Автор: Е.В. Клюев, канд. филолог, наук, доцент Университета Российской академии образования, научный руководитель программы “Текстовая реальность” (Дания, Оберно).
Рецензенты: чл.-корр. Международной академии информатизации, канд. филолог, наук Дзялошинский И.М. (директор Института гуманитарных коммуникаций); канд. филолог, наук, доцент Корнилова Е.Н. (факультет журналистики МГУ им. М.В. Ломоносова
Содержание
Предисловие
ГЛАВА 1. Традиции классической риторики
Глава 2. Инвенция
§ 1. Мотивы отбора “фрагментов действительности
§ 2. Таксономия
§ 3, Топика
§ 4. Типы материала в составе сообщения и фазы инвенции
Фаза ориентации
Фаза выбора
Фаза погружения
Глава 3. Диспозиция
§ 1. Диспозиция как раздел риторики
§ 2. Введение
§ 3. Основная часть
§3.1. Изложение: модели и методы
§3.2. Аргументация
§3.2.1. Тезис
§ 3.2.2. Аргумент. Логическая аргументация
§3.2.3. Логические законы
§3.2.4. Аналогическая аргументация
§3.2.5. Демонстрация. Логические ошибки
§ 4. Заключение
Глава 4. Элокуция
§ 1. Элокуция в составе риторики
§ 2. Прямые тактики речевого воздействия
§ 3. Косвенные тактики речевого воздействия
§ 4. Логика и паралогика
§ 5. Фигуративная практика
§6. Фигуры и тропи
§ 6.1. Тропы
§6.1.1. Собственно тропы
§6.1.2. Несобственно тропы.
§6.2.Фигуры
§6.2.1. Микрофигуры
§6.2.2. Макрофигуры
§ 6.2.2.1. Конструктивные фигуры
§ 6.2.2.2. Деструктивные фигуры
Вместо заключения
Рекомендуемая литература
ПРЕДИСЛОВИЕ
Аллегорическое средневековое изображение Госпожи Риторики не оставляло сомнений в ее неземной красоте и всемогуществе. Дама восседала на пышном троне, как Regina Artium (Богиня Искусства), облаченная в ослепительные одежды, на которых были вытканы речевые фигуры. Из уст ее произрастала лилия, которая символизировала ornatus, или красоту речи, причем не красоту речи данной отдельной Дамы, а красоту речи вообще.
Кроме лилии, в дополнение к ней, произрастал из тех же уст и меч, имевший свое символическое задание: служить наглядным выражением наиболее разящего оружия человечества – persuasio, искусства убеждать. По обеим сторонам от этой красоты располагались величайшие ораторы и поэты прошлого, возглавляемые Цицероном и Вергилием, причем более Цицероном, чем Вергилием.
Вергилий чуть отодвинулся на второй план, намекая тем самым на то, что, вообще-то говоря, не он тут главный, ибо поэзия есть лишь одна из форм красноречия, а не красноречие как таковое. Красноречие же, как таковое представлял Цицерон, который по этой причине и не счел возможным отодвигаться на второй план вместе с Вергилием, но остался на первом, дабы еще раз подчеркнуть, что дама с лилиею и мечом во рту принадлежит, прежде всего, ему, а не поэтам.
И в этом, надо сказать, Цицерон был совершенно прав, поскольку риторика, действительно, прежде всего, принадлежит не поэтам. А принадлежит она (сразу же после Цицерона) каждому говорящему. Ибо, по справедливому замечанию шести бельгийцев, “…даже если в далеком прошлом люди и говорили стихами, то в наши дни эта привычка заметно утеряна”.
Из этого соображения мы и будем исходить в данном учебном пособии, главным героем которого назначим, следовательно, говорящего. Причем говорящего обычным образом, в самых что ни на есть повседневных речевых ситуациях. Потому-то учебное пособие охватывает не просто риторику, а дискурсивную риторику, несмотря на то, что название такое может показаться весьма неожиданным.
Прилагательное “дискурсивный” происходит в данном случае от слова “дискурс”, обозначающего не просто речь, но речь как социальное действие, то есть как взаимодействие между говорящими. Дискурс, который мы имеем в виду, есть, таким образом, обычный, повседневный дискурс, то есть обыденная речевая практика.
Вот почему та риторика, средневековое изображение которой описано выше, и не воспроизведена на обложке данного учебного пособия. “Наша” риторика не имеет отношения прежде всего к красноречию – она, стало быть, имеет отношение к обыденной речевой практике, где достижение соответствующей научной дисциплины тоже могут быть использованы весьма, и весьма продуктивно. Правда, редко когда это осознается.
Дело в том, что если определять содержание риторики строго, то есть в соответствии с первоначальным (а например, не средневековым) ее пониманием, то риторика есть не столько наука о красноречии, сколько наука о речевой целесообразности, или, иными словами, об осознанном “говорении”, об осознанном и корректном речепроизводстве.
Другое дело, что исторически риторика служила ораторской, а отнюдь не повседневной речи. Но именно в область повседневной речи риторику давно уже, может быть, следовало пригласить, перестав воспринимать ее исключительно как даму с лилией и мечом во рту. Кстати, подобные приглашения риторика время от времени получала. Так, в конце пятидесятых годов в, высшей степени продуктивно использовал риторику как науку исключительно аргументации – причем именно применительно к повседневному дискурсу – знаменитый неоритор Хаим Перельман, профессор Брюссельского университета. Его известные во всем мире и до сих пор очень широко цитируемые работы (например: “Риторика и философия”, “Новая риторика: Трактат об аргументации” и др.) действительно показали, что риторика вполне может обслуживать и повседневную речевую практику.
Впрочем, кому бы риторика ни принадлежала, соотносилась она изначально не столько с “искусством красиво говорить”, сколько с “искусством говорить”, а это, как очевидно, разные вещи. Так что с утратой риторики мы отнюдь не утратили, прежде всего, красноречия (это как-нибудь еще можно было бы пережить!) – мы утратили фактически дар речи, что пережить уже гораздо труднее.
“Говорение на языке” стало восприниматься нами как следование правилам данного языка, а не как искусство. Отсюда и возникло заблуждение, что “говорить” вообще-то просто, что это может каждый и что для этого всего-то и достаточно знать что-нибудь вроде ударения, рода-числа-падежа, склонения-спряжения и т. п.
Иными словами, мы хорошо усвоили, чем говорить, и окончательно забыли, о чем, как, зачем, когда, где и кому говорить: потому-то мы и говорим обо всем, как получится, просто так, всегда, везде и всем.
Данное учебное пособие предназначено для тех, кого все это беспокоит. А стало быть, для тех, кому жаль утраты “искусства говорить” и кто хотел бы понять, каким образом сведения из области риторики можно использовать в повседневной речи – причем использовать не для того, чтобы сделать речь красивой, а для того, чтобы сделать ее осмысленной.
ГЛАВА 1. Традиции классической риторики
Наука, к знакомству с которой мы приступаем, заслуживает больше, чем уважения, – наука эта заслуживает почтения. П. Гиро, один из самых блистательных современных французских лингвистов, даже присвоил риторике своего рода почетный титул – “та из античных отраслей знания, которая в наибольшей степени была достойна именоваться наукой”.
Впрочем, в предисловии уже было отмечено, что читатели ни в коем случае не приглашаются к знакомству с одной из античных отраслей знания: античности в этой книге ничуть не больше, чем, скажем, в некоторых общеупотребительных именах собственных, заимствованных из древнегреческого, – таких как Ирина или Александр. Даже история риторики здесь не будет сколько-нибудь подробно приведена: в распоряжении читателей имеется уже достаточное количество изданий, в которых подробно рассматривается каждый из периодов риторики – от античности до наших дней, с обилием разнообразных имен и причудливых категорий (часто категориями этими практически невозможно воспользоваться).
Удивительным образом история риторики оказалась в отечественном книгоиздании представленной гораздо полнее и подробнее, чем теоретические аспекты той же науки, не говоря уже о ее практической стороне. В данном учебном пособии акценты расставлены “прямо наоборот”: пособие носит, прежде всего, практический характер, рассматривая риторику как “науку речевых действий”, с привлечением, причем довольно широким, тех теоретических ее категорий, которые действительно помогают освоить “риторическую практику”. Иначе говоря, риторика будет представлена здесь лишь той частью риторических (и связанных с ними логических) операций, которые наиболее необходимы в повседневной речевой практике.
Читателю придется постоянно помнить, что предлагаемый ему вариант риторики ни в коем случае не есть “вся риторика”: во-первых, “вся риторика очень велика”; во-вторых, попытки “объять” риторику в одном учебном пособии по горизонтали (вширь) в любом случае приводят к существенному усечению ее по вертикали (вглубь). При стремлении к широте охвата материала соответствующие учебники и учебные пособия просто превращаются в пасьянс из античных категорий, собранных из разных разделов и насильственно объединенных под одной крышей. Чтобы избежать этого традиционного, недостатка современных “риторик”, содержание науки риторики и было намеренно ограничено. Критерием же отбора действительно необходимых, с точки зрения автора, категорий служила возможность объяснить каждую из них и показать принцип ее “работы”, то есть предложить направление ее использования в повседневной речи.
Видимо, лучше всего сразу же попытаться найти какое-нибудь оправдание тому, как автор вообще пришел к этой едва ли кощунственной мысли – объединить “обветшавшую конструкцию” риторики с практикой дискурса, с повседневной речью, на которую классическая риторика, озабоченная прежде всего проблемами ораторского искусства вроде бы, не была рассчитана.
В свое оправдание автор может сказать, что он далеко не одинок в убеждении, согласно которому риторика (широко понимаемая, то есть не только классическая, но и так называемая современная) способна принести большую пользу именно в нашей “речевой повседневности”. Причем не только не одинок, но и, так сказать, находится в “хорошей компании”. Послушаем, например, что говорил такой признанный авторитет в области семиотики (а современная риторика считается одной из семиотических наук), как Ю.М. Лотман:[1] … ‘риторизм’ не принадлежит к каким-либо эпохам культуры исключительно: подобно оппозиции ‘поэзия/проза’, оппозиция ‘риторизм/антириторизм’ принадлежит к универсалиям человеческой культуры”. А это, вне всякого сомнения, означает, что риторика не противопоказана ни одной эпохе.
Данное основание, разумеется, достаточно уже само по себе. Однако автор, уже готовый еще раз с удовольствием процитировать Ю.М. Лотмана, убежден, что риторика как наука не только не противопоказана нашей современности, но и прямо показана ей: “Следует обратить внимание на то, что существуют культурные эпохи, целиком или в значительной мере ориентированные на тропы [2] которые становятся обязательным признаком всякой художественной речи, а в некоторых предельных случаях – всякой речи вообще (курсив мой ” К К.).[3]
Автор склонен утверждать, что мы живем именно в одну из таких эпох. И хотя пригласить Ю.М. Лотмана в прямые союзники, по этому поводу уже не удастся, косвенным образом подтвердить данное заявление еще одной цитатой из статьи “Риторика” все же возможно: “…типологически тяготеют к тропам культуры, в основе картины, мира которых лежит принцип антиномии и иррационального противоречия”.[4]
Те, кому что-нибудь говорят эти слова, не могут не заметить, что в них фактически содержится почти исчерпывающая характеристика нашего “противоречивого времени”, большинство противоречий которого действительно неустранимы (антиномичны) и действительно имеют иррациональный характер.[5]
Впрочем, наше учебное пособие не есть учебное пособие по новейшей истории, а потому от дальнейших рассуждений “о характере текущего момента” придется воздержаться и обратиться, напротив, к V веку до нашей эры, извинившись за временной скачок длиною в двадцать пять веков;
(Впрочем, скачки такие все равно то и дело будут предприниматься на страницах данного учебного пособия, объективной причиной чему является то, что автору придется постоянно апеллировать к двум концепциям риторики ” классической, с одной стороны, и современной, или общей, как ее еще называют, – с другой.)
V в. до н. э. – время “официального” появления риторики как научной дисциплины, которая, по словам С, С. Льюиса, “старше, чем церковь, старше, чем римское право, старше, чем латинская литература”. Об “официальном” появлении риторики говорится потому, что задолго до этого времени соответствующие или, по крайней мере, сходные категории интенсивно разрабатывались в других “культурных регионах” – особенно продуктивно в Индии.[6]
Однако европейская классическая риторика обязана своим становлением Древней Греции, где именно в V в. до н. э, появляется первый учебник по риторике.[7]
Пиком риторических идей стали III – II вв. до н. э. – период, связанный с деятельностью “отцов риторики”: Аристотеля, Исократа, Дионисия Галикарнасского. Начало нашей эры стало расцветом древнеримской риторики, наиболее значительные памятники которой – трактаты Цицерона и Квинтилиана.
Незадолго до угасания античности риторика считалась уже нормативной дисциплиной, то есть дисциплиной, следовать требованиям которой считалось обязательным, В таком виде ее получило и значительно развило Средневековье, включившее риторику в семь “избранных наук”. С XVII в. риторика становится известной в России, где крупнейшими памятниками ее стали впоследствии пособия по риторике, принадлежавшие Макарию, Феофану Прокоповичу, Ломоносову.
На XVIII в. пришлось время рокового союза риторики с поэтикой и стилистикой, из которого риторика вышла в большом недоумении, а поэтика и стилистика – изрядно обогащенными. К началу XIX в. историки науки фиксируют упадок риторики.
XIX в. и первая половина XX в. – самый печальный период в истории ее развития. На нем нам придется остановиться подробнее, поскольку именно в это время по поводу риторики сложились основные заблуждения, многие из которых продолжают существовать и сегодня.
Незадолго до окончания этого периода (60-е гг. нашего столетия), когда присутствие ”риторического вируса” опять стало ощущаться в воздухе, ученые – прежде всего гуманитарии, озабоченные возможным “вторым пришествием” риторики, предприняли попытки разобраться в том, чем была риторика прежде, что принадлежало ей исторически и на что она в принципе могла претендовать теперь.
Однако ни к каким определенным выводам в этом направлении соответствующие изыскания тогда не привели, и точно разграничить “сферы влияния” не удалось. Удалось лишь констатировать, что “риторический вирус” уже давно проник в огромное количество научных дисциплин, инфицировав добрую половину гуманитарных и естественных наук, прежде всего таких, как стилистика, поэтика, логика, теория литературы, лингвистика, психология, социология…
Впрочем, ни одной из этих наук “риторика в целом” не понадобилась. Более того, в целом риторика даже могла бы помешать им – отчасти в силу своей нормативности, отчасти в силу слишком большой “заразительности” этой научной дисциплины: внедряясь в другие области научного знания, риторика грозила им смещением объекта исследований. Потому-то в ход и шли лишь отдельные категории и понятия риторики. Вынутые из состава научной парадигмы, категории и понятия эти, разумеется, трансформировались – иногда до полной неузнаваемости.
Так произошло, например, с тропами и фигурами, на время “простоя риторики” перекочевавшими в поэтику, стилистику и теорию литературы. Понятное дело, что при этом связь с элоквенцией (раздел риторики, традиционно содержавший тропы и фигуры) стала весьма призрачной. И уже довольно скоро случилось так, что из речевых приемов вообще тропы и фигуры превратились в речевые приемы художественной литературы: именно там со временем и стали локализовать такие явления, как метафора, метонимия, гипербола, параллелизм, инверсия и др.
Привести пример использования той или иной фигуры означало отныне привести пример из художественного произведения, причем чаще всего стихотворного. Возникло примечательное заблуждение, будто поэты говорят фигурами: заблуждение это навредило как фигурам – прочно закрепив за ними область стихотворного бытования, так и поэтам – строго обязав их пользоваться прежде всего фигурами. Поэзия вне фигур стала как бы недостойна называться поэзией, фигуры вне поэзии как бы перестали существовать.
Впрочем, ”цитируя риторику”, поэтика, к чести ее, постоянно давала ссылки на источники, что, будучи этически безупречным, тем нее менее лишь упрочивало представление “благодарных потомков” о риторике как о “науке говорить фигурами”. Между тем сказать, что риторика – это “наука говорить фигурами” (или “наука говорить красиво”), как отмечалось выше, значит совершить непростительную ошибку.
Однако “привычка” сделала свое дело: риторику стали последовательно определять именно в качестве учения о красноречии. Кстати, традиции такого определения (как ни странно и ни парадоксально после всего, что сказано, это прозвучит!) восходят к самой античности; риторику и тогда многие представляли себе именно в этом качестве.
И не то чтобы подобные представления уже в те времена “не отражали истины” – просто понятие красноречия как такового со временем сильно изменилось, причем не в лучшую сторону. Под красноречием – как бы в полном соответствии с традициями риторики, а на самом деле вразрез с ними! – стали понимать “украшенную” речь.
Между тем, разумеется, «тропы не являются внешним украшением, некоторого рода аплике, накладываемым на мысль извне, – они составляют суть творческого мышления, и сфера их даже шире, чем искусство. Они принадлежат творчеству вообще”.[8] Так что трактовка красноречия как украшенной фигурами и тропами речи сослужила риторике плохую службу; именно “украшенная” речь впоследствии часто становилась предметом нападок критиков (из сопредельных риторики областей), противопоставлявших “украшенной” речи речь точную, лишенную украшений.
На самом же деле никакого противоречия между речью с фигурами (фигуральной, или фигуративной, речью, как мы будем иногда называть ее в этом учебном пособии) и точной речью нет – ни теоретически, ни исторически.
Теоретически фигуральной речи вовсе ни к чему отказывать в точности: так, например, едва ли не любая научная дефиниция обнаруживает в конце концов фигуральную “подкладку” (это либо возведение частного к общему или трансформация общего в частное, либо описание вместо называния, либо проекция одного на другое и т. д. – у всех этих операций есть точные названия на языке риторики). Так что… считать ли науку областью только и исключительно логики – это еще вопрос.
На протяжении всего “архаического” периода риторики отношения ее с логикой были вполне и вполне миролюбивыми (это отчасти объясняется тем, что одна из первых систематизации риторики и одна из первых систематизации логики принадлежат одному и тому же автору – Аристотелю, надолго подружившему риторику с логикой). А потому утверждать, что логика обязывает к точности употребления языка, в то время как риторика – к неточности, значит разрывать естественные связи, издавна существовавшие между этими двумя областями познания. Ю.М. Лотман пишет в этой связи: “…ошибочно риторическое мышление противопоставлять научному. Риторика свойственна научному сознанию в такой же мере, как и художественному. В области научного сознания можно выделить две сферы. Первая – риторическая – область сближений, аналогий и моделирования. Это сфера выдвижения новых идей, установления неожиданных постулатов и гипотез, прежде казавшихся абсурдными. Вторая – логическая.
Здесь выдвинутые гипотезы подвергаются проверке, разрабатываются вытекающие из них выводы, устраняются противоречия в доказательствах и рассуждениях. Первая – “фаустовская” – сфера научного мышления составляет неотъемлемую часть исследования и, принадлежа науке, поддается научному описанию.
<…>
Творческое мышление, как в области науки, так и в области искусства имеет аналоговую природу и строится на принципиально одинаковой основе – сближении объектов и понятий, вне риторической ситуации не поддающихся сближению. Из этого вытекает, что создание метариторики превращается в общенаучную задачу, а сама метариторика может быть определена как теория творческого мышления”.[9]
Данный подход к риторике нам очень хотелось бы сохранить в нашем учебном пособии, где риторика именно и трактуется как наука, связанная с творческим мышлением,
Исторически риторика тоже отнюдь не была наукой о фигуративной речи. Более того, риторика и понималась, скорее, как наука о точной, нежели как наука об украшенной речи, И в историю научного мышления она должна была войти не в качестве учения о том, чем украшать речь, но в качестве совершенно особой области знаний о том, каким образом передавать и хранить информацию.
Увы, история научного мышления распорядилась иначе. Одна из самых упорядоченных научных дисциплин, имевшая универсальный характер и заранее ответившая на многие из вопросов, которые только по недосмотру впоследствии снова возникли перед человечеством, риторика фактически совершила одну из красивейших во все времена акций самоуничтожения ” замкнувши линию исследований, начатых ею же, в круг и оставшись вне этого круга (“…последние риторы проявили робость перед последствиями открытия, сделанного ими интуитивно!”)[10].
Дело в том, что риторика взяла на себя чрезвычайно масштабную задачу: всесторонне описать характер взаимосвязи между “миром вещей” и “миром слов”, иными словами, показать, как происходит “трансформация” предмета в слово. Более глобальный и глубокий подход к речи представить себе трудно: реальная действительность и “вербальная действительность”, являющаяся результатом переосмысления и преобразования реальной, получили в классической риторике максимально полное освещение с позиций человека, который осуществляет это переосмысление и преобразование и предъявляет его результаты подобным себе. Таким образом, “человек говорящий” (homo loquens) был поставлен в центр риторической концепции в целом.
В этом смысле риторика возложила, на себя контроль за всеми стадиями процесса трансформации предмета в слово.
За начало этого процесса отвечал первый раздел классической риторики под названием инвенция – раздел, в котором педантично рассматривалась процедура отбора материала для будущего сообщения. Речь шла прежде всего отнюдь не о “языковом материале” – речь шла о предметах реальной действительности, часть которых предлагалось выбрать из всего предметного многообразия, мира, а выбрав, отграничить от прочих, чтобы в дальнейшем перейти к их изучению как целого: во-первых, по отношению к “другим предметам”, оставшимся в стороне после отбора, и, во-вторых, изнутри.
Инвенция предлагала говорящему систематизировать собственные знания по поводу отобранных им предметов, сопоставить их с наличными на данный момент времени знаниями других и определить, какие из них и в каком количестве должны быть представлены в будущем сообщении.
Иными словами, инвенция как раздел риторики, поставив во главу угла предмет, обеспечивала, таким, образом, доброкачественность предметного содержания сообщения.
Второй раздел классической риторики – диспозиция, получив в свое распоряжение уже “готовый к употреблению” предмет, превращал его в понятие и помещал в систему других понятий. Понятия становились объектом логических и аналогических процедур. Они определялись, делились, сочетались между собой, сополагались и противополагались.
Диспозиция призвана была гарантировать чистоту использующихся говорящим понятий и соблюдение правил оперирования ими. Разного рода злоупотребления в этой связи регулировались многочисленными законами и правилами, нарушения которых могли привести к логическим ошибкам от них тоже страховала диспозиция.
Наконец, диспозиция предлагала модели расположения понятий в составе единого речевого целого и следила за тем, чтобы от начала до конца сообщения понятия корректно перемещались из одной части целого в другую.
Таким образом, центральное место в практике диспозиции занимало понятие: диспозиция гарантировала доброкачественность понятийного аппарата говорящего.
Третий раздел классической риторики – элокуцня, давал говорящему возможность широко воспользоваться самыми разнообразными возможностями фигурального выражения – в дополнение к тем прямым, которые предлагала диспозиция. Элокуция открывала перед говорящим область паралогики. Те же самые процедуры, которые были запрещены с точки зрения логики и считались паралогическими (то есть ошибочными с точки зрения логики), приобретали здесь новый смысл: негативное использование законов логики v. преобразование их в законы паралогики создавало смысловые эффекты необыкновенной силы.
Эти эффекты были каталогизированы в виде многочисленных тропов (трансформаций значений) и фигур (трансформаций структур). Используя богатейшие возможности естественного языка, паралогика существенно расширяла логическую практику и сильно обогащала ее. Не случайно элокуцию принято считать античным учением о стиле: именно здесь на практике были четко противопоставлены ordo naturalis и ordo artificiaus, то есть сообщения,, построенные по “естественным” законам и по “искусственным” законам (разумеется, если не вкладывать в слово ”искусственный” негативного содержания, которое у этого слова появилось лишь впоследствии).
Сообщение, строящееся по ‘”искусственным” законам, предполагало присутствие личности “преобразователя” языка, полно реализующего заложенные в языке возможности. Соответствующая функция языка получила в работах уже современных нам исследователей название “риторической”, или “поэтической”, функции языка. Мы будем пользоваться первым термином (риторическая функция), вкладывая, в него; однако, более широкое содержание (см. ниже).
Стало быть, тем, вокруг чего строилась элокуция и что естественным образом завершало преобразование исходного предмета, было слово: отныне слово начинало жить самостоятельной жизнью как один из элементов вербального мира.
Таким образом, реальная действительность трансформировалась в сообщение, в вербальную действительность, а риторика становилась репрезентантом модели, впоследствии широко известной, например, в лингвистике как семантическая модель:
(диспозиция) понятие |
предмет (инвенция) | слово (элокуция) |
Однако здесь риторика не останавливалась: два следующие ее раздела предполагали обучение тому, как представить речевое целое слушателям (будем помнить, что риторика ориентировалась прежде всего на устную, ораторскую речь) и как сохранить его в памяти.
Акция, четвертый раздел риторики, отвечала за пластическое решение произносимой речи. В риторике внешнему поведению оратора всегда придавалось большое внимание. Оратор должен был, как это называлось бы на современном языке, “хорошо смотреться”, то есть производить благоприятное впечатление на публику как манерой речевого поведения, так и внешним своим видом.
Понятно, что отсутствие заботы еще и об этом могло бы свести на нет все прочие усилия говорящего. Акция была призвана обеспечить необходимые удобства в освоении предлагаемого говорящим материала. Поэтому речь его должна быть мерной, продуманной с точки зрения, например, силы звучности, уровня высоты тона, количества и длительности пауз, иными словами, просодически (“произносительно”) грамотной, с одной стороны; и кинесически убедительной, то есть сопровождаться соответствующими жестами (а также произноситься с учетом позы говорящего), – с другой. В свете этих требований постановке голоса, выработке осанки, овладению необходимым набором кинесических средств при подготовке оратора уделялось далеко не последнее внимание.
Мемория (тренировка памяти) представляла собой, пятый раздел риторики. притом что слова “четвертый” и “пятый” употребляются здесь в количественном, а не в ранговом значении: акция и мемория (в отличие от первых трех разделов) легко могли меняться местами. Этот раздел должен был служить разработке определенной мнемотехники, которая давала возможность полагаться не только на оперативную память говорящего и присущий ему набор энциклопедических знаний, но и на особые приемы запоминания материала, гарантирующие оратору возможность контролировать всю структуру произносимой им речи и при необходимости (в порядке импровизации) подключать сведения из известных ему областей знания, не разрушая целого. Фактически владение меморией должно было обеспечить говорящему постоянную доступность сведении из имеющегося у него “банка данных” и возможность быстро и кстати воспользоваться любым из этих сведений.
Таким образом, одним из наиболее ценных в научном отношении качеств риторики была ее цельность. Разделы риторики отнюдь не представляли собой конгломерата частей, трактующих каждая о своем: все они стояли на общем фундаменте persuasio (греч. peitho), что в наиболее точном переводе звучит как убеждение. Потому-то риторика и определяется часто как наука об убеждении, или как наука убеждать.
При таком взгляде на риторику становится очевидным, что использовать ее действительно можно не только применительно к публичным речам, но и к широкому кругу самых многочисленных и разнообразных ситуаций, в которых собеседники вступают в речевое взаимодействие – будь то выступление перед аудиторией или разговор двух друзей при закрытых дверях; Ведь “убедить” означает прежде всего приобрести союзника. Трудно представить себе, что хотя бы одному из говорящих хотя бы на одну минуту это может быть безразлично.
Persuasio – одна из самых широких категорий классической риторики. Точных границ этой категории установить практически невозможно. Однако вполне возможно указать категории, которые были соотнесены с persuasio и с помощью которых убеждение реализовывалось в конкретных сообщениях. Таких основных категорий было три:
• логос (logos),
• этос (ethos),
• патос (pathos, пафос).
Понятие логоса предполагало средства убеждения, оперирующие к разуму. Так, аристотелевскую риторику принято вообще считать логос-» риторикой еще и потому, что логическим и аналитическим средствам убеждения в ней отводилось весьма заметное место. Два главных средства убеждения, которым Аристотель уделял особое внимание, – это силлогизм (умозаключение от общего к частному по всем правилам) и энтимема (сокращенный силлогизм, в котором процедура умозаключения осуществляется не полностью).
Речь о них пойдет у нас в главе “Диспозиция”. Пока же достаточно сказать, что уже само по себе понятие энтимемы было развернуто как бы с учетом повседневного дискурса. В реальной речевой практике говорящие редко пользуются “логически чистыми’9 умозаключениями, довольствуясь чаще всего энтимемами. (Так, утверждая: “Это из области риторики, так что этого тебе не понять”, я пропускаю суждение о том, что ты не подготовлен по риторике. Мой собеседник, разумеется, сможет “прочесть” энтимему, восстановив опущенный мною смысл.)
Понятие этноса реферировало к средствам убеждения, апеллирующим к нормам человеческого поведения (в том числе и речевого поведения). В этом смысле говорящий, в частности и по Аристотелю, должен “опознаваться” слушателями как “человек достойный” – и в широком смысле этого выражения, и в узком (достойный говорить, достойный, чтобы его слушали). Утверждалось, что личные этические качества говорящего определяют все содержание его сообщения и что слушатели всегда имеют возможность составить себе представление о том, каков эгос говорящего. Во многом в зависимости от этого они и оценивали его сообщение.
Понять, как влияет этос на оценку сообщения, поможет одна из басен датского писателя и драматурга Л. Хольберга, повествующая о состязании в красноречии Аиста и Ястреба, в котором побеждает Аист. Речи, подготовленные ими, одинаково хороши, однако Судья, отметив это, говорит, что судиться, как одинаково хорошие они все равно не могут, поскольку одна из них произнесена невинным Аистом, а вторая – хищной птицей.
Понятие пафоса соотносилось со средствами убеждения, апеллирующими к чувствам.[11]
Суть пафоса состояла в том, что говорящему следовало уметь вызвать в слушателях чувства, которые могли бы повлиять на их мнение. Вопрос же, стоявший перед говорящим в этом отношении, был следующим: должен ли и он сам испытывать те чувства, к которым склоняет присутствующих? И если да, то имеет ли он право “показывать” эти чувства слушателям?
Риторика учила быть искренним, но “обуздывать” пафос и не выставлять его напоказ. Риторически образованный говорящий должен был уметь вызвать нужные чувства в слушателях без того, чтобы быть театральным. Сложность этой установки, кстати, и обусловила довольно забавную судьбу слова ”пафос” в истории человечества: с одной стороны, его впоследствии стали понимать как аффектацию, высокопарность, с другой – как особенную торжественность в ответственных ситуациях.
Правильное обращение с категориями логос, этос и пафос (содержание которых, вне всякого сомнения, было разработано в риторике гораздо полнее, чем здесь представлено) предполагало, что сообщение на всем своем протяжении постоянно контролируется во всех трех аспектах. Переводя разговор на более современный язык, можно, таким образом, утверждать, что риторика фактически закладывала в структуру сообщения такие лишь впоследствии высоко оцененные наукой критерии, как критерий истинности (категория “логос”), критерий искренности (категория “этос”) и критерий релевантности речевого поведения (категория “пафос”).
Еще раз обратим внимание на то, что речь идет о классической риторике, то есть риторике тех времен, когда прочие научные дисциплины (такие, например, как лингвистика или литературоведение) не были представлены в том объеме, который мы знаем сегодня. Потому-то риторике и пришлось взять на себя роль систематической науки, последовательно и подробно описывающей “процесс говорения в целом”: начиная от описания звуков человеческой речи и кончая оформлением высказываний в сообщение и “исполнением” его перед слушателями. В этом смысле риторика была наукой синтетической, то есть соединившей в себя сразу много наук, каждой из которых еще только предстояло развиться в дальнейшем,
Развитие этих наук привело к вариантам “полной” и “сокращенной”, или “редуцированной”, риторики: риторика редуцировалась по мере того, как ответственность за отдельные ее разделы брали на себя новые научные дисциплины. Впрочем, уже в составе самой риторики начали оформляться более крупные, чем пять названных выше разделов, “единства”, отражающие представления ученых о центробежной силе риторики, фактически разносившей ее на части.
В основе этих тенденций лежали представления о том, что риторика в принципе имеет дело с такими процессами, как процесс мышления (1), процесс построения текста (2), процесс его речевого осуществления (3), а говоря еще более схематично – с “материалом” и его “оформлением”.
Осуществлявшаяся таким образом “схематизация” риторики редуцировала ее до двух крупных единств (или двух разделов второго порядка) в соответствии с известным афоризмом Платона: кто ясно мыслит, тот ясно излагает. Цицерон и Квинтелиан, не последние авторитеты в области классической риторики, считали вполне достаточным различать vis ingendi и copia dicendi, или sapientia и eloquentia (искусство мыслить и искусство говорить).
Различие этих двух “компонент” в составе риторики оказалось весьма существенным для дальнейшего ее развития.
Сама возможность редуцировать риторику до двух разделов второго порядка подсказала и пути сепаратного изучения этих разделов. В частности, современная риторика (под какими бы названиями она ни предъявлялась) обычно предлагается либо в так называемом “ерельмановском варианте”, как теория аргументации,[12] либо в виде инвенции и диспозиции (иногда еще акции и мемории),[13] либо в виде только элокуции.[14]
Кстати, алокуции – наиболее, пожалуй, красивому разделу риторики – в этом отношении, как правило, редко везет: сведения из данной области традиционно “выбрасываются” за пределы риторических пособий или сокращаются до минимума. И это несмотря на то, что именно в разделе элокуция сложились представления о том, каков характер речевых средств, которые эффективнее всего приводят к нужной говорящему цели.
