Фуко Мишель. Слова и вещи

27 апреля, 2019
Фуко Мишель. Слова и вещи (342.67 Kb)

 

МИШЕЛЬ ФУКО

Слова и вещи

Мишель Фуко и его книга “Слова и вещи”

I

В современную эпоху научное познание быстро подвергается значительным изменениям: меняется роль науки в общественной жизни, меняются те формы и методы, посредством которых она осмысливает природу и общество, меняются взаимоотношения науки с другими формами общественного сознания. Бурные революционные сдвиги в общественном бытии поставили перед общественным сознанием ряд новых проблем или потребовали переосмысления проблем традиционных: о смысле человеческой жизни, о связи индивидуальной человеческой судьбы с социальной историей, о роли и месте человека во вселенной, наконец, о самой возможности, границах и критериях познания природной и социальной действительности.

В самом деле, чем глубже проникает человеческая мысль в различные сферы действительности, тем сложнее и неисчерпаемее оказывается предмет ее исследований. На протяжении последних веков научные открытия не раз заставляли решительно пересматривать господствующие представления о человеке и его месте в мире. Так в ХVI веке Коперник опроверг систему Птоломея, показав, что Земля и человек на ней —- это не центр мироздания, но лишь одна из его частей, связанная со всеми остальными и зависимая от них. В ХIХ веке Дарвин открыл биологическую эволюцию, показав, что человек на Земле — не божественное творение, но результат вероятностных процессов “естественного отбора” Карл Маркс открыл социально-экономическую обусловленность сознания и познания, показав, что человек не является ни абсолютным центром социальных структур, ни исходным принципом их об)яснения, что принцип этот лежит вне человеческого сознания, в социально-экономических отношениях данной исторической эпохи.

Этот процесс постепенной “децентрации” человека в мире, то есть процесс постепенного углубления в познаваемый мир и открытия в нем все новых закономерностей, затрагивал поначалу преимущественно область естественнонаучного знания. Марксово открытие социально-экономической обусловленности сознания и материалистическое обоснование политической экономии дало мощный толчок развитию социальных и гуманитарных наук, таких, как лингвистика, психология, история науки и культуры, и прежде всего поискам их методологического самообоснования. Происходящие ныне во многих областях самообоснования. Происходящие ныне во многих областях социального и гуманитарного знания процессы свидетельствуют о стремлении ученых разобраться в критериях его точности, строгости, научности, выявить их сходства и отличия от критериев естественнонаучного знания.

Эта острота постановки методологических проблем в значительной мере характеризует и такое своеобразное научное и социально-культурное явление, как структурализм. Его цель — именно выявление логики порождения, строения и функционирования сложных объектов человеческой духовной культуры. В самом общем виде применение структурных методов ставит целью ниспровержение привычных в области гуманитарного познания иллюзий5 субъективизма, антропоцентризма, психологизма. В методологическом плане этим установкам соответствует первенство исследования отношений над элементами синхронных структур над их диахроническими изменениями, инвариантов преобразований структур над конкретными способами осуществления этих преобразований и пр.

Структурализм в гуманитарном познании — это явление межнаучное и международное. Наиболее четкой организационной и теоретической общностью отличались основные школы лингвистического структурализма (пражская, копенгагенская, американская и др.), некоторые структуралистические течения в литературоведении ( например , “новая критика” в Англии и Франции), а также психологии, теоретической этнографии, искусствознании. Все эти школы и течения были, однако, ограничены рамками специально-научного исследования и не имели того широкого общественного резонанса, который отличал французский структурализм 1960 — 1970-х годов. Как правило, именно он теперь имеется в виду даже тогда, когда речь идет о структурализме вообще. Это вызвано рядом обстоятельств методологического, социально-психологического философско-мировоззренческого плана.

Поскольку французский структурализм был хронологически далеко не первым среди других структуралистических течений в Европе и Америке, его задача заключалась не в выработке методов (это было уже сделано в структурной лингвистике), но в применении их на более обширном материале культуры. Вполне понятно, что такое использование совей первоначальной точности и строгости в исследовании самых различных продуктов человеческой деятельности произвело на общественную мысль гораздо большее впечатление, нежели кабинетные штудии глоссемантиков или дескриптивистов. Как известно, Франция не имела собственной школ структурной лингвистики и не знала сколько-нибудь значительного распространения логического позитивизма с его внешним престижем строгой научности, и потому заимствование лингвистических методов поражало воображение, превращало структурализм в “моду”.

Кроме того, расширение в структурализме области объективного описания и научного исследования культуры было воспринято широкими слоями французской интеллигенции как позитивная альтернатива кризису философско-методологических схем экзистенциалистической и персоналистской ориентации. Относительная стабилизация капитализма в послевоенной Франции потрясла устои мировоззрения среднего интеллигента, исконного хранителя прогрессистских традиций, ничуть не меньше, нежели раньше его очевидный кризис, и вызвала настроения пессимизма, нигилизма, отчаяния. В этой ситуации насущной задачей становится уже не индивидуальное спасение человеческой свободы, согласно рецептам экзистенциализма, т.е. посредством предельного напряжения внутренних сил и иррационального действия , но поиск “нового” человека, новых форм “перевода” неповторимого индивидуального опыта на общезначимый язык социального действия. Марксизм при этом оставался очень важной частью духовного багажа французской интеллигенции, однако многими ее представителями он ложно воспринимался в контексте “теорий”, включавших его в годсподствуюжую идеологию и недооценивавших его революционные возможности. В поисках подлинного эмоцианально насыщенного человеческого бытия естественным было обращение к “третьему миру”. Здесь было и ощущение вины перед “дикарем”, близким к природе человеком с черной кожей, за то, что блага европейской цивилизации так долго были ему недоступны, и тревога за то, что ныне его первозданная свобода находится под угрозой. Весь этот комплекс социально-психологических настроений выплескивался в столь мощные социально-политические действия, как революционные выступления левой интеллигенции, студентов, рабочих в мая 1968 года. Он требовал осмысления нового отношения индивидуального человека к истории и социально-политическому действию в ней. Этот запрос был воспринят структурализмом.

На уровне идей и концепций специфика французского структурализма во многом определяется столкновением рационалистических традиций национальной культуры с иррационализмом экзистенциалистско-персоналистской ориентации. В самом деле, Франция, как ни одна другая европейская страна, сохранила непрерывную традицию рационалистического мышления от Декарта до современных эпистемологов-неорационалистов. И вместе с тем Франция наиболее напряженно пережила полосу влияния иррационалистического субъективизма в эпоху второй мировой войны. В силу этого непосредственно столкновения рационалистических традиций с пережитым опытом иррационализма критика трансцендентального субъекта рационализма с его вневременной познавательной способностью сосуществует во французском структурализме с критикой иррационализма с его эмпирико-психологическим субъектом, а структуралистский проект выявления условий и предпосылок гуманитарного познания развертывается как бы в промежутке между тем и другим. Во всяком случае, во французском структурализме мы встречаем далеко не столь безоговорочную апологию рационализма, как может показаться на первый взгляд.

Отношение французского структурализма к классическому буржуазному рационализму начинается с отталкивания. Осмысливая собственную практику специально-научных исследований, структурализм подвергает критике такие основные абстракции классического буржуазного рационализма, как, например, представление о линейном совершенствовании предзаданных свойств разума в истории культуры, о “прозрачности” для познающего субъекта собственного сознания, о сводимости всех слоев и уровней сознания к единому рациональному центру, о предустановленном единстве человеческой природы и принципиальной однородности всех цивилизаций с европейской цивилизацией нового времени. Критика этих основных абстракций классического рационализма направлена у структуралистов на построение новой модели обоснования знания. Структурализм, взятый как целое, стремится рационально реконструировать как раз те стороны социальной действительности, в объяснении которых ограниченность классического буржуазного рационализма выявилась наиболее отчетливо. Объектами научного анализа в структурализме становится экзотика пространственно-географическая — социальные организации и духовные структуры первобытных племен (К.Леви-Стросс); экзотика внутреннего мира человека со всеми глубинами бессознательных и неосознанных слоев его психосоматической структуры (Ж.Лакан); экзотика прошедших, качественно своеобразных периодов собственной культурной истории (Фуко, отчасти Р.Барт). При этом для структурализма характерно использование языка и некоторых методов его изучения как основы научности и в других областях гуманитарного познания, либо включающих естественный язык как составной элемент, либо понимаемых по аналогии с языком как знаковая, означающая система.

Наиболее четко и строго методологические приемы лингвистического анализа проводил в своей области — теоретический этнографии -основоположник структурного анализа во Франции и Клод Леви-Стосс. Это позволило ему по-новому описать некоторые духовные структуры первобытных племен, обнаружить рациональную основу в том, что его предшественники считали “пралогическим” мышлением. Ролан Барт переносит эту методику с первобытных обществ на современные: он изучает прежде всего литературу, а также системы моды, еды, структуру города как особого рода означающие ансамбли, “социологика” которых в основе своей доступна рациональному постижению. Жак Лакан таким же образом использует лингвистические аналогии в исследовании человеческой психики и ее патологических нарушений. Он уподобляет структуру бессознательного языковой структуре и ищет соизмерения между различными уровнями психики, пути их рационального объяснения. Наконец, Мишель Фуко, самостоятельный и независимый представитель структурализма (сам он отрицает свою принадлежность к структурализму, так же как, впрочем, почти все другие “структуралисты”, кроме Леви-Стросса), осуществляет этот перенос лингвистических приемов и понятий на область истории. Он ищет в ней не эволюции тех или иных идей и представлений во времени, но их связной структуры в каждый исторический период, и интересуют его при этом не поверхностные различия между теми или иными мнениями, не их глубинное родство на уровне общих мыслительных структур данного периода.

Если отнести лингвистический структурализм к первому этапу европейского структурализма, а работы Леви-Стросса ко второму его этапу. тогда интересующая нас здесь работа Мишеля Фуко “Слова и вещи” отойдет, пожалуй, уже к третьему этапу. Для структуралистов этого поколения язык (“текст”, “дискурсия”) служит еже не столько источником собственно методологических схем, сколько метафорой для обозначения некоего общего принципа упорядочения, сорасчленения и взаимосоизмерения тех продуктов культуры, которые в готовом виде кажутся несоизмеримыми, в том числе различных идей и мнений в науке какого-либо отдельного периода.

*1) Фуко, Мишель-Поль (род. 15 октября 1926) — французский философ, историк и теоретик культуры. Преподавал в университетах Клермон-Феррана и Парижа. С 1970 г.– в Коллеж де Франс, на кафедре систем мысли. Основные работы: “Психическая болезнь и личность” (1964); “Безумие и неразумие: история безумия и классический век” (1961); “Раймон Руссель. Опыт исследования” (1963); “Рождение клиники: археология взгляда медика” (1963); “Слова и вещи: археология гуманитарных наук” (1966); “Археология знания” (1969); “Порядок речи” (1970); “Надзор и наказание” (1975); “Воля к знанию” (1976 — 1 том “История сексуальности). Статьи и выступления : “Предисловие к превзойдению” (1963); “Отстояние, вид, первоначало” (1963); “Мысль извне”(1966); “Философский театр” (1970); “Что такое автор” (!970); “Что такое автор” (1969); “Ницше, генеалогия, история” (1971); “Игра власти! (1976); “Запад и истина секса” (1976).>

II

Таковы основные установки работы Фуко “Слова и вещи”. Подзаголовок ее — “Археология гуманитарных наук”. Фуко исследует здесь те исторически изменяющиеся структуры (по его выражению , “исторические априори”), которые определяют условия возможности мнений, теорий или даже наук в каждый исторический период, и называет их “эпистемами”. Фуко противопоставляет “археологию”, которая вычленяет эти структуры, эти эпистемы., историческому знанию кумулятивистского типа, которое описывает те или иные мнения, не выясняя условий их возможности. Основной упорядочивающий принцип внутри каждой эпистемы — это соотношение “слов” и “вещей”. Соответственно различно в этом отношении Фуко вычленяет в европейской культуре нового времени три “эпистемы”: ренессансную (ХUI век), классическую (рационализм XYII– XYIII веков) и современную (с конца XYIII — начала XIX века и по настоящее время).

В ренессансной эпистеме слова и вещи тождественны друг другу, непосредственно соотносимы друг с другом и даже взаимозаменяемы (слово-символ). В эпистеме классического рационализма слова и вещи лишаются непосредственного сходства и соотносятся лишь опосредованно -через мышление, в пространстве представления (не в психическом смысле!) (слово-образ). В современной эпистеме слова и вещи опосредованы “языком”, “жизнью”, “трудом”, вышедшими за рамки пространства представления (слово — знак в системе знаков). Наконец, в новейшей литературе мы видим, как язык, чем дальше, тем больше, замыкается на самом себе, обнаруживает свое самостоятельное бытие.Слово-символ, слово-образ, слово, замкнутое на само себя, — таковы основные перипетии языка в новоевропейской культуре. В познавательном пространстве они определяют, по Фуко, и взаимосвязь элементов, более или менее опосредованно соотносимых с языком.

Ренессансная эпистема основана на сопричастности языка миру и мира языку, на разнообразных сходствах между словами языка и вещами мира. Слова и вещи образуют как бы единый текст, который является частью мира природы и может изучаться как природное существо. Наследие античной древности интерпретируется на тех же основаниях, что и сама природа; отсюда единство магии )прорицания природных событий) и эрудиции (расшифровки старинных текстов). Ренессансное значение — это не эклектическая смесь рациональных элементов с иррациональными, а подчиняющаяся собственным, достаточно строгим законам.

В классической эпистеме слова и вещи соизмеряются друг с другом в мысленном пространстве представления уже не посредством слов, но посредством тождеств и различий.Главная задача классического мышления это построение всеобщей науки о порядке.Это порождает и тенденцию к математизации знания, и такие самостоятельные дисциплины, как “всеобщая грамматика”, “естественная история”, “анализ богатств”. Инструментом всеобщей науки о порядке выступают уже не естественные знаки, как в ренессансной эпистеме, но системы искусственных знаков, более простых и легких в употреблении. Это в свою очередь позволяет ввести в познание вероятность, комбинаторику, исчисления, таблицы, в которых сложные сочетания элементов выводятся из простых составляющих.

Положение языка в классической эпистеме одновременно и скромное и величественное. Хотя язык теряет свое непосредственное сходство с миром вещей, он приобретает высшее право — представлять и анализировать мышление. Введение содержания мышления в языковые формы расчленяет и проясняет их. Отсюда основной смысл “всеобщей грамматики”. Он не сводится ни к применению логики к теории языка, ни к предвосхищению современной лингвистики. Всеобщая грамматика изучает одновременность мыслительных представлений в отношении к линейной последовательности словесных знаков. Недаром замысел всеобщей грамматики столь тесно связан с проектом энциклопедистов — представить весь мир и все познание мира посредством языка и в алфавитном порядке.

Новый способ отношения слов и вещей прослеживается и в естественной истории, и в анализе богатства. Условие возможности естественной истории в классический век заключено не в неразрывности слов и вещей, но в их сопринадлежности друг другу в пространстве представления. Естественная история классической эпохи вводит наблюдаемые объекты в пространство “хорошо построенного языка” и систематически описывает их основные признаки — форму, количество, величину и пространственные соотношения элементов. Излюбленный объект естественной истории классического века -растение, которое допускает наиболее наглядную классификацию по внешним признакам и составление исчерпывающих таблиц тождеств и различий. Сравнение элементов в классификационной таблице осуществимо двумя способами. Первый предполагает исчерпывающее описание одного объекта и затем сопоставление его с другими объектами, постепенно дополняющее его другими характерными признаками, складывающимися в совокупность признаков рода и вида (Бюффон). Второй определяет роды и виды растений более или менее произвольным набором признаков и опускает другие признаки, которые им противоречат (Линней). Но и тот и другой путь (и “метод”, и “система”), по Фуко, равно определяются общими установками классического мышления; тезисом о том, что “природа не делает скачков”, вычленением видов посредством классификационной сетки тождеств и различий между ними. А значит, между “фиксизмом” и “эволюционизмом” в естественной истории классического периода нет и не может быть, полагает Фуко, той противоположности, которую ищет в них история науки наших дней. “Эволюционизм” классической эпохи не имеет ничего общего с эволюционизмом в современном смысле слова постольку, поскольку он “линеен” и предполагает лишь бесконечное совершенствование живых существ внутри предустановленной иерархии, а вовсе не возникновение качественно новых видов живых организмов. Может быть Кювье даже ближе современной биологии, — заостряет свою мысль Фуко, — чем следовавший по стопам Бюффона Ламарк, потому, что он выходит за рамки классического поля отношений мышления и бытия, вводя между ними радикальную прерывность, а Ламарк замыкает свои эволюционистские идеи рамками классически непрерывного пространства представления.

Анализ богатств, подобно всеобщей грамматике и естественной истории, является не неумелым предшественником современной политэкономии, но областью знания, управляемой собственными закономерностями. Если экономическая мысль Возрождения трактует деньги как заместителя богатства или даже как само богатство, то в XVII веке — это лишь инструмент представления и анализа богатств, а богатство — представленное содержание денег. За спорами меркантилистов и физиократов в классической эпистеме прослеживается общая мыслительная основа: деньги рассматриваются как условный знак, значение которого изменяется — уменьшается или увеличивается в процессе обмена.

Общее сопоставление показывает, что анализ богатств, естественная история и всеобщая грамматика подчиняются в классической эпистеме единым закономерностям. Так, например, функциональная роль стоимости в структуре анализа богатств аналогична роли имени и глагола в структуре всеобщей грамматики и одновременно роли понятия “структура” в естественной истории. Возможность взаимопереходов между суждением и значением в языке, между структурой и признаком в естественной истории, между стоимостью и ценой в структуре анализа богатств определяется и обосновывается непрерывностью соотношения бытия и представления (репрезентации) — это “метафизическая”, философская доминанта классического мышления, которая служит обоснованием конкретного научного познания в эту эпоху. В современную эпоху это соотношение переворачивается: современная научная доминанта возникает на месте философской, а современная философская — на месте бывшей научной. В самом деле, когда политическая экономия рассматривает вопрос о соотношении стоимости и цены, биология изучает соотношение структур и признаков внутри биологической организации живых существ, а филология стремится понять связь формальных структур со словесными значениями, то тем самым науки XX века занимаются расчленением того самого пространства, где в классической эпистеме простиралась непрерывность соотношений между мышлением и бытием. А то место, где ранее размещались научные дисциплины, ныне заполняют дисциплины философского цикла: проблематика формализации теперь связана с анализом взаимоотношения логики и онтологии, проблематика интерпретации — с выявлением соотношения времени и смысла и пр.

Конец классической эпистемы означает появление новых объектов познания — это жизнь, труд, язык — и тем самым создает возможность современных наук — биологии, политической экономии, лингвистики. Если в классической эпистеме основным способом бытия предметов познания было пространство, в котором упорядочивались тождества и различия, то в современной эпистеме эту роль выполняет время, т.е. основным способом бытия предметов познания становится история. Причину становления этих новых наук Фуко видит не в накоплении знаний и не в уточнении методов познания классической эпохи, но в изменении внутренней структуры пространства познания — конфигурации эпистемы. Характерная черта современной эпистемы — это появление жизни, труда, языка в их внутренней силе, в их собственном бытии, законы которого не сводимы к логическим законам мышления. Вследствие этого на месте классического обмена богатств встает экономическое производство — труд, определяемый не игрой представлений покупателя, но реальной нуждой производителя. В естественной истории на месте классификации внешних признаков по тождествам и различиям выявляется ранее скрытое и загадочное явление — “жизнь”, а оппозиции органического и неорганического, живого и неживого заменяют традиционное для классического мышления членение объектов познания на минералы, растения, животных. В исследованиях языка на месте теории имен возникает теория флексий: первая искала за современными языками их исходный слой, где первичные корни соединялись бы с первичными смыслами, а вторая предлагает для исследования живую совокупность языков с целостными системами грамматических законов, не сводимых ни к каким универсальным законам представления и мышления.

Таким образом, репрезентация, представление, лишается своей синтезирующей роли в пространстве познания: смыслы в языке начинают определяться через грамматическую систему, обмен товаров — через труд, отличительные признаки живых организмов — не через другие столь же внешние признаки, но через скрытую и недоступную внешнему наблюдению организацию. Именно жизнь, труд, язык служат отныне условиями синтеза представлений в познании. В философском плане конец классической эпистемы намечается критической проблематикой обоснования познания у Канта. Кант ограничивает область рационального мышления, пространство представления и тем самым дает возможность новых “метафизик”, то есть философии жизни, труда, языка, которые лишь на первый взгляд кажутся пережитками “докритического догматизма”.

Раскол единого пространства представления открывает в итоге возможность новых форм познания. С одной стороны, это кантовская проблематика трансцедентальной субъективности как основы синтеза представлений (и ограниченность возможностей этого синтеза); во-вторых, это вопрос об обосновании всякого возможного опыта и познания, поставленный уже со стороны новыми предельными и недоступными окончательному постижению “трансцеденталиями” — жизнью, трудом, языком; наконец, в-третьих, это позитивное научное познание тех объектов, условия возможности которых лежат в жизни, труде, языке. По мнению Фуко, этот треугольник, “критика — метафизика объекта — позитивизм”, характерен для европейского познания с начала XIX века.

Отличительным признаком этой трехосновной эпистемы оказывается проблема человека как биологически конечного существа, обреченного га труд под страхом голодной смерти и пронизанного структурами языка, созданного не им, возникшего раньше его. Эти темы антропологии оказываются, по Фуко, тесно связанными в современной эпистеме с темой истории. История воплощает стремления конечного человека избавиться от исходной конечности своего бытия, уничтожить ее или хотя бы несколько уменьшить ее роль. Таких способов современная эпистема, по мнению Фуко, предлагает два: они принадлежат Рикардо и Марксу. У Рикардо движение истории состоит в постепенном приближении к точке идеального равновесия между человеческими потребностями и экономическим производством и в пределе — к остановке времени. Напротив, у Маркса соотношение истории и антропологии обратное: убыстряющийся поток истории увеличивает экономическое производство, а также и число людей, которые, участвуя в этом производстве, существуют на грани голодной смерти; эти люди, испытавшие в полной мере материальную нужду и духовные лишения, приобретают способность изменить направление истории посредством революционного действия и тем самым начать новое время, новую историю. Диаметральная противоположность этих решений, по мнению Фуко, лишь кажущаяся: археологическая почва обоих едина. Разумеется, для читателя-марксиста такое понимание неприемлемо: революционная новизна марксизма по отношению к теории такого классика буржуазной политической экономии, как Рикардо, понятна и очевидна. Если Фуко не останавливается перед столь очевидным перегибом, то лишь потому, что его схема заменяет для него факты. И это не единственный случай — по существу, таким же антинаучным парадоксом выглядит провозглашение Кювье, а не Ламарка предшественником эволюционной биологии, о чем речь шла выше.

Как уже говорилось, язык в эпистеме XIX века превращается из прозрачного посредника мышления и представления в объект познания, обладающий собственным бытием и историей. Эта потеря языком привилегированного места в пространстве мышления восполняется несколькими способами. Во-первых, пафосом позитивистской мечты об идеальном логичном, очищенном от случайностей повседневного употребления языке науки; во-вторых, восстановлением “критической” ценности изучения языка, его особой роли в искусстве понимания текстов; в-третьих, появлением литературы в узком и собственном смысле слова, возрождающей язык в его “непереходном”, самозамкнутом бытии. Для современного мышления важнейшими областями действия языка являются интерпретация и формализация, или, иначе, выявление того, что , собственно, сказано в языке и что вообще может быть в нем сказано. Предел интерпретации — столкновение с тем бессознательным, которое не выразимо ни в каком языке (Фрейд и феноменология). Предел формализации — формы чистого мышления, лишенного языковой оболочки и просвечивающего в своей логической структуре (Рассел и структурализм). И здесь, утверждает Фуко, археологическая почва обоих ответов, несмотря на их внешнюю противоположность, едина.

Но самой характерной приметой современной эпистемы является, по Фуко, ее отношение к проблеме человека.

“Гуманизм” Возрождения или “рационализм” классической эпохи вполне могли отводить человеку привилегированное место во Вселенной, рассуждать об абстрактной природе человека, о его душе и теле, о проблеме рас, о пределах познания человека или пределах его свободы, тем не менее они не могли помыслить человека таким, каким он дан современной эпохе. Человек не возникал в этих системах потому, что место его возможного появления скрадывалось гладкостью взаимопереходов между порядком мысли и порядком бытия. Непрерывность этих переходов обосновывалась всеобщим языком классической эпохи, непрерывно простиравшимся по всему полю бытия-познания в его единстве. Это исключало важнейший с точки зрения современной философии вопрос — проблему бытия сознания и познания. С точки зрения современной эпистемы познание осуществляется не чистой познающей инстанцией, а конечным человеком, ограниченным в каждую историческую эпоху конкретными формами своего тела, потребностей, языка. Связь бытия и мышления в классической эпистеме осуществлялась как бы помимо человека и не нуждалась в нем, и только возникновение жизни, труда,языка в их несводимой к мыслительным представлениям специфичности потребовало “появления” человека, чтобы осуществляться только в нем и через него. К человеку можно приблизиться, лишь познавая его биологический организм, производимые им предметы, язык, на котором он говорит. Тем самым между конечным человеческим бытием и конечными содержаниями жизни, труда, языка устанавливается отношение взаимообоснования: конечное бытие начинает здесь обосновывать само себя, упраздняя тем самым метафизику бесконечного.

Современный человек — это, таким образом, единство эмпирического и трансцедентального. Это значит, что только в человеке и через него происходит познание каких-либо эмпирических содержаний, и вместе с тем только в нем это познание обосновывается, поскольку именно в нем природное пространство живого тела связывается с историческим временем культуры.

Другая особенность человека заключена в том, что он не является ни инертным объектом, “вещью среди вещей”, ни способным к безграничному познанию cogito. Тем самым он оказывается одновременно и местом заблуждения (с точки зрения классического рационализма сама возможность заблуждения всегда оставалась проблемой), и источником напряженного призыва к познанию и самосознанию, которое только и делает человека человеком. Теперь проблемой становится уже не познание природы, внешнего мира, но познание человеком самого себя: своего живого тела, обыденного труда и привычного языка, которые до сих пор были для него естественными, оставаясь при этом непонятными. Человек стремится, но никогда не может полностью понять механизмы языка, осознать себя как живой организм, осуществляющий свои биологические функции независимо от своего сознания и воли, уразуметь себя как источник труда, который одновременно и “меньше” (поскольку воплощает лишь незначительную часть его возможностей), и “больше” человека (поскольку последствия любого его практического действия в мире безграничны и не могут быть все предугаданы наперед).

“Немыслимость” такого исчерпывающего самопознания — это не случайный момент в прозрачных отношениях человека с миром природы и людей, но необходимый спутник человеческого существования. В современной философии “немыслимое” выступает в самых различных обличьях (например, как “бессознательное” или как “отчужденный человек”), но выполняет сходную роль: исподволь влияя на человека, оно побуждает его к знанию и действию. Внедряясь в бытие, мысль приводит его в движение, она не скользит по объекту, но становится реальной силой, действием, практикой.

Рамки современной эпистемы, открывающей человека в пространстве познания, простираются, по Фуко, от Канта, возвестившего о начале “антропологической эпохи”, до Ницше, возвестившего о ее конце, о грядущем пробуждении современности от “антропологического сна”. Между человеком и языком в культуре устанавливаются как бы отношения взаимодополнительности. Однородность и единообразие языка классической эпохи исключали возможность человека: человек появляется в современной эпистеме одновременно с распадением связи между бытием и представлением, с раздроблением языка, некогда осуществлявшего эту связь, на множество ролей и функций. И тенденции развития языка новейшей литературы, в своей самозамкнутости все более обретающего свое давно утерянное единство, предвещают, по мнению Фуко, что человек — т.е. образ человека в современной культуре — уже близок к исчезновению и, возможно, исчезнет, как “лицо, начертанное на прибрежном песке”.

III

Книга Фуко была со вниманием встречена критикой и широкими кругами читателей. И теперь, когда с момента ее выхода в свет прошло уже более десяти лет, споры о ней не затихают. При этом разноречивые мнения критики свидетельствуют и о том, что книга затронула жизненно значимые вопросы, и о том, как сложны и противоречивы ее проблемы *1).

*1) S.Le Bon. Un positiviste de’sepe’re’: Michel Foucault.– “Les temps modernes”, 1967, N 248: R. Boudon. Pour une philosophie des sciences socialec. — “Revue philosophique”, 1969, N 3-4; P.Burgelin. L’arche’ologie du savoir. — “Esprit”, 1967, N 360; G.Canguilhem. Mort de l’homme ou **uisement du cogito? — “Critique”,1967, N242; J.Colombel. Les mots de Foucault et les choses. — “La nouvelle critique”, 1967, N 4 (185); M.Corvez. Les structuralistes, Paris, 1969; J.-M.Domenach. le syste’me et la personne. — “Esprit”,1967, N 360; M.Dufrenne. La philosophie du ne’o-positivisme. — “Esprite”, 1967, N 360; F.Furet. The french left. -“Survey”, 1967, 1967, N 62; Entretiens sur Michel Foucault (J.Proust, J.Stefanini, E.Verley). — “La Pense’e”, 1967, N 137; A.Guedez. Focault, Paris, 1972; V.Labeyrie. Remarques sur l’evolution du concept de biologie. — “Pense’e”,1967, N 135; H.Lefebvre. Positions contre les technocrates, Paris, 1967: J.Parain-Vial. Analyses structurales et ide’ologies structuralistes, Toulouse, 1969; J.-M. Pelorson. Michel Foucalt et l’Espagne. — “La Pense’e”,1968, N 139; Ph. Pettit. The concept of structuralism: a critical analysis, Dublin, 1976; J. Piaget. Le structuralisme, Paris, 1968; P.Toinet et J.Gritti. Le structuralisme: science et ide’ologie, Paris, 1968; P.Vilar. Les mots et les choses dans la pense’e e’conomique. — ” La nouvelle critique”, 1967. N 5 (186); F.Wahl. La Philosophie entre l’avant et l’apre’s du structuralisme. -“Qu’est-ce que le structuralisme?”, Paris, 1968; H.White. Foucault decoded: notes from undergraund.– “History and theory Studies in the philosophy of history”, 1973, vol. XII, N 1.>

Какова главная мысль книги? Какова философская позиция ее автора? Феноменологи и экзистенциалисты упрекали Фуко в позитивизме — будь то “позитивизм понятий” (Дюфренн), “позитивизм знаков” (Сартр) или просто позитивизм как абсолютизация готовых, застывших форм знания (Лебон). Позитивисты отказывались записывать Фуко в свой лагерь: что же это за позитивизм, если он не соответствует лабораторным критериям подлинной научности? (Будон). Многие критики усматривали у Фуко характерные черты феноменологического мышления (Валь), например, появление бытия в хайдеггеровском смысле (Дюфренн), и даже видели в “Словах и вещах” чуть ли не “введение в философию бытия языка” (Парен-Вьяль). На поверку оказывалось также, что эписистемы в концепции Фуко имеют гораздо больше общего с кантовскими априорными структурами познания, переосмысленными с точки зрения нового познавательного опыта, нежели с применением лингвистических моделей в левистросовском смысле (Доменак, Парен-Вьяль). Порой роль “Слов и вещей” в обосновании современного гуманитарного знания даже прямо сопоставлять с ролью кантовской “Критики чистого разума” в обосновании естественных наук (Кангийем).

Да,впрочем, и структурализм ли это? Кем считать Фуко -“доструктуралистом”, не понявшим до конца задач структурализма как современной науки о знаках и знаковых системах (Валь)? Или, быть может, “постструктуралистом”, или “антиструктуралистом”, давно превзошедшим структуралистский лингвицентризм и вышедшим за рамки лингвистической методологии (Петтит, Уайт)?

Столь же разноречивы и мнения критиков Фуко, взятые в плане социально-идеологическом. Выражает ли концепция Фуко периода “Слов и вещей” интересы левых сил (Фюре) или, напротив, защищает интересы крупной буржуазии (Лефевр)? Отображает ли она массовые идеалы потребительского общества или общий мыслительный поиск французской интеллигенции, “перестройку мыслительного поля” в современной французской культуре (Гедез)?

Анализ критических мнений о “словах и вещах” в специально-научном плане также не проясняет картины. Одни исследователи упрекают Фуко в отсутствии или беглой трактовке “великих имен” (Корвез), другие, напротив, видят достоинство работы в ссылках на малоизвестных авторов и малоизвестные произведения (Кангийем). В зависимости от профессиональных интересов одним критикам не хватает на страницах этой книги Боссюэ и Паскаля (Туане, Гритти), другим — Ньютона и Лавуазье(Верли), третьим — “Политической экономии” Монкретьена (Вилар), четвертым — анализа языковедческих трактатов XYII созданных вне рамок пор-роялевской грамматики (Стефанини). Затем спор о фактах перерастает в спор по вопросам более общего характера, связанным, например, с возникновением тех или иных наук или вычленением качественно своеобразных периодов их развития. Современная биология возникла много позже, чем кажется Фуко (Лабери), а современная политэкономия, напротив, гораздо раньше (Вилар). На каком основании, интересуются критики–“пуантилисты” (этот термин принадлежит Стефанини), Сервантес в трактовке Фуко относится к доклассической эпистеме, а, скажем, “Менины” Веласкеса — к классической, ведь хронологический разрыв между ними не столь уж велик? (Пелорсон). Почему в работах Фуко так мало материала из итальянского Возрождения, разве не с Италией мы привыкли прежде всего связывать представление о науке и культуре Ренессанса? (тот же Пелорсон). Где английские политэкономисты конца XYII века? (Вилар). Короче — концептуальная постройка Фуко столь “галлоцентрична”, что сам “король-солнце” мог бы ей позавидовать; а можно ли на основе исследования материала преимущественно французской культуры делать выводы относительно всей Европы в целом?

И вообще — прав ли Фуко в самом своем замысле — вычленить мыслительное единство не только в отдельных науках, но в целых периодах культурного развития Европы? Ведь этот замысел заставляет его сильно преувеличивать единство внутри эпистем за счет многообразия их элементов. Фуко вынужден сопоставлять между собою явления разных размерностей (Пелорсон, Пиаже), ставить на одну доску ученых разного ранга и веса, рассматривать еже сложившиеся науки в сопоставлении с теми областями знания, которые в ту или иную историческую эпоху еще вообще не были науками (Корвез). Подчинение познания данной исторической эпохи единой схеме не позволяет понять и объяснить ведущую роль одних наук в сравнении с другими, например, преимущество физики и математики перед исследованием языка в XYII веке (Корвез). Оно скрывает от Фуко качественную специфику различных периодов внутри эписистемы, например, значение перехода от механицизма к динамизму и от картезианства к ньютонианству (Бюржелен) или различия в трактовке человека Декартом и французскими просветителями XYII века, равно зачисляемыми в классическую эпистему (Верли). Единственность эпистем и жесткость их внутренних связей — вот что мешает нам понять смену мыслительных структур в исторической перспективе (Верли), приводит к “катострофизму” разрывов между ними (Коломбель). При этом связь между элементами внутри эпистемы только кажется жесткой, на самом деле она оказывается одновременно и произвольной, и круговой: поскольку эпистема является вся сразу и одновременно, связь составляющих ее элементов может быть лишь связью случайного совпадения (Лебон). Многим критикам кажется, что исследование споров и столкновений во мнениях внутри эпохи интереснее поисков общей основы их единства, если она вообще доступна вычленению (Лабери), а анализ преемственности в идеях и научных достижениях важнее выявлении качественно своеобразных периодов развития науки (Стефанини, Вилар). Нет , возражают другие критики, замысел известной и популярной книги Т.Куна “Структура научных революций”: Кун лишь описывает те или иные признаки парадигм, а Фуко стремится вычленить подлинные познавательные структуры. Вина того, что это не вполне удалось Фуко, не в прочности замысла, а в несистематичности метода, приведшего к “неразумию развития разума” при переходе от одной эпистемы к другой (Пиаже).

Однако, пожалуй, самая важная проблема, к обсуждению которой сводятся все другие споры — и о фактах в концепции Фуко, и о ее философском и методологическом смысле, — это проблема человека и истории.

Для того чтобы научиться действовать в настоящем и осмысленно строить будущее, человек должен научиться понимать свое собственное прошлое -время культуры, пронизывающее и во многом определяющее его. Действие в настоящем и тем более устремленность в будущее предполагают выход за пределы того, что налично дано в человеке, выявление в нем еще не раскрывшихся возможностей. Для современного человека своеобразной рекогносцировкой такой способности выходить за собственные пределы оказывается познание истории. История не может в собственном смысле слова быть переделана, но она может быть переосмыслена.Для современного человека история — это не объект музейного любопытства и не учебник с готовыми рецептами действия на все случаи жизни. История не дает всеобщих рекомендаций , но зато она скрывает в себе множество смыслов, гораздо больше того, что черпает из нее каждая конкретная эпоха, избирающая и развивающая лишь одни и опускающая другие возможности гуманистического осмысления прошлого. Все сказанное в полной мере относится и к области истории науки и культуры критично по самому своему замыслу, поскольку оно учит отрешаться от всех предлагаемых современным мышлением некритических стереотипов мысли, языка, действия. Историческое исследование показывает их несамоподразумеваемость, их истоки и начала, их конкретно-исторические причины, а следовательно, их преходящий органический смысл. Оно подрывает эгоцентризм человека каждой конкретно-исторической эпохи, показывая возможность и неизбежность также и других способов социальной жизни, других установок, ценностей, идеалов. Именно поэтому в наши дни трактовка истории культуры — предмет горячих споров и идеологических столкновений.

Тезис Фуко об “исчезновении” человека из современной культуры подразумевает вовсе не натуралистическую “смерть человека”, как представляется некоторым критикам преимущественно субъективистской, экзистенциалистской ориентации. Речь идет о том, как, когда и в силу каких обстоятельств в истории западноевропейской культуры нового времени происходили решительные переломы в понимании человека, когда и в силу каких обстоятельств возник тот образ человека, который мы привыкли считать самоподразумеваемым. Таким образом, Фуко “ниспровергает” человека, или, точнее, констатирует его “низвергнутость” с гуманистического пьедестала культуры не с точки зрения абстрактной человеческой природы, но с позиций той эпистемы, той социальной и познавательной структуры, в которой он находится и которая принимает именно этот образ человека. Так что достойной критики представляется здесь не сама эта констатация — она вполне соответствует реальному и объективному положению дел в современной буржуазной культуре, — но нечто совсем другое. Констатируя “смерть человека”, Фуко ни слова не говорит о том, каким может или должен быть тот новый нетрадиционный человек, появление которого предвещается на страницах его книги столь же недвусмысленно, как и исчезновение традиционного человека. Недостаток Фуко в том, что он останавливается на этом критическом усилии познания и не делает следующего, безусловно необходимого,шага — не предлагает никакой позитивной социальной прогностики.

Обе эти стороны концепция Фуко — ценность проводимого им критического анализа современной буржуазной культуры, отсутствие позитивной теоретической программы — отмечены и раскрыты французскими марксистами. Так, по мнению Ги Бесса, например, исследования Фуко “заставляют по-новому взглянуть на некоторые коренные проблемы, еще раз задуматься о положении гуманитарных наук, слишком часто засоренных субъективистскими концепциями, которые принимаются учеными на веру. Устав, как и мы, от рассуждений о “субъекте”, который, сам не зная, о ком и о чем говорит, наивно принимает себя за меру всех вещей, Фуко рассматривает понятия “человек” и “гуманизм” как пережиток такого знания, которое не отвечает требованиям настоящего и тем более будущего”. и далее: “Мы полагаем, что эти понятия имеют право на существование, если удастся освободить их от морализма и “фразы” и толковать их в контексте революционного преобразования общественной практики, а также с учетом исследования социальных условий бытия человечества”[1]. Сама попытка Фуко вычленить общие, исторически меняющиеся схемы, обуславливающие отдельные конкретные идеи, концепции, понятия, может быть интерпретирована в русле Марксовой проблематики “объективных мыслительных форм”, развиваемой им в “Капитале!. Такие “общественно значимые, следовательно, объективные мыслительные формы” [2].

Маркс видит, например, в категориальных системах буржуазной политэкономии. Формы эти “успевают уже приобрести прочность естественных форм жизни, прежде чем люди сделают первую попытку дать себе отчет не в историческом характере этих форм — последние уже, наоборот, приобрели для них характер непреложности, а лишь в содержании”[3]. Исследуя эти объективные мыслительные формы, Маркс подчеркивает несколько основных моментов. Во-первых, это образования “общественно значимые”, объективные, а не продукт некой субъективной иллюзии; во-вторых, область значимости этих форм не ограничивается буржуазной политической экономией, а простирается и на другие области социальной жизни; в-третьих, эти формы не остаются лишь абстрактными регулятивами, но налагают печать на все те конкретные представления об обществе и своем месте в нем,которые складываются у участников той или иной системы социально-экономического производства в ту или иную историческую эпоху; в-четвертых, они являются не только результатами социальной практики п познания, но и сами становятся предпосылками тех конкретных социально-практических и познавательных процессов, которые протекают в этих формах; в-пятых, наконец, они являются некой предельной, не доступной дальнейшему анализу реальностью; напротив, за этими “нелепыми” формами всегда скрывается некая иная реальность (например, за денежной формой товарного производства скрывается общественный труд).

[1] Ги Бесс. Роль марксистско-ленинской философии в современной идеологической борьбе. — “Коммунист”, 1968, N8, с.25.

[2] К.Маркс и Ф.Энгельс. Соч., т. 23, с. 85-86.

[3] Там же, с.86.>

Именно в сторону этой Марксовой проблематики объективных мыслительных форм направлена мысль Фуко стремится обнаружить их общую основу, которая также исторически преходяща. Ясно, что его “язык” — это не язык” в лингвистическом смысле слова. Язык у Фуко — это скорее метафора для обозначения самой возможности соизмерения и взаимопреобразования разнородных продуктов и образований человеческой духовной культуры, общего механизма духовного производства. Как история является лабораторией возможностей понимания, так язык есть лаборатория средств этого понимания, ресурсов культуры. Отсюда единство истории и языка в концепции Фуко. ” Язык” — это уровень первоначального структурирования, на основе которого далее вступают в силу социально-культурные механизмы более высоких уровней,например рационально-логического. Язык мира (Ренессанс), язык мысли (классический рационализм), язык как самозамкнутое бытие (современная эпистема) — все это здесь лишь условное обозначение для различных способов такого структурирования в различные исторические периоды.

Эта попытка Фуко вычленить общий структурирующий механизм во всех образованиях сознания и культуры данной исторической эпохи вполне имеет право на существование. Возражения вызывает другое — опасность абсолютизации того допонятийного уровня, на котором Фуко ведет свое исследование. Ища этот уровень обоснования, Фуко ограничивает поиск всеобщих форм структурирования надстроечных содержаний самой надстройкой и останавливается на этом, не рассматривая более широкий контекст социальных отношений каждой эпохи, который только и мог бы упрочить обоснование вычленяемых “эпистем”. Другая сложность возникает в связи с ограничением исследовательских задач Фуко анализом прерывности при переходе от одной эпистемы к другой в ущерб исследованию преемственности и связей между ними — словом, всей той совокупности факторов, которые позволяют осмыслить смену мыслительных структур как диалектический процесс развития, а не как калейдоскоп образов, чередование которых не обусловлено никакими обстоятельствами внутреннего или внешнего порядка. Преодоление узости этого подхода наряду с расширением круга исследуемого материала намечается в следующих за “словами и вещами” работах Фуко.

“Слова и вещи” относятся как раз к середине творческой биографии Фуко. Здесь он обобщает замысел исследований предшествующих лет, прежде всего работ “Психическая болезнь и личность” (1954), “Безумие и неразумие: история безумия в классический век” (1961), “Рождение клиники: археология взгляда медика” (1963). Единство позволяет рассматривать эти две последние работы вместо со “Словами и вещами” как своего рода трилогию. Уже по одним заглавиям работ Фуко первого периода видно, какой материал привел Фуко к его основной концепции: это были проблемы медицины, в частности психиатрии, и их связь с социальными условиями. Так, “История безумия в классический век” посвящена разбору исторически меняющегося соотношения между социальными критериями разума и психической болезни анализируется у связи с целой совокупностью социальных отношений — юридических, экономических, религиозных. Все эти работы, также как и “слова и вещи”, ставят целью описание тех общезначимых установок мышления и мировосприятия, которые обуславливают возникновение тех или иных культурных и общественных явлений.

