящий товарный поезд стоял 1 минуту, за которую, вместе со всеми остальными, моей маме надо было погрузить мешки и забраться самой, прихватив меня.
Я не помню, как мы «садились» в этот поезд, помню, только, как я сидела на мешке, а потом мама тормошила меня: «Нина! Ниночка, ну проснись! Проснись! Поезд подходит!». Как мы добрались до дома – тоже не помню: в памяти остались яркие звезды в небе и чьи-то чужие, не мамины, руки. Мама говорила, что это была наша соседка актриса ТЮЗа Овчинникова. Она часто помогала маме ловить меня во дворе и отводить в бомбоубежище. А еще я любила играть с ней в прятки в её в комнате, которую она называла не без иронии «апартаменты».
Другое воспоминание связано с Волгой. Мы с мамой плыли на каком-то колесном пароходе вниз по реке, а вода вокруг стояла столбами. Было страшно и очень любопытно. Эти водяные столбы резко поднимались из реки, и быстро исчезали в её глубинах. Иногда они медленно, как в замедленной съемке, оседали в реку, и тогда после них на воде оставалась воронка. Мама говорила, что мы тогда попали под бомбежку.
… Мама пыталась со мной сесть в какую-то лодку, а я скандалила и сопротивлялась. Когда же она предприняла попытку меня силой затащить туда, я её укусила за палец и ревела так, что все вокруг стали махать на меня руками и кричать (наверное, ругались). Нас в эту лодку не взяли, но мы спокойно сели в другую. А та, первая лодка посредине Волги неожиданно перевернулась, и все, кто в ней были, вспоминала мама, утонули. Мы тогда ехали в Макарьево к еще живой моей единственной и любимой, как любят только дети, бабушке Евдокии – маминой маме. Вспоминается, как мы с мамой идем от Волги по макарьевским пескам, а навстречу нам спешит бабуля. Мне почему-то казалась она старенькой, и так хотелось всегда обхватить ее за шею, и прижаться к ней крепко-крепко, и отдать ей часть своего детства, чтобы она была моложе. А ведь ей тогда не было еще и семидесяти…
БОЛЬ И БОЛЕЗНИ. В годы войны моя бедная мама пережила жуткую трагедию. В два с половиной года я заболела дифтерией в очень тяжёлой форме, и врачи поставили мне весьма неутешительный прогноз, о чём мама сообщила в Макарьев своей маме. Бабуля меня очень любила и, естественно, расстроилась. Мама трое суток не отходила от меня, а когда я, наконец, вроде бы спокойно заснула, врачи уговорили её сходить домой на несколько часов чтобы выспаться.
Дома её ждало письмо-извещение из воинской части, где служил папа: «Ваш муж пал смертью храбрых…» и телеграмма из Макарьева, что её «мать Шевелёва Евдокия умерла от сердечного приступа…»
Естественно, мама вернулась в больницу, а там ей сообщили, что я умерла час тому назад. Как она это вынесла?! Мой мозг до сих пор этого не понимает. Она спустилась в «мертвецкую», где на оцинкованном столе лежало моё синее остывающее тельце, измотанное болезнью.
Она упала на него и, как она потом вспоминала, молча заголосила. Как это было – не знаю, но, то ли слёзы, то ли теплота родных рук сделали своё дело: я слабо задышала! И мама сделала единственное верное действие в тех ужасных условиях – начала отсасывать мой дифтеритный гной. Когда пришла врач с каплями для мамы, я уже слабо дышала. Мамуля в своё время училась в мединституте и знала основные приёмы оказания экстренной помощи. Она всегда безошибочно потом ставила мне и моим сестрам диагнозы. Но этот случай был уникальным: мы спасли друг друга, наверное, в самый страшный день нашей жизни. Бабулю похоронили без мамы, а от папы спустя два месяца получили письмо из московского госпиталя, где он лечился после двух ранений (в голову и в ногу) и контузии, что и послужило поводом считать его погибшим. Папа рассказывал, что ему «повезло» – кто-то из сослуживцев, увидев, что он упал, раненый в голову, прикрыл его солдатской шинелью. После боя, когда собирали раненых, его посчитали погибшим, так как он не подавал никаких признаков жизни и был наполовину засыпан землей, что, в итоге, и спасло его. Кто-то из похоронной команды позднее заметил, что капитан Качкин вроде бы дышит, и позвал санитара из медсанбата. К тому времени госпиталь всех раненых вывез, оставался только один офицер из высшего командования, которого готовили к отправке в Москву. Вместе с ним улетел и мой папа.
ПРЯНИК. Неожиданно сквозь тусклую пелену вижу себя в легком летнем платьице с зажатым в руке пряником. Я в растерянности: дядя, который сидит за большим столом и отхлебывает горячий чай из стакана, вставленного в подстаканник, дал мне ЭТО, а я не знаю, можно это есть (пахнет вкусно!) или это какая-то игрушка. Мама сидит на одном из стульев, которые стоят вокруг другого длинного стола, приставленного к тому, где сидит дядя. Мама что-то сердито говорит ему, а он, опустив голову, что-то тихо ей отвечает.
– Мама, – тормошу я ее, показывая зажатый в руке пряник, – а что это?
Мама резко встает, забирает у меня пряник и аккуратно кладет его на поднос с чаем. Потом берет меня за руку, и мы направляемся к дверям.
– Наталья Михайловна, подождите! Ну, подождите же! Будут вам дрова, но не на этой, а на следующей неделе! И постараемся привести колотые.
– Будем ждать,- сказала мама, и мы вышли из большого кабинета.
Как потом оказалось, мама ходила хлопотать на счет дров для женщин нашего дома, у которых кто-то погиб на фронте, и которых почему-то не могли принять в этом кабинете, когда они туда приходили.
ДЯДЬКА С МЕШКОМ. Из детских игрушек помню два канделябра – «Адам и Ева». Я, как могла, «сшила» Еве длинное платье, чтобы ей «не было холодно». Адама мы с мамой завернули в тогу, «чтобы не простудился». Жили они на большом подносе, где стояли красиво расписанный на желтом фоне красными цветами (игрушки мастеров городецкой росписи – Н.Г.) диван, такие же стол с двумя стульями и горка-буфет с открывающимися дверцами.
Однажды вместе с мамой к нам домой пришел хромой «дядька с мешком». Он сел за стол, положил на него свой мешок, и не торопясь стал вынимать из него маленькие мешочки. Мне было интересно: что это у него там? Вот он достал какую-то железную штуку с ручкой и закрученной железкой на другом конце этой не понятной мне «штуки».
– Камни, гражданка, сдавать будем?
– И камни, и серьги, и кольца, – мама достала из верхнего ящика комода красивую металлическую коробку с шелковой кисточкой из-под китайского довоенного, а, может быть, и дореволюционного, чая.
Все высыпала на стол. Дядька, воткнув в глаз «монокль», какими-то щипчиками стал вынимать из маминых сережек белые прозрачные камни. Он достал из мешка перевязанные маленькие мешочки с завязками, написал что-то на листочке бумаги, и дал маме. Она расписалась, а дядька все это сунул в мешок. Я почему-то заметила, что у него нет двух пальцев на одной руке, но вот – на какой – не помню.
– Нина, доченька, неси сюда своих Адама и Еву.
Я поняла, что этот хромой дядька их заберет, и, на всякий случай, громко заревела.
– Ниночка, ты же хочешь, чтобы наш папа пришел домой? – мама смотрела на меня серьезно, строго, и, одновременно, ласково.
Конечно же, я хотела, чтобы папа пришел с фронта домой. Но я его уже совсем не помнила, а Адам и Ева были моими единственными друзьями – «куклами». «Он, что сам будет с ними играть, или своим детям отдаст?» – размышляла я, перестав реветь.
Я крепко сжала зубы и упрямо молчала. Мне что-то говорили, но я ничего не слышала и не двигалась с места.
– Девочка, – прорезался вдруг голос «дядьки», – если бы у нас были снаряды, меня бы не комиссовали.
Это слово знали все дети войны. Оно означало, что отец, сын, брат, муж или дед вернулись домой. Инвалидами. Но живыми.
Я не помню, как меня уговорили отдать канделябры, но на всю жизнь запомнила, как комиссованный инвалид сверлил в них дырки, тщательно собирал блестящую белую стружку и складывал её в мешочек. Обида на взрослых и бесконечная жалость самой к себе переполнили меня настолько, что я самостоятельно принесла и отдала «на сверление» поднос, на котором жили, теперь уже не мои, Адам и Ева и даже принесла свою любимую ложечку.