Именно элокуция сформировала в своем составе основные приемы косвенного речевого воздействия на слушателя – говорящему предлагался широкий выбор паралогических возможностей, используя которые, он добивался убедительности речи. С другой стороны, именно данный раздел риторики впоследствии вызывал больше всего недоверия к этой научной дисциплине. Критики риторики, “вооружившись” рекомендациями из области элокуции, приводили в качестве примеров пустого украшательства и погони за языковыми эффектами именно тропы и фигуры.
В принципе же риторике не в чем было оправдываться, хотя бы уже потому, что элокуция вовсе не существовала ни как отдельная по отношению к риторике дисциплина (то есть элокуция, в качестве одной из частей риторики, решала, разумеется, те же задачи, что и риторика в целом), ни как декоративная область риторики. Само по себе слово “элокуция” соотнесено с глаголом “eloquof, что означает “я высказываю”, “я излагаю”. И, несмотря на то, что в первоначальной своей редакции риторика вообще не имела отношения к дискурсу, к повседневной речи, польза ее и в этом отношении была осознана уже довольно давно.
Мировоззренчески, концептуально элокуция находилась по отношению к другим разделам в весьма и весьма сложных отношениях. Но даже беглый исторический взгляд на элокуцию позволяет, получить представление о том, что раздел этот, разумеется, не был “третьей стадией” обработки;
материала, как иногда принято его представлять. Элокуция, вместе с инвевдией и диспозицией, присутствовала в акте создания речевого целого, что называется, с самого начала. Она отнюдь не “включалась” лишь на каком-то продвинутом этапе формирования сообщения, когда требовалось “облечь сообщение в слова”. Сообщение, вне всякого сомнения, изначально представляло собой явление речевое, то есть состояло из слов и предложений, упорядоченных вокруг темы.
Другой вопрос, на что, прежде всего, это сообщение было ориентировано – преимущественно на логическое развертывание темы или преимущественно на паралогическое ее представление. Выбор такой действительно ощущался как вполне реальный. А это говорит о том, что риторике удалось уловить главную закономерность человеческого мышления, только впоследствии точно описанную наукой. Закономерность эта хорошо известна и состоит в том, что человеческое мышление двухполушарно, то есть представляет собой результат сложного взаимодействия двух корреспондированных между собой частей. Научные достижения последнего времени показали, что “язык” одного полушария в принципе непереводим на “язык” другого. Однако, поскольку “языки” эти существуют в составе одного целого, обмен между ними, тем не менее, происходит. Этот обмен – процесс установления эквивалентностей, которые в актах мышления могут замещать друг друга.
Отсюда, в частности, следует, что риторика, задолго до развития группы наук, изучающих мышление, начала строительство и этого “моста”, моста от логики к паралогике, и добилась бы в данном направлении еще больших успехов, если бы смогла сохранить единство в себе самой,
Однако история развития риторики свидетельствует о постепенной утрате этого единства. Путь риторики – это путь постепенного смещения интересов в область паралогики, для описания которой у риторики не всегда находились адекватные средства. Внимание риторов интуитивно ориентировалось на элокуцию, причем часто в ущерб инвенции. “Как сказать” становилось со временем важнее, чем “что сказать”: от вещи (res) риторика переходила к слову (verba).
Исторически оформление элокуции в качестве основной области риторики объяснялось, прежде всего, политическими причинами: после падения римской республики (31 г. до н. э.), где красноречие чуть ли не конституционно вменялось в обязанность граждан, оно отошло в распоряжение школьных учителей: именно школьные учителя стали “руководить” риторикой. Проводя занятия по декламации, они намеренно предлагали ученикам так называемый отвлеченный (часто романтический) материал, направляя их внимание исключительно на риторические фигуры, которые подлежали каталогизации и заучиванию.
Речевые фигуры представляли собой формы непрямого воздействия на аудиторию, в силу чего (как об этом будет сказано ниже) построенные из них высказывания фактически не могли быть поставлены под сомнение или корректно опровергнуты с помощью обычных речевых операций, базирующихся на логике.
Однако в задачи знатока в области элокуции входил не только отбор нужных ему фигур, но и организация их в некое целое, в составе которого фигуры гармонично расположены относительно друг друга. В речи фигуры не должны были ни ‘”торчать” (то есть опознаваться, бросаться в глаза как фигуры при первом же предъявлении!), ни “висеть” (то есть восприниматься как нечто добавленное сверх необходимости, “дал красоты”) Фигурам следовало занять в речи настолько естественное место, чтобы речь была без них немыслима.
Понятно, что овладеть фигурами требовалось как в принципе – поняв их место и функции в языке, так и конкретно каждой из них – уяснив для себя “принцип работы” именно данной фигуры в отличие, скажем, от всей совокупности прочих фигур. При этом опытный оратор должен был действительно хорошо представлять ^себе всю совокупность фигур. Стало быть, задача была отнюдь не из легких.
Следует еще раз со всей настойчивостью подчеркнуть, что восприятие фигур как чего-то внешнего по отношению к языку никогда не было особенно свойственно риторике. Даже на ранних этапах становления этой науки фигуры рассматривались как органическое свойство языка, как одна из по праву принадлежащих ему областей, без которых язык (и особенно живой язык) немыслим. То есть речь изначально шла не о том, чтобы “делать фигуры из языка”, но о том, чтобы, находя фигуры в языке, использовать их как можно эффективнее, а именно ~ при их посредстве делая сообщение наиболее точным.
При всей своей нормативности риторика отнюдь не была стерильной наукой, одобрявшей лишь речевое поведение в соответствии с правилами. Концептуальное совершенство риторики было таково, что возможные “нарушения правил” были тоже гениально предусмотрены ею. Сосуществование в составе одной концепции логики и паралогики базировалось не на том, что высказывание можно осуществить как с помощью лотки, так и с помощью паралогики, паралогические средства использовались тогда, когда информация просто не могла быть передана по-другому.
Именно это и дало возможность поздним исследователям (подчеркнем это еще раз) ввести понятие “риторической функции” языка, к которой мы обещали вернуться. Здесь удобно дать определение этой функции: в дальнейшем мы будем придерживаться именно его. Риторическая функция понимается здесь как функция паралогического использования языка для передачи информации, которая не может быть передана логически. Что касается тропов и фигур, то роль их применительно к повседневному дискурсу будет описана в главе “Элокуция”.
Рассматривать процесс отхода риторики от “линии инвенции” в сторону “линии элокуции” как процесс деградации этой науки ни в коем случае не следует. Не только потому, что в конце концов любая наука вольна выбирать объект исследования, исходя из собственных потребностей. И даже не только потому, что инвенция и диспозиция (в отличие от элокуции) едва ли не с самого начала служили двум госпожам – логике и риторике, постепенно все очевиднее смещаясь в направлении к первой.
Разумеется, риторика как целостная система представлений не была результатом единичной мощной мыслительной акции: она складывалась постепенно и стала целостной научной концепцией лишь на исходе длительного периода становления. Неудивительно поэтому, что процесс в целом был связан с медленной специализацией каждого из разделов риторики, со все более точным определением целей и задач каждого из разделов.
Элокуция, будучи разделом, связанным прежде всего с “миром слов”, то есть с творческими потенциями языка, естественно, начинала рассматриваться как наиболее продуктивная (и наиболее “своя”!) область риторики. Если характер и количество логических ошибок действительно поддавался каталогизации и, так сказать, непротиворечивому описанию – то есть мог быть представлен в виде ряда правил, нарушение которых приводит к тому, что сообщение становится непонятным или неистинным, – то характер и количество эффектов, возможных при креативном использовании тех же паралогизмов, предсказать оказалось практически невозможно.
Элокуция ни в коем случае не оказалась противопоставленной диспозиции, напротив, отчетливо обозначилось, что общего между двумя этими разделами риторики гораздо больше, чем изначально предполагалось. Фактически одни и те же отношения между понятиями и суждениями просто могли работать “в разные стороны”, порождая в одном случае отрицательное, в другом – положительное качество. Элокуция фактически взяла на себя ответственность за реабилитацию языка как “живого” образования, в противовес языку как набору желательно однозначных элементов.
С другой стороны, диспозиция и элокуция апеллировали и к одним и тем же операциям с понятиями и суждениями: градация, сопоставление, выведение одного из другого и т. д. Только совершать такие операции в первом случае запрещалось, во втором, напротив, полагалось.
Понятно, что наука, в которой по поводу одних и тех же явлений давались прямо противоположные рекомендации, не могла оставаться тождественной себе: разрываемая внутренним противоречием необыкновенной силы, она должна была либо погибнуть, либо трансформироваться. Причиной такого поистине трагического положения стал, видимо, тот необыкновенно высокий научный уровень, которого риторика достигла: открытие, сделанное ею, есть открытие чуть ли не буддистского толка. Если “нет разницы” между ошибкой, с одной стороны, и открытием” с другой, если одни и те же действия приводят к прямо противоположному результату, в то время как прямо противоположные действия – к одному и тому же, понятно, что развивать такую логическую закономерность было бы просто опасно: в конце концов, сама необходимость науки, предлагающей такие закономерности, оказалась бы под сомнением.
Таким образом, собственно логические (или, точнее говоря, имеющие отношение к логике) операции (с обслуживающими их разделами инвенции и диспозиции, однако в первую очередь все-таки диспозиции) отошли к логике; в распоряжении риторики осталась элокуция. Потеряв связь с диспозицией, элокуция, выступающая теперь как риторика в целом, вынуждена была уступить диспозиции и такие категории, как perspecuitas (ясность мысли) и aptum (языковая целесообразность). Делясь с грамматикой, пожертвовала ей puritas (грамматическую правильность) и осталась, в конце концов, с тем, что мог предложить раздел omatus (художественность, красота).
В этом качестве, то есть в качестве сильно редуцированной элокуции, риторика как раз и подверглась нападениям со всех сторон, несмотря на то, что по законам самой же риторики судить о целом по части – значит совершать логическую ошибку. Как бы “суверенно” ни существовал впоследствии раздел элокуция, сложился он не сам по себе, а в составе соответствующей научной дисциплины, то есть восприниматься он должен был лишь по отношению к другим разделам риторики, как минимум по отношению к “Инвенции” и “Диспозиции”.[15]
В таком состоянии вторая половина XX в. и получила риторику: интерес к ней возник как интерес к территории, на которой, может быть, есть чем еще поживиться. Признанной временной границей “второго рождения” риторики считаются 60-е годы нашего столетия. Именно тридцать лет назад риторика была вновь открыта как чрезвычайно перспективная наука и с тех пор продолжает интенсивно разрабатываться.
Риторике не удалось сохранить цельность: разделы ее, в прошлом входившие в состав одной науки, “разошлись в разные стороны”. Теорию аргументации (инвенцию и диспозицию) приняла в свои объятия теория коммуникации; элокуция встретила радушный прием у семиотики, науки о знаках и знаковых системах.
В принципе полного описания задач современной – “новой”, “общей” риторики[16] в настоящее время не существует. Риторика со всей очевидностью утратила нормативный характер, поэтому авторы сегодняшних учебных пособий, как уже указывалось выше, в каждом конкретном случае сами определяют объем и характер сведений, которые имеет смысл передать студенческой аудитории.
Уровень этих пособий, как в России, так и в Европе (куда автора данного пособия забросила, точнее, перебросила судьба) весьма различен, однако, справедливости ради, следует заметить, что “риторическая традиция” в Европе не прервалась столь роковым образом, как это произошло в России: риторика в Европе была и остается одним из стабильных курсов в обучении ‘”новых поколений”.
Причем здесь риторика изучается как в плане истории классической риторики, с более или менее подробным представлением имен и концепций (^сто далекого) прошлого, то есть собственно научно, так и в плане современной риторики, ориентированной на обучение “приемам письма” (представленным тоже в разной степени), то есть собственно практически.
В данном учебном пособие сделана попытка некоего симбиоза классической (теоретической) и современной (теоретической и практической) риторики: автор видит свою задачу отчасти в том, чтобы преодолеть разрыв “риторической традиции”, попытавшись объединить требования к сообщению, принятые в классической риторике, с рекомендациями и пожеланиями “неориторов”. Автор надеется, что читателям удастся почувствовать эту преемственность.
В современной поэтике и семиотике термин “риторика” употребляется в трех основных значениях: лингвистическом – как правила построения речи на сверхфразовом уровне, структура повествования на уровнях выше фразы; б) как дисциплина, изучающая “поэтическую семантику” – типы переносных значений, так называемая “риторика фигур”; в) как, “поэтика текста”, раздел поэтики, изучающий внутритекстовые отношения и социальное функционирование текстов как целостных семиотических образований. Этот последний подход, сочетаясь с, предыдущими, кладется в современной науке в основу “общей риторики” (Лотман Ю.М. Указ соч., с. 167).
ГЛАВА 2. ИНВЕНЦИЯ
Инвенция (в переводе на русский язык – изобретение) есть искусство добывания и предварительной систематизации материала.
Как раздел риторики инвенция предполагала разработку проблематики, связанной с предметной областью речи, а именно с тем, о чем пойдет разговор.[17]
В первой главе, в ходе краткого обзора пяти разделов риторики, уже говорилось, что инвенция, по сравнению с другими разделами, наиболее тесно связана с “миром вещей” и в этом смысле фактически является переходом от неречевой действительности к речевой. Искусство добывания материала, таким образом, предполагало прежде всего введение в речевой оборот некоторого количества фактов, почерпнутых в реальной действительности.
Именно так и поступает любой говорящий: мотивации, которые заставляют его прибегнуть к сообщению, следует искать за пределами языка. В повседневной реальности мы говорим о тех предметах и явлениях окружающего нас мира, которые, с нашей точки зрения, этого заслуживают. Инициация сообщения всегда предполагает, что отбор некоторой группы предметов и/или явлений уже предварительно осуществлен.
Так, только в редких случаях я могу предложить кому бы то ни было “поговорить о чем-нибудь”. Но и такое предложение – даже если я настолько безрассуден, что сделаю его! – будет фактически означать, что у нас (то есть у моего партнера и меня) есть, по крайней мере, несколько тем, которые гипотетически могли бы стать предметом нашего внимания. Однако это не будет означать, что я приглашаю партнера к процессу “производства слов” как таковому.
§ 1, Мотивы отбора “фрагментов действительности”
Механизм отбора “фрагментов действительности” – предметов и/или явлений, по поводу которых происходит речевое взаимодействие в повседневной коммуникации, не освещался в разделе инвенция напрямую. Дело в том, что риторика сформировалась (и на это в дальнейшем неоднократно придется ссылаться) в ориентации на судебные речи, как наука, обслуживающая потребности судопроизводства.[18] Иными словами, “предметная область” риторики (в данном случае – давенции) была изначально весьма и весьма четко обозначена. Вопроса, “о чем” говорить, стало быть, не возникало.
Тем не менее косвенным образом обращения говорящих к тому или иному “фрагменту действительности” были все-таки типологизированы. Причем соответствующая типология возникла на базе философии. Типология эта базируется на такой категории, как интерес. Примечательно исходное, латинское, значение этого слова. Interest в переводе с латинского означает важно. Именно это значение и задает вектор в изучении интереса к тому или иному объекту или явлению действительности.
Иметь интерес к чему бы то ни было изначально идентифицировалось с ощущением “важности” этого ^его-то” в жизни общества. В хорошо известном риторам трактате Гельвеция “Об уме”, в частности значилось:
“Если физический мир подчинен закону движения, то мир духовный не менее подчинен закону интереса. На земле интерес есть всесильный волшебник, изменяющий в глазах всех существ вид всякого предмета”. В частности, из этого высказывания следовало, что причиной любого действия, совершаемого нами, является интерес.
Риторика как наука о речевых действиях, вне всякого сомнения, не могла рассматривать в качестве причины речевых действий что-либо иное/чем интересы. А стало быть, уже на ранних этапах становления риторике пришлось учитывать и различные виды интересов, вызывающих те или иные речевые действия. Виды эти не были систематизированы подробно. Речь шла прежде всего о различении интересов по уровню их широты. На основании данного классификационного критерия выделялись такие виды интереса, как общественный, групповой и индивидуальный.
Именно эти виды интереса ” в той степени, в какой они были присущи отдельной личности, – и диктовали обращение оратора к той или иной теме. Дифференциация тем на “масштабные” и “мелкие” ведет свое начало именно отсюда.
Иногда утверждается, что применительно к ораторскому искусству античность не знала такого понятия, как индивидуальный интерес. Речь, произносимая говорящим, с этой точки зрения, не была “речью от себя”. Однако, не вдаваясь в длительные дискуссии, заметим, что дело, видимо, обстояло не совсем так. Античность была временем, когда, по словам выдающегося русского ученого АФ. Лосева, личность прекрасно умела “координировать” собственные интересы с интересами общества. Поэтому, Говоря “от лица общества”, оратор тем самым говорил и от своего имени тоже. В этом, может быть, и заключается секрет того недостижимо высокого уровня, какого публичная речь достигла в соответствующие времена. Более полного совпадения личных интересов с общественными история человечества впоследствии не знала.
Отсюда и рекомендация классической риторики, в соответствии с которой обращение к теме всегда мотивируется (и должно быть мотивировано) социальным интересом. Только в этом случае оратора ожидал успех.
Если придерживаться данной рекомендации, то, видимо, можно утверждать, что успех любого речевого взаимодействия тоже зависит от того, какого рода интересы движут собеседниками. Интересы эти со всей очевидностью должны быть общими.[19] Сколько бы я ни убеждал моего партнера по речевой коммуникации в том, что многозабойное бурение интересная тема, сколько бы ни аргументировал интересность этой темы, в частности ссылками на то, что при разведке крутопадающих залежей многозабойному бурению просто нет альтернативы, вероятность пробуждения в моем собеседнике острого интереса к этой теме остается ничтожно малой. Кроме того единственного случая, когда мой собеседник – бурильщик и, стало быть, “сооружение скважин с ответвлениями в виде дополнительных стволов, направленно отбуренных от основного ствола скважины” (а именно так определяется многозабойное бурение в энциклопедических словарях) составляет для него смысл жизни.
Таким образом, предмет, который “движет мною” как говорящим, должен, по крайней мере, попадать в ноле внимания слушателей. Понятно, что чем менее индивидуальный интерес представляет предмет, тем больше потенциальных собеседников находится в моем распоряжении и тем больше вероятность того, что случайно выбранный мной кандидат в собеседники захочет поддерживать предлагаемое ему речевое взаимодействие.
Однако, если бы данная закономерность действительно формулировалась так просто, инвенция, может быть, и вообще была бы не нужна: достаточно было бы порекомендовать любому говорящему выбирать предмет, соответствующий общественному, в худшем случае – групповому интересу, и успех коммуникации обеспечен. Но рекомендации такой инвенция тем не менее, не давала,
Объяснялось это прежде всего тем, что предложенная выше закономерность отнюдь не определяла уровня продуктивности речевого контакта. Дело в том, что предмет, применительно к которому наблюдается общественный интерес, далеко не всегда известен говорящему в той же степени, в какой ему обычно известен предмет его индивидуального интереса. И если по поводу того же многозабойного бурения, составляющего предмет моего личного интереса, я могу говорить часами напролет, то по поводу такого “предмета” общественного интереса, как моральный облик президента Соединенных Штатов Америки, моей речевой энергии может хватить не более чем на пять минут. Сомневаюсь также, что в течение этих пяти минут мною будут высказаны какие-либо действительно заслуживающие внимания соображения, за которые мне всю оставшуюся жизнь хотелось бы нести персональную ответственность.
Здесь-то и приходит на помощь инвенция с ее опытом корреспондирования индивидуального и общественного интереса. Инвенция, в частности, учит: любой говорящий имеет сильные стороны в том, что касается владения определенной предметной областью. В этом случае главной его задачей становится прежде всего определить, какое место данная предметная область занимает относительно предметных областей, приковывающих к себе общественный интерес.
Шансов переоценить общезначимость многозабойного бурения у меня, например, нет. Это означает, что мне как говорящему с самого начала следует отдавать себе отчет в том, что судьба распорядилась мною достаточно “экономно”: предметная область, в которой я силен, принадлежит к разряду крайне узких. Если это действительно так, то возможностей “сопрячь” область моего индивидуального интереса с областью интереса общественного у меня маловато. А потому мой удел, на первый взгляд, – выбирать аудиторию, представляющую определенные групповые интересы (скажем, аудиторию бурильщиков), или собеседников, индивидуальные интересы которых совпадают с моими.
Таким образом, вопрос о выборе ^фрагмента действительности” как предмета разговора превращается в вопрос о выборе аудитории. Именно аудитория становится той “средой”, в которой может или не может существовать мой “предмет”. А значит, минимум представлений об аудитории, который от меня требуется прежде чем я начну говорить, – это осознание того, до какой степени в принципе данная аудитория является пригодной для меня “средой”.
Уже здесь может показаться, что я с моим многозабойным бурением совсем безнадежен и что у меня нет никакой возможности приспособить предмет моего индивидуального интереса к интересу общественному. Однако вывод этот весьма преждевременный: инвенция тем и была хороша, что не предполагала безнадежных ситуаций. И более того: спасение мое, с точки зрения инвенции, могло быть не в том, чтобы найти одного-двух понимающих меня бурильщиков в пестрой уличной толпе, но в том, чтобы всего-навсего – взглянуть на ситуацию трезво. А именно так: предмет моего индивидуального интереса, в том виде, в котором предмет на данный момент существует для меня, “несъедобен”.
Оговорка с использованием курсива имеет в данном случае первоочередное значение, поскольку, в сущности, здесь инвенция и начинает/работать в полную силу. Ибо тот вид, в котором предмет на данный момент существует для меня, определенно не есть единственный вид, в котором он в принципе для меня может существовать.
Хитрость здесь отнюдь не в том, чтобы, популярно объяснив прелести многозабойного бурения “широким массам”, заставить их полюбить “сооружение скважин с ответвлениями в виде дополнительных стволов”: таких романтических задач инвенция перед собой никогда не ставила, видимо; понимая, что с любовью к сооружениям скважин надо родиться. “Хитрость” же состояла в том, чтобы, не перевоспитывая аудитории, изменить вид предмета, причем изменить его не столько для аудитории (для нее предмета этого пока так и так нет!), сколько для меня самого.
Рекомендация эта скрыто реферирует к той особенности индивидуального интереса, которая впоследствии получила название “профессионального кретинизма”. Уже в древние времена было замечено, что человек, “захваченный” той или иной темой, обязательно является и носителем индивидуального стереотипа в том, что касается данной темы. Иными словами, тема существует в его сознании в раз и навсегда “зафиксированном” виде и способна воспроизводиться только так, как она уже многократно воспроизводилась, то есть без учета времени и места, характера слушателей и т. д. “Это интересно для меня” начинает значить, что “это интересно вообще”.
Поразительно, но подлинные знатоки в той или иной узкой области знаний, как правило, хуже всего могут представить свою область знаний посторонним. Эти подлинные знатоки практически неспособны варьировать содержание интересующей их предметной области, ибо данная область становится для них “неприкосновенной”, “священной”. А это и проявляется в том, что освещаться она может исключительно в тех же самых выражениях, которые однажды были (может быть, даже успешно!) найдены для нее.
Между тем, очевидно, что применительно к разным категориям слушателей должны существовать разные способы развертывания одной и той же темы. И это не столько потому, что разные категории слушателей в разной степени проявляют интерес к теме. Гениальным открытием инвенции было то, что уровень общественного интереса к той или иной теме есть прежде всего вопрос градуирования.
Как это понимать? Следующим образом: общественно неинтересных тем не существует ” существуют лишь неправильно градуированные темы. Например, меня, как представителя так называемого широкого социума, не интересует месса ди воче, поскольку в моей персональной жизни месса ди воче не только не является предметом моих забот, но и просто не занимает никакого места: я вообще не знаю. что это такое. А потому приглашение меня к разговору о месса ди воче поставит меня в тупик: приглашение такое я могу принять из любопытства, но не по причине индивидуального интереса к теме. Значит ли это, что меня вообще не следует приглашать к разговору о месса ди воче? Определенно нет.
Есть некоторая вероятность, что, например, итальянское бельканто интересует меня чуть больше, чем месса дн воче: я, по крайней мере, знаю, что итальянское бельканто есть вокальный стиль. Однако приглашать меня к обсуждению итальянского бельканто тоже небезопасно: я могу сослаться на неосведомленность в данной области знаний и не принять приглашения. Итальянское бельканто не является в моей жизни вопросом первостепенной важности. Получается, что к разговору об итальянском бельканто меня тоже не имеет смысла приглашать? Воздержимся от ответа: нег, не имеет, и попробуем продвинуться еще немного дальше.
Проблема возможностей человеческого голоса меня, опять же, как представителя социума, в первую очередь, конечно, не волнует, однако сказать, что проблема эта находится за границами моих интересов вообще, было бы неправильно. Так, я с интересом могу выслушать сообщение о том, что можно “сделать” с помощью голоса. Более того, я, скорее всего, даже попытаюсь и сам “сделать” что-нибудь подобное. Видимо, я приму приглашение к разговору о возможностях человеческого голоса, правда, только в том случае, если мне на момент этого разговора вообще нечем будет больше заняться. Следует ли приглашающему терпеливо ждать, когда такой “момент праздности” наступит в моей жизни? Оставим пока и этот вопрос без ответа.
Зададим себе лучше вот какой вопрос: почему меня интересуют возможности человеческого голоса, пусть даже только хоть в какой-то степени? Ответ очевиден: потому что меня вообще интересуют возможности человека (обоснования данного положения предъявлять, видимо, ни к чему). Разумеется, это не означает, что я очертя голову брошусь участвовать в разговоре “Давайте обсудим возможности человека!”, поскольку возможности человека интересуют меня вообще-то в проекции на конкретного человека, то есть, например, на меня самого (если поблизости в данный момент нет более подходящей и интересной для меня кандидатуры, которая в принципе легко может оказаться поблизости, но данный вопрос мы оставим в стороне).
Итак, если мне, скажем, в не слишком неблагоприятной обстановке (например, не в вагоне метро, когда я приготовился к выходу) задан вопрос, могу ли я, начав говорить очень тихо, постепенно повысить громкость моего голоса до максимальной и после этого постепенно же вернуться к первоначальному уровню громкости, я буду очень даже не прочь попытаться. Хотя бы только и из так называемого спортивного интереса, то есть из желания узнать, до какой степени это для меня достижимо. Разумеется, попытка, скорее всего, удастся не слишком, но это определенно будет попытка осуществить месса ди воче, которая – после данной попытки – перестанет быть для меня “совершенно чужой” и, может быть, даже покажется крайне интересной.[20]
Тот, кто не осуществил месса ди воче до прочтения сноски, вероятно, все-таки сделал это после прочтения сноски (за исключением, пожалуй, совсем уж серьезных людей, которым легкомысленный автор приносит свои запоздалые извинения). Так что соответствующий вопрос, видимо, можно считать закрытым
Попытаемся понять, что произошло с большинством из нас на протяжении разговора о месса ди воче – приеме бельканто, предполагающем медленный подъем голоса от pianissimo до fortissimo и медленный возврат обратно. Произошло следующее: предмет моего индивидуального (правда, все-таки случайного) интереса каким-то образом превратился в предмет общественного (во всяком случае, читательского) интереса. Допускаю даже, что у читателей возникло странное желание услышать все-таки, как звучит эта пресловутая месса ди воче в профессиональном исполнении.
Вообще же говоря, на наших глазах чужое для нас понятие было риторически (инвенционалъно) градуировано, то есть, представлено серией последовательных ступеней:
В этом и состояла одна из главных рекомендаций инвенции: она касалась того, как индивидуальный интерес может быть “сопряжен” с интересом общественным: нужный говорящему предмет градуируется по вертикали таким образом, чтобы оказаться в поле зрения говорящего, после чего искомая ступень градации (доступная пониманию слушателей) переносится по горизонтали в конкретную – данную ” речевую ситуацию, “с учетом присутствующих” (подробнее о технике этого переноса см. следующий параграф).
Фактически проделанная нами процедура хорошо известна, например, каждому профессиональному журналисту, командированному “далеко от Москвы” с целью написания материала хоть и о том же многозабойном бурении. Журналист понимает, что многозабойное бурение не является
предметом общественного интереса и что его, журналиста, задача – сделать так, -чтобы многозабойное бурение оказалось так предметом общественного интереса.
Путь к этому лишь один: найти ступень, на которой в сознании читателей могло бы располагаться многозабойное бурение.[21]
При этом журналист знает, что ступень такую всегда можно найти и что успех материала будет зависеть от того, насколько правильно эта ступень определена. Ведь следующая за процессом градации “моментальная процедура” переброса надлежащей ступени в читательское сознание тоже, разумеется, может быть удачной и неудачной.
Найденный журналистом уровень градации, например, иногда бывает недостаточным или, наоборот, слишком высоким. В первом случае читатели не примут предмета по причине его чрезмерной конкретности (поговорим о бельканто), во втором – по причине его чрезмерной абстрактности (поговорим о возможностях человека). Чтобы не попасть ни в одну из этих ловушек, инвенция предполагает обращение к таксономическим схемам.
§ 2. Таксономия
Итак, выбор “фрагмента действительности”, о котором должна идти речь в сообщении, прежде всего определяется совместным интересом к данному фрагменту говорящего и слушателей. Если феномена совместного интереса не обнаруживается, вступают в силу правила преобразования индивидуального интереса говорящего в интерес общественный. Рассмотренный нами пример с месса ди воче есть пример, когда все необходимые сведения о соответствующем “фрагменте действительности” находятся в руках говорящего.
Однако, разумеется, столь идеальной ситуация бывает далеко не всегда. Ибо, хотим мы этого или не хотим, осуществить инвенционально корректную градацию можно лишь в том случае, если индивидуальный интерес говорящего подкреплен хорошей его подготовкой в соответствующей области знаний.
К сожалению, сведения, которыми мы располагаем даже по поводу самых обычных окружающих нас предметов, часто вовсе не достаточны, чтобы судить об этих предметах. Причина в том, что со времен античности говорящие заметно утратили способности к таксономии (греч. taxis – построение, порядок и nomos – закон) – учению о принципах и правилах классификации объектов. Сегодня таксономия со всей очевидностью принадлежит науке, но не принадлежит говорящим.
Кардинальным понятием таксономии являлась классификация (иногда само слово “таксономия” метонимически[22] определяется как “классификация”), Если брать слово “таксономия” в современном его понимании, то таксономия определяется как классификация, которая отражает иерархию (взаимосвязь и взаимозависимость) объектов. Договоримся различать таксономию (учение о классификации), с одной стороны, и саму классификацию – с другой.
Кстати, и слово “классификация” неоднозначно: оно означает и процесс классифицирования, и результат этого процесса – конкретную классификацию. Вместо слова “классификация” во втором его смысле (конкретная классификация, перечень, каталог) мы в дальнейшем иногда будем употреблять словосочетание “таксономичесая схема”.
Что касается составления классификаций, или таксономических схем, то человечество отнюдь не изначально было сильно в этой процедуре. Требуется достаточно высокая степень изученности реальной действительности, чтобы действительность эту представить систематически, то есть как единство классов, подклассов, групп и т. д. (не случайно теория видов Дарвина или система химических элементов Менделеева суть завоевания уже позднего времени).
Время сохранило для нас первые попытки древних классификаций (весьма и весьма беспомощных!), предпринимавшихся в “дориторическую” эпоху.[23]
В одной из новелл Х.-Л. Борхеса (“Аналитический язык Джона Уилкинса”), где как раз и обсуждаются проблемы классификаций разных времен, можно найти ссылку на одну из древнекитайских таксономии, которая сравнивается с таксономией героя новеллы, ч.№ “двусмысленные, приблизительные и неудачные определения напоминают классификацию, которую доктор Франц Кун приписывает одной китайской энциклопедии под названием “Небесная империя благодетельных знаний”.
На ее древних страницах написано, что животные делятся на:
а) принадлежащих Императору,
б) набальзамированных,
в) прирученных,
г) сосунков,
д) сирен,
е) сказочных,
ж) отдельных собак,
з) включенных в эту классификацию,
и) бегающих как сумасшедшие,
к) бесчисленных,
л) нарисованных тончайшей кистью на верблюжьей шерсти,
м) прочих,
н) разбивших цветочную вазу,
о) похожих издали на мух.
Эта забавная древнекитайская классификация (о том, до какой степени она виртуальна и виртуальна ли вообще, известно только самому Х.Л. Борхесу) нарушает практически все возможные принципы и правила таксономии и служит замечательным негативным примером прежних “представлений о мире” в Поднебесной Империи. Однако, если и дальше верить Х.Л. Борхесу, представления о мире и впоследствии не стали более “упорядоченными”:
“В Брюссельском библиографическом институте также царит хаос; мир там разделен на 1000 отделов, из которых:
262-й содержит сведения, относящиеся к папе,
282-й – относящиеся к Римской католической церкви,
263-й – к празднику Тела Господня,
268-й – к воскресным школам,
298-й – к мормонству,
294-й – к брахманизму, буддизму, синтоизму и даосизму.
Не чураются там и смешанных отделов, например, 179-Й: “Жестокое обращение с животными. Защита животных. Дуэль и самоубийство с точки зрения морали. Пороки и различные недостатки. Добродетели и различные достоинства”.
Эти блистательные “примеры” показывают нам, до какой степени загадочными могут быть представления об упорядочивающих мир принципах. Кстати, можно вспомнить и кортасаровских героев, наслаждающихся найденным ими манускриптом, в котором мир дифференцирован на “отделы” по признаку цвета: красное, черное, белое… (с чрезвычайно причудливыми рубриками типа “черные минералы” и “животные с черной шерстью”). Для всего же, чему не нашлось цветового определения, используется слово “пампское” (разумеется, с предъявлением “пампских минералов” и “животных с пампскоЙ шерстью”).