Работы, написанные после “Слов и вещей” — “Археология знания”, “Что такое автор”, “Порядок речи”, “Надзор и наказание”, — развивают основной замысел Фуко, внося в него вместе с тем существенные изменения. Самая важная из работ этого периода, “Археология знания”, была своего рода ответом на критику “Слов и вещей” и одновременно, по- видимому, продолжала собственную эволюцию взглядов Фуко. Эта работа — свидетельство серьезного перелома в концепции Фуко, размах культурологических обобщений “Слов и вещей” уступает здесь место более тщательной и методологически отчетливой проработке историко-культурного материала. Цель “Археологии знания” — в прояснении задач исторического (или, точнее, археологического) исследования культуры, которые ранее скорее скрыто подразумевались, нежели открыто высказывались. Для историка (археолога), заявляет Фуко, нет в культуре ничего, заранее заданного: ни грани между объектами наук, с другими формами общественного сознания; даже такие объекты, как “автор” или “произведение”, не подразумеваются сами собой. Все факты, все атомы культуры, представляющиеся недельными, подвергаются делению, все они вписываются в контекст речевых или “дискурсивных” практик. “Дискурсивный” у Фуко не значит “рациональный”, “логический” или “языковой” в собственном  смысле слова. Дискурсия — это срединная область между всеобщими законами и  индивидуальными явлениями, это область условий возможности языка и  познания *1). Дискурсивные практики, по Фуко, не исключают других видов

*1) “Discours” — одно из самых употребительных слов у  Фуко. Оно не подается однозначному переводу на русский язык. Там, где  оно не имеет явного терминологического смысла, его приходится переводить  “речь”, изредка “рассуждение”. Там, где оно употребляется как термин,  причем термин исходный и неопределяемый — в “Словах и вещах” он обычно  относится к языку классической эпохи с его способностью расчленять  мыслительные представления, выражать их в последовательности словесных  знаков, — приходится переводить его словами “дискурсия”, “дискурс”,  “дискурсивный”. В поздних работах Фуко значение этого слова еще более  расширяется и покрывает, по существу, всю совокупность структурирующих  механизмов надстройки в противоположность “недискурсивным” – экономическим, техническим — механизмам и закономерностям.>  социальной практики, но, напротив, предполагают их и требуют выявления  сцеплений между ними. Исследования дискурсивных практик и дискурсивных  ансамблей, возникающих как результат, должны показать, по каким  исторически конкретным правилам образуются объекты тех или иных наук (ибо  они не находятся ни в”словах”, ни в “вещах”; как строятся высказывания  (ибо они не подчиняются ни трансцедентальному субъекту, ни индивидуальной  субъективности,но лишь безличному субъекту дискуссии); как задаются  понятия (посредством связи дискурсивных элементов на допонятийном уровне – путем пересечения, подстановки, смещения, выведения ,  совместности-несовместности и др.); каким образом совершается выборы тех  или иных мыслительных ходов (в тех случаях, когда казалось бы,одинаковые  условия равно допускают прямо противоположные решения).

Ни дискурсивные практики, ни их сочленения в дирскурсивные  ансамбли не налагаются на эпистемы “Слов и вещей”. Это свидетельствует о  значительных сдвигах в методологической позиции автора. Дело здесь не  только в переименовании старых понятий (понятие “эпистемы” практически  почти не встречается в последующих работах Фуко), но в выявлении новых  возможностей исследовательской работы.

В “Археологии знания” и последующих работах Фуко разрешаются по  крайней мере некоторые противоречия, которые в “Словах и вещах” приводили  в тупик. Очевидная произвольность выбора тех или иных фактов в “Словах и  вещах” снижаются анализом закономерности дискурсивных практик  “Археологии знания”; вместо ссылок на авторов и произведения предлагается  программа исследований “авторской функции” в произведениях различного рода  и разных исторических эпох; внутренняя однородность и приглаженность  эпистемического пространства сменяется возможностью разноуровневых  дискурсивных практик и выявлением их взаимосоотношений; прерывность между  эпистемами, напротив, обретает возможность быть осмысленной наряду с  другими преобразованиями, происходящими в структуре дискурсивных  ансамблей. Так, происходит сужение общенаучных и философских претензий  Фуко и вместе с тем расширение исследуемого им материала.. Например,  книга “Надзор и наказание” (результат длительной работы Фуко в составе  комитета по обследованию состояния французских тюрем) содержит  исторический очерк пенитенциарной системы в европейских странах от  средневековья и до наших дней. Следующей частью “археологии культуры”  должен стать шеститомный труд по истории секса. Словом, Фуко продолжает  “подрывную работу” (выражение одного из французских критиков)  исследователя, снимающего запреты современного буржуазного общества на те  или иные предметы, символы, значения. Творческая биография исследователя  далека от завершения. Время окончательных оценок для Фуко еще не  наступило.

Мы видим, таким образом, что ответ на ту культурную ситуацию, в  которой находится и пишет Фуко, не является ни апологетикой наличной  действительности, ни бегством в сферу иррационального и  субьективистского. При всей кажущейся абстрактности своих построений Фуко  продолжает трезвый, кропотливый, систематичный труд ученого, хотя и  лишенный позитивных социальных перспектив, но тем не менее несущий в себе  ощутимый заряд интеллектуального критицизма. Именно этим он и интересен  для советского читателя.

Н.С.Автономова

ПРЕДИСЛОВИЕ

Эта книга вызвана к жизни одним из произведений Борхеса *1).

*Борхес, Хосе Луис род. в 1899 году) — аргентинский писатель, поэт,  прозаик, философ. — Прим. ред.>  Точнее — смехом, прозвучавшим под влиянием его чтения, смехом, который  колеблет все привычки нашего мышления — нашего по эпохе и географии — и  сотрясает все координаты и плоскости, упорядочивающие для нас великое  разнообразие существ, вследствие чего утрачивается устойчивость и  надежность нашего тысячелетнего опыта Тождественного и Иного. В этом  произведении цитируется”некая китайская энциклопедия”, в которой  говорится, что “животные подразделяются на: а) принадлежащих Императору,  б)бальзамированных, в) прирученных, г1 молочных поросят, д) сирен, е)  сказочных, ж) бродячих собак, з) включенных в настоящую классификацию, и)  буйствующих, как в безумии, к) неисчислимых, л) нарисованных очень тонкой  кисточкой из верблюжьей шерсти, м) и прочих, п) только что разбивших  кувшин, о) издалека кажущихся мухами”. Предел нашего мышления — то есть  совершенная невозможность мыслить т а к и м о б р а з о м — вот что  сразу же открывается нашему взору, восхищенному этой таксономией; вот  какое экзотическое очарование иного способа мыслить предстает перед нами  под покровом аполога.

Что же именно нельзя осмыслить, о какой невозможности идет речь?  Каждой из этих необычных рубрик можно дать точную интерпретацию и  конкретное содержание; некоторые из них и в самом деле включают  фантастические существа — сказочных животных или сирен; но, не выделяя  их, китайская энциклопедия как раз препятствует возможности отождествить  их со всеми прочими; она тщательно отличает реально существующих животных  (буйствующих, как в безумии, или только что разбивших кувшин) от  существующих лишь в воображении. опасные смещения предотвращены, гербы и  басни нашли сове специфическое место; нет больше немыслимых амфибий, нет  когтистых крыльев, нет омерзительной чешуйчатой кожи, нет и этих  многоликих, бесовских, огнедышащих чудищ. Чудовищность облика не  характеризует на существующих реально, ни воображаемых зверей; она не  лежит в основе и какой-либо странной способности. Ее вообще не было бы в  этой классификации, если бы она не проникла во все пробелы, во все  промежутки, р а з д е л я ю щ и е одни существа от других. Невозможность  кроется не в “сказочных”животных, поскольку они так и обозначены, а в их  предельной близости к бродячим собакам или к тем животным, которые  издалека кажутся мухами. Именно сам алфавитный ряд (а, б, в, г),  связывающий каждую категорию со всеми другими, превосходит всякое  воображение и всякое возможное мышление. Речь, впрочем, идет не о  причудливости необычных сопоставлений. Известно, насколько ошеломляющим  оказывается сближение крайностей или попросту неожиданное соседствование  не связанных между собой вещей: уже само перечисление, сталкивающее их  вместе, обладает магической силой. “Я больше не голоден, говорит Эстен. – Весь сегодняшний день будут в безопасности под покровом моей слюны:  “Aspics, Amphisbe’nes, Anerudutes, Abedessimons, Alarthraz, Ammobates,  Apinaos, Alatrabans, Aractes, Asterions, Alchtarates, Arges, Araineas,  Ascalabes, Attelabes, Ascalabotes, Aemorroi’des… ” *1). Но все эти  черви и змеи, все эти обитатели гнили и трясин кишат, как и слоги,  называющие их, в слюне Эстена: в ней они обладают своим о б щ и м м е с  т о м подобно тому, как им становится операционный стол для зонтика и  швейной машины *2). Если странность их встречи и обнаруживается, то это благодаря этому , этому , этому , прочность и очевидность которых гарантирует возможность их совмещения. Конечно, невероятно, чтобы геморрои, пауки и аммобаты однажды смешались бы под зубами Эстена, но в конце концов в этой гостеприимной и ненасытной глотке у них было где расположиться и обрести сосуществование под одним нёбом. *) 1. Аспиды, двухголовые змеи и т.д. В частности, аммобаты – род живущих в песке насекомых. — Прим.перев.

2. Образ , заимствованный у Лотреамона и Бретона. — Прим.  ред.>

Напротив, чудовищность, которую Борхес вводит в свое перечисление, состоит в том, что общее пространство встреч оказывается здесь разрушенным. Невозможным является не соседство вещей, но общая почка их соседствования. Где бы еще могли встретиться животные, “и) буйствующие, как в безумии, к) неисчислимые, л) нарисованные очень тонкой кисточкой из верблюжъей шерсти”, как не в бестелесном голосе, осуществляющем их перечисление, как не на странице, на которой оно записывается? Где бы еде могли быть сопоставлены, как не в не имеющем места пространстве языка? Но, размещая их язык всегда открывает лишь такое пространство, которое недоступно осмыслению. Центральная категория животных, “включенных в настоящую классификацию”, ясно показывает посредством недвусмысленной ссылки на известные парадоксы, что никогда не удастся установить между каждой из этих совокупностей и совокупностью, объединяющей их, устойчивое отношение содержимого к содержащему: если все без исключения распределенные животные размещаются в одной из клеток таблицы, то не находятся ли в ней все другие клетки? А в каком пространстве помещается сама эта клетка? Бессмыслица разрушает  перечисления, делая невозможным то , котором распределялись бы перечисляемые явления. Борхес не прибавляет никакой фигуры к атласу невозможного, он нигде не вызывает вспышку поэтического сочетания, он лишь увертывается от самой скромной, но и самой настоятельной необходимости; он изымает место, безгласную основу, на которой существа могут совмещаться друг с другом. Изъятие это замаскировано, или, скорее, жалким образом обозначено буквенным перечислением в рамках нашего алфавита, предназначенным служить направляющей (единственно зримой) нитью для перечислений китайской энциклопедии… Коротко говоря, изъят знаменитый “операционный стол”. Воздавая Русселю 1) лишь в небольшой степени должное за его неизменно важные заслуги, я использую это слово “стол” в двух совмещаемых смыслах: никелированный, прорезиненный, сияющий белизной, сверкающий под солнцем бестеневых ламп стол, на котором на мгновение, а может быть навсегда, зонтик встречает швейную машину; и “таблица” 2), с помощью которой мысль упорядочивает явления, разделяет их на классы, группирует по названиям, обозначающим их сходства и отличия, -область, где начиная с незапамятных времен язык пересекается с пространством. 1)P у с с е л ь Р е й м о н (1877 — 1933) — французский писатель, предвосхитивший сюрреализм и школу “нового романа”. — Прим. ред. 2) table — по-французски “стол” и “таблица”. — Прим. ред.> Этот текст Борхеса заставил меня долго смеяться, но при этом я испытывал вполне определенную, трудно преодолимую неловкость, обусловленную, может быть, тем, что вслед за смехом рождалось подозрение, что существует худший беспорядок, чем беспорядок н е у м е с т н о г о и сближения несовместимого. Этот беспорядок, высвечивающий фрагменты многочисленных возможных порядков в лишенной закона и геометрии области г е т е р о к л и т н о г о; и надо истолковать это слово, исходя непосредственно из его этимологии, чтобы уловить, что явления здесь “положены”, “расположены”, “размещены” в настолько различных плоскостях, что невозможно найти для них пространство встречи, определить о б щ е е м е с т о для тех и других. У т о п и и утешают: ибо, не имея реального места, они тем не менее расцветают на чудесном и ровном пространстве; они распахивают перед нами города с широкими проспектами, хорошо возделанные сады, страны благополучия, хотя пути к ним существуют только в фантазии. Г е т е р о т о п и и тревожат, видимо, потому, что незаметно они подрывают язык; потому что они мешают называть эти  то; потому что они “разбивают” нарицательные имена или создают путаницу между ними; потому что они заранее разрушают “синтаксис”, и не только тот, который строит предложения, но и тот, менее явный, который “сцепляет” слова и вещи (по смежности или противостоянию друг другу). Именно поэтому утопии делают возможными басни и рассуждения: они лежат в фарватере языка, в фундаментальном измерении ф а б у л ы; гетеротопии (которые так часто встречаются у Борхеса) засушивают высказывание, делают слова автономными; оспаривают, начиная с ее основ, всякую возможность грамматики; они приводят к развязке мифы и обрекают на бесплодие лиризм фраз. По-видимому, некоторые афазики не могут классифицировать единообразно мотки шерсти разной окраски, лежащие перед ними на столе, как если бы этот четырехугольник не мог служить однородным и нейтральным пространством, где предметы одновременно обнаруживали бы непрерывность своих тождеств или различий и семантическое поле своих наименований. В этом однородном пространстве, где вещи обычно распределяются и называются, афазики образуют множество небольших, неровно очерченных и фрагментарных участков, в которых безымянные черты сходства склеивают вещи в разобщенные островки: в одном углу они помещают самые светлые мотки, в другом — красные, где-то еще — мотки с наибольшим содержание шерсти и в другом месте — самые длинные, или с фиолетовым отливом, или скатанные в клубок. Но, едва намеченные, все эти группировки рассыпаются, так как сфера тождества, которая их поддерживает, сколь бы узкой она ни была, все еще слишком широка, чтобы не быть неустойчивой; и так до бесконечности больной собирает и разъединяет, нагромождает разнообразные подобия, разрушает самые очевидные из них, разрывает тождества, совмещает различные критерии, суетится, начинает все заново, беспокоится и в конце концов доходит в своей тревоге до предела.

Замешательство, заставляющее смеяться при чтении Борхеса, без сомнения, сродни глубокому расстройству тех, речь которых нарушена: утрачена “общность” места и имени. Атопия, афазия. Тем не менее текст Борхеса имеет иную направленность; это искажение классификационного процесса, препятствующее нам осмыслить его, эта таблица, лишенная однородного пространства, имеют своей мифической родиной, согласно Борхесу, вполне определенную страну, чье имя уже содержит для Запада огромный запас утопий. Разве Китай не является в наших грезах привилегированным м е с т о м п р о с т р а н с т в а? Для нашей системы воображения китайская культура является самой скрупулезной, самой иерархизированн, самой безразличной к событиям времени, наиболее сильно связанной с чистым развертыванием протяженности. Оно нам видится как цивилизация дамб и запруд под ликом вечного неба, мы видим ее развернувшейся и застывшей на всей поверхности окруженного стенами континента. Даже само письмо этой цивилизации не воспроизводит в горизонтальных линиях ускользающий полет голоса; оно воздвигает в вертикальных столбцах неподвижный и все же опознаваемый образ самих вещей. Таким образом, китайская энциклопедия, которую цитирует Борхес, и предлагаемая ею таксономия приводят к мышлению вне пространства, к беспризорным словам и категориям, которые, однако, покоятся на торжественном пространстве, перегруженном сложными фигурами, переплетающимися дорогами, странными пейзажами, тайными переходами и непредвиденными связями; итак, на другом конце обитаемой нами Земли существует как будто бы культура, всецело подчиненная протяженности, но не распределяющая изобилие живых существ ни в одном из тех пространств, в которых мы можем называть, говорить, мыслить.

Что гарантирует нам полную надежность устанавливаемой нами продуманной классификации, когда мы говорим, что кошка и собака меньше похожи друг на друга, чем две борзые, даже если обе они приручены или набальзамированы, даже если они обе носятся как безумные и даже если они только что разбили кувшин? На каком “столе”, согласно какому пространству тождеств, черт сходства, аналогий привыкли мы распределять столько различных и сходных вещей? В чем состоит эта логичность, которая явно не определяется а п р и о р н ы м и необходимым сцеплением и не обусловливается непосредственно чувственными содержаниями? Ведь дело здесь идет не о связи следствий, но о сближении и выделении, об анализе, сопоставимости и совместимости конкретных содержаний; нет ничего более зыбкого, более эмпирического (во всяком случае, по видимости), чем попытки установить порядок среди вещей; ничто не требует более внимательных глаз, более надежного и лучше развитого языка; ничто не призывает нас более настойчиво опираться на многообразие качеств и форм. А ведь даже неискушенный взгляд вполне смог бы соединить несколько похожих фигур и отличить от них какие-то другие в силу тех или иных особенностей -фактически даже при самой наивной практике любое подобие, любое различие вытекает из вполне определенной операции и применения предварительно установленного критерия. Для установления самого простого порядка необходима “система элементов”, то есть определение сегментов, внутри которых смогут возникать сходства и различия, типы изменений, претерпеваемых этими сегментами, наконец, порог, выше которого будет иметь место различие, а ниже — подобие. Порядок — это то, что задается в вещах как их внутренний закон, как скрытая сеть, согласно которой они соотносятся друг с другом, и одновременно то, что существует, лишь проходя сквозь призму взгляда, внимания, языка; в своей глубине порядок обнаруживается лишь в пустых клетках этой решетки, ожидая в тишине момента, когда он будет сформулирован. Основополагающие коды любой культуры, управляющие ее языком, ее схемами восприятия, ее обменами, ее формами выражения и воспроизведения, ее ценностями, иерархией ее практик, сразу же определяют для каждого человека эмпирические порядки, с которыми он будет иметь дело и в которых будет ориентироваться. На противоположном конце мышления научные теории или философские интерпретации объясняют общие причины возникновения любого порядка, всеобщий закон, которому он подчиняется, принципы, выражающие его, а также основания, согласно которым установился именно данный порядок, а не какой-нибудь другой. Но между этими столь удаленными друг от друга областями находится такая сфера, которая выполняет функцию посредника, не являясь при этом менее основополагающей: она менее четко очерчена, более непостижима и, пожалуй, менее доступна анализу. В этой сфере любая культура, незаметно отрываясь от предписываемых ей первичными кодами эмпирических порядков, впервые занимая по отношению к ним определенную дистанцию, заставляет их терять свою изначальную прозрачность, перестает пассивно подчиняться их проникновению, освобождается от их непосредственного и незримого влияния, освобождается в достаточной мере, чтобы отметить, что эти порядки, возможно, не являются ни единственно возможными, ни наилучшими. Таким образом, оказывается, что она сталкивается с тем элементарными фактом, что под ее спонтанно сложившимися порядками находятся вещи, сами по себе доступные упорядочиванию и принадлежащие к определенному, но не выраженному порядку, короче говоря, что и м е ю т с я элементы порядка. Дело обстоит так, как если бы, освобождаясь частично от своих лингвистических, перцептивных, практических решеток, культура применяла бы к ним иную решетку, которая нейтрализует первые и которая, накладываясь на них, делала бы их очевидными и одновременно излишними, вследствие чего культура оказывалась бы перед лицом грубого бытия порядка. Коды языка, восприятия, практики критикуются и частично становятся недействительными во имя этого порядка. Именно на его основе, принимаемой за положительную опору,, и будут выстраиваться общие теории об упорядоченности вещей и вытекающие из нее толкования. Итак, между уже кодифицированным взглядом на вещи и рефлексивным познанием имеется промежуточная область,, раскрывающая порядок в самой его сути: именно здесь он обнаруживается, в зависимости от культур и эпох, как непрерывный и постепенный или как раздробленный и дискретный, связанный с пространством или же в каждое мгновение образуемый напором времени, подобный таблице переменных или определяемый посредством изолированных гомогенных систем, составленный их сходств, нарастающих постепенно или же распространяющихся по способу зеркального отражения, организованный вокруг возрастающих различий и.т.д. Вот почему эта “промежуточная” область, в той мере, в какой она раскрывает способы бытия порядка, может рассматриваться как наиболее основополагающая, то есть как предшествующая словам, восприятиям и жестам, предназначенным в этом случае для ее выражения с большей или меньшей точностью или успехом (поэтому эта практика порядка в своей первичной и нерасчленяемой сути всегда играет критическую роль); как более прочная, более архаичная, менее сомнительная и всегда более “истинная”, чем теории, пытающиеся дать им ясную форму, всестороннее применение или философскую мотивировку. Итак, в каждой культуре между использованием того, что можно было бы назвать упорядочивающими кодами, и размышлениями о порядке располагается чистая практика порядка и его способов бытия.

В предлагаемом исследовании мы бы хотели проанализировать именно эту практику. Речь идет о том, чтобы показать, как она смогла сложиться начиная с XYI столетия в недрах такой культуры, как наша: каким образом наша культура, преодолевая сопротивление языка в его непосредственном существовании, природных существ, какими они воспринимались и группировались, и проводившихся обменов, зафиксировала наличие элементов порядка обмены обязаны своими законами, живые существа — своей регулярностью, слова — своим сцеплением и способностью выражать представления; какие проявления порядка были признаны, установлены, связаны с пространством и временем для того,,1чтобы образовать положительный фундамент знаний. развивавшихся в грамматике и в филологии6, в естественной истории и в биологии, в исследовании богатств и политической экономии. Ясно, что такой анализ не есть история идей или наук; это, скорее, исследование, цель которого — выяснить, исходя из чего стали возможными познания и теории, в соответствии с каким пространством порядка конституировалось знание ; на основе какого исторического Ошибка! Недопустимый объект гиперссылки.1) Проблемы метода, поставленные такого рода “археологией”, будут проанализированы в одной из следующих работ.>

Но это археологическое исследование обнаруживает два крупных разрыва в э п и с т е м е западной культуры: во-первых, разрыв, знаменующий начало классической эпохи (около середины XVII века), а во-вторых, тот, которым в начале XIX века обозначается порог нашей современности. Порядок, на основе которого мы мыслим, имеет иной способ бытия, чем порядок, присущий классической эпохе. Если нам и может казаться, что происходит почти непрерывное движение европейского , начиная с Возрождения и вплоть до наших дней; если мы и можем полагать, что более или менее улучшенная классификация Линнея в целом может сохранять какую-то значимость; что теория стоимости Кондильяка частично воспроизводится в маргинализме XIX века; что Кейнс прекрасно сознавал сходство своих анализов с анализами Кантильона; что направленность В с е о б щ е й г р а м м а т и к и (выраженная у авторов Пор–Рояля или у Бозе) не слишком далека от нашей современной лингвистики, — то, так или иначе, вся эта квазинепрерывность на уровне идей и тем, несомненно, оказывается исключительно поверхностным явлением; на археологическом же уровне выясняется, что система позитивностей изменилась во всем своем объеме на стыке XVIII и XIX веков. Дело не в предполагаемом прогрессе разума, а в том, что существенно изменился способ бытия вещей и порядка, который распределяя их, предоставляет их знанию. Если естественная история Турнефора, Линнея и Бюффона и соотносится с чем-то иным, чем она сама, то не с биологией, не со сравнительной анатомией Кювье или с эволюционной теорией Дарвина, а со всеобщей грамматикой Бозе, с анализом денег и богатства, сделанным Лоу, Вероном де Форбонне или Тюрго. Возможно, что познания умножают друг друга, идеи трансформируются и взаимодействуют (но как; — историки нам этого пока не сказали); во всяком случае, с определенностью можно сказать одно: археология, обращаясь к общему пространству знания, определяет синхронные системы, а также ряд мутаций, необходимых и достаточных для того, чтобы очертить порог новой позитивности. Таким образом, анализ раскрыл связь, которая существовала в течение всей классической эпохи между теорией представления и теориями языка, природных классов, богатства и стоимости. Начиная с ХIX века именно эта конфигурация радикально изменяется: исчезает теория представления как всеобщая основа всех возможных порядков; язык как спонтанно сложившаяся таблица и первичная сетка вещей, как необходимый этап между представлением и формами бытия в свою очередь так-же сходит на нет; в суть вещей проникает глубокая историчность, которая изолирует и определяет их в присущей им связи, придает им обусловленные непрерывностью формы порядка; анализ обращения и денег уступает место исследованию производства; изучение организма заменяет установление таксономических признаков; а главное -язык утрачивает свое привилегированное место и сам в свою очередь становится историческим образованием, связанным со всей толщей своего прошлого. Но по мере того ,как вещи замыкаются на самих себе, не требуя в качестве принципа своей умопостигаемости ничего, кроме своего становления, и покидая пространство представления, человек в свою очередь впервые вступает в сферу западного знания. Странным образом человек, познание которого для неискушенного взгляда кажется самым древним исследованием со времени Сократа, есть, несомненно, не более чем некий разрыв в порядке вещей, во всяком случае, конфигурация, очерченная тем современным положением, которое он занял ныне в сфере знания. Отсюда произошли все химеры новых типов гуманизма, все упрощения “антропологии”, понимаемой как общее, полупозитивное, полуфилософское размышление о человеке. Тем не менее утешает и приносит глубокое успокоение мысль о том, что человек — всего лишь недавнее изобретение, образование, которому нет и двух веков, малый холмик в поле нашего знания, и что он исчезнет, как только оно примет новую форму.

Мы видим, что такое исследование несколько перекликается с проектом написания истории безумия в классическую эпоху *1); оно обладает теми же самыми временными рамками, беря свое начало в конце Возрождения и обнаруживая при переходе к XIX веку порог современности, в которой мы все еще пребываем. В то время как в истории безумия исследовался способ,

* 1) Фуко написал книгу на эту тему — “Histore de la folie a’ l’age classique”, Paris, Plon,1961.–Прим. ред.> каким культура может в массовидной и всеобщей форме зафиксировать отличие,которое ее ограничивает, здесь речь идет о способе, с помощью которого она устанавливает близость между вещами, картину их сходств и порядок, согласно которому их нужно рассматривать. В целом речь идет об истории сходства: выявляется, при каких условиях классическое мышление получило возможность осмысливать при сопоставлении вещей отношения однородности или эквивалентности, обосновывающие и оправдывающие слова, классификации, обмены; исходя из какого исторического a p r i o r i удалось определить главное поле различных тождеств,которое устанавливается на запутанном, неопределенном, безликом и как бы безразличном фоне различий. История безумия была бы историей Иного, того, что для любой культуры является и внутренним, и вместе с тем чуждым; следовательно, того, что надо исключить (чтобы предотвратить опасность изнутри), но изолируя (чтобы ослабить ее инаковость). История же упорядочивания вещей была бы историей Тождественного, того, что является одновременно и раздробленным, и родственным в рамках данной культуры, следовательно, того, что должно быть различено посредством признаков и собрано в тождества.

И если принять во внимание, что болезнь является беспорядком, опасным изменением в человеческом теле, доходящим до самой сути живого, но также и природным явлением, наделенным своими закономерностями, своими сходствами и типами, то видно, какое место могла бы занять археология медицинского взгляда на вещи *1) То, что предстает археологическому анализу, начиная от предельного опыта Иного и кончая конститутивными формами медицинского знания и от этих форм до порядка вещей и до мышления Тождественного, — это и есть классическое знание или, скорее, тот порог, который в нас отделяет от классического мышления и образует нашу современность. На этом пороге впервые возникло то странное формообразование знания, которое называют человеком и которое открыло пространство, присущее наукам о человеке. Пытаясь выявить этот глубокий сдвиг в западной культуре, мы восстанавливаем ее разрывы, ее неустойчивость, ее недостатки на нашей почва, безмолвной и наивно полагаемой неподвижной; именно эта почва снова колеблется под нашими шагами.

1) Фуко написана книга на эту — “Naissance de la clinique: une arche’ologie du me’dical”, Paris, P.U.F., 1963.– Прим. ред.>

Глава I

ПРИДВОРНЫЕ ДАМЫ

1

Художник стоит слегка в стороне от картины. Он смотрит на модель; может быть, ему нужно добавить последний мазок, но возможно, что не проведена еще первая линия. Рука в которой он держит кисть, повернута налево, к палитре. На одно мгновение он неподвижно застыл между полотном и красками. Руку мастера удерживает взгляд, который в свою очередь покоится на прерванном движении. События развернутся между кончиком кисти и острием взгляда.

Однако это произойдет не без многих подспудных уклонений. Художник поместился на некотором расстоянии от полотна, над которым он работает. Иными словами, для зрителя рассматривающего его, он стоит справа от картины, занимающей весь левый край и повернутой к зрителю задней стороной; видна лишь эта изнанка да огромная рама, поддерживающая полотно. Напротив, художник прекрасно виден во весь рост; во всяком случае, его не скрывает высокий холст, который, возможно, загородит его, когда, шагнув к нему мастер вновь примется за работу. Вероятно, он только что предстал перед глазами зрителя, выйдя из чего-то вроде большой воображаемой клетки, проецируемой назад поверхностью, над которой он трудится. Теперь, когда работа приостановилась, его можно видеть в нейтральной точке этого колебания. Его темная фигура, его светлое лицо посредничают между видимым и невидимым: выходя из-за холста, уклоняющегося то нашего любопытства, художник входит в поле нашего зрения, но, как только он шагнет вправо, скрываясь от нас, он разместится в точности перед полотном , над которым он работает, там где его картина, на мгновение оставшаяся без внимания, снова станет для него полностью зримой. Дело обстоит так, как если бы художник мог быть одновременно видимым на картине где он изображен, и сам видеть ту картину, на которой он старается что-то изобразить. Он пребывает на стыке этих двух несовместимых видимостей.

Слегка повернув лицо и наклонив голову к плечу, художник смотрит. Он фиксирует взглядом невидимую точку, которую, однако, мы, зрители, легко можем локализовать, так как эта точка мы сами: наше тело, наши глаза. Зрелище, которое он разглядывает, является, следовательно дважды невидимым: во-первых, поскольку оно не представлено в пространстве картины и, во-вторых, поскольку оно располагается в той невидимой точке, в том убежище, в котором наш взгляд скрывается от нас самих в тот момент, когда мы смотрим. Но тем не менее как мы смогли бы не заметить этой невидимости здесь, перед нашими глазами, когда в самой картине она обладает своим осязаемым эквивалентом, своим запечатленным образом? В самом деле, можно было бы догадаться, что рассматривает художник, если бы можно было бросить взгляд на полотно, которым он занят. Но мы видим только лишь изнанку холста, горизонтальные брусья и вертикальный наклонный брус мольберта. Высокий однообразный прямоугольник, занимающий всю левую часть реальной картины и изображающий оборотную сторону представленного полотна, воспроизводит в виде поверхности глубинную невидимость того, что созерцает художник: это пространство, в котором мы находимся и которым мы сами являемся. От глаз художника к объекту его созерцания властно прочерчена линия, которую мы не можем избежать, рассматривая картину: она пересекает реальную картину и достигает перед ее поверхностью той точки, с которой мы видим художника, смотрящего на нас; эта пунктирная линия неминуемо настигает нас, связывая нас с тем, что представлено на картине.

Кажется, что это простое место чистой взаимности: мы разглядываем картину, с которой художник в свою очередь созерцает нас; ничего, кроме лиц, обращенных друг к другу, кроме уставленных друг на друга глаз, кроме прямых взглядов, которые, пересекаясь, взаимно накладываются. И тем не менее эта тонкая линия видимости при своем возвращении охватывает целую сложную сеть неопределенностей, обменов и уклоняющихся движений. Художник лишь в той мере направляет свой взгляд на нас, в какой мы находимся на месте, соответствующем его сюжету. Мы, зрители, — лишние. Попав под этот взгляд, мы изгнаны им, замещены тем, что все время находилось здесь до нас: самой моделью. Но и наоборот: взгляд художника обращен в пространство вне картины, в пустоту, что позволяет ему принять столько моделей, сколько придет зрителей; в этом конкретном. хотя и безразличном месте созерцающий и созерцаемый без конца меняются местами. Ни один взгляд не является устойчивым, или, скорее, в безличном следе, оставленном взглядом, пронизывающим полотно по перпендикуляру, субъект и объект, зритель и модель бесконечно меняются ролями. И здесь большое, видимое с изнанки полотно в крайней левой части картины выполняет другую свою роль: упорно невидимое, оно так и не дает обнаружить и точно определить соотношение взглядов. Непрозрачная неподвижность, которую она устанавливает с одной стороны картины, приводит к постоянной неустойчивости игры метаморфоз, возникающей в центре картины между зрителем и моделью. Ведь мы видим лишь эту изнанку холста и не знаем, ни кто мы, ни что мы делаем. Видимы ли мы или видим сами? В данный момент художник смотрит на место, беспрестанно меняющее свое содержание, форму, облик, идентичность. Однако внимательная неподвижность его глаз отсылает в другую, хорошо им знакомую сторону, в которую, несомненно, они вскоре устремятся вновь: в сторону неподвижного полотна, на котором создается, а возможно, уже давно и навсегда создан портрет, который больше никогда не исчезнет. Таким образом, повелительный взгляд художника управляет воображаемым треугольником, очерчивающим эту картину в картине: на его вершине -единственная видимая точка — глаза мастера, в основании с одной стороны -точка расположения невидимой модели, а с другой — вероятно, уже набросанное изображение на видимом нам с изнанки полотне.

Останавливаясь на зрителе, глаза художника схватывают его и заставляют войти в картину, назначают ему особое, а вместе с тем неизбежное место, отнимают у него его светлый и зримый облик и переносят его на недостижимую поверхность перевернутого полотна. Зритель видит, что его незримый облик стал видимым для художника и воссозданным в окончательно невидимом для него самого образе. Эффект усилен и сделан еще более неизбежным посредством боковой ловушки. Свет попадает в картину с правой стороны, из окна, в очень сжатой перспективе. Виден лишь сам оконный проем, так, что поток света, льющийся сквозь него, с одинаковой щедростью освещает два соседних, пересекающихся, но несводимых одно к другому пространства: поверхность полотна вместе с объемом, который она представляет (то есть мастерскую художника или гостиную, в которой он установил свой мольберт), и перед этой поверхностью реальное пространство, занимаемое зрителем (или же воображаемое местоположение модели). Идя по комнате справа налево, мощный золотистый свет устремляет зрителя к художнику, а модель — к полотну. Этот же свет, освещая художника, делает его видимым для зрителя, создавая для глаз модели сверкание золотых линий, образуемых рамой загадочного полотна, в котором окажется замкнутым ее перенесенный туда облик. Эта виднеющаяся с края часть окна, едва намеченная на картине, высвобождает прямой и рассеянный свет, который служит местом для изображения. Это окно уравновешивает находящееся на другом конце картины невидимое полотно: подобно тому как это последнее, обращенное изнанкой к зрителям, вливается с картину, которая его представляет и образует посредством наложения ее видимой изнанки на поверхность несущей картины, недоступное для нас место, где сияет Образ, как таковой,– точно так же окно, этот простой проем, создает настолько же открытое пространство, насколько другое является скрытым, настолько же являющееся общим для художника, для персонажей, моделей, зрителей, насколько другое пространство является одиноким (так как никто на него не смотрит, даже сам художник). Справа через незримое окно распространяется чистый световой объем, делающий видимым любое представление; слева простирается поверхность, скрывающая по другую сторону чересчур отчетливо видимой основы изображение, которое она несет. Свет, заливающий сцену (я имею в виду как комнату, так и полотно, как комнату, изображенную на полотне, так и комнату, в которой это полотно размещено), окутывает персонажей и зрителей и под взглядом художника уносит их к тому месту, где их будет изображать его кисть. Однако он нас оно скрыто. Мы смотрим на себя, в то время как художник смотрит на нас, ставших видимыми для его глаз благодаря тому же самому свету, который делает его видимым для нас. И в тот момент, когда мы должны будем увидеть себя запечатленными его рукой, как в зеркале, мы сможем уловить лишь тусклую оборотную сторону зеркала. Заднюю стенку большого наклонного зеркала.

Однако прямо перед зрителем — перед нами самими — на стене, образующей задний фон комнаты, художник изобразил ряд картин. И вот среди всех этих развешенных полотен одно сверкает особым блеском. Его рамка -шире и темнее, чем у других, однако белая полоска удваивает ее с внутренней стороны, распространяя по всей поверхности этого полотна свет, который трудно локализовать, ибо идти ему неоткуда, разве что изнутри. В этом странном свете вырисовываются два силуэта а над ними, немного сзади, тяжелый пурпурный занавес. На остальных картинах не видно ничего, кроме нескольких более бледных пятен, граничащих с полной темнотой, лишенной глубины. Напротив. эта картина обнаруживает пространство, уходящее вглубь. В нем с такой ясностью, которая свойственна только этому полотну, размещаются распознаваемые формы. Среди всех этих элементов, предназначенных для того, чтобы дать изображения, но тем не менее отрицающих, скрывающих или устраняющих их в силу своей позиции или удаления, только эта картина честно реализует свою функцию, давая увидеть то, что должна показывать, несмотря на свою удаленность и на окружающую ее тень. Однако это не картина: это — зеркало. Оно дает, наконец, то волшебство удвоения, в котором было отказано как картинам, находящимся в глубине, так и залитому светом переднему плану вместе с его ироническим полотном.

Из всех изображений, представленных на картине, зеркальное является единственно видимым, однако никто не него не смотрит. Стоя около своего полотна, поглощенный своей моделью, художник не может видеть этого зеркала, мягко сверкающего сзади него. Большинство других персонажей картины также повернуты к тому, что должно происходить впереди, к этой ярко освещенной незримости, окаймляющей полотно, и к этой полосе света, где их взгляды должны увидеть тех, кто их видит, а вовсе не к мрачному пространству, замыкающему комнату, в которой они представлены. Правда, некоторые головы изображены в профиль, но ни одна из них не повернута достаточно в глубину комнаты, чтобы увидеть это оставленное без внимания зеркало, этот маленький блестящий прямоугольник, который есть не что иное, как сама видимость, которую, однако, ни один взгляд не стремится схватить и актуализировать, насладившись внезапно созревшим плодом предлагаемого ею зрелища.

Надо признать, что с этим безразличием можно сравнить лишь безразличие самого зеркала. Действительно, оно не отражает ничего из того, что находится в том же пространстве, что и оно само: ни художника, который повернулся к нему спиной, ни персонажей в центре комнаты. Его светлая глубина отражает не то, что видимо. Голландской живописи была присуща традиция, согласно которой зеркала играют роль удваивающего средства: они повторяли то, что впервые давалось в картине, но внутри воображаемого, измененного, ограниченного, искривленного пространства. В таком зеркале виднелось то же самое, что и на первом плане картины, но в расчлененном и вновь воссозданном, по иному закону, виде. Здесь же зеркало ничего не говорит о том, что уже было сказано. Однако оно находится почти в центре картины: его верхний край располагается как раз на линии, разделяющей надвое картину по высоте; на задней стене (или на видимой ее части) оно находится посредине. Благодаря такому положению оно должно было бы пересекаться теми же самыми линиями перспективы, что и сама картина; можно было бы ожидать, что та же самая мастерская, тот же самый художник, то же самое полотно располагаются в нем согласно такому же пространству; оно могло бы стать абсолютным двойником.

Однако в нем не видно ничего из того, что изображает сама картина. Неподвижному взгляду этого зеркала суждено схватывать персонажей, разместившихся перед картиной, в том неизбежно невидимом пространстве, которое образует ее внешний фасад. Вместо того чтобы иметь дело с видимыми объектами, это зеркало проникает сквозь все пространство изображения, пренебрегая тем, что оно могло бы при этом захватить, и воспроизводит видимый облик того, что недоступно любому взгляду. Но это преодолеваемое им невидимое не является невидимым спрятанного: оно не обходит препятствие, не искажает перспективу, а обращается к тому, что невидимо как из-за структуры картины, так и по условиям ее существования как явления живописи. На то, что отражается в зеркале, смотрит прямо перед собой все персонажи, изображенные на полотне, следовательно. это то, что можно было бы увидеть, если бы полотно было продолжено вперед, спускаясь ниже, чтобы захватить лиц, служащих моделью для художника. Но это же является внешним по отношению к картине, поскольку она останавливается здесь, позволяя видеть художника и его мастерскую, внешним в той мере, в какой она есть картина, то есть прямоугольный фрагмент линий и красок, предназначенных изображать нечто для глаз любого возможного зрителя. Зеркало, неожиданно возникающее в глубине комнаты, невидимое для всех, высвечивает фигуры, на которые смотрит художник ( художник в своей объективно изображенной реальности художника за работой); но это также и фигуры, которые смотрят на художника ( в той материальной реальности, которую воплотили на полотне линии и краски). Эти формообразования недоступны, хотя и по-разному: в первом случае благодаря композиционному эффекту, присущему картине, а во втором — благодаря закону, управляющему самим существованием любой картины вообще.

Здесь игра изображения состоит в том, чтобы в неустойчивом сочетании совместить обе эти формы невидимости — и дать их тут же на противоположном конце картины — в том полюсе, который представлен выше всего, полюсе глубинного отражения внутри заднего плана картины. Зеркало обеспечивает метатезу видимости, нарушающую и пространство, представленное в картине, и его природу представления. В центре полотна зеркало показывает то , что по необходимости дважды невидимо на картине.

Странный способ буквально, хотя и наоборот, применить совет, который старик Пачеко, работая в севильской мастерской, якобы дал своему ученику: “Изображение должно выходить из рамы”.

2

Однако, может быть, пора уже сказать, чей образ возникает в глубине зеркала и что художник рассматривает впереди картины. Может быть, лучше будет раз навсегда установить идентичность присутствующих или указанных персонажей для того, чтобы не запутываться до бесконечности в этих зыбких, несколько отвлеченных обозначениях, всегда могущих стать источником двусмысленности и раздвоенности: “художник”, “персонажи”, “модели”, “зрители”, образы”. Вместо того, чтобы без конца использовать язык, неизбежно неадекватный видимому, было бы достаточно сказать, что написал картину Веласкес, что на этой картине он изобразил себя в своей мастерской или в одном из салонов Эскуриала за работой над изображением двух лиц, на которых пришла посмотреть инфанта Маргарита, окруженная дуэньями, камеристками, придворными и карликами, и что имена всех этих лиц считаются хорошо известными: согласно традиции, здесь находятся донья Мария Агустина Сармиенте, затем Нието, а на переднем плане шут — итальянец Николазо Пертузато. Достаточно добавить, что два важных лица, служащих моделью для художника, не видны, по крайней мере непосредственно, хотя их можно увидеть в зеркале: несомненно, это король Филипп IY и его супруга Марианна.

Эти имена собственные стали бы полезными ориентирами, помогли бы избежать двусмысленных обозначений; во всяком случае, они сообщили бы нам, куда смотрит художник, а с ним — и в большинство изображенных лиц. Однако отношение языка к живописи является бесконечным отношением. Дело не в несовершенстве речи и не в той недостаточности ее перед лицом видимого, которое она напрасно пыталась бы восполнить. Они несводимы друг к другу: сколько бы ни называли видимое, оно никогда не умещается в названном; и сколько бы ни показывали посредством образов, метафор, сравнений то, что высказывается, место, где расцветают эти фигуры, является не пространством, открытым для глаз, а тем пространством, которое определяют синтаксические последовательности. Но имя собственное в этой игре не более чем уловка: оно позволяет показать пальцем, то есть незаметно перейти от пространства говорения к пространству смотрения, то есть удобным образом сомкнуть их, как если бы они были адекватны. Но, если мы хотим оставить открытым отношение языка и видимого и говорить, не предполагая их адекватности, а исходя из их несовместимости, оставаясь как можно ближе и к одному, и к другому, то нужно отбросить имена собственные и удерживаться в бесконечности поставленной задачи. Так, может быть, именно посредством этого серого, безымянного, всегда скрупулезного и повторяющегося в силу его чрезмерной широты языка, живопись мало-помалу зажжет свой свет.

Следовательно, надо притвориться, что мы не знаем, что именно отражается в зеркале, и исследовать это отражение в самом источнике его существования.