Оказалось, что мои «игрушки» были серебряными, а «дядька» собирал золото, серебро, платину и некоторые драгоценные камни «в фонд победы»…
Не знаю почему, но, заметив, что из мешка упал на половик какой-то предмет, я отодвинула его ногой под стол, а потом спрятала в своих игрушках. При внимательном рассмотрении (через несколько лет) этот предмет оказался крестом с распятием и просверленными в нем дырками. Позднее, когда я стала знакомиться по книгам с разными религиозными направлениями, я поняла, что это был старообрядческий крест. Спустя много лет я передала его в надежные руки…
ВСТРЕЧА. Комната в коммуналке на Ковалихе. Мама ушла «в очередь» отоваривать продовольственные карточки. В магазинах, куда нас прикрепили, всегда были длинные очереди, которые извивались змеёй, прилепившись к фасаду дома, где располагался магазин. Меня не взяла – который день шел дождь и стоял ветреный холод, сдувавший с дерева, что росло у нас под окном, последние желтые листья.
По радио запели «Любимый город, можешь спать спокойно» – значит, скоро должна начаться воздушная тревога, и мамы долго не будет (во время воздушной тревоги всех, кто находился на улице, насильственно отводили в бомбоубежище – Н.Г.). Я играю под столом, где у меня была «клетка» – комната для куклы, которую мне сшила мама, после того, как «дядька с мешком» забрал моих Адама и Еву.
Вдруг в двери зачмокал замок, и дверь открылась. «Мама!» – я быстро вылезла из-под стола, и ещё быстрее туда вернулась: в комнату входил какой-то дяденька. В шинели, грязных сапогах и с котомкой на плече. «Нина! Доченька!» – он тянул ко мне руки, а я от страха вцепилась в точеную ножку стола, под которым пряталась, и срослась с ней.
Это, как потом оказалось, был мой отец, который приехал в командировку, и его отпустили на час повидаться с семьёй. Маму он тогда не дождался, а меня выманить из-под стола не смог. Предприняв очередную попытку, он вдруг заплакал, положив голову на руки. Мне стало жаль этого большого незнакомого дяденьку. Я вылезла из своего укрытия, и стала гладить его по колену. Он встал, выложил что-то из своей котомки, поцеловал меня и вышел, заперев меня в комнате.
«Ко-о-о-ля!» – услышала я пронзительный голос мамы уже с улицы «Ко-о-ля!». Я слышала сквозь закрытые окна, как навзрыд плакала мама и всё повторяла: «Коля. Коленька…». Мне, почему-то казалось, что я слышала не только шум машины, но и как что-то говорил маме отец…
СЕРАФИМА ПЕТРОВНА. Как-то к маме пришла ее подруга – тетя Сима, у которой муж пропал без вести в первый год войны. Детей у них не было, и она часто гуляла со мной по Откосу и Свердловке (теперь ул. Покровская – Н.Г.). Встречающимся знакомым она всегда говорила:
– Это почти моя дочка. Когда Мишенька вернется с фронта, у нас будет точно такая же девочка.
Тетя Сима принесла свежее домашнее печенье. Как водится в российских семьях, мама тут же поставила на керосинку чайник. Сели пить чай с морковно-свекольной заваркой с добавкой мяты, луковой шелухи и лаврового листа.
– Наташа, а, что это у Ниночки нет разве серебряной ложечки? – удивилась тетя Сима.
– Была, но я её отдала в фонд Победы! – гордо сообщила я, и добавила, – а вот когда мой папа вернется, он мне новую купит!
В то время, как и сейчас, было принято дарить детям серебряную ложку «на зубок», которую они хранили всю жизнь, и которую передавали первому своему внуку или внучке.
– А я вот оставила своей будущей дочке одну чайную ложку с фамильными инициалами. Они были заказаны еще бабушке на свадьбу.
Спустя какое-то время тетя Сима опять пришла к нам. В этот раз она была с ненакрашенными губами и заплаканными глазами.
– Ниночка! – она почему-то встала передо мной на колени и обняла меня, – Ниночка, Мишеньку убили!
Она зарыдала, уткнувшись мне в плечо.
В проеме двери стояла мама, растерянная и встревоженная.
– Сима, он же пропал без вести, – наконец заговорила мама, – ну, что ты так, может еще найдется, – в ее голосе не было уверенности.
– Я похоронку на него получила… Вот, – она достала из кармана смятый листок.
Мама долго утешала подругу. Они сидели, обнявшись, на диване и плакали. Было уже темно, а они все сидели, время от времени всхлипывая и вытирая слезы.
– Ты домой сегодня не ходи, – сказала мама тете Симе,- оставайся у нас: тебе сейчас нельзя быть одной.
– Ниночка, – позвала меня тетя Сима, – возьми, теперь это будет твоя ложечка, – и она протянула мне серебряную ложку с переплетенными инициалами С и П.
Потом тетя Сима кончила какие-то курсы, и ушла на фронт. Первое время она часто писала маме, потом письма стали приходить все реже и реже, а в конце войны их переписка почему-то закончилась.
А та серебряная ложечка до сих пор хранится у меня и я, как в детстве, зову её почему-то Серафима Петровна.
НАДО ЖИТЬ Моя мама, когда началась еще финская война, где моему отцу тоже довелось воевать, купила огромную, почти во всю стену карту СССР и Европы. Мы всегда отмечали на ней передвижение наших войск, и обводили красным карандашом города и населенные пункты, освобожденные нашими войсками. Эта карта долго жила в нашей семье, но с очередным переездом потерялась. Помню, как я плакала, обнаружив пропажу, а папа дал мне какой-то журнал, где в красно-серо-черных тонах была напечатана схема взятия Берлина. Это на меня тогда не произвело впечатления: мне нужна была карта, на которой мы с мамой всю войну ежедневно отмечали черным карандашом сданные и красным освобожденные города и населенные пункты нашей большой многонациональной страны.
Почти каждый вечер все соседки (а у них мужья тоже были на фронте) собирались у нас, заваривали «луковый», морковно-свекольный или травяной чай, травы для которого собирали всё лето кто – на Откосе, а кто – за городом. Пили его с «яблочными» конфетами, которые делали осенью из жмыха моркови, свёклы и яблок некоторые запасливые соседки. Иногда на карточки давали конфеты «подушечки», но их берегли к особо торжественным праздникам – дням рождения нас, детей, освобождения городов… И обязательно откладывали «на Победу».
Я была в еде непривередлива, и за исключением помидор, сала и черной икры, которую мне врач «прописал» для поднятия гемоглобина, ела все. Моя мама, пережившая в молодости тяжелейшие 1932-1933 голодные годы, внушила мне с раннего детства бережное отношение к пище. Впрочем, мне кажется, что тогда все дети были приучены к этому, т.к. знали о блокаде Ленинграда.
Однажды мы услышали, что к кому-то из жителей соседних домов приехали ленинградские родственники, и мы, дети, естественно, захотели узнать от них «как там все?». Собрав кусочки хлеба, которые отрезали от своих скудных пайков, мы отправились знакомиться с ними. Однако наше знакомство не состоялось, так как нам сказали, что их всех положили в больницу «на восстановление». Что с ними стало, я не знаю, но, выбрасывая иногда остатки еды, до сих пор вспоминаю, что она могла бы кому-то спасти тогда в Ленинграде жизнь…
Годы войны тяжелым катком прошлись по нашему детству. Сколько нас, детей, погибло наивных и чистых, верящих в доброту всех взрослых… Вспоминается рассказ одной женщины – смолянки, работавшей в 70-е годы техником в лаборатории завода «Орбита». Кажется, ее звали Антонина, но я в этом не уверена. Заняв город, – рассказывала она, немцы стали обустраиваться там. Когда им понадобился известковый раствор для кладки кирпича, они согнали детей в сколоченный деревянный загон-яму, высыпали туда негашеную известь и со смехом стали добавлять к ней воду. Детей заставили босыми ногами месить эту жуткую смесь. Немцы думали, что дети будут плакать, но они, почему-то, месили известь, молча, без слез. Сначала немцы посмеивались и шутили. Потом замолкли, удивлено глядя на шипящую вокруг детских ног пену. А еще через какое-то время они не выдержали, и отпустили детей. Вот такое «цивилизованное» обращение было с местным населением. У женщины, которая мне это рассказала, следы этой «цивилизации» остались на ногах пожизненно.
Вот так нас пытались приобщить к новой жизни, которую нам хотела навязать цивилизованная нация, давшая миру Шиллера и Гете, Освенцим и Саласпилс, Бабий яр и Хатынь… И поставившая на колени всю Европу.
Тетя Лёля, другая мамина подруга, иногда приносила нам к чаю самодельные конфеты. Приходили соседки. Кто-то из женщин играл на старой, почти черной, гитаре, и все пели грустные песни. Часто читали письма, сложенные треугольником. Случалось, кто-то из них плакал, и тогда другие, со словами «надо жить», «у тебя же дети», утешали, гладя рукой по спине или обнимая за плечи. Чаще всего они плакали все вместе. А ведь им было-то всего около тридцати лет , или чуть больше!
Временами, когда нашей квартирантке Наташе Урюпиной выдавали часть зарплаты макаронным браком, наши мамы даже пекли пироги, а, чаще, плюшки-завитушки. Но вскоре Наташа получила известие, что ее жених погиб. Она окончила курсы радисток, обрезала свои роскошные длинные косы, и ушла добровольцем на фронт…
Дом, в котором мы жили, состоял из двухэтажного сруба, обшитого, как тогда говорили, тесом, а поэтому был теплым. На втором этаже была «огромная», метров 8-9 почти квадратная «передняя», куда снизу выскакивала деревянная лестница с резными столбиками, увенчанными отполированными перилами. В переднюю выходили двери всех наших «квартир». Там мы играли в течение всего года, если случалась плохая погода.