Однако если читатель полагает, что подобного рода классификации ушли в область далекого прошлого, то это большое заблуждение. Вот лишь один пример современной классификации: фрагмент оглавления, заимствованный из новейшей книги о культуре речи. Не нужно доказывать, что оглавление как жанр и есть классификация, которая должна отразить перечень вопросов, затронутых в главах, параграфах и т. д.
Пример выгладит так:
§ 4. Поведение полемистов | 426 |
– Не оспаривай глупца | 428 |
– Есть ли свидетели спора | 428 |
– Индивидуальные особенности участников спора | 431 |
Ирония Сократа | 432 |
Национальные и культурные традиции | 435 |
Остается только гадать, что могло бы объединить перечень этих вопросов в нашем сознании, не будь авторами предусмотрительно указано название параграфа: к названию этому, по крайней мере, такие вопросы, как “Есть ли свидетели спора”, “Индивидуальные особенности участников спора” и “Ирония Сократа”, явного отношения не имеют. Что касается последнего вопроса, то и его формулировка могла бы – на таком фоне – звучать иначе.
Короче говоря, прогресс современников в области таксономии не так очевиден, как того хотелось бы. Из личного опыта каждому из нас известно, что классифицировать и даже просто упорядочить, что бы то ни было, есть задача не из легких. Прежде всего, потому, что классификации предполагают действительно четкие представления о том, какова структура признаков интересующего нас объекта (основные признаки, второстепенные признаки, случайные признаки и т. д.), с одной стороны, в какие более крупные классы данный объект включается и какие подклассы он включает в себя, с другой стороны.
Иными словами, таксономия требует установления рангов – они так и называются “таксономические ранги” и фактически представляют собой процедуру правильной градации, то есть последовательное включение класса в класс.
Каждый класс есть таксой, то есть элемент таксономии, для которого характерна своя степень обобщенности. Таксоны выделяются, таким образом, на основании единого принципа классификации (такого единого принципа классификации не просматривается, например, в приведенном выше. фрагменте из древнекитайской энциклопедии: в этом фрагменте множество самых разнообразных оснований для множества самых разнообразных классификаций).
Вот почему идеальная таксономическая схема (классификация)” это одномерная схема, то есть схема, строящаяся вокруг одного классификационного критерия. Существуют, впрочем, и многомерные таксономические схемы, учитывающие сразу группу признаков при классификации объектов. Такие схемы приближаются к топосам (о топосах см. следующий параграф).
В науке различаются так называемые естественные и искусственные таксономические схемы. Различие между, ними заложено уже в их определениях: всякая естественная таксономическая схема включает в себя собственные признаки классифицируемых объектов, всякая искусственная – предполагает вводимый извне принцип классификации.
Например, “естественно” классифицировать человека по линии живых организмов (как, по утверждению многих, высшую ступень их развития) и “противоестественно”, искусственно – по линии социальной значимости (начальник – подчиненный и проч.): во втором случае принцип классификации вводится извне, то есть не заложен в человеке изначально. Иными словами, высшими живыми организмами рождаются, в то время как начальниками становятся (или не становятся!).
Интересно, что классификации, базирующиеся на естественных признаках, представляют собой, как правило, единственно возможную группировку объектов, то есть кошка, например, встроенная в естественную классификацию животных, никогда не попадет в группу пресмыкающихся.
Казалось бы, строить классификации на базе естественных признаков (часто лежащих на поверхности, видимых или, во всяком случае, очевидных!) просто удовольствие – в отличие, например, от искусственных таксономических схем, предполагающих предварительные раздумья о том, по какому бы признаку классифицировать разные виды домашних тапочек. Однако на практике развернуть даже естественную таксономическую схему нам чаще всего удается лишь с большим трудом.
Дело в том, что соответствующими навыками мы не располагаем, причем даже в тех случаях, когда мы знаем (или нам кажется, что мы знаем) то, о чем идет речь. Стоит только представить себе, много ли, например, действительно существенных признаков знакомых нам “предметов” в каждом конкретном случае мы способны назвать, как становится очевидным: требуя точности во всем, что касается таксономии (фактически – досконального знания предмета “вдоль и поперек”!), инвенция отнюдь не преувеличивает ее роли.
Многолетняя работа в студенческой аудитории давала мне возможность постоянно проводить эксперименты в этой области. Например, я предлагал аудитории назвать существенные признаки того или иного “предмета” (в широком смысле) и довольно часто получал весьма забавные ответы.
Вопрос:
Каковы главные признаки кошки?
Синтезированный ответ (составленный из многих единичных);
Кошка – домашнее (бывают дикие) животное с шерстью (цвет может быть разный), с хвостом, на четырех мягких лапках, которое мяукает, мурлычет, привыкает к дому, а не к людям, видит ночью, любит молоко, боится воды.
Примечательно, что из действительно существенных признаков назван в этом синтезированном ответе лишь один – “животное”. Остальные признаки несущественны, то есть не характеризуют кошку как “предмет”. Энциклопедические словари, например (а именно словари призваны дать исчерпывающую характеристику предмета, базирующуюся на существенных его признаках), характеризуют кошку как хищное (1) млекопитающее (2) животное (3) семейства кошачьих (4), этим часто и ограничиваясь, то есть называя в целом четыре действительно существенных признака. Иногда к этим признакам добавляются такие, как: с круглой головой (5), гибким телом (6) и когтями, выпускаемыми при ходьбе (7).
В данном случае перед нами вариант “таксономии кошки”, то есть, фактически, “место” кошки в “предметном мире”. Однако каким образом в принципе научиться выявлять место того или иного предмета в предметном мире и определять действительно присущие ему признаки?
Таксономический способ познания как раз и предполагал ответ на эти вопросы. Он был одним из рекомендованных способов осуществления процесса инвенции и гарантировал, что говорящему удастся понять, в составе каких ‘”предметов” искать интересующий его ‘”предмет”. Базировался этот способ познания на серии тех же самых “ступеней градации”, с которыми мы уже поэкспериментировали, разбираясь с месса да воче.
Понятно, что для того, чтобы выбрать ступень, которую легко перенести на актуальную речевую ситуацию, в распоряжений говорящего должна быть таксономическая схема, показывающая место предмета в составе других предметов, а также демонстрирующая структуру предмета как набор существенных и второстепенных признаков. Таксономическая схема может выглядеть, например, так:
При всей своей внешней сложности ‘”прочитывается” эта таксономическая схема довольно просто, если, например, представить средний ряд в следующем виде:
Перед нами так называемая экстенсиональная (лат. extensio – расширение), или родовидовая характеристика [24] “предмета” по имени Мария” Антуанетта. Понятно при этом, что Мария-Антуанетта последовательно включается во все стоящие над ней классы:
в породу (будучи сиамской),
в род (будучи кошкой)
и в высший род (будучи животным).
Однако понятно также, что сама по себе Мария-Антуанетта не включает в себя всех признаков стоящих над ней классов, то есть:
(порода) будучи сиамской, не является одновременно и сибирской, (род) будучи кошкой, не является одновременно и курицей, (высший род) будучи животным, не является одновременно и незабудкой.
Итак, Мария-Антуанетта вполне может быть охарактеризована как “часть мирозданья” по отношению к другим “”частям мирозданья”, посредством “вписывания” ее (как простого элемента) в сложное целое, то есть экстенсионально. Однако та же Мария-Ангуанетта может быть охарактеризована и интенсионально (лат. intensio – усиление), то есть как сложное целое. В этом отношении Мария-Антуанетта обладает:
индивидуальными признаками (например, капризна!), видовыми признаками сиамской породы (например, гладкошерстна!), родовыми признаками кошки (например, круглоголова!) и признаками высшего рода животных (например, питается готовыми органическими соединениями, а не “синтезирует питательные вещества из неорганических соединений”!).
Заметим, что как “класс” Мария-Антуанетта обладает максимальным количеством признаков, хотя другие классы всеми признаками Марии-Антуанетгы не обладают. Например, отнюдь не все животные является кошками, сиамскими кошками, капризными сиамскими кошками.
Из всего этого следует замечательная таксономическая закономерность, не зная которой, успешно осуществить процесс инвенции невозможно. Закономерность эта состоит в следующем: чем шире берется предмет, тем уже его содержание и тем труднее сделать его предметом общественного интереса. Поэтому, если о Марии-Антуанетте как индивидууме можно рассказать много забавного, то о Марии-Антуанетте как о представителе породы сиамских кошек – чуть меньше, как о представителе кошек – еще меньше, а как о животном – уже почти ничего.
Вот почему, последовательно осуществляя в своем сознании градацию по поводу того или иного предмета в поисках той ступени, на которой предмет попадает в сознание слушателей, мы всегда должны помнить о том, что “попасть в сознание слушателей” отнюдь не означает “попасть в поле общественного интереса”.
Собеседникам неинтересны разговоры на общие темы, им интересны “частности”. Однако опять же не всякие ‘”частности”: легко представить себе, что мне едва ли удастся найти множество заинтересованных участвовать в разговоре на тему “Как капризна моя Мария-Антуанетта!”.
Стало быть, инвенция не рекомендует предлагать слушателям, с одной стороны, чрезмерно узких понятий (Мария-Антуанетта, многозабойное бурение, месса ди воче), с другой – понятий слишком широких (все кошки животные). Первый случай как бы предполагал модель: “извините, ничего не понятно”, второй – модель: “спасибо, все и так понятно”. Непродуктивность обеих вполне очевидна.
Стало быть, нужно держаться “золотой середины”? Увы, вопрос, при внимательном рассмотрении, так просто все же не решается. Попытаемся сопоставить понятия, касающиеся, например, месса ди воче.
Понятие “месса ди воче” предельно конкретное предельно узкое обладающее максимумом признаков | <=> | Понятие “возможности человека” предельно абстрактное предельно широкое обладающее минимумом признаков |
Каким же образом получается, что путь от понятия “возможности человека” к общественному интересу прямой, а от понятия “месса ди воче” обходной?
Ответ, который давала инвенция, звучал так.
Понятие месса ди воче лежит за пределами обыденного тезауруса (словаря) носителя языка, понятие возможности человека – в пределах обыденного тезауруса носителя языка. Любые операции, которые производятся с Понятиями в расчете на слушателя, должны происходить в пределах его тезауруса. Значит, какими бы конкретными (узкими, интересными) ни были понятия, находящиеся за пределами тезауруса слушателя, доступ к ним для говорящего закрыт, то есть пользоваться ими ему не следует.
Исходить ему придется только и исключительно из объема тезауруса слушателя, пытаясь найти какие-либо нужные для себя опоры в составе этого тезауруса. Даже прямая задача пополнения тезауруса слушателя новым понятием решается таким же образом, то есть не Сбрасыванием” понятия извне, но поиском коррелятов в составе того же тезауруса, которые могли бы сделать соответствующий “запрос”. Если ситуация такова, что
1) общее понятие возможности человека, уже находящееся в составе тезауруса слушателей, является для них слишком абстрактным, чтобы вызвать их живой интерес;
2) осуществить процесс конкретизации этого общего понятия можно лишь в направлении месса ди воче (посредством повторной градации, только в обратную сторону) – акция, с точки зрения инвенции, бесперспективная;
то следует найти способ конкретизировать общее понятие возможности человека как-то иначе.
При этом понятно, что такое широкое понятие можно начинать конкретизировать практически в любом направлении, ибо возможности человека многочисленны и многообразны. Так, допустимо предложить конкретизацию в направлении “способность человека к телекинезу” или “способность человека обходиться без пищи и воды”, “способность человека к труду”… Однако все эти направления конкретизации нам практически не нужны: они только уводят нас в сторону от месса ди воче, путь к которой через “способность человека к телекинезу” будет проделать еще сложнее!
В подобных обстоятельствах инвенция предлагает осуществление совершенно специального типа конкретизации общего понятия. Это так называемая апелляция к личным качествам аудитории. Сегодня мы назвали бы такой тип конкретизации/интимизации, то есть приближением предмета/понятия к слушателям. Иными словами, инвенция предлагает работать с тем же общим понятием возможности человека, но только применительно к присутствующим «=> ваши возможности.[25]
После того как техника эта объяснена, предложим несколько моделей того, каким образом инвенция предлагает преобразовывать предмет личного интереса в предмет интереса общественного посредством таксономических процедур.[26]
частное понятие è | ç общее понятие | путь |
1. Регулус в созвездии Льва | звезды (ç небесные тела) ç | гороскоп “Если кто-то из вас родился с желанием господствовать…” |
2. Аффрикаты | (согласные звуки ç) язык ç | местный диалект “Если кто-то из вас произносит “доць” вместо “дочь” и “ноць” вместо “ночь..” |
3 Уравнения Максвелла | (электромагнитное поле ç) электричество ç | магнитные бури “Если кто-то из вас просыпается со страшной головной болью или болью в сердце…” |
Очевидно, что в каждом конкретном случае процедура интимизации предмета/понятия фактически представляет собой то, что условно можно было бы назвать ‘”учетом ‘местных’ особенностей” (то есть, как уже говорилось выше, учетом параметров конкретной речевой ситуации). Очевидно, что обе “стороны” работы с понятием (построение таксонов и интимизация результата градации представляют собой взаимообусловленные процедуры, ни одной из которых нельзя “ограничиваться”).
Однако очевидно также, что собственно “риторическое мастерство” (если, даже против воли автора пособия, вообще вводить такое понятие!) проявляется прежде всего, в умении осуществить интимизацию: таксономия больше напоминает собственно логическую процедуру (как часть логики она и рассматривается сегодня).[27]
Последний таксономический пример, который, может быть, в этой связи имеет смысл привести, – это пример из школьной практики автора, связанный с тем, каким образом ему пришлось приобщиться в школе к теореме Пифагора. Учитель математики изобразил на доске фрагмент карты города, на которой были представлены “дом” и “кинотеатр”. “Официальный” путь от дома к кинотеатру должен был пролегать по двум улицам, находившимся под прямым углом друг к другу, “неофициальный” – через пустырь, напрямую, не делая “угла”.
– Какой из путей вы предпочли бы, если бы опаздывали в кино? – спросил учитель математики: •
– Конечно, через пустырь! – ответил класс. – Так гораздо короче!
– А почему короче?
Ответа на вопрос не последовало, и учитель ответил сам: “Потому, что существует в мире теорема Пифагора”.
Автор до сих пор вспоминает этот эпизод, как случай одной из самых блистательных процедур интимизации, свидетелем которого ему довелось быть.
Применительно же к таксономии осталось сделать лишь последнюю оговорку. Таксономические схемы, представляющие собой результаты последовательно выполненной процедуры градации (движение от частного к общему или наоборот), отнюдь не призваны обременять собой сообщение. То есть инвенция не требует от говорящего эксплицитного представления таксономической схемы в речи. Таксономическая схема нужна, скорее, как этап подготовки к сообщению, как этап упорядочивания говорящим его сведений о соответствующем “фрагменте действительности”,
Потому-то таксономические схемы и служат ориентирами, своего рода путеводными звездами, расположение которых следует учитывать, но которых при этом вовсе ни к чему достигать. Иными словами, рассказывающий о кошке отнюдь не должен монотонно перечислять всех признаков – ни один из них впрямую может и не прозвучать в речи. Однако знать о наличии этих признаков (и в случае необходимости озвучить их) ему вменяется в обязанность, разумеется, в том случае, если “фрагментом действительности”, выбранным им для предъявления в сообщении, становилась “кошка”.
И подобно тому, как хороший художник, даже если он адепт крайнего авангардизма, узнается по “школе” (то есть по возможности/выполнить классический рисунок), хороший оратор узнается по незримо присутствующей в его речи таксономически корректной схеме, скажем, по ее очертаниям, свидетельствовавшим о том, что с ”устройством мироздания” в сознании говорящего все в порядке.
Иными словами, инвенция – в качестве раздела риторики – всерьез озабочена тем, чтобы говорящий строил сообщение с учетом законов таксономии. Только таким образом и может гарантироваться “предметная чистота” высказываний.
§ 3. Топика
Требования к сообщению по части таксономии, предъявляемые инвенцией, отнюдь не были чрезмерными. Однако легко почувствовать, что удовлетворить эти требования не в каждом случае возможно: в конце концов мы делаем сообщения не только по поводу предметов нашего индивидуального интереса (даже если предположить, что по поводу этих предметов у нас не возникнет таксономических сложностей), но и по поводу предметов, “навязываемых” нам извне.
Риторике были хорошо известны случаи “заказных” речей, или сообщений на заданную тему. К сожалению, уже в те времена говорящие не могли позволить себе ограничиться лишь тем кругом сообщений, которые реферируют к предметам их индивидуального интереса: от них требовались (и чуть ли не в основном) сообщения на общественно интересные темы.
Естественно, что в такой ситуации говорящий далеко не всегда мог рассчитывать на то, что он в состоянии “легко справиться” с любой из заказываемых ему общественно интересных тем. Навыки обращения с разнохарактерным материалом, конечно, постепенно вырабатывались, однако без помощи “внешних подпор” в ряде случаев было довольно трудно обойтись.
Функции таких внешних подпор и выполняли топосы.
Топос (греч. topos – место, ср.: топография). Родовое понятие – топика, совокупность топосов (1) или наука о топосах (2).
Впрочем, понять, что такое “топос”, руководствуясь исключительно исходным значением этого слова, довольно трудно. Ситуацию проясняет обращение к латинскому эквиваленту греческого слова. Римляне называли топосы “loci”, или “loci communes” – общие места.
В таком виде топосы оказываются чуть менее загадочным явлением, особенно если вспомнить, что в русскоязычном словоупотреблении существует понятие общего места. Так, давая невысокую оценку сообщению коллеги, я могу позволить себе замечание в том духе, что я, допустим, не узнал из этого сообщения ничего нового, поскольку речь говорящего целиком состояла из “общих мест”. В этом случае я характеризую прозвучавшее сообщение, как сообщение, содержащее в себе только то, что известно всем (или только то, о чем “все говорят”).
Именно наблюдения за тем, что “все говорят”, привело в современности к одному из наиболее распространенных методов обучения иностранному языку. Метод этот называется “ситуативным” и пользуется таким многим известным понятием, как топик. Топиками называются стандартные типы речевых ситуаций, в которых наиболее вероятно попадает говорящий и в которых от него требуется не знание языка вообще, но знание конкретных языковых оборота используемых при речевом контакте данного типа.
В результате, даже не зная иностранного языка, ловкие “говорители” производят впечатление знающих язык, заучив наизусть сотню-другую клише и смело повторяя их в пригодных для них ситуациях (всем нам хорошо знакомы названия наиболее типичных топиков: “На почте”, “На таможне”, “В аптеке”, “В отделе готового платья”, “У парикмахера” и т. д.). Впрочем, аборигенов это чаще всего даже умиляет.
На примере этих современных “топосов” хорошо видно, в чем преимущество топосов как таковых: они не требуют глубоких знаний. То же, чего они требуют, – это известная маневренность говорящего, то есть умение, опознав тип речевой ситуации, быстро приспособить схему к условиям речевого контакта.
В античности наблюдения за тем, о чем (или что) “все говорят”, также закончилось созданием большого количества похожих схем, наиболее употребительных в речи. Схемы эти, подобно сегодняшним топикам, рассматривались как многократно опробованные, а стало быть, удобные и легче всего приводящие к желаемому результату. Отсюда следует, что вопрос “оригинальности” не всегда был первоочередным вопросом в классической риторике.
Современные представления о том, что “оригинально” значит “хорошо”, представления, которые, в общем-то, кажутся нам вполне обоснованными! – находятся, таким образом, в некотором конфликте с установками риторики’ (в частности, инвенции). Между прочим, в наши дни наука (прежде всего теория информации) уже отказывается от принципа “оригинально – есть хорошо”, который в ненаучных кругах все еще продолжает широко исповедоваться.
Так, было отмечено, что для того, чтобы сообщение вообще воспринималось, оно не может представлять собой целиком “оригинального” речевого построения. В любом сообщении, предполагающем слушателя (а сообщений, не предполагающих слушателя, не существует)[28], необходима строгая пропорциональность между “оригинальным” и “общеизвестным”, причем именно общеизвестное гарантирует понимание оригинального.
Эту закономерность, впоследствии хорошо описанную в научной литературе, уловила и риторика. Именно в свете данной закономерности следует воспринимать топосы – тогда они перестают казаться нетворческим балластом, но вполне могут быть рассмотрены, позитивно. Позитивное же их рассмотрение предполагает отношение к ним как к своего рода “рамкам”, в которые могло быть вписано нужное говорящему “оригинальное” содержание.
Вообще говоря, полезная роль “рамки” даже сегодняшней наукой описана еще не вполне внятно и подробно. Тем не менее очевидно, что рамка в большом количестве случаев служит своего рода контейнером для хранения информации, которая, при отсутствии рамки, могла бы просто утратиться, “распылясь” во времени и пространстве. Рамка держит сведения, у которых иначе нет возможности “ощущать себя” как целое, Поэтому именно топосам, может быть, мы и обязаны тем, что информация из области риторики (например, в виде речей известных ораторов) оказалась сохранена.
Однако такой исторический взгляд на топосы, вероятно, все же не был присущ риторике, рассматривавшей (по свидетельствам документов) топосы лишь как удобные схемы, в которые можно было вписывать .каждую очередную речь. Фактически топосы и представляли собой более или менее развернутые рекомендации касательно того, как “подступиться” к предмету, то есть – подобно таксономическим схемам – выполняли роль вспомогательных средств, облегчающих процесс инвенции. И, опять же подобно таксономическим схемам, могли стоять “за кадром”: с точки зрения знатоков риторики, на топосы следовало ориентироваться, но совсем не вменялось в обязанность их использовать.
Чтобы понять этот механизм “ориентации на топос”, можно представить себе Целый ряд аналогичных ситуаций из области повседневной речевой практики.
Мы наиболее легко чувствуем себя в речевых ситуациях, которые хорошо известны нам и даже, может быть, воспринимаются как своего рода “речевые жанры”, то есть знакомые нам модели наиболее частотно проигрываемых речевых сценариев. Так, едва ли кого-нибудь из нас поставят в тупик такие модели речевых взаимодействий, как “прием гостей” (гости должны быть совсем уж “выпадающими из обоймы”, чтобы у нас возникли какие-то затруднения на их счет!), “покупка товаров” (в магазине, на рынке, “с рук”), “посещение врача”, “посещение больного”, “поздравления по случаю юбилея” и др.
В речевых ситуациях такого рода мы неоднократно бывали и следуем соответствующим “моделям”, практически не задумываясь о том, что время от времени от нас и здесь может потребоваться некоторая доля творческой фантазии. Например, тексты наших поздравлений хоть и с юбилеем часто сильно выиграли бы, не рассматривай мы “поздравление по случаю юбилея” как речевой жанр.
Однако рядом с этими речевыми ситуациями существует и небольшое, как правило, количество других ситуаций. Вот они-то действительно могут вызывать у нас серьезные затруднения. Каждому знакомо ощущение неловкости перед неизвестным типом речевого взаимодействия. Неловкость эта может оказаться настолько большой, что человек, прекрасно владеющий даром слова, чувствует себя совершенно парализованным тогда, когда от него требуется неведомая для него речевая стратегия.
В подобных случаях наиболее “нервные” из нас начинают даже разыскивать друзей и знакомых, которые могли бы поделиться с ними представлениями о пережитых ими ”прецедентах”. Вопросы типа “Что бы ты сказал на моем месте?”, “Как, с твоей точки зрения, мне нужно говорить с ним?”, “Знаешь ли ты, что обычно говорят в подобных случаях?” и т. п. представляют собой свидетельства растерянности перед неизвестными моделями речевого взаимодействия.
То, с просьбой о чем мы в таких обстоятельствах обращаемся к друзьям и знакомым, и есть топосы: мы ищем отсутствующий в нашем речевом опыте топос, который, может быть, известен кому-либо из нашего окружения. “Поделиться” же топосом как раз и означает рассказать о том, что говорят” в соответствующих ситуациях или какого рода “общие места” могут быть приложимы к речевому контакту нужного нам типа.
Разумеется, я не посоветую приятелю, впервые самостоятельно устраивающемуся на работу, в ходе разговора с будущим начальником бесстыдно эксплуатировать средства речевой саморекламы, с одной стороны, или замалчивать “выигрышные” эпизоды автобиографии – с другой. Я опишу ему данную речевую ситуацию как ситуацию, предполагающую довольно трудную для исполнения модель взаимодействия, и, может быть, даже дам советы, касающиеся того, каким образом деликатно обозначить в собственной речи некоторые аспекты автобиографии, интерес к которым со стороны собеседника следует стимулировать.
Более того, если мне известен набор хороших речевых клише, пригодных в этой ситуации (типа “меня бы очень устроила работа на полставки, если это не противоречит Вашим представлениям о моей занятости” или “я с удовольствием взял бы на себя и эту часть работы, но боюсь, что пока я не очень готов” и т. д.), я, вне всякого сомнения, передам их нуждающемуся в моей помощи.
То, что получит обратившийся ко мне за речевой консультацией приятель, есть довольно подробный топос, то есть широкий набор правил и формул речевого поведения, подходящих случаю. Понятно, что после такой консультации он будет чувствовать себя в предстоящей речевой ситуации более или менее уверенно.
Именно данное качество – уверенность в речевых ситуациях разного типа (опять же в основном в речевых ситуациях, предполагающих публичные выступления на разные темы) – и призваны были сообщить говорящим риторические топосы.
Например, в “Риторике” Аристотеля было предложено 28 образцов наиболее “ходовых” топосов, притом что уже в его времена их, вне всякого сомнения, насчитывалось гораздо больше. В дальнейшем количество топосов постоянно росло; Причина, разумеется, была в том, что топосы оставались “работающими” лишь в том случае, если они были разнообразными. В противном случае, если на каждом шагу слушателей ‘встречал бы хорошо знакомый топос, риторика, едва ли сохранила бы репутацию науки убеждения.
Техника топоса – это техника “задавать вопросы”. Топика вообще рассматривалась как искусство правильно поставленных вопросов. Здесь следует заметить, что искусство правильно ставить вопрос чрезвычайно высоко ценилось в античности. Уже тогда ни у кого не вызывало сомнений, что отвечать на хорошие вопросы гораздо проще, чем самому их задавать. Потому-то и учила риторика не столько тому, как отвечать на вопросы, сколько тому, как правильно их формулировать и какие формулировки применительно к какому случаю использовать.
Как бы ни забавно звучала такая научная установка сегодня, относиться к проблеме формулировок слишком уж легкомысленно едва ли стоит. На собственном, часто печальном, опыте мы то и дело убеждаемся в том, что задаваемые нами вопросы не всегда влекут за собою ответы.
Нередко спрашиваемый оказывается вообще не в состоянии понять, что нам от него нужно. Ср. “переспрашивания” типа:
Так в чем вопрос-то?
Вы спрашиваете или отвечаете?
Что конкретно вы хотите спросить?
и др.
Но это лишь одна сторона проблемы. Вторая ее сторона – избыточное количество вопросов там, где вообще не требуется вопросов (1), и их недостаткам, где они должны были бы быть заданы (2). Типичные ситуации:
(1)
вопрос к знакомому с хозяйственной сумкой в руках: “Вы в магазин?”,
вопрос к “загорающему” под частично разобранным автомобилем:
“Машина сломалась?”,
вопрос к держащемуся за ручку двери в туалет: “Вы сюда?”;
(2)
частое отсутствие, например, таких вопросов:
“Я Вам не помешаю?”,
“здесь не занято?”,
“Вы позволите воспользоваться телефоном?”
и др.
Наконец, еще одна, третья, сторона проблемы – неуместные вопросы как свидетельство нерелевантности в оценке речевой ситуации, причем часто ситуации довольно стандартного типа. Группа примеров:
(при сообщении о предстоящей свадьбе) Ты беременна?
(при рассказе о работе) Сколько получаешь?
(при рассказе о счастливой жизни с мужем) Не пьет?
и т. д.[29]
Подобные речевые просчеты, с которыми приходится сталкиваться чуть ли не ежедневно, свидетельствуют о том; что внимание риторики к формулировкам вопросов ни в коем случае не было праздным. К сожалению, о том, следствием чего является столь высокая степень беспомощности в искусстве задавать вопросы, задумываются редко, А между тем беспомощность такая свидетельствует лишь об одном: о непонимании самого механизма вопроса, о непонимании назначения вопросов как таковых.
Назначение вопросов, с точки зрения риторики (инвенции), – установление границ речевой ситуации, с одной стороны, и установление в этой связи границ интересующего нас предмета – с другой. Что же касается риторических топосов, то они как раз и представляли собой систему грамотно заданных вопросов, при ответе на которые говорящий:
а) не выходит за пределы текущей речевой ситуации;
б) сообщает релевантные сведения о соответствующем “фрагменте действительности”;
в) точно располагает данный “фрагмент действительности” по отношению к прочим “фрагментам действительности”;
г) отделяет главное от второстепенного;
д) структурирует сообщение наилучшим (естественным) образом;
е) не обременяет сообщения лишними сведениями;
ж) исключает пропуск необходимых для понимания сообщения моментов;
з) предвосхищает появление само собой разумеющихся вопросов слушателей.
Представления об одном, дошедшем до нас почти без изменений, классическом топосе риторики дает всем нам хорошо известная “схема описания события”. При ориентации на нее я обязан обратить внимание на следующее:
что это за событие,
где произошло событие,
когда произошло событие,
как произошло событие,
почему произошло событие.
Это довольно короткий топос, дающий возможность “ничего не забыть” из действительно существенных моментов. Однако данный топос принадлежит к числу простейших и представлений о по-настоящему развернутых топосах (состоящий из множества вопросов) не дает.
Тем не менее с топосов именно такого рода и начиналась топика. Тут и становится понятным исходное значение слова topos” – место. Инвенция, кроме всего прочего, была и практикой нахождения в составе речи “мест”, применительно к которым можно поставить типичные вопросы. И если, например, “место”, которое в принципе должно было содержать сведения о том, когда произошло событие, предполагало лишь указание на “один прекрасный день” (“Произошло это в один прекрасный день…”), вполне релевантным был вопрос “Когда?”, ответ на который в ряде случаев просто вменялся в обязанность говорящему!
В конце концов “вопросников” применительно к разным сферам действительности стало слишком много и помнить о том, на что и когда следует обратить внимание, оказывалось уже невозможным. Для того чтобы все-таки держать это в памяти, топосы даже принялись заучивать наизусть. Так возникла – правда, гораздо позднее, в Средние века, – идея облегчить заучивание, представив основные вопросы в стихотворной форме. Вот пример такого “стихотворения” с рифмующимися, как это было принято, начальными звуками слов (автор – Маттеус Вандомский, время – 1100-е гг.):
Quis, quid, ubi, quibus auxillis, cur, quomodo, quando?
то есть:
(букв.) Кто, что, где, чем, (кто-что-где-чем-
зачем, как, когда? . как-когда-зачем)
А вот пример из более позднего времени (автор – английский ритор Томас Уидьсон, время – 1500-с гг.):
Who, what and where, by what help, and by whose, Why, how and when, do many things dislose.
то есть:
(букв.) Кто, что и где, чем и с чьей помощью,
Почему, как и когда, – не теряй ничего из этого.
В еще более поздние времена, когда ‘”техника запоминания” (мнемотехника) была доведена почти до совершенства, появились разнообразные наглядные “схемы”, например такая, как знаменитое “Колесо вопросов”. Оно приведено на следующей странице.[30]
Отвечая на эти вопросы подобных “схем”, говорящий тем самым гарантировал упорядоченность предметной области высказывания. Наряду с запоминавшимися наизусть схемами со времен античности существовали и письменные понятийные перечни (как называли их римляне). В этих понятийных перечнях в развернутом виде были представлены чуть ли не все этапы работы с основными понятиями, отвечающими содержанию той или иной речи.
Наконец, имели хождение даже “планы речей”, а также почти (в редких случаях полностью) готовые тексты! Кстати, наше время весьма неожиданно вернулось к этой практике: имеются в виду, например, все чаще выходящие в России издания, содержащие, например, речи для разных случаев, тосты и проч.
А подборки школьных сочинений, еще недавно любовно передававшиеся из рук в руки накануне экзаменов, теперь можно вполне легально купить в книжных магазинах (во всяком случае московских). Причем существует множество разнообразных по качеству сборников и многие из них действительно очень полезны. Сочинения, таким образом, “осознают себя как жанр” – подобно твердым формам стиха (определенным стабильно воспроизводившимся стихотворным конструкциям типа сонета, венка строф, рондо или триолета, столь распространенных в средние века). Разумеется, кроме понятной пользы; топосы приносили и немало вреда, стереотипизируя творческую практику и создавая чрезвычайно живучие поэтические клише (как, скажем, описание состояния влюбленности).
После всего сказанного и продемонстрированного становится очевидным, что топика предполагала не столько изложение сведений, сколько действительно предварительную работу с материалом. Поэтому, в частности, следует особенно подчеркнуть, что топосы при всем при том не были ни рецептами того, как готовить “словесную пищу”, ни (во всяком случае, в течение долгого времени) шаблонами, искажение которых “каралось законом”: их предлагалось рассматривать просто как хорошие примеры, подражание которым делает мастера.
Современная наука часто уподобляет топос инварианту, а конкретные сообщения – вариантам. Инвариант по отношению к вариантам определяется (дадим лишь приблизительное его определение) как модель по отношению к конкретным реализациям модели.
Особенность инварианта в том, что он является своего рода абстракцией по отношению к реальным модификациям. Действительно, топос – это в подавляющем большинстве случаев не речь, его невозможно произнести как речь, то есть им не получится обойтись вместо речи. Его можно лишь использовать как ориентир (ср. таксономические схемы, по поводу которых был предложен образ путеводных звезд).