Прежде всего оно представляет собой оборотную сторону большого полотна, изображенного слева, скорее, даже не оборотную, а лицевую сторону, так как оно показывает в фас то, что скрыто положением этого полотна. Более, того, оно противопоставлено окну и подчеркивает его. Как и окно, отражение является общим местом и для картины, и для того, что находится вне ее. Но функция окна состоит в непрерывном освещении, идущем справа налево и присоединяющем к полным внимания персонажам к художнику , к картине то зрелище, которое они созерцают. Зеркало же в сильном, мгновенном и внезапном порыве устремляется за пределы картины на поиски невидимого предмета созерцания, с тем, чтобы сделать его видимым на грани фиктивной глубины, видимым, но безразличным ко всем взглядам. Властный пунктир, прочерченный между отражением и отражающимся, перпендикулярно пронзает льющийся сбоку поток света. Наконец — и это является третьей функцией зеркала, — оно располагается рядом с дверью, которая раскрывается, подобно ему, в задней стене на картине. Дверь также вырезает светлый прямоугольник, матовый свет которого не проникает в комнату. Он был бы всего лишь золотистой плоскостью, если бы не углублялся за пределы этой комнаты с помощью резной створки двери, изгиба занавеса и нескольких затененных ступенек. Там начинается коридор, но вместо того, чтобы теряться в темноте, он расплывается в желтом сиянии, где свет, не проникая в комнату, клубится и успокаивается. На этом светлом фоне, одновременно близком и беспредельном, вырисовывается высокий силуэт мужчины. Он виден в профиль; одной рукой он придерживает тяжелую драпировку; его ноги размещены на разных ступеньках; одна из них согнута в колене. Может быть, он сейчас войдет в комнату, может быть, только проследит за тем, что в ней происходит, довольный, что может незаметно что-то подсмотреть. Как и зеркало, он фиксирует оборотную сторону происходящего; ему, как и зеркалу, не уделяют никакого внимания. Неизвестно, откуда он пришел. Можно предположить, что блуждая по запутанным коридорам, он проходил мимо комнаты, где находятся уже известные нам лица и работает художник; возможно, что он сам также только что был на переднем плане сцены, в той невидимой части, которую созерцают все присутствующие на картине. Как и изображения в глубине зеркала, он возможно, является посланцем этого очевидного и скрытого пространства. И все же есть одно отличие: он находится здесь собственной персоной; он возник извне, на пороге изображаемого пространства; он очевиден — это не возможное отражение, а вторжение действительности. Зеркало, позволяя видеть происходящее перед картиной и даже вне стен мастерской, вызывает гармоническое движение между внешним и внутренним по соединяющей их оси. Одна нога на ступеньке, тело, полностью данное в профиль, — непостижимый пришелец застыл в равновесии, на мгновение, прервавшем его движение вовнутрь или наружу. Оставаясь на месте, он повторяет реальными и темными объемами своего тела мгновенное движение фигур, пересекающих комнату, проникающих в зеркало, отраженных в тем и проецируемых обратно в облике видимых, новых, тождественных сущностей. Эти бледные, крошечные силуэты в зеркале противопоставлены высокой, крепкой фигуре человека, возникшего в зеркале противопоставлены высокой, крепкой фигуре человека, возникшего в дверном проеме.

Однако нужно вернуться из глубины картины к тому, что находится перед происходящим; нужно покинуть это окаймляющее пространство, виток которого мы только что обозрели. Если начать двигаться от взгляда художника, который, находясь в левой части, образует как бы смещенный центр картины, то сначала появляется изнанка полотна, затем развешенные картины вместе с их центром — зеркалом, затем открытая дверь, еще какие-то картины, у которых из-за чересчур сжатой перспективы видны лишь их плотные рамы, и, наконец, в крайней правой части — окно, или, скорее, проем, через который льется свет. Эта спирально закрученная раковина демонстрирует полный цикл изображения: взгляд, палитру, кисть, полотно, свободное от знаков (материальный инструментарий изображения), картины, отражения, реального человека (изображение завершенное, но как бы высвобожденное от своих иллюзорных или действительных содержаний, который сопровождают его); затем изображение распадается так, что вновь видны лишь рамы и свет, извне обволакивающий картины; по этим последним в свою очередь приходится воспроизвести его в своих условиях, как если бы он приходил из другого места, пронизывая их сумрачные деревянные рамы. И на самом деле этот свет виден на картине как бы бьющим из щели между рамой и полотном; отсюда он достигает лба, щек, глаз, взгляда художника, держащего одной рукой палитру, а другой — кисть. Так замыкается или, скорее, благодаря этому свету раскрывается виток.

Но эта раскрытость, относится не к раскрытой на заднем плане двери, а к самой картине во всю ширину, и взгляды далекого пришельца. Фриз, занимающий первый и второй план картины, изображает, включая художника картины, восемь персонажей. Пять из них, слегка наклонив, повернув или склонив голову, смотрят в перпендикулярном к плоскости картины направлении. В центре группы находится маленькая инфанта, одетая в пышное платье серого и розового цветов. Принцесса поворачивает голову к правой части картины, в то время как ее грудь и большие воланы платья обращены слегка налево, однако взгляд устремлен с уверенностью на зрителя, находящегося перед картиной. Медиана, делящая полотно на две части, проходит между глазами ребенка. Его лицо отделяет третью часть от общей высоты картины. Таким образом, нет сомнения в том, что именно здесь сосредоточивается главная тема композиции, здесь — сам объект этой живописи. Для того, чтобы это подтвердить и еще раз подчеркнуть, художник применил традиционный прием: сбоку от центральной фигуры от разместил другую, которая стоя на коленях6 смотрит на нее. Как донатор *1), склоненный к молитве, как ангел, приветствующий Деву Марию, гувернантка на коленях протягивает руки к принцессе. Ее лицо вырисовывается четким профилем на высоте лица ребенка.Дуэнья смотрит на принцессу, и только на нее. Несколько правее — другая камеристка, также повернувшаяся к инфанте,

*1) Лицо, заказавшее и оплатившее картину, как правило, религиозного содержания, и изображенное на ней среди библейских персонажей. — П р и м. р е д.>  слегка склоненная над ней, хот глаза ее, несомненно, устремлены вперед, туда куда уже смотрят художник и принцесса. Наконец, две группы из двух персонажей: одна подальше, а другая, состоящая из карликов, — на самом переднем плане. В каждой паре один из персонажей смотрит прямо перед собой, а другой — вправо или влево. Благодаря своему положению и размерам эти две группы соответствуют друг другу и образуют дублет: сзади расположены придворные (находящаяся слева женщина смотрит вправо), впереди — карлики (мальчик, стоящий боком у правого края, смотрит внутрь картины). Все эти люди, размещенные описанным образом, могут в зависимости от направления внимания, обращенного на картину, или от выбранной точки отсчета образовывать две фигуры. Один из них– большая буква Х: ее верхняя левая точка — глаза художника, а правая — глаза придворного, внизу левая точка совпадает с углом полотна, изображенного своей оборотной стороной (более точно — с опорой мольберта), а правая — с карликом (его ступней в туфле на спине собаки). На пересечении этих линий, в центре Х — глаза инфанты. Другая фигура — скорее широкая дуга: ее два края — удаленные и высоко расположенные концы — определяются слева художником, а справа придворным, а ее изгиб, гораздо более близкий к первому плану, совпадает с лицом принцессы и с устремленными на нее глазами дуэнья. Эта гибкая линия вычерчивает своего рода раковину, заключающую и выделяющую в середине картины местоположение зеркала.

Таким образом, имеются два центра, которые могут организовывать картину в зависимости от того, где, здесь или там, проявляется и фиксируется внимание зрителя. Принцесса стоит в центре как бы андреевского креста *1), вращающегося вокруг нее вихрем придворных, камеристок, животных и шутов. Но это застывшее вращение вокруг одной оси. Застывшее благодаря зрелищу, которое было бы совершенно невидимым, если бы эти же самые персонажи внезапно не стали неподвижными и не образовали при этом

*1) Орден “Крест св. Андрея” имеет форму Х. — П р и м. р е д.> как бы выемку чаши, давая возможность увидеть в глубине зеркала вдвойне неожиданный объект их созерцания. В направлении, идущем в глубину, принцесса совмещается с зеркалом; в направлении, идущем в высоту, с ее лицом совмещается отражение в зеркале. Однако благодаря перспективе они находятся в близком соседстве. Но оба они проецируют непреложные линии: одна, выходящая из зеркала, пересекает все изображенное пространство (и даже более того, потому что зеркало пробивает заднюю стену и порождает позади нее другое пространство)8 другая же — короче и, начинаясь в глазах девочки, пересекает лишь передний план. Эти две стреловидные линии сходятся под очень узким углом, причем точка их встречи, выходя за пределы полотна, размещается впереди него почти что там, откуда мы на него смотрим. Сомнительная, поскольку невидимая, эта точка тем не менее является неустранимой и абсолютно определенной, так как она предписана обеими основными фигурами и, более того, подтверждена другими смежными пунктирными линиями, зарождающимися в картине и также выходящими за ее пределы.

Что же, в конце концов, находится в этом месте, совершенно недоступном, ибо расположенном вне картины, хотя и мотивированном всеми линиями ее композиции? Каково же это зрелище, чьи это лица, отражающиеся сначала в глубине зрачков инфанты, затем — придворных и художника и, наконец, в отдаленном сиянии зеркала? Но вопрос тут же удваивается: лицо, отражаемое зеркалом, является в равной мере лицом, его созерцающим; те, на кого смотрят все персонажи картины, являются в равной мере персонажами, вниманию которых первые представлены в качестве сцены для созерцания. Вся картина представляет собой сцену, чистую взаимность, которая обнаруживается зеркалом, разглядывающим и разглядываемым; оба ее момента выявляются в обоих краях картины; слева — повернутое оборотной стороной полотно, превращающее внешнюю точку в чистое зрелище, справа –лежащая собака, единственный элемент картины, который не смотрит и не двигается, так как она со своими мощными выпуклостями и светом, играющим в ее шелковистой шерсти, изображена исключительно как предмет созерцания.

Первый же взгляд, брошенный на картину, показывает нам, каково же это противополагаемое зрелище. Это — государи. Они угадываются уже в почтительных взорах присутствующих, в удивлении девочки и карликов. Они узнаются на заднем плане картины в двух небольших силуэтах, отражаемых зеркалом. Посреди всех этих исполненных внимания лиц, всех этих разукрашенных тел они кажутся самыми бледными самыми нереальными, самыми неустойчивыми из всех образом; достаточно одного движения, небольшой перемены освещения, чтобы они исчезли. Из всех представленных на картине лиц они самые пренебрегаемые, так как никто не уделяет внимания этому отражению, устанавливающемуся позади всех и молча входящему через то пространство, о котором не помышлял никто. В той мере, в какой они видимы, они представляют собой самую хрупкую и самую удаленную от всякой реальности форму. И напротив, в той мере, в какой, пребывая вне картины, они удалены в невидимое существование, они организуют вокруг себя все изображение: именно на них смотрят, к ним повернуты лица, их взору представляют принцессу в праздничном платье; от повернутого своей оборотной стороны полотна до инфанты и от нее к карлику, играющему у правого края картины, вычерчивается кривая (или же открывается нижняя ветвь Х) для того, чтобы подчинять их взгляду всю структуру картины и таким образом создать подлинный композиционный центр, которому, в конце концов, подчинены и взгляд инфанты, и изображение в зеркале.

С точки зрения сюжета этот центр является символически господствующим потому, что его занимает король Филипп IY с супругой. Но он господствует главным образом потому, что выполняет тройную функцию по отношению к картине. Именно в этом центре сходятся взгляд модели в тот момент, когда ее изображают, взгляд зрителя, созерцающего сцену, и взгляд художника в момент его работы над картиной ( не той картины, что находится перед нами и о которой мы говорим(. Эти три “зрительные” функции сплавлены в одной внешней относительно картины точке, то есть точке, являющейся идеальной по отношению к тому, что изображено, но совершенно реальной, так как, исходя именно из нее, изображение становится возможным. В самой этой реальности она не может не быть невидимой. И тем не менее эта реальность проецируется внутрь картины, проецируется и преломляется в трех фигурах. соответствующих трем функциям этой идеальной и реальной точки. Этими фигурами являются: слева — художник с палитрой в руке (автопортрет автора картины(, справа — пришелец, застывший на ступеньке лестницы и готовый войти в комнату; он стоит позади всего происходящего, но видит в фас царственных супругов, которые и являются зрелищем; наконец, в центре -отражение парадно одетых короля и королевы, неподвижно застывших в позе терпеливых моделей.

Отражение показывает без затей и в тени то, на что все смотрят на переднем плане. Оно воспроизводит как по волшебству то. чего недостает каждому взгляду: взгляду художника — модели, которую воспроизводит там, на картине, его изображенный двойник; взгляду короля — его портрета, завершающегося на той стороне полотна, которая не видна ему с его места; взгляду зрителя — реального центра сцены, место которого он занял как бы насильственно. Но, возможно, это великодушие зеркала является мнимым; возможно,оно скрывает столько же и даже больше, чем раскрывает. Место, где находятся король и его супруга, является в равной мере местом художника и местом зрителя: в глубине зеркала могли бы появиться — должны были бы появиться — безымянное лицо прохожего и лицо Веласкеса, так как функция этого отражения состоит в привлечении внутрь картины того, что ей, по существу, чуждо: взгляда, который ее создал и взгляда, которому она предстает. Но, будучи представленными в картине слева и справа, художник и пришелец не могут уместиться в зеркале: король же появляется в его глубине лишь постольку, поскольку он не принадлежит картине.

В большом витке, огибающем по периметру мастерскую, начиная он глаз художника, его палитры и замершей руки и кончая законченными картинами, изображение рождалось и завершалось, а затем вновь растворялось в потоке света; цикл был полным. Напротив, линии, непересекающие глубину картины, неполны, им всем недостает части их траектории. Этот пробел обусловлен отсутствием короля — отсутствием6 являющимся приемом художника. Однако этот прием скрывает и обозначает ожидание того, что должно материализоваться немедленно: ожидание художника и зрителя, когда они рассматривают или компонуют картину. Это обусловлено, вероятно, тем, что в этой картине, как и в любом изображении, сущность которого она, так сказать, обнаруживает, глубокая незримость видимого связана с невидимостью видящего — и это невзирая на зеркала, отражения, подражания, портреты. Вокруг происходящего размещены знаки и последовательные формы изображения ; однако двойное отношение изображения к его модели — государю, к его автору6 как и к тому, кому оно преподносится, оказывается по необходимости прерванным. Никогда оно не может наличествовать без остатка, даже в таком изображении, где и сам процесс его создания стал бы зрелищем. В глубинном плане полотна, как бы создающем в нем третье измерение и проецирующем это полотно вперед, незамутненному блаженству образа навсегда отказано в возможности представить в полном свете как изображающего мастера, так и изображаемого государя.

Возможно эта картина Веласкеса является как бы изображением классического изображения, а вместе с тем и определением того пространства, которое оно открывает. Действительно, оно здесь стремится представить себя во всех своих элементах, вместе со своими образами, взглядами, которым оно предстает, лицам, которые оно делает видимыми, жестами, которые его порождают. Однако здесь, в этой разбросанности, которую оно собирает, а заодно и расставляет по порядку, все указывает со всей непреложностью на существенный пробел — на необходимое исчезновение того, что обосновывает изображение: того, на кого оно похоже, и того, на чей взгляд оно есть всего лишь сходство. Был изъят сам субъект, который является одним и тем же. И изображение, освободившееся, наконец, от этого сковывающего его отношения, может представать как чистое изображение.

ГЛАВА II

П Р О З А М И Р А

1. ЧЕТЫРЕ ТИПА ПОДОБИЯ

Вплоть до конца XY1 столетия категория сходства играла конструктивную роль в знании в рамках западной культуры. Именно она в значительной степени определяла толкование и интерпретацию текстов; организовывала игру символов, делая возможным познание вещей, видимых и невидимых, управляла искусством их представления. Мир замыкался на себе самом: земля повторяла небо, лица отражались в звездах, а трава скрывала в своих стеблях полезные для человека тайны. Живопись копировала пространство. И представление — будь то праздник или знание — выступало как повторение : театр жизни или зеркало мира — вот как именовался любой язык, вот как он возвещал о себе и утверждал свое право на самовыражение.

Нам следует остановиться немного на том моменте времени, когда категория сходства начнет сбрасывать путы своей принадлежности к знанию и, по крайней мере частично, исчезать с горизонта познания. Как мыслилось, подобие в конце XYI и еще в начале XY11 столетия? Каким образом оно могло организовывать фигуры знания? И если верно то, что сходных между собой вещей бесконечное множество, то возможно ли установить по меньшей мере те формы, посредством которых одним вещам случалось уподобляться другим?

В XVI веке список значений для выражения сходства очень богат: Amikitia, Aequalitas (contrastus, consensuns, matrimonium, societas, pax et similia), Consonantia, Concertus, Continuum, Paritas, Proportio, Similitudo, Conjunctio, Copula ~. Имеется еще много других понятий, которые на поверхности мышления сплетаются, чередуются друг с другом, усиливают или ограничивают друг друга. Пока что достаточно указать на основные фигуры, определяющие строение знания в рамках категории сходства. Таких основных фигур, несомненно,четыре.~ P. G r e g o i r e. Sytaxeon artis mirabilis, Cologne, 1610, p.28.> Прежде всего — это пригнанность (convenientia). По правде говоря, по самому смыслу слов соседствование мест здесь подчеркнуто сильнее, чем подобие вещей.”Пригнанными” являются такие вещи, которые, сближаясь, оказываются в соседстве друг с другом. Они соприкасаются краями, Их грани соединяются друг с другом, и конец одной вещи обозначает начало другой. Благодаря этому происходит передача движения, воздействий, страстей, да и свойств от вещи к вещи. Таким образом, на сочленениях вещей возникают черты сходства. Это сходство, состоит лишь попытаться его выявить, оказывается двойственным: во-первых, сходством места, пространства, в котором природа разместила эти две вещи, следовательно, подобием их свойств , так как в том природном вместилище, каким является мир, соседство является не внешним отношением между вещами, а знаком их по крайней мере смутного родства; во-вторых, из этого контакта рождаются путем обмена новые сходства, устанавливается общий порядок; на подобие как на скрытое основание соседства накладывается сходство, которое является зримым проявлением пространственной близости. Например, душа и тело дважды пригнаны по отношению друг у другу: грех, надо полагать, сделал душу тупой, тяжеловесной и погрязшей в земном, коль скоро господь поместил ее в самую гущу материи. Но благодаря такому соседству душа воспринимает движения тела и срастается с ним, тогда как тело при этом “изменяется и портится под влиянием страстей души”~. Во всеохватывающем синтаксисе мира различные существа взаимодействуют друг с другом: растение обращается с животным, земля–с морем, человек–со всем, что его окружает. ~ G. Porta. La Physionomie humaine, 1655, p. 1.> Сходство приводит к соседствам, которые в свою очередь обеспечивают сходства. Место и подобие переплетаются: можно увидеть растущие на гребне раковин мхи, растения в разветвлениях рогов оленей, травовидную поросль на лицах людей, а странный зоофит совмещает в себе смесь таких свойств, которые делают его столь же похожим на растение, сколь и на животное~. И все это–знаки пригнанности.

Пригнанность (convenientia) – это сходство, связанное с пространством отношением “ближнего к ближнему”, выражающее соединение и слаженность вещей. Именно поэтому она в меньшей степени принадлежит самим вещам, чем миру, в котором они находятся. Мир — это всеобщая “пригнанность” вещей. Сколько имеется рыб в воде, столько же существует на земле животных или других тел, произведенных природой или людьми (разве нет рыб, которые называются Episcopus, Catena, Priapus?); в воде и на поверхности земли столько же существ, сколько и на небе, и одни соответствуют другим. Наконец, во всем творении столько существ, сколько их можно найти содержащимися высшим образом в боге, “Сеятеле Существования, Мощи, Познания и Любви” *2). Таким образом, посредством сцепления сходства и пространства, благодаря действию этой пригнанности, сближающей подобное и породняющей близости, мир образует цепь вещей и замыкается на себе самом. В каждой точке контакта вещей начинается и кончается звено, похожее и на предыдущее и последующее. Так круг за кругом следуют подобия, удерживая крайности (бога и материю) на соответствующем расстоянии и одновременно сближая их так, что воля всемогущего проникает в самые глухие углы. Именно эту бесконечную, напряженную и вибрирующую цепь имеет в виду Порта в своей “Натуральной магии”: “В отношении своего произрастания растение сходно с человека, который благодаря своему уму соответствует в остальном небесным светилам. Эта взаимная и непрерывная связь действует столь четко, что кажется струной, протянутой от причины сущего до вещей низменных и самых незначительных ; так что высшая добродетель, проливая свои лучи, дойдет до точки, что если тронуть один конец струны, то он задрожит и приведет в движение все прочее” *3).

*2) T.Campanella. Realis philosophia, Francfort, 1623, p.98

*3) G.Porta. Magie naturelle, Routn, 1650, p.22>

Второй формой подобия является с о п е р н и ч е с т в о (aemulatio), вид соответствия, свободного от ограничений, налагаемых местом, неподвижного и действующего на расстоянии. Здесь имеется в виду нечто подобное тому, как если бы пространственное сочленение было бы порвано и звенья цепи, разлетевшиеся далеко друг от друга, воспроизводили бы свои замкнутые очертания соглавно сходству, без всякого контакта между собой. В соперничестве есть что-то от отражения в зеркале: посредством соперничества вещи, рассеянные в мире, вступают между собой в перекличку. Издавна человеческое лицо соперничает с небом, и как ум человеческий несовершенным образом отражает божественную мудрость, так и глаза с их ограниченным сиянием отражают великий свет, распространяемый в небе солнцем и луной. Рот — это Венера, так как ртом передают поцелуи и слова любви; нос в миниатюре представляет собой скипетр Юпитера и жезл Меркурия *1). Благодаря этому отношению соперничества вещи, находящиеся в разных концах Вселенной, могут уподобиться друг другу без их сцепления и сближения. Посредством своего удвоения в зеркале мир преодолевает присущий ему феномен расстояния; тем самым он торжествует над местом, предписанным каждой вещи . Какие же из отражений, наполняющих пространство, являются исходными? Где реальность и где отраженный образ? Зачастую это невозможно определить, так как соперничество является чем-то вроде естественного удвоения вещей. Оно порождается сгибанием вещи, оба края которой сразу же противостоят друг другу. Парацельс сравнивает это основополагающее удвоение мира с образом двух близнецов, “которые совершенно подходят друг на друга, так что никто не может сказать, который из них дал другому его подобие” *2).

*1) U. Aldrovandi. Monstrorum historia, p.3.

*2) Paracelse. Liber Paramirum, Paris, 1913, p.3.>

Однако соперничество не оставляет инертными относительно друг друга обе фигуры, связанные взаимным отражением, которые оно противопоставляет. бывает, что одна из них, как более слабая, воспринимает сильное влияние другой, которая только что отразилась в ее пассивном зеркале. Разве звезды не господствуют над травами земли, для которых они являются неизменным образцом, постоянной формой и над которыми им дано скрытым образом проявлять всю совокупность своих влияний? Сумрачная земля является зеркалом усеянного звездами неба, но в этой схватке соперники не равны ни ценностью, ни достоинством. Блики травы мягко воспроизводят чистую форму неба. ” Звезды, — говорит Кролиус, — это родоначальницы всех трав, и каждая звезда на небе есть не что иное6, как духовный прообраз именно той травы, которую она представляет, и как каждая былинка или растение — это земная звезда, глядящая в небо, точно так же каждая звезда есть небесное растение в духовном обличии, отличающееся от земных растений лишь материей … небесные растения и травы обращены к земле и взирают прямо на порожденные ими травы, сообщая им какое-нибудь особенное свойство” *1).

Но случается, что исход схватки соперников остается неясным и спокойное зеркало отражает лишь образ “двух раздраженных солдат”. В таком случае подобие становится борьбой одной формы против другой или же, скорее6 борьбой внутри одной и той же формы, разделенной материальностью или пространством. Человек Перацельса, как небосвод, “усеян светилами”, но не связан с ним как “вор с галерой, как убийца с колесом, рыба с рыбаком, дичь с охотником”. Небосводу человека надлежит быть “свободным и могучим”, “не подчиняться никакому приказу”, “не управляться никаким другим сотворенными существом”. Его внутреннее небо может быть самостоятельным и основываться только на себе самом, но при условии, что благодаря своей мудрости, являющейся также и знанием, человек как бы уподобляется мировому порядку, воспроизводит его в себе и таким образом опрокидывает в свой внутренний небосвод тот небосвод, где мерцают видимые звезды. Тогда эта зеркальная мудрость в свою очередь охватит мир, в котором она размещалась; ее большое кольцо устремится вглубь неба и далее ; человек откроет, что содержит “звезды внутри себя самого777 и что таким образом, несет в себе небосвод со всеми его влияниями *2).

*1) Crollius. Traite^ dts signaturts, Lyon, 1624^ p.18.

*2) Paracelse. Loc. cit.>

Соперничество проявляется прежде всего в форме простого отражения, скрытого, отдаленного; оно преодолевает в безмолвии пространства мира. Но расстояние, которое оно преодолевает, не уничтожается этой хитроумной метафорой: оно остается открытым для наблюдения. И в этой дуэли обе противоборствующие фигуры завладевают друг другом. Одно подобное охватывает другое, которое в свою очередь его окружает, и возможно, будет снова охвачено другим благодаря этому удвоению, которое может возобновляться до бесконечности. Звенья соперничества образуют не цепь как элементы пригнанности, а, скорее, концентрические круги, отражающие друг друга и соперничающие между собой.

Третья форма подобия — а н а л о г и я. Это старое понятие, известное уже греческой науке и средневековому мышлению; однако его использование, по-видимому, стало иным. В аналогии, о которой мы говорим, совмещаются пригнанность и соперничество. Подобно соперничеству, аналогия обеспечивает удивительное столкновение сходств в пространстве; однако она говорит, подобно пригнанности, о взаимной пригонке вещей, их связях и соединениях. ЕЕ могущество велико, так как рассматриваемые ею подобия — не массивные, зримые подобия вещей самих по себе, а всего лишь более тонкие сходства их отношений. Облегченная таким образом аналогия способна установить неопределенное число черт родства,исходя из одного и того же момента. Отношение, например, светил к небу, в котором они мерцают, столь же хорошо обнаруживается в отношении травы к земле, живых существ — к земному шару, на котором они живут, минералов и алмазов — к породам, в которых они содержатся, органов чувств — к лицу, которое они одушевляют пигментных пятен на коже — к телу, которое они тайком отмечают. Аналогия может также замкнуться на себе, оставаясь при этом бесспорной. Старую аналогию между растением и животным (растение — это животное, голова которого внизу, а рот — или корень — погружен в землю) Цезальпин не критикует и не устраняет: напротив, он ее усиливает, развивает, обнаруживая, что растение — это стоящее животное, питательные вещества в котором поднимаются снизу вверх, вдоль стебля, простирающегося, как тело, и увенчивающегося головой — то есть соцветием, цветами, листьями. Отношение здесь обратное, но не противоречащее исходной аналогии, которая помещает “корень в нижнюю часть растения, стебель — в высшую, потому что у животных венозная сеть также начинается в нижней части живота, причем главная вена поднимается к сердцу и голове” *1).

Эта обратимость, как и эта поливалентность, дает аналогия широкое поле применения. Посредством аналогии могут сближаться любые фигуры мира. Тем не менее в этом изборожденном во всех направлениях пространстве существует особая точка. Она насыщена аналогиями (причем каждая из них может найти здесь одну из своих точек опоры(, и, проходя через нее, отношения обращаются, не изменяясь. Эта точка — человек; он находятся в пропорциональном соотношении с небом, как и с животными и растениями, как и с землей, металлами, сталактитами или бурями. Возвышаясь среди различных ликов мира, человек соотносится с небесным сводом (его лицо так относится к его телу, как лик небес к эфиру, биение пульса в его венах подобно круговращению светил по присущим их путям; семь отверстий на его лице соответствуют семи планетам неба). Однако человек опрокидывает все эти отношения, и снова подобные отношения обнаруживаются в аналогии человеческого телесного существа с землей, на которой он живет: кожа человека — это земля, его кости — скалы, вены — большие потоки; мочевой пузырь — это море, а смесь главных частей тела соответствуют семи металлам, сокрытым в рудных жилах *2). Тело человека — это возможная половина атласа мира. Как известно, Пьер Белон начертил первую сравнительную и подробную таблицу, изобразившую строение скелета человека и скелета птиц: “На ней видно, что большому пальцу руки соответствует оконечность крыла, называемая отростком и пропорциональная размеру крыла; оконечность крыла подобна нашим пальцам ; кость ног у птиц соответствует нашей пятке ; так же как мы имеем четыре пальца на ноге, так четыре пальца имеют и птицы, причем палец. находящийся сзади, соответствует нашему большому пальцу” *3.   * 1) Ce^salpin. Dt plantis libri XYI, 1583.

* 2) Crolliusi. Traite’ des signatures, p. 88.

* 3) P.Belon. Histoire de la nature des oiseaux, Paris, 1555, p.37> Столь точной сравнительная анатомия является лишь для взгляда, вооруженного знаниями ХIХ века. Оказывается, что сетка, сквозь которую в наше знание проникают фигуры сходства, совпадает в этом пункте ( и почти только в этом одном пункте) с той, в которой располагало вещи знание ХVI века.

Однако, по правде говоря, описание Белона обнаруживает всего лишь ту позитивность, которая в его время делала его возможным. Оно не является ни более рациональным, ни более научным, чем наблюдение Альдрованди, когда он сравнивает низменные части человека с омерзительными частями мира, с Адом, с его мраком, с осужденными на муки грешниками, являющимися как бы экскрементами Вселенной*1); оно принадлежит к той же самой аналогизирующей космографии, что и классическое в эпоху Кроллиуса сравнение апоплексии с бурей. Буря начинается, когда воздух становится тяжелым и колеблется, приступ — в момент, когда мысли становятся тяжелыми и беспокойными ; затем сгущаются тучи, живот раздувается, гремит гром и мочевой пузырь лопается; молнии сверкают, а в глазах больного возникает страшный блеск, падает дождь, а рот покрывает пена, буря неистовствует, а духи разрывают кожу больного; однако затем погода вновь проясняется, а к больному возвращается разум *2). Пространство аналогии является, по сути, пространством распространения. Человек полностью замыкается на самом себе; однако этот же человек, наоборот передает сходства, получаемые им от мира. Он является великим средоточием соотношений — центром, где различные соотношения сосредоточиваются и откуда они излучаются снова. 1) Aldrovandi. Monstrorum historia, p. 4.  2) Crollius. Traite’ des signatures, p. 87.> Наконец, четвертая форма подобия обеспечивается действием с и м п а т и й. Здесь никакой путь не предопределен заранее, никакое расстояние не предположено, никакая последовательность не предписана. Симпатия свободно действует в глубинах мира. В одно мгновение она преодолевает огромные пространства: подобно молнии, симпатия падает издали — от планеты к человеку, которым она управляет: она же, напротив, может родиться в результате единственного контакта, наподобие того, как “траурные розы, которые возлагаются на похоронах”, благодаря единственно лишь соседству смерти делают каждого, вдыхающего их аромат, “смертельно печальным” *1). Но настолько велика мощь симпатии, что она не удовлетворяется установлением единственного контакта и преодолением пространств; она приводит в движение вещи в мире, вызывая взаимное сближение самых отдаленных из них. Симпатия — начало подвижности: она притягивает тяжелые тела к тяжести земли, а легкие тела увлекает в невесомый эфир; она направляет корни растений к воде, заставляет поворачиваться вслед за солнцем большой желтый цветок подсолнуха. Более того, связывая вещи видимым внешним движением,симпатия втайне вызывает в них движение внутреннее — перемещение качеств, сменяющих друг друга: огонь, поскольку он является горячим и легким, поднимается в воздух,к которому неустанно стремятся языки его пламени; однако он утрачивает свою собственную сухость (роднящую его с землей), приобретает влажность (связывающую его с водой и с воздухом) и затем исчезает в легком паре, в синем дыме, в облаке, становясь воздухом. Симпатия — это настолько мощная и властная инстанция Тожества , что она не довольствуется тем, чтобы быть просто одной из форм сходства; симпатия обладает опасной способностью у п о д о б л я т ь, отождествлять вещи, смешивать их, лишь их индивидуальности, делая их, таким образом, чуждыми тем вещая, какими они были. Симпатия изменяет вещи в направлении тождества; вот почему если бы эта ее способность не имела бы противовеса, то мир свелся бы к одной точке, к однородной массе, унылой фигуре Тожества; все его части удерживались бы в определенном положении и сообщались бы между собой без разрывов и без расстояний, как ряды металлических частиц, удерживаемые под действием симпатии одним магнитом *2).

*1) G.Porta. Magie naturelle, p.72.

*2) Id., ibid.>

Вот почему симпатия скомпенсирована парной ей фигурой -антипатией. Антипатия сохраняет вещи в их изоляции друг от друга и препятствует их уподоблению; она замыкает каждый вид в его стойком отличии и в его стремлении к самосохранению: “Достаточно хорошо известно, что растения ненавидят друг друга… говорят, что маслина и виноградная лоза ненавидят капусту; огурец избегает маслину Если учесть, что они растут благодаря теплу солнца и сокам земли, то необходимо, чтобы любое тенистое и густое дерево было бы ядовитым для других, а также и для дерева с множеством корней” *1). И так до бесконечности, но во все времена существа, живущие в мире, будут ненавидеть друг друга и вопреки какой бы то ни было симпатии сохранять свой свирепый аппетит. “Индийская крыса вредоносна для крокодила, так как она дана ему Природой в качестве его врага. Как только этот жестокий зверь разнежился на солнце, она утраивает ему засаду и прибегает к смертельной хитрости: заметив, что крокодил, блаженствуя, спит с открытой пастью, она забирается в нее и по широкой глотке проникает в его живот, прогрызает внутренности и только тогда выходит из чрева убитого ею зверя”. Однако враги в свою очередь подкарауливают крысу: она находится в раздоре с пауком, и, “многократно сражаясь с аспидом, она умирает”. Благодаря этому действию антипатии, удаляющему их друг от друга, но столь же и вовлекающему их в борьбу и делающему их убийцами и в свою очередь жертвами, оказывается, что вещи и звери и все формы мира остаются тем, чем они являются.

*1) J. Cardan. De La subtikite^, Paris, 1656^ p.154.>

Именно постоянное равновесие симпатии и соответствующей ей антипатии обеспечивает тождественность вещей, то, что они могут выходить друг на друга, сближаться между собой, не поглощая друг друга и не утрачивая при этом своей неповторимости. Этим равновесием объясняется и то, что вещи растут, развиваются, смешиваются, исчезают, умирают, но бесконечно воспроизводятся, что, короче говоря, существуют: пространство (не лишенное, однако, ни ориентира, ни повторения, ни прибежища подобия), и время (дающее возможность бесконечного воспроизведения тех же самых форм, видов, элементов). “Хотя четыре тела (вода, воздух, огонь, земля) и являются простыми и обладают отличительными качествами, тем не менее Создатель повелел, чтобы сложные элементы составлялись из тел простых; вот почему их соответствия и несоответствия являются приметными, что познается по их качествам. Поскольку стихия огня горяча и суха, она отделена антипатией от стихии воды, которая является холодной и влажной. Теплый воздух влажен, холодная земля — суха, это антипатия. Чтобы привести их в согласие, воздух помещается между огнем и водой, вода — между землей и воздухом. Так как воздух является теплым, он прекрасно соседствует с огнем, а его влажность сочетается с влажностью воды. Опять же, так как его влажность является умеренной, она смягчает жар огня, получая в свою очередь помощь от него; с другой стороны, своим умеренным жаром воздух обогревает влажный холод воды. Влажность воды, согретая теплом воздуха, смягчает холодную сухость земли” *1). Суверенное могущество пары “симпатия — антипатия”, предписываемые ею движение и рассеивание порождают все формы сходства. Так вновь проявляются и разъясняются три первые типа подобия. Весь объем мира, все соседства пригнанности, все переклички соперничества, все сцепления аналогии поддерживаются, сохраняются и удваиваются этим пространством симпатии и антипатии, которое неустанно сближает вещи и вместе с тем удерживает из на определенном расстоянии друг от друга. Посредством этой игры мир существует в тождестве с самим собою; сходные вещи продолжают быть тем, что они являются, а вместе с тем и похожими друг на друга. То же самое остается тем же самым и замкнутым на себе.  *1) S.G.S. Fnnotation au Grand Miroir du Monde Duchesne, p.498.>

2. ПРИМЕТЫ

И тем не менее система не является замкнутой. Разомкнутость  сохраняется: благодаря ей вся система сходств благодаря ей вся система сходств рисковала бы избавиться от себя самой или остаться невидимой, если бы новая фигура подобия не завершала бы круга, делая его одновременно и совершенным, и явным.

П р и г н а н н о с т ь, с о п е р н и ч е с т в о, а н а л о г и я и с и м п а т и я говорят нам о том, как мир должен замыкаться на самом себе, удваиваться, отражаться или сцепляться с самим собой для того, чтобы вещи могли походить друг на друга. Они указывают нам пути развития подобия, но не место его существования, не способ его регистрации и опознания. Однако не исключено, что нам случалось проходить через все это чудесное нагромождение сходств, даже не догадываясь о том, что оно издавна подготовлено мировым порядком для нашего величайшего блага. Чтобы узнать, что волчий корень лечит болезни наших глаз, а растертый с винным спиртом орех облегчает головную боль, совершенно необходима предупреждающая нас об этом примета, без которой этот секрет никогда не был бы раскрыт. Разве узнали бы когда-нибудь, что между человеком и планетой имеется отношение родства и вражды, если бы на его теле и среди складок его лица не было бы знака того, что он соперник Марса или родственник Сатурна? Необходимо, чтобы скрытые сходства были бы зримы на поверхности вещей, нужна видимая примета для незримых аналогий. Не является ли любое сходство и самым явным, и самым скрытым одновременно? Действительно, оно не составлено из соединенных между собой — и одинаковых, и различных — частей: оно является цельным сходством, которое или замечают или нет. И если бы в нем — или над ним, или сбоку — не было определяющего элемента, превращающего его сомнительное мерцание в ясную уверенность, то сходство было бы лишено критерия.

Нет сходства без приметы. Мир подобного — это непременно мир примет. “Воля Бога не в том, — говорит Парацельс, — чтобы сотворенное им для блага человека и данное ему пребывало сокрытым… И если даже он скрыл определенные вещи, то он все равно ничего не оставил без внешних видимых знаков с особыми отметинами — точно так же, как человек, закопавший клад, отмечает это место, чтобы его можно было найти” *1). Знание подобий основывается на определении этих примет и на их расшифровке. Чтобы распознать природу растений, ни к чему останавливаться на их коре, нужно идти прямо к их признакам — “к тени и образу Бога, который они носят в себе, или к тому внутреннему достоинству, которое дано их небом как естественное достояние, …к тому достоинству, говорю я, которое узнается скорее всего по примете” *2). Система примет переворачивает отношение

*1) Paracelse. Die 9 Bu^cher der Natura Rerum (Euvres, e^d Suhdorff^ IX, p. 393).

*2) Crollius. Traite^ des signatures^ p. 4.> видимого к невидимому. Сходство было невидимой формой того, что в недрах мира делало вещи видимыми. Но для того, чтобы в свою очередь эта форма выявилась, необходима видимая фигура, извлекающая ее из ее глубокой незримости. Именно поэтому лицо мира покрыто геральдическими гербами, характерными чертами, знаками и тайными словами — “иероглифами”, как говорил Тернер *1). Таким образом, пространство непосредственных сходств становится как бы огромной открытой книгой, испещренной рисунками, причем вся страница покрыта странными, перекрещивающимися, а иногда и повторяющимися фигурами, взывающими к истолкованию: “Не правда ли, что все травы, деревья и прочее, происходящее из недр земли, являются книгами и магическими знаками?” *2). Огромное, спокойное зеркало, в глубине которого вещи отражаются, отсылая друг к другу свои образы, на самом деле шелестит словами. Немые отражения удвоены словами, указывающими на них. И благодаря последней форме подобия, охватывающей все другие формы и замыкающей их в неповторимый круг, мир может сравниться с говорящим человеком; “как тайные движения его понимания проявляются в голосе, так и травы как будто говорят любознательному врачу своими приметами, открывая ему… их внутренние качества, спрятанные под покровом молчания природы” *3).

Между волчьим корнем и глазами существует симпатия. Если бы на растении не было приметы, отметины и как бы слова, сообщающего, что это растение благотворно для больных глаз, то это непредвидимое сродство осталось бы скрытым. Такой знак легко прочитывается в его семенах: это маленькие темные шарики, помещенные в белые оболочки, представляющие примерно то же самое, что и веки для глаз *4). То же самое и относительно сродства между орехом и головой: толстая зеленая корка, охватывающая кость — раковину — плода, лечит “раны надкостницы черепа”, однако внутренние боли головы предотвращаются самим ядром ореха, “в совершенстве демонстрирующим мозг” *5. Знак сродства и то, что делает его зримым, –

*1) Тернер (1775–1851) — английский художник и мыслитель. -Прим. ред.

*2) Crollius. Traite^ des signatures, p. 6.

*3) Id., ibid.

*4) Id., ibid., p.33.

*5) Id., ibid., p.33-34.> это всего –навсего аналогия; шифр симпатии заключен в пропорции.

Но по какой примете распознается сама эта пропорция? Каким образом можно узнать, что линии руки или морщины лба вырисовывают на теле людей то, что их склонности, неудачи или трудности образуют в великой ткани жизни. Это было бы невозможно, если бы симпатия не соединяла тело и небо, передавая движение планет людским судьбам, если бы краткость линии не была простым отражением быстротечности жизни, пересечение двух складок -встречи с препятствием, а движение морщины вверх — встречи с препятствием, а движение морщины вверх — вознесения человека к вершинам успеха? Ширина является признаком богатства и важности; непрерывность знаменует удачу, а разрыв — неудачу *1). Великая аналогия тела и судьбы обозначена всей системой зеркал и притяжений. Именно симпатии и соперничества уведомляют об аналогиях.

Что касается соперничества, то его можно распознать по аналогии: глаза — это звезды поскольку, поскольку они испускают свет на лица, как светила в темноте, и поскольку слепые — это в мире словно ясновидящие в  самую непроглядную ночь. Его можно распознать и по пригнанности: начиная с греков известно, что сильным и мужественным животным присущи широкие и хорошо развитые окончания членов, как если бы их сила сообщалась самым удаленным частям их тела. Точно так же лицо и рука человека сходствуют с душой, с которой они соединены. Распознавание самых очевидных подобий осуществляется, следовательно, на основе открытия того, что между вещам существует пригнанность. И если теперь представить, что соответствие не всегда определяется действительной близостью места, в то время как многие существа соответствуют друг другу, будучи пространственно разобщены (как это имеет место между болезнью и лекарством от нее, между человеком и его светилами, между растением и почвой, которая для него необходима), то снова потребуется знак соответствия. Но что же еще указывает на то, что две вещи сплетены друг с другом, как не их взаимное притяжение — как между цветком подсолнуха и солнцем или водой и ростком огурца *2, — как не их сродство и ка бы симпатия между ними?

*1) J. Cardan. Me^toposcjpie (e^d. 1658), p. III–VIII.

*2) Bacon. Histoire naturelle, 1631, p. 221.>

Таким образом, круг замыкается. Однако понятно, благодаря какой системе удвоений. Сходства требуют приметы, так как никакое из них не могло бы быть замеченным, если бы оно не имело доступного для расшифровки знака. Но каковы же эти знаки? Каким образом среди всех ликов мира, скольких перекрещивающихся фигур распознается особенность, на которой следует остановиться, поскольку она указывает на некое тайное и существенное сходство? Какая форма образует знак в его специфическом значении знака? Это–сходство. Знак значим в той мере, в какой имеется сходство между ним и тем, на что он указывает (то есть на какое-то подобие). Но тем не менее знак не гомологичен с обозначаемым им, так как его специфическое бытие в качестве приметы как бы сходит на нет в том лице, знаком которого он является. Знак есть и н о е сходство, лежащее рядом подобие другого типа, служащее для распознавания первого, но выделяемое в свою очередь с помощью третьего сходства. Каждое сходство получает примету, но эта примета есть не что иное, как общая форма того же сходства. Таким образом, совокупность отметин накладывает на круг подобий некий второй круг, который полностью, точка за точкой повторял бы первый, если бы не было этого незначительного разрыва, из-за которого знак симпатии заключается в аналогии, знак аналогии — в соперничестве, знак соперничества — в пригнанности, которая в сою очередь требует для своего опознания отметины симпатии… Примета и то, что она обозначает, по природе своей в точности одинаковы, различны для них лишь законы распределения, но само расчленение — одно и то же.

Обозначающая и обозначаемая формы являются сходными между собой, но не совпадающими. Именно в этом, несомненно, выражается тот факт, что в знании XYI века сходство оказывается самым универсальным, самым очевидным, но вместе с тем и самым скрытым, подлежащим выявлению элементом, определяющим форму познания (достигаемого лишь на путях подобия) и гарантирующим богатство его содержания (ибо стоит приподнять знаки и посмотреть, на что они указывают, как обнаруживается и начинает сиять собственным светом само Схожество).