Удобства, как и в большинстве подобных домов, были во дворе. Стояли маленькие деревянные домики с двумя дверками – «М» и «Ж», сияющими своей известковой белизной. Несмотря на войну, белили их часто и также часто приезжали «золотари» с бочкой, укрепленной каким-то образом на телеге, которую тянула понурая лошадка. Рядом с этими домиками стоял большой деревянный ларь с крышкой на больших черных петлях для мусора также тщательно выбеленный известью. Отходов тогда почти не было: что можно было сжечь – сжигалось в печках. Стеклянную тару – бутылки, банки и разные пузырьки тщательно мыли и сдавали бутылки – в магазин в обмен на бутылку молока или кефира; пузырьки из-под лекарств и флаконы от духов – в пункты приема вторсырья, за что получали какие-то небольшие деньги. Некоторые даже консервные банки в сараях копили, чтобы сдать в пункты Вторчермета. Жили в большинстве своем небогато, но ведра и лейки, чтобы сдать в утиль, у соседей не воровали!
Вообще, надо сказать, что за чистотой и порядком в городе в то время следили: бордюрный камень тротуаров был всегда побелен, скамейки были на Откосе, в парках и скверах. И не сломаны, не расписаны, как это бывает в наше «цивилизованное» время. Также в скверах, на площадях и во многих дворах росли цветы – забытая ныне резеда, ароматная алениум – «медуничка», душистый табак, орхидея нашей местности – львиный зев и что-то еще. В парках они, вместе с подстриженным кустарником акации, из стручков которой мы в конце лета делали свистульки, создавали красивый цветущий бордюр. Это скромное, но милое соцветие детства не давало тогда людям впасть в бесконечность уныния и дарило надежду, что «все будет хорошо» и мы обязательно победим.
Позднее цветы почему-то заменили на таблички с надписью «по газонам не ходить!», а акации местами выкорчевали.
ВОЕННЫЙ НОВЫЙ ГОД. Встреча Нового Года. Собрались, как обычно, у нас с самого утра. Дети ломали длинные серые макаронины, которые вскладчину приносили соседи и которые мы же потом мололи в мясорубке. Потом наши мамы, после длительных рассуждений на тему «что будем печь?», ставили их «на тесто», и расходились по коммуналке готовить свою долю «блюд для стола». Оставшиеся у нас «стряпали к столу» – варили свеклу для салата, настаивали чай из луковой шелухи с добавками трав и иголок или почек сосны… При этом кто-то вспоминал, что еще не куплен сироп шиповника или корня солодки, которые использовали вместо сахара в чай и в выпечке, и уходил за ним в ближайшую аптеку. Надо сказать, что моя мама всегда великолепно готовила, и могла из самых обычных продуктов приготовить так, что, как говорится, пальчики оближешь, а на запах ее пирогов сбегались потом даже мальчики моих подруг. Готовила она не только вкусно, но и красиво. Наверное, это все передалось ей от бабушки Дунюшки, семья которой когда-то то ли снимала, то ли имела свой небольшой павильончик с Макарьевской кухней на Нижегородской ярмарке. Пока все варилось и тушилось по очереди на керосинках, керогазах и примусах, мы с мамой наряжали елку и вспоминали всех своих родственников – фронтовиков. А у нас их воевало немало. Кроме моего папы и, сбежавших на фронт, двоюродных братьев Виктора и Владимира и сестры Риты, воевали папины братья – дядя Вася и Анатолий, мамин брат – Александр; мужья сестер, племянниц … В суворовском училище обучался еще один брат – Борис (его воспитывала мама после странного «самоубийства» в 1938 году его отца Алексея – маминого брата), как оказалось потом, наш будущий «Штирлиц», которого, почему-то, почти никогда не отпускали в увольнение.
Ёлки в то время были исключительно натуральными, и после новогоднего праздника их ветки многие семьи сохраняли для пополнения наших организмов витаминами. Наряжали елку, в основном, самодельными игрушками – флажками, сделанными из открыток, довоенных конфетных фантиков и картинок журналов; цепочками, склеенными из цветной бумаги. На колючие мохнатые лапы елок вешали игрушки, сделанные из перегоревших электрических лампочек и «выдутой» яичной скорлупы, оклеенных ватой и раскрашенных под Деда Мороза, Снеговика и Матрешек. Украшали лесную красавицу снежинками, вырезанными из толстой бумаги и покрытыми смесью битой елочной игрушки «для блеска» с обойным клейстером. Лампочками и клейстером для этих игрушек обычно складывались все, т.к. эти игрушки делались, как правило «на всех». Иногда в виде шариков выступали завернутые в фольгу грецкие орехи, которые потом были призами за наши «выступления». Из рулончиков «конденсаторной» (фольга с прокладкой промасленной бумаги – Н.Г.) бумаги нарезали серебристый дождь, которым «накрывали» елку. Было несколько довоенных игрушек и даже «старорежимных», вызывающих своим блеском и стеклянной хрупкостью тихий восторг. Громкий восторг вызывали новые картонные, в серебристой фольге, игрушки, изображающие советских солдат, танки, аэропланы – самолеты, фигурки животных и зверушек. Верхом восторга были, конечно, стеклянные: из бусинок – самолеты, звезды, цельно-выдувные дирижабли с красными звездами по бокам, серебристые витые сосульки, снежинки, шары, и, как напоминание о довоенной жизни или залоге будущего изобилия – тортики, конфетки, ягодки, грибочки… Но эти игрушки, почему-то покупали мало. Возможно из-за недостатка средств или самих игрушек. Обычно ёлку наряжали так, чтобы другие дети её увидели непосредственно в начале праздника. Она всегда вызывала и у нас и у взрослых неподдельный восторг и притягивала нас, детей, своей таинственностью и ожиданием «подарков».
По воспоминаниям новогодних праздников того времени я написала в 2017 году для внуков стихотворение.
СТАРИННЫЕ ИГРУШКИ
Мы наряжаем ёлку
Уж скоро Новый год!
Зелёные иголки
Украсит хоровод
Игрушечек старинных
От бабушки моей –
Флажки и цепь, картинки
Бегущих трёх коней.
Старинные игрушки
Нам многое расскажут
Историю свою
Нам , как кино, покажут.
Вот дирижабль стеклянный,
Он с красною звездой,
Солдатик деревянный
Он раненый, хромой
Он воевал, наверное,
Был храбрый, молодой…
А вот – собачка верная
И волк совсем не злой!
Вот самолет из бусин.
Он тоже воевал.
Он никогда не трусил
И всех нас защищал.
А это – старый домик
На крыше снег с трубой,
А вот – забавный слоник
И дождик золотой.
А вот – аэронавты,
Ракеты и звезда,
Снегурочка из ваты
И ватные снега…
Мы нарядили ёлку –
Уж скоро Новый год!
Колючие иголки
Украсил хоровод
Игрушек из коробки,
Что бабушка дала.
Наивных, хрупких, робких…
Такие вот дела!
Вечером собирались все, и выносили «лишнюю» мебель и некоторые вещи в коридор-переднюю нашего, второго этажа. Украшали комнату бумажными шарами, самодельными открытками с различными пожеланиями друг другу и флажками с нашими детскими рисунками. Еще развешивали «китайские» гирлянды, которые вырезал обычно кто-то из работающих соседок: там о различных новинках узнавали раньше, чем некоторые наши неработающие мамы, и было больше газет и журналов, которые в то время выписывали почти все – семьи и организации для своих библиотек. В нашей комнате раздвигали большой дубовый стол на тяжелых точеных ножках, расставляли принесенные венские стулья и табуретки. Расстилали большую белую, обязательно накрахмаленную, скатерть с красивой вышивкой – ришелье. На стол ставились «праздничная» посуда, самовар с подносом, рюмки. Про вино не помню. Наверное, что-то было. «Роскошь» стола – тоже не помню. Запомнилось только, как я лакомилась бочковыми огурцами (тогда всё почти солили в бочках-кадушках и хранили в своих или соседских погребах – Н.Г.), что было в то время тоже большой редкостью.
Наши мамы рассматривали обведенные красным карандашом освобожденные в течение года города и населенные пункты на большой карте, что висела у нас над кроватью. Они вспоминали тех, кто сражался, оплакивали погибших, жалели раненых, намечали день, когда они пойдут в госпитали и что принести раненым… Мы молча прислушивались, пытаясь запомнить, кто из наших отцов где воюет.
В своих разговорах чаще всего они упоминали города – «Минск», «Киев», «Сталинград», «Севастополь», «Одессу», «Курскую дугу» и, почему-то, «Шепетовку». И всегда радовались, что нашему городу «повезло» – его только бомбили, т.к. «мы находимся почти в глубоком тылу». Пели песни под гитару, веселые и грустные, играли с нами в разные игры. Когда же наступал Новый год, то все дружно кричали сначала три раза «По-бе-да!», а потом уже «С Новым годом!!!». И тут же добавляли: «Пусть он будет победным!».