Между прочим, фактически любая специальность предусматривает некоторый набор топосов, которыми в действительности руководствуется каждый специалист и в повседневной практике, и при возникновении проблем.
Разумеется, именно при возникновении проблем проще всего заметить, | как “включается” тот или иной топос. Скажем, у специалиста в области компьютерной верстки – топос под условным названием “вогнать текст” в, том случае, если требуется, например, уместиться в жестком макете без сокращений. Разумеется, верстальщик не станет варьировать шрифт, кегль интерлиньяж (жесткий макет!): данный топос вообще не предполагает подобного рода операций. Напротив, все, что касается трекинга, абзацев, переносов, висячих строк, окажется в высшей степени актуальным.
Во многих ситуациях топосы, имеющиеся в нашем распоряжении, действительно представляют собой чуть ли не развернутые “планы действий тех или иных (предположим, критических) ситуациях: скажем, топосы “первой помощи при остановке сердца” или впервой помощи при обморожении”. На этом примере, кстати, хорошо видно, что топосы отнюдь не взаимозаменяемы.
В заключение разговора о топосах заметим, что сами по себе, как таковые, они, вероятно, не представляют сегодня особого интереса – они могут становиться интересными в тех случаях, когда используются для решения творческих задач, в частности для построения гипотезы, часто являющейся результатом процесса инвенции. Ибо инвенция, как бы “технично” она ни была представлена в этом параграфе, была гораздо более разнообразна, чем собранием мертвых клише, образующих жесткую систему. При всем при том она предполагала наличие у говорящего так называемой продуктивной фантазии (“ingenium”).
Трудно сказать, кому топика помогала больше: ораторам, которые имели возможность опираться на топосы, или слушателям, которым на фоне известных конструкций более понятным становилось “новое”, привносимое непосредственно данным оратором. Однако ясно, что топосы завершали работу по сопряжению индивидуального интереса и общественного интереса: если у говорящего и слушающего были одинаковые “правила игры” (топос), появлялся шанс еще более полного взаимопонимания.
§ 4. Типы материала в составе сообщения и фазы инвенции
Поиск точек соприкосновения интересов, таксономическая проработка понятий, проверка их посредством соответствующих топосов служили, в конце концов, задаче подбора такого материала для сообщения, главными признаками которого были доброкачественность и релевантность.
Однако доброкачественность и релевантность материала были производными и от понимания говорящим природы и особенностей материала различного типа. Типами материала, известными инвенции, были следующие три (назовем их так, как они могли бы называться сегодня):
• эмпирический материал,
• энциклопедический материал,
• компаративный материал.
В предшествующих параграфах речь шла, прежде всего, об экспериментальном материале, который должен был быть интересен, упорядочен и выверен. Однако этого, разумеется, было недостаточно: эмпирический материал следовало привести в соответствие с материалом другого происхождения и назначения, то есть систематизировать речевое целое. Процедуре систематизации и посвящен следующий параграф.
Процедура систематизации речевого целого предполагала определенные фазы “препарирования” материала. Каждая фаза была связана с набором определенных операций с материалом разных типов. Совокупность всех фаз и представляла собой систематизацию как таковую.
Фазы систематизации, пользуясь современными определениями, можно представить следующим образом:
• фаза выбора,
• фаза ориентации,
• фаза погружения.
В фазе ориентации говорящему предлагалось иметь дело с эмпирическим материалом; в фазе выбора – с эмпирическим и энциклопедическим; в фазе погружения – с эмпирическим, энциклопедическим и компаративным.
Фаза ориентации
Находясь в этой фазе, говорящий разбирается в “состоянии дел” на старте. На данном этапе следует отчетливо’ представлять себе лишь общее направление сообщения, не углубляясь в частности. Предполагается, что состав фактов к этому моменту уже известен говорящему, однако точного представления о том, какие из них будут использованы, а какие останутся за пределами сообщения, еще нет.
Именно на данной фазе определяется, каким количеством возможных аспектов для подачи предмета располагает говорящий: от этого будет зависеть уровень оригинальности сообщения. Фазу ориентации иногда уподобляют созданию своего рода каталога, из которого впоследствии можно будет черпать лишь релевантные сведения. Уже отмечено, что на всем протяжении этой фазы составитель сообщения работает лишь с эмпирическим материалом.
Эмпирический материал квалифицируется как опирающийся на данные, добытые самим автором, то есть данные, которые являются результатом его самостоятельной работы – будь то работа в области вербальной (словесной) или невербальной (реальной) действительности. Именно за эмпирический материал автор нес личную ответственность, именно этот материал представлял собой оригинальный вклад автора в разработку той или иной темы.
Особенность эмпирического материала в том, что он непосредственно связан с объектом, будучи результатом его изучения. Тот объект, который предполагала риторика на ранних этапах своего существования, был соотнесен с судебной практикой, то есть с конкретными жизненными ситуациями, подлежащими оценке в суде. Работе с этим объектом и посвящались рекомендации античной риторики. Вопрос ставился таким образом, что эмпирический материал должен был составлять основу сообщения: без эмпирического материала сообщение вообще не имело смысла.
По качеству эмпирического материала судили о креативных возможностях говорящего, о его умении ‘”продуцировать” информацию.
Работая с эмпирическим материалом, составитель сообщения пользовался результатами своих наблюдений, исследований, обобщений, которые он и предлагал на суд публики и которые могли быть приняты, отвергнуты или оспорены. Именно эмпирический материал служил источником новых идей, научных и прочих открытий, формировал нетривиальные подходы’ к темам, стабилизировал концепции.
Иными словами, эмпирический материал давал возможность выявить позицию составителя сообщения, круг его интересов и особенности подхода к избранной им теме. Базисный характер материала этого типа задавал как его пропорции в составе целого, так и уровень значимости относительно прочих типов материала.
Каждый из нас, готовя то или иное сообщение, понимает, как много зависит от того, насколько обеспечена фактическая база и чем, какими фактами она конкретно обеспечена.
Уровень обеспеченности теоретической базы – вопрос первостепенной важности: театральная шутка ‘”что говорить, когда нечего говорить?” здесь как нельзя более актуальна. Практика показывает, что фактов никогда не бывает ровно столько, сколько нужно: их всегда либо значительно больше, чем требуется, либо, наоборот, значительно меньше. При этом обычно кажется, что “лучше больше, чем меньше”, но это отнюдь не очевидно.
Дело в том, что составитель сообщения, сокращающий эмпирический материал, и составитель сообщения, дополняющий эмпирический материал, обнаруживают разные модели поведения еще до начала соответствующих процедур. Избыток материала предполагает недооценку его значимости, в то время как недостаток – его переоценку. При избытке материала всегда существует вероятность того, что во время отбора часть существенных фактов окажется за пределами сообщения, при недостатке – вероятность того, что в состав сообщения войдут все, в том числе и несущественные факты.
Во избежание этих неприятных последствий инвенция и предлагала такую процедуру, как оценку значимости фактов. Процедура эта должна была развертываться в двух направлениях – в направлении цели, телеологически, и в направлении темы, тематически. Первое направление предполагало решение вопроса, зачем делается сообщение, второе – решений вопроса, о чем делается сообщение.
Круг проблем в связи с “зачем” группировался вокруг такой категории. как интенция. Интенция в концепции, например Аристотеля, была представлена в виде энтелехии – энергии, переводящей потенцию в вещь, в “актуальность”, наличность предмета. Таким образом, энтелехию действительно можно рассматривать как предшественницу интенции, ибо интенция тоже призвана сообщить материалу энергию, то есть направленность в определенную сторону. В современных исследованиях интенция определяется как намерение говорящего подать материал определенным образом.
Существует отнюдь не так много общих способов подать материал. Он может предлагаться
- позитивно.
- негативно,
- нейтрально.
Формулировки классической риторики’ типа вызвать сочувствие”, ”вызвать негодование”, “предложить к сведению” реферируют именно к этим трем типам интенции. К чему бы ни стремился автор, ему следовало, однако, иметь в виду, что вызывать сочувствие ‘”похвалой”, вызывать негодование “‘порицанием” и изложить (предложить к сведению) ‘”равнодушно” суть именно то, от чего ему следовало воздерживаться.
Вопрос о реализации интенции – независимо от того, какую из речевых тактик в дальнейшем выбирал говорящий – не решался риторикой в эмоциональных категориях. Говорящий должен был уметь вызвать необходимые ему эмоции (как это уже отмечалось при характеристике пафоса), не ‘впадая в оценочные суждения. При этом он мог воспользоваться прямыми формами выражения интенции, прибегнув к аппарату логики, и косвенными формами выражения интенции, прибегнув к аппарату фигур и тропов. .
Разобраться в этих двух тактиках, оценив преимущества и недостатки каждой из них, мы сможем лишь впоследствии, при анализе логической и паралогической процедур. На данный же момент нам достаточно просто отдавать себе отчет в том, что форма воздействия на слушателей могла быть как прямой, так и косвенной – выбор оставался за говорящим.
Используя одну из них (или комбинируя обе, что сложно, но достижимо), говорящий как раз и мог добиться представления материала в нужном ему свете: в свете одобрения (положительная интенция), в свете порицания ” (отрицательная интенция) или в нейтральном свете (сообщение конструктивного, или аналитического типа).
Разумеется, выбор типа интенции зависел от выбора темы. Именно вокруг темы группировались вопросы, связанные с “о чем”. Корпус фактов, которым намеревался располагать говорящий, и задавал направления тематизирования.
Этих направлений не могло быть слишком много: факты, как известно, “упрямая вещь” и логично выстраиваются лишь в том случае, если ими не злоупотребляют. Вне всякого сомнения, “риторическое мастерство” оратора могло быть настолько высоким, что ему не составляло ••особого труда “запустить” факты в любом направлении. Однако категория этоса (см. выше) в принципе должна была гарантировать от злоупотреблений такого рода. Потому-то направление тематизирования и понималось как поиск аспектов, пригодных для подачи материала естественным образом. Только выстраивание фактов в естественных для них аспектах могло обеспечить успешность выступления; риторика была этичной наукой.
Решение вопроса об интенции и соответствующей ей тактике подачи материала, а также тематизация – определение естественных аспектов; в которых могло быть развернуто сообщение (с выбором того из них, который наиболее полно отвечает условиям речевой ситуации), предполагали, что уровень значимости материала составителем сообщения осознан. Для определения же объема эмпирического материала в будущем сообщении существовал лишь один надежный путь, а именно – составление плана.
Следует иметь в виду, что понятие плана для риторики было понятием первостепенной важности. Подготавливавшееся сообщение в дальнейшем предстояло заучить наизусть для устного произнесения: вот почему план для ораторов был не обременительной формальностью, но одним из главных условием успешности будущего выступления. Ведь очевидно, что удержать в памяти хаотичную структуру было непросто и во времена античности.
Планы, рекомендованные риторикой, представляли собой так называемые многоуровневые планы. Моделью многоуровневого плана может служить хотя бы такая схема:
1.
1.1.
1.1.1.
1.1.1.1.
1.1.1.2.
1.1.2.
1.1.2.1.
1.1.2.2.
1.2.
1.2.1.
1.2.1.1.
1.2:1.2.
1.2.2.
1.2.2.1.
1.2.2.2.
2.
2.1.
2.2.
Схема эта дает представление о довольно глубоком, четырехуровневом плане, структуры которого, как понимает читатель, нельзя было “предвидеть” на стадии ориентации. Однако “глубина плана” не задана изначально; сам предмет должен дать говорящему представление о том, на каком уровне погружения ему придется работать. В фазе же. ориентации было вполне достаточно предварительного плана,[31]который мог выглядеть как перечень (или список) вопросов, в принципе подлежащих обсуждению.
При составлении предварительного плана не требовалось следить даже за масштабом вопросов; хватало и наброска, дающего самые приблизительные очертания речи. К наброску, однако, предъявлялось требование гомогенности: он не должен был отражать ничего, кроме собственно эмпирического материала. В фазе ориентации не было места ассоциациям.
Видимо, не нужно уточнять, что перечень вполне мог быть одноуровневым.
Предполагалось, что, завершив фазу ориентации, говорящий определился по поводу интенции (1), остановился на определенном типе речевой тактики, прямой или косвенной (2) установил направление тематизации (3) и имеет в своем распоряжении контуры предмета, зафиксированные перечнем (4).
Фаза выбора
Данная стадия предполагала работу с перечнем и определялась как этап самоограничений. Поэтому она тоже была ориентирована прежде всего на эмпирический материал. При этом понятно: чем удачнее был пройден первый этап, фаза ориентации, тем более определенное представление о составе фактов к этому моменту имел составитель сообщения.
В фазе выбора естественным образом решался вопрос о том, что из собранного заслуживает более пристального рассмотрения в связи с задачами говорящего. Иными словами, естественным для этой фазы было приоритирование эмпирического материала: здесь определялось, в каких отношениях будут находиться между собой различные аспекты темы. Предлагалось работать такими дихотомиями, как:
главное – второстепенное,
существенное – несущественное,
старое – новое,
известное – неизвестное,
общепринятое – оригинальное,
понятное – непонятное
и пр.
Комментировать эти дихотомии пока не требовалось – требовалось просто “”поставить галочки” против соответствующих аспектов темы, чтобы обратить на них внимание в дальнейшем.
Кроме того, очень рекомендовалось сопоставить полученную структуру с имевшимися в распоряжении составителя сообщения топосами – для того, чтобы проверить, какие из аспектов темы могли быть упущены в фазе ориентации. В некоторых случаях – при ощущении шаткости конструкции имело смысл даже ‘”подстроить” данную конструкцию к топосу иногда это спасало не слишком удачный набор фактов.
Понятно, что в ходе этой процедуры перечень переставал быть перечнем, приобретая определенную глубину, чаще всего он превращался в двухуровневое образование. А это означало, что основное – то, без чего сообщение не может состояться, – вынесено на первый план и сообщение, таким образом, начинает приобретать структуру.
Наличие же структуры предполагает, что возможно введение в уже обозначившееся целое некоторого количества “посторонних” элементов’, теперь они уже не в состоянии разрушить структуру. Вот почему на данной фазе и предполагалась не только работа с эмприческим, но и работа с так называемым энциклопедическим материалом.
Энциклопедический материал рассматривался как материал вспомогательного свойства: он являлся источником цитирования (как сочувственного, так и критического), излагался “близко к тексту”. Однако не предполагалось, что он может широко заимствоваться или воспроизводиться в больших количествах по отношению к эмпирическому: взгляд на энциклопедический материал как на “отчасти отработавший свое” был свойствен риторике во все времена. Компиляции, то есть тексты, составленные из уже известных и не принадлежащих автору мыслей, никогда не пользовались успехом: не случайно и само слово “compilatio” переводится с латинского как “ограбление”.
Энциклопедический материал предлагал широкое использование так называемой “примарной” и “секундарной” литературы из соответствующих областей знания. Поиск его предполагалось вести во всей совокупности текстов, отражающих актуальное состояние того или иного вопроса. Текстами такими считаются:
энциклопедии,
тезаурусы,
лексиконы,
справочники,
монографии,
научные и деловые документы
и т. д.
Всех их объединяет то, что в них даются устоявшиеся представления о “фрагментах действительности”.
Само собой разумеется, что одновременно следовало решить вопрос о том, с чем из корпуса энциклопедических сведений можно/нельзя согласиться.
Кстати, введение энциклопедического материала в фазу выбора предполагало даже не столько получение информации. Сколько выявление ее источников – как набора возможностей, которыми в случае необходимости имело бы смысл воспользоваться. Данную фазу вообще следует, вероятно, определить как этап “коллекционирования возможностей”: успешность прохождения следующей фазы, фазы погружения, во многом зависит от того, много ли возможностей получить дополнительные сведения имеется в коллекции говорящего.
Важно понять, почему обращение к энциклопедическому материалу столь необходимо. Риторика расценивала его как так называемый объективный фон, в который встраивалось сообщение. Уже отобранный и предварительно упорядоченный корпус фактов получал таким образом, необходимую перспективу: историческую, культурную, научную. Появление этой перспективы фактически обозначало появление третьего уровня плана, ибо группа фактов встраивалась в соответствующую ей систему.
Данная система не становилась при этом доминирующей: тематический план сообщения был составлен в соответствии с “логикой предмета”, а потому энциклопедические сведения могли занять лишь подчиненное, фоновое положение. Возможности оказаться на переднем плане у них, таким образом, не было.
Однако функция энциклопедического материала вовсе не была орнаментальной. Вводя его в структуру сообщения, составитель тем самым, во-первых, начинал проверку собственного “сооружения” на прочность (эта задача будет главной на следующей фазе систематизации) и, во-вторых, придавал сообщению полифонию, многоголосие – неотъемлемое, с точки зрения классической риторики, качество полноценной речи.
Понятно, что именно данная фаза – после приоритирования и рубрикации фактов в составе эмпирического материала (1), а также введения в речевое целое фрагментов материала энциклопедического (2) – должна была закончиться коррекцией плана. Однако найденный составителем сообщения энциклопедический материал не должен был занимать в плане какого-то определенного места.
Этот материал – в систематизированном виде (уровень изученности соответствующей темы, имена, источники, документальные данные и проч.) -предполагалось иметь “под рукой”: иногда часть его можно было использовать для введения, заключения или вкрапления в основной корпус сообщения, однако конкретного покоса (места в речи) на протяжении всей процедуры инвенции (в том числе и ее следующей фазы) энциклопедический материал не получал. Считалось необходимым расположить его относительно эмпирического ма1ериалалишь “в целом”.
План же сообщения оставался предметным планом, базировавшимся на эмпирическом материале.
Фаза погружения
Фаза погружения, последний этап в процессе инвенции, базировалась на результатах, достигнутых в фазе ориентации и фазе выбора, и представляла собой этап последовательной разработки темы как достижение баланса между энциклопедическим и эмпирическим материалом посредством введения компаративного материала.
На данном этапе материал, отобранный для сообщения, фактически все еще представлял собой материал ощутимо, разного происхождения: составителя сообщения ожидала прежде всего проверка того, насколько эмпирический материал способен взаимодействовать с материалом энциклопедическим. “Наведение мостов” становилось его первоочередной задачей. Например, при обнаружении энциклопедических лакун (отсутствие необходимых фоновых сведений) или при фиксации недостатков экспериментальной базы (скажем, дефицит самостоятельных наблюдений) составителю сообщения следовало осуществить коррекцию, сняв противоречия.
Однако в ходе сопоставления двух типов материала между собой легко могло обнаружиться, что между ними существуют и гораздо более серьезные несоответствия, вплоть до прямых противоречий. Противоречия эти могли объясняться не только “невнимательностью” составителя сообщения в первых двух фазах систематизации материала. Дело в том, что каждый новый корпус фактов, впервые вводимый в оборот, далеко не всегда может быть органично встроен в существующую традицию (а именно традицию и представляет в речевом целом энциклопедический материал).
Конфликт между ними часто возникает естественным образом; ведь признаками энциклопедического материала являются не только его выверенность и надежность, но и его системность. Энциклопедический материал представляет собой изотопное целое, которое может отнюдь не предусматривать вакантных позиций для новой группы фактов.
В античности было принято соотносить энциклопедический материал со знанием, в то время как’ эмпирический материал был соотнесен с “мнениями”. А поскольку познание предмета означало фактически создание мыслительной копии предмета, принимались в расчет лишь те мнения, которые могли быть доказаны. Гипотеза, как известно, не почиталась Аристотелем – именно в силу того, что не могла быть непреложным образом доказана. А потому эмпирический материал судился риторикой гораздо строже, чем сегодня. “Неподходящее” предлагалось отсечь, особенно если оно вступает в конфликтные отношения с традицией.
Современная риторика рассматривает конфликтные ситуации такого рода как сами собой разумеющиеся. Более того, оценивая уровень оригинальности, например, гипотезы, здесь предполагается, что по-настоящему хорошая гипотеза не может быть конфликтна по отношению к “старому знанию”. Классическая риторика допускала “конфликт” только применительно к случаям, когда традиция не содержала прецедента – и вводимый эмпирический материал был “мнением” по поводу прежде не наблюдавшихся ситуаций.
Так, когда рассматриваемый в суде случай мог не иметь аналогов в прошлом, то в этой ситуации найти органичную для него “энциклопедическую среду” было просто невозможно. Тогда в ход шли аналогии по поводу “актуального настоящего” – единственный способ доказательства, который “снимал” возражения слушателей, не апеллируя к логическим категориям.
Цепочка аналогий, предлагавшаяся вместо энциклопедического материала, и должна была стать фоном для нетривиальной “жизненной ситуации”. Более того, цепочка эта (при умелом обращении с фактами) могла “создать” необходимый говорящему прецедент, на который он и позволял / себе ссылаться в дальнейшем.
Между прочим, тут-то – при выстраивании аналогий – и проверялось, до какой степени удачна была выбрана составителем сообщения тактика речевого поведения. Понятно, что в случае с аналогиями как энциклопедическим фоном следовало изначально предвидеть это и предпочесть косвенную тактику речевого воздействия.
Сегодняшняя наука, рассматривая гипотезу как полноправный элемент
процесса познания, тоже уделяет достаточное внимание аналогии/Однако жесткой рекомендации, в соответствии с которой “неподходящий” энциклопедический материал должен быть выведен *из структуры сообщения и заменен рядом аналогий из “актуального настоящего”, современные исследователи не дают.
В тех случаях, когда новая группа фактов не может быть просто “скорректирована” относительно непригодной энциклопедической среды – таким образом, чтобы “соответствовать ей”, вполне допустимо подвергнуть ревизии саму энциклопедическую среду,
Вступать в конфликт с энциклопедической средой (нередко с полной ее ревизией впоследствии) стало естественным для современного творческого сознания. Иногда это приводит даже к тому, что энциклопедическая среда “подстраивается” под новую, чаще всего социально одобренную концепцию.
Все еще актуальный пример тому – марксизм-ленинизм, который, будучи в свое время предъявленным как эмпирический материал (результат “всестороннего исследования жизни”), сумел приспособить “под себя” всю энциклопедическую традицию прошлого. В результате этой хитро осуществленной акции энциклопедическая традиция была просто “протестирована” на соответствие ее духу и букве марксизма-ленинизма.
То, что обнаружило полное несоответствие (скажем/теологические концепции прошлого), вообще вывели из оборота, как “чуждое нам”. Оставшееся же было придирчиво классифицировано и маркировано в свете марксизма-ленинизма знаком плюс (прогрессивное) и знаком минус (реакционное). Перекраивание мировой истории, таким образом, состоялось. Даже в Древней Греции адептами “новой теории” были обнаружены так называемые зачатки марксистско-ленинского мировоззрения, не говоря уже о более поздних периодах в истории человечества, каждый из которых, получалось, существовал лишь для того, чтобы подготовить марксизм-ленинизм.
Этот пример довольно демонстративен: действительно, некорректные способы обращения с эмпирическим материалом способны наделать много бед. Вот почему ни классическая, ни современная риторика ” по-разному определяя роль эмпирического материала относительно энциклопедического – тем не менее не дают рекомендаций “замещать” неудобный говорящему энциклопедический материал эмпирическим.
Однако легко представить себе и другой пример, как обратную ситуацию: новый корпус фактов, вступая в конфликт с “энциклопедическим прошлым”, гибнет, не выдерживая бремени авторитетов (ср. традиционный литературоведческий штамп “современники не понимали художнико/композитора/писателя/ученого и т, д.”), В таких случаях новый корпус фактов просто не вводится в оборот до наступления “лучших времен”.
Так случилось почти со всеми нетрадиционными научными дисциплинами в период “строительства социализма” в нашей стране – такими, как генетика, психология, семиотика и др. “Энциклопедическим фоном” по отношению к ним сделался марксизм-ленинизм: ни приспособить факты к фону, ни подавить этими фактами мощную “энциклопедическую традицию” представители нетрадиционных научных дисциплин, разумеется, не могли. А потому соответствующие дисциплины и вынуждены были долгое время существовать “подпольно” или вовсе “отложить факт своего существования”.
Данная иллюстрация демонстрирует случаи подавления эмпирического материала энциклопедическим.
Итак, составителя сообщения, озабоченного координацией в составе единого целого таких двух типов материала/как эмпирический и энциклопедический, подстерегают две опасности:
дисбаланс между эмпирическим и энциклопедическим материалом в пользу эмпирического (марксизм-ленинизм)
и
дисбаланс между эмпирическим и энциклопедическим материалом в пользу энциклопедического (генетика).
Избежать этого дисбаланса и призвано введение в структуру сообщения нового, третьего, типа материала, как третьего структурного и смыслового компонента, составляющего неотъемлемую часть речевого целого. Именно с помощью компаративного материала решается задача расположения эмпирического материала по отношению к перспективе энциклопедического опыта. Эти три “пласта”, или компонента, речевого целого риторика и фиксирует как обязательные и достаточные для социального функционирования сообщения.
Понятно, что сбалансировать два (возможно, противоречащие друг другу) типа материала можно фактически лишь одним путем. Путь этот найти некий внешний по отношению к обоим типам материала “язык”, который будет способен взять на себя роль “посредника”, то есть выступить в метафункции, стать метаязыком.
Именно таким “языком” и оказывается компаративный материал, который вводится в структуру сообщения на третьей фазе его подготовки.
Компаративный материал, стало быть, приводит эмпирический материал в соответствие с энциклопедическим: он дает возможность сделать реальный замер того, насколько органично взгляды составителя сообщения вписываются в существующую традицию, то есть определить уровень конфликтности позиции говорящего по отношению к существующим в сознании современников “фрагментам действительности”.
И если говорящий позволяет себе рассматривать лошадь как насекомое, то в его распоряжении должна была быть действительно головокружительная техника работы с компаративным материалом, весьма мощный логический аппарат (система аргументов) или хитроумнейшая косвенная тактика речевого воздействия на слушателей, способные оправдать и поддержать столь рискованную точку зрения.
Таким образом, основные функции материала разного типа в составе речевого целого начинают выглядеть вполне отчетливо:
• эмпирический материал вводит новую информацию (ç продуцирование информации составителем сообщения);
• энциклопедический материал вводит необходимый фон для рассмотрения фактов (ç поиск информации составителем сообщения);
• компаративный материал служит средой, в которой сосуществуют эмпирический и энциклопедический материалы (ç оперирование информацией разного типа).
Потому и считается, что компаративный материал обеспечивает синтез информационных блоков в составе речевого целого. Иными словами, о том, насколько гармоничен текст, судили, прежде всего, по компаративному материалу.
Компаративный материал – это ни в коем случае не некоторое количество “речевых связок” в структуре целого. Он представляет собой весьма активный структурный и смысловой пласт сообщения. (Например, если на основе эмпирического материала риторика предлагала строить такую часть диспозиции судебной речи, как изложение, привлекая энциклопедический материал по мере необходимости, то на базе компаративного материала следовало, в соответствии с пожеланиями риторов, строить аргументацию.) Активность компаративного материала обнаруживалась тогда, когда говорящему следовало защищать свою точку зрения, отстаивать релевантность вводимых им в структуру сообщения фактов, подтверждать их ссылками на прецеденты и авторитеты и т. д.
Этим и объяснялось, что компаративный материал, подобно энциклопедическому, не вводился в план: локос (место) его в структуре целого уточнялось впоследствии, при осуществлении процедуры диспозиции.
Таким образом, в ходе инвенции как энциклопедический, так и компаративный материал занимали внешнее положение по отношению к собственно предметному плану. Введение же энциклопедического, с одной стороны, и компаративного, с другой стороны, материала уже в процессе инвенции имело целью лишь структурирование предметного плана. Ведь и учет роли компаративного материала в будущем сообщении предполагал создание еще одного уровня плана: к завершению процесса инвенции план мог оказаться уже трехуровневым.
Итак, результаты фазы погружения допустимо описать следующим образом:
• происходит окончательное определение того, материал какого рода и в каких пропорция составит содержание сообщения;
• тема предстает как единство определенного количества аспектов, которые могут быть представлены на разном уровне глубины;
• позиция составителя сообщения получает завершенное выражение;
• структура сообщения становится развернутым планом, приспособленным для того, чтобы ориентироваться на него в ходе диспозиции.
Отметим только, что, пройдя три необходимые фазы инвенции составитель сообщения еще не имел сообщения как такового инвенция раздел риторики, связанный с обработкой предметного содержания речи была связана с систематизацией предмета в составе будущего сообщения и отвечала фактически лишь за то, что подготовленньй говорящим материал доброкачествен, релевантен, систематизирован и может быть использован как основа будущей речи. Организовать само сообщение – как речевой акт – была призвана диспозиция.
Речь, так сказать, еще предстояло материализовать и в ходе ее материализации многое могло быть пересмотрено. Ведь “идти за предметом не всегда необходимо и не всегда получается иначе ни к чему была бы и ритотика.
ГЛАВА 3. ДИСПОЗИЦИЯ
§ 1. Диспозиция как раздел риторики
Диспозиция (в переводе на русский – развертывание) классически определяется как искусство организации сообщения, то есть, говоря современным языком, искусство композиции.
Как раздел риторики диспозиция предполагала материализовать сообщение посредством организации материала, “добытого” на этапе инвенции, в составе целого. Квинтилиан, например, рассматривал диспозицию как “utilis remm ас partium in locos distributio”, то есть как распределение (дистрибуция) релевантных единиц в покосе (речевом единстве).
Этот раздел риторики фактически представлял собой своего рода “науку развития мысли”, давая говорящему возможность ощутить сообщение как процесс. Говорящий получал конкретные рекомендации касательно того, как осуществляется композиционное членение речи, в какой последовательности следуют друг за другом части композиции и как они связаны с имеющимся в руках говорящего планом.
План, который на данный момент был в его распоряжении, представлял собой, грубо говоря, план предмета, но не план речи (план будущего дома, но не план строительства будущего дома).
Успешное осуществление диспозиции также предполагало отбор – так сказать, отбор “второго порядка”. Понятие отбор предусматривало, что в конкретном сообщении не всегда необходимо использовать весь объем сведений, собранных в процессе инвенции. Одно умело отобранное сведение может подействовать на слушателей сильнее, чем целый ряд “случайных”. Кроме того, если верить Цицерону (а не верить ему, в общем-то, нет оснований), “сильные” сведения (как и сильные аргументы) следовало приберечь напоследок.
Основными требованиями к диспозиции были требования установления четкого членения сообщения и обеспечение внутренней связности между его частями, теперь уже с привлечением как энциклопедического, так и компаративного материала.
Удовлетворявшее этим требованиям сообщение считалось построенным корректно. Причем удовлетворить им было вовсе не просто: в отдельных трудах по риторике требования эти даже считались взаимоисключающими, то есть утверждалось, что; четкое членение структуры исключает внутреннюю связность… Вот почему иногда требования к диспозиции формулировались как требования четкого членения сообщения и/или внутренней связности между его частями.
В рамках естественного членения сообщения была выработана простейшая схема, теперь уже универсальная композиционная схема на все случаи жизни, ибо каждая речь состоит из вступления, основной части, заключения и (от случая к случаю) отступлений, вне зависимости от того, какова конкретная тема.
Предусматривались диспозицией и речи для определенных случаев.
Здесь в ход шли уже более частные композиционные ходы (например, такие, как повествование, описание, толкование и др.). Таким образом, фактически вырабатывались типы речевого поведения для речевых ситуаций, “обычного типа”, а также речевые конвенции, пригодные для “церемоний” и “ритуалов”. В ряде случаев имели хождение даже более или менее строго фиксированные тексты.
Риторикой разрабатывались не просто композиции – разрабатывались целесообразные композиции, то есть композиции, лучше всего отвечающие потребностям тех, кто взаимодействует, – коммуникантов, (правда с отчетливым акцентом на «производителя речи», то есть, говорящего: классическая риторика вообще была развернута прежде всего в его сторону.
Функция универсальной композиции и частных композиций была подобна функции топосов: в соответствии с композиционными схемами можно было строить или не строить речь, но держать ее в сознании – как совершенно определенную систему координат – тем не менее весьма рекомендовалось. Вот почему основным композиционным членениям, предлагавшимся риторикой, следует уделить специальное внимание.
Прежде всего, однако, напомним, что классические риторические композиции были разработаны в ориентации на так называемую “судебную речь” как образец.
В основе универсальной композиции, как уже говорилось, лежит 3-частное деление речевого целого, предусматривающее введение, основную часть и заключение. Примечательно, что речь в старых риториках шла даже не столько о том, что целесообразная композиция предполагает наличие всех упомянутых частей (в некотором смысле это неизбежно>), сколько о том, что целесообразная композиция предполагает гармоничное сочетание этих частей, которые в принципе должны отражать друг друга как система зеркал.
Важным, таким образом, оказывалось не только взаиморасположение частей, но и отношение каждой из частей к речевому целому, как с точки зрения пропорций, так и в плане содержания частей.
Просто из соображений порядка приведем названия всех частей естественной композиции, впоследствии сосредоточив внимание лишь на основных:
1. Введение (exordium).
2.2. Основная часть (corpus):
2.1 изложение (narratxo, или prqpositio),
2.2. аргументация (argumentatio):
(2.2.1. позитивное доказательство (probatio),
2.2.2. опровержение точки зрения противника (refutatto) ).
3. Заключение (peroratio):
3.1; резюме (recapitulatio).
§ 2. Введение
Введение в соответствии с концепциями риторов могло открываться специальными (соответствующими конвенции!) оборотами, своего рода мини-топосами, являвшимися редуцированными вариантами более развернутых топосов и превратившимися впоследствии в большое количество речевых (ораторских) клише типа:
- “я беру слово, потому…” (causa dicehdi),
- “я не оратор” (excusatio propter mfimiitatem),
- “я буду краток” (brevitas-формулы)
- и мн. др.