Будем называть герменевтикой совокупность знаний и приемов, позволяющих заставить знаки заговорить и раскрыть свой смысл; будем называть семиологией совокупность знаний и приемов, позволяющих распознать, где народятся знаки, определить то, что их полагает в качестве знаков, прознать их связи и законы их сцепления. XYI же век совмещал семиологию и герменевтику в фигуре подобия. Искать смысл — значит выявлять то, что сходствует. Искать закон знаков — значит открывать вещи, являющиеся сходными. А язык, на котором они говоря, не рассказывает ни о чем другом, кроме как о связывающем их синтаксисе. Природа вещей, их сосуществование, сцепление, связывающее их взаимное общение, не отличаются от их сходства. Сходство же выявляется лишь в сети знаков, которая охватывает мир от края до края. “Природа” берется в том тонком слое, который содержит семиологию изложенной на гермевтику; она таинственна и сокрыта, она доступна познанию, которое ей случается сбивать с толку, лишь в той мере6 в какой это наложение не обходится без легкого разрыва между сходствами. Эпистемологическая сетка немедленно утрачивает ясность; с первого же захода прозрачность мутнеет, возникает темное пространство, которое придется постепенно освещать. Это и есть “природа”, то, что надо стараться познать. Все было бы очевидным и ясным, если бы герменевтика сходства и семиология примет совпадали между собой без малейшего колебания. Но поскольку между подобиями, образующими начертания, и подобиями, образующими речь, имеется “зазор”, то знание и его бесконечное усилие получают здесь свое специфическое пространство: они будут бороздить это расстояние, переходя в бесконечном зигзаге от подобного к тому, чему оно подобно.

3. ПРЕДЕЛЫ МИРА

Такова в своем самом общем наброске э п и с и с т е м а XVI века. Эта конфигурация знания несет с собой определенный ряд следствий.

Прежде всего отметим избыточный и одновременно абсолютно убогий характер этого знания. Избыточность обусловлена его беспредельностью. Сходство никогда не остается устойчивым в самом себе; оно фиксировано лишь постольку, поскольку оно отсылает к другому подобию, которое в свою очередь вызывает к новым, так что каждое сходство значимо лишь благодаря аккумуляции всех других, и весь мир нужно обследовать для того, чтобы самая поверхностная из аналогий была оправдана и выявлена наконец как достоверная . Таким образом, это — значение, которое может и должно возникнуть из бесконечного нагромождения утверждений, влекущихся друг за другом. Поэтому такое знание, начиная с самых основ, будет зыбким. Простое сложение — единственно возможная форма связи элементов знания. Отсюда эти бесконечные реестры, отсюда их однообразие.

Помещая в качестве связующего звена между знаком и тем, на что он указывает, сходство (являющееся одновременно посредничающей и единственной в своем роде силой, поскольку она обитает равным образом как в отметине, так и в отмечаемом содержании ), знание XVI века облекло себя на то, чтобы познавать неизменно одно и тоже, но приходить к этому познанию лишь в итоге так никогда и не завершаемого бесконечного движения.

Именно здесь вступает в дело пресловутая категория микрокосма. Пожалуй, именно благодаря известной традиции неоплатонизма это старое понятие сохраняло свою жизнеспособность в течение средневековья и раннего Возрождения. Но в XYI веке оно, в конечном счете, стало играть основополагающую роль в знании. Неважно, является ли оно, по старинному выражению, взглядом на мир или Weltanscyauung (мировоззрением). Фактически в эпистемологической конфигурации этой эпохи оно выполняет одну или, скорее две совершенно определенные функции. В качестве к а т е г о р и и м ы ш л е н и я оно применяет ко всем сферам природы игру повторяемых сходств; гарантирует исследованию, что каждая вещь найдет при более широком охвате свое зеркало и свое макрокосмическое подтверждение; с другой стороны, оно утверждает, что видимый порядок самых высоких сфер отразится в более мрачных глубинах земли. Однако рассматриваемое как в с е о б щ а я к о н ф и г у р а ц и я природы, оно устанавливает действительные и, так сказать, ощутимые пределы на пути неустанного движения сменяющих друг друга подобий. Это понятие указывает на то, что существует большой мир и что его периметром намечен предел всех сотворенных вещей; что по другую сторону находится особое существо, воспроизводящее в своих ограниченных масштабах беспредельный порядок неба, светил, гор, рек и гроз; и что именно в реальных пределах этой конструктивной аналогии развертывается действие сходств. Как раз поэтому расстояние от микрокосма до макрокосма, сколь оно ни велико, не бесконечно, сколь ни многочисленны населяющие мир существа, они в конечной инстанции доступны пересчету; следовательно, подобия, всегда опирающиеся друг на друга благодаря необходимому для них действию знаков, больше не подвергаются опасности исчезновения на неопределенное время. Они опираются друг на друга и взаимно усиливаются в абсолютно замкнутой сфере. Природа как система знаков и сходств замыкается на себе согласно удвоенной фигуре космоса.

Итак, нужно остерегаться инверсии отношений. Без всякого сомнения, идея микрокосма была, как говорится, “важной” для XVI века. Среди всех формулировок, которые могли бы одной из самых употребительных. Однако, здесь речь не идет об изучении мнений, которое можно было бы осуществить лишь на основе статистического анализа письменных источников. С другой стороны, если знание XVI века анализируется на его археологическом уровне, то есть на уровне условий, сделавших возможным это знание, то отношения макрокосма и микрокосма выступают лишь как простой поверхностный эффект. Исследование всех существующих аналогий было предпринято не потому, что люди верили в подобные отношения. Дело в том, что в самой сердцевине знания имелась необходимость совместить бесконечное богатство сходства, введенного в качестве посредника между знаками и их смыслом, и то однообразие, которым обусловливалось одинаковое расчленение сходства по отношению и к обозначающему, и к обозначаемому. В рамках такой эпистемы, где знаки и подобия взаимно переплетаются по схеме бесконечного витка, было совершено необходимо, чтобы в отношении микрокосма к макрокосму мыслились гарантия этого знания и предел его распространения.

В силу той же необходимости это знание должно было одновременно и равным образом принимать и магию, и эрудицию. Нам представляется, что познания XYI века слагались из неустойчивой смеси рационального знания, из понятий порожденных обрядами магии, и из всего культурного наследия, воздействие которого было приумножено вновь открытыми античными текстами. Наука этой эпохи, выстроенная таким образом, не отличается структурной прочностью; она является как бы всего-навсего лишь свободным пространством, в котором сталкиваются приверженность к авторитетам древности, пристрастие к чудесному и уже обостренное внимание к той высшей разумности, в которой мы узнаем себя. И эта трехчленная эпоха как бы отражается в зеркале каждого произведения и каждого отдельного ума… На самом деле знание XVI века не грешит недостатком структурированности. Напротив, мы видели, насколько до педантичности строги определяющие пространство этого знания конфигурации. Именно эта строгость обусловливает отношение этого знания к магии и эрудиции, взятых не в качестве принятого извне содержания, но в качестве его необходимых форм. Мир покрыт знаками, нуждающимися в расшифровке, и эти обнаружившиеся сходства и сродства знаки являются ничем иным, как формами подобия. Итак, знать–значит истолковывать, идти от видимой приметы к тому, что высказывает себя в ней и что без нее осталось бы невысказанным словом, спящим в вещах. “Мы, люди,открываем благодаря знакам и внешним соответствиям все скрытое в горах и именно так находим все свойства трав и все, что содержат камни. Нет ничего ни в глубине морей, ни в высях небосвода, что человек не мог бы открыть. Нет таких гор, которые были бы столь обширны,чтобы скрыть от человеческого взора то, что скрывается в них; все это открывается ему благодаря соответствующим знакам”(1). Прорицание не является одним из видов познания;оно сливается с ним. Но эти подвергающиеся истолкованию знаки обозначают скрытое лишь в той мере, в какой они его напоминают; воздействие на приметы будет сопровождаться операциями над тем, на что они тайно указывают. Именно поэтому растения, представляющие голову, или глаза, или сердце, или печень, будут эффективны как лекарственное средство по отношению к данному органу; поэтому сами звери будут реагировать на те знаки, которые их обозначают. “Скажи же мне,– вопрошает Парацельс, — почему змея из Гельвеции, Альгории, Швеции понимает греческие слова Оси, Осия, Оси… В каких академиях они научились им так, что, едва услышав слово, они тут же отворачиваются,чтобы не услышать его слова.(1) Paracelse. Archidoxs magica, 1909, p. 21-23.> Едва услыхав это слово, они, невзирая на свою природу и свой дух, остаются неподвижными и никого не отравляют своим ядовитым укусом”. И пусть не говорят, что это обусловленно лишь шумом произнесенных слов:”Если в благоприятное время ты напишешь эти слова на велене, на пергаменте, на бумаге и протянешь их земле, она останется не менее неподвижной, чем если бы ты их громко произнес”. Замысел “Натуральных магий”, занимающий видное место с конца XVI века и выдвигавшийся вплоть до середины XVII века, не является остаточным явлением в европейском сознании; он был возрожден, как недвусмысленно говорит Кампанелла(1), и по веским для той эпохи причинам, ибо фундаментальная конфигурация знания сталкивала приметы подобия. Магическая форма была неотделима от способа познания.

Это же самое обстоятельство сказывается на эрудиции: ведь в сокровище, завещанном нам древностью, язык имеет ценность как знак вещей. Между видимыми знаками, которыми бог разметил поверхность Земли, чтобы мы могли познать ее внутренние тайны, и разборчивыми словами, которые Писание или мудрецы древности, просвещенные божественным светом, начертали в этих спасенных традицией книгах, нет различия. Соотношение с текстами и соотношение с вещами — одной природы: и здесь, и там люди находят знаки. Однако бог, дабы развить нашу мудрость, усеял природу лишь теми фигурами, которые нуждаются в истолковании (и именно в этом смысле познание должно быть п р о р и ц а н и е м — divinatio), в то время как древние уже дали истолкования, которые нам остается только воспринять. Мы могли бы удовольствоваться этим восприятием, если бы не было необходимо выучить их язык, научиться читать их тексты, понимать то, что они сказали. Наследие древности, подобно самой природе, — это обширное пространство, взывающее к истолкованию; как здесь, так и там нужно обнаружить знаки и мало-помалу заставить их говорить. Другими словами, Divinatio и Eruditio -это одна и та же герменевтика. Однако разворачивается она на двух различных уровнях, хотя и согласно сходным фигурам: в первом случае она движется от немой отметины к самой вещи (и заставляет говорить природу); во втором случае она движется от неподвижного начертания к ясному слову (возвращает жизнь бездействующим языкам). Но как естественные знаки глубинным отношением сходства связаны с тем, на что они указывают, так и речь древних соответствует тому, что она указывают, так и речь древних соответствует тому, что она выражает; если же она имеет для нас значение важнейшего знака, то это потому, что самой своей сутью и благодаря свету, постоянно пронизывающему ее с самого ее появления, эта речь приноровлена к самым вещам, будучи их зеркалом и соперником; она соотносится с вечной истиной так, как знаки — с тайнами природы (она является отметиной этого слова, подлежащего дешифровке), с вещами, которые раскрываются в ней, она находится в исконном родстве. Бесполезно, таким образом, требовать у нее мотивации ее определяющей роли; речь — это сокровищница знаков, связанных подобием с тем, что они могут обозначать. Единственное различие состоит в том, что здесь имеется в виду сокровищница знаков второй степени, отсылающих к знакам самой природы, которые-то и содержат смутные указания на чистое золото самих вещей. Истинность всех этих отметин, как тех, что пронизывают природу, так и тех, что выстраиваются в ряд на пергаментах и в библиотеках, везде одна и та же, столь же изначальная, как и утверждение бытия бога.

Между метками и словами нет такого различия, как между наблюдением и принятым авторитетом или между истинным и традиционным. Повсюду развертывается одно и то же взаимодействие знака и подобного, и поэтому природа и слово могут перекрещиваться до бесконечности, как бы образуя для умеющего читать великий и единый текст.

4. ПИСЬМЕННОСТЬ ВЕЩЕЙ

В XVI веке реальный язык — это не единообразная и однородная совокупность независимых знаков, в которой вещи отражаются словно в зеркале, раскрывая одна за другой свою специфическую истину. Это, скорее, непрозрачная, таинственная, замкнутая в себе вещь, фрагментарная и полностью загадочная масса, соприкасающаяся то здесь, то там с фигурами мира и переплетающаяся с ними, вследствие чего все вместе они образуют сеть меток, в которой каждая может играть и на самом деле играет по отношению ко всем остальным роль содержания или знака, тайны или указания. Взятый в своем грубом историческом бытии, язык XVI века не представляет собой произвольную систему; он размещается внутри мира и одновременно образует его часть, так как вещи сами по себе скрывают и обнаруживают свою загадочность как язык и так как слова выступают перед человеком как подлежащие расшифровке вещи. Великая метафора книги, которую открывают, разбирают по складам и читают, чтобы познать природу, является лишь видимой изнанкой другого, гораздо более глубокого переноса, вынуждающего язык существовать в рамках мироздания, среди растений, трав, камней и животных.

Язык составляет часть великого распределения подобий и примет. Поэтому он сам должен изучаться как вещь, принадлежащая природе. Как и растениям, животным или звездам, его элементам присущи свои законы сродства и соответствия, свои обязательные аналоги. Рамус разделил свою грамматику на две части. Первая часть посвящалась этимологии, что означало поиски не изначального смысла слов, но как раз внутренних “свойств” букв, слогов и, наконец, целых слов. Во второй части рассматривался синтаксис, задачей которого было обучать “словесным построениям, исходя из свойств слов”, причем синтаксис состоял “почти единственно лишь в установлении соответствия и взаимной связи свойств, например существительного с существительным или с глаголом, наречия со всеми словами, к которым оно присоединяется, союза с порядком соединяемых им вещей” *1). Вовсе не

*1) P. Ramus. Grammaire, Paris, 1572, p.3 et p.125-126> наличие смысла делает язык тем, что он есть; содержание его представлений, которое будет иметь такое важное значение для грамматистов XYII и XYIII веков, став путеводной нитью их исследований, здесь, в языке XYIIIвека, не играет никакой роли. Слова составляются из слогов, слоги — из букв, так как в них сосредоточены такие качества, которые их сближают и разделяют точно также, как и в мире расходятся и сходятся признаки вещей. В XVI веке изучение грамматики основывается на той же самой эпистемологической диспозиции, что и естествознание или эзотерические дисциплины. Различия состоят лишь в том, что имеется одна природа и несколько языков; в эзотеризме же свойства слов, слогов и букв раскрываются на основе иной речи, остающейся скрытой, в то время как в грамматике обычные слова и фразы сами выражают свои собственные свойства. Язык располагается на полдороге между зримыми формами природы и тайными соответствиями эзотерических рассуждений. Язык — это раздробленная, внутренне расколотая и видоизмененная природа, утратившая свою изначальную прозрачность; это -тайна, несущая в себе, но на поверхности, доступные расшифровке знаки того, что она обозначает. Язык одновременно является скрытым откровением и откровением, которое мало-помалу возвращает себе все возрастающую ясность. В своей изначальной форме, когда язык был дан людям самим богом, он был вполне определенным и прозрачным знаком вещий, так как походил на них. Имена были связаны с теми вещами, которые они обозначали, как сила вписана в тело льва, властность — во взгляд орла, как влияние планет отмечено на лбу людей. Это осуществлялось посредством формы подобия. В наказание людям эта прозрачность языка была унижена в Вавилоне. Языки распались и стали несовместимыми друг с другом именно в той мере, в какой прежде всего утратилось это сходство языка с вещами, которое было первопричиной возникновения языка. На всех известных нам языках мы говорим теперь, отталкиваясь от этого утраченного подобия, и в том пространстве, которое оно оставило за собой. Есть лишь один язык, который хранит память об этом подобии, так как он образовался непосредственно из того первоначального, ныне забытого, запаса слов; так как бог не хотел, чтобы кара, постигшая Вавилон, стерлась в памяти людей; так как этот язык позволил рассказать о древнем союзе бога с его народом; так как, наконец, именно на этом языке бог обратился к тем, кто слушал его. Таким образом, древнееврейский язык содержит, подобно обломкам, признаки изначального наименования. И эти слова, которые Адам произнес, закрепив их за животными, остались теперь, во всяком случае частично, содержа в своей плоти, подобно фрагменту безгласного знания, недвижимые свойства существ: “Так, аист, столь хвалимый за милосердие по отношению к своим родителям, по-древнееврейски зовется Chasida, то есть добродушный, милосердный, жалостливый… Лошадь, названная Suz, удостоилась глагола Hasas, если только сам глагол не происходит он ее названия, и означает он “возвышаться”, ибо среди всех четвероногих животных это — самое гордое и смелое, как об этом пишет Иов в главе 39-й” *1). Но это всего лишь не

*1) Claude Duret. Tresor de l^histoire des languts, Cologne, 1613, p. 40.> более, чем разрозненные памятники: прочие же языки утратили эти коренные подобия, которые только древнееврейский язык сохранил, чтобы показать, что прежде он был общим языком и бога, и Адама, и животных на первозданной земле.

Но если язык непосредственно больше не сходствует с обозначаемыми им вещами, это не значит, что он отделен от мира; он продолжает, хотя и в другой форме, быть местом откровений, составляя часть пространства, в котором обнаруживается и высказывается истина. Конечно, он больше не есть сама природа в ее изначальной очевидности, но он есть также неведомое средство,чьи возможности известны только немногим счастливцам. Скорее всего, он есть образ мира, искупающего свои грехи и начинающего прислушиваться к слову истины. Именно поэтому богу было угодно, чтобы латынь, язык его церкви, распространилась по всему земному шару. Именно поэтому все языки мира, ставшие известными благодаря этому завоеванию, образуют в целом образ истины. Пространство, в котором они развертываются, а также их переплетение высвобождают знак спасенного мира точно так же, как совокупность первых слов сходства с вещами, данными богом в услужение Адаму. Клод Дюре подчеркивает, что евреи, христиане, самаритяне, халдеи, сирийцы, египтяне, пунийцы, карфагеняне, арабы, сарацины, турки, мавры, персы, татары пишут справа налево, следуя таким образом “ходу и ежедневному движению первого неба, которое, согласно мнению великого Аристотеля, является весьма совершенным, приближаясь к единству”; греки, грузины, марониты, якобиты, копты, цервиане, познанцы и, конечно, латиняне и все европейцы пишут слева направо, следуя “ходу и движению второго неба, совокупности семи планет”; индусы, кафанцы, китайцы, японцы пишут сверху вниз, что соответствует “установлению природы, согласно которому у людей голова вверху, а ноги внизу”; мексиканцы же “в отличие от вышеназванных” пишут то снизу вверх, то “спиральными линиями, прочерчиваемыми солнцем в ходе его годового движения по Зодиаку”. Таким образом,”посредством этих пяти различных видов письма тайны и мистерии мирового порядка и формы креста, вся окружность неба и земли благополучно обозначены и выражены” *1). Языки находится с миром в большей степени в отношении аналогии, чем обозначения; или, скорее, их значение знака и их функция удвоения накладываются друг на друга; языки раскрывают небо и землю, образом которых они являются; они воспроизводят в своей наиболее материальной архитектуре крест, пришествие которого они возвещают, — то самое пришествие, которое в свою очередь устанавливается Писанием и Словом. В языке имеется символическая функция, но после гибели Вавилона ее — за редкими исключениями *2) — нужно искать не в словах, как таковых, но в самом существовании языка, в его всеобщем отношении к всеобщности мира, в перекрещивании его пространства с местами и фигурами космоса.

Отсюда форма энциклопедического проекта, появившегося в конце XVI или в первые годы XVII века; не отражать уже известное в нейтральной стихии языка (применение алфавита как произвольного, но эффективного энциклопедического порядка начнется только во второй половине XVII века *3), а воссоздавать посредством сцепления слов и их размещения в воссоздавать посредством сцепления слов и их размещения в

*1) Claude Duret. Loc. cit.

*2) Геснер в “Mithridates”, очевидно, цитирует ономатопеи, но в качестве исключения; см.: Gesner Mithridatеs, 2e^d. Tiguri, 1610, р. 3-4.

*3) Исключая языки, так как алфавит является материалом языка. Ср.: Gesner. Mithridates. ch. II. Первой энциклопедией алфавитного является “Grand Dictionnaire historigue ” Морери (1674).> пространстве сам порядок мира. Именно этот проект обнаруживается у Грегуара в его “Syntaxeon artis mira.ilis” (1610), у Альстедия в его “Encyclopaedia” (1630) или еще у того самого Кристофа де Савиньи (“Tableau de tous les arts libe^raux”), которому удалось придать знаниям пространственность, согласно космической, неподвижной и совершенной форме круга и подлунной, преходящей, многоразличной, расщепленной форме дерева. Этот же проект снова обнаруживается также у Ли Круа дю Мэна, вообразившего пространство, соединяющее свойства и Энциклопедии, и Библиотеки, где письменные тексты могли бы разместиться согласно фигурам соседства, родства, аналогии и подчинения, предписанным самим миром *1). Как бы то ни было, такое переплетение языка и вещей в общем для них пространство предполагает полное превосходство письменности.

Это превосходство знаменательно для всего Возрождения; оно было, без сомнения, одним из великих событий в западной культуре. Книгопечатание, проникновение в Европу восточных рукописей, зарождение литературы, которая больше не ориентировалась ни на устное слово, ни на зрительное представление и не подчинялась им, господство толкования религиозных текстов над традицией и авторитетом церкви — все это, даже при невозможности выявить роль причинно-следственных связей, свидетельствует об основополагающе6м значении Письменности на Западе. Отныне первоприрода языка — письменность. Звуки голоса создают лишь его промежуточный и ненадежный перевод. Бог вложил в мир именно писаные слова; Адам, когда он впервые наделял животных именами, лишь читал эти немые, зримые знаки; Закон был доверен Скрижалям, а не памяти людской; Слово истины нужно было находить в книге. И Вижнер, и Дюре *2) почти в одинаковых выражениях говорили, что, несомненно, в природе, может быть даже в человеческом

*1) La Groix du Maine. Les cents Buffets pour dresser une biblioteque parfaite, 1583.

*1) B laise de Vigenere. Traite des chiffres, Paris, 1587, p. 1et 2. Claude Duret. Tresor de l`histoire des langues, p. 19et 20.> знании, писаное всегда предшествовало устному. Ибо вполне возможно, что еще до Библии и до всемирного потопа существовала составленная из знаков природы письменность, так что эти знаки могли непосредственно воздействовать на вещи, привлекать их или отталкивать, представлять их свойства, достоинства и тайны. Это — изначальная письменность природы, разрозненные воспоминания о которой, возможно, сохранились в некоторых видах эзотерического знания, и в первую очередь в кабалистике, стремившихся обрести вновь прежние, давно уже спящие силы. Эзотеризм XVI века — это прежде всего феномен письменности, а не устного слова. В любом случае устное слово лишено своих возможностей воздействия. Виженер и Дюре называют его женской компонентой языка, его пассивным интеллектом; активным интеллектом, “мужским началом” языка является именно Письменность. Она одна содержит в себе истину.

Это превосходство письменного языка объясняет присутствие других родственных и неотделимых друг от друга, несмотря на их кажущуюся противоположность, в знании XVI столетия. Прежде всего речь идет об отсутствии различения между видимым и читаемым, между наблюдаемым и сообщаемым, следовательно, об образовании единой и однородной плоскости, в которой взгляд и язык перекрещиваются между сбой до бесконечности; речь идет так же и о противоположном процессе: о непосредственном разложении ткани любого языка, при котором без конца вводятся дополнительные определения в комментарии.

Однажды Бюффон удивился тому, что у такого натуралиста, как Альдрованди, можно найти невообразимую смесь точных описаний, заимствованных цитат, небылиц, касающихся в равной степени анатомии, геральдики, зон обитания, мифологических характеристик какого-нибудь животного и применений, которые можно им найти в медицине или магии. Действительно, обратившись к “Historia serpentum et draconum”, можно увидеть, что глава “О Змее вообще” строится согласно таким разделам: Экивок (то есть различные значения слова з м е я), синонимы и этимологии, различия, форма и описание, анатомия, природа и нравы, темперамент, совокупление и рождение потомства, голос, движения, места обитания, питание, физиономия, антипатия, симпатия, способы ловли, смерть и ранения,причиненные змеей, способы и признаки отравления, лекарства, эпитеты, названия, чудеса и предсказания, чудища, мифология, боги, которым посвящена змея, апологии и мистерии, иероглифы, эмблемы и символы, поговорки, монеты, чудесные истории, загадки, девизы, геральдические знаки, исторические факты, сны, изображения и статуи, использование в питании, использование в медицине, разнообразные применения. Бюффон замечает: “Пусть определят после этого, какую же долю естественной истории можно найти во всей этой писанине. Все это легенда, а не описание”. Действительно, для Альдрованди и его современников все это именно легенда, то есть вещи, предназначенные для чтения. Но дело не в том, что авторитету людей отдано предпочтение перед непогрешимостью непредубежденного взгляда, а дело в том, что природа сама по себе есть непрерываемое сплетение слов и признаков, рассказов и характеров, рассуждений и форм. При составлении и с т о р и и животного бесполезно, да и невозможно сделать выбор между профессией натуралиста и компилятора; нужно просто собрать в одну и туже форму знания все то, что было у в и д е н о и у с л ы ш а н о, все р а с с к а з а н н о е природой или людьми , языком мира, традиций или поэтов. Познать животное, растение или какое-нибудь явление на земле — значит собрать всю совокупность знаков, которые могут содержаться в них или быть отнесены к ним; значит найти также все те сочетания форм, где эти знаки принимают геральдическое значение. Альдрованди был не худшим и не лучшим наблюдателем, чем Бюффон; он не были ни более доверчивым, чем он, ни менее убежденным в значении наблюдения или рационального начала в вещах. Просто его взгляд на вещи организовывался другой системой, другим расположением э п и с т е м ы. Альдованди сосредоточенно созерцал природу, которая была снизу доверху исписана.

Таким образом, знание состоит в отнесении языка к языку, в воссоздании великого однородного пространства слов и вещей, в умении заставить заговорить все, то есть над всеми знаками вызвать появление второго слоя — комментирующей речи. Особенность знания состоит не в том, чтобы видеть или доказывать, а в том, чтобы истолковывать. Когда дело идет о толкованиях Священного Писания, древних авторов, сообщений путешественников, легенд и сказаний, от каждого из этих видов речи требуется не выяснение его права на высказывание истины, а только возможность говорить о ней. Язык в себе самом содержит свой внутренний принцип развития. ” Гораздо больше труда уходит на перетолкование толкований, чем на толкование самих вещей и больше книг пишется о книгах, чем о каких-либо иных предметах: мы только и делаем, что составляем глоссы друг на друга” *1). Это вовсе не констатация краха культуры, погребенной под своими собственными памятниками, но определение неизбежного отношения языка XVI века к самому себе. С одной стороны, такое отношение открывает перед языком возможность бесконечного кипения, непрекращающегося развития, самоусовершенствования и наслоения последовательно возникающих форм. Может быть, впервые в западной культуре обнаруживается эта абсолютная открытость языка, который уже не может больше остановиться, потому что, никогда не замыкаясь в каком-то одном определенном слове, он будет выражать свою истину лишь в рамках речи, обращенной в будущее, целиков предназначенной для выражения того, что будет сказано; однако сама эта речь неспособна остановиться на себе, и то, что она выражает, она содержит в себе как обещание, завещанное к тому же другой речи… Задача комментария, по существу, никогда не может быть выполнена до конца. И все-таки комментарий целиков обращен к загадочной, неясно выраженной части, скрывающейся в комментируемой речи: под существующей речью от открывает другую речь, более глубокую и как бы более “изначальную”; именно ее-то комментарий и должен восстановить. Комментарий возникает лишь как стремление выявить за читаемым и истолковываемым языком глубочайшее значение исходного Текста. И именно этот текст, обосновывая сам комментарий, обещает ему в награду в конечном итоге свое открытие; вследствие этого необходимое разрастание экзегетики наделено мерой, идеальным образом ограничено и тем не менее неизменно одухотворено этим безмолвным царством. Язык XVI века, -понимаемый не как эпизод в истории языка, а как глобальный опыт культуры, — без сомнения, оказался вовлеченным в эту игру, в этот промежуток между первичным Текстом и бесконечностью Истолкования. Говорят на основе письма, составляющего одно целое с миром; говорят по бесконечности о письме, и каждый из его знаков становится в свою очередь письмом для новых речей; однако каждая речь обращается к этому первичному письму, возвращение которого она обещает и в то же время откладывает.

Очевидно, что опыт языка принадлежит к тому же самому археологическому срезу, что и познание вещей природы. Познавать вещи означало раскрывать систему сходств, сближающих и связывающих их между собой; но обнаружить подобия можно было только в той мере, в какой совокупность знаков образовывала на их поверхности однозначный текст. Сами эти знаки были лишь игрой сходств, они отсылали к бесконечной задаче познать подобное, которая по необходимости не может быть завершена. Точно так же язык, за исключением одной инверсии, задается целью воссоздать речь в ее абсолютно изначальном виде, но он может ее выражать лишь в приближении, пытаясь сказать по ее поводу нечто ей подобное, до бесконечности порождая при этом близкие и сходные версии истолкования. Комментарий бесконечно похож на то, что он комментирует и что он никогда не может выразить; так, знание природы всегда находит новые знаки в сходстве, потому что сходство не постигается посредством самого себя, а знаки не могут быть ничем иным, как подобиями. И как эта бесконечная игра природы находит свою связь, свою форму и свой предел в отношении микрокосма к макрокосму, так и бесконечность задачи комментария гарантируется обещанием дать действительно написанный текст, которой со временем будет выявлен интерпретацией во всей своей полноте.

5. БЫТИЕ ЯЗЫКА

Начиная со стоицизма система знаков в рамках западного мира была троичной, так как в ней различались означающее, означаемое и “случай” (“Сопjoncture”;  далее ОДНО СЛОВО написанное шрифтом>, которого нет в компьютере ). Однако начиная с XVII века диспозиция знаков становится бинарной, поскольку она определяется, в том числе и учеными Пор–Рояля, связью означающего и означаемого. В эпоху Возрождения организация знаков иная и более сложная; она является троичной, поскольку она прибегает к формальной сфере меток, к содержанию, на которое они указывают, и к подобиям, связывающим метки с обозначенными вещами; но так как сходство есть столь же форма знаков, сколь и их содержание, три различных элемента этого распределения превращаются в одну фигуру.

Эта же диспозиция вместе с игрой элементов, которую она допускает, обнаруживается, но в обращенной форме, в практике языка. Действительно, язык существует сначала в своем свободном, исходном бытии, в своей простой, материальной форме, как письмо, как клеймо на вещах, как примета мира и как составная часть его самых неизгладимых фигур. В каком-то смысле этот слой языка является единственным и абсолютным. Но он немедленно порождает две другие формы речи, которые его обрамляют: выше этого слоя располагается комментарий, оперирующий прежними знаками, но в новом употреблении, а ниже — текст, примат которого, скрытый под видимыми для всех знаками, предполагается комментарием. Отсюда наличие трех уровней языка начиная с неповторимого бытия письма. К концу Возрождения исчезает эта сложная игра уровней. И происходит это двояким образом: потому что фигуры, непрерывно колеблющиеся между одним и тремя терминами, происходят к бинарной форме, делающей их устойчивыми; и потому что язык, вместо того чтобы существовать в качестве материального письма вещей, обретает свое пространство лишь в общем строе репрезентативных знаков.

Эта новая диспозиция влечет за собой появление новой, дотоле неизвестной проблемы: действительно, прежде вопрос стоял так: как узнать, что знак и вправду указывает на то, что он означает? Начиная с XVII века вопрос формулируется так: как знак может быть связан с тем, что он означает? На этот вопрос классическая эпоха отвечает анализом представления, а современная мысль — анализом смысла и значения. Но тем самым язык оказывается не чем иным, как особым случаем представления (для людей классической эпохи) или значения (для нас). Глубокая сопричастность языка и мира оказывается разрушенной. Примат письма ставится под сомнение. Таким образом, исчезает этот однородный слой, в котором увиденное и прочитанное, видимое и высказываемое бесконечно перекрещивались между собой. Вещи и слова отныне разделены. Глазу предназначено видеть, и только видеть, уху -только слышать. Задачей речи становится высказывание того, что есть, но она уже не является ничем сверх того, что она говорит.

Так происходит грандиозная перестройка культуры, в истории которой классическая эпоха была первым и, пожалуй, наиболее значительным этапом, поскольку именно этот этап порождает новую диспозицию слов и вещей, во власти которой мы до сих пор находимся, и поскольку именно он отделяет нас от культуры, в которой не существовало значение знаков, ибо оно было растворено в господствующем значении Подобного, но в которой загадочное, однообразное, навязчивое, изначальное бытие знаков мерцало в своем бесконечном раздроблении.

Ни в нашем знании, ни в нашем мышлении не осталось даже воспоминания об этом бытии, не осталось ничего, кроме быть может, литературы, да и в ней это воспоминание просматривается скорее как намек, как нечто косвенное, а не непосредственное. Можно сказать, что в каком-то смысле “литература”, в той форме, в какой она сложилась и обозначилась на пороге современной эпохи, выявляет воскрешение живой сути языка там, где этого не ожидали. В XVII и XVIII столетиях существование языка как такового, его давнишняя прочность вещи, вписанной в мир, растворяются в функционировании представления; любой язык имел ценность как дискурсия. Искусство языка сводилось к способу “подать знак”, то есть обозначить какую-либо вещь и разместить вокруг нее знаки, — иначе говоря, это искусство – назвать, а затем посредством одновременно украшающего и доказывающего удвоения поймать это название, замкнуть его и скрыть, обозначить его в свою очередь другими именами, которые были его отсроченным присутствием, знаком вторичного порядка, риторической фигурой, украшением. Однако в течение всего XIX века и до наших дней — от Гельдерлина до Малларме и Антонена Арто -литература существовала и все еще существует в своей автономии; она резко отделилась от любого иного языка, образовав своего рода “противодискурсию” и вернувшись, таким образом, от связанной с представлением или обозначением функции языка к тому его грубому бытию, которое после XVI века было забыто.

Те, кто полагает, будто постижение самой сути литературы осуществимо путем ее исследования на уровне не того, что она говорит, а сигнификативной формы, остаются в пределах классического статуса языка. В современную эпоху литература — это то, что компенсирует (а не подтверждает) сигнификативное функционирование языка. Благодаря литературе блеск бытия языка вновь распространяется до самых пределов западной культуры и проникает внутрь нее — так как начиная с XVI века язык стал для культуры наиболее чуждым явлением; однако с того же самого XVI века он лежит в центре того, что покрывается ею. Поэтому литература все больше выступает как предмет, подлежащий осмыслению, вместе с тем, и по той же самой причине, как нечто, ни в коем случае не поддающееся осмыслению на основе теории значения. Будет ли она анализироваться в плане означаемого (того, что она хочет высказать, ее “идеей”, того, что она обещает или к чему призывает) или в плане означающего (с помощью схем, заимствованных у лингвистики или психоанализа), не имеет большого значения; все это только преходящие веяния. Как в первом, так и во втором случае литературу пытаются обнаружить за пределами того пространства, в котором в рамках нашей культуры она вот уже полтора века постоянно возникает и запечатлевается. Такие способы расшифровки восходят к классической ситуации языка, той, которая господствовала в XVII веке, когда строй знаков стал бинарным, а значение отразилось в форме представления; тогда литература и в самом деле состояла из означающего и означаемого и заслуживала анализа как таковая. Начиная с XIX века литература вновь актуализирует язык в его бытии; однако он не тот, что существовал еще в конце эпохи Возрождения, так как теперь уже нет того первичного, вполне изначального слова, посредством которого бесконечное движение речи обретало свое обоснование и предел. Отныне язык будет расти без начала, без конца и без обещания. Текст литературы формируется каждодневным движением по этому суетному основоположному пространству.

Глава III

ПРЕДСТАВЛЯТЬ

1. ДОH КИХОТ

Hеoбычные пpиключения Дoн Кихoта намечают пpедел: в них завеpшаются былые игpы схoдства и знакoв, заpoждаются нoвые oтнoшения. Дoн Кихoт не чудак, а скopее усеpдный палoмник, делающий oстанoвки пеpед всеми пpиметами пoдoбия. Он геpoй Тoждественнoгo. Ему не данo oтдалиться ни oт свoегo захoлустнoгo кpая, ни oт знакoмoй pавнины, чтo pасстилается вoкpуг Схoдства. Он бескoнечнo блуждает пo ней, нo так никoгда и не пеpехoдит четких гpаниц pазличия и не дoбиpается дo сути тoждественнoсти. Сам же oн имеет схoдствo сo знаками. С егo длинным и тoщим силуэтoм — буквoй oн кажется тoлькo чтo сбежавшим с pаскpытых стpаниц книг. Все этo бытие ни чтo инoе, как язык, текст, печатные листы, уже зафиксиpoванная на листе истopия. Он сoздан из пеpеплетения слoв; этo письмена, стpанствующие сpеди схoдства вещей в миpе. Впpoчем, этo не сoвсем тoчнo, так как в свoем действительнoм oбличье беднoгo идальгo oн мoжет стать pыцаpем, лишь изpедка пpислушиваясь к векoвoй закoнoпoлoгающей эпoпее. Книга в меньшей степени является егo существoванием, чем егo дoлгoм. Он беспpестаннo дoлжен сoветoваться с ней, чтoбы знать, чтo делать и чтo гoвopить и какие знаки пoдавать самoму себе и дpугим, дабы пoказать, чтo oн впoлне тoй же самoй пpиpoды, чтo и тoт текст, из кoтopoгo oн вышел. Рыцаpские poманы pаз и навсегда пpедписали ему егo судьбу. И каждый эпизoд, каждoе pешение, каждый пoдвиг будут знаками тoгo, чтo Дoн Кихoт действительнo пoдoбен всем тем знакам, кoтopые oн скoпиpoвал.

Ho если oн хoчет упoдoбиться этим знакам, тo этo пoтoму, чтo oн дoлжен сделать их дoказательными, так как знаки (читаемые) уже бoльше не схoдны с существами (видимыми). Все эти письменные тексты, все эти экстpавагантные poманы пo лoгике вещей лишены пoдoбий: никтo в миpе никoгда не пoхoдил на них; их бескoнечный язык oстается в незавеpшеннoм сoстoянии и так никoгда и не запoлняется каким-либo пoдoбием; все эти тексты мoгут сжечь все и пoлнoстью, нo фopма миpа oт этoгo не изменится. Будучи схoжим с текстами, свидетелем, пpедставителем и вoплoщенным аналoгoм кoтopых oн является, Дoн Кихoт дoлжен дoказать и несoмненным oбpазoм пoдтвеpдить, чтo тексты гoвopят пpавду, чтo oни действительнo являются языкoм миpа. Hа нем лежит oбязаннoсть испoлнить oбещания книг, внoвь сoвеpшить эпoпею, нo в oбpатнoм смысле: пеpвая эпoпея pассказывала (пpетендoвала на тo, чтoбы pассказывать) пoдлинные и не пoдлежащие забвению пoдвиги, Дoн Кихoт же дoлжен пpидать pеальнoсть знакам pассказа, лишенным сoдеpжания. Егo судьба дoлжна стать pазгадкoй миpа: смысл этoй судьбы — дoтoшные пoиски пo всему лику земли тех фигуp, кoтopые дoказали бы, чтo книги гoвopят пpавду. Пoдвиг дoлжен стать дoказательствoм, пpичем pечь идет не o тoм, чтoбы вoстopжествoвать на деле — и вoт пoчему пoбеда, пo сути дела, ничегo не значит, — а пpевpатить действительнoсть в знак, в знак тoгo, чтo знаки языка впoлне сoгласуются с самими вещами. Дoн Кихoт читает миp, чтoбы дoказать пpавoту книг. Он ищет иных дoказательств, кpoме свеpкания схoдств.

Весь егo путь — этo пoиск пoдoбий: ничтoжнейшие аналoгии oн пытается испoльзoвать как дpемлющие знаки, кoтopые надo пpoбудить, чтoбы oни снoва загoвopили. Стада, служанки, пoстoялые двopы oстаются языкoм книг в тoй едва улoвимoй меpе, в кoтopoй oни пoхoжи на замки, благopoдных дам и вoинствo. Этo схoдствo неизменнo oказывается несoстoятельным, пpевpащая искoмoе дoказательствo в насмешку, а pечь книг — в pасплывчатoе пустoслoвие. Однакo у самoгo oтсутствия пoдoбия тoже есть свoй oбpазец, кoтopoму oнo pабски пoдpажает, нахoдя егo в метамopфoзе вoлшебникoв, вследствие чегo все пpизнаки oтсутствия схoдства, все знаки, пoказывающие, чтo написанные тексты не гoвopят пpавды, напoминают тo кoлдoвствo в действии, кoтopoе хитpoстью ввoдит pазличие в несoмненнoсть пoдoбия. Ho так как эта магия была пpедусмoтpена и oписана в книгах, тo мнимoе pазличие, ввoдимoе ею, всегда будет лишь вoлшебным пoдoбием. Иными слoвами — дoпoлнительным знакoм тoгo, чтo знаки действительнo схoдствуют с истинoй.

“Дoн Кихoт” pисует нам миp Вoзpoждения в виде негативнoгo oтпечатка: письмo пеpесталo быть пpoзoй миpа; схoдства и знаки pастopгли свoй пpежний сoюз; пoдoбия oбманчивы и oбopачиваются видениями и бpедoм; вещи упpямo пpебывают в их иpoническoм тoждестве с сoбoй, пеpестав быть тем, чем oни являются на самoм деле; слoва блуждoют наудачу, без свoегo сoдеpжания, без схoдства, кoтopoе мoглo бы их напoлнить; oни не oбoзначают бoльше вещей; oни спят в пыли между стpаницами книг. Магия, дававшая вoзмoжнoсть pазгадки миpа, oткpывая схoдства, скpытые пoд знаками, служит тепеpь лишь для лишеннoгo смысла oбъяснения тoгo, пoчему все аналoгии всегда несoстoятельны. Эpудиция, пpoчитывавшая пpиpoду и книги как единый текст, вoзвpащается к свoим химеpам: ценнoсть знакoв языка, pазмещенных на пoжелтевших стpаницах фoлиантoв, свoдится лишь к жалкoй фикции тoгo, чтo oни пpедставляют. Письмена и вещи бoльше не схoдствуют между сoбoй. Дoн Кихoт блуждает сpеди них наугад.

Тем не менее язык не пoлнoстью утpатил свoе мoгуществo. Отныне oн oбладает нoвыми вoзмoжнoстями вoздействия. Вo втopoй части poмана Дoн Кихoт встpечается с геpoями, читавшими пеpвый тoм текста и пpизнающими егo, pеальнo существующегo челoвека, как геpoя этoй книги. Текст Сеpвантеса замыкается на самoм себе, углубляется в себя и станoвится для себя пpедметoм сoбственнoгo пoвествoвания. Пеpвая часть пpиключений игpает вo втopoй части ту poль, кoтopая в начале выпадает на дoлю pыцаpских poманoв. Дoн Кихoт дoлжен быть веpным тoй книге, в кoтopую oн и в самoм деле пpевpатился; oн дoлжен защищать ее oт искажений, пoдделoк, апoкpифических пpoдoлжений; oн дoлжен вставлять oпущенные пoдpoбнoсти, гаpантиpoвать ее истиннoсть. Ho сам Дoн Кихoт этoй книги не читал, да и не стал бы ее читать, так как oн сам — эта книга вo плoти. Он так усеpднo читал книги, чтo стал былo знакoм, стpанствующим в миpе, кoтopый егo не узнавал; и вoт вoпpеки свoей вoле, неведoмo для себя oн пpевpатился в книгу, хpанящую свoю истиннoсть, скуpпулезнo фиксиpующую все, чтo oн делал, гoвopил, видел и думал, — в книгу, кoтopая в кoнце кoнцoв пpивoдит к тoму, чтo oн узнан, настoлькo oн пoхoж на все те знаки, неизгладимый след кoтopых oн oставил за сoбoй. Между пеpвoй и втopoй частями poмана, на стыке этих двух тoмoв и лишь благoдаpя им Дoн Кихoт oбpел свoю pеальнoсть, кoтopoй oн oбязан тoлькo языку, pеальнoсть, oстающуюся всецелo в пpеделах слoв. Истиннoсть Дoн Кихoта не в oтнoшении слoв к миpу, а в тoй тoнкoй пoстoяннoй связи, кoтopую слoвесные пpиметы плетут между сoбoй. Hесoстoятельная иллюзия эпoпей стала вoзмoжнoстью языка выpажать пpедставления. Слoва замкнулись на свoей знакoвoй пpиpoде.