Неожиданно входил «самый настоящий» Дед Мороз! Да не просто входил: у него был мешок подарков! Для всех! Как потом рассказывала мама, соседки еще до праздника пересматривали свои и детские вещи с тем, чтобы подарить их друг другу. В то время почти все женщины умели шить, перешивать и перелицовывать вещи. Одна из соседок и мамина подруга тетя Лёля делали конфетки для наших подарков. Иногда туда добавлялись выданные на карточки «подушечки», «мармелад» из свеклы, мяты и лугового шиповника, сваренный кем-то еще. И обязательно в незатейливый кулечек – подарок вкладывалась какая-нибудь мягкая игрушка, сшитая заботливыми руками наших мам, тетушек, бабушек или соседок.
И совсем не важно, что Дедом Морозом была наряжена в старый тулуп тетя Настя с первого этажа, а мешок с подарками напоминал чью-то наволочку, мы, дети, были счастливы. Вот только бы папы наши победили фашистов, и пришли бы домой…
БУДНИ Мама вошла в комнату. В руке ее письмо. Не треугольник, а пакет. Она вскрывает его «хлебным» ножом, и начинает читать. Молча. Несколько раз. Потом смотрит вроде бы на меня, но как-то мимо… Входит соседка.
– Наташа, говорят, ты письмо от Коли получила?… Соседка не успела договорить, как мама вдруг сжала письмо в кулаке, и поднесла его ко рту. Ее плечи затряслись…
В то время не было ни одного дома, и, наверное, ни одной семьи, которую бы не опалила война. Если бы можно было собрать все слезы, которые выплакали женщины СССР в годы войны, мне кажется, получился бы водоем, в котором мог утонуть бы ни один, желающий развязать новую войну…
Мама получила тогда на папу (вторую!) похоронку, но мы «решили ей не верить», и снова ждали его. Очень ждали. И он к нам вернулся. С ранениями, с контузией… Но живой!
Однажды, в яркий солнечный весенний день мы с мамой пошли «в очередь». Народу, как всегда было много, и, по причине хорошей погоды, было много детей. Кто-то уже нарисовал «классики» и на одной ноге скакал, отдыхая в «раю». Кто-то взял с собой скакалку, и, весело считая, прыгал через неё. Мальчики играли на асфальте в морской бой и в «биту». На меня дети не обращали внимания, хотя с некоторыми из них я была уже давно знакома. Было обидно.
И вдруг, сама не знаю почему, я начала петь «Катюшу», которую накануне на листочке бумаги принесла маме соседка, и они с ней пели её весь вечер. Очередь затихла. Потом некоторые стали мне подпевать, и вскоре уже «Катюшу» пела почти вся очередь, а мама диктовала слова этой песни и люди записывали её химическим карандашом, которым обычно писали номер очередности у себя на ладони. Кто-то вспомнил, что песня была написана давно, еще до войны, но её почему-то не очень-то и пели, а вот сейчас она зазвучала по-новому и «текст песни сошелся со временем».
Я спела песню несколько раз, и случилось чудо: очередь единодушно решила пропустить нас «без очереди»! Правда, взяв с мамы слово, что она обязательно перепишет для них слова «Катюши».
Во дворе нашего дома было бомбоубежище, куда мы все быстро и дружно, помогая друг другу, бежали, едва услышав по радио песню «Любимый город». Обычно это происходило уже на словах «… можешь спать спокойно и видеть сны…», так как в это время из репродуктора уже звучало предупреждение о воздушной тревоге ; «Внимание! Внимание! Воздушная тревога! …». В бомбоубежище набивалось много народу: туда спешили и жители соседних домов. Было тесно и душно, а поэтому дверь почти никогда не закрывалась. Мы слышали рокот самолетов, иногда – глухие взрывы… Довольно скоро почти все научились отличать звуки наших самолетов и окончания бомбежки.
Однажды на пл. Минина появился сбитый фашистский самолет, который «привезли показать Чкалову». Эта площадь стала самым оживленным местом прогулок всего городского населения, а, особенно, детской ее части. Впрочем, наверняка приезжали погулять у сбитого «фрица» и из ближних районов области. Это была наша всеобщая большая надежда на будущую Победу в этой безумной войне.
Как-то, будучи уже студентками второго курса, мы с подругой Валей Ломакиной в 1962 году оказались в Тамани. На местном «морском» вокзале мы попросили сидящую рядом с нами женщину, присмотреть за нашими вещами. Она согласилась, и мы налегке отправились знакомиться с городом. Внимательно осмотрев великолепный памятник казаку Голате – основавшему Тамань по поручению Екатерины II, и побродив по улочкам этого, экзотичного для нас городка, мы решили, во что бы то ни стало, напроситься в одну из саклей, стоящих на берегу Керченского пролива. Ну не могли мы не посмотреть «исторические» места, описанные нашим любимым Лермонтовым!
В саклю мы, конечно же, попали. .. Её архитектура оказалась проста: входная дверь ведет в небольшое квадратное помещение с маленьким окном напротив двери. Из этого помещения можно было попасть в небольшие комнаты, которые располагались слева и справа. Стены глиняные, побеленные известью. Пол земляной, застланный «коврами» из кошмы или войлока. Не знаю, что видел Лермонтов, но нам казалось, что мы побывали в тех далеких временах…
Вернувшись, усталыми, но довольными в зал ожидания, мы стали оживленно обсуждать увиденное, сетуя, что не смогли дойти до Лермонтовского садика.
– А зря,- сказала одна из женщин, сидевших на длинной лавке возле наших вещей.
– Наверное, зря, но мы опасались опоздать на «Пион» (один из катеров, курсировавших в 60-е годы между Таманью и Керчью – Н.Г.), – ответила Валентина, – А что там интересного кроме памятника Лермонтову?
– Это , смотря для кого. Вам про войну интересно?
– Интересно! – хором ответили мы, и приготовились слушать очередной рассказ о героических сражениях.
– Там есть памятник расстрелянным фашистами в годы войны, – грустно начала женщина, – расстреляли всех – женщин, подростков, стариков со старухами… Детей не пощадили, сволочи.
На ее глазах блеснули слезы. Смахнув их рукавом, как бы теперь сказали, «вышиванки», она продолжила свой рассказ.
– До сих пор у меня в глазах стоит соседка со своим сыночком на руках. Был он еще совсем маленький, наверное, еще и не двухлетка был. Светленький такой мальчоночка, и кудрявенький.- она опять вытерла глаза, – бабочку деревянную от каталки в руках держал. И улыбался так спокойно, так солнечно. А эти звери начали сначала матерей подстреливать, а потом деток запинывать, чтобы матери, умирая, все это видели.
Мы слушали, боясь даже пошевелиться.
– Так вот, когда стали целиться в эту женщину, она прижала к себе сыночка-то, а как стрелять стали, так она его и выставила вперед, навстречу пулям –то. Упали они оба замертво в яму-то, что за спиной у них была, и я с ними. Их-то убили, а я от страха сознание видать потеряла. Моих-то тоже всех расстреляли. И мать, и дедулю и бабуленьку мою и братика. А я, вот, спаслась. Это они меня спасли. Царство им всем небесное! Вот вы думаете, сколько мне лет? Наверное, я для вас старая?
– Ну, что, вы! – не подумав, я решила сделать женщине ободряющий комплимент, – вам больше сорока пяти не дашь!
– Вот именно, а мне нет еще и тридцати…
В это время объявили посадку на «Пион», и женщина, чуть похрамывая, направилась к катеру. Взяв свои вещи, мы поспешили вслед.
– У вас нога болит, – озаботилась к ней моя подруга,- давайте, я донесу ваши сумки.
– Нога уже давно не болит. Это мне её немцы вилами, когда меня мама в стог спрятала …
ПЕРВАЯ АРИФМЕТИКА Лакомством моего военного детства были роскошные бутерброды из ржаного хлеба, политого постным маслом и посыпанного крупной кристаллической сероватой солью, которую звали «бузун» или, ласково, «бузунчик». Получив такое лакомство, мы торопились выйти во двор, чтобы съесть его «по всем правилам» обряда, придуманного кем-то из детей. Как только кто-то из нас выходил во двор с таким бутербродом, тут же слышалось: «Шестью восемь – сорок восемь! Половину хлеба просим!». Надо было быстро и правильно ответить что-то вроде «семью три – двадцать один! Значит, съесть могу один!». Потом могло прозвучать «Пятью пять – двадцать пять! Попрошу опять мне дать!» и так далее. Ошибаться в такой арифметике было нельзя – за неверный ответ можно было лишиться всего бутерброда.
А в финале «бутербродоноситель» говорил очередному претенденту «на откус»: «Семью семь – сорок девять! Надоело хлеб мне мерить» (каждый «откус» бутерброда был дозирован, а половина его всегда оставалась хозяину – Н.Г.), «Дважды два – четыре! Отдохни в сортире!». Удивительное дело: все были довольны и никто ни на кого никогда не обижался.