Однако независимо от того, следовал говорящий одной из таких конвенций или нет, он должен был хорошо представлять себе три основные функции введения:
- привлекать внимание слушателей (“реклама”, в соответствии с современной терминологией);
- настраивать аудиторию на позитивное восприятие речи (“вербовка” союзников);
- готовить почву для разработки темы (презентация темы).
В принципе это не означает, что в любом сообщении все эти функции должны были быть представлены имплицитно (явно) и равноценно. Понятно, что решать вопрос о том, какая из функций будет доминирующей, какие – подчиненными, следовало применительно к каждому конкретному случаю отдельно. Внимание обращалось прежде всего на характер контакта, то есть на особенности конкретной речевой ситуации.
Вообще говоря, в той или иной (хотя бы самой незначительной) степени любая из этих функций бывает обычно, вполне автоматически представлена во введении. Другое дело, что не всегда легко выявить и идентифицировать формы представления той или иной функции. Отчасти потому, что формы эти весьма многообразны, отчасти же потому, что реальное речевое образование иногда не позволяет четко отграничить одну функцию от другой.
Скажем, такой “старт”, как “Сегодня я изо всех сил постараюсь не говорить глупостей” выполняет (плохо ли, хорошо – вопрос условий речевой ситуации) сразу все три функции введения, однако зафиксировать отвечающие за эти функции речевые структуры довольно трудно. Попытаемся, тем не менее, посмотреть, как это происходит, – эксплицируем (представим наглядно) те “смыслы”, которые служат фоном для подобного “старта”:
- обычно я говорю глупости, но сегодня – особый случай, который, стало быть, заслуживает внимания, даже если все предшествующие его не заслуживали (привлечение внимания слушателей);
- я уже много раз старался не говорить глупостей, но получалось это, видимо, плохо – так вот сегодня я ради вас приложу все усилия для того, чтобы это наконец удалось (формирование позитивного отношения к речи);
- понятно, что вы легко различаете такие вещи, как “глупость” и “не глупость”, поэтому я постараюсь быть начеку и не обмануть ваших ожиданий (формирование позитивного отношения речи);
- несмотря на то, что репутация моя в ваших глазах, скорее всего, не так высока, я все же попытаюсь воспользоваться шансом, чтобы изменить ее сегодня (формирование позитивного отношения к речи);
- то, что я намерен сообщить, не принадлежит к разряду обычных глупостей, которые я предлагаю вниманию слушателей, – слушателям предстоит выслушать нечто действительно значительное (презентация темы) и т. д.
Однако какая бы из функций введения ни доминировала, назначение этой части композиции было одним и тем же подготовить слушателя/слушателей к восприятию сообщения. Правда, теперь уже в зависимости от доминирующей функции формы этой подготовки могли варьироваться.
Реклама рассматривается как доминирующая функция в тех случаях, когда право говорящего на выступление было неочевидным. В подобных условиях “взять аудиторию” означает, прежде всего, убедить ее в необходимости слушать выступающего. Имеются в виду, таким образом, речевые ситуации, в которых аудитория либо вообще не готова к восприятию речи (1), либо не готова к восприятию речи, предлагаемой данным оратором (2). Вполне очевидно, что тактика рекламы в случаях типа (1) и типа (2) будет неодинаковой.
Случаи типа (1) предполагают активизацию внимания присутствующих. Такие случаи исходно квалифицировались как наиболее трудные еще и потому, что параметры речевых ситуаций, взятых риторикой за образец (судебные речи), вообще не предполагали “не готовой” аудитории: те, кто собирались в суде, так сказать, “знали, на что идут”: необходимость быть слушателями осознавалась изначально.
Поэтому рекомендаций по поводу случаев (1) сохранилось не так много. Главной из таких рекомендаций была, пожалуй, рекомендация начинать речь с эффектного призыва, причем призыв этот отнюдь не всегда предлагалось связывать с рамками предстоящего контакта. То есть, речевая модель типа “Внимание! Я начинаю говорить!”, скорее всего, была бы встречена риторами скептически.
Лучшим типом эффектного призыва считался призыв, реферирующий к обстоятельствам “здесь и теперь”, то есть к релевантным в данное время и в данном месте событиям. Мотивировка такой рекомендации была весьма проста: собравшихся “здесь и теперь”, со всей очевидностью, объединял интерес к тому, что происходит в данной точке пространства и времени.
Так, легко, например, предположить, что внимание присутствующих на открытии памятника едва ли удастся всерьез активизировать “эффектным призывом” типа: “Граждане! Мне известно уникальное средство против облысения!”: сколь бы сенсационным ни был данный призыв, он находится в явном конфликте с актуальными потребностями и интересами собравшихся.
Классическая риторика в подобных речевых ситуациях как раз пучила идти на поводу у “насущной необходимости” – выявить потребности и интересы аудитории и, воспользовавшись моментом, привлечь ее внимание к тому аспекту события, который остался вне поля зрения присутствующих. В сущности, ребенок из известной сказки Андерсена, воскликнувший:
“А король-то голый!”, мог бы с успехом продолжать начатую “речь”: активизировать внимание слушателей ему удалось вполне профессионально.
Случаи типа (2), в отличие от случаев типа (1), предполагают стимулирование интереса к говорящему. Говорящий фактически должен был дать аудитории, в принципе настроенной слушать, быстрый и точный ответ на вопрос о том, почему аудитории придется выслушать именно его. Иными словами, речь шла о мотивировании говорящим своего пребывания на месте оратора.
Многим известна практика так называемых концертов-импровизаций, когда специально собранное жюри оценивает способности артистов-любителей, которым разрешается во время выступления делать практически все что угодно – лишь бы это привлекло внимание публики.
Участники таких концертов решают приблизительно те же задачи, что и ораторы в случаях типа (2). И те, и другие как бы действуют в соответствии с принципом “покажи, на что ты способен”. Однако рекомендованная классической риторикой речевая тактика для подобных ситуаций была ориентирована не на презентацию личности оратора, а на презентацию его отношения к происходящему.
Иными словами, не считалось особенной находкой заявление типа:
“Лучше меня послушайте!”, отчетливо акцентирующее “персону говорящего”. Социальному одобрению подлежал более изысканный тип авторе-презентации ~ представление позиции по отношению к событию или по отношению к присутствующим.
В этом смысле речевая тактика российских “нищих” вполне риторически грамотна: обозначение своей позиции через оборот “сами мы не местные” дает “оратору” преимущество быть выслушанным по причине его маргинального (а стало быть, неординарного) положения в представленном социуме. Интерес к говорящему вызывают и речевые структуры, маркирующие аутсайдеров, например, таким образом; “Я вообще-то не собирался выступать”, присутствующим понятно, что, стало быть, произошло нечто из ряда вон выходящее, если не собиравшийся говорить заговорил!
- Вербовка союзников – доминирующая функция для речевых ситуаций, в которых приходится иметь дело с конфликтно настроенной аудиторией. В подобных условиях главная задача говорящего – расположить к себе публику и добиться от нее “благосклонного внимания” к намерениям оратора.
Заметим, между прочим, что такие литературные приемы, как прямые обращения к читателю в случае конфликтных по отношению к нему или неожиданных для него авторских стилистик (булгаковские “воззвания” в “Мастере и Маргарите”, например), выполняют, как правило, именно эту функцию: “интимизируя повествование”, они фактически служат вербовке союзников.
Поскольку с речами, произносимыми в негативно настроенной аудитории, судебная практика имела дело часто, соответствующая функция была хорошо известна знатокам риторики. В ситуациях такого рода четко рекомендовалось прибегать к одной из двух тактических моделей речевого поведения: тактике снятия противоречий (1) и “отложительной” тактике (2).
Тактика снятия противоречий базировалась на нарочитой демонстрации позитивности оратора по отношению к аудитории. Средствами такой демонстрации как раз и были приемы интимизированного речевого поведения, разрушающего барьеры, выставляемые партнером по коммуникации.
Ясно, например, что трудно заставить слушать тебя людей, которым ты предварительно нахамил. И наоборот, любая аудитория легко “покупается” так называемым галантным обхождением. Психологи замечают, что именно в ситуации речевого контакта механизм проекции действует особенно интенсивно: это означает, что слушатели обычно склонны отождествить себя с оратором и через короткое время начинают “подражать” ему в манере речевого поведения.
Поэтому позитивно и демократично настроенный говорящий имеет больше шансов на успех у собеседника, чем говорящий, чувствующий себя “уполномоченным вещать” (в соответствии с речевой моделью “Я здесь для того, чтобы говорить, вы – для того, чтобы слушать”).
Чаще всего ‘”противоречил” между говорящим и слушающим имеют, так сказать, “фоновый характер” и не проявляются эксплицитно. Классическая риторика применительно к подобным случаям утверждала, что противоречия такие вовсе не обязательно “называть по имени”: опытный лектор, например, найдет тысячу способов быть благожелательным без того, чтобы рассказывать, почему ему следовало бы быть неблагожелательным в адрес данной аудитории.
Для этого, кстати, существуют вполне традиционные приемы – от “дорогие друзья” или все более входящего в оборот “дамы и господа” до более изощренных формул демонстрации приязни как “единомыслия” (типа: “Поскольку у меня нет оснований сомневаться в вашем интересе к теме…”; “Вам всем, конечно, хорошо известно, что…”; “Давайте попытаемся разобраться в этом вопросе вместе…” и мн. др.).
Короче говоря, в соответствии с классическими концепциями снять противоречие значит просто игнорировать противоречие, то есть вести себя так, как если бы противоречия не было. Конечно, заставить сразу же полюбить себя как оратора, даже корректно используя сведения из области диспозиции, все-таки трудно, но добиться внимания аудитории вполне и вполне возможно.
Вторая из рекомендуемых классической риторикой тактик есть отложительная тактика. Ее предлагалось пускать в ход тогда, когда “называние противоречия по имени” неизбежно. Имеются в виду случаи, при которых говорящий еще до начала речевого взаимодействия идентифицируется слушателями как “чужак” и намерен предложить им конфликтную по отношению к их собственной точку зрения.
Если речевое взаимодействие действительно происходит в таких условиях, “вербовка” союзников здесь – задача трудная и часто” неблагодарная. Для того чтобы все-таки решить ее (или, по крайней мере, приблизиться к ее решению), знатоки диспозиции предлагали отсрочить момент “выяснения отношений” до тех пор, пока оратор не привел слушателей в “холодное состояние”.
Введение, которое настоятельно рекомендовалось в такого рода обстоятельствах, предполагало, например, обращение к речевому опыту слушателей, опираясь на который им предлагалось вспомнить “нейтральные” по отношению к актуальной ситуации темы, которые тоже были предметом дискуссий, но при обсуждении которых, скажем, к настоящему времени было достигнуто единство.
Предполагалось также, что говорящий во введении упомянет о многоликости истины, о тщетности односторонних характеристик и проч., чтобы создать нейтральный фон речевого взаимодействия и в дальнейшем осторожно перейти к предмету разногласий, поместив его в благоприятный контекст.
Иначе говоря, рекомендовалось стимулировать в слушателях терпимость к противоположным точкам зрения вообще и ни в коем случае – терпимость к данной точке зрения сразу же. Таким образом, оратор выигрывал во времени, отсрочивая прямое столкновение мнений, и, когда, наконец (ближе к началу основной части) он осторожно касался предмета разногласий, ожидать открытого протеста слушателей уже не приходилось.
“Фокус” отложительной тактики заключается в том, что слушателям изначально предлагались внешне нерелевантные темы, фактически усыпляющие их внимание, а не пробуждающие его. Однако, понятное дело, оперирование во введении внешне нерелевантной темой требовало большого ораторского мастерства, поскольку таким образом оратор фактически вступал в конфликт с насущными потребностями слушателей.
Хорошим приемом в подобных ситуациях считался прием “временного согласия” говорящего со слушающими – вариант обманной тактики, тактики обходного маневра. Выражая чужую точку зрения как свою, оратор постепенно заводил рассуждения в тупик, наглядно демонстрируя слушателям ложность собственной (а стало быть, и слушателей!) посылки.
Очевидно, что в обсуждаемых случаях “вербовка” союзников становилась основной задачей говорящего. Ради ее решения приходилось на время жертвовать либо темой, либо собственной точкой зрения, строя довольно громоздкую речевую конструкцию, “держать” которую становилось все труднее и труднее. Вот почему иногда в классической риторике можно встретить рекомендации не ходить в чужой монастырь со своим уставом, то есть воздерживаться от публичных выступлений тогда, когда ситуация явно неблагоприятна.
- Презентация темы как основная функция введения предлагается для спокойных речевых ситуаций, в которых соблюдены условия благоприятного речевого контакта, то есть слушатели готовы со вниманием отнестись к тому, что намерен произнести именно данный оратор.
Многие их таких ситуаций принадлежат к разряду конвенциональных (от латинского “conventio” – соглашение), то есть таких, в которых естественно ожидать, что речевую инициативу возьмет на себя определенное лицо. Наглядный пример конвенциональной речевой ситуации – университетская лекция: присутствующие на ней вправе ожидать, что речевая инициатива будет принадлежать преподавателю, а не одному из студентов, который вдруг встанет за кафедру и начнет последовательно излагать свою точку зрения по тому или иному, даже, предположим, общеинтересному вопросу. При этом преподавателю (если, конечно, ему еще раньше удалось не испортить отношений с аудиторией) вовсе ни к чему озабочиваться ни “рекламой”, ни “вербовкой” союзников: презентация темы во введении вот чего в соответствии с негласной академической конвенцией от него ожидают. Что касается попыток двигаться в направлении двух других функций введения, то попытки такие в острых случаях даже могут быть квалифицированы как “заигрывание с аудиторией”, а это почти всегда означает провал речевых планов говорящего.
Получается, что такая функция введения, как презентация темы, соотнесена прежде всего с конвенциональными речевыми ситуациями. Трудно, например, придумать какую-нибудь естественную конвенциональную речевую ситуацию, в которой от говорящего ожидается, что он начнет привлекать к себе внимание аудитории (“заинтересуй-ка нас!”) или что он начнет вербовать союзников (исключение – избирательные кампании, в ходе которых именно этого, к сожалению, чаще всего и ожидают от кандидата; в то время как следовало бы ожидать изложения программы).
Между тем конвенциональные речевые ситуации, в которых от говорящего ожидается презентации темы уже во введении, принадлежат к разряду чрезвычайно типичных. Например, пациент, приходя на прием к врачу, скорее всего, не должен начинать свою речевую партию ни с эффектного речевого трюка (типа: “Доктор, я передаю свою жизнь из рук Господа в Ваши руки”), ни с заявлений вроде “Поскольку мы с Вами единомышленники…” Единственное, чего ждет от пациента врач, – это презентации ‘”темы” уже в начале сообщения. Или, скажем, покупателю лучше воздержаться как от предложений в духе “Будем взаимно бесцеремонны…”, так и от признаний продавщице в любви – вполне достаточно назвать товар, который ему необходим.
То есть, речевых ситуаций, которые диктуют именно данный тип введения (с презентации темы как доминирующей функцией), чрезвычайно много даже в нашей повседневной жизни. Важно только уметь распознавать их и не путать с ограниченным кругом других речевых ситуаций, в которых отношения говорящего и слушателей чем-либо осложнены.
Однако, разумеется, далеко не все речевые ситуации, предполагающие такой тип введения, конвенциональны: более чем достаточное их количество не предполагает никаких предварительных “соглашений”, и в таких случаях только от говорящего зависит, сочтет ли он именно данные условия пригодными для реализации исключительно такой функции введения, как презентация темы.
Тактика же в данном случае вырабатывается в зависимости от того, насколько точно говорящий представляет себе характер контакта, особенности партнера (партнеров) по речевой коммуникации, степень его (их) осведомленности в теме, уровень его (их) заинтересованности и т. п.
Заметим еще, что введение, реализующее прежде всего функцию презентации темы, предполагает, как правило, деловую обстановку разговора, и если это так, то это выискивание контакта в направлении функции рекламы или вербовки союзников будет, видимо, означать для слушателей склонность говорящего к неуместному балагурству.
В заключение разговора о введении как части композиции следовало бы, может быть, напомнить, что риторика знала и некоторое количество “традиционно хороших зачинов”, годных в принципе при любой доминирующей функции, но непосредственно соотнесенных все же с функцией привлечения внимания аудиторий, – прямой вопрос к слушателям, цитата, наглядный пример, конкретный случай, юмористическое замечание, пословица, поговорка и др. Их популярность объяснялась прежде всего тем, что именно они позволяли “с порога” завладеть аудиторией.
Безусловно, Приемы эти до сих пор актуальны, однако применительно к ним следует помнить о двух вещах. Во-первых, это приемы, пригодные, скорее, для публичных выступлений, нежели для общения в повседневных речевых ситуациях, где от одного из партнеров не требуется “все время говорить”, между тем как второй “просто слушает”. Во-вторых, даже выступая публично, оратор, прибегающий к ним, должен отдавать себе отчет в том, что многие из этих приемов могут быть восприняты аудиторией как своего рода ораторские штампы (в данном случае – штампы зачина). Так, одну из статей замечательного лингвиста В.П. Григорьева открывает остроумное соображение в том духе, что любая научная публикация сегодня обязательно использует зачин “Еще Аристотель замечал…” или “Уже Аристотель замечал…”. Вот почему пользоваться “традиционно хорошими зачинами” следовало бы все же рекомендовать с большой осторожностью.
§ 3. Основная часть
Основная часть – применительно в том числе и к классической судебной речи – обычно рассматривалась риторикой как двухэлементная. Такое рассмотрение ее было следствием поисков рациональной и экономной речевой структуры, способной наиболее отчетливо “защищать интересы слушателей”, то есть давать им возможность ориентироваться в потоке высказываний.
В качестве элементов основной части рассматривались:
полоска
изложение
и
аргументация.
Даже беглый взгляд на такое деление основной части дает возможность различить в ней “объективный” (или, точнее, объективированный) и “субъективный” (субъективированный) план. Действительно, изложение как раздел основной части связано, прежде всего, с собственно предметной стороной сообщения, в то время как аргументация – с его “личностной” стороной, то есть с отношением говорящего к предмету.
Эти два плана, при внешней их контрастности, тем не менее, предполагались как вполне соотносимые: речь шла о системе доводов, проясняющих характер и особенности предмета, иначе говоря – превращающих некую гипотезу в факт. “Просто предмет” должен был в ходе основной части трансформироваться в “предмет Говорящего”, то есть стать, так сказать, “пережитым” предметом.
Разумеется, представлять себе соположение вышеупомянутых разделов основной части исключительно как следование одного за другим (“изложили” – теперь “проаргументируем”) не следует. Будучи первоначально линейными, отношения между разделами становились все более и более сложными. Изложение и аргументация оказались “взаимопроникающими”, что затрудняло процесс сопоставления их элементов в составе речевого целого.
Вот почему достаточно скоро стало понятным, что имеет смысл говорить, скорее, о двух планах основной части, чем о двух ее разделах. Не следует, впрочем, забывать, что в практике судебных речей изложение и аргументация как разделы основной части долгое время существовали вполне изолированно. Для этой сферы употребления языка было исключительно важно отделить корпус фактов от аргументов и комментариев говорящего. Только в дальнейшем изложение и аргументация приобрели некоторую подвижность относительно друг друга.
§ 3.1. Изложение; модели и методы
Изложение как раздел основной части представляло собой обращение к тому, что “выставлялось на обозрение”. В судебной практике, например, изложение соотносилось с собственно “делом” (набором фактов), применительно к которому судья должен был занять определенную позицию.’ Таким образом, оратору предстояло показать, что это собственно за проблема, которую он намерен представить и которая ставится перед судьей.
Первый вопрос, решаемый оратором в этой связи, был вопрос о том, что именно представлять в изложении и в каком количестве подавать факты, От того, как оратор решал этот вопрос, значило для слушателей довольно много: либо им удавалось войти в существо дела (оптимальный вариант), либо предложенных сведений оказывалось недостаточно, либо слушатели оказывались нагруженными массой сведений, которые в целом все-таки не давали целостного представления о проблеме.
Вот почему изложение представляло собой не что иное, как презентацию заранее отобранных фактов, создающих концепт предмета. Здесь диспозиция отчетливо перекликалась с инвенцией, и потому вновь (теперь уже как бы на новом витке) возникал критерий релевантности, которому презентацию фактов и предлагалось подчинить.
Критерий релевантности (целесообразности) рассматривался в большинстве старых риторик как критерий меры, предохраняющий, с одной стороны, от излишнего количества подробностей, с другой – от недостатка существенных сведений. Диспозиция, используя найденный в процессе инвенции топос, предполагала движение в совершенно определенном направлении относительно топической схемы, последовательное развертывание соответствующего топоса, как это могло быть допустимо на стадии инвенции. Работа с топосом на стадии диспозиции – при изложении предполагала подчинение ”прошедших испытание” элементов топической схемы тому или иному порядку, прежде всего одной из двух моделей:
- модель вторая: to saedia.s res .
Разговор об этих двух моделях развертывания элементов топической схемы фактически есть продолжение общего разговора о натуре и искусстве, в высшей степени показательного для античной, например, философии в целом. Различение природы и искусства, natura и ars, было одной из принципиальных идей науки соответствующего периода истории. “Естественное” и “сделанное” не смешивалось практически никогда – эта “система координат” работала действительно безотказно.
Модель первая рассматривалась как естественный порядок следования элементов целого (ordo naturalis)’;
Речь шла фактически о том, чтобы подчинить сообщение правилам, которых Придерживается” жизнь. И подобно тому, как в жизни события происходят одно за другим, одно после другого, причем более ранние события являются причиной по отношению к более поздним, в то время как более поздние – следствием по отношению к более ранним, реальное сообщение тоже может отвечать этой логике развития событий.
Такая логика построения сообщения получила название линейной схемы, то есть схемы, выстраивающей события в линию (одно за другим), а не иерархически (одно под/над другим или одно в составе друрго). Считалось, что именно линейная схема воспроизводит события так, как они происходили в реальной действительности. Подчинение линейной схеме фактически означало движение за естественным ходом вещей.
Подобный порядок организации элементов топической схемы получил остроумное название “ab ovo’ что в буквальном переводе с латинского означало “от яйца”: состояние яйца рассматривалось как изначальное, первичное (ср., вероятно, известный читателю старый схоластический спор, уже неоднократно бывший предметом всякого рода шуток: что было раньше – курица или яйцо?). Построить сообщение “ab ovo” как раз и означало построить его от более раннего события к более позднему, от причины к следствию, то есть как бы самостоятельно и впервые проходя шаг за шагом и регистрируя проблемы “по мере их поступления”
Ясно, что – при эксплуатации говорящим данной схемы – вмешательство его “в жизнь” считалось минимальным, а изложение рассматривалось как направленное на сам объект. Роль говорящего при этом трактовалась именно как роль регистратора фактов – “очевидца”, хроникера, хрониста, “летописца”. Потому-то и изложение фактов таким образом квалифицировалось как изложение историческое, хронологическое, да и сам тип, метод изложения “ab ovo” получил название исторического (хронологического) ‘ метода. В литературоведении метод такой считается сюжетным методом – в том смысле, что сюжет (или “предмет” – в переводе с французского) рассматривается как следование реальной схеме происходящего (в отличие от фабулы, см. ниже).
Преимущества этого метода состоят в том, что он весьма “практичен”, то есть одинаково удобен как для говорящего, так и для слушающего. Говорящему, что называется, не приходится особенно “мудрить”: фактически единственное, что от него требуется, – это “не мешать” событию следовать своим курсом, то есть излагать факты в соответствии с известной в риторике формулой высокочтимого в древности, но, к сожалению, почти забытого ныне ритора Като “rem tene, verba sequentur” – “держись дела (темы) – слова придут сами” (формула эта вполне может претендовать на то, чтобы считаться формулой релевантности).
Искусство говорящего проявится здесь лишь в том, чтобы ‘”не забыть”, что за чем происходило (между прочим, и это, как каждому известно на собственном опыте, далеко не всегда бывает просто!). Слушатель же, при такой подаче материала, будет чувствовать себя предельно комфортно: возможность “плыть по течению” есть то, что аудитория ценит довольно высоко. Ей в подобных случаях не приходится проделывать работы по “вычленению” автора из сообщения, то есть решать вопросы о том, где здесь факт, а где – работа автора с фактом.
Однако при склонности практически любой аудитории к пребыванию в состоянии комфорта исторический (хронологический) метод подачи фактов весьма опасен. Его опасность состоит в том; что он обладает своего рода усыпляющим внимание эффектом. Слушающий, который со всей очевидностью не слишком напрягается, чтобы удержать “нить изложения”, чаще всего потерян для говорящего. А ведь коммуникация есть совместная работа, так что при полной пассивности одной из сторон едва ли возможно рассчитывать на полноценный коммуникативный результат.
Потому и считалось, что таким образом построенные сообщения гораздо меньше способны воздействовать на слушателя и менее интересны для него, чем сообщения, упорядоченные искусственно.
Модель вторая как раз и предполагала структуру изложения, менее “вежливую” по отношению к внешней стороне события, зато гораздо более отвечающую его сущности. В соответствии с ней полагалось сделать изложение искусством группировки фактов, потому-то порядок ух организации и определялся как искусственный (artificialis).
Данная модель обязывала говорящего не следить за событием, но анализировать его, и более того – моделировать не событие, но обстоятельства работы с ним. При этом считалось, что говорящий действует в соответствии с существом дела, потому модель и получила соответствующее название – in medias res (букв, “в середину вещей”).
В качестве главной задачи выдвигалась задача заставить говорящего со вниманием слушать произносимое, а к этому ведет только один путь – стимулирование его интереса к сообщению. Наиболее рекомендованное средство в этой связи – различного рода “перестановки” в структуре сообщения.
Разумеется, слушатель, приглашенный к совместной работе над созданием речевого целого, ведет себя иначе, чем слушатель, “плывущий по течению”. Он вынужден (сам тип повествования вынуждает его к этому!) постоянно быть начеку, не только фиксируя авторские речевые маневры, но и определяя, а также оценивая их место в составе стратегии говорящего. Работа эта часто ведется на подсознательном уровне и представляет собой совокупность неявно выраженных реакций слушателя на предлагаемое сообщение – так называемую диалогическую атмосферу речевого взаимодействия.
“Открытие” модели in medias res было для риторики фактически открытием такого понятия, как интрига (то есть искусственное построение события в целях стимулирования интереса читателей). Процесс фабулирования компонентов события- перераспределения их автором- и дал название целой группе методов изложения материала: большое их количество сгруппировалось под рубрикой “фабулярные методы” изложения (от латинского “fabula” – рассказ, басня).
Вынесение следствия – вместо причины – на первое место, представление более поздних эпизодов прежде, чем более ранних, движение от финала к началу, разбиение события на эпизоды, каждый из которых рассматривается по отношению к целому, – все это и многое другое стало показателем фабулярной модели изложения, признаками интриги, в частности литературной.
Например, классическим образцом чрезвычайно ловко построенной интриги считалась “Одиссея” Гомера- с ретроспективным изложением событий (от более поздних к более ранним) в качестве основного приема и многочисленными скачками из настоящего в прошлое и будущее. Такая композиционная (диспозиционная) техника полагалась практически недостижимой.
Понятно, что фабулярная модель изложения, даже несмотря на обращение ее непосредственно к “существу дела”, тоже была чревата опасностями как для говорящего, который такую модель предлагает, так и для слушающего, который ею пользуется.
В частности, от говорящего при работе с данной моделью требовался довольно высокий уровень “техничности”: в задачи его входило, с одной стороны, не “продать” всей истории при первом же ее предъявлении, с другой – не предъявить “существа дела” слишком поздно, когда “дело” уже перестало быть интересным. С такого рода просчетами мы знакомы хотя бы на примере “искусства рассказывать анекдоты”. “Мастер” никогда не раскроет карт сразу же и никогда, подобно новичку, не станет испытывать терпения слушателей многократным репродуцированием одной и той же ситуации, отсрочивая и отсрочивая момент подачи собственно “блюда”. После большого количества закусок (это мы знаем уже из области кулинарно-гастрономической) “блюдо” как таковое иногда перестает быть необходимым.
Строящему фабулярную схему автору предлагалось не забывать о том, что слушатели, обычно не предъявляющие больших претензий к естественному ходу событий, могут становиться чрезвычайно критичными, когда дело касается оценки того, насколько удачно события сгруппированы другим (каждый из нас знает реакции собеседников типа “мог бы раньше сказать!” или ‘”так бы сразу и говорил”, “чего ты тянешь?”, “этим следовало бы закончить” и др.).
Вот почему от слушателя, при восприятии предлагаемой ему “фабулы”, требовалось не столько “включить в себе критика” (критикующий обычно теряет сущность проблемы!), сколько приложить все усилия к тому, чтобы разгадать причины предлагаемой автором группировки событий и тот скрытый умысел, который заставил его группировать события так, а не иначе.
Иными словами, слушатель обязан в подобных случаях уметь ‘”читать” речевые стратегии и воздерживаться от их оценки в ходе изложения материала. Кроме того, слушатель должен быть готов к “перепадам” изложения, то есть к более или менее резким переходам от факта к интерпретации факта или от более интересного факта к менее интересному.
Если модель “ab ovo” фактически предполагала лишь односюжетную”, или хронологическую (от начала к концу), схему изложения, то модель “in medias res” давала весьма широкий простор для выбора схемы (или метода) изложения. Применительно к этой, второй, модели различали хотя бы следующие методы:
дедуктивный,
индуктивный, аналогический,
стадиальный,
концентрический.
Сведения об этих методах, как методах изложения материала, будут представлены уже здесь, несмотря на то, что они имеют отношения не только к первому разделу основной части, изложению, но и ко второму ее разделу-аргументации. Как уже было сказано выше, “развести” изложение и аргументацию в составе речевого целого со временем становилось все менее возможно. С развитием риторики рекомендации, касавшиеся способов размещения раздела “изложение” и раздела “аргументация” относительно друг друга, становились все более разнообразными. Только в редких случаях основной части полагалось выглядеть так:
1) изложение,
2) аргументация.
Обычно же рекомендованными структурами были структуры, инкорпорирующие аргументацию в состав основной части более “рафинированным” образом – скажем, таким:
1. Первая подтема
11. изложение
12. аргументация
2. Вторая подтема
21. изложение
22. аргументация
3. Третья подтема
31.изложение
32. аргументация
и т. д.
Существовали и предложения, касающиеся более причудливых схем организации разделов основной части. Например, предлагалось помнить о том, что главные или наиболее сильные аргументы следовало располагать не у вершины той или иной “конструкции”, а у ее основания. (Таким образом, кстати сказать, осуществлялся и риторически грамотный переход к третьему разделу диспозиции – заключению).
Вот почему разговор о методах изложения и методах аргументации невозможно вести “по отдельности”: начав его здесь, нам придется то и дело возвращаться к нему в той части пособия, где речь пойдет об аргументации.
Дедуктивный метод изложения считался основным методом развертывания сообщения и предполагал движение от общего к частному.
В риторике (и философии) данный метод определялся как метод поиска подтверждений высказанному ранее обобщению. В основе этого метода лежит осознание того, что наблюдаемые человечеством регулярности, закономерности в принципе контролируемы (проверяемы эмпирически). Иными словами, говорящий несет ответственность за формулируемые им положения и, в случае необходимости, готов указать на серию случаев (или, по крайней мере, на один случай), подтверждающую корректность вынесенного на обсуждение общего суждения.
Дедуктивный метод был до такой степени “авторитетным”, что часто рассматривался как отвечающий за построение правильных умозаключений вообще. Поэтому формальную логику, зачастую даже понимают как теорию дедукции, то есть теорию, предполагающую развертывание общих суждений в суждения частные, способные применяться к конкретным случаям.
В античности дедукцией (например, в варианте силлогистики, см. ниже) тоже пользовались весьма и весьма широко. Так, в том, что касается изложения как раздела основной части, одной из наиболее целесообразных композиций считалась именно композиция, выносящая на обсуждение (целиком или по частям) некоторое общее положение, которое в ходе дальнейшего сообщения находит подтверждение в серии частных фактов -применительно к целому положению или к его частям. Говорящий как бы отчитывался таким образом перед слушателями в том, на основании чего он позволил себе сформулировать общее положение так, а не иначе.
Преимущества дедуктивного метода оценивались в том отношении, что общее положение не только задавало однозначное направление взгляда на следующие в дальнейшем факты, но и определенным образом “настраивало” слушателей видеть факты глазами говорящего. Кроме того, работа дедуктивным методом предполагала работу открытой коммуникативной стратегией: говорящий с самого начала ставил слушателей в известность о том, “куда он клонит”, или, точнее/куда он “намерен клонить”.
В дедукции как методе изложения была замечательным образом уловлена привлекательность для аудитории “детективного” построения сообщения, то есть такого построения, которое ведет от следствия к причине (причинам), а не от причины (причин) к следствию. “Идти за Холмсом” есть процесс интеллектуальный, “идти за сертвой”- эмоциональный. Стало быть, подчиниться дедуктивному методу означает поставить перед собой логическую задачу (в виде общего положения) и, разбираясь в “‘уликах”, испытать радость от ее решения.