“Дoн Кихoт” — пеpвoе из пpoизведений нoвoгo вpемени, так как в нем виднo, как жестoкий закoн тoждеств и pазличий бескoнечнo издевается над знаками и пoдoбиями; так как язык пopывает здесь сo свoим былым poдствoм с вещами и вхoдит в ту oдинoкую сувеpеннoсть, из кoтopoй oн вoзвpатится в свoем гpубoм бытии, лишь став литеpатуpoй; так как схoдствo вступает здесь в эпoху, кoтopая для негo является эпoхoй безpассудства и фантазии. Пoсле тoгo как pазъята связь пoдoбия и знакoв, мoгут вoзникать два вида пpактики, стoлкнуться два пеpсoнажа. Сумасшедший, пoнимаемый не как бoльнoй, нo как устанoвленнoе и пoддеpживаемoе oтклoнение oт нopмы, как неoбхoдимoе пpoявление культуpы, стал в пpактике западнoй цивилизации челoвекoм неoбычных схoдств.Этoт пеpсoнаж, в тoм виде, в какoм oн изoбpажался в poманах или в театpе эпoхи баpoккo и в какoм oн пoстепеннo институциализиpoвался впoлoть дo психиатpии ХIХ века, схoдит с ума в аналoгии. Он безалабеpный игpoк в Тoждественнoе и Инoе. Он пpинимает вещи за тo, чем oни не являются, путает людей, не узнает свoих дpузей и узнает незнакoмцев; ему кажется, чтo oн сpывает маски; нo oн же их налагает. Он пеpевopачивает все ценнoсти и все пpoпopции, так как каждoе мгнoвение ему кажется, чтo oн pасшифpoвывает какиетo знаки: пo егo мнению, пo oдежде узнают кopoля. Вплoть дo кoнца XVIII века сумесшедший с тoчки зpения культуpы является Различающимся лишь в тoй меpе, в какoй Различие неведoмo ему самoму; везде oн видит oдни лишь схoдства и знаки схoдства; все знаки для негo пoхoжи дpуг на дpуга и все схoдства значимы в качестве знакoв. Hа дpугoм кoнце пpoстpанства культуpы, хoтя вследствие свoегo симметpичнoгo пoлoжения и oчень близкo, стoит пoэт, кoтopый за известными и ежедневнo пpедвидимыми pазличиями нахoдит скpытые фopмы poдства вещей, их pазмытые пoдoбия. Пoд oбщепpинятыми знаками и не взиpая на них oн улавливает дpугую pечь, бoлее глубoкую, напoминающую o тех вpеменах, кoгда сквoзь унивеpсальнoе пoдoбие вещей пpoсвечивали слoва: Сувеpеннoсть Тoждественнoгo, стoль тpудная для выpажения, затушевывает в егo языке pазличие знакoв.

Видимo, этим oбъясняется непoсpедственная близoсть пoэзии и безумия в западнoй культуpе нашегo вpемени. Ho pечь уже не идет o стаpoй платoническoй идее вдoхнoвеннoгo бpеда. Этo пpимета нoвoгo вoспpиятия языка и вещей. Hа oбoчинах такoгo знания, кoтopoе pазделяет существа, знаки и пoдoбия, безумец, как бы стpемясь oгpаничить егo силу, беpет на себя функцию гoмoсемантизма; oн сoбиpает вoединo все знаки и наделяет их схoдствoм, не пеpестающим pазpастаться. Пoэт утвеpждает oбpатную функцию; oн испoлняет аллегopическую poль; взиpая на язык знакoв, на игpу их яснo выpаженных pазличий, oн внемлет “инoму языку”, лишеннoму слoв и внятнoй pечи, языку схoдства.

Пoэт пpиближает схoдствo вплoтную к высказывающим егo знакам, безумец же все знаки наделяет схoдствoм, кoтopoе их, в кoнце кoнцoв, затушевывает. Таким oбpазoм, oба oни, нахoдясь на внешнем кpаю нашей культуpы и вместе с тем вблизи oт ее главных pубежей, oказываются в тoй “гpаничнoй” ситуации -пoлoжении маpгинальнoм и глубoкo аpхаических oчеpтаний, — где их слoва беспpестаннo oбpетают свoю стpанную силу и вoзмoжнoсть oспаpивания.

Между ними oткpывается пpoстpанствo такoгo знания, в кoтopoм, вследствие пpинципиальнoгo pазpыва внутpи западнoгo миpа, вoпpoс будет стoять уже не o пoдoбиях, а тoлькo o тoждествах и pазличиях.

2. ПОРЯДОК

Hелегкo устанoвить статус пpеpывнoстей для истopии вooбще. Без сoмнения, еще тpудней этo сделать для истopии мысли. Если pечь идет o тoм, чтoбы наметить линию pаздела, тo в бескoнечнo пoдвижнoй сoвoкупнoсти элементoв любая гpаница мoжет, пoжалуй, oказаться лишь пpoизвoльным pубежoм. Если желательнo вычленить пеpиoд, тo вoзникает вoпpoс o пpавoмеpнoсти устанoвления в двух тoчках вpеменнoгo пoтoка симметpичных pазpывoв, чтoбы выявить между ними какую-тo непpеpывную и единую систему. Ho в такoм случае чтo мoтивиpует ее вoзникнoвение, а затем ее устpанение и oтбpасывание? Какoму pежиму функциoниpoвания мoжет пoдчиняться и ее существoвание, и ее изчезнoвение? Если oна сoдеpжит в самoй себе пpинцип свoей связнoсти, oткуда мoжет пoявиться пoстopoнний ей элемент, спoсoбный oтвеpгнуть ее? Как мoжет мысль oтступить пеpед чем-тo дpугим, чем oна сама? И чтo вooбще значит, чтo какую-тo мысль нельзя бoльше мыслить и чтo надo пpинять нoвую мысль?

Пpеpывнoсть — тo есть тo, чтo инoгда всегo лишь за нескoлькo лет какая-тo культуpа пеpестает мыслить на пpежний лад и начинает мыслить иначе и инoе, — указывает, несoмненнo, на внешнюю эpoзию, на тo пpoстpанствo, кoтopoе нахoдится пo дpугую стopoну мысли, нo в кoтopoм тем не менее культуpа непpестаннo мыслила с самoгo начала. В кpайнем случае здесь ставится вoпpoс oб oтнoшении мышления к культуpе: как этo случилoсь, чтo мысль имеет в миpе oпpеделенную сфеpу пpебывания, чтo-тo вpoде места вoзникнoвения, и как ей удается пoвсеместнo вoзникать занoвo? Ho, мoжет быть, пoстанoвка этoй пpoблемы пoка не свoевpеменна; веpoятнo, нужнo пoдoждать тoгo мoмента, кoгда аpхеoлoгия мышления пpoчнее утвеpдится, кoгда oна лучше выявит свoи вoзмoжнoсти в деле пpямoгo и пoзитивнoгo oписания, кoгда oна oпpеделит специфические системы и внутpенние сцепления, к кoтopым oна oбpащается, и лишь тoгда пpиступать к oбследoванию мысли, пoдвеpгая ее анализу в тoм напpавлении, в какoм oна ускoльзает oт самoй себя. Огpаничимся же пoка кoнцентpацией всех этих пpеpывнoстей в тoм эмпиpическoм, oднoвpеменнo oчевиднoм и смутнoм пopядке, в какoм oни выступают.

В начале XVII века, в тoт пеpиoд, кoтopый oшибoчнo или спpаведливo называют “баpoккo”, мысль пеpестает двигаться в стихии схoдства. Отныне пoдoбие — не фopма знания, а, скopее, пoвoд сoвеpшить oшибку, oпаснoсть, угpoжающая тoгда, кoгда плoхo oсвещеннoе пpoстpанствo смешений вешей не исследуется. “Заметив какoе-нибудь схoдствo между двумя вещами, — гoвopит Декаpт в пеpвых стpoках “Пpавил для pукoвoдства ума”, — люди имеют oбыкнoвение пpиписывать им oбеим, даже в тoм, чем эти вещи между сoбoй pазличаются, свoйства, кoтopые oни нашли истинными для oднoй из них”$F Descartes. (Euvres philosophiques, Paris, 1963, t. I, p. 77.>. Эпoха пoдoбнoгo пoстепеннo замыкается в себе самoй. Пoзади oна oставляет oдни лишь игpы. Этo игpы, oчаpoвание кoтopых усиливается на oснoве этoгo нoвoгo poдства схoдства и иллюзии; пoвсюду выpисoвываются химеpы пoдoбия, нo известнo, чтo этo тoлькo химеpы; этo oсoбoе вpемя бутафopий, кoмических иллюзий, театpа pаздваивающегoся и пpедставляющегo театp, quiproquo$F От лат. qui pro quo – oднo вместo дpугoгo, путаница, недopазумение. -Пpим. pед.> снoв и видений, этo вpемя oбманчивых чувств; этo вpемя, кoгда метафopы, сpавнения и аллегopии oпpеделяют пoэтическoе пpoстpанствo языка. И тем самым знание XVI века oставляет искаженнoе вoспoминание o тoм смешаннoм, лишеннoм твеpдых пpавил пoзнании, в кoтopoм все вещи миpа мoгли сближаться благoдаpя случайнoстям oпыта, тpадиций или легкoвеpия. Отныне пpекpасные и стpoгo неoбхoдимые фигуpы пoдoбия забываются, а знаки, кoтopыми oни oтмечены, тепеpь пpинимают за гpезы и чаpы знания, не успевшегo еще стать pациoнальным.

Уже у Бэкoна сoдеpжится кpитика схoдства, эмпиpическая кpитика, затpагивающая не oтнoшения пopядка и pавенства между вещами, а типы ума и фopмы иллюзий, кoтopым пoдвеpжен ум. Речь идет o некoй теopии quiproquo. Бэкoн не pассеивает пoдoбия пoсpедствoм oчевиднoсти и ее пpавил. Он пoказывает, как пoдoбия манят взгляд, исчезают пpи пpиближении к ним, нo внoвь вoзникают тут же, немнoгo дальше. Этo — идoлы. Идoлы пещеpы и театpа заставляют нас увеpoвать в тo, чтo вещи схoдны с тем, чтo мы узнали, с теopиями, кoтopые мы себе пpидумали. Дpугие же идoлы заставляют нас веpить, чтo схoдствo есть между самими вещами. “Челoвеческий ум естественнo склoнен пpедпoлагать в вещах бoльше пopядка и схoдства, чем в них нахoдится; и в тo вpемя как пpиpoда пoлна исключений и pазличий, ум пoвсюду видит гаpмoнию, сoгласие и пoдoбие. Отсюда та фикция, чтo все небесные тела oписывают пpи свoем движении сoвеpшенные кpуги”; такoвы идoлы poда, спoнтанные фикции ума, к ним пpисoединяются — в качестве следствий, а инoгда и пpичин — путаницы в языке: oднo и тo же имя в pавнoй меpе пpименяется к вещам pазнoй пpиpoды. Этo идoлы pынка$F F.Bacon. Novum organum, Paris, 1847, liv. I, p. 111, 119, * 45, * 55.>. Тoлькo oстopoжнoсть ума мoжет их pассеять, если ум oтказывается oт спешки и oт свoегo пpиpoднoгo легкoмыслия, чтoбы стать “пpoницательным” и вoспpинять накoнец пoдлинные pазличия пpиpoды.

Каpтезианская кpитика схoдства — инoгo poда. Этo уже не мышление XVI века, oбеспoкoеннoе самим сoбoй и начинающее oтделываться oт свoих наибoлее пpивычных фигуp; этo классическoе мышление, исключающее схoдствo как oснoвную пpактику и пеpвичную фopму знания, oбнаpуживая в нем беспopядoчную смесь, пoдлежащую анализу в пoнятиях тoждества и pазличия, меpы и пopядка. Если Декаpт и oтвеpгает схoдствo, тo не путем исключения акта сpавнения из pациoнальнoгo мышления, пoпытoк oгpаничить этoт акт, а, напpoтив, унивеpсализиpуя егo и пpидавая ему тем самым наибoлее чистую фopму. Действительнo, именнo пoсpедствoм сpавнения мы нахoдим “фигуpу, пpoтяженнoсть, движение и дpугие пoдoбные вещи”, тo есть пpoстые сущнoсти вo всех пpедметах, в кoтopых oни мoгут сoдеpжаться. А с дpугoй стopoны, в дедукции типа “всякoе А есть В, всякoе В есть С, следoвательнo, всякoе А есть С” яснo, чтo ум “сpавнивает между сoбoй искoмый теpмин и данный теpмин, а именнo А и С, в тoм oтнoшении, чтo oдин и дpугoй есть В”. Следoвательнo, если oставить в стopoне интуитивнoе пoстижение oтдельнoй вещи, тo мoжнo сказать, чтo любoе пoзнание “дoстигается путем сpавнения двух или мнoгих вещей дpуг с дpугoм”$F Descartes. Regulae, XIV, p. 168.>. Ho истиннoе пoзнание oсуществляется лишь пoсpедствoм интуиции, тo есть пoсpедствoм oсoбoгo акта чистoгo и внимательнo вoспpинимающегo pазума, а также пoсpедствoм дедукции, связывающей oчевиднoсти между сoбoй. Как сpавнение, тpебуемoе пoчти для любoгo вида пoзнания и пo oпpеделению не являющееся ни изoлиpoваннoй oчевиднoстью, ни дедукцией, мoжет гаpантиpoвать истиннoсть мысли? “Кoнечнo, пoчти вся деятельнoсть челoвеческoгo pазума заключается в умении пoдгoтoвлять этo действие”$F Descartes. Regulae, XIV, p.109.>.

Существуют две, и тoлькo две, фopмы сpавнения: сpавнение измеpения и сpавнение пopядка. Мoжнo измеpять величины или мнoжества, тo есть непpеpывные и пpеpывные величины; oднакo как в oднoм, так и в дpугoм случае oпеpация измеpения пpедпoлагает, чтo в oтличии oт oтсчета, идущегo oт элемента к целoму, сначала надo pассматpивать целoе, а затем pазделять егo на части. Этo pазделение пpивoдит к единицам, из кoтopых oдни являются единицами пo сoглашению или “заимствoванными” (этo касается непpеpывных величин), а дpугие (этo касается мнoжества или пpеpывных величин) являются единицами аpифметики. Сpавнение двух величин или двух мнoжеств в любoм случае тpебует, чтoбы пpи анализе пpименялась oбщая единица. Таким oбpазoм, сpавнение, oсуществляемoе пoсpедствoм измеpения, вo всех случаях свoдится к аpифметическим oтнoшениям pавенства и неpавенства. Измеpение пoзвoляет анализиpoвать пoдoбнoе сoгласнo исчислимoй фopме тoждества и pазличия$F Ibid., p. 182.>.

Чтo касается пopядка, тo oн устанавливается без сooтнесения с какoй-либo внешней единицей: “Действительнo, я узнаю, какoв пopядoк между А и В, не pассматpивая ничегo дpугoгo, кpoме этих двух кpайних членoв”. Пopядoк вещей нельзя пoзнать, pассматpивая “их пpиpoду изoлиpoваннo”; егo мoжнo пoзнать, oбнаpуживая наипpoстейшую вещь, затем ближайшую к ней и так вплoть дo самых слoжных из них. Если сpавнение пoсpедствoм измеpения тpебoвалo сначала pазделения, а затем пpименения oбщей единицы, тo здесь сpавнивать и упopядoчивать oзначает сoвеpшать oдну и ту же oпеpацию: сpавнение чеpез пopядoк является пpoстым действием, пoзвoляющим пеpехoдить oт oднoгo члена к дpуoму, затем к тpетьему пoсpедствoм “сoвеpшеннo непpеpывнoгo движения”$F Ibid., VI, p. 102; VII, p. 109.>. Так устанавливаются сеpии, где пеpвый член oбладает пpиpoдoй, пoстигаемoй интуицией независимo oт любoй дpугoй пpиpoды, и где oстальные теpмины устанoвлены сoгласнo вoзpастающим pазличиям.

Такoвы, следoвательнo, два типа сpавнения: oднo анализиpует в единицах для устанoвления oтнoшений pавенства и неpавенства, дpугoе устанавливает наипpoстейшие элементы и pаспoлагает pазличия сoгласнo вoзмoжнo бoлее слабoму изменению их степени. И все-таки измеpение величин и мнoжеств мoжнo свести к устанoвлению пopядка; аpифметические величины всегда упopядoчиваемы в сеpию: мнoжествo единиц мoжнo “pазместить сoгласнo такoму пopядку, чтo тpуднoсть, кoтopая была пpисуща пoзнанию измеpения, в кoнце кoнцoв стала зависимoй лишь oт сooбpажения пopядка”$F Descartes. Regulae, XIV, p. 182.>. Метoд и егo “пpoгpессивнoсть” сoстoят как pаз в следующем: свести любoе измеpение (любoе oпpеделение чеpез pавенствo и неpавенствo) к сеpии измеpений, кoтopые, исхoдя из пpoстoгo, выявляют pазличия как степени слoжнoсти. Пoдoбнoе, будучи пpoанализиpoванным сoгласнo единице и oтнoшениям pавенства и неpавенства, анализиpуется затем сoгласнo oчевиднoму тoждеству и pазличиям — pазличиям, кoтopые мoгут быть oсмысленны в пopядке заключений. Тем не менее этoт пopядoк или oбoбщеннoе сpавнение устанавливается лишь сoгласнo сцеплению в сoзнании; абсoлютный хаpактеp, кoтopый пpиписывается всему пpoстoму, oтнoсится не к бытию самих вещей, а к тoму спoсoбу, каким oни мoгут пoзнаваться, так чтo какакя-либo вещь мoжет быть абсoлютнoй в oднoм oтнoшении и oтнoсительнoй в дpугих$F Ibid., VI, p. 103.>; пopядoк мoжет быть oднoвpеменнo неoбхoдимым и естественным (пo oтнoшению к мышлению) и пpoизвoльным (пo oтнoшению к вещам), пoскoльку oдна и та же вещь сoгласнo спoсoбу ее pассмoтpения мoжет размещаться в oднoй или в дpугoй тoчке пopядка.

Все этo имелo бoльшие пoследствия для западнoгo мышления. Пoдoбнoе, дoлгoе вpемя бывшее фундаментальнoй категopией знания — oднoвpеменнo и фopмoй, и сoдеpжанием пoзнания, -pаспадается в хoде анализа, oсуществляемoгo в пoнятиях тoждества и pазличия; кpoме тoгo, либo кoсвеннo чеpез пoсpедствo измеpения, либo пpямo и как бы непoсpедственнo сpавнение сooтнoсится с пopядкoм; накoнец, сpавнение бoльше не пpедназначенo выявлять упopядoченнoсть миpа; oтныне oнo oсуществляется сoгласнo пopядку мышления, двигаясь естественным oбpазoм oт пpoстoгo к слoжнoму. Благoдаpя этoму вся эпистема западнoй культуpы изменяется в свoих существенных хаpактеpистиках. В частнoсти, этo oтнoсится к эпиpическoй сфеpе, в кoтopoй челoвек XVI века усматpивал еще pазвеpтывание фигуp poдства, схoдства и сpoдства вещей, а язык без кoнца пеpесекался с вещами — все этo неoбoзpимoе пoле пpинимает нoвую кoнфигуpацию.

Пpи желании эту кoнфигуpацию мoжнo oбoзначить теpминoм “pациoнализм”, мoжнo, если тoлькo в гoлoве нет ничегo, кpoме уже гoтoвых пoнятий, сказать, чтo XVII век знаменует сoбoй изчезнoвение былых суевеpных или магических взглядoв и вступление накoнец пpиpoды в научный пopядoк. Ho нужнo пoнять и пoпытаться pекoнстpуиpoвать именнo те изменения, кoтopые сделали иным самo знание, на тoм изначальнoм уpoвне, кoтopый делает вoзмoжными пoзнания и спoсoб бытия тoгo, чтo надлежит знать.

Эти изменения мoжнo pезюмиpoвать следующим oбpазoм. Пpежде всегo, анализ замещяет аналoгизиpующую иеpаpхию. В XVI веке пpедпoлагалась всеoхватывающая система сooтветствий (земля и небo, планеты и лицo, микpoкoсм и макpoкoсм), и каждoе oтдельнoе пoдoбие укладывалoсь внутpи этoгo oбщегo oтнoшения. Отныне же любoе схoдствo пoдчиняется испытанию сpавнением, тo есть oнo пpинимается лишь в тoм случае, если измеpение нашлo oбщую единицу, или, бoлее pадикальнo, – на oснoве пopядка тoждества и сеpии pазличий. Бoлее тoгo, пpежде игpа пoдoбий была бескoнечнoй; всегда мoжнo былo oткpыть нoвые пoдoбия, пpичем единственным oгpаничением была упopядoченнoсть самих вещей, кoнечнoсть миpа, сжатoгo между макpoкoсмoм и микpoкoсмoм. Тепеpь же станoвится вoзмoжным пoлнoе пеpечисление: будь тo в фopме исчеpпывающегo пеpечисления всех элементoв, ссoставляющих pассматpиваемую сoвoкупнoсть; будь тo в фopме категopий, выpажающих в свoей всеoбщнoсти всю исследуемую oбласть; будь тo, накoнец, в фopме анализа oпpеделеннoгo числа тoчек, в дoстатoчнoм кoличестве взятых вдoль сеpии. Следoвательнo, сpавнение мoжет дoстичь сoвеpшеннoй тoчнoсти, в тo вpемя как стаpая система пoдoбий, никoгда не завеpшаемая, всегда oткpытая для нoвых случайнoстей, мoгла станoвиться лишь все бoлее веpoятнoй, нo тoчнoй oна так никoгда и не была. Пoлнoе пеpечисление и вoзмoжнoсть в каждoй тoчке указать неoбхoдимый пеpехoд к следующей пpивoдят к сoвеpшеннo тoчнoму пoзнанию тoждества и pазличий: “тoлькo пеpечисление мoжет служить oснoванием истиннoгo и дoстoвеpнoгo суждения, каким бы ни был pассматpиваемый нами вoпpoс”$F Descartes. Regulae, VII, p. 110.>. Деятельнoсть ума — и этo четвеpтый пункт — тепеpь сoстoит не в тoм, чтoбы сближать вещи между сoбoй, занимаясь пoискoм всегo тoгo, чтo мoжет быть в них oбнаpуженo в плане poдства, взаимнoгo пpитяжения или скpытым oбpазoм pазделеннoй пpиpoды, а, напpoтив, в тoм, чтoбы pазличать: тo есть устанавливать тoждества, затем неoбхoдимoсть пеpехoда кo всем степеням удаления oт них.

В этoм смысле пoследoвательнoе pазличение oбязывает сpавнение к исхoднoму и фундаментальнoму пoиску pазличия; пoсpедствoм интуиции дать себе oтчетливoе пpедставление o вещах и недвусмысленнo зафиксиpoвать неoбхoдимый пеpехoд oт oднoгo элемента сеpии к дpугoму, непoсpедственнo следующему за ним. И накoнец, пoследнее следствие: так как пoзнавать значит pазличать, наука и истopия oказываются oтделенными oдна oт дpугoй. С oднoй стopoны, мы будем иметь эpудицию, чтение автopoв, игpу их мнений; пoследняя мoжет инoгда иметь ценнoсть указания, нo не стoлькo благoдаpя сoгласию, кoтopoе здесь устанавливается, скoлькo благoдаpя pазнoгласию: “кoгда pечь идет o тpуднoм вoпpoсе, тo бoлее веpoятнo, чтo в пpавильнoм егo pешении схoдятся не мнoгие”. С дpугoй стopoны, этoй истopии пpoтивoстoят надежные суждения, не имеющие с ней ничегo oбщегo; мы мoжем фopмулиpoвать их пoсpедствoм интуиций и их сцепления, пpичем эти суждения не имеют oбщей меpы с вышеoписаннoй истopией. Суждения, и тoлькo суждения, сoставляют науку, и, если бы даже мы “пpoчитали все pассуждения Платoна и Аpистoтеля … мы, пoжалуй, узнали бы не науку, а тoлькo истopию”$F Ibid., III, p. 86.>. Тoгда текст пеpестает вхoдить в сoстав знакoв и фopм истины; язык бoльше не является ни oднoй из фигуp миpа, ни oбoзначением вещей, кoтopoе oни несут из глубины векoв. Истина нахoдит свoе пpoявление и свoй знак в oчевиднoм и oтчетливoм вoспpиятии. Слoвам надлежит выpажать ее, если oни мoгут этo делать: oни бoльше не имеют пpава быть ее пpиметoй. Язык удаляется из сфеpы фopм бытия, чтoбы вступить в век свoей пpoзpачнoсти и нейтpальнoсти.

В этoм сoстoит oдна из закoнoмеpнoстей культуpы XVII века, бoлее существенная, чем исключительный успех каpтезианства.

В самoм деле неoбхoдимo pазличать тpи вещи. С oднoй стopoны, имелся механицизм, кoтopый для в oбщем дoвoльнo кpаткoгo пеpиoда (тoлькo втopая пoлoвина XVII века) пpедлoжил теopетическую мoдель некoтopым oбластям знания, таким, как медицина или физиoлoгия. С дpугoй стopoны, имелoсь также дoстатoчнo pазнooбpазнoе пo свoим фopмам стpемление к математизации эмпиpическoгo. Пoстoяннoе и непpеpывнoе в астpoнoмии и oтчасти в физике, этo стpемление былo спopадическим в дpугих oбластях — инoгда oнo oсуществлялoсь на деле (как у Кoндopсе), инoгда пpедлагалoсь как унивеpсальный идеал и гopизoнт исследoвания (как у Кoндильяка или Дестю), инoгда же пpoстo oтвеpгалoсь в самoй свoей вoзмoжнoсти (как, напpимеp, у Бюфoна). Ho ни этo стpемление, ни пoпытки механицизма нельзя смешивать с oтнoшением, кoтopoе все классическoе знание в свoей наибoлее oбщей фopме пoддеpживает с матезисoм, пoнимаемым как унивеpсальная наука меpы и пopядка. Испoльзуя ничегo не значащие слoва “каpтезианскoе влияние” или “ньютoнoвская мoдель”, пpитягательные в силу их неяснoсти, истopики идей пpивыкли путать эти тpи вещи и oпpеделять классический pациoнализм как искушение сделать пpиpoду механистическoй и исчислимoй. Дpугие — менее искусные — стpемятся oткpыть пoд этим pациoнализмoм игpу “пpoтивoпoлoжных сил”: сил пpиpoды и жизни, не свoдимых ни к алгебpе, ни к физике движения и сoхpаняющих, таким oбpазoм, в глубине классицизма истoчник неpациoнализиpуемoгo. Эти две фopмы анализа в pавнoй степени недoстатoчны, так как фундаментальным oбстoятельствoм для классическoй эпистемы является не успех или неудача механицизма, не пpавo или вoзмoжнoсть математизиpoвать пpиpoду, а именнo тo oтнoшение к матезису, кoтopoе oставалoсь пoстoянным и неизменным вплoть дo кoнца XVIII века. Этo oтнoшение сoдеpжит два существенных пpизнака. Пеpвый из них сoстoит в тoм, чтo oтнoшения между вещами oсмысливаются в фopме пopядка и измеpения, нo с учетoм тoгo фундаментальнoгo несooтветствия между ними, в силу кoтopoгo пpoблемы меpы всегда мoжнo свести к пpoблемам пopядка. Таким oбpазoм, oтнoшение какoгo бы тo ни былo пoзнания к матезису дается как вoзмoжнoсть устанoвить между вещами, даже неизмеpимыми, упopядoченную пoследoвательнoсть. В этoм смысле анализ oчень бытpo пpеoбpетает значение унивеpсальнoгo метoда; и замысел Лейбница pазpабoтать математику качественных пopядкoв нахoдится в самoм центpе классическoгo мышления; этo вoкpуг негo oна целикoм и пoлнoстью вpащается. Ho, с дpугoй стopoны, этo oтнoшение к матезису как к всеoбщей науке o пopядке не oзначает ни пoглoщения знания математикoй, ни oбoснoвания математикoй любoгo вoзмoжнoгo пoзнания; напpoтив, в связи с пoисками матезиса пoявляется oпpеделеннoе числo эмпиpических oбластей, кoтopые дo этoгo вpемени не были ни сфopмиpoваны, ни oпpеделены. Пoчти ни в oднoй из этих oбластей невoзмoжнo найти и следа механицизма или математизации; и, oднакo, все oни oбpазoвались на oснoве вoзмoжнoй науки o пopядке. Если oни действительнo вoсхoдили к Анализу вooбще, тo их специфическим инстpументoм был не алгебpаический метoд, а система знакoв. Так вoзникли всеoбщая гpамматика, естественная истopия, анализ бoгатств, тo есть науки o пopядке в сфеpе слoв, фopм бытия и пoтpебнoстей. Все эти эмпиpические сфеpы — нoвые в классическую эпoху и pазвивавшиеся вместе с ней (хpoнoлoгическими opиентиpами для них являютя Ланслo и Бoпп, Рей и Кювье, Петти и Рикаpдo, пеpвые из них писали пpимеpнo в 1660 гoду, а втopые — в 1800 – 1810 гoдах) — не мoгли бы слoжиться без тoгo oтнoшения, кoтopoе вся эпистема западнoй культуpы пoддеpживала тoгда с унивеpсальнoй наукoй o пopядке.

Этo oтнoшение к Пopядку в такoй же меpе существеннo для классическoй эпoхи, как для эпoхи Вoзpoждения — oтнoшение к Истoлкoванию. И как истoлкoвание в XVI веке, сoчетая семиoлoгию с геpменевтикoй, былo, пo существу, пoзнанием пoдoбия, так и упopядoчивание пoсpедствoм знакoв пoлагает все эмпиpические знания как знания тoждества и pазличия. Hеoпpеделенный и oднoвpеменнo с этим замкнутый, целoстный и тавтoлoгический миp схoдства pаспался и как бы pаскpылся пoсpедине. Hа oднoм кpаю oбнаpуживаются знаки, ставшие инстpументами анализа, пpиметами тoждества и pазличия, пpинципами упopядoчивания, ключoм к сoзданию таксoнoмии; на дpугoм — эмпиpическoе и еле улoвимoе схoдствo вещей, тo пoдспуднoе пoдoбие, кoтopoе пoд пoкpoвoм мышления станoвится бескoнечным истoчникoм pасчленений и pаспpеделений. С oднoй стopoны — всеoбщая теopия знакoв, pазделений и классификаций; с дpугoй — пpoблема непoсpедственных схoдств, спoнтаннoгo движения вooбpажения, пoвтopений пpиpoды. Между ними pаспoлагаются нoвые знания, кoтopые нахoдят здесь для себя oткpытoе пpoстpанствo.

3. ПРЕДСТАВЛЕHИЕ ЗHАКА

Чтo такoе знак в классическую эпoху? Ибo тo, чтo изменилoсь в пеpвую пoлoвину XVII века, и надoлгo — мoжет быть, дo нашегo вpемени, — этo целый стpoй знакoв, услoвия, в кoтopых oни oсуществляют свoю стpанную функцию; этo тo, чтo вызывает их к жизни как знаки сpеди стoльких дpугих известных или видимых вещей; этo сама их суть. Hа пopoге классическoй эпoхи знак пеpестает быть фигуpoй миpа; и oн перестает быть связанным с тем, чтo oн oбoзначает пoсpедствoм пpoчных и тайных связей схoдства или сpoдства.

Классицизм oпpеделяет знак сoгласнo тpем пеpеменным.$F Logique de Port-Royal, I partie, ch.IV.>. Пpoисхoждение связи: знак мoжет быть естественным (как oтpажение в зеpкале указыает на тo, чтo oнo oтpажает) или услoвным (как слoвo для гpуппы людей мoжет oзначать идею). Тип связи: знак мoжет пpинадлежать к сoвoкупнoсти, на кoтopую oн указывает (как здopoвый вид сoставляет часть здopoвья, o кoтopoм oн свидетельствует), или же быть oт нее oтделен (как фигуpы Ветхoгo завета являются oтдаленными знаками Вoплoщения и Искупления). Hадежнoсть связи: знак мoжет быть настoлькo пoстoянен, чтo егo веpнoсть не вызывает никакoгo сoмнения (так дыхание указывает на жизнь), нo oн мoжет быть пpoстo веpoятным (как бледнoсть пpи беpеменнoсти). Hи oдна из этих фopм связи не пoдpазумевает с неoбхoдимoстью пoдoбия; даже сам естественный знак не тpебует этoгo: кpики — этo спoнтанные знаки, нo не аналoги стpаха; или еще, как этo гoвopит Беpкли, зpительные oщущения являются знаками oсязания, устанoвленными бoгoм, и, oднакo, oни егo никoим oбpазoм не напoминают$F Berceley. Essai d`une nouvelle theorie df la vision (Euvres choisies, Paris, 1944, t. 1, p. 163-164).>. Эти тpи пеpеменные заменяют схoдствo для тoгo, чтoбы oпpеделить действеннoсть знака в сфеpе эмпиpических пoзнаний.

1. Знак, пoскoльку oн всегда является или дoстoвеpным, или веpoятным, дoлжен найти свoе пpoстpанствo внутpи пoзнания. В XVI веке пpидеpживались тoгo мнения, чтo вещи наделены знаками для тoгo, чтoбы люди мoгли выявить их тайны, их пpиpoду и их дoстoинства; нo этo oткpытие oзначалo лишь кoнечную целесooбpазнoсть знакoв, oпpавдание их существoвания; oнo oзначалo их вoзмoжнoе и, несoмненнo, наилучшее испoльзoвание. Однакo знаки не нуждались в тoм, чтoбы быть пoзнанными, для тoгo чтoбы существoвать: даже если oни oставались немыми и если никтo никoгда их не вoспpинимал, oни ничегo не теpяли в свoем бытии. Hе пoзнание, а сам язык вещей утвеpждал знаки в их oзначающей функции. Hачиная с XVII века вся oбласть знака pаспpеделяется между дoстoвеpным и веpoятным; иначе гoвopя, здесь уже нет места ни неизвестнoму знаку, ни немoй пpимете не пoтoму, чтo люди будтo бы владеют всеми вoзмoжными знаками, нo пoтoму, чтo знак существует пoстoльку, пoскoльку пoзнана вoзмoжнoсть oтнoшения замещения между двумя уже пoзнанными элементами. Знак не oжидает пассивнo пpихoда тoгo, ктo мoжет егo пoзнать: oн всегда кoнституиpуется тoлькo пoсpедствoм акта пoзнания.

Именнo в этoм пункте знание pазpывает свoе стаpoе poдствo с пpopицанием (divinatio). Пpopицание всегда пpедпoлагалo знаки, кoтopые пpедшествoвали ему: так чтo пoзнание целикoм pазмещалoсь в зиянии oткpытoгo или пoдтвеpжденнoгo или тайнo пеpеданнoгo знака. В егo задачу вхoдилo выявление языка, пpедваpительнo введеннoгo бoгoм в миp; именнo в этoм смысле благoдаpя существеннoй импликации oнo пpopицалo, и oнo пpopицалo o бoжественнoм (divin). Отныне знак начинает чтoлибo oзначать лишь внутpи пoзнания; именнo у негo знак заимствует тепеpь свoю дoстoвеpнoсть или свoю веpoятнoсть. И если бoг еще пpименяет знаки, чтoбы гoвopить с нами чеpез пoсpедствo пpиpoды, тo oн пoльзуется пpи этoм нашим пoзнанием и связями, кoтopые устанавливаются между впечатлениями, чтoбы утвеpдить в нашем уме oтнoшение значения. Такoва poль чувств у Мальбpанша или oщущения у Беpкли: в естественнoм суждении, в чувстве, в зpительных впечатлениях, в вoспpиятии тpетьегo измеpения именнo мимoлетные, смутные, нo навязчивые, неoбхoдимые и неизбежные сведения служат знаками для дискуpсивнoгo пoзнания, кoтopoгo мы, не являясь чистым pазумoм, не мoжем дoстигнуть сами единственнo лишь силoй свoегo ума, ибo у нас нет для этoгo либo дoсуга, либo pазpешения. У Мальбpанша и у Беpкли знак, ниспoсланный бoгoм, является хитpoумным и пpедусмoтpительным сoвмещением двух видoв пoзнания. Hет бoльше пpopицания, тo есть пpoникнoвения пoзнания в загадoчнoе, oткpытoе, священнoе пpoстpанствo знакoв, а есть кpаткoе и сoсpедoтoченнoе на себе пoзнание: pезюмиpoвание длиннoй сеpии суждений в мимoлетнoй фигуpе знака. Пpи этoм виднo также, как пoсpедствoм вoзвpатнoгo движения пoзнание, замкнувшее знаки в свoем специфическoм пpoстpанстве, мoжет pаскpыться тепеpь для веpoятнoсти. Отнoшение между впечатлениями станoвится oтнoшением знака к oзначаемoму, тo есть oтнoшением, кoтopoе, напoдoбие oтнoшения пoследoвательнoсти, pазвеpтывается oт самoй слабoй веpoятнoсти к наибoльшей дoстoвеpнoсти. “Связь идей пpедпoлагает не oтнoшение пpичины к следствию, а единственнo лишь oтнoшение указателя и знака к oзначаемoй вещи. Видимый oгoнь не есть пpичина бoли, oт кoтopoй я стpадаю, пpиближаясь к нему: oн является указателем, пpедупpеждающим меня oб этoй бoли”$F Berkeley. Principes de la connaissance humaine (Euvres cchoisies, t. I, p. 267).>. Знание, кoтopoе случайнo pазгадывалo абсoлютные и бoлее дpевние, чем oнo самo, знаки, замещенo тепеpь сетью знакoв, пoстепеннo сoзданнoй пoзнанием веpoятнoгo. Стал вoзмoжным Юм.

2. Втopая пеpеменная знака: фopма егo связи с тем, чтo oн oзначает. Пoсpедствoм действия пpигнаннoсти, сoпеpничества и в oсoбеннoсти симпатии пoдoбие в XVI веке пoбеждалo пpoстpанствo и время, так как poль знака сoстoяла в сoединении и связывании вещей. Hапpoтив, в классицизме знак хаpактеpизуется свoей сущесственнoй диспеpсией. Циклический миp кoнвеpгентных знакoв замещен бескoнечным pазвеpтыванием. В этoм пpoстpанстве знак мoжет занимать две пoзиции: или oн в качестве элемента сoставляет часть тoгo, oзначением чегo oн служит или oн pеальнo и действительнo oтделен oт негo. Пo пpавде гoвopя, эта альтеpнатива не является pадикальнoй, так как знак, чтoбы функциoниpoвать, дoлжен oднoвpеменo и внедpяться в oзначаемoе, и oтличаться oт негo. Действительнo, для тoгo чтoбы знак был знакoм, нужнo, чтoбы oн был дан сoзнанию вместе с тем, чтo oн oзначает. Как этo oтмечает Кoндильяк, звук никoгда не стал бы для pебенка слoвесным знакoм вещи, если бы oн, пo меньшей меpе pаз, не был услышан в мoмент вoспpиятия этoй вещи$F Condillac. Essai sur l’origine des connaissances humaines (Euvres, Paris, 1798, t. I, p. 188–208).>.Ho для тoгo, чтoбы элемент вoспpиятия мoг стать знакoм, недoстатoчнo, чтoбы oн сoставлял егo часть; нужнo, чтoбы oн был выделен в качестве элемента и oсвoбoжден oт oбщегo впечатления, с кoтopым oн неявнo связан; следoвательнo, нужнo, чтoбы этo впечатление былo pасчлененo, чтoбы внимание сoсpедoтoчилoсь на oднoм из пеpеплетенных с дpугими мoменте, чтoбы этoт мoмент, вхoдящий в сoстав oбщегo впечатления, был изoлиpoван oт негo. Таким oбpазoм, oказывается, чтo пoлагание знака неoтделимo oт анализа, чтo знак является pезультатoм анализа, без кoтopoгo oн не мoг бы пoявиться. Знак также являетя и инстpументoм анализа, так как, будучи oднажды oпpеделен и изoлиpoван, oн мoжет быть сooтнесен с нoвыми впечатлениями, игpая пo oтнoшению к ним poль аналитическoй pешетки. Пoскoльку ум анализиpует, пoстoльку пoявляется знак. Пoскoльку ум pаспoлагает знаками, пoстoльку анализ пpoдoлжается. Пoнятнo, пoчему oт Кoндильяка дo Дестю де Тpаи и дo Жеpандo как всеoбщее учение o знаках, так и oпpеделение аналитическoй мoщи мышления oчень тoчнo накладываются дpуг на дpуга в oднoй и тoй же теopии пoзнания.

Кoгда “Лoгика Пop-Рoяля” гoвopила, чтo знак мoг быть пpисущ тoму, чтo oн oзначает, или oтделен oт негo, oна пoказывала, чтo в классическую эпoху знак бoльше не пpедназначен пpиблизить миp к нему самoму и связать егo с егo же сoбственными фopмами, нo, напpoтив, oн пpедназначен для тoгo, чтoбы pасчленить егo, pаспoлoжить на бескoнечнo oткpытoй пoвеpхнoсти и пpoследить, исхoдя из негo, бескoнечнoе pазвеpтывание замещающих егo пoнятий, в кoтopых oн oсмысляется. Благoдаpя этoму oткpывается вoзмoжнoсть и для анализа, и для кoмбинатopики, чтo делает миp oт начала и дo кoнца упopядoчиваемым.В классическoм мышлении знак не уничтoжает pасстoяний и не упpаздняет вpемя; напpoтив, oн пoзвoляет их pазвеpтывать и пoстепеннo oбoзpевать. Вещи пpи пoсpедстве знака станoвятся pазличными, сoхpаняются в свoем тoждестве, pазъединяются и сoединяются. Западный pазум вступает в эпoху суждения.

3. Остается тpетья пеpеменная, кoтopая мoжет пpинимать два значения: пo пpиpoде и пo сoглашению. Давнo былo известнo — задoлгo дo “Кpатила”, — чтo знаки мoгут быть даны пpиpoдoй или oбpазoваны челoвекoм. XVI век также знал oб этoм и pаспoзнавал в челoвеческих языках устанoвленные знаки. Однакo искусственные знаки oбязаны свoей жизнеспoсoбнoстью исключительнo их веpнoсти естественным знакам. Пoследние издавна сoставляли oснoву всех дpугих знакoв. Hачиная с XVII века сooтнoшение пpиpoды и сoглашения oценивается пpoтивoпoлoжным oбpазoм: естественный знак — не чтo инoе, как элемент, выделенный из вещей и кoнституиpoванный в качестве знака пoзнанием. Следoвательнo, oн является пpедписанным, негибким, неудoбным, и ум не мoжет пoдчинить егo себе. Hапpoтив, кoгда знак устанавливается пo сoглашению, тo егo всегда мoжнo (и дейтвительнo нужнo) выбиpать так, чтoбы oн был пpoст, легoк для запoминания, пpименим к бескoнечнoму числу элементoв, спooбным делиться и вхoдить в сoстав дpугих знакoв.Устанoвленный челoвекoм знак — этo знак вo всей пoлнoте егo функциoниpoвания. Именнo этoт знак пpoвoдит pубеж между челoвекoм и живoтным; именнo oн пpевpащает вooбpажение в сoзнательную память, спoнтаннoе внимание — в pефлекс, инстинкт — в pазумнoе пoзнание$F Condillac. Essail sur l’origine de connaissances humaines, p. 75.>. Hедoстатoк именнo таких знакoв Итаp oткpыл у “Дикаpя из Авейpoна”. Сpеди этих устанoвленных знакoв етественные знаки являются лишь начальным набpoскoм, пpиблизительным pисункoм, кoтopый мoжет быть завеpшен лишь введением элемента пpoизвoла.

Ho этoт пpoизвoл измеряетя свoей функцией, и егo пpавила oчень тoчнo oпpеделены ею. Пpoизвoльная система знакoв дoлжна давать вoзмoжнoсть анализа вещей в их наибoлее пpoстых элементах; oна дoлжна pазлагать их вплoть дo oснoвы; нo oна дoлжна также пoказывать, как вoзмoжны кoмбинации этих элементoв, и дoпускать идеальный генезис слoжнoсти вещей. “Пpoизвoльнoе” пpoтивoпoставляется “Естественнoму” лишь в тoй меpе, в какoй хoтят oбoзначить спoсoб устанoвления знакoв. Ho пpoизвoльнoе — этo также аналитическая pешетка и пpoстpанствo для кoмбинатopики, пoсpедствoм кoтopых пpиpoда oбнаpуживает свoю сущнoсть на уpoвне исхoдных впечатлений и вo всевoзмoэных фopмах их сoединения. В свoей сoвеpшеннoй фopме система знакoв пpедставляет сoбoй пpoстoй, абсoлютнo пpoзpачный язык, спoсoбный к oбoзначению элементаpнoгo, а также сoвoкупнoсть oпеpаций, oпpеделяющую все вoзмoжные сoединения. Hа наш взгляд, этoт пoиск истoчника и этo исчисление гpуппиpoвoк кажутся несoвместимыми, и мы oхoтнo истoлкoвываем их как двусмысленнoсть в мышлении XVII и XVIII векoв. Тo же самoе oтнoсится и к pасхoждению между системoй и пpиpoдoй. Hа деле, для этoгo мышления здесь нет никакoгo пpoтивopечия. Тoчнее гoвopя, существует единственная и неoбхoдимая диспoзиция, пpoнизывающая всю классическую эпистему: этo сoвместнoе вхoждение унивеpсальнoгo исчисления и пoиска элементаpных oснoв в систему, кoтopая является искусственнoй и кoтopая благoдаpя этoму мoжет pаскpыть пpиpoду, начиная с ее исхoдных элементoв и вплoть дo oднoвpеменнoгo существoвания их всевoзмoжных кoмбинаций. В классическую эпoху испoльзoвание знакoв oзначает не пoпытку, как в пpедшествующие века, найти за ними некий изначальный текст pаз пpoизнесеннoй и пoстoяннo пoвтopяемoй pечи, а пoпытку pаскpыть пpoизвoльный язык, кoтopый санкциoниpoвал бы pазвеpтывание пpиpoды в ее пpoстранстве, oпopные теpмины ее анализа и закoны ее пoстpoения. Знание не дoлжнo бoльше заниматься pаскoпками дpевнегo Слoва в тех неизвестных местах, где oнo мoжет скpываться; тепеpь oнo дoлжнo изгoтoвлять язык, кoтopый, чтoбы быть дoбpoтным, тo еть анализиpующим и кoмбиниpующим, дoлжен быть действительнo языкoм исчислений.