Ул. УЛЬЯНОВА, ДОМ 10-а
С Ковалихи мы переехали на улицу Ульянова, д.10-а, тоже в коммуналку. (Автор воспоминаний ошибочно именует дом архиерейским. Таковым он воспринимался видимо по тому, что примыкал к обширному архиерейскому саду. Дом был выстроен как частный в первое десятилетие XIX века. В 1870-е годы, когда дом принадлежал Второму детскому приюту, он был надстроен вторым этажом. – Прим. ред.). Комната была холодным пристроем к основному дому, немного просторнее и с отдельным, из большого, как бы сейчас сказали, холла, входом. Она была (по словам родителей) два метра шириной, семь метров в длину и целых четыре метра в высоту. (Потом папа пытался сделать для меня второй этаж, но что-то не получилось – кажется, какие-то чиновники не давали разрешения.). К тому же в этом доме была большая, правда одна на оба этажа, санитарная комната, с водопроводом: старинной большой и красивой чугунной раковиной для умывания и двумя туалетными кабинками. А еще там был отдельный кран, чтобы набирать воду в ведро для «личных нужд». Так что моей маме не нужно было ходить на колонку за водой в любую погоду, как это было на Ковалихе.
Бывший архиерейский дом, был красивым и строгим: с большим крыльцом, колоннами и просторным холлом внутри первого этажа, где мы играли в дождливую погоду. Жители дома, как бы теперь сказали, были горьковской элитой. На первом этаже проживала профессорская семья из ГГУ им. Лобачевского; начальник отдела сельского хозяйства Горьковского обкома ВКП(б) с женой и четырьмя детьми; заместитель начальника пассажирского отделения Волжского пароходства, кажется его фамилия была Фокин; наша семья ( папу к тому времени комиссовали, и он работал в Ждановском райкоме партии, находившимся тогда на пл. Свободы – Н.Г.) и еще две семьи. На втором этаже с его низкими потолками обосновалось многодетное семейство заместителя директора по научной работе областной библиотеки Кустова, семья доцента из сельхозинститута, мать – одиночка с сыном… Были и другие соседи, но я их, к сожалению, не помню. А вот Капитона Павловича Кустова, которому обязана тем, что научилась бегло читать к 5-ти годам, вспоминаю и сейчас. Мне он казался высоким, худым, несколько болезненного вида, с грустной, как мне думалось тогда, загадочной улыбкой. «Это потому, наверное, рассуждала я, что он прочитал все книги в библиотеке и поэтому всё знает, а другие – не знают. Вот он и грустит поэтому». Я хорошо запомнила, что моими первыми фразами, которые я прочла самостоятельно, была реклама. Да, в СССР была реклама, что бы теперь ни говорили! Продовольственные карточки мы отоваривали в Гастрономе №1 на ул. Свердлова, куда мы были «прикреплены» после переезда на ул. Ульянова. У входа в этот магазин с двух сторон висели рекламные щиты. На одном из них, кажется, правом был нарисован элегантный улыбающийся мужчина в шляпе и полосатом костюме с дымящейся сигаретой в руке. Надпись внизу сообщала: «На здоровье я не сетую! Сам курю и Вам советую!». С другой стороны на рекламном щите была нарисована открытая пачка папирос «Казбек», дымящая папироса, в дыме которой лежала мертвая лошадь. Под пачкой «Казбека» – «крупное черное» угрожающее предупреждение: «Курить – здоровью вредить! Один грамм никотина убивает лошадь.». Лошадь было жалко. Но мужчина почему-то советовал!
ДЕТИ ВОЙНЫ. На Ульяновой наш белый дом с колоннами стоял во дворе. Рядом был какой-то институт (потом я прочитала вывеску – ГИФТИ), где работал академик Андронов (прототип его – академик Дронов в исполнении Черкасова в замечательном фильме «Всё остаётся людям»- Н.Г.). Мы, дети войны, всегда прислушивались к разговорам взрослых, и знали, что этот академик работает «на Победу». Справедливости ради, надо сказать, что за академика мы все долгое время принимали его шофёра, который всегда был в тёмном, нам казалось – шикарном костюме, а сам академик – «Ну никак не мог быть академиком, в такой-то одежде!».
Институту надстраивали верхний этаж, и делали это пленные немцы. Немцы – народ дисциплинированный, и у них почти не было охраны. Мы, 4- 9 –летние дети, залезали на забор, которым была огорожена стройка, и радостно кричали: «Гитлер, капут!». Большинство пленных относилось к этим выпадам спокойно, но были и такие, что огрызались в ответ: «Сталин, капут!». Тут вспыхивала настоящая война: известно, что дети не знают пощады в подобных ситуациях. Не были исключением и мы.
Был случай, когда их всех повели на обед, мы перелезли через забор, и быстро раскидали всё, что только смогли, написав растопленным гудроном «Гитлер, капут!!!» на всём, где могли достать. Писали-то, конечно, старшие дети, но мы все помогали по мере своих сил. Кому мы тогда вредили? Мы были уверены, что фашистам. Странно, но нас никто почему-то не ругал. Потом мы также «воевали» с пленными немцами, когда они строили Чкаловскую лестницу.
Однажды, слезая с забора, который отделял немцев, я упала и сломала руку. В ГИТО, куда меня привела мама, мне наложили гипс. Я вела себя вполне достойно, а когда меня похвалили за это, я гордо объяснила, что это мы воевали с фашистами и они меня ранили. Во дворе, пока у меня был гипс на руке, я ходила героиней. По этой причине мне очень не хотелось с ним расставаться. Когда же гипс всё-таки сняли, я умудрилась в тот же день опять сломать эту же руку, прицепившись к борту машины, которая привозила на стройку кирпич. Гипс – то мне наложили снова, а вот «геройства» моего уже никто не признавал. Правда, однажды благодаря этому гипсу я раз и навсегда поняла, что защитить себя могу только я сама. В соседнем дворе жил один мальчик, который, видимо, считал, что если с кем-то не подерется, то день будет прожит зря. Дрался–то он, конечно, с мальчиками, а вот свои приемы отрабатывал, почему-то чаще всего на мне, когда поблизости не было наших дворовых ребят, которые оберегали нас от этого драчуна. И вот однажды, он, забежав в наш двор, увидел меня, да еще с гипсом, очень обрадовался. Как обычно, он не торопясь подошел ко мне. Не торопился он потому, что «нагнетал страх неизбежности», как он сам говорил об этом.
– Что, ручка болит? – участливо спросил он, ткнув в гипс.
Я от страха «неизбежного» неожиданно для него и себя самой со всей силой ударила его загипсованной рукой по его руке. Он взвыл, а я лупила и лупила его изо всех своих четырехлетних сил. Молча и с каким-то ожесточением. Он увертывался, а я не унималась, пока меня не оттащил сосед, шедший с работы. С тех пор он даже во двор к нам заходил с опаской.
Как-то случился конфуз, который запомнился мне на всю жизнь. Мы все смотрели кинохронику «Новости дня». В любимом кинотеатре «Рекорд» нас почти всегда пускали «постоять, пока журнал» – мы надеялись, что как-нибудь непременно покажут кого-то из наших отцов. Среди военных новостей нашего дотелевизионного времени как-то показывали зимний эпизод с пленными немцами, оборванными и жалкими. На ногах у них были рваные ботинки (почему-то это удивило нас больше всего: наши-то солдаты были в теплых валенках) . Сразу же появилась частушка:
Сидит Гитлер на заборе
Плетет лапти языком,
Чтобы вшивая команда
Не ходила босиком.
Ее мы и спели с веселым удовольствием пленным строителям, а вот реакция на нее нас обескуражила. Дело в том, что к этому времени некоторые немцы уже немного говорили по-русски, а понимали еще лучше. И вот после нашего радостного исполнения частушки подходит к нам один из них и спокойно говорит:
– Все так. И вши есть. И босиком ходим. А что есть лапти?
Мы объяснили, что это плетеная обувь, которую носили в деревни.
– Понял, – говорит немец, и добавляет, – И Гитлер о нас помнит и хочет обуть. Это хорошо, что вы про него песни поете. А Сталин вам лапти делает?
Сталин нам лапти не плел, он «вел нас к победе», но вот помнил ли он о нас, мы были не совсем уверены. Шла война, и вождю надо было заниматься другими делами…
А вот петь подобные частушки после этого случая нам как-то расхотелось.
В «свободное» от игр время, особенно, когда шел дождь, мы располагались на большом крытом крыльце нашего дома и придумывали новые слова, которыми я пользуюсь иногда в играх с внуками до сих пор. Так всё, что летало тогда – самолёты, дирижабли, аэростаты мы называли «внебелёты», а всё, что передвигалось по рельсам – «рельсоходы», а моторные лодки почему-то были у нас «водопрыги». Буксиры, которые тащили баржи, были, естественно, «водотяги» (некоторые из них тянули бесконечно длинные, как нам казалось, плоты), а сами баржи мы называли «водотихи». Почему? Теперь уже трудно вспомнить, но, наверное, потому, что они тихо и медленно плыли по широкой, без теперешних пролысин – островков, Волге. Да, совсем забыла: мы ведь застали ещё дореволюционные двухпалубные колёсные пароходы, которые у нас получили прозвище «водошлёпы» за то, что они громко шлёпали своими колесами по воде, которая кипела под ними, создавая одновременно фейерверк брызг.