Скажем, делая заявление типа: “Все красивые девушки предпочитают шампунь “El’Vital”, я должен “иметь под рукой” – в качестве “улики”! – хотя бы одну красивую девушку, которая действительно его предпочитает. В противном случае я, видимо, не сделаю такого заявления – и слушатель знает это, потому и ожидает предъявления мною “улики” (одной или нескольких). В мою же задачу входит не обмануть ожиданий слушателя: поставленная перед ним Настасья Кински с флаконом “Еl’Vital” в руках сильный аргумент, который, видимо, вполне убедит слушателя в истинности моего заявления.
Однако специфика дедуктивного метода изложения в том, что при следовании ему “козыри” предъявляются напоследок: именно ими, а не общими положениями я воздействую на аудиторию. И даже если слушатель “забудет” общее положение, “запомнив” только, что “El’Vital” держала в руках Настасья Кински (которую он, допустим, считает красивой), задача моя выполнена. Иными словами, дедуктивный метод переводит предмет сообщения из надперсональной области в персональную: общее положение становится частным положением, или “положением для меня”.
00 Индуктивный метод изложения предполагал перемещение в структуре речевого целого от частного к общему.
Метод этот определялся в риторике (и философии) как метод предвосхищения основания – petitito principle то есть как метод, в соответствии с которым за серией частных случаев (или, по крайней мере, одним частным случаем) обнаруживается некая регулярность, закономерность.
Изложение, ведущееся в соответствии с методом индукции, должно было отвечать прежде всего требованию репрезентативности (представительности) частного случая, на основе которого делается общий вывод. Причем о репрезентативности частного случая судят по частоте его воспроизводи-мости (при определенных условиях всегда или обычно происходит n раз реже – по степени его синтетичности (n является синтезом п1, п2, п3… и т. д.).
Скажем, зная, что красивая девушка. А предпочитает шампунь “El’Vital”, красивая девушка В предпочитает шампунь “El”Vital” и красивая девушка С предпочитает шампунь “El’Vital”, я могу предположить, что красивые девушки вообще предпочитают шампунь “El’Vital” Или, зная, что красивая девушка Настасья Кински (является синтезированным образом многих красивых девушек) предпочитает шампунь “El’Vital”, я могу сделать то же предположение.
Иными словами, при индуктивном методе изложения на первый план выставлялось “единичное”, которое в дальнейшем превращалось в “общее”.
И если дедуктивный метод предвосхищал детективный принцип развертывания структуры сообщения, то индуктивный метод впоследствии был положен в основу, в частности “ужастиков” предполагаюцщх “движение за жертвой”: в поле зрения попадает сначала одна деталь, потом другая, за ней третья. В конце концов давно ожидаемый монстр предстает во всей своей красе. Такие структуры сообщения требуют “эмоционального соучастия” – интеллектуальный сторож, как правило, бездействует.
В принципе дедуктивный и индуктивный методы изложения призваны еще и определенным образом контролировать друг друга: в этом смысле и можно понимать взаимодополняемость дедукции и индукции, которые фактически предохраняют друг друга от искажения “картин мира”.
Что касается адресата (слушателя), то по отношению к нему метод индукции менее провокативен, чем метод дедукции, хотя бы потому, что метод индукции, вообще говоря, исключает вопрос: “На основании чего вы формулируете эту закономерность?”. Закономерность, формулируемая индуктивно, может быть подвергнута критике, в то время как закономерность, предлагаемая дедуктивно, может быть просто не принята уже на этапе предъявления.
Аналогический метод (или метод аналогии) характеризовался как отдельный метод или как один из вариантов индукции, но в любом случае предполагал сопоставление фактов, явлений, событий и проч. в целях перенесения закономерности, выявленной при анализе хорошо изученного объекта, на менее изученный объект. Хорошо изученный объект расценивался при этом как “образец” или “модель”. Аналогия (analogia) и переводится с греческого как “сходство, подобие”.
Данный метод давал возможность рассматривать неизвестное на фоне известного. Правда, заключения, получаемые таким образом, квалифицировались не как достоверные, а как правдоподобные и в принципе легко могли быть оспорены. Именно из греческого языка пришла пословица “Всякое сравнение хромает”, так что уязвимость аналогического метода ощущалась издавна,
Тем не менее данный метод получил широкое распространение в риторике как один из чрезвычайно активных методов изложения прежде всего в силу наглядности добываемых этим методом результатов. Понятно, что неизвестное проще всего объяснить через сравнение с известным. Аналогия, как бы сильно она ни хромала, способна порой больше сообщить об объекте, чем самое длинное его описание.
Происходит это потому, что хорошая аналогия обычно фиксирует действительно существенный признак объекта. Аналогия, фиксирующая случайный признак, фактически саморазрушительна: такая аналогия изначально не воспринимается как аналогия, провоцируя, в частности, вопрос о том, зачем вообще сравниваются, например, объект А и объект В.
Проверить это легко: предположим, я позволяю себе высказывание типа “Чтобы понять природу электричества, достаточно просто посмотреть на камень”. Трудно ожидать, что подобная аналогия (а это аналогия, поскольку я фактически сопоставляю электричество с камнем!) не вызовет у слушателя замешательства: полагая, что он все-таки имеет дело с полноценным собеседником, слушатель, видимо, не удержится от того, чтобы спросить: “Как вы это себе представляете?”.
Боюсь, однако, что удачно ответить на этот вопрос в принципе нельзя: электричество и камень не имеют зримых общих признаков, на которых можно было построить хоть какую-либо аналогию. Не добившись от меня ответа, собеседник, скорее всего, сочтет аналогию крайне неудачной, то есть фактически признает, что для аналогии нет оснований. Но если для аналогии нет оснований, то нет и аналогии.
Отсюда и одно из двух главных требований, предъявлявшихся к аналогическому методу. Им следовало пользоваться в том случае, если говорящий действительно располагал аналогией, для которой имелись основания. Вторым требованием было требование “не сравнивать с неизвестным”.
Скажем, если я, делая рекламу шампуня “El’Vital”, предлагаю пользоваться им, поскольку его предпочитает Клавдия Петровна Соколова, которую я персонально считаю красавицей, моя аналогия (будь красивой, как Клавдия Петровна Соколова), едва ли будет “прочитана” адресатом при этом Клавдия Петровна Соколова может быть действительно красивей всех на свете!
Стадиальный метод изложения сильно напоминает хронологический метод: в пособиях по риторике он тоже описывался как линейное построение сообщения, то есть последовательное движение говорящего вперед, без каких бы то ни было ретроспекций (“stadia” переводится с греческого как ступенька, уровень).
Однако если при использовании хронологического метода линейность объясняется характером развития презентируемых событий (именно их развитие фактически и “копирует” хронологический метод изложения), то стадиальный метод отвечает не логике события, но логике движения мысли. Метод этот можно уподобить процессу кирпичной кладки: когда кирпич положен на цемент, к нему больше не возвращаются, поскольку вынуть один кирпич из кладки, не разрушив целого (или фрагмента целого), невозможно.
Аналогия эта указывает на то, что при стадиальном методе изложения говорящий относится к каждому следующему пассажу, как к пассажу, который необходимо закончить, прежде чем переходить к другому. Это самое главное и фактически единственное требование к стадиальному методу.
Между прочим, соответствовав этому требованию отнюдь не так просто. Искушение вернуться назад к уже пройденному этапу изложения, принадлежит к разряду вполне естественных. И, тем не менее, желание уточнить, исправить то или иное выражение, смягчив или усилив его особенности человеческой памяти, которая иногда действует весьма причудливо, а также аналогии, возникающие по ходу изложения, и мн. др. – со всем этим говорящему, как правило, приходится разобраться до начала процесса коммуникации, если в ходе его он намерен избрать стадиальный метод изложения. В таком случае от него требуется строго держаться линейности в развертывании мысли, что предполагает предварительную “построенность” сообщения: тема обычно разбивается на ряд частных подтем, о каждой из которых сообщается как бы по отдельности.
Однако движение от стадии к стадии обязывает говорящего и к осуществлению процесса градирования темы: риторически грамотным будет считаться сообщение, в котором говорящий идет “‘по ступенькам” вверх или вниз, выдерживая единое направление. Практически это может означать, например, что, если я сначала квалифицировал некое действие как правонарушение, затем – как преступление и наконец – как зверство, в высшей степени непоследовательно с моей стороны на следующем этапе сообщения называть то же самое действие проступком. В таком случае слушатель более чем вправе упрекнуть меня в некорректной градации подтем.
00 Концентрический метод изложения есть метод, название которого вполне отчетливо указывает на его особенности. В риторике метод этот предлагался в тех случаях, когда в задачи говорящего входило осветить лишь одну проблему (группу однородных проблем), вокруг которой и предлагалось построить сообщение. Структура такого сообщения напоминает серию кругов, сходящихся к общему центру. Центр этот фактически и ‘”управляет” композицией в целом.
Изложение, осуществляемое в соответствии с концентрическим методом, есть практика постоянного возврата к проблеме, всякий раз на новом ее “витке”. Будучи погружаемой в контексты разных типов, проблема обрастает нюансами, начинает, фигурально выражаясь, играть. Особый “шик” заключается в том, чтобы “на глазах у изумленной публики” превратить, например, мелкомасштабную, на первый взгляд, проблему в проблему глобального значения, постепенно подключая к ней все новые и новые существенные аспекты и дополняя изложение все новыми и новыми подробностями. Или, скажем, совершить переход от некой проблемы, не имеющей, вроде бы, отношения к слушателям, в жизненно важную для ток проблему.
Примером того, как работает концентрический метод изложения, сегодня могло бы стать, допустим, сообщение о положении дел в современной экологии: ведь экология, о которой так много говорят в наши дни, превратилась для нас в своего рода жупел, далеко не всегда воспринимающийся с необходимой серьезностью. Построить сообщение об этом “жупеле” таким образом, чтобы соответствующая проблематика стала жизненно необходимой для каждого слушателя, поможет именно концентрический метод. Он позволит показать, каким образом данный ‘”жупел” влияет на каждого из нас (серия концентрических кругов типа: “мы пьем отравленную воду”, “мы разрушаем собственные, кожные покровы синтетикой”, “мы убиваем нашу иммунологическую систему” и проч.).
Методы развертывания изложения в соответствии с моделью “in medias res”, безусловно, могли комбинироваться. Грамотно построить изложение как раздел основной части вовсе не означало соблюсти “стерильность” метода. Подобно топосам методы развертывания изложения служили лишь хорошими ориентирами в том, как в принципе подавать сообщение. Речевую деятельность говорящего следовало, таким образом, ориентировать не на осуществление контроля за методом изложения, но на осуществление контроля за “существом дела”.
В общем смысле релевантным изложением – какой бы моделью и такими бы методами в ее составе ни воспользовался говорящий, считалось деловое изложение. Например, и в том, что касалось объема этого раздела основной части, рекомендации были, так сказать, обтекаемыми: изложение не следовало делать ни коротким, ни длинным – его следовало делать “подходящим’! То есть говорящему опять же предлагалось исходить из особенностей .материала и условий соответствующей речевой ситуации (подобно тому, как в старом анекдоте на вопрос закройщика о том, должен ли заказываемый пиджак быть длинным или коротким, заказчик раздраженно отвечает: “А нельзя ли сшить его просто нормальным?”).
§ 3.2. Аргументация
Аргументация как раздел основной части есть самый разработанный аспект диспозиции. И это неудивительно, если вспомнить, что риторика есть прежде всего наука убеждения. Считается, в частности, что в любом из пяти ее разделов речь фактически идет только о том, как убеждать (посредством материала в инвенции, посредством его размещения в диспозиции, посредством его подачи в элокуции посредством голоса, позы и жеста в акции и посредством запоминания наиболее убедительного в мемории).
Однако очевидно, что диспозиция, как и инвенция, была ориентирована прежде всего на убеждение с помощью средств логики: они действительно представляет собой раздел, связанный одновременно и с логикой, и с риторикой (в то время как элокуция, например, есть собственно риторический раздел, чем и объясняется его “полномочное представительство” риторики как таковой впоследствии). Искусство аргументации в разделе диспозиция есть, таким образом, прежде всего искусство логической аргументации. Ниже нам еще придется говорить о двух типах аргументации: логической и аналогической.
Аргументация определялась в риторике двояко: как искусство подбора веских подтверждений сказанному, так и искусство ведения дискуссии.
В большинстве речевых ситуаций, понятное дело, недостаточно бывает просто сказать: “Я полагаю, что…”. От говорящего, соблюдающего правила ведения диалога, почти всегда требуется более развернутая формулировка: “Я полагаю, что…, поскольку (так как, на таком-то основании и т. п.)…”. Иными словами, говорящему следует избегать “голословные” заявлений, помня о том, что смысл речевого взаимодействия – убедить кого-либо в чем-либо.
Применительно к этой формулировке чрезвычайно важно в конкретной речевой ситуации знать, на чем именно мы делаем акцент в первую очередь: на “ком” (субъект) или на ‘”чем” (объект). И, видимо, правы те, кто считает, что акценты эти предполагают два разных типа “убеждающих стратегий”. Первая из них развернута в направлении адресата, вторая – в направлении предмета (референта, как иногда еще называют предмет).
Очевидно, например, что убедить кого-то означает прежде всего корректно вести дискуссию; убедить в чем-то означает прежде всего корректно обходиться с предметом.
Заметим, что речь идет именно об акцентах: здесь не утверждается, что само по себе убеждение (как цель) меняет свою природу. Дело только в том, что такие задачи, как “приобрести союзника”, с одной стороны, и “доказать правильность суждения” – с другой, не всегда находятся в согласии друг с другом. Достаточно сказать, что с помощью корректно доказанного суждения иногда, наоборот, приобретают противников (ср.: правда глаза колет). А стало быть, необходимо иметь в виду, что ‘”убеждающие стратегии” способны вступать в противоречие с изначальной целью.
За их “мирное сосуществование”, в частности, и отвечает такой раздел риторики, как диспозиция, и прежде всего – культивируемое ею искусство аргументации. Скажем, политическая речь есть, в части аргументации, речь с акцентом на вербовку союзников, в то время как ответ на экзамене (опять же в части аргументации) есть доказательство знания предмета. И странно представить себе, например, политического деятеля, озабоченного убеждением публики в том, что он хорошо знает ботанику, с одной стороны; или, с другой стороны, студента, который “вербует” профессора, вынуждая его присоединиться к ошибочной точке зрения.
Общеизвестно, что слово “аргументация” переводится с греческого как доказательство. Однако не для всех очевидно, что доказательство представляет собой не единичную акцию (“N – дурак, потому что говорит глупости”), но сложный процесс, при осуществлении которого ориентируются на вполне определенную, подробно разработанную в риторике, логическую операцию, представляющую собой комбинирование суждений (умозаключений)- элементов доказательства. Основных элементов доказательства три: тезис (thesis), аргумент (argument), демонстрация (demonstratio).
§ 3.2.1. Тезис
Тезис (от греческого ‘”положение”) определяется в риторике как положение (утверждение), нуждающееся в доказательстве.
Таким образом, высказать тезис уже означает взять на себя обязательство привести некоторые доводы в пользу его истинности. Вот почему произносящий тезис должен фактически быть в состоянии осуществить процедуру доказательства в целом. Ясно, что “осуществить” и ‘”быть в состоянии осуществить” не одно и то же. Подавляющее большинство порождаемых нами тезисов, будучи таковыми, отнюдь не нуждаются всякий раз в подкреплении их доказательствами – иначе процесс речевого взаимодействия был бы вообще невозможен.
Так, когда я в нормальной ситуации говорю: “Завтра будет хорошая погода”, мне не приходится ожидать от собеседника предложения типа:
“Докажи это!”. Собеседник хорошо понимает, что, высказывая данный тезис, я опираюсь на некоторые из имеющихся в моем распоряжении сведений, которым я склонен доверять (прогноз синоптиков, знание местного климата, знание народных примет, личные наблюдения и т. п.) и в принципе способен предусмотреть, на что именно я сошлюсь при необходимости аргументировать данный тезис.
Именно в этом смысле и говорят о системе взаимных “молчаливых договоренностей”, существующих между членами языкового коллектива: общие фоновые знания служат для них той энциклопедической средой, которая позволяет им держаться в рамках более или менее одинаковых представлений о мире без того, чтобы всякий раз добывать из этой энциклопедической среды аргументы. Энциклопедическая среда, если в данном случае уместна компьютерная аналогия, является своего рода жестким диском, к которому при необходимости всегда можно обратиться, но в принципе часто можно ограничиться и оперативной памятью.
Особенность тезиса как элемента доказательства в том, что он выносится на обсуждение. Это отнюдь не означает, что тезис обязан быть спорным (история риторики, особенно поздней, знает множество случаев, когда – ради демонстрации риторического мастерства – участниками дискуссии выносились на обсуждение совершенно бесспорные и даже тривиальные тезисы!) или обладать какими-либо другими “специальными” качествами (так называемой полемической заостренностью, парадоксальностью, провокативностью и т. п.). Дело только и исключительно в функции, выполняемой соответствующим положением в процессе дискуссии. Эта функция – создание базы для последующих рассуждений.
Вот почему Аристотель, например, преподавая, риторику в Лицее (Lykeion), утверждал, что тезису всего-то и необходимо, что возможность развития “в обе стороны” (ср. также формулировку Квинтилиана о полезности вести аргументацию в двух направлениях utramque partem, то есть pro et contra). Предлагавшиеся Аристотелем тезисы презентировали одну и туже проблему под двумя разными углами зрения, то есть представляли две точки зрения, – от ученика требовались аргументы в пользу (против) одной или другой точки зрения. Ситуации часто были игровыми – для того, чтобы ученики не слишком сильно попадали под влияние “содержания проблемы”, совершенствуя по преимуществу логический аппарат мышления.
Принцип отбора в качестве тезисов высказываний, по поводу которых возможно действовать как в направлении “за”, так и в направлении “против”, in utramque partem, сохранялся на протяжении веков в учебной практике. Однако реальная речевая практика редко оперирует такими “логически нейтральными” структурами: любой говорящий, выносящий тезис на обсуждение, определенным – и. естественным – образом “пристрастен”: ему отнюдь не безразлично, в какую сторону (“pro” или “contra”) развертывать аргументацию.
Осталось отметить, что в процессе доказательства тезис является абсолютной речевой структурой, то есть речевой структурой, способной существовать как самостоятельное умозаключение. Будет оно доказано или нет, это другой вопрос, но “выступать в роли утверждения” ему ничто не мешает.
§ 3.2.2. Аргумент. Логическая аргументация
Аргумент – инструмент процесса аргументации – определяется как релятивная речевая единица, то есть речевая единица, значимая не сама по себе, но по отношению к другой речевой единице, а именно к тезису. Аргумент (аргументы) как раз и представляет собой довод (комплекс доводов), являющийся обоснованием тезиса.
Аргументы были именно тем, на что говорящему в процессе доказательства и предлагалось направить свою энергию для того, чтобы обеспечить тезис необходимой силой убедительности. При этом годились как прямые, так и непрямые, или косвенные, аргументы, в роли которых могли выступать суждения, сделанные на основе анализа “предмета”, релевантные примеры ссылки на “принятые”, генеральные, точки зрения (постулаты, аксиомы, принципы) или на собственное мнение.
При необходимости “подтверждение” (confirmatio) сочеталось с “опровержением” (refutatio) точки зрения или материала противника. А, скажем, в конвенциональных речах в ход могли идти апелляции к чувствам слушателей: например, призывы к сочувствию “высокого суда”.
Иначе говоря, аргументом могло стать практически любое суждение, если оно служило подтверждением тезиса, – откуда данное суждение при этом черпалось, значения не имело: лишь бы оно было “на месте” в соответствующей речевой ситуации. Определенные рамки, однако, предлагались. Так, разговор об аргументации велся не только как разговор о логическом доказательстве – “риторическая премудрость” состояла в том, чтобы различать не более и не менее как два типа аргументации: логическую аргументацию и аналогическую аргументацию.
Логическая аргументация отвечала Научному методу дедукции, методу движения от общего к частному.
Огромную роль в развитии логической аргументации сыграла аристотелевская силлогистика, одно из наиболее завершенных учений в составе его логической теории, трактующее о том, как логически корректно соотносить тезис с аргументами.
“Syilogistikos” в переводе с греческого означает дедуктивный, то есть умозаключающий (выведенный на основе умозаключения).
Силлогизмы, умозаключения в определенной форме, оказали риторике не меньшую услугу, чем Элементы” Евклида – геометрии. В средние века, например силлогизмы, рассматривались как совершенные, то есть образцовые умозаключения. Однако, несмотря на то, что силлогизмы почти повсеместно применялись в учебные целях, на практике, в обыденных речевых ситуациях, как впоследствии показало время, место их оказалось довольно скромным. Тем более что в дальнейшем математическая логика вообще стала рассматривать силлогистику как частный случай исчисления предикатов.
В своей классической форме силлогизм представлял собой единство двух суждений (аргументов, или посылок), которые ”удерживались” в качестве целого благодаря объединяющему их общему, или промежуточному, понятию (например. А). Первый из двух аргументов соотносил промежуточное понятие с предикатом (Р), второй, с субъектом (S). Из двух аргументов (посылок) следовал вывод (тезис), который состоял из субъекта и того, что о нем сообщается, а именно – предиката.
В выводе, таким образом, должен присутствовать субъект предложения – он называется меньшим термином (а изначально содержавшая его посылка – меньшей посылкой), и предикат предложения (больший термин, пришедший соответственно из большей посылки). Объединяющее меньший и больший термины понятие остается за пределами вывода; оно называется средним термином и включается лишь в посылки.
В зависимости от положения среднего термина различаются четыре фигуры силлогизма, гарантировавшие корректное построение умозаключения:
?
Р есть А,
S есть А,
(следовательно)
S есть P
?
А есть Р,
А есть S,
(следовательно)
S есть P
?
А есть Р,
S есть Л
(следовательно)
S есть Р
Р есть Л
А есть S,
(следовательно)
S есть P
Отношения, связывающие термины в силлогизме, могут быть следующих типов:
“Всякое… есть…” (общеутвердительное суждение);
* “Ни одно… не есть…” (общеотрицательное суждение);
“Некоторое… есть…” (частноутвердительное суждение);
“Некоторое… не есть” (частноотрицательное суждение).
Стало быть, каждая из фигур может употребляться в четырех разновидностях, и притом что фигур всего четыре, в принципе возможно 64 комбинаций суждений (или 64 модуса, в соответствии с терминологией логики), однако лишь 19 из них обеспечивают корректный вывод.
Например:
Никакая птица (А) не умеет мяукать (Р)
Аисты (S) – суть птицы (А)
(следовательно)
Аисты (S) не умеют мяукать (Р)
Правы, видимо, те исследователи, которые считают, что в настоящее время силлогистика может быть полезна, прежде всего, в плане описания отношений между общими и частными понятиями (не случайно модусы и строятся с использованием таких слов, как “все”, “никакие”, “некоторые из…”).
Однако содержание конкретным силлогизмам придают не они, а именно то, что варьируется – “приписывается” к стабильному силлогическому ядру. Эти-то варьирующиеся сведения обычно и привлекательны для говорящих. Беда только в том, что уровень надежности силлогических конструкций настолько высок, что они способны “выдержать” сопротивление практически любого материала, оставаясь при этом “логически безукоризненными” по линии общее-частное. Ср.:
Акробаты (А) выступают в трико
(Р) и Некоторые политики (S) – акробаты (А)
(следовательно)
Некоторые политики (S) выступают в трико (Р)
“Фокус” данного силлогизма в том, что в структуру его проникло слово в непрямом значении (“акробаты”). Это-то и обусловило смысловой сбой структуры, оставшейся, впрочем, безукоризненно логичной.
Логика и риторика знает силлогизмы не только в той форме, в которой они только что были представлены. Случается, например, что силлогизм подразумевается, но не формулируется, и что-либо одна из посылок, либо заключение просто опускаются. В таком случае мы имеем дело с тем, что Аристотель называл энтимемой (entymema). Практика построения энтимем есть практика живого, реального мышления, отнюдь не в той степени “дисциплинированного” и стерильного, в какой это предусматривает силлогистика и формальная логика вообще.
В высшей степени интересно, “почему такого рода сокращенные силлогизмы Аристотель считал риторическими силлогизмами: ими часто пользовались для того, чтобы не предъявлять “публично” сомнительных посылок, на которых можется строиться тезис. Отсюда следует, что риторика изначально осознавалась еще и как область конфликтная по отношению к истинности и/или искренности: о том, до какой степени важна эта характеристика риторики, мы узнаем позднее, в главе “Элокуция”.
Пример энтимемы:
Галлюциногенные препараты стимулируют воображение
Легко представить себе, какое умозаключение может предполагаться на фоне этой энтимемы:
Полезно то, что стимулирует воображение Галлюциногенные препараты стимулируют воображение (следовательно) Галлюциногенные препараты полезны
В этом и состоит опасность энтимем, заставляющая, например, логиков проверять энтимемы путем логической реконструкции предусматривающего их суждения: безусловно, средний термин “стимулировать воображение” не предполагает также и искусственных форм стимулирования воображения; перед нами ошибка среднего термина силлогизма (см. ниже), позволяющая “незаметно протащить” смысл, изначально не предполагавшийся.
Еще легче проделать это, если говорящий пользуется не энтимемой, а соритом (от греч. soros – куча), который определялся Аристотелем как цепь силлогизмов с опущенными посылками. Вот пример так называемого аристотелевского сорита:
S есть
А логика была создана логиками
А есть в логики – ученые
В есть с ученые – люди
и
С есть D люди ограничены в своих знаниях
D есть Р ограниченные в своих знаниях – невежды
(следовательно)
S есть Р логика была создана невеждами
Полученный вывод есть результат незначительных смысловых смещений терминов в ходе процедуры умозаключения, что тоже может использоваться риторикой, причем в высшей степени продуктивно. Как уже говорилось, риторика представляла собой науку совершенную и предусматривала фактически “безотходную” технологию мышления.
Однако при обсуждении задач и проблем диспозиции мы будем продолжать оставаться в области логики. Некоторые ее категории потому и представлены здесь весьма широко, что именно логика составляла основу корректной диспозиции. Вот почему обучение искусству аргументации предполагало последовательное обучение силлогистике, а также – и далеко не в последнюю очередь! – фундаментальным законам логики.
§ 3.2.3. Логические законы
Логические законы, законы формальной логики, призваны были как помогать строить доказательство, так и контролировать уровень его корректности с точки зрения некоторых отрабатывавшихся веками принципов речевого поведения. Если силлогистика гарантировала прежде всего от неточности соответствующих понятий, то логические законы ~ прежде всего от нарушения основных принципов мышления и предосудительных форм ведения дискуссии.
Это означало, что вопросы о том, как корректно мыслить и как корректно вести дискуссию, ставились в нормативной плоскости, – риторика и здесь давала рекомендации, которых следовало придерживаться. Рекомендации же (как обычно в риторике) базировались на принципах целесообразности и удобства: соблюдение логических законов обеспечивало комфортность условий речевого взаимодействия, когда оба собеседника придерживаются неких сложившихся в обществе норм коммуникации. Верность этим нормам и обеспечивалась соблюдением четырех следующих логических законов:
1) закон тождества,
2) закон противоречия,
3) закон исключенного третьего,
4) закон достаточного основания.
?. Закон тождества
(“Всякая сущность совпадает сама с собой”)
Закон тождества (lex identitatis) есть закон, в соответствии с которым любая законченная мысль должна сохранять свою форму и свое значение в пределе некоторого определенного контекста, известного или подразумеваемого заранее.
Следование этому закону обеспечивает сообщению такое качество, как фиксированность предметных границ. Качество же это в высшей степени необходимо для полноценного сообщения, предлагаемого для понимания.
Сразу же обратим внимание на то, что действие данного закона (как и прочих законов формальной логики) распространяется лишь на одно речевое целое. Риторика вовсе не запрещает нам менять наши представления об объектах действительности на протяжении жизни; понятно, что представления эти постоянно уточняются, конкретизируются, а иногда и вовсе видоизменяются. Поэтому неудивительно, что человек, позавчера считавший телесные наказания полезными, вчера – допустимыми, сегодня вполне может начать настаивать на их запрещении.
Закон тождества “включается” лишь тогда, когда в составе одного речевого целого предметные границы начинают смещаться. То есть, делая сообщений о неприемлемости телесных наказаний, я, видимо, не стану перегружать его примерами случаев, когда телесные наказания шли кому-либо “на пользу”, – иначе смыслом, вкладываемым в понятие телесное наказание, придется все время варьировать.
Если же я постоянно меняю смысл, вкладываемый в то или иное понятие, слушающий едва ли будет чувствовать себя чрезмерно удобно по отношению к речевой ситуации. Более того, подобного рода “эволюции” спровоцируют его на серию уточняющих вопросов с целью выяснения того, насколько широко я трактую соответствующее понятие, а также на серию контрольных вопросов с целью проверки того, насколько я вообще в состоянии вспомнить ранее предложенные трактовки. (Ср.: Разве мы не говорим все еще о … ?; Разве вы уже не охарактеризовали как… ? и т, п.)
Понять, как работает закон тождества, может помочь, скажем, такая аналогия. Если вы намерены продать мне дом и уже назвали цену, которая меня в принципе устраивает, я вряд ли приду в восторг, видя, как в ходе разговора вы называете то одну, то другую сумму в качество ожидаемой от меня (особенно неприятно, если сумма эта обнаруживает постоянную тенденцию к возрастанию). При подобных обстоятельствах сделка, скорее всего, вообще не состоится, и прежде всего по причине невозможности для меня уловить “границы” ваших аппетитов.
Таким образом, предлагая некое сообщение, говорящий обязан учесть потребность слушателей в том, чтобы время от времени возвращаться к некоему прямо или косвенно установленному собеседником “положению дел”. Такие качества говорящего, как верность избранной теме, сосредоточенность на релевантных для нее аспектах, ненарушение границ объекта и др., как раз и представляют собой реализацию закона тождества в речевом действии.
Прекрасной антимоделью в этом смысле является известный в “мире искусства” анекдотичный отзыв о стихах N: “У N очень хорошие стихи, особенно некоторые из них, в сущности одно стихотворение. Даже не все стихотворение, а только вот это место- то есть фактически строка… А впрочем, и она дрянь!” Подобного рода “соскальзывания” с темы – один из примеров последовательного нарушения закона тождества- не всегда, разумеется, столь нарочиты. Однако каждому хорошо известен весь спектр так называемых беспредметных разговоров: от разговоров “ни о чем” до разговоров “обо всем сразу”, которые тоже иллюстрируют несоблюдение закона тождества.
При нарушении этого закона процесс аргументации не столько затруднен, сколько просто невозможен: ведь аргументация (во всяком случае логическая) как раз и представляет собой оперирование понятиями разной степени общности с осознанием направления и характера градации. При зыбкости понятийных границ процедура градации в принципе не может быть осуществлена.
Закон тождества фактически отвечает за идентичность предмета самому себе, которая является условием его единичности (как совокупности родовидовых и частных свойств), а стало быть, и опознаваемости. Однако уже едва ли не на начальных стадиях риторики осознавалось, что в конкретном сообщении предмет обычно не бывает отражен в единстве всех его сторон.
Конкретные сообщения касаются лишь отдельных качеств предмета, которые и становятся аспектами сообщения. При этом закон тождества отнюдь не устанавливает количества аспектов, релевантного, например, для данного сообщения. Не налагает закон тождества запрета и на разностороннее освещение предмета. Он только рекомендует говорящему не забывать “масштаба”, в котором применительно к данному сообщению был взят предмет,
Вопрос масштаба, один из основных вопросов в связи с соблюдением закона тождества. Ясно, что вопрос этот предполагает осознание того, до какой степени подробно и какой совокупностью сторон представлен предмет в сообщении. Чем более крупномасштабно берется предмет, тем большую роль начинают играть сначала видовые, а впоследствии и родовые черты.
При мелком масштабе, разумеется, отчетливее проступают частности. Вот почему так важно решить, в каком масштабе подается предмет; резкая смена масштаба часто делает его трудно опознаваемым, а значит как бы и нетождественным самому себе.
Предположим, представляя в сообщении ту же “кошку” из главы “Инвенция”, я могу так масштабировать соответствующий “предмет”, что в поле моего зрения окажется лишь круглоголовость. Понятно, что при подобном масштабе мне трудно будет ввести такое “крупномасштабное понятие”, кок хищное животное, поскольку круглоголовость (свойственная, между прочим, и мне самому!) отнюдь не есть – как я очень надеюсь! – признак, отсылающий прямо и исключительно к хищникам. С другой стороны, при ином масштабе (хищные животные, или просто хищники) в моем распоряжении едва ли окажется слишком много шансов сосредоточить внимание на круглоголовости кошек, как бы сильно ни волновала меня проблема формы кошачьих голов. В противном случае сообщение мое окажется “перекошенным” в направлении несущественного для хищников признака.
Таким образом, задав масштаб, я тем самым уже обозначаю направление, в котором я намерен осуществлять закон тождества, то есть обязуюсь пребывать в границах рода (животные), класса (хищные животные), вида (семейство кошачьих), подвида (кошки), разновидности (домашние кошки) или единичности (конкретная кошка по имени, например, Мария-Антуанетга). (Понятно при этом, что, если мысль о круглоголовости кошки все-таки почему-либо не дает мне покоя, удобнее всего для последовательного обсуждения этого маниакально интересующего меня признака избрать масштаб вида (семейство кошачьих), для представителей которого данный признак релевантен: закон тождества, таким образом, будет как бы “соблюдаться сам собой”!)