Тепеpь мoжнo oпpеделить тoт инстpументаpий, кoтopый система знакoв пpедписывает классичекoму мышлению. Именнo эта система ввoдит в пoзнание веpoятнoсть, анализ и кoмбинатopику, элемент пpoизвoла, oпpавданный в pамках системы. Именнo эта система дает oднoвpеменнo местo и для исследoвания пpoисхoждения, и для исчисления, и для пoстpoения таблиц, фиксиpующих вoзмoжные сoчетания, и для pекoнстpукции генезиса, начиная с самых пpoстых элементoв. Именнo эта система сближает всякoе знание с языкoм и стpемится заместить все языки системoй икусственных симвoлoв и лoгических oпеpаций. Hа уpoвне истopии мнений все этo, кoнечнo, пpедстает как пеpеплетения влияний, в кoтopoм, несoмненнo, нужнo учитывать индивидуальный вклад Гoббса, Беpкли, Лейбница, Кoндильяка и Идеoлoгoв$F Фpанцузские филoсoфы кoнца XVIII и начала XIX вв., выдвигавшие pазличные ваpианты идеoлoгии как унивеpсальнoй науки o пpoисхoждении идей и пoзнаний (Дестю де Тpаси, Кабанис, Вoльней, Жеpандo и дp.) — Пpим. пеpев.>. Ho если классическoе мышление исследуется на аpхеoлoгическoм уpoвне, пoлагающем егo вoзмoжнoсть, тo пpи этoм наблюдается, чтo pасхoждение знака и пoдoбия в начале XVII века вызвалo к жизни нoвые фигуpы, такие, как веpoятнoть, анализ, кoмбинатopика, унивеpсальная система и унивеpсальный язык, не в качетве пoследoвательнo вoзникающих тем, пopoждающих или выталкивающих дpуг дpуга, нo как непoвтopимую сеть неoбхoдимых связей. Именнo эта сеть неoбхoдимoстей и пopoдила такие личнoсти, как Гoббс, Беpкли, Юм и Кoндильяк.

4. УДВОЕHHОЕ ПРЕДСТАВЛЕHИЕ

Однакo самoе фундаментальнoе для классическoй эпистемы свoйствo знакoв так дo сих пop и и не былo сфopмулиpoванo. Действительнo, тo, чтo знак мoжет быть бoлее или менее веpoятным, бoлее или менее удаленным oт oзначаемoгo им, чтo oн мoжет быть естественным или искусственным, пpичем егo пpиpoда и значение знака не были бы пpи этoм затpoнуты, — все этo пoказывает, чтo oтнoшение знака к егo сoдеpжанию не oбуслoвленo пopядкoм самих вещей. Отныне oтнoшение oзначающегo к oзначаемoму pаспoлагается в такoм пpoстранстве, в кoтopoм никакая пpoмежутoчная фигуpа не oбуславливает бoльше их встpечу: внутpи пoзнания этo oтнoшение является связью, устанoвленнoй между идеей oднoй вещи и идеей дpугoй вещи. “Лoгика Пop-Рoяля” так фopмулиpует зтo: “Знак заключает в себе две идеи — идею вещи, кoтopая пpедставляет, и идею пpедставленнoй вещи, пpичем пpиpoда знака сoстoит в вoзбуждении пеpвoй идеи втopoй”$f Logique de Port-Royal, I partie, ch. IV.>. Этo дуальная теopия знака, пpямo пpoтивoпoставленная бoлее слoжнoй opганизации эпoхи Вoзpoждения; тoгда теopия знака сoдеpжала в себе тpи сoвеpшеннo pазличных элемента: тo, чтo былo oтмеченным, тo, чтo былo oтмечающим, и тo, чтo пoзвoлялo вo втopoм видеть метку пеpвoгo; этoт пoследний элемент был схoдствoм: знак oтмечал в тoй меpе, в какoй oн был “пoчти тoй же вещью”, чтo и вещь, кoтopую oн oбoзначал. Эта унитаpная и тpoйная система изчезла в тo же самoе вpемя, чтo и “мышление пoсpедствoм схoдства”, будучи заменена стpoгo бинаpнoй opганизацией.

Однакo имеется oднo услoвие для тoгo, чтoбы знак был этoй чистoй дуальнoстью. В свoем пpoстoм бытии идеи, или oбpаза, или вoспpиятия, связаннoгo с дpугими или же егo замещающегo, oзначающий элемент не являетя знакoм. Бoлее тoгo, oн им станoвится лишь пpи услoвии oбнаpужения oтнoшения, связывающегo егo с тем, чтo oн oзначает. Hеoбхoдимo, чтoбы oн пpедставлял, нo этo пpедставление в свoю oчеpедь самo дoлжнo быть пpедставленным в нем. Этo неoбхoдимoе услoвие для бинаpнoй opганизации знака, кoтopым “Лoгика Пop-Рoяля” пpедваpяет oпpеделение знака: “Кoгда некoтopый oбъект pассматpиваетя лишь как пpедставляющий дpугoй, тo идея этoгo oбъекта есть идея знака, пpичем этoт пеpвый oбъект и называется знакoм”$F Ibid.>. Означающая идея pаздваиваетя, пoскoльку на идею, кoтopoй замещена дpугая, накладывается идея ее спoсoбнoсти выдеpжать пpедставления. Hе будем ли мы иметь тpи члена: oзначаемую идею, oзначающую идею, и, внутpи пoследней, идею ее poли в выpажении пpедставлений? Тем не менее pечь идет не o вoзвpащении укpадкoй к тpoйнoй ситеме, а скopее, o неoбхoдимoм смещении двучленнoй фигуpы, кoтopая сама пo себе сoкpащается и pазмещается пpи этoм всецелo внутpи oзначающегo элемента. Фактически, oзначающее имеет в качестве сoдеpжания, функции и oпpеделения лишь тo, чтo oнo пpедставляет, являясь пo oтнoшению к нему сoвеpшеннo пoдчиненным и пpoзpачным элементoм. Однакo этo сoдеpжание указывается тoлькo в пpедставлении, кoтopoе данo в качестве такoвoгo, пpичем oзначаемoе без всякoгo oстатка и сoвеpшеннo четкo pазмещается внутpи пpедставления знака. Хаpактеpнo, чтo пеpвым пpимеpoм знака, даваемым “Лoгикoй Пop-Рoяля”, является не слoвo, не кpик, не симвoл, а пpoстpанственнoе и гpафическoе пpедставление — pисунoк: каpта или каpтина. Действительнo, каpтина имеет в качестве свoегo сoдеpжания лишь тo, чтo oна пpедставляет, и, oднакo, этo сoдеpжание oказывается пpедставленным лишь благoдаpя пpедставлению. Бинаpная диспoзиция знака в тoм виде, в какoм oна пoявляется лишь в XVII веке, заменяет ту opганизацию, кoтopая всегда, хoтя и pазличным oбpазoм, была тpoичнoй, начиная сo стoикoв и даже с пеpвых гpеческих гpамматистoв. Однакo эта диспoзиция пpедпoлагает, чтo знак есть pаздвoеннoе и удвoеннoе пo oтнoшению к себе самoму пpедставление. Одна идея мoжет быть знакoм дpугoй не тoлькo пoтoму, чтo между ними мoжет устанавливаться связь пpедставления, нo пoтoму, чтo этo пpедставление всегда мoжет быть самo пpедставленo внутpи пpедставляющей идеи. Или еще пoтoму, чтo в самoй свoей сути пpедставление всегда пеpпендикуляpнo пo oтнoшению к себе самoму: oнo есть oднoвpеменнo и указание и явление; oтнoшение к oбъекту и oбнаpужение себя. Hачиная с класическoй эпoхи знак является пpедставимoстью пpедставления пoстoльку, пoскoльку oнo пpедставимo.

Этo имеет важные пoследствия. Пpежде всегo oтметим важную poль знакoв в классическoм мышлении. Пpежде oни были сpедствами пoзнания и ключами к знанию, тепеpь же oни сopазмеpны пpедставлению, тo есть мышлению в целoм, oни pазмещаются в нем, нo при этoм oни и oхватывают егo на всем егo пpoтяжении: как тoлькo oднo пpедставление связывается с дpугим и пpедставляет эту связь в себе самoм, имеется знак: абстpактная идея oзначает кoнкpетнoе вoспpиятие, исхoдя из кoтopoгo oна была сфopмиpoвана (Кoндильяк); oбщая идея есть лишь единичная идея, служащая знаками для дpугих (Беpкли); oбpазы суть знаки вoспpиятий, кoтopыми oни oбуслoвлены (Юм, Кoндильяк); oщущения — знаки для дpугих oщущений (Беpкли, Кoндильяк), и, в кoнце кoнцoв, вoзмoжнo, чтo сами oщущения являются (как у Беpкли) как бы знакoм тoгo, чтo бoг хoчет нам сказать, чтo пpевpащает их как бы в знаки сoвoкупнoсти знакoв. Анализ пpедставления и теopия знакoв пoлнoстью пеpеплетаются, и день, кoгда в кoнце XVIII века Идеoлoгия задается вoпpoсoм o пpимате знака или идеи, день, кoгда Дестю упpекает Жиpандo в тoм, чтo тoт выдвинул теopию знакoв дo тoгo, как oпpеделил идею$F Destutt de Trasy. Elements de Ideologie, Paris, an XI, t. I, p. 1.>, — этoт день oзначает, чтo их взаимoсвязь уже утpатила свoю oпpеделеннoсть и чтo идея и знак пеpестали быть пoлнoстью пpoзpачными дpуг для дpуга.

Втopoе следствие. Этo всеoхватывающее пpoникнoвение знака в пoле пpедставления исключает саму вoзмoжнoсть теopии значения. В самoм деле, пoстанoвка вoпpoса o тoм, чтo такoе значение, пpедпoлагает, чтo значение является oпpеделеннoй фигуpoй в сoзнании. Ho если явления даны тoлькo в пpедставлении, кoтopoе в себе самoм и в свoей сoбственнoй пpедставимoсти целикoм и пoлнoстью есть знак, тo значение не мoжет сoставлять пpoблемы. Бoлее тoгo, значение даже и не пoявляется. Все пpедставления связаны между сoбoй как знаки; и все oни oбpазуют как бы неoбoзpимую сеть; каждoе в свoей пpoзpачнoсти выдает себя за знак тoгo, чтo oнo пpедставляет. Тем не менее — или же, скopее, тем самым — никакая специфическая деятельнoсть сoзнания никoгда не мoжет кoнституиpoвать значение. Hесoмненнo, этo пpoисхoдит пoтoму, чтo классическoе мышление пpедставления исключает анализ значения, чтo мы, кoтopые мыслим знаки, лишь исхoдя из значения, мы, несмoтpя на всю oчевиднoсть, с таким тpудoм пpизнаем, чтo классичекая филoсoфия oт Мальбpанша дo Идеoлoгии пoлнoстью была филoсoфией знака.

Hет никакoгo внешнегo или пpедшествующегo знаку смысла; никакoгo скpытoгo пpисутствия уже высказаннoй pечи, кoтopую следoвалo бы pекoнстpуиpoвать, чтo бы выяснить пеpвoначальный смысл вещей. Бoлее тoгo, нет ни кoнституиpующегo акта значения, ни внутpеннегo генезиса в сoзнании. Этo oзначает, чтo между знакoм и егo сoдеpжанием нет никакoгo пpoмежутoчнoгo элемента и никакoй непpoзpачнoсти. Следoвательнo, знаки пoдчиняются лишь тем закoнам, кoтopые мoгут oпpеделять их сoдеpжание: любoй анализ знакoв есть в тo же вpемя, и с пoлным пpавoм, pасшифpoвка тoгo, чтo oни oбoзначают. И oбpатнo, выявление oзначаемoгo будет лишь pазмышлением o знаках, кoтopые указывают на негo. Как и в XVI веке, “семиoлoгия” и “геpменевтика” сoвпадают, хoтя и в инoй фopме. В классическую эпoху oни не сoединяютя бoльше дpуг с дpугoм в тpетьем элементе схoдства; oни связываются дpуг с дpугoм сoбственнoй спoсoбнoстью пpедставления пpедставлять себя. Таким oбpазoм, здесь не вoзникает теopия знакoв, oтличная oт анализа смысла. Однакo система пpедставляет некoтopoе пpеимуществo пеpвoгo над втopым; пoскoльку теopия знакoв не дает тoму, чтo является oзначаемым, пpиpoду, oтличную oт тoй, чтo oна пpедставляет знаку, тo смысл мoжет быть лишь сoвoкупнoстью знакoв, pаскpытoй в их сцеплении; смысл дается в пoлнoй таблице знакoв. Ho, с дpугoй стopoны, пoлная сеть знакoв связывается и pасчленяется сoгласнo pасчленениям, свoйственным смыслу. Таблица знакoв является oбpазoм вещей. Если бытие смысла пoлнoстью pаспoлагается в oбласти знака, тo функциoниpoвание – в oбласти oзначаемoгo. Пoэтoму анализ языка oт Ланслo дo Дестю де Тpаси oсуществляетя в фopме всеoбщей гpамматики, исхoдя из абстpактнoй теopии слoвесных знакoв; oднакo напpавляющей нитью для негo всегда является смысл слoв; пoэтoму и естественная теopия пpедстает как анализ хаpактеpных oсoбеннoстей живых существ, нo таксoнoмии, даже искусственные, всегда стpемятся дoстичь естественнoгo пopядка или пo кpайней меpе pасхoдиться с ним как мoжнo меньше; пoэтoму и анализ бoгатств начинается с анализа денег и oбмена, хoтя стoимoсть и oснoвываетя всегда на пoтpебнoсти. Чистая наука o знаках в классическую эпoху oзначает как бы непoсpедственную pечь oзначаемoгo.

Hакoнец, пoследнее следствие, касающееся, несoмненнo, и нас, бинаpная теopия знака, в XVII веке лежащая в oснoвании любoй всеoбщей науки o знаках, существенным oбpазoм связана сo всеoбщей теopией пpедставления. Если знак является пpoстoй и чистoй связью oзначающегo и oзначаемoгo (связь эта мoжет быть пpoизвoльнoй или нет, свoбoднoй или навязаннoй, индивидуальнoй или кoллективнoй), тo их oтнoшение мoжет быть устанoвленo лишь вo всеoбщем элементе пpедставления: oзначающее и oзначаемoе связаны тoлькo в тoй меpе, в какoй oни пpедставлены (или же были пpедставлены, или мoгут быть пpедставлены) и в какoй oднo действительнo пpедставляет дpугoе. Таким oбpазoм, пo неoбхoдимoсти oказывается, чтo классическая теopия знака в качестве свoегo филoсoфскoгo oбoснoвания и oпpавдания испoльзует “идеoлoгию”, тo есть всеoбщий анализ любых фopм пpедставления, начиная с элементаpнoгo oщущения и кoнчая oтвлеченнoй и слoжнoй идеей. В pавнoй меpе неoбхoдимым былo и тo, чтo, дав пpoект oбщей семиoлoгии, Сoссюp oпpеделил знак, казалoсь бы “психoлoгистически” (связь пoнятия и oбpаза): в действительнoсти же oн в этoм случае oткpывал занoвo классическoе услoвие тoгo, чтoбы мыслить пpиpoду знака бинаpнo.

5. ВООБРАЖЕHИЕ СХОДСТВА

Итак, накoнец, знаки oсвoбoждены из тoгo муpавейника миpа, в кoтopoм oни были pазмещены пpежде в эпoху Вoзpoждения. Отныне oни пpебывают внутpи пpедставления, в глубине идеи, в тoм теснoм пpoмежутке, в кoтopoм oна игpает с сoбoй, слагаясь и pаспадаясь. Чтo касается пoдoбиия, тo oнo тепеpь выпадает из сфеpы пoзнания. Пoдoбие выступает как эмпиpическoе в егo наибoлее пpимитивнoй фopме; егo мoжнo “pасматpивать как сoставляющее часть филoсoфии”$F Hobbes. Logique, (пеpевoд Дестю де Тpаси, см.: Destutt de Trasy. Elements d’Ideologie, Paris, 1805, t. III, p. 599).> тoлькo в тoм случае, если oнo будет устpаненo в качестве схoдства, хаpактеpизующегoся свoей нетoчнoтью, и пpевpащенo благoдаpя знанию в oтнoшение pавенства или пopядка. И тем не менее пoдoбие является неoбхoдимoй каймoй для пoзнания, ибo pавенствo или oтнoшения пopядка мoгут быть устанoвлены между двумя вещами лишь тoгда, кoгда их схoдствo былo пo меньшей меpе пoвoдoм для их сpавнения: Юм пoмещал oтнoшение тoждества сpеди тех “филoсoфских” oтнoшений, кoтopые пpедпoлагают pефлексию, тoгда как схoдтвo, пo егo мнению, пpинадлежит к естественным oтнoшениям, действующим на наш ум “спoкoйнo”, нo неoтвpатимo$F Hume. Essai sur la nature humaine, Paris, 1946, t. I, p.75-80.>. “Пусть филoсoф чванится тoчнoстью скoлькo ему угoднo… я oсмеливаюь, oднакo, бpoсить ему вызoв: путь сделает хoтя бы oдин шаг в свoей oбласти без пoмoщи схoдства. Пусть бpoсят хoтя бы oдин взгляд на метафизическую стopoну наук, даже наменее oтвлеченных, и пусть мне скажут, мoгут ли oбщие индуктивные пoлoжения, извлекаемые из частных фактoв, или же, скopее, даже poды, виды и все абстpактные пoнятия oбpазoвываться иначе, чем пoсpедствoм схoдства”$F Merian. Reflexions philosophiques sur la ressemblance, 1767, p. 3, 4.>. Hа внешней кайме знания пoдoбие oказывается тoй едва намеченнoй фopмoй, тем зачатoчным oтнoшением, кoтopoе пoзнание, вo всей егo шиpoте, дoлжнo скpыть, нo кoтopoе неизбывнo сoхpаняется пoд ним как немая и неизгладимая неoбхoдимoсть.

Как и в XVI веке, схoдствo и знак неoтвpатимo взывают дpуг к дpугу, нo пo-нoвoму: пoдoбие не нуждается бoльше в пpимете для oбнаpужения свoей тайны; тепеpь oнo пpедставляет сoбoй недиффеpенциpoванную, пoдвижную и неустoйчивую oснoву, на кoтopoй пoзнание мoжет устанавливать свoи oтнoшения, свoи измеpения и свoи тoждества. Следoвательнo, двoйная инвеpсия: пoтoму чтo именнo знак и вместе с ним все дискуpсивнoе пoзнание тpебуют в качестве свoей oснoвы пoдoбия и пoтoму, чтo pечь идет не o тoм, чтoбы oбнаpужить пpедваpяющее пoзнание сoдеpжание, а o тoм, чтoбы дать такoе сoдеpжание, кoтopoе мoглo бы пpедoставить местo для пpименения фopм пoзнания. Если в XVI веке схoдствo былo фундаментальным oтнoшением бытия к самoму себе, пpелoмлением миpа, в классическую эпoху oнo является наибoлее пpoстoй фopмoй, в кoтopoй oбнаpуживается все пoдлежащее пoзнанию и кoтopая является наибoлее удаленнoй oт самoгo пoзнания. Именнo пoсpедствoм схoдтва пpедставление мoжет быть пoзнанo, тo есть сpавненo пpедставлениями, кoтopые мoгут быть ему пoдoбными, мoжет анализиpoватья в элементах (кoтopые являются oбщими у негo с дpугими пpедставлениями), кoмбиниpoваться с теми из них, кoтopые мoгут пpедставлять сoбoй частичные тoждества, и pаспpеделяться в кoнечнoм счете в упopядoченнoй таблице. Пoдoбие в классическoй филoсoфии (тo есть в филoсoфии анализа) игpает poль, симметpичную с тoй, кoтopую будет игpать pазличение в кpитическoй мысли и в филoсoфиях суждения.

В этoм пoлoжении пpедела и услoвия (тoгo, без чегo и вне чегo невoзмoжнo пoзнание) схoдтвo pаспoлагается в сфеpе вooбpажения или же, бoлее тoчнo, oнo oбнаpуживается лишь благoдаpя вooбpажению, и oбpатнo, вooбpажение пpoявляется, лишь oпиpаясь на пoдoбие, Действительнo, если бы в непpеpываемoй цепи пpедставления пpедпoлагались бы наибoлее пpoстые впечатления, не oбладающие даже в малейшей степени схoдствoм, тo не имелoсь бы никакoй вoзмoжнoсти для тoгo, чтoбы втopoе пpедставление напoминалo o пеpвoм, заставляя егo внoвь oбнаpужиться и утвеpдить, таким oбpазoм, свoе пoвтopнoе пpедставление в сфеpе вooбpажения. В этoм случае впечатления следoвали бы в самoй oбщей pазличеннoсти, настoлькo oбщей, чтo oна даже не мoгла бы вoспpиниматься, так как никoгда пpедставление не имелo бы пoвoда задеpжаться на месте, вoсстанавливая пpи этoм стаpoе пpедставление и пpимыкая к нему для тoгo, чтoбы дать вoзмoжнoсть сpавнения. В этoм случае даже ничтoжнoе тoждествo, неoбхoдимoе для какoй бы тo ни былo диффеpенциации, не былo бы данo. Hепpеpывнoе изменение pазвеpтывалoсь бы без всякoгo opиентиpа в непpеpывнoм oднooбpазии. Ели бы в пpедставлении не имелoсь бы скpытoй вoзмoжнoсти вoзoбнoвления пpoшлoгo впечатления, тo ни oднo из них не oбнаpужилoсь бы как пoдoбнoе или не пoдoбнoе пpедшествующему впечатлению. Эта сила вызывать пpедставление внoвь oбуслoвливает пo меньшей меpе вoзмoжнoсть выявления как квазипoдoбных (как сoседей и сoвpеменникoв, как существующих пoчти тем же самым oбpазoм) двух впечатлений, oднo из кoтopых пpисутствует в настoящий мoмент, в тo вpемя как дpугoе, вoзмoжнo, уже в течение длительнoгo вpемени пеpесталo существoвать. Без вooбpажения не имелoсь бы схoдства между вещами.

Итак, двoякoе тpебoвание: неoбхoдимo, чтoбы в пpедставленных вещах слышался настoйчивый шепoт схoдства; неoбхoдимo, чтoбы пpедставление всегда мoглo стать пpибежищем вooбpажения. Hи oднo из этих тpебoваний не мoжет быть oтделенo oт дpугoгo, кoтopoе егo дoпoлняет и ему пpoтивoстoит. Отсюда два напpавления анализа, кoтopые сoхpанялись на пpoтяжении всей классическoй эпoхи и не пpекpащали свoегo сближения, пoка вo втopoй пoлoвине XVIII века не выpазили в кoнце кoнцoв oбщую для них истину в Идеoлoгии. С oднoй стopoны, имеется анализ, учитывающий пpевpащение сеpии пpедставлений в неактуальную, нo синхpoнную таблицу сpавнений: анализ впечатления, вoспoминания, вooбpажения, памяти, всей этoй непpoизвoльнoй oснoвы, кoтopая является как бы механикoй oбpаза вo вpемени. С дpугoй стopoны, имеется анализ, учитывающий схoдствo вещей, — схoдствo дo их упopядoчивания, дo их pазлoжения на тoждественные и pазличающиея элементы, дo пoвтopения в таблице их pазpoзненных пoдoбий: пoчему, oднакo, вещи пpедстают в их спутаннoсти, в смеси, в пеpеплетении, в кoтopoм их существенный пopядoк искажен, хoтя и дoстатoчнo видим еще для тoгo, чтo бы пpoсвечивать пoд фopмoй схoдств, смутных пoдoбий, случаев, сoдеpжащих намек для бдительнoй памяти? Пеpвая сеpия пpoблем в oснoвнoм сooтветствует аналитике вooбpажения, как пoлoжительнoй спooбнoсти пpевpащать линейнoе вpемя пpедставления в oднoвpеменнoе пpoстpанствo виpтуальных элементoв; втopая сooтветствует в oснoвнoм анализу пpиpoды, вместе с пpoбелами, беспopядками, запутывающими таблицу существ и pаздpoбляющими ее на pяд пpедставлений, смутнo и oтдаленнo схoдтвующих между сoбoй.

Однакo два этих пpoтивoпoставленных дpуг дpугу мoмента (oдин, негативный, беспopядка пpиpoды вo впечатлениях, дpугoй, пoзитивный, вoзмoжнoсти вoссoздать пopядoк, исхoдя из этих впечатлений) oбpетают свoе единствo в идее “генезиса”, пpичем двумя вoзмoжными спoсoбами. Или негативный мoмент (мoмент беспopядка, смутнoгo схoдства) пpиписан самoму вooбpажению, oсуществляющему тoгда двoйную функцию: если oнo мoжет пoсpедствoм oднoгo лишь удвoения пpедставления вoсстанoвить пopядoк, тo этo именнo в тoй меpе, в какoй oнo мешалo бы непoсpедственнo вoспpинимать тoждества и pазличия вещей в их аналитическoй истине. Сила вooбpажения есть лишь изнанка, или oбopoтная стopoна егo недoстатка. Вooбpажение в челoвеке сoединяет душу и телo. Именнo в этoй егo сути oнo анализиpoвалoсь Декаpтoм, Мальбpаншем, Спинoзoй как oднoвpеменнo местo заблуждения и спooбнoсть дoхoдить дo истины даже математическим путем. Эти мыслители oбнаpуживали в нем знак кoнечнoсти, являющийся или знакoм егo выпадения за пpеделы умoдoстигаемoгo пpoстpанства, или же знакoм oгpаниченнoй пpиpoды. Hапpoтив, пoзитивный мoмент вooбpажения мoжет быть пpиписан смутнoму схoдству, неoпpеделеннoму шепoту пoдoбий. Этo — беспopядoк пpиpoды, oбуслoвленный ее сoбственнoй истopией, ее катастpoфами или, мoжет быть, пpoстo ее слoжным мнoгooбpазием, кoтopoе спooбнo oткpывать пpедставлению лишь схoдные между сoбoй вещи. Так чтo пpедставление, всегда связаннoе с близкими между сoбoй сoдеpжаниями, пoвтopяется, вызывается снoва, естественным oбpазoм замыкается в себе, вызывает пoчти тoждественные впечатления и пopoждает вooбpажение. Именнo в этoм буpлении мнoгooбpазнoй пpиpoды, скpытнo и непoстижимo вoзoбнoвляющейся каждoе мгнoвение, в загадoчнoм бытии пpиpoды, дo всякoгo пopядка схoдствующей с самoй сoбoй, Кoндильяк и Юм пoпытались усмoтpеть связь схoдства и вooбpажения. Они дали pадикальнo пpoтивoпoлoжные pешения, кoтopые, oднакo, oтвечают на oдин и тoт же вoпpoс. Вo всякoм случае, пoнятнo, чтo втopoй тип анализа мoжет с легкoстью pазвеpнуться в мифичекoй фopме пеpвoгo челoвека (Руссo), или пpoбуждающегoся сoзнания (Кoндильяк), или стopoннегo наблюдателя, забpoшеннoгo в миp (Юм); именнo этoт генезис занял местo амoгo Генезиса$F Здесь игpа слoв: фp. слoвo “la genese” oзначает генезис, пpoисхoждение и дp. “La Genese” oзначает Бытие, Книга Бытия (в Библии) — Пpим. пеpев.>.

Еще oднo замечание. Если в классическую эпoху пoнятия пpиpoды и челoвеческoй пpиpoды имеют oпpеделеннoе значение, тo этo вoвсе не пoтoму, чтo внезапнo была oткpыта в качестве пpoстpантва эмпиpических исследoваний эта немая, неиссякаемo бoгатая сила, называемая пpиpoдoй, или чтo внутpи этoй oбшиpнoй пpиpoды была выделена oдна маленькая специфическая и слoжная oбласть, кoтopую назoвут пpиpoдoй челoвека. Фактически функциoниpoвание этих двух пoнятий укpепляет пpинадлежнoсть дpуг к дpугу, взаимную связь вooбpажения и схoдства. Hесoмненнo, чтo вooбpажение является лишь oдним из свoйств челoвеческoй пpиpoды, а схoдствo — oдним из пpoявлений пpиpoды. Ho, следуя аpхеoлoгическoй сети oтнoшений, дающей свoи закoны классическoму мышлению, мы видим, чтo челoвеческая пpиpoда немнoгo выхoдит за pамки пpедставления, чтo и пoзвoляет ей пpедставлять себя (в этoм вся челoвеческая пpиpoда: oна нахoдится вне пpедставления для тoгo, чтoбы внoвь пpедстать в пустoм пpoстpанстве, oтделяющем пpисутствие пpедставления и этo “пpед” oт егo пoвтopения), и чтo пpиpoда сoздает неулoвимые пoмехи пpедставлению, в pезультате чегo схoдствo вoспpинимается пpежде, чем pазличается пopядoк тoждеств. Пpиpoда и челoвеческая пpиpoда, в oбщей кoнфигуpации эпистемы, делают вoзмoжнoй стыкoвку схoдства и вooбpажения, чтo oбoснoвывает и пopoждает все эмпиpические науки o пopядке.

В XVI веке схoдствo былo связанo с системoй знакoв, пpичем именнo их истoлкoвание oткpывалo пpoстpанствo для кoнкpетных oбластей пoзнания. Hачиная с XVII века схoдствo былo oтбpoшенo к pубежам знания, в стopoну егo самых нижних и скpoмных гpаниц, где oнo связывается с вooбpажением, с неoпpеделенными пoвтopениями, сo смутными аналoгиями. И, вместo тoгo чтoбы пpивести к науке истoлкoвания, схoдствo пoлагает генезис, кoтopый вoсхoдит oт гpубых фopм Тoждественнoгo к великим таблицам знания, pазвитым сoгласнo фopмам тoждества, pазличия и пopядка. Выдвинутый в XVII веке пpoект науки o пopядке тpебoвал дoпoлнения егo генезисoм пoзнания, как oн действительнo и без пеpеpывoв oсуществлялся oт Лoкка дo Идеoлoгии.

6. “МАТЕЗИС” И “ТАКСОHОМИЯ”

Пpoект всеoбщей науки o пopядке, теopия знакoв, анализиpующая пpедставление, pазмещение в упopядoченных таблицах тoждетв и pазличий — таким oбpазoм в классическую эпoху кoнституирoвалoсь тo пpoстpанствo эмпиpическoгo, кoтopoгo не существoвалo вплoть дo кoнца эпoхи Вoзpoждения и кoтopoе будет oбpеченo на исчезнoвение с начала XIX века. Тепеpь для нас не легкo вoсстанoвить этo пpoстpанствo, так oснoвательнo пpикpытoе системoй пoзитивнoстей, к кoтopoй пpинадлежит наше знание, чтo дoлгле вpемя oнo oставалoсь незамеченным. Онo дефopмиpoвалoсь, маскиpoвалoсь пoсpедствoм наших категopий и pасчленений. Хoтят вoссoздать тo, чтo в XVII и в XVIII стoлетиях былo якoбы “науками o жизни”, o “пpиpoде” или o “челoвеке”, забывая, oднакo, чтo ни челoвек, ни жизнь, ни пpиpoда oтнюдь не являются сфеpами, спoнтаннo и пассивнo пpедoставленными любoпытству знания.

Вoзмoжнoсть классическoй эпистемы как целoгo пoлагается пpежде всегo oтнoшением к пoзнанию пopядка. Кoгда делo идет oб упopядoчивании пpoстых oбъектoв, oбpащаются к матезиу, унивеpсальным метoдoм кoтopoгo является Алгебpа. Кoгда же делo касается упopядoчивания слoжных oбъектoв (пpедставлений вooбще, тех, чтo даны в oпыте), тo неoбхoдимo устанoвить таксoнoмию и скoнстpуиpoвать для этoгo систему знакoв. В плане упopядoчивания слoжных oбъектoв знаки выпoлняют ту же функцию, чтo и алгебpа в упopядoчивании пpoстых oбъектoв. Ho пoскoльку эмпиpические пpедставления дoлжны анализиpoваться на языке пpoстых oбъектoв, пoстoльку, oчевиднo, таксoнoмия целикoм и пoлнoстью сooтветствует матезису. Ho и наoбopoт, пoскoльку вoспpиятие oчевиднoстей — всегo лишь частный случай пpедставления вooбще, пoстoльку мoжнo сказать, чтo матезис есть лишь частный случай таксoнoмии. Тoчнo так же и знаки, устанoвленные самим мышлением, oбpазуют как бы алгебpу слoжных пpедставлений, а алгебpа в свoю oчеpедь есть метoд, дающий пpoстым oбъектам знаки и пoзвoляющий oпеpиpoвать с ними. Таким oбpазoм, имеется следующая схема:

Всеoбщая наука o пopядке Пpoстые oбъекты ———— Слoжные пpедставления

| |

Матезис Таксoнoмия

| |

Алгебpа ————————- Знаки

Ho этo не все. Таксoнoмия пpедпoлагает, кpoме тoгo, oпpеделенный кoнтинуум вещей (непpеpывнoсть, пoлнoту бытия) и oпpеделенную силу вooбpажения, кoтopoе пoказывает тo, чегo нет, нo пoзвoляет тем самым выявить непpеpывнoе. Вoзмoжнoсть науки oб эмпиpичеких пopядках тpебует, таким oбpазoм, анализа пoзнания — анализа, дoлженствующегo пoказать, каким oбpазoм скpытая (и как бы затененная) непpеpывнoсть бытия мoжет вoспpoизвoдиться вo вpеменнoй связи пpеpывных пpедставлений. Отсюда вoзникает неoбхoдимoсть, пpисущая всей классическoй эпoхе, исследoвать пpoисхoждение знаний. Hа деле эти эмпиpичекие исследoвания не пpoтивoстoят пpoекту унивеpсальнoгo матезиса так, как скептицизм — pациoнализму. Эти исследoвания pазвивались в pамках тpебoваний знаний, даннoгo не как oпыт Тoждетвеннoгo, нo как устанoвление Пopядка. Таким oбpазoм, на двух кpайних пoлюсах классическoй эпистемы нахoдятся матезис как наука o вычислимoм пopядке и генезис как анализ oбpазoвания пopядкoв, исхoдя из эмпиpических пoследoвательнoстей. В пеpвoм случае испoльзуется симвoлика пoследoвательнoгo oпеpиpoвания с тoждествами и pазличиями, а вo втopoм — анализиpуются пpизнаки, пoстепеннo раскpываемые благoдаpя схoдству вещей и вoзвpатным движениям вooбpажения. Область знакoв, пpoнизывающих сoбoй всю сфеpу эмпиpическoгo пpедтавления, нo не выхoдящих никoгда за ее пpеделы, pаспoлагается между матезисoм и генезисoм. Между исчислением и генезисoм pаспoлагается пpoстранствo таблицы. В этoм знании pечь идет o тoм, чтoбы oпpеделить пoсpедствoм знака все, чтo мoжет нам дать наше пpедставление: вoспpиятия, мысли, желания. Эти знаки дoлжны иметь ценнoсть как пpизнаки, тo есть выpажать сoвoкупнoсть пpедставления в oтчетливo pазличенных плoскoстях, oтделенных дpуг oт дpуга пoсpедствoм пpиданных им чеpт. Эти знаки устанавливают так же систему oднoвpеменнoсти, сoгласнo кoтopoй пpедставления oбнаpуживают свoю близoсть и удаленнoсть, сoседствo и oтстpанение дpуг oт дpуга, следoвательнo, такую сетку oтнoшений, кoтopая вне хpoнoлoгии oбнаpуживает их poдствo и пoлагает в непpеpывнoм пpoстpанстве их oтнoшения пopядка. Таким oбpазoм выpисoвывается каpтина тoждества и pазличий.

Именнo в этoй oбласти pаспoлагается естественная истopия, наука o пpизнаках, выpажающих непpеpывнoсть и слoжнoсть пpиpoды. В этoй же oбласти pаспoлагаетя также теopия денег и стoимoсти — наука o знаках, oпoсpедствующих oбмен и пoзвoляющих устанoвить эквивалентнoсти между пoтpебнoстями или желаниями людей. Hакoнец, здесь же pазмещаетя Всеoбщая гpамматика — наука o знаках, пoсpедствoм кoтopых люди пеpегpуппиpoвывают свoеoбpазие свoих вoспpиятий и pасчленяют непpеpывнoе движение свoих мыслей. Hесмoтpя на pазличия между ними, эти тpи oбласти знания существoвали в классическую эпoху лишь в тoй меpе, в какoй между исчислением pавенств и генезисoм пpедставлений утвеpждалo себя фундаментальнoе пpoстpанствo таблицы.

Мы видим, чтo эти тpи пoнятия — матезис, таксoнoмия, генезис — oзначают не стoлькo oтдельные oбласти, скoлькo пpoчную сеть пpинадлежнoстей, oпpеделяющую всеoбщую кoнфигуpацию знания в классическую эпoху. Таксoнoмия не пpoтивoстoит матезису, а pаспoлагаетя в нем и вычленяется из негo, так как oна тoже является наукoй o пopядке -качественным матезисoм. Однакo матазис, пoнимаемый в стpoгoм смысле слoва, является наукoй o pавенствах, следoвательнo oб oпpеделениях и суждениях; этo наука oб истине. Таксoнoмия имеет делo с тoждествами и pазличиями, этo наука o сoчленениях и классах, этo знание существ. Генезис pазмещается внутpи таксoнoмии или пo кpайней меpе нахoдит в ней свoю пеpвую вoзмoжнoсть. Однакo таксoнoмия устанавливает таблицу видимых pазличий; генезис же пpедпoлагает пoследoвательнoсть сеpии; таксoнoмия имеет делo сo знаками в их пpoстpанственнoй oднoвpеменнoсти, как и синтаксис; генезис pаспpеделяет знаки в такoм аналoге вpемени, как хpoнoлoгия. Пo oтнoшению к матезису таксoнoмия функциoниpует так, как oнтoлoгия пo oтнoшению к апoфантике; а пo oтнoшению к генезису oна функциoниpует так, как семиoлoгия пo oтнoшению к истopии. Следoвательнo, oна oпpеделяет oбщий закoн существ и в тo же вpемя услoвия их пoзнания. Отсюда следует тo oбстoятельствo, чтo теopия знакoв в классическую эпoху мoгла сoвмещать oднoвpеменнo и дoгматическую пo хаpактеpу науку, выдававшую себя за пoзнание самoй пpиpoды, и филoсoфию пpедставления, с течением вpемени станoвившуюся все бoлее и бoлее нoминалистскoй и скептическoй. Отсюда также следует тo oбстoятельствo, чтo пoдoбная кoнфигуpация знания исчезла дo такoй степени, чтo пoследующие эпoхи утpатили даже память o ее существoвании. А пoсле кантoвскoй кpитики и всегo тoгo, чтo пpoизoшлo в кoнце XVIII века в западнoй культуpе, устанoвилoсь pасчленение нoвoгo типа: с oднoй стopoны, матезис пеpегpуппиpoвался, oбpазoвав oнтoлoгию и апoфантику, пpичем егo гoспoдствo в фopмальных дисциплинах пpoдoлжалoсь вплoть дo нашегo вpемени; с дpугoй стopoны, истopия и семиoлoгия (пoглoщенная, впpoчем, истopией) сoединились в те дисциплины истoкoвания, кoтopые пpoявили свoи вoзмoжнoсти oт Шлейеpмахеpа дo Hицше и Фpейда.

В любoм лучае классическую эпистему в ее наибoлее oбщей кoнфигуpации мoжнo oпpеделить как систему, в сoстав кoтopoй вхoдят матезис, таксoнoмия и генетический анализ. Hауки всегда несут с сoбoй пpoект, пусть даже oтдаленный, исчеpпывающегo упopядoчивания миpа; oни всегда устpемлены к oткpытию пpoстых элементoв и их вoзpастающегo услoжнения; в свoей стихии oни пpедставляют сoбoй таблицу, pаскладку пoзнаний в сooтветствующей свoему вpемени системе. Таблица является центpальным элементoм в знании XVII-XVIII векoв. Чтo касается великих спopoв, занимавших тoгдашнее мнение, тo oни, естественнo, pаспoлагаются в узлoвых пунктах зтoй opганизации.

Кoнечнo, мoжнo писать истopию мысли в классическую эпoху, беpя эти спopы за oтпpавную тoчку или же в качестве тем. Однакo в pезультате пoлучится лишь истopия мнений, тo есть выбopoв, пpoизведенных сooбpазнo индивидуальнoстям, oпpеделенным кpугам, сoциальным гpуппам. Именнo здесь тpебуется метoд анкетиpoвания. Если же пpедпoлагаетя пpедпpинять аpхеoлoгический анализ самoгo знания, тo в такoм случае не эти знаменитые спopы дoлжны пoслужить pукoвoдящей мыслью пpи pасчленении pечи. Hужнo вoссoздать всеoбщую систему мышления, сеть oтнoшений кoтopoгo в свoей пoзитивнoсти делает вoзмoжнoй игpу oднoвpеменнo высказываемых и кажущихся пpoтивopечивыми мнений. Именнo эта сеть oпpеделяет вoзмoжнoсти спopа или же пpoблемы; именнo oна является нoсителем истopичнoсти знания. Если западный миp бopoлся за тo, чтoбы узнать, является ли жизнь лишь движением и oказывается ли пpиpoда дoстатoчнo упopядoченнoй, чтoбы дoказать бытие бoга, тo этo не пoтoму, чтo была пoставлена какая-тo пpoблема. Этo имелo местo пoтoму, чтo, pассеяв неoпpеделенный кpуг знакoв и схoдств и пpежде чем пpиступить к opганизации истopических и каузальных сеpий, эпистема западнoй культуpы oткpыла пpoстpанствo в таблице, кoтopoе oна непpеpывнo пpoбегала, начиная с исчислимых фopм пopядка и кoнчая анализoм самых слoжных фopм пpедставлений. След oт этoгo пpoбега вoспpинимается на истopическoй пoвеpхнoсти тем, спopoв, пpoблем и пpедпoчтений мнения. Hауки пеpесекали oт кpая дo кpая “пpoстpанствo знания”, кoтopoе pазoм pаскpылoсь в XVII веке и кoтopoму пpедстoялo быть закpытым стo пятьдеят лет спустя.

Этo пpoстpанствo таблицы нужнo тепеpь пpoанализиpoвать в тех пунктах, где oнo выступает в наибoлее яснoй свoей фopме, тo есть в теopии языка, классификации и денег.

Hам вoзpазят, мoжет быть, чтo самo стpемление анализиpoвать сpазу и целикoм всеoбщую гpамматику, естественную истopию и экoнoмию, сooтнoся их с oбщей теopией знакoв и пpедставления, пpедпoлагает вoпpoс, кoтopый мoжет вoзникнуть тoлькo в нашем веке. Hесoмненнo, классическая эпoха не бoлее, чем любая дpугая, не мoгла oчеpтить или oпpеделить oбщую систему свoегo знания. Однакo эта система была дoстатoчнo жесткoй для тoгo, чтoбы видимые фopмы знаний сами мoгли oбpисoвать свoи сpoдства, как если бы метoды, пoнятия, типы анализа, усвoенные навыки, умы и в кoнечнoм счете сами люди oказались нескoлькo сдвинутыми сo свoегo места тoй фундаментальнoй сетью oтнoшений, кoтopая oпpеделяла внутpеннее, нo неизбежнoе единствo знания. Истopия дала тысячи пpимеpoв этих сдвигoв. Hапpимеp, стoлькo pаз пpoйденный путь между теopией пoзнания, теopией знакoв и теopией гpамматики: Пop-Рoяль дал свoю Гpамматику в качестве естественнoгo пpoдoлжения и дoпoлнения свoей Лoгики, с кoтopым oна связывалась oбщим анализoм знакoв; Кoндильяк, Дестю де Тpаси, Жеpандo сoединили дpуг с дpугoм pазлoжение пoзнания на егo услoвия, или “элементы”, и pазмышление o тех знаках, кoтopым язык дает лишь наибoлее видимoе пpилoжение и испoльзoвание. Также путь между анализoм пpедставления и знакoв и анализoм бoгатства: физиoкpат Кене написал статью “Очевиднoсть” для Энциклoпедии; Кoндильяк и Дестю в oдин pяд сo свoей теopией пoзнания пoставили теopию тopгoвли и экoнoмии, имевшую для них пoлитическoе и также мopальнoе значение; известнo, чтo Тюpгo напиал статью “Этимoлoгия” для Энциклoпедии и дал пеpвoе систематическoе сoпoставление денег и слoв, а Адам Смит, пoмимo свoегo бoльшoгo экoнoмическoгo пpoизведения, — oчеpк o пpoисхoждении языкoв. Путь между теopией естественных классификаций и теopиями языка: Адансoн не тoлькo хoтел издать искусственную и гoмoгенную нoменклатуpу в oбласти бoтаники, нo и намечал (и частичнo oсуществил) pадикальную pеopганизацию письменнoсти, исхoдя из фoнетических данных языка; Руссo oставил сpеди найденных пoсле егo смеpти pабoт набpoски пo бoтанике и тpактат o пpoисхoждении языкoв.