Когда же мы оказывались в продуктовом магазине, мы небрежно бросали друг другу: «Я пойду к сахарно-шоколадным изделиям» или «встретимся у сладко-муковых изделиях» – это по аналогии с хлебо-булочными изделиями. Вот только самих изделий даже по продовольственным карточкам тогда ещё не было.
Особенно мы все любили ходить с родителями в магазин «Рыбак» на Покровке-Свердловке, напротив входа в Мытный рынок. Там в углу был шикарный двух или трехъярусный аквариум, где в нижнем ярусе плавала рыба «для продажи», а в других мы наблюдали золотых рыбок, роскошных вуалехвостов и других, экзотических для нас рыбешек. Аквариум был отгорожен от зрителей – покупателей металлическими столбиками, соединенными цепями, и мы представляли себя в море, на палубе корабля …
Вспоминается случай, когда мы, забравшись на забор, приготовились к очередной атаке, и закричали «Гитлер, капут!», к нам подошел один из пленных. У меня долго стояла в глазах эта картина: еще вчера человек был с серо-черными волосами, а сегодня у него половина головы стала белой. Он плакал, и протягивал нам фотографию, на которой смеялись два чистеньких, в костюмах и при галстуках, мальчика. «Их убили! Их нет!» – тряся фотографией, на плохом русском сквозь слёзы повторял немец, и вдруг неожиданно крикнул по-русски: «Прокляты! Все прокляты!». Потом он согнулся и громко заплакал.
Мы поняли, что война – это горе и для тех, кого заставляют брать в руки оружие и убивать других, может быть даже хороших людей, с которыми они могли бы в другое время дружить. Мы рано взрослели, и, наверное, поэтому вскоре перестали вести свою детскую войну с военнопленными немцами.
Наши сердобольные женщины, получая скудные пайки на свои продовольственные карточки, умудрялись иногда даже подкармливать пленных, особенно стариков и молоденьких солдат. Те, в свою очередь, помогали женщинам, чем могли: пилили и кололи дрова, складывали их в поленницу на просушку, ремонтировали вечно хлопающие и срывающиеся с петель оконные рамы и форточки…
Однажды сын одной женщины из нашего дома то ли потерял продуктовые карточки, то ли у него их украли. Она выла на весь двор. Собрались соседи. Стали сообща обсуждать, что делать. Наконец, решили: каждый день несколько семей, включая и одиночек, будут делиться частью пайка своей карточки с пострадавшими.
Пленные немцы, узнав об этом, стали ежедневно после своего обеда приносить хлеб, а иногда даже и котлеты, завернутые в газету, и передавать их для этой женщины и её сына.
Российское добродушие нашего двора по отношению к пленным немцам (победители должны быть великодушны!) временами прерывалось. Это происходило в тех случаях, когда кому-то из жильцов наших домов приходили с войны письма – извещения или сообщения о ранении мужа, брата или, не дай Бог, сына. Весть об этом быстро разлеталась не только по нашему двору, но и соседним домам.
В этих случаях пленным высказывалось без всяких ограничений все, что наболело за эти бесконечно долгие годы войны. Суровой. Беспощадной. Жестокой. Несправедливой. Кровопролитной. Голодной. Войны, взорвавшей мирную жизнь каждой семьи, каждого дома. Войны, искалечившей тело и души и унесшей миллионы жизней нашего народа. Войны, разрушившей наши города, деревни, села… Войны, перемоловшей экономику страны… Войны, намеренной лишить нас будущего…
В такие дни военнопленные немцы вели себя, как говорится, ниже травы, тише воды, боялись даже головы поднять. «Великодушие победителей», а мы все безоговорочно верили в Победу, даже когда наши войска отступали (Кутузов даже Москву французам сдал!), в такие дни пропадало напрочь.
Помню, как однажды Капитон Павлович, подойдя к ограде, за которой работали пленные немцы, грустно сказал:
– Вы предали самое лучшее, что смогла дать ваша нация – великую немецкую литературу!
Известно, что военно-карточный рацион был для детских организмов ограничен по витаминам. Рыбий жир, которым тогда поили детей, мы активно ненавидели. А вот есть нам почему-то всегда хотелось. Поэтому мы старались восполнить недостаток всех витаминов съедобными травами. Одним из самых любимых наших занятий, за которое нередко нам доставалось от родителей, была «охота» на эти съедобные травы. Мы интуитивно разыскивали их на Волжском откосе, куда убегали большой ватагой, несмотря на запрет взрослых.
Собирали и ели всё: щавель, столбунцы, дикарку, чёрный паслен, какие-то зелёные «лепешки», заячью капусту, цвет и семена липы, хвою, дикую горчицу и еще какие-то травы, даже детских названий которых я уже, к сожалению, не помню. Ели даже муравьёв.
В КРАЕВЕДЧЕСКОМ МУЗЕЕ. Иногда, когда была плохая погода, а маме надо было идти в магазин отоваривать очередные продуктовые талоны, меня пристраивали в дяде Грише. Это был муж маминой сестры, столяр-краснодеревщик, дядя Гриша Фокеев. Он был специалист высшего класса, и поэтому его не взяли на фронт. Он перебирал (реставрировал) паркетный пол в краеведческом музее, который располагался тогда в современном Доме-усадьбе Рукавишниковых. Впрочем, и тогда дядя Гриша, беря меня за руку, напоминал маме: «Мы – к Рукавишниковым». Первые 8 часов он работал в музее, а, вечером, после окончания рабочего дня – в здании Обкома партии, куда шел, «попутно закинув» меня домой, если мама не успевала «перехватить» меня раньше. Дядя Гриша работал много, тщательно, и всегда с удовольствием. Иногда, под грохот грома, он становился грустным, тяжело вздыхал, и с какой-то печальной злостью говорил: «Вот мы с тобой здесь красоту наводим, а Ритулька сейчас, может быть, где-то под пулями. Отец в тылу отсиживается, а дети воюют…». Ритулька – это дочь тети Шуры и дяди Гриши, которая, как я уже упоминала, вместе со своими двоюродными братьями, Виктором и Владимиром, сбежала на фронт. Первое время, когда от них не было писем, переживали все. Даже Ритина бонна – немка, учившая ее немецкому языку и правилам хорошего тона, все время плакала. Еще тяжелее было тете Шуре: это она настояла, чтобы Рита в совершенстве знала немецкий язык, «который ей непременно пригодится, когда она станет инженером». Вот поэтому дядя Гриша и работал весь день, приходя домой только ночевать.
Мне в музее нравилось все. Сначала я шла в переход между главным зданием и тем, что стояло во дворе. Если я не ошибаюсь, в переходе лежали бивни мамонта, огромные аммониты и еще какие-то кости. Все это располагалось на фоне картины, написанной в пастельных тонах, изображавшей «первобытную доисторическую» жизнь. Потом я оказывалась один на один со «своими» древними предками – питекантропами и неандертальцами. Я смотрела на них, и мне казалось, что они рассматривают меня, и, даже, что-то хотят мне сказать… Дальше я попадала в роскошный отдел Природы, где с ветки на меня хотела прыгнуть рысь, а равнодушный огромный лось с другого дерева пытался сжевать ветку. Как же мне там нравилось! Мне было очень жалко, что большинство остальных залов было или закрыто, или они были пустыми с зашторенными окнами.
Но надо было возвращаться в большой зал, где работал дядя Гриша, разложив по цвету и формам паркетные фигуры, которые я называла «паркетины». Паркетины были, как мне казалось, большими, отполированными почти до блеска. Смотреть, как он работает, можно было долго. Он брал в руки паркетину, покачивал ее в руке, как бы определяя ее вес, рассматривал со всех сторон и, осторожно, затаив дыхание, не спеша вставлял ее на нужное место. Потом он брал деревянный молоток, обшитый замшей, и нежно постукивал им по вставленной паркетине. Некоторые паркетины он, после тщательного осмотра, откладывал в сторону. Из этого богатства мне позволялось построить домик или что-то еще.
Однажды, когда у меня не хватило несколько штук паркетин для создания какой-то немыслимой конструкции, я, не смотря на запрет (дядя Гриша куда-то ненадолго отлучился), взяла паркетные фигурки, и, постукивая по ним молотком, стала пристраивать их в свою конструкцию. Обвинив меня во вредительстве, дядя Гриша (он никогда ни на кого не повышал голос) надолго отлучил меня от музея. Когда же он снова стал брать меня с собой на работу, то мне уже не дозволялось даже дотрагиваться до паркетин, и я проводила время, изучая большой макет деревянного Нижнего Новгорода, стоявшего под стеклом в первом зале первого этажа; всякий раз с большим любопытством обходила отдел Природы, который рождал во мне разные детские фантазии … Иногда заглядывала под лестницу, где, в импровизированной камере грустил пожизненно заключенный бедняга в чем-то сером. Сначала я его пугалась, потом привыкла и стала внимательно рассматривать, а когда рассмотрела, то поняла, что это – большая восковая кукла, и мне стало даже жалко его.