Вне всякого сомнения, даже в Процессе одного и того же сообщения я смело могу многократно – и даже непоследовательно! – менять масштаб, причем с такой скоростью, с какой мне заблагорассудится (включая самую высокую скорость в том случае, если я, предположим, истеричен). Дело в том, что, строго говоря, верности какому-то определенному масштабу на протяжении всего сообщения закон тождества от меня отнюдь не требует. Он только требует от меня осознания масштаба (и, соответственно, границ предмета) в пространстве данного, конкретного, суждения, а также маркировки перехода к другому масштабу всякий раз, когда мне угодно такой переход совершить.
Тем не менее, я все-таки, видимо, воздержусь от слишком частой смены масштаба. Иначе мне придется то и дело предупреждать слушателя о совершаемых мною переходах, утомив его настолько, что он либо утратит интерес к собственно сообщению, либо совсем потеряет концентрацию.
Наконец, при последовательном соблюдении закона тождества мне не худо иметь в виду, до какой степени мои представления о границах предмета в данном сообщении совпадают с соответствующими представлениями слушателя: будет в высшей степени грустно в определенный момент осознать, что мы обсуждаем разные предметы или по-разному масштабируем один и тот же предмет. В подобных случаях – когда каждый имеет в виду “свое”! закон тождества тоже, разумеется, не будет считаться соблюденным. Ситуацию же возможно, оказывается, квалифицировать в соответствии с точным латинским афоризмом “Cum principia negante non est disputandum” (с тем, кто отрицает принципы, спорить бессмысленно).
II. Закон противоречия
(“Никакое суждение не может одновременно
быть истинным и ложным”)
Закон противоречия в классической, аристотелевской, формулировке, предложенной в его труде “Метафизика” как формулировка главного логического принципа, выглядит следующим образом: “Невозможно, чтобы одно и то же вместе было и не было присуще одному и тому же и в одном и том же смысле”. Говоря более современным языком, суждение и отрицание этого суждения не могут быть одновременно истинными в силу возникающего между ними противоречия (contradictio).
Данный закон предохраняет говорящего и слушающего от ‘”тупиковых” ситуаций, когда по поводу одного и того же предмета высказываются два прямо противоположных суждения (имеются в виду риторически безысходные случаи типа “речка движется и не движется”, “песня слышится и не слышится” – впрочем, это одна и та же ситуация!).
Как практически установить, например, что суждение типа (не слишком ответственное!) “Все женщины праведницы” не может быть одновременно истинным и ложным? Для этого удобно, скажем, развернуть его в два суждения-аргумента, реализующие истинное и ложное значение суждения по отдельности:
Все женщины праведницы
Все женщины грешницы
Из “аргументов” этих не следует никакого вывода: рационального тезиса, который мог бы поддержать эти “аргументы”, не существует по той причине, что об одном и том же понятии одновременно высказываются два прямо противоположные суждения.
Правда, некий шанс определенным образом объединить два эти суждения (повторим, не на уровне тезиса) все-таки может появиться, например, в том случае, если рассматривать два приведенные выше “аргумента” как высказывания, принадлежащие двум разным лицам. Тогда наличие у двух разных лиц двух разных точек зрения по одному и тому же поводу вполне возможно. Понятно, что это конфликтные точки зрения, которые все равно вступают в противоречие друг с другом, однако ни одним из двух лиц закон противоречия в таком случае не нарушается.
Все, что касается области применения данного закона (то есть определения границ, в которых он в принципе может работать, и случаев, на которые его допустимо распространять), было расписано в риторике довольно подробно. Так, утверждалось, что обсуждать соблюдение закона противоречия применительно к двум (или более) суждениям имеет смысл лишь тогда, когда суждения, кроме того, что они высказаны одним и тем же лицом:
а) касаются одного и того же объекта (или одной и той же группы объектов);
б) характеризуют объект с одной и той же стороны (или в одном и том же отношении);
в) соотнесены с одними и теми же пространственно-временными условиями.
Эти ограничения в применении закона противоречия объясняются (как и в случае с законом тождества) тем, что риторика оперирует понятием одного речевого целого: оно-то и должно быть непротиворечивым. Ведь очевидно, что каждое из этих ограничений переводит разговор в другую плоскость.
Ср.: !!Все цифры неверны, нужно проверить их по книге.!!
а) Закон противоречия запрещает сообщения типа 1/2 и 1/з полезны и неполезны, но не запрещает сообщений типа 1/2 полезно 1/з неполезно. Иными словами, прямо противоположные суждения по поводу предметов, взятых из разных областей, не подлежат оценке с точки зрения закона противоречия. Если я в своем сообщении характеризую накопительство как порок, то это не означает, что я тем самым обязываю себя квалифицировать и бережливость как порок.
б) Закон противоречия запрещает сообщения типа 1/2 полезно в качестве 1/3 и неполезно в качестве 1/2, но не запрещает сообщений типа 1/2 полезно в качестве 1/2 и неполезно в качестве 1/2 То есть суждения, характеризующие предмет в разных отношениях, также не подлежат оценке с точки зрения закона противоречия. Так, например, я вполне могу утверждать, отнюдь не впадая при этом в противоречие, что кофе полезен при низком давлении, но неполезен при высоком
в) Закон противоречия запрещает сообщения типа 1/2 взятое в координатах 1/2, полезно и 1/2 взятое в координатах 1/2, неполезно, но не запрещает сообщений типа * взятое в координатах * полезно; * взятое в координатах * неполезно. !!Все цифры неверны, нужно проверить их по оригиналу.!!
Дело в том, что суждения, противоположным образом описывающие один и тот же предмет применительно к разным пространственно-временным условиям, не нарушают закона противоречия. Скажем, пользу ЛСД некоторое время назад на Западе видели в том, что введение его в организм психически больных давало возможность медикам изучать механизмы расстройств психики. В настоящее время ЛСД считается крайне вредным наркотиком, как раз и вызывающим психические расстройства.
Итак, закон противоречия подразумевает, что сужение и его отрицание не может быть одновременно истинным. И, если же в высказывании присутствуют оба момента, оно оказывается несостоятельным как суждение.
Единственное, что было возможно, – это сделать заявление, которое, в нарушение закона противоречия, являлось бы одновременно истинным и ложным, то есть заявление, имеющее сразу два значения:
Социализм в нашей стране построен
Социализм в нашей стране не построен
Таким образом, оставалось действительно лишь впасть в логическое противоречие (опять же притом, что точные признаки социализма к тому времени так и не стали известны!), которое в конце концов и было предложено “строителям”, правда, в сглаженном варианте, в виде убогой с точки зрения, логики и лингвистики градации от “полной (но не окончательной!) победы социализма” (в этом варианте результат был объявлен сначала) до “полной и (теперь уже!) окончательной победы социализма” (в этом варианте результат был объявлен впоследствии).
Следующее ограничение наложить оказалось еще труднее: язык и так, трещал уже по всем швам! В конце концов в распоряжение тех же “строителей” поступила вовсе уж невменяемая формулировка: социализм, дескать, в нашей стране построен полностью и окончательно, но еще не совсем, потому что за пределами нашей страны он пока не построен. (Аналогия: в моем огороде не растут огурцы, потому что сосед пока не посадил их в своем огороде.)
К счастью, манипулировать понятием социализм в дальнейшем не пришлось. Иначе, вероятно, следовало бы начать тянуть историческое время за счет градаций “на территории соседа”; социализм в нашей стране построен полностью и окончательно, но не совсем, поскольку за пределами нашей страны он построен полностью, но не окончательно (!), и так хитроумно далее.
Однако вскоре исчерпались бы и возможности этой формулировки – к тому моменту, когда настало бы время объявить, что социализм в нашей стране построен полностью и окончательно, поскольку и за пределами нашей страны он построен полностью и окончательно. Неудивительно, что так сильно “расшатавшееся” понятие социализма перестало вообще иметь какие бы то ни было границы и было срочным, образом выведено из употребления как семантически пустое.
Подобного рода игры на противоречиях хорошо известны истории риторики – еще со времен софистики, которая на протяжении 5 в. до н. э. превратилась из “науки мудрых” (от греч. sofos – мудрый) в “науку ловких”. В основу речевой ловкости был положен провозглашенный “старшим” софистом Протагором принцип “человек есть мера всех вещей” (homo mensura omnium rerum), злоупотребляя которым, “младшие софисты” объявили все истины и ценности относительными и при обучении молодых людей стремились фактически лишь к тому, чтобы натаскать их ловко защищать любую – как разделяемую, так и не разделяемую ими – точку зрения, для чего в принципе годились любые средства.
Особенно широко предлагалось пользоваться “гибкостью понятий”, то есть их многозначностью/строя на этом искусственные противоречия и снимая естественные. Вот пример из дошедшего до нас в цитатах сочинения “Двоякие речи,” (автор неизвестен): “Болезнь есть зло для больных, для врачей же благо. Смерть есть зло для умирающих, а дли продавцов вещей, нужных для похорон, и для могильщиков – благо”. Хорошо известен также древний софизм под названием “Рогатый”:
То, что ты не потерял/ ты имеешь Ты не потерял рога (следовательно)
Ты имеешь рога
Таким образом, закон противоречия (как, впрочем, и другие логические законы) дает благоприятную почву для разного рода логических злоупотреблений и логических игр, которые тем не менее, как правило, довольно легко бывает распознать. В отличие от парадоксов софизмы, как стало принято называть мнимые доказательства, основаны лишь на некорректном использовании правил логического (семантического) вывода. Правила же эти вполне поддаются анализу с точки зрения закона противоречия – самого “реномированного” из логических законов: современной наукой утверждается, например, что закон противоречия вообще составляет основу современной логики еще и потому, что (в отличие от закона исключенного третьего, к обсуждению которого мы переходим) он вполне доказуем.
III. Закон исключенного третьего (“Для произвольного высказывания либо оно само, либо его отрицание истинно”)
Закон исключенного третьего (exclusi tertii prmcipium) имеет специфическую область приложения: о соблюдении или нарушении его судят применительно к противоречащим (контрадикторным) высказываниям.
Вот формулировка этого закона, предложенная Аристотелем; “Равным образом не может быть ничего промежуточного между двумя членами противоречия, а относительно чего-то одного необходимо, чтобы было одно: либо утверждать, либо отрицать”. Более короткая, латинская, формулировка выглядит так: ^Третьего не дано” (tertium поп datur).
Закон исключенного третьего, таким образом, лишает говорящего возможности одновременно признать ложными как положительное суждение о предмете, так и отрицательное суждение о нем: логика обязывает к тому, чтобы счесть одно из этих двух суждений истинным. Говоря по-другому, имея перед собой положительное и отрицательное суждения об одном и том же предмете, я располагаю только двумя возможностями: согласиться с одним, произвольно взятым (1), и не согласиться с другим (2) – третьего не дано. Разумеется, предполагается, что три условия, сформулированные выше применительно к закону противоречия, говорящим и в данном случае соблюдены.
Ср. попытку автора этого учебного пособия предложить целую серию несостоятельных суждений в кн. “Между двух стульев”: “- Ну что ж… – начал он [Пластилин Мира] и сам же себе ответил: – Да ничего! Случалось то, чего не случалось, а если и случалось, то другое. Среди нас нашелся тот, кого не было
При этом важно иметь в виду, что к реальным противоречиям, или противоречиям в действительности, закон противоречия не имеет фактически никакого отношения. Сфера его действия – речевая практика.
Говорить о противоречиях и допускать противоречия в собственной речи в этом представители риторики изначально были едины, суть разные “материи”: даже делая предметом своего внимания противоречие, говорящий не имеет права противоречить себе. Иными словами, подобно тому, как предмет должен быть идентичен себе (закон тождества), так и высказывание о нем должно быть идентично себе (закон противоречия).
Впасть в противоречие значит поставить себя перед необходимостью признать, что ты утверждаешь и отрицаешь одно и то же. Другого выхода из противоречия не существует. То и дело предпринимаемые в речевой практике попытки выйти из противоречия путем его сглаживания фактически принадлежат к разряду запрещенных речевых ходов, хотя “механика” этого хода хорошо известна. При необходимости сгладить противоречие говорящие, как правило, ограничивают область приложения суждений.
В качестве примера можно было привести хотя бы такой известный исторический процесс, как ничем не закончившееся строительство социализма в нашей стране. Понятно, что любой процесс невечен: рано или поздно наступает результат. В частности, строительство социализма должно было, как каждому понятно, закончиться построением социализма.
Таким образом, то и дело в истории Советского Союза возникал вопрос, построен уже социализм или еще не построен. Вопрос этот имел принципиальное значение, ибо сразу же после построения социализма следовало приступать к построению коммунизма; вот почему разделяющая социализм и коммунизм граница должна была быть четко обозначена.
На каком-то, уже сильно продвинутом, этапе строительства социализма объявить однозначно, что он все еще так и не построен (притом что такая масса народу ежечасно строит его в течение многих лет!), оказалось уже среди нас, но оказалось, что был. Это, как говорится, и радостно и грустно. Грустно потому, что его не было, а радостно потому, что оказалось, что был. Теперь у нас есть все основания сказать, что нет никаких оснований говорить, будто герои перевелись в наше время. Они, конечно, переведись – и никто с .этим не спорит, однако сегодня мы видим перед собой настоящего героя. Разумеется, в нем нет ничего от героя, но он герой, несмотря на это. То, что он герой, незаметно с первого взгляда. И со второго. И с третьего. Это вообще незаметно. Встретив его на улице, вы никогда не скажете, что он герой. Вы даже скажете, что никакой он не герой, что – напротив – он тупой и дрянной человечишко. Но он герой, и это сразу же бросается в глаза. Потому что главное в герое – скромность. Эта-то его скромность и бросается в глаза: она просто ослепляет вас, едва только вы завидите его. Он вызывающе скромен. Он скромен так, что производит впечатление наглого. Но это только крайнее проявление скромности. Стало быть, несмотря на то, что в нем нет ничего, в нем есть все, чтобы поцеловать Спящую Уродину и пробудить Ее ото сна. Я бы мог еще многое добавить к сказанному, но добавить к сказанному нечего”. (Клюев Е.В. Между двух стульев. – М.: Педагогика-Пресс, 1997, с70.)
Закон исключенного третьего напрямую соотнесен с законом противоречия: связь между ними настолько тесна, что разницу между этими двумя законами даже не всегда можно отчетливо ощутить. Помочь прочувствовать ее может процедура постановки вопросов к двум противоречащим суждениям. Возьмем, например, два суждения (или два значения одного суждения, если угодно): а есть В А не есть В как очевидно контрадикторные. К чему в этом случае обязывает закон противоречия? К тому, чтобы не считать оба утверждения истинными одновременно. К чему обязывает закон исключенного третьего? К тому, чтобы считать: одно из них обязательно истинно, притом что второе – ложно. Таким образом, можно, видимо, рассматривать закон исключенного третьего как прямое и естественное продолжение закона противоречия.
В современной науке считается, что законы эти – закон противоречия и закон исключенного третьего – представляют собой собственно логические законы (в то время как закон тождества и закон достаточного основания относятся, скорее, к теории познания, чем к логике).
Необходимо обратить внимание на курсив в ответе на второй вопрос: логика действительно обязывает к тому, чтобы считать истинным одно из двух взаимоисключающих суждений. Несмотря на то что в основе закона исключенного третьего лежит так называемый принцип двузначности (каждое суждение либо истинно, либо ложно – одно из двух), доказать который алгоритмически, как утверждает современная наука, невозможно, риторика и логика на протяжении веков чрезвычайно широко пользовались этим законом.
Действие закона исключенного третьего отчетливо видно практически в каждой дискуссии, где-то и дело возникает потребность в так называемой заостренной постановке вопроса – с тем, чтобы четче обозначить позиции сторон.
Скажем, возвращаясь к примеру с покупкой/продажей дома, можно рассмотреть случай, когда утомленный покупатель ставит продавца перед необходимостью соблюсти-таки закон исключенного третьего: “Или вы продаете дом по оговоренной заранее цене или не продаете!” Очевидно, что ответ типа: “Я не то чтобы продаю дом и не то чтобы не продаю его…” будет в этой ситуации (как, в общем-то, и в любой другой!) абсолютно нерелевантным, ибо вопрос предусматривает не искать выхода там, где его нет, а признать одно из предложенных высказываний истинным, сочтя таким образом второе – ложным.
Риторика всегда утверждала, что тактика ‘”развести мнения” редко приводит к неудовлетворительным результатам: в тех случаях, когда линия речевого взаимодействия прочерчивается четко, часто оказывается, что “противники” вполне могут считать себя единомышленниками, ибо действительно принципиальных разногласий между ними вовсе и не существует. Каждому из нас, например, хорошо известен (причем чаще всего на собственном печальном опыте!) феномен “русского спора”, давно уже не воспринимаемого соотечественниками всерьез и ставшего почти исключительно объектом насмешек.
Под “русским спором” понимается спор, участники которого не имеют объективных причин вступать в речевой конфликт, ибо изначально согласны друг с другом, однако выясняется это обычно лишь к моменту окончания весьма и весьма горячей дискуссии.
Вот почему в подобных случаях такая ‘”внешняя” мера, как зафиксировать полюса контрадикции, может оказаться в высшей степени полезной: все-таки чем раньше спорящие убеждаются в отсутствии предмета спора, тем лучше для них же.
В случаях же действительных разногласий фиксация спорящими полюсов контрадикции способствует тому, что противники получают более отчетливые представления о “берегах”, в которых происходит дискуссия, и потому начинают придерживаться каждый своего берега более сознательно. Ведь отчетливое ощущение предмета конфликта, при разумном ведении спора, имеет несомненные позитивные стороны: спорящие перестают рассматривать друг друга как “врагов” и превращаются в оппонентов по какому-то вполне конкретному поводу, что зачастую превращает назревающую ссору в спокойное обсуждение проблемы.
Иногда риторика даже рекомендовала производить “раздел территории” нарочитым образом, используя тактику допущений (типа: “допустим, наши мнения полярно противоположны” и др.), которые могли при этом необязательно соответствовать действительности. Иными словами, дискутирующим предлагалось взять на себя роли оппонентов для того, чтобы лучше ощутить, где именно имеются расхождения во взглядах, и тогда уж действительно обсуждать только “точки несоприкосновения” вместо того, чтобы вести дискуссию вообще: такой тип дискуссии почти никогда не приносит плодов.
Разумеется, процедуру “разведения мнений” рекомендовалось производить лишь в тех случаях, когда предмет дискуссии в принципе позволял это сделать, то есть когда имелась возможность представить мнения как противоположные. Ибо далеко не все мнения действительно способны вступить в отношения противоположения, хотя внешне могут иметь вполне “конфликтный” вид.
Например, если одна из сторон утверждает “г… красиво”, в то время как другая утверждает “г… безобразно”, закон исключенного третьего работает. Если же одна из сторон утверждает “н… красиво”, в то время как другая утверждает “н… полезно”, закон исключенного третьего не работает, поскольку изначально нет пары (“красиво-полезно” – не пара). По остроумному замечанию А Кибеди Варга, можно противопоставить любовь ненависти, но не уличный фонарь сыру.
Вот почему одним из основных Требований риторики к суждениям, подлежащим оценке в свете закона исключенного третьего, была так называемая точность противопоставления. Противопоставляемые суждения должны были находиться в контрадикторных отношениях или, по крайней мере (как минимум!), – в контрарных. Разница (греч. contradictorius – противоположный, contrarius – противопоставленный) в том, что контрадикторные понятия суть понятия, противопоставленные по формальному признаку, с помощью отрицательной частицы “не” (например, А и не А: “черный” и “нечерный”). В то время как контрарные понятия противопоставлены только по содержанию (например, А и В:
“черный” и “белый”). При отсутствии между суждениями либо контрадикторных, либо контрарных отношений использовать закон исключенного третьего невозможно.
В этом отношении можно говорить о том, что закон исключенного третьего выполняет еще и своего рода “сортировочную” роль’, он объективно дает возможность отделить дискуссию от не дискуссии. Ибо дискуссия является таковой и имеет смысл, вероятно, лишь тогда, когда по отношению к обсуждаемым понятиям возможно применить закон исключенного третьего: только в этом случае между мнениями оппонентов по поводу того или иного предмета действительно имеются принципиальные разногласия. Проверить же, насколько они принципиальны, как раз и позволяет закон исключенного третьего.
Предположим, аргументы в пользу точки зрения, в соответствии с которой чизбургер лучше гамбургера (понятия в условиях данной дискуссии контрарные), мне имеет смысл вводить тогда и только тогда, когда я уверен в том, что мой оппонент будет настаивать на преимуществах гамбургера по отношению к чизбургеру. Если же мой оппонент предпочитает как чизбургеру, так и гамбургеру филе-о-фиш, мне едва ли стоить тратить речевую энергию на отстаивание моей правоты в том, что касается преимуществ чизбургера перед гамбургером: этой оппозиции в сознании собеседника не существует, поскольку различие между чизбургером и гамбургером для него не принципиально.
В заключение разговора о законе исключенного третьего имеет, может быть, смысл привести старый анекдот, очень хорошо иллюстрирующий особенности действия этого закона. В ответ на вопрос бандита:
“Кошелек или жизнь?” – жертва, подумав, задает встречный вопрос:
“Простите, не могли бы вы предложить мне на выбор что-нибудь еще?”. В свете закона исключенного третьего понятно, что вопрос бандита .сформулирован как не контрадикторно, так и не контрарно: “кошелек” и “жизнь” не могут вступать в отношения противоположения. Понятно также, что жертва не задала бы такого встречного вопроса при такой,
IV. Закон достаточного основания (“Всякое принимаемое суждение должно быть надлежащим образом обосновано”)
Закон достаточного основания (principium rationis sufficientis), постоянно использовавшийся риторикой и логикой на протяжении всей истории их развития, не был тем не менее сформулирован никем из античных авторитетов: предусматриваемое им требование было, видимо, настолько очевидным, что в соответствующей формулировке, скорее всего, даже не ощущалось потребности.
Во всяком случае требование это в качестве логического (и шире – онтологического) закона было сформулировано уже сравнительно поздно -на рубеже XVII – XVIII веков. Формулировка принадлежит выдающемуся немецкому философу Лейбницу и звучит следующим образом: “Ни одно явление не может оказаться истинным или действительным, ни одно утверждение справедливым – без достаточного основания, почему именно дело обстоит так, а не иначе”.
Закон достаточного основания гарантирует от беспочвенных суждений, то есть фактически от злоупотребления языком, в частности исключает с его помощью высказывать любое утверждение. Закон обязывает говорящего к тому, чтобы суждения его базировались на некоем фундаменте и чтобы фундамент этот был надежным.
Главные вопросы, возникающие в связи с законом достаточного основания, есть, разумеется, вопросы о том, что считать основанием и что считать достаточным основанием. Под основанием традиционно принято понимать суждение (или группу суждений), которое само по себе больше не нуждается в доказательствах – в силу его проверенное T, удостоверенное T или засвидетельствованности. Среди достаточных оснований обычно называют поэтому:
во-первых, уже твердо обоснованные в истории человечества суждения типа аксиом, теорем, законов, принципов, постулатов, максим и др.;
во-вторых, суждения удостоверенные (засвидетельствованные) данными непосредственного человеческого опыта (типа: солнце всходит на востоке, а заходит на западе, в сутках двадцать четыре часа; клюква растет на болоте и проч.);
в-третьих, собственные суждения, ранее уже доказанные самостоятельно или выведенные из истинности других положений (типа корректных рассуждений-силлогизмов и проч.):
Риторика есть научная дисциплина Научные дисциплины изучаются в высших учебных заведениях
(следовательно).
Риторика изучается в высших учебных заведениях
Таким образом, из всех логических законов закон достаточного основания прежде всего отвечает за доказательность суждения. Именно в соответствии с этим законом, в частности, считается, что говорящий обязан располагать необходимыми доводами, то есть иметь их наготове, но не всегда и необязательно (как уже говорилось выше) при обсуждении доказательства в целом включать доводы в сообщение. Считалось само собой разумеющимся, что общеизвестные положения не нуждаются в том, чтобы эксплицитно (явно) формулировать их всякий раз: они вполне годились как фон, который активизировался лишь в случае необходимости.
Общее правило было естественным образом таково, что доказывается лишь то, что выносится на обсуждение, то есть тезис. Что касается общепринятых положений, то они роль тезиса выполнять не могут: мало кому придет в голову вынести на обсуждение, например, такую мысль: “Русский язык принадлежит к группе славянских языков” – разумеется, если в распоряжении говорящего нет достаточно сильных доказательств в пользу того, что русский язык обнаруживает больше сходств с фарси или португальским, чем с украинским или белорусским.
Поэтому закон достаточного основания предполагает внимание не только к тому, чем обосновываются суждения, но и к тому, что именно подлежит обоснованию: различение пригодных для доказательства и не пригодных для доказательства суждений – тоже “область действия” закона достаточного основания.
Кроме того, закон достаточного основания отвечает и за сам процесс доказательства, то есть за корректность соответствующей логической процедуры. В частности, “данные чувств” (как свидетельства непосредственного личного опыта) далеко не всегда ведут, например, к обоснованию философских или просто генеральных суждений (скажем, из моей неспособности играть на виола да гамба отнюдь не следует, что человечество немузы-кально, равно как из того, что я не ощущаю под ногами выпуклости почвы, не следует, что Земля не имеет формы шара).
Однако в реальной речевой практике, как упоминалось выше (ср., например, хотя бы только энтимемы!) закон достаточного основания не требует и послушного следования жестким схемам правильного логического вывода: ход моих рассуждений необязательно должен быть представлен полностью. Другое дело, что я всегда должен иметь возможность реконструировать его в случае необходимости. Но не будет большим грехом, если некоторые из совершаемых мною логических операций (более или менее очевидных для слушателя) останутся “за кадром”. Закон достаточного основания отнюдь не вынуждает меня отчитываться за каждый мой шаг, и, если я позволяю себе опустить одно-два звена из моих рассуждений, я не нарушаю данного закона,
Скажем, предлагая суждение типа: “Копенгаген, будучи самой крупной в Скандинавии столицей, является здесь законодателем моды”, я вовсе не обязан представить это высказывание как ряд хотя бы и следующих умозаключений:
Норвегия, Швеция и Дания суть страны Скандинавии
Столица Норвегии – Осло Столица Швеции, Стокгольм Столица Дании – Копенгаген
Осло в два раза меньше, чем Стокгольм
Стокгольм в два раза меньше, чем Копенгаген
следовательно)
Копенгаген – самая крупная в Скандинавии столица
и т. д.
Единственное, что в этом суждении требует аргументации, « это зависимость между величиной столицы и степенью ее влиятельности на “рынке моды”. Прочие же умозаключения могут быть вполне опущены, даже несмотря на то, что сведения о пропорциях в численности населения скандинавских столиц не принадлежат к разряду тех, которыми располагает “первый встречный”.
Большая проблема, возникающая в связи с законом достаточного основания это проблема, которую можно сформулировать таким образом:
когда и при каких обстоятельствах считать достаточными основаниями данные чувственного опыта, с одной стороны, и выводные суждения – с другой.
Не предлагая решения этой проблемы, современная наука санкционирует так называемое релятивное (относительное) применение закона достаточного основания, считая в ряде случаев данные достоверными тогда, когда на текущий момент не существует возможности корректного их опровержения. Например, если я в качестве аргумента против злоупотребления шоколадом людьми, склонными к мигрени, привожу суждение типа; “Злоупотребление шоколадом провоцирует приступы мигрени”, мое, суждение вполне может считаться достаточным основанием, пока существует соответствующая медицинская версия, то есть пока не доказано обратное. Однако, разумеется, нельзя рассчитывать на то, что доказательная сила такого аргумента окажется “разительной” для слушателя.
Из всего сказанного выше о законе достаточного основания следует, в частности, что фундаментом для того или иного суждения могут служить не только аргументы, полученные логическим путем, то есть путем построения корректных силлогизмов, но и аргументы, добытые иным образом: в частности, ссылки на уже существующие достижения научной мысли, авторитетные источники и имена и др.
В любом случае на этом этапе нашего знакомства с искусством аргументации – после разговора о силлогистике и способах доказательства имеет смысл вернуться к типам аргументации, которых, напомним, риторика знала два: логический и аналогический. Все, что говорилось об аргументации до сих пор, предполагало логический тип аргументации.
§ 3.2.4. Аналогическая аргументация
Аналогическая аргументация (греч. anafogia – сходство, подобие) была разработана в риторике ничуть не хуже логической. Однако отношение к аргументации такого рода было противоречивым, что отразилось, с одной стороны, в выражении “Все познается в сравнении”, с другой в афоризме ^Аналогия не аргумент”. Такая противоречивость объясняется двойственной природой аналогии.
С одной стороны, аналогия есть, вне всякого сомнения, логическая операция, предполагающая следование законам и принципам логического мышления. В этом отношении аналогия и использовалась диспозицией, которая требовала, чтобы аналогия тоже была “игрой по правилам”.
С другой стороны, аналогия есть и собственно риторическая операция – в том смысле, в каком любой троп представляет собой тип аналогии. В этом смысле автору бесконечно дорога мысль Ю.М. Лотмана, согласно которой принцип апологии ^составляет сущность риторических отношений.
В этом параграфе речь пойдет об аналогии как логической операции. Что же касается аналогии как собственно риторической операции, речь о ней пойдет в четвертой главе пособия (“Элокуция”).
Риторические пособия древности изобилуют примерами самых разнообразных проявлений аналогической аргументации логического типа, широко использовавшейся в речевой практике ораторов. Об огромном теоретическом интересе к аналогии со стороны риторики можно судить по тому, что дошедшие до нас аспекты аналогической проблематики (как логического, так и риторического свойства) выстраиваются в две весьма разработанные системы: одна из систем чрезвычайно стройна и называется “”тропы и фигуры” (классификация различных способов аналогии), вторая – просто хорошо упорядочена как набор правил для осуществления аналогии в соответствии с законами и принципами логики.
Как уже говорилось выше, при разборе аналогического метода изложения, analogia в переводе с греческого означает сходство, подобие. Подчеркнуть это еще раз важно потому, что в некотором смысле подобие есть переходная стадия от тождества к различию (хотя чаще всего тождество считается частным случаем подобия). И если понимать подобие таким образом, то становится понятно, почему именно разбор подобий считался одной из самых перспективных аналитических операций. Тождество есть отношение между предметами (явлениями), все признаки которых совпадают (ср. серийное производство); различие- отношение между предметами (явлениями), не имеющими общих признаков. Отсюда следует, что сравнивать фактически можно только подобные предметы.
Характеризуя подобие, современная наука опирается на три его основные качества:
- рефлексивность,
- симметричность
- транзитивность.
Эти качества делают возможным рассматривать подобие как отношение взаимозаменяемости предметов, то есть отношение, при котором один предмет можно в том или ином отношении поставить на место другого. Понятно, что взаимозаменяемость не будет полной, так как при полной взаимозаменяемости, с точки зрения логики, возникает неразличимость предметов, что несвойственно отношению подобия.
- Под рефлексивностью (лат. reflexio” обращение назад) понимают идентичность предмета самому себе в данный момент времени. Речь об этом уже частично шла при обсуждении закона тождества. Только идентичность предмета самому себе фактически дает возможность видеть границы между отдельными предметами. “
Рефлексивность есть наиболее твердый из всех признаков подобия. Объясняется это тем, что “жесткая рамка самоидентичности сообщает предметам стабильность как объектам сравнения.
Потому-то непременным условием всякого сравнения и является неизменность предмета по отношению к самому себе в данный момент времени. Понятно, что, если я, скажем, хочу сравнить Советский Союз с теперешней Россией, один из “предметов”, а именно Советский Союз, определенно рефлексивен: ему уже ничто не грозит видоизмениться, поскольку Советский Союз сложился настолько окончательно, что прекратил свое существование, сделавшись историческим понятием.
С другой стороны, теперешняя Россия есть только теперешняя Россия и мне придется поспешить зафиксировать (и датировать) ее актуальные признаки, пока данный предмет не утратил самоидентичности (например, не превратился в монархию или “обратно” в Советский Союз!). От меня требуется работа в “”жесткой рамке” теперешней России, взятой в момент “сейчас”, игнорируя возможные изменения. Только в этом случае процесс установления аналогии может закончиться продуктивно – иначе аналогия моя никогда не будет построена.
- Под симметричностью подобия понимается отношение, выражаемое формулой’ “если А равно В, то В равно А. Симметричность, таким образом, гарантирует, что если я сравниваю два предмета по какому-то признаку, то признак этот присутствует в том, что сравнивается, и в том, с чем сравнивается, как один и тот же, не изменяющийся в процессе сравнения, фиксированный, признак.
Уловить эту особенность подобия весьма сложно, но, может быть, следующий пример поможет это сделать. Предположим, я сравниваю степень наполннености одной чашки кофе со степенью наполненности другой чашки кофе и делаю заключение, что первая чашка кофе более полна, чем вторая. Это означает, что вторая чашка кофе менее полна по отношению к первой (признак симметричности подобия). Если это почему-либо не так (например, в ходе моего сравнения во вторую чашку долили кофе), сравнение перестает быть корректным и мне придется строить другое.
Стало быть, признак симметричности всего лишь признак неизменности отдельных сторон или качеств предметов в ходе производимых над ними операций сравнения. Легко представить себе, что должен чувствовать человек, сравнивающий друг с другом, например, форму двух облаков, каждое из которых постоянно меняет свои очертания. Аналогический процесс в таком случае довольно скоро вообще перестанет быть возможным, поскольку система координат все время смещается.
Наряду со следующим признаком подобия – признаком транзитивности – признак симметричности принимается наукой во внимание не во всех случаях, когда происходит процедура сравнения.