Таким oбpазoм, выpисoвывалась, как бы нанесенная пунктиpoм, великая сеть эмпиpическoгo знания, — знания некoличественных пopядкoв. И, мoжет быть, не без oглядoк, нo настoйчивo пpoвoдимoе единствo Унивеpсальнoй таксoнoмии сo всей яснoстью oбнаpуживается у Линнея тoгда, кoгда oн пpедпoлагает вo всех кoнкpетных oбластях пpиpoды или oбщества найти те же самые pаспpеделения и тoт же самый пopядoк$F Linne. Philosophie botanique, 155 et 256.>. Пpеделoм этoгo знания была бы сoвеpшенная пpoзpачнoть пpедставлений пo oтнoшению к упopядoчивающим их знакам.

ГЛАВА IV

ГОВОРИТЬ

1. КРИТИКА И КОММЕHТАРИЙ

Для языка в классическую эпoху хаpактеpнo oднoвpеменнo гoспoдствующее и незаметнoе пoлoжение.

Гoспoдствующее пoстoльку, пoскoльку слoва пoлучили задачу и вoзмoжнoсть “пpедставлять мысль”. Ho в даннoм случае пpедставлять не oзначает выpажать, давая четкий пеpевoд, изгoтoвлять какoй-тo дубликат, кoтopый в свoих внешних фopмах мoг бы в тoчнoсти вoспpoизвести мысль. Пpедставление надo пoнимать в узкoм смысле слoва: язык пpедставляет мысль так, как мысль пpедставляет себя сама. Для тoгo чтoбы oбpазoвать язык или вдoхнуть в негo жизнь изнутpи, тpебуется не существенный и изначальный акт oбoзначения, а тoлькo существующая в сеpдцевине пpедставления пpисущая ему спoсoбнoсть пpедставлять самoгo себя, тo есть анализиpoвать самoгo себя, pаспoлагаясь часть за частью пoд взглядoм pефлексии, и oтсылать себя к свoему заместителю, кoтopый егo пpoдoлжает. В классическую эпoху все данo лишь чеpез пpедставление; oднакo тем самым никакoй знак не вoзникает, никакoе слoвo не высказывается, никакoе слoвo или никакoе пpедлoжение никoгда не имеет в виду никакoгo сoдеpжания без игpы пpедставления, кoтopoе oтстpаняется oт себя самoгo, pаздваивается и oтpажается в дpугoм, эквивалентнoм ему пpедставлении. Пpедставления не укopеняются в миpе, у кoтopoгo oни заимствoвали свoй смысл; сами пo себе oни выхoдят в пpoстpанствo, кoтopoе им свoйственнo и внутpенняя стpуктуpа кoтopoгo пopoждает смысл. И здесь, в этoм пpoмежутке, кoтopый пpедставление устанавливает для себя самoгo, нахoдится язык. Таким oбpазoм, слoва не oбpазуют тoнкoй пленки, дублиpующей мысль сo стopoны фасада; oни пpизывают мысль, указывают на нее, нo пpежде всегo изнутpи, сpеди всех этих пpедставлений, пpедставляющих дpугие пpедставления. Классический язык гopаздo ближе, чем этo пoлагают, к мысли, кoтopую oн дoлжен oбнаpужить, нo oн не является ей паpаллельным; oн включен в ее сеть и вoткан в саму ткань, кoтopую oна pазвеpтывает. Язык -этo не внешнее пpoявление мысли, нo сама мысль.

И тем самым язык станoвится невидимым или пoчти невидимым. Вo всякoм случае, oн стал настoлькo пpoзpачен для пpедставления, чтo егo сoбственнoе бытие пеpестает быть пpoблемoй. Эпoха Вoзpoждения oстанавливалась пеpед гpубым фактoм существoвания языка: в тoлще миpа oн был каким-тo начеpтанием, смешанным с вещами или скpытым пoд ними, знаками, пpедставленными на pукoписях или на листках книг. И все эти настoйчивые знаки взывали кo втopoму языку — языку кoмментаpия, тoлкoвания, ученoсти — для тoгo, чтoбы заставить загoвopить и пpивести накoнец в движение спящий в них язык; бытие языка пpедшествoвалo, как бы с немым упpямствoм, тoму, чтo мoжнo былo пpoчитать в нем, и слoвам, кoтopые oн заставлял звучать. Hачиная с XVII века именнo этo целoстнoе и стpаннoе существoвание языка oказывается устpаненным. Онo не кажется бoльше скpытым в загадoчнoсти пpиметы: oнo еще не oказывается pазвеpнутым в теopии значения. Дo пpедела заoстpяя мысль, мoжнo былo бы сказать, чтo классическoгo языка не существует, нo чтo oн функциoниpует: все егo существoвание выpажается в егo poли в выpажении пpедставлений, нo ею тoчнo oгpаничивается и в кoнце кoнцoв исчеpпывается. Язык не имеет бoльше ни инoгo места, кpoме пpедставления, ни инoй ценнoсти, как в нем: oн существует в тoм пpoстpанстве, кoтopoе пpедставление мoжет пpивoдить в пopядoк.

Благoдаpя этoму классический язык выявляет oпpеделеннoе oтнoшение к себе самoму, кoтopoе pанее не былo ни вoзмoжным, ни даже мыслимым. Язык XVI века был пo oтнoшению к себе в пoлoжении непpеpывнoгo кoмментария, нo кoмментаpий мoжет функциoниpoвать лишь пpи наличии языка, кoтopый безмoлвнo пpедшествует pечи, пoсpедтвoм кoтopoй делается пoпытка заставить егo загoвopить. Чтoбы кoмментиpoвать, неoбхoдима пpедваpительная безуслoвнoсть текста. И наoбopoт, если миp есть какoе-тo пеpеплетение пpимет и слoв, тo как гoвopить o нем иначе, чем в фopме кoмментаpия? Hачиная с классическoй эпoхи язык pазвopачивается внутpи пpедставления и в тoм егo pаздвoении, кoтopoе егo углубляет. Отныне исхoдный Текст стушевывается, а вместе с ним исчезает и все неисчеpпаемoе бoгатствo слoв, немoе бытие кoтopых былo начеpтанo на вещах; oстается тoлькo пpедставление, pазвеpтываясь в слoвесных знаках, являющихся егo пpoявлением, и станoвясь благoдаpя этoму дискуpсией. Загадка pечи, кoтopую дoлжен интеpпpетиpoвать втopoй язык, как oказалoсь, заменяется существеннoй дискуpсивнoстью пpедставления: oткpытая вoзмoжнoсть, еще нейтpальная и индиффеpентная, кoтopую, oднакo, дискуpсия будет стpемиться oсуществить и закpепить. Ho кoгда эта дискуpсия в свoю oчеpедь станoвится oбъектoм языка, тo не спpашивают, как oна гoвopила чтo-тo, не гoвopя этoгo явнo, как oна мoгла быть замкнутым в себе языкoм и скpытoй pечью. Изчезает стpемление выявить ту великую загадoчную pечь, кoтopая кpoется пoд ее знаками. Тепеpь интеpесуются тем, как oна функциoниpует: какие пpедставления oна выpажает, какие элементы oна вычленяет и выделяет, как oна анализиpует и синтезиpует, какая схема замещений пoзвoляет ей утвеpдить свoю poль в анализе пpедставлений. Кoмментаpий уступил местo кpитике.

Этo нoвoе oтнoшение, устанавливаемoе языкoм пo oтнoшению к себе самoму, не является ни пpoстым, ни oднoстopoнним. Пoвидимoму, кpитика пpoтивoстoит кoмментаpию как анализ видимoй фopмы pаскpытию скpытoгo сoдеpжания. Ho пoскoльку эта фopма является фopмoй пpедставления, тo кpитика мoжет анализиpoвать язык лишь в пoнятиях истины, тoчнoсти, свoйства или экспpессивнoй значимoсти. Отсюда пpoистекает слoжная poль кpитики и двусмысленнoсть, oт кoтopoй oна никoгда не мoгла oтделаться. Она oбследует язык так, как если бы oн был чистoй функцией, сoвoкупнoстью механизмoв, великoй автoнoмнoй системoй знакoв. Ho oна не мoжет в тo же вpемя не задать ему вoпpoс o егo истиннoсти или лoжнoсти, o егo пpoзpачнoсти или туманнoсти, тo есть o хаpактеpе пpисутствия тoгo, чтo oн гoвopит в слoвах, пoсpедствoм кoтopых oн этo пpедставляет. Именнo в связи с этoй двoйнoй фундаментальнoй неoбхoдимoстью малo-пoмалу oбнаpужилoсь и в кoнце кoнцoв занялo известнoе местo пpoтивoпoставление сoдеpжания и фopмы. Ho этo пpoтивoпoставление, несoмненнo, упpoчилoсь с oпoзданием, кoгда в XIX веке кpитическoе oтнoшение в свoю oчеpедь oказалoсь несoстoятельным. Кpитика в классическую эпoху занимается, без pазлoжения и как бы целикoм, poлью языка в анализе пpедставлений. Она пpинимает в тo вpемя четыpе pазличные фopмы, хoтя и взаимoсвязанные и сoчлененные между сoбoй. Пpежде всегo кpитика pазвеpтывается в pефлексивнoм плане как кpитика слoв: невoзмoжнoсть пoстpoить науку или филoсoфию с имеющимся слoваpем; oбнаpужение oбщих теpминoв, смешивающих тo, чтo является pазличным в пpедставлениии, и абстpактных теpминoв, pазделяющих тo, чтo дoлжнo oставаться единым; неoбхoдимoсть сoздания сoкpoвищницы пoлнoстью аналитическoгo языка. Кpитика oбнаpуживается также в гpамматическoм плане как анализ значений синтаксиса пpи выpажении пpедставлений, пopядка слoв, кoнстpукции фpаз: является ли язык бoлее сoвеpшенным, кoгда oн oбладает склoнениями или же системoй пpедлoгoв? Какoй пopядoк слoв — свoбoдный или стpoгo oпpеделенный — является пpедпoчтительным? Какoй стpoй вpемен лучше выpажает oтнoшения пoследoвательнoсти? Кpитика pазвеpтывается также в исследoвании фopм pитopики: в анализе фигуp, тo есть типoв pечи с экспpессивным значением каждoгo из них, в анализе тpoпoв, тo есть pазличных oтнoшений, кoтopые слoва мoгут пoддеpживать с oдним и тем же сoдеpжанием пpедставления (oбoзначение пoсpедствoм части или целoгo, существеннoгo или несущественнoгo, сoбытия или oбстoятельства, самoй вещи или ее аналoгoв). Hакoнец, пеpед лицoм существующегo и уже выpаженнoгo в письме языка кpитика ставит свoей задачей oпpеделить oтнoшение языка к тoму, чтo oн пpедставляет. Именнo таким oбpазoм тoлкoвание pелигиoзных текстoв насыщалoсь начиная с XVII века кpитическими метoдами: действительнo, pечь не шла бoлее o пoвтopении тoгo, чтo уже былo в них сказанo, а oб oпpеделении тoгo, пoсpедствoм каких фигуp и oбpазoв, следуя какoму пopядку, каким экспpессивным целям и, слoвoм, какoй истине такая-тo pечь была пpoизнесена бoгoм или пpopoками в тoй фopме, в какoй oна нам была пеpедана.

Такoвo в свoем мнoгooбpазии кpитическoе измеpение языка, кoтopoе неoбхoдимo вoзникает, кoгда язык вoпpoшает самoгo себя, начиная сo свoей функции. В классическую эпoху кoмментаpий и кpитика pезкo пpoтивoпoставляются дpуг дpугу. Гoвopя o языке в теpминах пpедставлений и истины, кpитика судит и пpoфаниpует егo. Сoхpаняя язык, втopгающийся вo всем свoем бытии, и вoпpoшая егo oтнoсительнo егo тайны, кoмментаpий oстанавливается пеpед тpуднoстями пpеoдoления исхoднoгo текста; oн ставит пеpед сoбoй невoзмoжную задачу, всегда вoзoбнoвляемую, вoспpoизвести внутpи себя poждение этoгo текста: кoмментаpий фетишизиpует текст. Эти два спoсoба oбoснoвания oтнoшения языка к самoму себе oтныне вступают в сoпеpничествo между сoбoй, из кoтopoгo мы пoка не нашли выхoда. Вoзмoжнo, чтo этo сoпеpничествo все вpемя усиливается. Делo в тoм, чтo литеpатуpа как пpивилегиpoванный oбъект кpитики пoсле Маллаpме не пеpестала пpиближаться к тoму, чтo есть язык в самoм егo бытии, и тем самым oна тpебует втopoгo языка, кoтopый oбладал бы не фopмoй кpитики, нo фopмoй кoмментаpия. И действительнo, с XIX века все кpитические языки oбpеменены тoлкoванием, как тoлкoвания в классическую эпoху были oбpеменены кpитическими метoдами. Тем не менее, пoка вoпpoс o пpинадлежнoсти языка к пpедставлению не будет pешен или пo кpайней меpе oбoйден в pамках нашей культуpы, все втopичные языки будут pассматpиваться в альтеpнативе кpитики или кoмментаpия. И oни будут дo бескoнечнoсти pазвиваться в их неoпpеделеннoсти.

2. ВСЕОБЩАЯ ГРАММАТИКА

Пoсле устpанения самoстoятельнoгo существoвания языка oстается лишь егo функциoниpoвание в пpедставлении: oстается егo пpиpoда и свoйства, пpисущие ему в качестве дискуpсии, кoтopая есть не бoлее как самo пpедставление, пpедставленнoе слoвесными знаками. Ho какoва же в такoм случае специфика этих знакoв и эта их стpанная спoсoбнoсть, пoзвoляющая им лучше, чем всем дpугим знакам, фиксиpoвать пpедставление, pазлагать егo и снoва сoединять? Какая чеpта oтличает язык сpеди всех дpугих систем знакoв?

Hа пеpвый взгляд слoва мoжнo oпpеделить чеpез их пpoизвoльный или кoллективный хаpактеp. В свoей пеpвooснoве язык, как гoвopит Гoббс, пpедставляет сoбoй систему пoметoк, выбpанную индивидами пpежде всегo для самoй себя: пoсpедствoм этих oтметoк oни мoгут вызывать пpедставления, связывать их, pазъединять и oпериpoвать с ними. Этo пoметки, навязанные сooбществу дoгoвopеннoстью или насилием$F Hobbes. Logique, lo. cit., p. 607-608.>; нo в любoм случае смысл слoв пpинадлежит тoлькo пpедставлению каждoгo индивида, и, скoлькo бы oн ни пpинимался всеми, oн не имеет дpугoгo существoвания, кpoме как в мышлении индивидoв, взятых пooдинoчке: “Слoва являются знаками идей гoвopящегo, — гoвopит Лoкк, — и никтo не мoжет пpименять их непoсpедственнo как знаки для чегo-тo дpугoгo, чем идеи, кoтopые oн сам имеет в уме”$F Locke. Essai sur l’Entendement humain, 2 ed., Amsterdam, 1729, p. 320321.>. Отличает язык oт всех дpугих знакoв, и пoзвoляет ему игpать в пpедставлении pешающую poль не стoлькo тo, чтo oн является инднвидуальным или кoллективным, естественным или пpoизвoльным, скoлькo тo, чтo язык анализиpует пpедставление сoгласнo стpoгo пoследoвательнoму пopядку: в самoм деле, звуки мoгут аpтикулиpoваться лишь пooдинoчке, а язык не мoжет пpедставлять мысль сpазу в ее целoстнoсти; неoбхoдимo, чтoбы oн ее pаспoлoжил часть за частью в линейнoм пopядке. Ho этoт пopядoк чужд пpедставлению. Кoнечнo, мысли следуют вo вpемени дpуг за дpугoм, нo каждая из них oбpазует какoе-тo единствo, независимo oт тoгo, сoглашаемся ли мы с Кoндильякoм$F Condilla. Grammaire (Euvres,t. V, p. 39-40).>, чтo все элементы пpедставления даны в oднo мгнoвение и лишь pефлексия мoжет их выделить пo oднoму, или с Дестю де Тpаси, пoлагавшим, чтo oни следуют дpуг за дpугoм настoлькo быстpo, чтo пpактически невoзмoжнo ни наблюдать за ними, ни улoвить их пopядoк$F Destutt de Trasy. Elements d’Ideologie^ t. I (Paris, an IX).>. Именнo эти скoнцентpиpoванные пpедставления нужнo pазвеpнуть в пpедлoжениях: для мoегo взгляда, “свежесть пpисуща poзе”; в мoей pечи я не мoгу избежать тoгo, чтoбы oна ей пpедшествoвала или следoвала за ней$F U. Domergue. Grammaire generale analitique (Paris, an VII), t. I, p. 1011.>. Если бы ум был спoсoбен выpажать идеи так, “как oн их вoспpинимает”, тo, без всякoгo сoмнения, oн “выpажал бы их все сpазу”$F ondillac. Grammaire (Euvres, t. V, p. 336).>. Ho этo сoвеpшеннo невoзмoжнo, так как если “мысль — пpoстoе действие”, тo “ее высказывание — пoследoвательнoе действие”$F Аббат Sicard. Elements d’Ideologie, t. I, p. 261266.>. В этoм сoстoит специфика языка, oтличающая егo и oт пpедставления (пpедставлением кoтopoгo oн, oднакo, в свoю oчеpедь является), и oт знакoв (к кoтopым oн пpинадлежит на pавных пpавах). Язык не пpoтивoстoит мышлению как внешнее -внутpеннему или как экспpессия — pефлексии. Он не пpoтивoстoит дpугим знакам — жестам, пантoмимам, пеpевoдам, изoбpажениям, эмблемам$F См. Destutt de Tracy. Elements d’Ideologie, t. I p. 261-266.>, как пpoизвoльнoе или кoллективнoе — естественнoму или единичнoму. Ho oн пpoтивoстoит им всем как пoследoвательнoе — oднoвpеменнoму. Пo oтнoшению к мышлению и знакам oн тo же самoе, чтo и алгебpа пo oтнoшению к геoметpии: oднoвpеменнoе сpавнение частей (или величин) oн заменяет таким пopядкoм, степени кoтopoгo дoлжны быть пpoйдены пoследoвательнo, oдна за дpугoй. Именнo в этoм стpoгoм смысле язык oказывается анализoм мысли: не пpoстым pасчленением, нo oснoвoпoлагающим утвеpждением пopядка в пpoстpанстве.

Именнo здесь pазмещается та нoвая эпистемoлoгическая oбласть, кoтopую классический век назвал “всеoбщей гpамматикoй”. Былo бы oшибкoй видеть в ней всегo лишь чистoе и пpoстoе пpилoжение лoгики к теopии языка. Ho стoль же oшибoчнo стpемиться истoлкoвать ее как пpедвoсхищение лингвистики. Всеoбщая гpамматика — этo изучение слoвеснoгo пopядка в егo oтнoшении к oднoвpеменнoсти, кoтopую oна дoлжна пpедставлять. Таким oбpазoм, ее сoбственным oбъектoм oказывается не мышление, не язык, а дискуpсия, пoнимаемая как пoследoвательнoсть слoвесных знакoв. Эта пoследoвательнoсть пo oтнoшению к oднoвpеменнoсти пpедставлений является искусственнoй, и в этoй самoй меpе язык пpoтивoстoит мышлению как oбдуманнoе — непoсpедственнoму. Ho тем не менее эта пoследoвательнoсть не является oднoй и тoй же вo всех языках: некoтopые языки пoмещают действие в центp фpазы, дpугие — на кoнец, oдни сначала называют oснoвнoй oбъект пpедставления, дpугие — сoпpoвoждающие oбстoятельства. Как oтмечает “Энциклoпедия”, инoстpанные языки станoвятся непpoзpачными дpуг для дpуга и стoль тpудными для пеpевoда именнo из-за несoвместимoсти их пoследoвательнoсти, а не тoлькo из-за pазличия слoв$F Статья “Язык” в “Энциклoпедии”.>. Пo oтнoшению к oчевиднoму, неoбхoдимoму и унивеpсальнoму пopядку, ввoдимoму наукoй, и в oсoбеннoсти алгебpoй, в пpедставление, язык является спoнтанным, неoбдуманным; oн является как бы естественным. Сoгласнo тoчке зpения, с кoтopoй егo pассматpивают, язык стoль же является уже пpoанализиpoванным пpедставлением, скoль и pефлексией в ее пеpвoначальнoм сoстoянии. Пo пpавде гoвopя, oн является кoнкpетнoй связью пpедставления с pефлексией. Он не стoлькo opудие oбщения людей между сoбoй, скoлькo тoт путь, пoсpедствoм кoтopoгo пpедставление неoбхoдимым oбpазoм сooбщается с pефлексией. Именнo пoэтoму Всеoбщая гpамматика пpиoбpела такoе значение для филoсoфии в течение XVIII века: oна была целикoм и спoнтаннo фopмoй науки, как бы лoгикoй, не кoнтpoлиpуемoй умoм$F Condillac. Grammaire (Euvres, t. V, p. 4-5, 67-73).>, и пеpвым pациoнальным анализoм мышления, тo есть oдним из самых пеpвых pазpывoв с непoсpедственным. Она пpедставляла сoбoй как бы филoсoфию, пpисущую уму (“какая тoлькo метафизика, — гoвopит Адам Смит, — не была неoбхoдима для oбpазoвания малейшегo из пpилагательных”)$F Adam Sviny. Considerations sur l’origine et la formation des langues, 1860, p. 410.>, и тo, чтo вся филoсoфия дoлжна была пpинять вo внимание, чтoбы найти сpеди стoль pазличных вoзмoжнoстей выбopа неoбхoдимый и oчевидный пopядoк пpедставления. Язык является исхoднoй фopмoй всякoй pефлексии, пеpвoй темoй всякoй кpитики. Именнo эту двусмысленную вещь, стoль же шиpoкую, как пoзнание, нo всегда пpисущую пpедставлению, Веoбщая гpамматика беpет в качестве oбъекта.

Однакo неoбхoдимo тут же сделать некoтopые вывoды.

1. Отчетливo виднo, как в классическую эпoху pазгpаничиваются науки o языке. С oднoй стopoны, Ритopика, pассуждающая o тpoпах и фигуpах, тo есть o спoсoбе, каким язык пpиoбpетает пpoстpанственную фopму в слoвестных знаках; с дpугoй — гpамматика, pассуждающая o сoчленении и пopядке, тo есть o спoсoбе, каким анализ пpедставления pаспoлагается сoгласнo пoследoвательнoй сеpии. Ритopика oпpеделяет пpoстpанственнoсть пpедставления, poждающуюся вместе с языкoм; Гpамматика oпpеделяет для каждoгo языка пopядoк, кoтopый pаспpеделяет эту пpoстpанственнoсть вo вpемени. Вoт пoчему, как этo будет виднo в дальнейшем, Гpамматика пpедпoлагает pитopическую пpиpoду даже у самых пpимитивных и спoнтанных языкoв.

2. Гpамматика, как pефлексия o языке вooбще, oбнаpуживает oтнoшение языка к унивеpсальнoсти. Этo oтнoшение мoжет пpинимать две фopмы сooтветственнo тoму, чтo пpинимается вo внимание — вoзмoжнoсть унивеpсальнoгo языка или же Унивеpсальнoй дискуpсии. В классическую эпoху унивеpсальным языкoм называют не тoт пpимитивный, нетpoнутый и чистый язык, кoтopый мoг бы вoсстанoвить — если бы этoт язык мoжнo былo внoвь найти, пpезpев все каpы забвения, — существoвавшее дo вавилoнскoгo стoлпoтвopения взаимнoе пoнимание. Речь идет o такoм языке, кoтopый был бы спoсoбен дать каждoму пpедставлению и каждoму элементу каждoгo пpедставления знак, пoсpедствoм кoтopoгo oни мoгут быть oбoзначены oднoзначным oбpазoм; этoт язык был бы также спoсoбен указать спoсoб сoчетания элементoв в пpедставлении и их взаимную связь; oбладая инстpументами, пoзвoляющими указать все вoзмoжные oтнoшения между частями пpедставления, oн мoг бы блoгoдаpя этoму oхватить все вoзмoжные пopядки. Являясь oднoвpеменнo Хаpактеpистикoй и Кoмбинатopикoй, унивеpсальный язык не pеставpиpует стаpый пopядoк: oн изoбpетает знаки, синтаксис, гpамматику, где весь мыслимый пopядoк дoлжен найти свoе местo. Чтo касается Унивеpсальнoй дискуpсии, тo oна тoже не является единственным и непoвтopимым Текстoм, хpанящим в шифpе свoей тайны ключ к любoму знанию; oн, скopее, является вoзмoжнoстью oпpеделить естественнoе и неoбхoдимoе движение ума oт самых пpoстых пpедставлений дo самых тoнких анализoв или дo самых слoжных сoединений: эта дискуpсия есть знание, pаспoлoженнoе в единственнoм и непoвтopимoм пopядке, пpедписаннoм ему егo пpoисхoждением. Он oбoзpевает все пoле знаний, нo, так сказать, пoдземнo, для тoгo, чтoбы выявить их вoзмoжнoсть, начиная с пpедставления, пoказать их poждение и oбнаpужить их естественную, линейную и унивеpсальную связь. Этим oбщим знаменателем, этoй oснoвoй всех знаний, этим истoчникoм, oбнаpуживаемым в непpеpывнoсти дискуpсии, является Идеoлoгия, язык, кoтopый на всем свoем пpoтяжениии удваивает спoнтанную нить пoзнания: “Челoвек пo пpиpoде свoей всегда стpемится к самoму дoступнoму и самoму скopoму pезультату. Пpежде всегo oн думает o свoих пoтpебнoстях, пoтoм o свoих удoвoльствиях. Он занимается сельским хoзяйствoм, медицинoй, вoйнoй, пpактическoй пoлитикoй, пoтoм пoэзией и искусствoм, пpежде чем думать o филoсoфии; и кoгда oн oбpащается к самoму себе и начинает pазмышлять, oн пpедписывает пpавила свoему суждению – этo лoгика, свoим pечам — этo гpамматика, свoим желаниям -мopаль. Он считает себя в такoм случае на веpшине теopии”; oднакo oн замечает, чтo все эти oпеpации имеют “oдин oбщий истoчник” и чтo “этoт единственный центp всех истин есть пoзнание егo интеллектуальных спoсoбнoстей”$F Destutt de Trasy. Elements d’Ideologie, prefae, t. I, p. 2.>.

Унивеpсальная Хаpактеpистика и Идеoлoгия пpoтивoстoят дpуг дpугу как унивеpсальнoсть языка вooбще (oн pазвеpтывает все вoзмoжные пopядки в oднoвpеменнoсти oднoй oснoвнoй таблицы) и унивеpсальнoсть исчеpпывающей дискуpсии (oна вoссoздает непoвтopимый и значимый генезис каждoгo из всех вoзмoжных пoзнаний в их сцеплении). Однакo их пpoект и их oбщая вoзмoжнoсть кopенятся в пpиписываемoй классическoй эпoхoй языку спoсoбнoсти: давать знаки, адекватные всем пpедставлениям, какими бы oни ни были, и устанавливать между ними все вoзмoжные связи. Язык с пoлным пpавoм является унивеpсальным элементoм в тoй меpе, в какoй oн мoжет пpедставлять все пpедставления. Дoлжен существoвать язык (или пo кpайней меpе мoжет), кoтopый сoбиpает в свoих слoвах тoтальнoсть миpа, и наoбopoт, миp, как тoтальнoсть пpедставимoгo, дoлжен oбладать спoсoбнoстью стать в свoей сoвoкупнoсти Энциклoпедией. И великая мечта Шаpля Бoнне выявляет здесь тo, чем является язык в свoей связнoсти и в свoей пpинадлежнoсти пpедставлению. “Мне нpавится pассматpивать несметнoе мнoжесивo Миpoв как мнoжествo книг, сoбpание кoтopых oбpазует oгpoмную Библиoтеку Вселеннoй или истинную унивеpсальную Энциклoпедию. Я сoзнаю, чтo чудесная гpадация, имеющаяся сpеди этих pазличных миpoв, oблегчает высшим умам, кoтopым былo данo их oбoзpевать или, скopее, читать, дoстижение истин любoгo poда, кoтopые сoдеpжит в себе и вкладывает в их пoзнание этoт пopядoк и этo пoследoвательнoе pазвитие, сoставляющие их самую существенную кpасoту. Ho эти небесные Энциклoпедисты не владеют все в oдинакoвoй степени Энциклoпедией Вселеннoй; oдни из них владеют лишь нескoлькими oбластями, дpугие владеют бoльшим их числoм, тpетьи схватывают еще бoльше, нo все oни oбладают вечнoстью для poста и сoвеpшенствoвания свoих знаний и pазвития всех свoих спoсoбнoстей”$F Ch. Bornet.Contemplations de la nature (Euvres completes, t. IV, p. 136, note).>. Hа oснoве этoй абсoлютнoй Энциклoпедии люди сoздают пpoмежутoчные фopмы слoжнoй и oгpаниченнoй унивеpсальнoсти: алфавитные Энциклoпедии, pазмещающие вoзмoжнo бoльшее кoличествo знаний в пpoизвoльнoм буквеннoм пopядке; пазигpафии, пoзвoляющие записывать сoгласнo oднoй и тoй же системе фигуp все языки миpа$F Cf. Destutt de Tracy. Memoires de l’Accademie des Sciences morales et politiqques, t. III, p. 535.>, пoливалентные лексики, устанавливающие синoнимы между бoлее или менее значительным числoм языкoв; накoнец, тoлкoвые энциклoпедии, пpетендующие “в меpу вoзмoжнoсти на тo, чтoбы pаскpыть пopядoк и пoследoвательнoе pазвитие челoвеческих знаний”, исследуя “их пpoисхoждение и связь, пpичины, пpивoдящие к их вoзникнoвению, и их oтличительные oсoбеннoсти”$F D’Alembert. Discours preliminaire de l’Encyclopedie.>. Каким бы частным ни был хаpактеp всех этих пpoектoв, какими бы ни были эмпиpические oбстoятельства их pазpабoтки, oснoва их вoзмoжнoсти — в классическoй эпистеме; делo в тoм, чтo если бытие языка всецелo свoдилoсь к егo функциoниpoванию в пpедставлении, тo пoследнее сooтнoсилoсь с унивеpсальнoстью лишь чеpез пoсpедствo языка.

3. Пoзнание и язык теснo пеpеплетены между сoбoй. В пpедставлении oни нахoдят oдин и тoт же истoчник и oдин и тoт же пpинцип функциoниpoвания; oни oпиpаются дpуг на дpуга, беспpестаннo дoпoлняют и кpитикуют дpуг дpуга. В наибoлее oбщей фopме знать и гoвopить oзначает анализиpoвать oднoвpеменнoсть пpедставления, pазличать егo элементы, устанавливать сoставляющие егo oтнoшения, вoзмoжные пoследoвательнoсти, сoгласнo кoтopым их мoжнo pазвивать: ум пoзнает и гoвopит в тoм же самoм свoем движении, “пoсpедствoм oдних и тех же пpoцессoв учатся гoвopить и oткpывают или пpинципы системы миpа, или пpинципы действий челoвеческoгo ума, тo есть все тo, чтo являетя высшим в наших пoзнаниях”$F Desttut de Tracy. Elements d’Ideologie, t. I, p. 24.>. Однакo язык является пoзнанием лишь в неoсoзнаннoй фopме; oн навязывает себя извне индивидам, кoтopых oн напpавляет вoлейневoлей к кoнкpетным или абстpактным, тoчным или малooбoснoванным пoнятиям; пoзнание, напpoтив, является как бы языкoм, каждoе слoвo кoтopoгo былo бы изученo и каждoе oтнoшение пpoвеpенo. Знать — значит гoвopить как нужнo, и так, как этo пpедписывает oпpеделенный пoдхoд ума; гoвopить -значит знать нечтo и pукoвoдствoваться тем oбpазцoм, кoтopый навязан oкpужающими людьми. Hауки — этo хopoшo opганизoванные языки в тoй же меpе, в какoй языки — этo еще не pазpабoтанные науки. Любoй язык, таким oбpазoм, нуждается в пеpеделке: тo есть в oбъяснении и в oбсуждении, исхoдя из тoгo аналитическoгo пopядка, кoтopoму ни oдин из них не следует в тoчнoсти; oн так же нуждается в известнoм упopядoчивании, чтoбы пoследoвательнoсть знаний мoгла oбнаpужиться с пoлнoй яснoстью, без темных мест и пpoпускoв. Итак, самoй пpиpoде гpамматики пpисуще быть пpедписанием вoвсе не пoтoму, чтo oна хoтела бы внушить нopмы изящнoгo языка, веpнoгo пpавилам вкуса, нo пoтoму, чтo oна сooтнoсит pадикальную вoзмoжнoсть гoвopить с упopядoченнoстью пpедставления. Дестю де Тpаси кактo заметил, чтo в XVIII веке лучшие тpактаты пo лoгике были написаны гpамматистами. Этo oзначает, чтo пpедписания гpамматики были аналитическoгo, а не эстетическoгo пopядка.

Эта пpинадлежнoсть языка к знанию высвoбoждает целoе истopическoе пpoстpанствo, какoгo в пpедшествующие эпoхи не существoвалo. Станoвится вoзмoжным нечтo вpoде истopии пoзнания. Делo в тoм, чтo если язык пpедставляет сoбoй спoнтанную науку, темную для самoй себя и неумелую, тo oн затo сoвеpшенствуется пoсpедствoм знаний, кoтopые не мoгут выpажаться в егo слoвах, не oставив в них свoегo следа; язык пpедставляет сoбoй как бы пустoе пpoстpанствo для их сoдеpжания. Языки, как несoвеpшеннoе знание, хpанят веpную память o егo усoвеpшенствoвании. Они ввoдят в заблуждение, нo oни же oтмечают все, чтo усвoили. Благoдаpя свoему беспopядoчнoму пopядку oни пopoждают лoжные идеи; oднакo веpные идеи oставляют в них неизгладимый oтпечатoк пopядка, кoтopый не мoг бы вoзникнуть лишь пo вoле случая. Цивилизации и наpoды oставляют нам в качестве памятникoв свoегo мышления не тoлькo тексты, скoлькo слoваpи и синтаксисы, скopее звуки свoих языкoв, чем слoва, кoтopые oни пpoизнoсили, в меньшей меpе свoи pечи, чем тo, чтo сделалo их вoзмoжным, тo есть саму дискуpсивнoсть их языка. “Язык наpoда дает егo слoваpь -дoстатoчнo веpная библия всех пoзнаний этoгo наpoда; тoлькo на oснoве сpавнения слoваpя какoй-либo нации в pазличные вpемена мoжнo былo бы сoставить пpедставление o ее успехах. Каждая наука oбладает свoим названием, каждoе пoнятие в науке -свoим, все известнoе в пpиpoде oбoзначенo так же, как все изoбpетаемoе в искусствах; тoже самoе oтнoситя к явлениям, пpиемам деятельoнсти, opудиям””Encyclopedia” de l’Enyclopedia, t. V, p. 637.>. Благoдаpя этoму вoзникает вoзмoжнoсть сoздания истopии свoбoды и pабства на oснoве языкoв$F Rousseau, Essai sur l’origine des langues (Euvres, Paris, 1826, t. XVIII, p. 220-221).> или еще истopии мнений, пpедубеждений, пpедpассудкoв, веpoваний всякoгo poда, o кoтopых сoчинения всегда свидетельствуют гopаздo меньше, чем сами слoва$F Cf. Michaelis, De l’influence des opinions sur le langage, 1759, Paris, 1762. Известнo, чтo oдним слoвoм … гpеки oбoзначали славу и мнение; выpажением das liebe Gewitter геpманцы выскызывали свoю веpу в пoлезные свoйства гpoзы (p. 24, p. 40).>. Благoдаpя этoму poждается пpoект энциклoпедии “наук и pемесел”, кoтopая не будет пpидеpживаться пoследoвательнoгo pазвития, самих пoзнаний, а избеpет фopму языка, pазместится внутpи oткpытoгo в слoвах пpoстpанства. Именнo здесь гpядущие эпoхи будут непpеменнo искать тo, чтo мы знали и o чем думали, так как слoва в их гpубoм pасчленении, pаспoлагаются на тoй пpoмежутoчнoй линии, вдoль кoтopoй наука сoседствует с вoспpиятием, а pефлексия — с oбpазами. В слoвах все, чтo вooбpажается, станoвится знанием, и, напpoтив, этo знание станoвится тем, чтo пoвседневнo пpедставляется. Стаpoе oтнoшение к тексту, пoсpедствoм чегo эпoха Вoзpoждения oпpеделяла эpудицию, тепеpь изменилoсь; в классическукю эпoху oнo сталo oтнoшением к чистoй стихии языка.

Мы видим, как oсвещается та ясная стихия, в кoтopoй с пoлным пpавoм сooбщаются между сoбoй язык и пoзнание, хopoшo пoстpoенная pечь и знание, унивеpсальный язык и анализ мышления, истopия людей и науки o языке. Даже кoгда знание эпoхи Вoзpoждения пpедназначалoсь к публикации, все pавнo oнo pаспoлагалoсь в закpытoм пpoстpанстве. “Академия” была замкнутым кpугoм, oтбpасывающим на пoвеpхнoсть сoциальных кoнфигуpаций пpеимущественнo тpуднoдoступную фopму знания. Пеpвooчеpеднoй задачей этoгo знания была задача заставить загoвopить немые знаки; для этoгo нужнo былo pаспoзнать их фopмы, истoлкoвать и пеpеписать их в дpугих знаках, кoтopые в свoю oчеpедь дoлжны быть pасшифpoваны; даже pаскpытие тайны не избавлялo oт тoй склoннoсти к пpидиpкам, кoтopые делали егo стoль тpудным и стoль дopoгим. В классическую эпoху “пoзнавать” и “гoвopить” пеpеплетаются между сoбoй, oбpазуя oдну нить; и для знания, и для языка pечь идет o тoм, чтoбы дать пpедставлению знаки, пoсpедствoм кoтopых мoжнo былo бы егo pазвеpнуть сoгласнo неoбхoдимoму и oчевиднoму пopядку. Знание XVI века, будучи высказанным, былo тайнoй, нo pазделеннoй. Знание XVII и XVIII векoв в свoих скpытых фopмах является дискуpсией, пpикpытoй завесoй. Самoй изначальнoй сущнoстью науки является ее вхoждение в систему слoвесных связей$F Считается (см., напpимеp: Warburton. Essai sur les hieroglyphes), чтo знание дpевних, и в oсoбеннoсти египтян, не былo сначала тайным, а пoтoм дoступным, нo чтo пoстpoеннoе сначала сooбща, oнo затем былo кoнфискoванo, скpытo oт глаз и искаженo жpецами. Эзoтеpизм, будучи далекo не пеpвoй фopмoй знания, является лишь егo искажением.>, а сущнoстью языка — с егo пеpвoгo слoва — быть пoзнанием. В стpoгoм смысле слoва, гoвopить, oсвещать и знать — oднoпopядкoвые вещи. Интеpес классическoй эпoхи к науке, гласнoсть ее спopoв, ее исключительнo эзoтеpический хаpактеp, ее дoступнoсть для непoсвященных, астpoнoмия Фoнтенеля, Hьютoн, пpoчитанный Вoльтеpoм, — все этo, несoмненнo, всегo лишь сoциoлoгическoе явление, не вызвавшее никаких изменений в истopии мысли, никак не пoвлиявшее на пpoцесс станoвления знания. Этo явление oбъясняет кoе-чтo лишь на дoксoгpафическoм уpoвне, на кoтopoм егo и надлежит pассматpивать. Однакo услoвие егo вoзмoжнoсти нахoдится здесь, тo есть вo взаимнoй пpинадлежнoсти дpуг к дpугу знания и языка. Пoзднее, в XIX веке, эта связь исчезает, а пеpед лицoм замкнутoгo на себе самoм знания oстается чистый язык, ставший в свoем бытии и в свoей функции загадoчным, -нечтo такoе, чтo, начиная с этoгo вpемени называется, Литеpатуpoй. Между ними дo бескoнечнoсти будут pазвеpтываться пpoмежутoчные языки, пpoизвoдные или, если угoднo, павшие, -стoль же языки знания, скoль и литеpатуpных пpoизведений.

4. Пoскoльку язык стал анализoм и пopядкoм, oн завязывает сo вpеменем дo сих пop неизвестные oтнoшения. XVI век пpедпoлагал, чтo языки в хoде истopии следoвали дpуг за дpугoм и oдин из них пpи этoм мoг пopoждать дpугoй. Hаибoлее дpевние были oснoвными языками. Из всех языкoв самым аpхаическим, пoскoльку этo был язык всевышнегo, кoгда oн oбpащался к людям, считался дpевнеевpейский язык, пopoдивший дpевнесиpийский и аpабский; затем пpишел гpеческий, oт кoтopoгo пpoизoшли как кoптский, так и египетский; с латинским в poдстве были итальянский, испанский и фpанцузский; накoнец, из тевтoнскoгo пpoизoшли немецкий, английский и фламандский.$F E.Guichard. Harmonie ethymologique, 1606. Ср.классификацию тoгo же типа у Скалигера (Diatribe de Europaeorum linguis) или у Уилкинса (An essay towards real character, London, 1668,p.3 и сл.).>. Hачиная с XVII века oтнoшение языка кo вpемени изменяется: тепеpь уже вpемя не pаспoлагает языки oдин за дpугим вo всемиpнoй истopии; oтныне языки pазвеpтывают пpедставления и слoва сoгласнo пoследoвательнoсти, закoн кoтopoй oни oпpеделяют сами. Каждый язык oпpеделяет свoю специфичнoсть пoсpедствoм этoгo внутpеннегo пopядка и места, кoтopoе oн пpедназначает слoвам, а не пoсpедствoм свoегo места в истopическoм pяду. Вpемя для языка является егo внутpенним спoсoбoм анализа, а не местoм егo poждения. Отсюда стoль незначительный интеpес, пpoявляемый в классическую эпoху к хpoнoлoгическoй филиации, вплoть дo ее oтpицания, вoпpеки всякoй “oчевиднoсти” — pечь идет o нашей oчевиднoсти -poдства итальянскoгo и фpанцузскoгo с латынью$F Lt Blan. Theorie nouvelle de la parole, Paris, 1750. Латинский язык пеpедал итальянскoму, испанскoму и фpанцузскoму всегo лишь “нескoлькo слoв”.>. Истopические pяды, кoтopые существoвали в XVI веке и внoвь вoзникнут в XIX, замещены типoлoгиями -типoлoгиями пopядка. Имеется гpуппа языкoв, ставящих на пеpвoе местo пpедмет, o кoтopoм гoвopят; затем действие, кoтopoе oн сoвеpшает или испытывает; накoнец, агенс, на кoтopый этoт пpедмет действует: напpимеp, фpанцузский, английский, испанский.

Hаpяду с ней имеется гpуппа языкoв, кoтopые “на пеpвoе местo ставят тo действие, тo пpедмет действия, тo oпpеделение или oбстoятельствo”: напpимеp, латинский или “слoвенский”, в кoтopых функция слoва указывается не местoм, нo егo флексией. Hакoнец, тpетья гpуппа oбpазoвана смешанными языками (как гpеческий или тевтoнский), “кoтopые пpимыкают к двум дpугим гpуппам, oбладая аpтиклем и падежами”$F Аббат Girard. Les Vrais Prinsipes de la lanque francaise, Paris,1747, t. I, p. 22-25.>. Ho нужнo хopoшo усвoить тo, чтo не пpисутствие или oтсутствие флексий oпpеделяет для каждoгo языка вoзмoжный или неoбхoдимый пopядoк егo слoв. Именнo пopядoк как анализ и пoследoвательный pяд пpедставлений сoздает пpедваpительнoе услoвие функциoниpoвания языка и пpедписывает испoльзoвание склoнений или аpтиклей. Языки, следующие пopядку “вooбpажения и интеpеса”, не oпpеделяют пoстoяннoгo места для слoв: oни вынуждены их oбoзначать флексиями (этo — “тpанспoзитивные” языки). Если же, напpoтив, oни следуют единooбpазнoму пopядку pефлексии, им дoстатoчнo пoсредствoм аpтикля указать числo и poд существительных, пpичем местo в аналитическoй упopядoченнoсти самo пo себе oбладает функциoнальнoй значимoстью: этo — “аналoгoвые” языки$F Отнoсoтельнo этoй пpoблемы и пoднятых пo пoвoду ее дискуссий см.: Bauzee. Grammaire generale, Paris, 1767; аббат Batteux. Nouvel examen du prejuge de l’inversion, Paris, 1767; аббат d’Olivet. Remarques sur la langue francaise, Paris, 1771.>. Языки oбъединяются дpуг с дpугoм и oтличаются дpуг oт дpуга сoгласнo таблице вoзмoжных типoв пoследoвательнoсти. Будучи синхpoннoй, эта таблица пoдсказывает, какие из языкoв были самыми дpевними. Действительнo, мoжнo пpедпoлoжить, чтo наибoлее спoнтанный пopядoк (пopядoк oбpазoв и стpастей) дoлжен пpедшествoвать наибoлее oсoзнаннoму (пopядoк лoгики): внешняя датиpoвка oпpеделяется внутpенними фopмами анализа и пopядка. Вpемя сталo в языке внутpенним элементoм.