ПРОГУЛКИ С МАМОЙ. Вспоминаются воскресные летние прогулки с мамой по Рождественской – Кооперативной – Маяковке. Как правильно называлась эта улица, в те годы я не могла понять, но знала, что её очень любил мой папа, и они с мамой часто там бывали. «Это, наверное, их улица любви» – рассуждали мы с подружками.
А ещё оттуда на Мочальный остров уходил «финлянчик» – небольшое речное судно, сделанное в Финляндии, на котором мы переплыли несколько раз как-то осенью Волгу (на самом деле эти суда получили наименование по существовавшему до революции «Финляндскому обществу легкого пароходостроения – Прим.ред.). Таким способом тогда лечили коклюш. Все пассажиры прятались в больших каютах (кажется, их было всего две), а бедная моя мама сидела с закутанной мною «во всё тёплое» на открытой палубе и дрожала от холода и ветра.
Мы шли через Мининский садик, где недавно установленный Козьма (почему-то у нас во дворе его упорно звали не Кузьма, а Козьма – Н.Г.) Минин призывал нижегородцев, как мне казалось тогда, «победить Гитлера». Конечно же, мама не раз рассказывала мне про подвиг великого гражданина, но я считала, что Минин стоит здесь для того, чтобы собрать нижегородцев на «борьбу с фашистами». Мне даже казалось, что я слышу, как он кричит: «Вперед! За Родину!». Я обязательно обходила вокруг пьедестала памятника и говорила ему: «Мой папа воюет. Он всех победит!». Минин молча со мной соглашался. Я махала ему рукой и шла с мамой дальше.
Мы переходили площадь, и ныряли под гулкие своды Дмитриевской башни, где я непременно кричала: «Мой папа победит!». Тяжелые своды башни гулким эхом тоже соглашались со мной.
Потом мы заходили в Кремлевский сад, который, несмотря на военные годы, всегда был особенно чист и приветствовал нас побеленными бордюрными камнями вдоль дрожек. Оттуда мы шли вдоль основного, как его именовали, тракта – широкой булыжной полосой втекающего в безворотье Ивановской (или Нижней, так её называли в нашем дворе – Н.Г.) башни. По правому краю «тракта» стояли чугунные литые столбы высотой где-то 60-70 см. На мой вопрос «Зачем они тут воткнуты в землю?» мама поясняла, что они установлены для того, чтобы оградить пешеходов от лошадей и телег, которые раньше здесь спускались на «Низ». Мы шли, и я представляла себе, как по этому тракту едут телеги и везут душистый свежеиспеченный хлеб. Телег много. И хлеба тоже много, а, значит, не надо будет утром рано вставать, и идти «в очередь» за хлебом… Мама шла, молча, тоже вероятно, размышляя о чем-то своем.
И вот мы на берегу Волги! С Верхневолжской набережной река казалась тогда, конечно же, величественной, огромной, но то, что всякий раз открывалось моему взору отсюда, «с Низу», не шло ни в какое сравнение! Здесь Волга становилась для меня бескрайним океаном. Океан я увидела в каком-то фильме, который бесплатно показывали в выборную компанию в Педагогическом институте, напротив которого мы жили, и куда ходили в такое время всем двором. Он поразил меня своей безбрежной бесконечностью и тяжестью волн, которые могли, как мне казалось, сокрушить все.
А здесь Волга плескалась как океан! Она с силой кидала свою волну на деревянные пристани, которые в большом количестве стояли тут по всему побережью – до Канавинского моста, и даже за ним. Волна разбивалась множеством брызг об автомобильные покрышки, висевшие на «бортах» пристаней, и ныряла обратно в Волгу, собираясь набраться сил и вновь обрушиться с громким плеском на них. Я долго могла смотреть на бесконечную борьбу Волжской волны с пристанью. Волна спокойно и настойчиво ударялась в борт пристани, а та, слегка покачиваясь, также спокойно, стояла под её натиском, «Интересно, – размышляла я, – кто кого из них победит: волна – пристань или пристань волну?».
В то время по Волге постоянно ходили разные пароходы. Неторопливо и величественно плыли дореволюционные двухпалубные колесные пароходы. Буксиры – тягачи толкали груженые чем-то баржи
Мы забирались на одну из пристаней, и мама задумчиво смотрела куда-то вдаль. Я же любила рассматривать мелких рыбок – мальков, которые стайками вились в теплой воде у пристани, не смотря на всплески волжской волны.
– Пойдем, – спустя какое-то время говорила мама, беря меня за руку.
– Куда пойдем? Туда, где вы с папой до войны ходили гулять – полуутвердительно спрашивала я, зная, что непременно теперь мы пойдем на Кооперативную – Маяковскую.
Улица для меня начиналась с дома, который называли «скоба» потому, что он был построен в виде буквы «П». Напротив него, чуть наискосок, в высоком красивом здании, с обилием интересной лепнины, располагался на втором этаже кинотеатр имени революционного поэта В.В.Маяковского. Несмотря на некоторое неудобство (выходить из кинозала надо было на металлическую лестницу, и с оглушительным грохотом спускаться вниз), народу около него всегда было много, и часто уже на углу спрашивали: «Нет ли лишнего билетика?». Кино тогда снимали мало. Фильмы шли долго, но люди ходили в кино с надеждой увидеть кого-нибудь из своих родных или знакомых, кто был на фронте, в киножурнале «Новости дня», который неизменно показывали перед каждым сеансом.
Улица тогда была оживленной – её дома населяли нижегородцы, осевшие здесь со времен ярмарки, и «эвакуированные», прибывшие из других городов Союза, где полыхала война.
Мне почему-то нравилось одноэтажное здание напротив и чуть ближе к большому дому, стоящему чуть наискосок от Блиновского садика. Всякий раз, проходя мимо, мы с мамой задерживались здесь, и я представляла, как играю на этой большой красивой веранде, а мои родители сидят за круглым столиком (я видела такой у соседки) и пьют чай. «Нет, лучше – какао, – поправляла я себя, – какао, наверное, вкуснее».
Из Блиновского садика мы шли опять к Волге, заходили на очередную пристань, и смотрели на стрелку. Я никак не могла понять: если Ока впадает в Волгу, то почему Ока шире? В моем понятии Волга была «главнее», а, значит, и должна быть шире.
На набережной, ближе к мосту стояли два дома – «замка», которые приводили меня в неизменный восторг. Они как будто бы вышли из какой-то старинной книжки-сказки (у меня было несколько таких книжек и там были похожие «замки») и не только притягивали мой взгляд, но и будили большое детское воображение. Обойдя «замки», мы переходили на другую сторону, и по небольшой улочке возвращались на Кооперативную – Маяковскую.. Улочка шла немного вверх, и когда мы выходили на Кооперативную улицу, то нашему взгляду представлялась во всем своем бело-красном великолепии красивейшая церковь – Строгановская. В то время её так называли по фамилии солепромышленника купца Строганова, на деньги которого, как мне объяснила мама, была построена эта церковь.
Церковь стояла на высоком пьедестале и упиралась в бездонное небо. Она производила на меня впечатление чего-то нереально сказочного. Её белокаменная резьба завораживала гирляндами экзотических фруктов, лозами винограда, и цветами, перемежающими их. А окна! Что это за прелесть такая, эти окна! Забранные красивыми коваными решетками, обрамленными по бокам витыми колоннами, где каменное белое кружево особенно выделялось на старо-красном фоне стен, они манили своей таинственностью. А какая там колокольня! Я задирала голову, и долго смотрела на колокольню, уходящую в небо, на колокольню, через которую неторопливо плыли облака. Я рассматривала церковные купола, непонятной мне формы, которые подпирались высокими узкими башенками с такими же узкими и высокими окнами.
Это была первая в моей жизни церковь, которую я увидела и полюбила. Я не понимала тогда её культовое назначение: она, скорее, представлялась мне волшебным дворцом, выплывшим из какой-то забытой сказки. Казалось, вот-вот там наверху, из открытого окна башни (колокольни) появится прекрасная принцесса. Я попрошу её показать мне этот дворец, и она обязательно пригласит меня, и всё-всё мне покажет…
Мы поднимались с мамой на парапет, и я подходила к самому его краю. Теперь улица была под моими ногами, и мне всегда хотелось что-нибудь крикнуть. Не важно – что. Главное – крикнуть так, чтобы все видели, что я тут, наверху, возле этого замечательного дворца, который называется церковь.
Однако, к моему огромному огорчению, при близком рассмотрении железные двери, с которых обвисшими кудряшками облезала краска, были заперты. На большом замке были и другие двери, к которым мы поднимались по боковой лестнице справа. Заметив моё огорчение, мама брала меня за руку и уводила вниз, на улицу.
Я молча шла за ней, и размышляла, почему такой красивый дворец, который называется церковь, так не прибран. Мой детский ум тогда ещё не мог понять, что красота может быть принесена в жертву и даже разрушена…
– А что такое церковь? – спросила я однажды маму.
– Церковь – это место, где люди что-то просят у Бога, – тихо ответила мама.
– А почему она закрыта? – не унималась я, – мы бы тоже попросили его, чтобы папа быстрее пришёл с войны домой!
– А это, дочка, вам надо в Высоковскую церковь идти. Она всю войну открыта, – сказала проходящая мимо старушка, – а Рождественскую-то не откроют, – добавила она крестясь.
– Мама, – неожиданно спросила как-то я, – а что важнее – Маяковский или кооператив или церковь?
– Сейчас важнее всего церковь, – серьёзно ответила моя мама, вступившая в восемнадцать лет в члены ВКП(б), – потом кооператив – он снабжает продуктами. Но, если это хороший кооператив, то ему просто необходим будет и Маяковский, – мудро подытожила она.
Я не хотела идти в Высоковскую церковь: мне нравилась эта, Рождественская. И хорошо, что мы с мамой почти каждое воскресенье приходили вновь и вновь на эту улицу и к этой церкви. Мама приходила сюда потому, что эту улицу очень любил папа, и они часто прогуливались по ней. Я ждала и верила, что двери красивой церкви когда-нибудь откроются, и впустят меня: я была уверена, что внутри она такая же прекрасная, как и снаружи. И ещё: мне очень хотелось, чтобы её красоту заметили и другие люди, полюбили бы её, а, значит, сохранили…
С тяжелыми ранениями и контузией, но живой и весёлый мой папа вернулся с войны осенью 1944 года, и мы ходили на эту улицу уже втроём.
Прошли годы. Люди действительно оценили красоту и необычность Рождественской церкви, и она широко распахнула свои двери всем, кто хочет попросить что-то у Бога.
ВКУСНОСТИ ДЕТСТВА. Однажды, когда я болела и у меня была высокая температура, мама обменяла на рынке своё выходное платье на целлулоидную голову пупса. Туловище и руки – ноги она сделала сама, а платье мы сшили вместе из моей ночной рубашки. Я очень хорошо помню голову этого пупса с короткими волосами и красным бантом, формованным вместе с желто-розовым лицом, шеей и прямоугольными плечами с двумя дырками в каждом из четырех углов плеч. Почему помню? Да у меня от такого подарка сразу температура спала, и я на следующий день была уже «на ногах»!
Был какой-то холодный августовский день. Скорее всего, это был день моего рождения, потому, что мама с утра, поцеловав меня, подарила мне крохотную розовую чашечку с блюдцем, которые были сделаны из сахарной мастики. Мама рассчитывала, что этого подарка мне хватит, по крайней мере, на два дня. Я помню, с каким наслаждением вылизывала я этот подарок, и очень огорчилась, когда «сахарная чашка с блюдцем» кончились.
Вечером пришла мамина сестра, тетя Шура Фокеева, и принесла мне еще теплую целую картофелину! Вот её-то я разделила на три части, и, быстро съев свою, пошла играть.
– Наташа, ты совсем с ума сошла! – услыхала я голос тети Шуры, – такое платье за три грамма сахара! Лучше бы на мед сменяла…
Что такое мед, я не знала, а поэтому решила, что мне больше нравится чашечка, о которой остались на всю жизнь мои сладкие воспоминания. И картофелину ту я хорошо помню: овальная, с широкими, чуть подсохшими полосками от снятой кожуры (тетя сказала, что её она съела сама), и с теплой ароматной серединой. Тем более, что оставшиеся две части, которые я «великодушно» отдала маме и тете, я съела в обед на следующий день.
В детстве почему-то часто хотелось есть. Наши бедные мамы постоянно изощрялись, чтобы организовать нам «питательный» перекус. Они умудрялись делать из чего-то «витаминную воду», к маленькой бутылочке которой, как лакомство, торжественно выдавался маленький (в одну четвертую куска) кусочек ржаного или серого хлеба, слегка сдобренный растительным маслом и посыпанный солью.
Но верхом лакомства нашего детства были, бесспорно, просфоры. До сих пор, мне кажется, что я ощущаю их вкус, а от смазанного постным (растительным) маслом слегка подрумяненного донышка исходит самый лучший в мире аромат! Ими нас иногда баловал отец Александр (кажется, его фамилия была Ерохин), который жил в другом пристрое нашего дома с колоннами (до революции это был, как тогда говорили, архиерейский дом –Н.Г.). Отец Александр служил тогда по-моему в Высоковской церкви, и наши партийные и беспартийные матери часто заказывали ему «молитву за здравие защитника».
Это были самые лучшие в мире просфоры, пахнувшие настоящим хлебом. Случалось, что их на всех не хватало, и тогда мы аккуратно делили их вдоль пополам.
Баловали нас, детей, иногда не только родители, но и соседи. Рядом с нашим домом стоял одноподъездный трехэтажный дом, где жил директор кондитерской фабрики Коскин. Он по большим праздникам одаривал нас «ландринками» (крохотные леденцы в виде разных фигурок – Н.Г.) – по 2 штучки. Это были для нас настоящие праздники! На продовольственные талоны конфеты часто «не были положены», а покупать их у частников было дороговато. Правда, наши мамы научились варить постный сахар с разными добавками. Но эти-то были настоящие конфеты!
Я дружила с его дочкой, у которой вдруг оказалось малокровие, и она стала мало гулять, да и то только с мамой. А вскоре во двор приехала «скорая помощь» и увезла маму моей подруги в больницу. Оказалось, что у нее был голодный обморок, так как она всю еду отдавала дочери и мужу …
ПОСЛЕВОЕННЫЙ ПАПА И… Как я уже упоминала, мой папа, Николай Никифорович Качкин, пришел с войны в конце 1944 года, после трех ранений и тяжелой контузии. Помню, как он вскакивал ночью, ставил одну ногу на табурет, и кричал: «Наводка!» (следовали какие-то буквы и цифры), «Квадрат…», «Приготовиться!», «Пли!!!». Кричал он громко, размахивая кулаком, и мне было страшно. Как правило, тут же просыпалась мама, и пыталась его успокоить. Успокаивала она его долго, а он всё кричал и кричал, как будто не видя и не слыша её. Потом он затихал, и она отводила его на кровать. Спустя какое-то время мама догадалась в такие моменты петь ему их любимую песню «Дружба». Как это ни странно, на неё он реагировал быстро: сначала замолкал, а потом начинал тихо ей подпевать.
«Что, Наташа, Николай-то опять вскакивал…» – сочувствовали утром соседи.
ПОБЕДА!!! Весна 1945 года. День был светлым. Папа, он тогда работал в Госбанке, (куда его временно перевели из Ждановского райкома партии) в том самом «Дворце», который подарили царю на день рождения фамилии, ушел «на службу». Я с подругами – во дворе. Кто-то уже сходил на Откос за столбунцами. Они тоненькие маленькие и еще очень кислые. Но мы с удовольствием жуем их. Из соседнего дома мальчик принес нам, то ли сосновых, то ли еловых, веточек. Их хранили после нового года в погребах на льду, и ели, чтобы «не потерять зубы» и «навитаминить организм». Их жевали мы также с удовольствием.
Мы сидели на высоком большом крыльце бывшего архиерейского дома, и обсуждали какие-то свои новости. Напротив крыльца, у выхода на улицу, стояли столбы, на которых когда-то висели ворота. Просматривалась часть улицы Ульянова с педагогическим институтом. На улице вдруг появилось много людей, спешащих в сторону площади Минина. Пробежал какой-то парень с флагом.
– Чего это он? – удивились мы, – первое мая уже прошло.
– Эй, вы, мелочь! – скажите взрослым, что ПОБЕДА! – крикнул нам пробегавший мимо столбов какой-то человек.
Мы все сорвались с крыльца, и с воплями «ПОБЕДА! ПОБЕДА!» помчались не по домам, а в сторону площади Минина, на которой тогда проходили все самые важные события города и страны.
На площади Минина были ВСЕ. Женщины, дети, старики, старухи, инвалиды. Гремела музыка. Люди обнимались. Пели. Что-то кричали. Смеялись. Танцевали под «Смуглянку» и мелодию вальса «На сопках Манчжурии». Кто-то играл на гармони. Кто-то плакал. Слышались крики: «Ура!», «Победа!». Какие-то люди брали нас на руки, подбрасывали вверх, и целовали со словами: «Папка скоро вернется!»
Это был Первый День ПОБЕДЫ.
P.S. Очень бы хотелось, чтобы эти мои воспоминания вошли в будущую серию воспоминаний Детей Войны …
С уважением Нина Галай
Капитан Николай Никифорович Качкин (38 лет), Наталья Михайловна Шевелева (33 года), Нина Качкина (3 года). Город Горький, 1943 г.
Публикуется впервые