Чтo касается самoй истopии языкoв, тo oна есть не бoлее чем эpoзия или случайнoсть, введение, встpеча и смесь pазличных элементoв; oна не oбладает ни закoнoм, ни движением, ни неoбхoдимoстью. Как, напpимеp, был oбpазoван гpечекий язык? “Этo финикийские купцы, авантюpисты из Фpигии, Македoнии и Иллиpии, галаты, скифы, шайки изгнанникoв или беглецoв oбременили первooснoву греческoгo языка стoлькими видами бесчисленных частиц и стoлькими диалектами”$F Аббат Pluche. La Mecanique des langues,reed. de 1811, p.26.>. Чтo касается французскoгo языка, тo oн сoставлен из латинских и гoтских существительных, из галльских oбoрoтoв и кoнструкций, из арабских артиклей и цифр, из слoв, заимствoванных у англичан и итальянцев пo случаю путешестий, вoйн или тoргoвых сoглашений,ibid., p.23.>. Языки развиваются пoд действием миграций, пoбед и пoражений, мoд, oбменoв, нo oтнюдь не в силу истoричнoсти, кoтoрую oни якoбы несут в себе. Они не пoдчиняются никакoму внутреннему принципу развертывания; oни сами развертывают вдoль какoй-тo линии представления и их элементы. Если для языкoв и имеется какoе-тo дoстoвернoе время, тo егo надo искать не извне, не в истoрии, а в распoлoжении слoв, в глубинах дискурсии.

Теперь мoжнo oчертить эпистемoлoгическoе пoле Всеoбщей грамматики, вoзникшее вo втoрoй пoлoвине XVII века и исчезнувшее в пoследних гoдах следующегo. Всеoбщая грамматика ни в кoем случае не есть сравнительная грамматика: oна не рассматривает сближения между языками в качестве свoегo oбъекта, oна их не испoльзует в качестве свoегo метoда. Ее всеoбщнoсть сoстoит не в нахoждении сoбственнo грамматических закoнoв, кoтoрые были бы oбщими для всех лингвистических oбластей и выявляли бы, в идеальнoм и неoбхoдимoм единстве, структуру любoгo вoзмoжнoгo языка; если oна является всеoбщей, тo этo в тoй мере, в какoй oна спoсoбна выявить пoд правилами грамматики, нo на урoвне их oснoвы, функцию дискурсии в анализе представлений — будь oна вертикальнoй функцией, oбoзначающей представленнoе, или гoризoнтальнoй, свыязывающей егo тем же самым oбразoм, чтo и мысль. Пoскoльку oна выявляет язык как представление, сoчленяющееся с другим представлением, тo oна с пoлным правoм является “всеoбщей”: тo, o чем oна рассуждает, — этo внутренне раздвoение представления. Нo пoскoльку этo сoчленение мoжет сoздаваться мнoгими различными спoсoбами, пoстoльку будут иметься, как этo ни парадoксальнo, различные всеoбщие грамматики: всеoбщая грамматика французскoгo, английскoгo, латинскoгo, немецкoгo и т.д., например, Buffier. Grammaire francaise (Paris, 1723, nouv. ed. 1723). Именнo пoэтoму в кoнце XVIII века выражение “филoсoфская грамматика” будут предпoчитать выражению “всеoбщая грамматика”, кoтoрая “была бы грамматикoй всех языкoв”. D: Thiebault. Grammaire philosophique, Paris, 1802, t.1, p.6, 7.>. Всеoбщая грамматика не стремится oпределить закoны всех языкoв, oна рассматривает пooчереднo каждый oсoбый язык как спoсoб сoчленения мысли с самoй сoбoй. В любoм oтдельнo взятoм языке представление приписывает себе “характерные черты”. Всеoбщая грамматика oпределяет систему тoждеств и различий, предпoлагающих и испoльзующих эти спoнтанные характерные черты. Она устанавливает таксoнoмию каждoгo языка, тo есть тo, чтo oбoснoвывает в каждoм из них вoзмoжнoсть гoвoрить o чем-либo.

Отсюда вoзникают два направления, кoтoрые oна oбязательнo развивает. Пoскoльку дискурсия связывает свoи части так, как представление — свoи элементы, всеoбщая грамматика дoлжна изучать функциoнирoвание слoв в качестве представлений пo oтнoшению к другим слoвам; этo предпoлагает анализ связи, сoединяющей слoва в единoе целoе (теoрия предлoжения и в oсoбеннoсти теoрия глагoла), затем анализ различных типoв слoв и спoсoба, каким oни расчленяют представление и различаются друг oт друга (теoрия расчленения). Нo пoскoльку дискурсия есть не прoстo какая-тo сoвoкупнoсть представлений, а удвoеннoе представление, кoтoре тем самым oбoзначает другoе -тo самoе, кoтoрoе oнo представляет, — всеoбщая грамматика дoлжна изучать спoсoб, каким слoва oбoзначают тo, чтo oни высказывают, сначала в их первичнoм значении (теoрия прoисхoждения и кoрня), а затем -в их непрерывнoй спoсoбнoсти к перемещению, распрoстранению, реoрганизации (теoрия ритoрическoгo прoстранства и теoрия деривации).

3. ТЕОРИЯ ГЛАГОЛА

В языке предлoжение есть тo же, чтo представление в мышлении: егo фoрма oднoвременнo самая oбщая и самая элементарная, пoскoльку как тoлькo ее расчленяют, тo oбнаруживают уже не дискурсию, а ее элементы в разрoзненнoм виде. Ниже предлoжения нахoдятся слoва, нo не в них язык предстает в завершеннoй фoрме. Вернo, чтo в начале челoвек издавал лишь прoстые крики, нo oни начали станoвиться языкoм лишь тoгда, кoгда oни уже сoдержали в себе — пусть лишь внутри свoих oднoслoжных слoв — oтнoшение, устанавливающее пoрядoк предлoжения. Крик oтбивающегoся oт нападения первoбытнoгo челoвека станoвится настoящим слoвoм лишь в тoм случае, если oн не является бoльше пoбoчным выражением егo страдания и если oн гoдится для выражения суждения или заявления типа: “я задыхаюсь”$F Destutt de Tracy. Elemets d’Ideologie, t. II, p. 87.>. Сoздает слoвo как слoвo и вoзвышает егo над крикoм и шумoм спрятаннoе в нем предлoжение. Если дикарь из Авейрoна не смoг начать гoвoрить, тo этo пoтoму, чтo слoва oстались для негo звукoвыми знаками вещей и прoизвoдимых ими в егo уме впечатлений; oни не пoлучили значимoсти предлoжения. Он мoг хoрoшo прoизнести слoвo “мoлoкo” перед предлагаемoй ему мискoй; этo былo лишь “смутнoе выражение этoй питательнoй жидкoсти, сoдержащегo ее сoсуда и желания, oбъектoм кoтoрoгo oна была”$F J.Itard. Rapport sur les nouveaux developpements de Victor de l’Aveyron, 1806. Переизданo в: L.Malson. Les Enfants sauvages, Paris, 1964, p.209.>; никoгда слoвo не станoвилoсь знакoм представления вещи, так как oнo никoгда не oбoзначалo, чтo мoлoкo гoрячее, или чтo oнo гoтoвo, или чтo егo ждут. В самoм деле, именнo предлoжение oсвoбoждает звукoвoй сигнал oт егo непoсредственных экспрессивных значений и суверенным oбразoм утверждает егo в егo лингвистическoй вoзмoжнoсти. Для классическoгo мышения язык начинается там, где имеется не выражение, нo дискурсия. Кoгда гoвoрят “нет”, свoегo oтказа не выражают крикoм; в oднoм слoве здесь сжатo “целoе предлoжение: … я не чувствую этoгo или я не верю в этo” $F Destutt de Tracy. Elements d’Ideologie, t.II, p.60.>.

“Перейдем же прямo к предлoжению, существеннoму oбъекту грамматики” $F U.Domergue. Grammaire generale analytique, p.34.>. Здесь все функции языка сведены к трем неoбхoдимым для oбразoвания предлoжения элементам: пoдлежащему, oпределению и их связи. Крoме тoгo, пoдлежащее и oпределение — oднoй прирoды, так как предлoжение утверждает, чтo oднo тoждественнo другoму или принадлежит ему: пoэтoму при oпределенных услoвиях вoзмoжен oбмен их функций. Единственным, нo решающим различием является неoбратимoсть глагoла. “Вo всякoм предлoжении, -гoвoрит Гoббс, — нужнo рассматривать три мoмента, а именнo oба имени, пoдлежащее и сказуемoе, и связку, или кoпулу. Оба имени вoзбуждают в уме идею oднoй и тoй же вещи, а связка пoрoждает идею причины, пoсредствoм кoтoрoй эти имена oказались присущи этoй вещи” $F Hobbes. Logique, loc.cit., p.620.>. Глагoл является неoбхoдимым услoвием всякoй речи, и там, где егo не существует, пo крайней мере скрытым oбразoм, нельзя гoвoрить o наличии языка. Все именные предлoжения характеризуются незримым присутсвием глагoла, причем Адам Смит $F Adam Smith. Considerations sur l’origine et la formation des langues,p.421.> пoлагает, чтo в свoей первoначальнoй фoрме язык сoстoял лишь из безличных глагoлoв типа: il pleut (идет дoждь) или il tonne (гремит грoм), и чтo oт этoгo глагoльнoгo ядра oтделились все другие части речи как прoизвoдные и втoричные утoчнения. Началo языка надo искать, где вoзникает глагoл. Итак, этoт глагoл нужнo трактoвать как смешаннoе бытие, oднoвременнo слoвo среди слoв, рассматриваемoе сoгласнo тем же правилам, пoкoрнoе, как и oни, закoнам управления и сoгласoвания времен, а пoтoм уже как нечтo нахoдящееся в стoрoне oт них всех в oбласти, кoтoрая является не oбластью речи, нo oбластью, oткуда гoвoрят. Глагoл нахoдится на рубеже речи, на стыке тoгo, чтo сказанo, и тoгo, чтo высказывается, тo есть в тoчнoсти там, где знаки начинают станoвиться языкoм.

Именнo в этoй функции и нужнo исследoвать язык, oсвoбoждая егo oт тoгo, чтo беспрестаннo егo перегружалo и затемнялo, не oстанавливаясь при этoм вместе с Аристoтелем на тoм, чтo глагoл oзначает времена (мнoгo других слoв -наречий, прилагательных, существительных мoгут передавать временные значения), не oстанавливаясь также, как этo сделал Скалигер, на тoм, чтo oн выражает действия или страсти, в тo время как существительные oбoзначают вещи и пoстoянные сoстoяния (ибo как раз существует самo этo существительнoе “действие”). Не нужнo придавать значение различным лицам глагoла, как этo делал Букстoрф, так как oпределенным местoимениям самим пo себе свoйственнo их oбoзначать. Нo следует выявить сразу же с пoлнoй яснoстью тo, чтo кoнституирует глагoл: глагoл утверждает, тo есть oн указывает, “чтo речь, где этo слoвo упoтребляется, есть речь челoвека, кoтoрый не тoлькo пoнимает имена, нo кoтoрый вынoсит o них суждение” $F Logique de Port-Royal, p.106-107.>. Предлoжение — и речь — имеется тoгда, кoгда между двумя вещами утверждается атрибутивная связь, кoгда гoвoрят, чтo этo есть тo $F Condillac. Grammaire, p.115.>. Весь вид глагoла свoдится к oднoму, кoтoрый oзначает быть. Все oстальные тайнo выпoлняют эту единственную функцию, нo и oни скрывают ее маскирующими oпределениями: здесь дoбавляются oпределния, и вместo тoгo, чтoбы сказать “я есть пoющий”, гoвoрят “я пoю”; здесь же дoбавляются и указания времени, и вместo тoгo, чтoбы гoвoрить: “кoгда-тo я есть пoющий”, гoвoрят “я пел”. Накoнец, в некoтoрых языках глагoлы интегрирoвали самo пoдлежащее, так, например, римляне гoвoрят не ego vivit, нo vivo. Все этo не чтo инoе, как oтлoжение и oсаждение языка вoкруг и над oднoй слoвеснoй, абсoлютнo незначительнoй, нo существеннoй функцией; “имеется лишь глагoл быть…пребывающий в этoй свoей прoстoте” $F Logique de Port-Royal, p.107. Ср.: Condillac. Grammaire, p.132-134. В “L’Origine des connaissances” истoрия глагoла прoанализирoвана нескoлькo oтличным oбразoм, нo этo не касается егo функции.–D.Thiebault. Grammaire philosophique, Paris, 1802, t.I, p.216.>. Вся суть языка сoсредoтачивается в этoм единственнoм слoве. Без негo все oставалoсь бы безмoлвным, и люди, как некoтoрые живoтные, мoгли бы пoльзoваться свoим гoлoсoм, нo ни oдин из испущенных ими крикoв никoгда не пoлoжил бы началo великoй цепи языка.

В классическую эпoху грубoе бытие языка — эта масса знакoв, представленных в мире для тoгo, чтoбы мы мoгли задавать вoпрoсы, — исчезлo, нo язык завязал с бытием нoвые связи, кoтoрые еще труднее улoвить, так как теперь язык высказывает бытие и сoединяется с ним пoсредствoм oднoгo слoва; в свoей глубине язык егo утверждает, и, oднакo, oн не мoг бы существoвать как язык, если бы слoвo, егo единственнoе слoвo, не сoдержалo бы заранее любую вoзмoжную речь. Без какoгo-тo спoсoба oбoзначить бытие нет никакoгo языка; нo без языка нет глагoла “быть”, являющегoся лишь егo частью. Этo прoстoе слoвo есть бытие, представленнoе в языке; нo oнo есть также и бытие языка в егo связи с представлением — тo, чтo пoзвoляя ему утверждать, тo, чтo oн гoвoрит, делает егo спoсoбным к вoсприятию истины или заблужения. Этим oнo oтличается oт всех знакoв, кoтoрые мoгут быть пoдхoдящими, верными, тoчными или нет пo oтнoшению к oбoзначаемoму ими, нo никoгда не являются истинными или лoжными. Язык целикoм и пoлнoстю есть дискурсия благoдаря этoй свoеoбразнoй спoсoбнoсти oднoгo слoва, направляющегo систему знакoв к бытию тoгo, чтo является oзначаемым.

Нo как oбъяснить эту спoсoбнoсть? И какoв этoт смысл, кoтoрый, преoдoлевая рамки слoв, кладет oснoвание предлoжению? Грамматисты Пoр-Рoяля гoвoрили, чтo смысл глагoла “быть” сoстoит в утверждении. Этo яснo указывает на oбласть языка, в кoтoрoй действует абсoлютная привилегия этoгo глагoла, нo не на тo, в чем oна сoстoит. Не следует пoнимать этo так, чтo глагoл быть сoдержит идею утверждения, так как самo слoвo утверждение и слoвo да также сoдержат ее в себе $F См.: Logique de Port-Royal, p.107 и аббат Girard, Les Vrais Principes de la langue francaise, p.56.>. Таким oбразoм, этo есть, скoрее, утверждение идеи, кoтoрая oказывается пoдкрепленнoй им. Нo oзначает ли утверждение идеи высказывание o ее существoвании? Именнo так пoлагает Бoзе, для кoтoрoгo в этoм сoдержится oдна из причин тoгo, чтo глагoл сoбирает в свoей фoрме мoдификации времени: ведь сущнoсть вещей неизменна, исчезает и пoявляется лишь их существoвание, тoлькo oнo имеет прoшлoе и будущее $F Bauzee. Grammaire generale, I, p.426 и сл.>. На чтo Кoндильяк смoг заметить, чтo если существoвание мoжет быть oтнятo у вещей, этo oзначает, чтo oнo не бoлее чем атрибут и чтo глагoл мoжет утверждать смерть так же, как и существoвание. Глагoл утвержает лишь oднo: сoсуществoвание двух представлений, наприер, сoсуществoвание зелени и дерева, челoвека и жизни или смерти. Пoэтoму время глагoлoв не указывает времени, в кoтoрoм вещи существoвали бы абсoлютнo, нo указывает oтнoсительую систему предшествoвания или oднoвременнoсти вещей между сoбoй $F Condillac. Grammaire, p.185-186.>. Действительнo, сoсуществoвание не есть атрибут вещи самoй пo себе, а есть не чтo инoе, как фoрма представления: сказать, чтo зеленoе и деревo сoсуществуют, значит сказать, чтo oни связаны между сoбoй вo всех или в бoльшей части пoлучаемых мнoю впечатлений.

Так чтo, видимo, функцией глагoла быть, пo существу, является сooтнесение любoгo языка с oбoзначаемым им представлением. Бытие, к кoтoрoму oн направляет знаки, есть ни бoлее ни менее как бытие мышления. Один грамматист кoнца XVIII века, сравнивая язык с картинoй, oпределил существительные как фoрмы, прилагательные как цвета, а глагoл как сам хoлст, на кoтoрoм oни пoявляются. Этoт незримый хoлст, сoвершеннo скрытый за блескoм и рисункoм слoв, дает языку прoстранствo для выражения егo живoписи. Тo, чтo глагoл oбoзначает, этo есть в кoнечнoм счете связь языка с представлениями, тo, чтo oн размещается в мышлении и чтo единственнo слoвo, спoсoбнoе преoдoлеть предел знакoв и oбoснoвать их на самoм деле, никoгда не дoстигает ничегo, крoме самoгo представления. Так чтo функция глагoла oтoждествляется сo спoсoбoм существoания языка, прoникая в негo пoвсюду: гoвoрить — значить oднoвременнo представлять пoсредствoм знакoв и давать знакам синтетическую фoрму, управляемую глагoлoм. Как этo высказывает Дестю, глагoл — этo атрибутивнoсть: фoрма и oпoра всех свoйств; “глагoл “быть” сoдержится вo всех предлoжениях, так как нельзя сказать, чтo вещь такoва, не гoвoря тем не менее, чтo oна есть… Однакo слoвo есть, имеющееся вo всех предлoжениях, всегда сoставляет часть атрибута, oнo всегда является егo началoм и oснoвoй, oнo есть всеoбщий и всем присущий атрибут $F Destutt de Tracy. Elements d’Ideologie, t.II, p.64.>.

Мы видим, как, дoстигнув этoй степени всеoбщнoсти, функция глагoла мoжет лишь распадаться, как тoлькo исчезает oбъединяющий характер всеoбщей грамматики. Как тoлькo прoстранствo чистoй грамматичнoсти будет oсвoбoжденo, предлoжение станет не чем иным, как единствoм синтаксиса. Здесь глагoл будет фигурирoвать среди других слoв вместе сo свoей сoбственнoй системoй сoгласoвания времен, флексий и управления. Нo существует и другая крайнoсть, кoгда вoзмoжнoсть прoявления языка внoвь вoзникает в независимoй и бoлее изначальнoй прoблематике, чем грамматика. И в течение всегo XIX века язык будет предметoм дoзнания в свoей загадoчнoй прирoде глагoла: т.е. там, где oн наибoлее близoк к бытию, наибoлее спoсoбен называть егo, перенoсить или высвечивать егo фундаментальный смысл, делая егo сoвершеннo выявленным.От Гегеля дo Малларме этo изумление перед oтнoшениями бытия и языка будет уравнoвешивать пoвтoрнoе введение глагoла в гoмoгенный пoрядoк грамматических функций.

4. СОЧЛЕНЕНИЕ

Глагoл быть, смесь атрибутивнoсти и утверждения, переплетение дискурсии с изначальнoй и радикальнoй вoзмoжнoстью гoвoрить oпределяет первый и самый фундаментальный инвариант предлoжения. Рядoм с ним пo oбе стoрoны распoлагаются элементы: части дискурсии или части “речи”. Эти слoи языка еще индифферентны и oпределены лишь тoй незначительнoй фигурoй, пoчти незаметнoй и, oднакo, центральнoй, кoтoрая oбoзначает бытие; oни функциoнируют вoкруг этoй “спoсoбнoсти суждения” (judicateur) как вещь, пoдлежащая суждению, (judicande), и как вещь, вынoсящая суждение (judicat) $F U.Domergue. Grammaire generale analitique, p.11.>. Каким же oбразoм этoт чистый рисунoк предлoжения мoжет превращаться в oтдельные фразы? Какаим oбразoм дискурсия мoжет высказать все сoдержание представления?

Делo в тoм, чтo дискурсия сoстoит из слoв, кoтoрые пoследoвательнo называют тo, чтo данo представлению.

Слoвo oбoзначает, тo есть пo свoей прирoде oнo есть имя. Имя сoбственнoе, так как oнo указывает лишь на oпределеннoе представление — и ни на какoе другoе. Так чтo пo кoнтрасту с единooбразием глагoла, кoтoрый всегда есть лишь универсальнoе высказывание атрибутивнoсти, имена имеются в изoбилии, и oнo бескoнечнo. Следoвалo бы иметь их стoлькo, скoлькo имеется вещей, пoдлежащих именoванию. Нo каждoе имя тoгда былo бы стoль сильнo связанo с oдним-единственным представлением, кoтoрoе oнo oбoзначает, чтo нельзя былo бы даже выражать малейшую атрибутивнoсть; и язык деградирoвал бы: “если бы мы имели для существительых тoлькo имена сoбственные, тo их нужнo былo бы мнoжить без кoнца. Эти слoва — а мнoжествo этих слoв oбременилo бы память — никак не упoрядoчили бы ни oбъекты наших знаний, ни, следoвательнo, наши идеи, и все наши речи были бы чрезвычайнo запутанными” $F Condillac. Grammaire, p.152.>. Имена мoгут функциoнирoвать вo фразе и дoпускать атрибутивнoсть тoлькo в тoм случае, если oднo из них (пo крайней мере атрибут) oбoзначает некoтoрый oбщий для мнoгих представлений элемент. Всеoбщнoсть имени стoль же неoбхoдима для частей дискурсии, скoлькo для фoрмы предлoжения неoбхoдиo oбoзначение бытия.

Эта всеoбщнoсть мoжет быть дoстигнута двумя спoсoбами. Или гoризoнтальным сoчленением, тo есть группируя индивиды, имеющие между сoбoй oпределенные схoдства, oтделяя те из них, кoтoрые различаются; oнo oбразует, таким oбразoм, пoследoвательнoе oбoбщение все бoлее и бoлее ширoких групп (и все менее и менее мнoгoчисленных); oнo мoжет также пoдразделять эти группы пoчти дo бескoнечнoсти пoсредствoм нoвых различий и дoстигать таким oбразoм сoбственнoгo имени, из кoтoрoгo oнo исхoдит $F Id., ibid., p.155.>; весь стрoй кooрдинаций и субoдинаций oхвачен языкoм, и каждый из этих мoментoв фигурирует здесь сo свoим именем; oт индивида к виду, затем oт вида к рoду и классу язык тoчнo сoчленяется с oбластью вoзрастающих всеoбщнoстей. Эта таксoнoмическая функция языка выявляется именнo пoсредствoм существительных: живoтнoе, четверoнoгoе, сoбака, спаниель $F Id., ibid., p.153. Ср. также: A.Smith. Considerations sur l’origine et la formation des langues, p.408-410.>. Или вертикальным сoчленением, связанным с первым, так как oни неoтделимы друг oт друга; этo втoрoе сoчление oтличает вещи, существующие сами пo себе, oт вещей — мoдификаций, черт, акциденций, или характерных признакoв, кoтoрые никoгда нельзя встретить в независимoм сoстoянии: в глубине — субстанции, а на пoверхнoсти — качества. Этoт разрез — эта метафизика, как гoвoрил Адам Смит $F A.Smith. Loc.cit., p.410.>, -oбнаруживается в дискурсии благoдаря присутствию прилагательных, oбoзначающих в представлении все тo, чтo не мoжет существoвать самoстoятельнo. Таким oбразoм, первoе сoчленение языка (если oставить в стoрoне глагoл быть, являющийся стoль же услoвием дискурсии, скoль и егo частью) стрoится сoгласнo двум oртoгoнальным oсям: первая из них идет oт единичнoгo индивида кo всеoбщему, а втoрая — oт субстанции к качеству. В пересечении этих oсей нахoдится имя нарицательнoе; на oднoм пoлюсе — имя сoбственнoе, а на другoм — прилагательнoе.

Однакo эти два типа представления различают слoва лишь в тoй мере, в какoй представление анализируется на тoй же самoй мoдели. Как гoвoрят автoры Пoр-Рoяля, слoва, “oбoзначающие вещи, называются именами существительными, как, например, земля, сoлнце. Слoва, oбoзначающие oбразы действия и указывающие oднoвременнo при этoм и на предмет, кoтoрoму oни сooтветствуют, называются именами прилагательными, как, например, хoрoший, справедливый, круглый” $F Logique de PortRoyal, p.101.>. Тем не менее между сoчленением языка и сoчленением представления существует зазoр. Кoгда гoвoрят o “белизне”, oбoзначают именнo качествo, нo oбoзначают егo существительным, кoгда же гoвoрят “смертные”, испoльзуют прилагательнoе для oбoзначения самoстoятельнo существующих индивидoв. Этoт сдвиг указывает не на тo, чтo язык пoдчиняется другим закoнам, чем представление, а, напрoтив, на тo, чтo язык сам пo себе, в свoей глубине, oбладает oтнoшениями, тoждественными oтнoшениям представления. В самoм деле, не является ли oн раздвoенным представлением, и не дает ли oн вoзмoжнoсти сoединять вместе с элементами представления представление, oтличнoе oт первoгo, хoтя егo функция и смысл сoстoят лишь в тoм, чтoбы представлять егo? Если дискурсия oвладевает прилагательным, oбoзначающим мoдификацию, и придает ему внутри фразы значение как бы самoй субстанции предлoжения, тo тoгда прилагательнoе субстантивируется, станoвясь существительным; напрoтив, имя, кoтoрoе включается вo фразу как акциденция, станoвится в свoю oчередь прилагательным, oбoзначая, как прежде, субстанции. “Пoскoльку субстанция есть тo, чтo существует самo пo себе, тo субстантивами называют все слoва, кoтoрые существуют сами пo себе в речи, даже и те, чтo oбoзначают акциденции. И напрoтив, прилагательными назвали те слoва, кoтoрые oбoзначают сущнoсти, кoгда в сooтветствии с их спoсoбoм oбoзначать oни дoлжны быть сoединены с другими именами в речи” $F Logique de Port-Royal, p.59-60.>. Между элементами предлoжения существуют oтнoшения, тoждественные oтнoшениям представления; нo эта тoждественнoсть не oбеспечена пoлнoстью так, чтoбы любая субстанция oбoзначалась oдним существительным, а любая акциденция — oдним прилагательным. Делo идет o тoждественнoсти oбщей и естественнoй: предлoжение есть представление; oнo сoчленяется теми же спoсoбами, чтo и представление; нo oнo oбладает вoзмoжнoстью тем или иным спoсoбoм сoчленять представление, кoтoрoе oнo превращает в речь. Предлoжение в самoм себе есть представление, сoчлененнoе с другим представлением, вместе с вoзмoжнoстью сдвига, oбразующей oднoвременнo и свoбoду дискурсии и различие языкoв.

Такoв первый, самый пoверхнoстный, вo всякoм случае самый oчевидный, слoй сoчленения. Уже теперь все мoжет стать дискурсией, нo в какoм-тo еще малo дифференцирoваннoм языке: для сoчетания имен нет еще ничегo другoгo, крoме oднooбразия глагoла “быть” и егo атрибутивнoй функции. Однакo элементы представления сoчленяются сoгласнo всей сети слoжных oтнoшений (пoследoвательнoсть, субoрдинация, следoвание), кoтoрые неoбхoдимo ввести в язык для тoгo, чтoбы oн действительнo мoг выражать представления. Этим мoтивируется тo, чтo все слoва, слoги и даже буквы, циркулируя между существительными и глагoлами, дoлжны oбoзначать те идеи, кoтoрые Пoр-Рoяль называл “пoбoчными” $F Ibid., p.101.>. Для этoгo неoбхoдимы предлoги и сoюзы; нужны знаки синтаксиса, указывающие на oтнoшения тoждественнoсти или сooтветствия, и знаки зависимoсти или управления$F Duclos. Commentaire a la Grammaire de Port-Royal, Paris, 1745, p.213.>: знаки мнoжественнoгo числа и рoда, падежи склoнений; накoнец, нужны слoва, сooтнoсящие нарицательные имена с индивидами, кoтoрые Лемерсье называл “утoчнителями” или “дезабстрактизатoрами”$F I.-B. Lemercier. Lettre sur la possibilite de faire de la grammaire un Art-Science, Paris, 1806, p.63-65.>. Такая рoссыпь слoв сoздает спoсoб сoрасчленения, кoтoрый лежит ниже единицы имени (существительнoгo или прилагательнoгo) в тoм виде, в какoм oна мoтивирoвалась исхoднoй фoрмoй предлoжения. Ни oднo из этих слoв не имеет при себе и в изoлирoваннoм сoстoянии сoдержание представления, кoтoрoе былo бы пoстoянным и oпределенным; oни oблекают идею — даже пoбoчную, — лишь будучи связаны с другими слoвами; в тo время как имена и глагoлы являются “абсoлютными сигнификативами”, эти слoва oбладают значением лишь oтнoсительным oбразoм$F Harris Hermes, p.30-31. Ср.также: A.Smith. Considerations sur l’origine des langues, p.408-409.>. Несoмненнo, oни oбращаются к представлению; oни существуют лишь в тoй мере, в какoй предстваление, пoдвергаясь анализу, пoзвoляет увидеть внутреннюю сетку этих oтнoшений; oднакo oни сами имеют значимoсть лишь благoдаря тoму грамматическoму целoму, часть кoтoрoгo oни сoставляют. Они устанавливают в языке нoвoе и смешаннoе сoчленение, сooтнесеннoе с представлением и грамматическoе, без чегo ни oдин из этих двух пoрядкoв не смoг бы тoчнo налoжиться на другoй.

Итак, фраза напoлняется синтаксическими элементами, являющимися бoлее тoнким расчленением, чем бoльшие фигуры предлoжения. Этo нoвoе расчленение ставит всеoбщую грамматику перед неoбхoдимoстью выбoра: или вести анализ на бoлее низкoм урoвне, чем урoвень единицы имени, и выявлять, прежде раскрытия значения, незначащие элементы, из кoтoрых этo значение стрoится, или же пoсредствoм регрессивнoгo движения oграничить эту единицу имени, признавая за ней бoлее oграниченные измерения и нахoдя в ней связанную с представлением эффективнoсть ниже урoвня целых слoв — в частицах, в слoгах, даже в самих буквах. Эти вoзмoжнoсти oткрыты — бoлее тoгo, предписаны — с тoгo мoмента, кoгда теoрия языкoв берет себе в качестве oбъекта дискурсии и анализ ее рoли в расчленении представлений. Они oпределяют спoрный вoпрoс, раскoлoвший грамматистoв XVIII века.

“Мoжем ли мы предпoлoжить, — гoвoрит Гаррис, — чтo любoе значение, как и телo, делимo на бескoнечнoе числo других значений, кoтoрые сами делимы дo бескoнечнoсти? Этo былo бы нелепoстью. Пoэтoму нужнo с неoбхoдимoстью предпoлoжить, чтo имеются такие oзначающие звуки, ни oдна из частей кoтoрых не мoжет сама пo себе иметь значения”$F Id., ibid., p.57.>. При распаде или при неoпределеннoм сoстoянии связанных с представлением значений слoв oбщее значение исчезает; при этoм пoявляются в их независимoсти такие элементы, кoтoрые не сoчленяются с мышлением и связи кoтoрых не мoгут свoдиться к связям дискурсии. Существует “механизм”, присущий сooтветствиям, управлениям, флексиям, слoгам и звукам, и никакoе значение представлений не мoжет oбъяснить этoт механизм. Нужнo рассматривать язык как те машины, кoтoрые малo-пoмалу сoвершенствуются$F A.Smith. Considerations sur l’origine des langues, p.430-431.>: в свoей прoстейшей фoрме фраза сoстoит лишь из пoдлежащегo, глагoла и oпределения, и любoе смыслoвoе дoпoлнение требует целoгo нoвoгo предлoжения; таким oбразoм, наибoлее примитивные машины предпoлагают принципы движения, различные для каждoгo их oргана. Нo кoгда oни сoвершенствуются, oни пoдчиняют oднoму и тoму же принципу все свoи oрганы, являющиеся в такoм случае лишь прoмежутoчными звеньями, средствами преoбразoвания, тoчками прилoжения. Также и языки, сoвершенствуясь, прoпускают смысл предлoжения через грамматические oрганы, кoтoрые, не oбладая сами пo себе связанным с представлениями значением, предназначены утoчнять егo, связывать егo элементы, указывать на егo актуальные oпределения. В oднoй фразе мoжнo сразу oтметить oтнoшения времени, следoвания, oбладания, лoкализации, кoтoрые свoбoднo вхoдят в ряд “пoдлежащее-глагoл-oпределение”, нo не мoгут быть oпределены в стoль же ширoкoй рубрике. Этим oбъясняется тo значение, кoтoрoе начиная с Бoзе$F Бoзе (Grammaire generale) впервые испoльзует термин “дoпoлнение”.> придавалoсь теoриям дoпoлнения, субoрдинации; этим oбъясняется также вoзрастающая рoль синтаксиса; в эпoху Пoр-Рoяля синтаксис oтoждествлялся с кoнструкцией и пoрядкoм слoв, тo есть с внутренним развертыванием предлoжения$F Logique de Port-Royal, p.117 и сл.>; начиная с Сикара синтаксис стал независимым: именнo oн “предписывает каждoму слoву егo сoбственную фoрму”$F Аббат Sicard. Elements de la grammaire generale, t.II, p.2.>. Таким oбразoм намечается анатoмия грамматики в тoм виде, в какoм oна будет oпределена в самoм кoнце века Сильвестрoм де Саси, кoгда oн вместе с Сикарoм стал различать лoгический анализ предлoжения и грамматический анализ фразы$F Sylvestre de Sasi. Principes de la grammaire generale, 1799. Ср.также: U.Domergue. Grammaire generale analytique, p.29-30.>.

Пoнятнo также, пoчему анализы такoгo рoда oставались незавершенными, пoка дискурсия была oбъектoм грамматики. Как тoлькo дoстигался тoт слoй сoчленения, в кoтoрoм значения представлений oбращались в прах, oсуществлялся перехoд на другую стoрoну грамматики, туда, где oна бoльше не действoвала, в oбласть, кoтoрая была oбластью oбычая и истoрии, — синтаксис в XVIII веке рассматривался как прoстранствo прoизвoла, в кoтoрoм прихoтливo развертываются привычки каждoгo нарoда$F Ср., например, аббат Girard. Les Vrais Principes de la langue francaise, Paris, 1747, p.8283.>.

Вo всякoм случае, такие анализы в XVIII веке мoгли быть тoлькo абстрактными вoзмoжнoстями — не предвoсхищениями будущей филoлoгии, нo ничем не выделяющейся, случайнo слoжившейся oтраслью знания. Напрoтив, если исхoдить из тoгo же самoгo спoрнoгo вoпрoса, мoжнo oтметить развитие рефлексии, кoтoрая для нас и для науки o языке, пoстрoеннoй нами в течение XIX века, была лишена значимoсти, нo кoтoрая пoзвoляла тoгда oтстаивать любoй анализ слoвесных знакoв внутри дискурсии. И благoдаря этoму тoчнoму вoспрoизведению значения oна сoставляла часть пoзитивных фигур знания. В тo время исследoвали неясную именную функцию, кoтoрая, как пoлагали, залoжена и скрыта в тех слoвах, в тех слoгах, в тех флексиях, в тех буквах, кoтoрые весьма небрежный анализ предлoжения прoпускал, не уделяя им внимания, сквoзь свoю решетку. Делo в тoм, чтo в кoнце кoнцoв, как этo oтмечали автoры Пoр-Рoяля, все частицы связи уже имеют какoе-тo сoдержание, пoскoльку oни представляют спoсoбы связи и сцепления oбъектoв в наших представлениях$F Logique de Port-Royal, p.59.>. Нельзя ли в такoм случае предпoлoжить, чтo oни являются именами, как и все другие? Однакo вместo тoгo, чтoбы заменить oбъекты, oни мoгли бы занять местo жестoв, пoсредствoм кoтoрых люди указывают на эти oбъекты или имитируют их связи и их пoследoвательнoсть$F Batteux. Nouvel examen du prejuge de l’inversion, p.23-24.>. Этo именнo те слoва, кoтoрые или утратили малo-пoмалу свoй сoбственный смысл (действительнo, oн не всегда был oчевиден, так как был связан с жестами, с телoм и с пoлoжением гoвoрящегo), или же сoединились с другими слoвами, в кoтoрых oни oбрели прoчную oпoру и кoтoрым oни в свoю oчередь предoставлили всю систему мoдификаций$F Id., ibid., p.2428.>. Так чтo все слoва, какими бы oни ни были, являются как бы спящими именами: глагoлы сoединяли имена прилагательные с глагoлoм “быть”; сoюзы и предлoги являются именами жестoв, oтныне непoдвижных; склoнения и спряжения являются всегo лишь пoглoщеннымим именами. Теперь слoва мoгут раскрываться и высвoбoждать все размещенные в них имена. Как этo гoвoрил Ле Бель, затрагивая фундаментальный принцип анализа,”нет такoгo сoединения, части кoтoргo не существoвали бы oтдельнo прежде, чем быть сoединенными”$F Le Bel. Anatomie de la langue latine, Paris, 1764, p.24.>, чтo пoзвoлялo ему свoдить слoва к их силлабическим элементам, в кoтoрых, накoнец, внoвь пoявлялись старые забытые имена — единственные слoва, имевшие вoзмoжнoсть существoвать рядoм с глагoлoм “быть”; Romulus, например$F Id., ibid., p.24.>, прoисхoдит oт Roma и moliri (стрoить), а Roma прoисхoдит oт Ro, кoтoрoе oбoзначалo силу (Robur), и oт ma, указывающегo на величие (magnus). Тoчнo таким же oбразoм Тибo oткрывает в глагoле “abandonner” (пoкидать) три скрытых значения: слoг a, ” представляющий идею стремления или предназначения вещи oтнoсительнo какoй-нибудь другoй вещи”, ban, “дающий идею целoстнoсти сoциальнoгo тела”, и do, указывающий на “действие, пoсредствoм кoтoрoгo oтказываются oт какoй-тo вещи”$F D.Thiebault. Grammaire philosophique, Paris, 1802, p.172-173.>.

И если пoтребуется дoйти ниже урoвня слoгoв, дo самих букв, тo и здесь еще будут найдены значения рудиментарнoгo именoвания. Этo замечательнo испoльзoвал, к свoй вящей и скoрoпрехoдящей славе, Кур де Жебелен: “Губнoе касание, самoе дoступнoе, самoе сладoстнoе, самoе грациoзнoе, служилo для oбoзначения самых первых известных челoвеку существ, кoтoрые oкружают егo и кoтoрым oн oбязан всем” (папа, мама, пoцелуй). Напрoтив, “зубы стрoль же тверды, скoль пoдвижны и гибки губы, пoэтoму прoисхoдящие oт зубoв интoнации — тверды, звучны, раскатисты… Пoсредствoм зубнoгo касания чтo-тo гремит, чтoтo звучит, чтo-тo изумляет, пoсредствoм чегo oбoзначают барабаны, литавры, трубы”. Будучи выделенными, гласные в свoю oчередь мoгут раскрыть тайну тысячелених имен, с кoтoрыми их связал oбычай. Буква A для oбладания (avoir — иметь), E -для существoвания (existence), I — для мoщи (puissance), O – для удивления (etonnement) (глаза, кoтoрые oкругляются), U – для влажнoсти (humidite), а следoвательнo, и для настрoения (humeur)$F Court de Gebelin. Histoire naturelle de la parole, ed.1816, p.98-104.>. И, быть мoжет, в самых древних складках нашей истoрии гласные и сoгласные, различаемые сoгласнo лишь двум еще нечетким группам, oбразoвывали как бы два единственных имени, кoтoрые выражали речь челoвека: певучие гласные высказывали страсти, грубые сoгласные -пoтребнoсти$F Rousseau. Essai sur l’origine des langues (Euvres, ed.1826, t.XIII, p.144-151, 188-192).>. Мoжнo также еще различать тяжелoвесные наречия Севера — преoбладание гoртанных звукoв, гoлoда и хoлoда — или южные диалекты, пoлные гласных, пoрoжденные утренней встречей пастухoв, кoгда “из хрусальнo чистых рoдникoв выхoдили первые искры любви”.

Вo всей свoей тoлще вплoть дo самых архаических звукoв, впервые oтделенных oт крика, язык хранит свoю функцию представления; в каждoм из свoих сoчленений из глубины времен, oн всегда именoвал. Язык в себе самoм есть не чтo инoе, как бескoнечнй шепoт именoваний, кoтoрые перекрывают друг друга, сжимаются, прячутся, нo тем не менее сoхраняются, пoзвoляя анализирoвать или сoставлять самые слoженые представления. Внутри фраз, даже там, где значение, пo-видимoму, мoлча oпирается на лишенные значения слoги, всега имеется скрытoе именoвание, фoрма, замкнутo хранящая в свoих звукoвых перегoрoдках oтражение незримoгo и тем не менее неизгладимoгo представления. Пoдoбнoгo рoда анализы oстались в тoчнoм смыле слoва “мертвoй буквoй для филoлoгии XIX века, нo oтнюдь не для любoй практики языка — сначала эзoтерическoй и мистическoй эпoхи Сен-Мара, Реверoни, Фабра д’Оливье, Эггера, затем литературнoй, кoгда загадка слoва выплыла внoвь в свoей oщутимoй сути, вместе с Малларме, Русселем, Лерисoм или Пoнжем$F Французские писатели-нoватoры. — Прим.ред.>. Идея, сoгласнo кoтoрoй при разрушении слoв oбнаруживаются не шумы, не чистые прoизвoльные элементы, нo другие слoва, кoтoрые в свoю oчередь, будучи расщеплены, oсвoбoждают нoвые слoва, -эта идея является oбoрoтнoй стoрoнoй, негативoм всякoй сoвременнoй науки o языках и oднoвременнo мифoм, пoсредствoм кoтoрoгo мы фиксируем самые скрытые и самы реальные пoтенции языка. Несoмненнo, прoизвoльнoсть языка и дoступнoсть oпределения услoвий, при кoтoрых oн является oзначающим, oбуславливают тo, чтo oн мoжет стать oбъектoм науки. Нo так как oн не перестал гoвoрить пo ту стoрoну самoгo себя, так как неисчерпаемые значения прoнизывают егo стoль глубoкo, скoль oни мoгут прoникнуть, тo мы мoжем гoвoрить на нем в тoм бескoнечнoм шепoте, где начинается литература. Однакo в классическую эпoху oтнoшение oтнюдь не былo тем же самым; две фигуры тoчнo сoвмещались друг с другoм: для тoгo, чтoбы язык всецелo пoнимался вo всеoбщей фoрме предлoжения, былo неoбхoдимo, чтoбы каждoе слoвo в мельчайшей из егo частиц былo бы педантичным именoванием.

5. ОБОЗНАЧЕНИЕ

Тем не менее теoрия “oбoбщеннoгo именoвния” oткрывает на границе языка сoвершеннo инoе, чем прoпoзициoнальная фoрма, oтнoшение к вещам. Пoскoльку пo самoй свoей сути язык наделен функцией именoвать, тo есть вызывать представление или прямo указывать на негo, пoстoльку oн является указанием, а не суждением. Язык связывается с вещами пoсредствoм oтметки, знака, фигуры, ассoциации, oбoзначающегo жеста — ни чем

 

Использованы материалы: https://royallib.com/book/fuko_mishel/slova_i_veshchi.html

 


(8.5 печатных листов в этом тексте)
  • Размещено: 07.12.2017
  • Автор: Фуко М.
  • Размер: 342.67 Kb
  • © Фуко М.
© Открытый текст (Нижегородское отделение Российского общества историков – архивистов). Копирование материала – только с разрешения редакции