- Под транзитивностью понимается отношение, выражаемое следующей формулой: “если А равно В, а В равно С, то А равно С”. Применительно к подобию формулу эту тоже не слишком легко прочесть. Однако в вербализованном виде она может выглядеть гораздо прозрачнее: “Если один рубль (приблизительно) равен одной датской кроне, а одна датская крона (приблизительно) равна одной шведской кроне, то один рубль (приблизительно) равен одной шведской кроне”.
Отношение транзитивности при анализе подобия дает возможность удержать сравниваемые признаки в системе” для того, чтобы не потерять точки отсчета. Зарегистрировать транзитивность важно потому, что подобные друг другу предметы должна отличать стабильность набора признаков, – признаки эти не предполагаются как “‘мигрирующие” относительно друг друга.
Так, если я считаю, что наркотики есть зло, а зло есть то, что подлежит искоренению, я не могу не считать, что наркотики подлежат искоренению. Или, если я, напротив, считаю, что наркотики есть благо, а благо есть то, что заслуживает социального одобрения, я вынужден считать, что наркотики заслуживают социального одобрения,
Таким образом, можно утверждать, что признак транзитивности отношения подобия обязывает говорящего соблюдать последовательность при построении аналогии. В противном случае подобие не существует, а стало быть, и нет оснований для аналогии.
Риторика, предлагая аналогический метод логической аргументации, нарушение “законов подобия” рассматривала тоже как логические ошибки, делающие процесс познания проблематичным. Ведь сравнение подобных предметов (в частности, и с точки зрения основоположников риторики) есть главная операция, которая совершается в процессе познания. Более того, без этой операции процесс познания как таковой был бы вообще нереален: ведь познать нечто означает найти в нем то, что уже знакомо, то есть уподобить его тому, что возможно опознать,
Любая познавательная процедура, таким образом, предполагает некоторый наличный опыт, поэтому одной из существенных сторон познания они’ тается узнавание. Узнавание же как раз и обеспечивается подобием предметов друг другу. Узнать – значит перенести некоторое количество признаков со “знакомого” на незнакомое.
Аналогическая аргументация представляет собой именно такой перенос признаков и непременным условием для нее, стало быть, является то, что называется “основой (или критерием) сравнения, а именно совпадающие признаки сравниваемых предметов. Эти совпадающие признаки получили в риторике название ^третьего члена сравнения”, или tertium comparationis. Строго говоря, под третьим членом сравнения понимается то, на основании чего сравниваются вещи. Ведь очевидно, что сравнимые по одному признаку объекты могут оказаться не сравнимыми по другим.
Следует также иметь в виду и тот факт, что общие признаки объектов могут быть даны как в непосредственном, чувственном опыте (то есть представлены “наглядно”), так и являться результатом рассуждений по поводу объектов (то есть следовать из умозаключений). В зависимости от этого в свете идей риторики различаются два типа аналогии:
- физическая аналогия,
- метафизическая аналогия.
Под физической аналогией в риторике понималось либо внешнее подобие сравниваемых объектов, либо сама операция по выявлению внешнего подобия объектов.
Речь, таким образом, шла о типе сходства, которое возможно зафиксировать в чувственном опыте или сделать предметом анализа с ориентацией на чувственный опыт. Физические аналогии расценивались поэтому как аналогии очевидного характера, для понимания которых достаточно было обратиться к тем или иным объектам окружающего мира, чтобы увидеть объединяющие их признаки. Физическая аналогия как тип аргументации фактически не требовала, таким образом, ничего, кроме констатирования: предполагалось, что свойственный всем людям общий набор “чувственных данных” достаточен для того, чтобы представлять себе возможные параллели в объективной реальности.
Так, если я употребляю аналогию типа “кислый, как лимон”, от меня отнюдь не требуется доказывать, что лимон кислый: предполагается, что аналогия не поставит слушателя в тупик, ибо трудно представить себе, что вкус лимона ему вообще не известен. Или, например, в том случае, когда я советую кому бы то ни было делать массаж по часовой стрелке, я имею все основания предполагать, что меня не ожидает вопрос типа: “А это в какую сторону?”.
Частный случай физической аналогии – так называемая пережитая аналогия, аналогия по линии известных слушателю из разных источников фактов. Это могут быть не только источники эмоционального опыта (типа радости или боли), но и источники интеллектуального и интеллектуально-эмоционального опыта (наука, история, искусство и др.).
То есть, если я, предположим, рискну уподобить ту или иную ситуацию истории с троянским конем, я тем самым однозначно потребую от слушателя “включить” пережитую аналогию – как результат знакомства с историей Троянской войны. Только имея в своем распоряжении сведения о том, что греки вошли в Трою, разместившись внутри полого деревянного коня, присланного ими же “в дар” Трое, и таким образом перебили население давно осаждавшегося ими города, слушатель “прочтет” аналогию и сделает из нее правильный вывод: характеризуемая мною ситуация есть ситуация, в которой, с моей точки зрения, возможно проявление большого коварства.
Итак, собственно физическая аналогия базируется на общности чувственных восприятий: лишь в ряде случаев она может потребовать учета “фактора места”. Например, я, видимо, не рискну позволить себе в Дании аналогию типа; “На вкус это, как клюква”, поскольку не то, что клюква, но и само слово (кстати, вполне датское!), обозначающее клюкву, известно далеко не каждому датчанину.
Что касается пережитой аналогии, базирующейся, как следует из ее названия, на общности переживаний, то этот тип аналогии, понятное дело, требует учета огромного количества факторов – начиная от национально-культурных традиций и кончая тезаурусом (набором понятий) каждой конкретной личности.
В данном случае предлагать или не предлагать слушателю аналогию типа “Вы ведете себя, как фрекен Смилла” зависит уже не только от меня. Набор возможных аналогий задается, скорее, слушателем, чем мной, разумеется, если (применительно к данной аналогии) я не предполагаю пуститься в пересказ событий четырехсот-с-лишним-страничного романа “Ощущение снега фрекен Смиллой”, автор которого малоизвестный в России, но очень популярный в сегодняшней Дании писатель Петера Хег.
- Метафизическая аналогия есть тип аналогии (реальной или проводимой говорящим), которую невозможно “проконтролировать” ни с помощью обращения к “фонду чувств”, ни к “фонду переживаний”. Это аналогия теоретического характера, часто фиксируемая или устанавливаемая рассуждением, то есть требующая обращения к абстракциям разного порядка. И дело не в том, что члены сравнения или хотя бы один из них представляет собой абстрактное понятие (понятия могут быть сколько угодно конкретными, вплоть до единичных!), – дело в том, что оперирование метафизической аналогией в принципе может потребовать и иногда требует комментирующего подтверждения.
Тем не менее метафизическую аналогию удобнее рассматривать все-таки на примерах отвлеченных понятий, так как конкретные понятия, привлекаемые для метафизических аналогий, оказывают слишком большое сопротивление (как раз и требуя развернутых комментариев!), преодолеть которое не всегда возможно.
Поэтому иллюстрировать метафизическую аналогию начнем с отвлеченных понятий. Предположим, я строю аналогию, позволяющую объяснить коммунизм через фашизм. Понятно, что в случае с этой аналогией я никак не могу рассчитывать на то, что слушатель будет в состоянии представить ее себе, обратившись к “фонду чувств” или даже к “фонду переживаний” (“фонд переживаний”, например, требует того, чтобы слушатель имел некоторый опыт пребывания как в стране с коммунистическим режимом – притом что такового на свете пока не имеется, – так и в стране с фашистским режимом, а таких стран тоже не так много).
В принципе, разумеется, слушатель при “прочтении” аналогии может опираться на соответствующие чувства и даже переживания, но те и другие при “прочтении” им аналогии будут носить лишь вспомогательный характер. Что касается меня ~ лица, предложившего аналогию, то мне тоже, со всей очевидностью, не удастся предъявить “материал” для наглядного сравнения коммунизма и фашизма. Вот почему, в случае неочевидности аналогии для слушателя – решающую роль в речевой ситуации будет играть то, насколько убедительно я смогу мотивировать мою аналогию.
Оговорка “в случае неочевидности аналогии для слушателей” представляет собой чрезвычайно важную оговорку. В риторике часто можно было встретить мысль о том, что хорошая аналогия не нуждается в объяснении. На чем базировалась эта мысль, в общем-то понятно: действительно, если аналогия требует слишком развернутых комментариев, лучше вовсе не прибегать к ней в условиях публичного выступления. Другое дело, когда речь, например, идет о формировании какой-либо научной концепции:
здесь практически любая аналогия может быть только развернутой аналогией, с объяснением признаков, которые позволяют автору прибегнуть к объяснению одного через другое.
Диспозиция как раздел риторики ценила аналогическую аргументацию прежде всего за компактность: действуя на слушателя не через систему умозаключений, а через “картину” (образ) или идею, аналогия позволяла, во-первых, сэкономить массу “речевого времени” и, во-вторых, была исключительно трудной для опровержения – во всяком случае до тех пор, пока говорящий не начинал мотивировать ее. А поскольку физическая аналогия практически не нуждалась в комментариях, построению метафизической аналогии, которая бы также не требовала обоснования, уделялось в риторических курсах особенно серьезное внимание. Здесь и шли в ход “правила подобия”, которые в качестве признаков подобия были рассмотрены выше.
Особенно трудной задачей считалось построить метафизическую аналогию конкретного характера, то есть аналогию, в которой не задействованы отвлеченные понятия. Представление о ней поможет составить в принципе любая более или менее “случайная” аналогия, особенно если для нее есть минимальные основания. Предположим, такая случайная, но вполне конкретная аналогия, как “Москва – сумасшедший дом”, едва ли требует развернутых обоснований: тому, кто предложил ее, не придется ожидать недоуменного взгляда слушателей, свидетельствующего об их потребности выслушивать комментарии на сей счет. Аналогия, в общем, понятна и почти бесспорна.
Интересно, что даже при рассмотрении аналогии как средства логической аргументации пособия по риторике всегда отмечали ее “риторизм” по сравнению с аргументацией собственно логической.
Для использования аналогии в качестве аргумента не требовалось умения построить умозаключение – требовалось умение “‘узнать” предмет и сделать его ‘”узнаваемым” для других. Эмоциональный эффект аналогии в том, что слушатель вслед за говорящим делает некое открытие, устанавливая неизвестный для него ранее или игнорировавшийся им в прошлом тип связи между объектами.
Сила яркой аналогии могла быть настолько велика, что логические способности слушателей просто “отключались”. Об этом свидетельствует, скажем, такой классический пример из области античной риторики, как следующая знаменитая аналогия: “Если Гектор не действовал незаконно, убивая Патрокла, Парис тоже имел право убить Ахиллеса”. Аналогия эта фактически оставляет в стороне главное, а именно – историческую (убийство в честном бою или убийство при содействии богов) и этическую (убийство с точки зрения морали) сторону вопроса. Однако как пример яркого сравнения, она действительно построена блестяще. Попробуем посмотреть, как “работает” этот классический пример.
Данная аналогия состоит из трех “членов”:
убийство 1 (Гектором Патрокла) как первый член сравнения убийство 2 (Парисом Ахиллеса) как второй член сравнения
“убийство вообще”, с точки зрения закона, как третий член сравнения.
Отношения между членами сравнения рефлексивны (то есть каждый из объектов сравнения самоидентичен, равен себе), симметричны (если убийство 1 есть убийство 2, то и убийство 2 есть убийство 1) и транзитивны (если убийство 2 есть убийство 1, а убийство 1 законно, то и убийство 2 законно). То есть перед нами действительно чистый случай подобия. Подобие это выстроено вокруг третьего члена сравнения, а именно – “убийства вообще, с точки зрения закона”, то есть вокруг “законности” убийства. Признав одно убийство “законным”, мы тем самым обязываем себя признать “законным” и другое, ибо третий член сравнения может быть только общим для обоих членов пары – иначе аналогия как процедура (или метод) невозможна.
Впрочем, всякая аналогия есть “шкатулка с секретом”: построив, например, данную аналогию, мы тем самым не сказали, что убийства Гектором Патрокла и убийство Парисом Ахиллеса – законны. Мы только отметили, что оба случая “равноправны по отношению к закону” и что при допущении, согласно которому законно одно из них, мы вынуждены “санкционировать” и второе.
Понять этот нюанс, весьма существенный для процедуры аналогии и аналогического метода аргументации как такового, весьма и весьма важно. Аналогический тип аргументации (и в этом его главное отличие от собственно логического типа аргументации!) не определяет понятий – он связывает понятия, делая их подлежащими оценке с одной и той же точки зрения.
Иными словами, мы не определили убийство Гектором Патрокла как убийство Парисом Ахиллеса, мы только утверждали, что в определенном, нужном или интересном для нас отношения они подобны друг другу, то есть сравнимы. В этом Смысле и возможно донимать утверждение старых ^пособий по риторике, в соответствии с которым на самом деле объекты индивидуальны и неповторимы – они только способны заменять друг друга в определенном отношении, но быть друг другом неспособны.
Так, мы можем воспользоваться примером убийства Гектором Патрокла для иллюстрации мысли о законности убийства, для наглядности поставив убийство Гектором Патрокла на место убийства Парисом Ахиллеса только с той целью, чтобы найти второму убийству место на “шкале деяний”. После этой аналогической операции оба убийства займут подобающие им места в истории Троянской войны и будут продолжать оставаться фактически независимыми друг от друга.
Стало быть, механика аналогического метода в том, что один объект на время берется (как бы напрокат) с подобающего ему места – с тем, чтобы быть поставленным на место другого для определения того, как “ведет себя” данный объект на новом для него месте. По его “поведению” судят и о поведении подобного ему объекта.
Наглядное представление об этой процедуре дает еще один пример из истории риторики – аналогия, использованная при решении спора между Аристофоном и стратегом Ификратом (спор датируется 356 г. до н. э.). Ификрат обвинялся в том, что он выдал противникам место дислокации флота за определенное денежное вознаграждение. Обвиняемый спросил:
“Сделал бы ты сам что-нибудь подобное за деньги?” Когда Аристофон ответил гневным отказом, Ификрат предложил такую аналогию: “Если ты, Аристофон, не сделал бы этого, то почему я, Ификрат, должен был сделать?” Аналогия подействовала в высшей степени эффективно.
Приведенные примеры аналогии являются примерами так называемой пропорциональной аналогии. Отметить это их свойство весьма важно, поскольку по дошедшим до нас сведениям в пособиях по риторике отмечалось два вида аналогической аргументации. Речь идет о следующих видах:
- пропорциональная аналогия,
- атрибутивная аналогия.
Для понимания этих двух видов аналогии необходимо иметь в виду, что “основания” для каждого из видов задает реальность, то есть те отношения, которые имеются между объектами в действительности. Объекты, которые возможно сопоставить пропорционально, как правило, не вступают в отношения атрибутивности, и наоборот.
- Пропорциональная аналогия предполагала, так сказать, равноправие сопоставляемых объектов. Они считались равноправными в том отношении, что каждый из объектов содержал как признаки, объединяющие его с другим объектом, так и признаки, отличающие его от другого. Таким образом, при пропорциональной аналогии признаки одного объектам переносились на другой, ибо изначально были присущи обоим.
Пропорциональная аналогия- это случай свободного взаиморасположения сопоставляемых членов пары. Сравнивающий не оценивает один предмет как другой, в качестве другого он только указывает на то, что между предметами имеется сходство в определенном плане.
Сходство это не покрывает, таким образом, всех характеристик ни одного из объектов. И если, например, мне угодно сопоставить пальто, с одной стороны, и куртку- с другой, я, видимо, буду искать в них то, что их объединяет или разобщает, понимая, что “наделять” пальто признаками куртки или наоборот есть операция неправомерная. Я, видимо, постараюсь избежать как характеристики пальто в качестве “куртки с пришитыми к ней полами”, так и характеристики куртки в качестве “пальто с отрезанными от него полами”.
В данном случае представить одно через другое возможно только искусственно (ср. еще более абсурдные и потому еще более наглядные ситуации: радио есть “телевизор без экрана” – телевизор есть “радио с экраном”; самолет есть “автомобиль, который летает” – автомобиль есть “самолет, который ездит по земле” и др.).
Понятно, что, даже будучи построенными, “аналогии” эти могут существовать лишь потому, что “в принципе все можно сравнить со всем”. Реально же они ощущаются как весьма и весьма натянутые или курьезные. При более естественных отношениях между предметами пальто и куртка сопоставимы по признаку принадлежности к предметам верхней одежды и противопоставлены по признакам фасона и назначения (с аналогиями “автомобиль – самолет” и “телевизор – радио” читатели, безусловно, разберутся сами).
Впрочем, курьезность аналогий, построенных таким образом, обычно используется собственно риторически. Вот пример из биографии того же стратега Ификрата. Когда его сына попытались преждевременно забрать в солдаты на том основании, что сын был высок и производил впечатление вполне взрослого, Ификрат возразил: “Если вы считаете рослых мальчишек мужами, то вы должны считать низкорослых мужей детьми” (тип: взрослый есть ребенок высокого роста – ребенок есть взрослый низкого роста).
- Атрибутивная аналогия рассматривалась как аналогия, связанная с переносом признаков одного объекта на другой объект. Попытки построить такие аналогии на курьезных примерах – с предметами верхней одежды, средствами передвижения и средствами массовой информации- только что были продемонстрированы. Однако при соблюдении правил атрибутивная аналогия отнюдь не выглядит как курьез.
Определение данного вида аналогии как атрибутивной связано понятием атрибут (лат. attribuo – придаю, наделяю), трактуемым как существенное свойство объекта. В этом смысле русло – атрибут реки (в отличие, скажем, от моря), струны – атрибут, например, скрипки (в отличие, в частности, от трубы), и т. д. Быть атрибутом чего-либо означает служить его отличительным признаком.
При аналогии атрибутивного типа одному объекту приписывается свойство другого, становящееся атрибутом первого объекта. Чаще всего происходит это таким образом, что существенное свойство одного объекта начинает определять другой объект в целом. Прочие же признаки другого объекта как бы остаются в стороне.
Так возникают аналогии типа “лошадиное лицо” (то есть лицо, “напоминающее о лошади”), ‘”трезвый довод” (довод, “напоминающий о рассуждениях трезвого человека”), “пресный фильм” (фильм, “напоминающий о пресной пище”) и др. Очевидно, ‘что в приведенных аналогиях “лицо” не сравнивается с “лошадью”, “довод” с “человеком в состоянии трезвости”, “фильм” – с “пищей”: в каждом из этих случаев второй из сопоставляемых объектов редуцируется (сокращается) до одного признака.
В результате перед нами не два объекта, объединенные общим признаком (как при пропорциональной аналогии), но один объект (наделенный свойством другого). Примечательно, что приведенные аналогии атрибутивного типа невозможно представить пропорционально, то есть посредством структур типа: “Лицо – (как) лошадь”, “Довод – (как) человек”, “Фильм – (как) пища”, – именно потому, что второй объект не входит в пару целиком. Известный пример атрибутивной аналогии в античной риторике – словосочетание “троянский ход”, то есть ход (действие), “напоминающий троянского коня”, – хитрый ход.
Разговор об аргументе (как инструменте аргументации) подвел нас наконец к самому процессу выведения тезиса из аргументов процесс этот назывался демонстрацией. Именно демонстрация ставила говорящего перед выбором речевой тактики: в его распоряжении, таким образом, оказывалось несколько возможностей для развертывания сообщения.
Говорящий мог предпочесть в качестве основного средства развертывания сообщения логическую демонстрацию, требующую соблюдения логических правил вывода умозаключений (1) или соблюдения логических правил аналогии (2) (те и другие были описаны выше). Примечательно, что выбор такой в обоих случаях означал работу прежде всего “на территории логики”: здесь говорящий подлежал оценке с точки зрения логической практики.
Однако существовал и еще один путь: в качестве основного средства развёртывания сообщения говорящий мог выбрать так называемую паралогическую демонстрацию (разумеется, слово “демонстрация” употребляется в этом словосочетании условно: ведь демонстрация – это термин логической теории). А она предполагала последовательное игнорирование как правил вывода умозаключали, так и логических правил аналогии. Или даже используя эти правила негативно, то есть с точностью до наоборот (3). Работая на “территории паралогики”, говорящий оказывался неподсуден логике и подлежал оценке с точки зрения фигуративой практики, принципы которой были совершенно иными (гл. 4).
Однако какую бы из речевых тактик говорящий ни предпочел, предполагалось, что ему известен механизм действия паралогизмов. Знание этого механизма гарантировало говорящему как сознательность в выборе действительно пригодной для него речевой тактики (логической, аналогической или паралогической), так и возможность “запускать” паралогический механизм в обе стороны, то есть либо не совершая логических ошибок (невольных паралогизмов), либо, наоборот, делая установку на паралогизмы как формы речевого поведения.
Следующий параграф предполагает, что мы предпочитаем оставаться в рамках логики и выбираем, стало быть, логическую демонстрацию.
§ 3.2.5. Демонстрация. Логические ошибки
Демонстрация (demonstratio – показывание) в качестве элемента доказательства, была соотнесена как с составом суждений, так и с формой их связи между собой. Именно демонстрация давала возможность показать, насколько надежна вся “конструкция” доказательства в целом. “Продемонстрировать” доказательство как раз и означало предъявить тезис, выдвигаемый говорящим, и аргументы – логические, аналогические или паралогические, на него работающие.
Дело в том, что риторикой довольно рано было осознано, что при безупречности тезиса аргументы могут отнюдь не поддерживать его (в критических ситуациях даже противоречить ему!). Поэтому тезис, логически не следующий, например, из аргументов, считался ошибкой демонстрации (а не ошибкой вынесения тезиса и не ошибкой аргументации), то есть ошибкой в процессе доказательства, приведшей к несостоятельности “доказательной конструкции” как таковой (разумеется, если предварительно был выбран путь логической демонстрации).
Скажем, в приведенном выше софизме “Рогатый” демонстрация осуществлена некорректно, поскольку “не работает” переход от одного аргумента (большей посылки) к другому (меньшей посылке): допущена так называемая ошибка общей посылки, при которой большая посылка представляет собой общее правило, меньшая посылка – частный случай, отнюдь не предусматриваемый этим правилом.
Ведь для того, чтобы потерять что-то, предварительно необходимо это иметь: как раз это и предусматривает общее правило в качестве предварительного условия. Таким образом, в приведенном софизме рога у человека’ “появляются” не в результате вывода. Они изначально “заложены” в общее правило, о чем слушатель, естественно, не может подозревать (в известность об этом его своевременно не поставили).
Способы корректной демонстрации предусматривались ‘”теорией аргументации” и четырьмя логическими законами. Что же касается некорректной логической демонстрации, то она впоследствии была типологизирована настолько, что надобность в термине демонстрация постепенно начинала отпадать: вместо “некорректной демонстрации” стали говорить о довольно обширной и хорошо структурированной группе логических ошибок – паралогизмов (1), которым в риторике уделялось очень большое внимание.
При этом риторика отнюдь не заблуждалась в том, что логические ошибки могли совершаться и намеренно – причем в направлении к одной из двух целей. Целью могло быть сознательное введение адресата в заблуждение, имеющее логическую природу, – такие логические акции получили название софизмов (2). Но целью могло быть и создание специального паралогического (риторического) эффекта – областью преднамеренных “ошибок” такого рода были тропы и фигуры (3).
Предметом нашего внимания до конца этой главы будут логические ошибки- паралогизмы (1). Механизмы возникновения софизмов – злоупотреблений логикой – мы оставим в стороне. Несмотря на то, что формально ошибками демонстрации считались только ошибки выведения следствия, удобно было бы рассмотреть основные логические ошибки в виде системы, главные уровни которой:
- логические ошибки вследствие неточного определения и деления понятий;
- логические ошибки дедуктивного и индуктивного вывода;
- силлогические ошибки.
Впрочем, поскольку дедуктивный и индуктивный вывод часто делается посредством силлогизма, имеет смысл, видимо, объединить два последние уровня и говорить о логических ошибках вследствие неточного определения и деления понятий, с одной стороны, и логических ошибках в структуре силлогизма – с другой. Таким образом, возникает вполне естественное деление логических ошибок на а) ошибки, связанные с отбором понятий, и б) ошибки, связанные с оперированием понятиями.
Логические ошибки вследствие неточного определения и деления понятий:
1. Противоречие в определении (contradictio in adjecto).
2. Тавтология (греч. tautologia).
3. Плеоназм (греч. pleonasmos).
4. Определение неизвестного через неизвестное (ignotum per ignotum).
5. Полисемия (греч. polysemos – многозначный).
6. Ошибочная номинативная подмена (fallacia secundum dictionem).
7. Несравнимые понятия (notiones disparatae).
8. Сравнение вместо определения (via eminentiae).
9. Отрицание вместо определения (via negationis).
10. Ошибочное основание разделения (fundamentwn divisionis).
11. Смешение существенного со случайным (fallacia accidentis).
12. Называние рода вместо вида (fallacia a sensu composite ad sensum divisum).
13. Называние вида вместо рода (fallacia a sensu diviso ad sensum compositum).
14. Отдаленный род вместо ближайшего рода (genus remotum вместо genus proximum).
15. Переход в другой род (греч. metabasis eis allo genus).
16. Соположение вместо соподчинения (juxtapositio).
Логические ошибки в структуре силлогизма:
1 (17). Первичная ложь (proton pseudos, греч.).
2 (18). Ошибка из-за неправильного допущения (fallacia suppositionis).
3 (19). Подмена тезиса (ignoratio elenchi – букв. неведение довода).
4 (20). Учетверение термина (quatemio temiinoium).
5 (21). Ошибка в среднем термине силлогизма (a dicto secundum guid ad dictum sipliciter).
6 (22). Игнорирование необходимого условия (необходимое условие conditio sine qua non).
7 (23). Предвосхищение основания (petitio principii).
8 (24). Гистеронпротерон (hysteron-proteron).
9 (25). Незаконные посылки (premissae illegales).
10 (26). Ошибка большей посылки (ficta universalitas).
11 (27). Заключение о части по целому (fallacia a sensu composite ad sensum divisum).
12 (28). Заключение о целом по части (fallacia a sensu diviso ad sensum compositum).
13 (29). От возможного к действительному (a posse ad esse non vallet consequentia).
14 (30). Аргумент, страдающий избыточностью доказательств – (argumentum minium probans).
15 (31). Ошибка последнего основания (ad infmitum).
16 (32) аргументы, не связанные между собой с необходимостью (fallacia fictae necessitatis).
17 (32). Аргумент вне области обсуждаемого вопроса (argumentum extemum).
18 (33). Аргументация ложными суждениями (fallacia faisi medii).
19 (34), Аргументация недостоверного недостоверным (incerta incertibus).
20 (35). Порочный круг (circulus vitiosus). .
21 (36). Смешение нескольких вопросов в одном (fallacia plurium interrogationum).
22 (37). Смешение причины и следствия (post hoc, ergo propter hoc).
Логические ошибки обеих групп будут рассматриваться так: дефиниция, модель, наглядно представляющая паралогизм, пример из состава высказываний, почерпнутых в современных газетах (позволим себе – в целях экономии времени – не давать ссылок на источники), плюс короткий комментарий в скобках – только для того, чтобы читатель мог понять, в чем, собственно” состоит каждая из ошибок. Оттачивание навыков “безошибочного” суждения предполагает достаточно развернутый практический курс, разработка которого выходит за рамки данного учебного пособия.
Первая группа логических ошибок
Логические ошибки вследствие неточного определения и деления понятий
1 Противоречие в определении (contradictio in adjecto) – ошибка, в соответствии с которой понятие заключает в себе контрарные (реже – контрадикторные) признаки предмета, не могущие сосуществовать в составе одного и того же целого.
Это безосновательное суждение базируется на давно уже скомпрометированной точке зрения.
(Противоречие в определении “безосновательности”: быть безосновательным означает не иметь основы, то есть не базироваться ни на чем.)
2 Тавтологию (греч. tauto logos – то же самое слово) в определении (когда ”то же” определяется через “то же”, лат. idem per idem) рассматривают как частный – крайний – случай “предвосхищения основания (petitio principii)” (см. ниже) и характеризуют в качестве ошибки, при которой понятие определяется через само себя, то есть фактически воспроизводится дважды.
Непонятные и мистические вещи происходят вокруг нас.
(Тавтология в случае с приписываемыми происходящему признаками: предполагается, что мистические вещи как раз и есть непонятные вещи, разумеется, если не иметь навыков интерпретировать мистику!)
3 Плеоназм (pleonasmos – избыток, чрезмерность) в определении близкий к тавтологии случай (тоже один из видов предвосхищения основания), отличающийся от нее тем, что при тавтологии один и тот же смысл воспроизводится дважды в полном своем объеме, при плеоназме же смысл одного понятия оказывается частью другого понятия. Например, признак, приписываемый тому или иному понятию, уже входит в состав этого понятия.
Май месяц (май может быть только месяцем – и ничем другим).
Оставив своим преемникам огромный массив нерешенных проблем.
(Плеоназм в случае с “огромным массивом”: признак “огромный” уже заложен в понятии “массива”. Использовать данный признак еще и изолированно не имеет смысла.)
4 Определение неизвестного через неизвестное (ignotum per ignotum) есть случай неудачного определения, когда в качестве объяснения понятия, значение которого требуется установить, предлагается понятие, значение которого также следует установить. Фактически – вариант квазиобъяснения.
Тот, кто слышал про Новые Гебрцды, поймет, что такое жилищный кондоминиум
(Ошибка вызвана тем, что неизвестное понятие “кондоминиум” – совладение, коллективная собственность на жилье – предлагается соотнести с мало кому известным историческим фактом договора между Великобританией и Францией, в соответствии с которым управление над островами Новые Гебриды должно было осуществляться совместно.)
5 Полисемии (греч. polysemos – многозначный) может оказаться ошибкой в том случае, если вместо необходимого одного значения начинают работать два или более значений одного и того же понятия, выбрать из которых нужное оказывается невозможным.
Хотите чаю? – Спасибо. [“Спасибо, да” или “Спасибо, нет”?]
“Felt” означает по-датски поле.
(Ошибка будет обнаружена внимательным собеседником, который явно переспросит: “Какое поле?” и будет прав, поскольку на самом деле felt означает поле как чистая полоса по краю бумаги, а отнюдь не поле как сельскохозяйственное угодье. Во втором случае датчане пользуются словом “mark”.)
6 Ошибочная номинативная подмена (fallacia secundum dictionem) представляет собой ошибку тогда, когда понятие, уже обозначенное соответствующим словом, обозначается на следующем этапе другим словом (другими словами), не имеющим отношения к этому понятию. При этом сам говорящий может быть даже убежден в том, что его подмена вполне правомерна.
Ютландия – самый крупный из датских островов.., [Ютландия -полуостров]. –
При простудах отлично помогает такой препарат, как мед.
(Номинативная подмена неудачна: мед является естественным продуктом, заменять его на препарат (нечто, специально приготовленное – во всяком случае специальным образом обработанное) логически неверно.)
7 Несравнимые понятия (notiones disparatae) превращаются в логическую ошибку тогда, когда понятия эти используются при построении аналогии. Уже говорилось, что для всякой аналогии должны быть некоторые ощутимые основания (например, предмет не может сравниваться с действием, признак- с носителем признака и др.). В том же случае, когда аналогия создается при игнорировании этого условия, обычно возникает ошибка.
Сравнил кукушку с ястребом!
Их кругозор напоминает человека, запертого в четырех стенах.
(Кругозор как качество человека не может быть сопоставлен с человеком как носителем качества: возникающий в этом случае паралогизм свидетельствует о недопустимости уподобления одного другому.)
8 Сравнение вместо определения (via eminentiae) становится ошибкой в тех случаях, когда действительно предлагается взамен ожидаемой дефиниции. В данном случае Hec’iporoe значение слова приводится в качестве его строгого значения.
Один ярд – это как у нас один километр [один ярд равен 914 м].
Булимия ” это своего рода наркомания.
(Сравнение вместо дефиниции искажает значение слова “буяимия” как неутолимого голода, возникающего при некоторых заболеваниях.)
9 Отрицание вместо определения (via negationis) квалифицируется в качестве логической ошибки, если отрицание выдается за дефиницию, то есть выполняет роль дефиниции, фактически не будучи ею, но только ориентируя в направлении значения понятия.
Речь идете “маргиналах”, то есть не коренном населении.
(Данное отрицание не может заменить определения, поскольку “не коренное население” – недостаточная для “маргинален” характеристика: в этом случае всех, чьи семьи происходят из других краев, следует считать “маргиналами”)
10 Ошибочное основание разделения (fundamentum divisionis) предполагает искажение структуры понятия: в подобных случаях понятия, четко противопоставленные по какому-либо признаку, начинают противопоставляться по другому, не существенному или вообще не существующему ” признаку.
Молод еще меня учить! [Быть молодым не означает быть глупым,]
Женщины как натуры более романтические чаще становятся жертвами рекламы,
(Ошибочность основания разделения женщин и мужчин: эти социальные группы противопоставлены по признаку пола, но отнюдь не противопоставлены по признаку “более романтичны – менее романтичны”,)
11 Смешение существенного со случайным (fallacia accidentis) является разновидностью ошибок, в основе которых лежит неразличение субстанциальных свойств объекта, с одной стороны, и его факультативных свойств – с другой. При такой ошибке объекту в качестве основного свойства приписывается свойство случайное.
Все красивые девушки любят моряков.
Доктор наук, а гвоздь забить не умеет*
(Уровень образования и академического опыта – существенный для доктора наук признак, отнюдь не обязан гарантировать тех или иных практических навыков – случайный для доктора наук признак.)
Следующие пять видов логических ошибок образуют как бы самостоятельную подгруппу в составе данной группы: все они связаны с нарушением процедуры градации (градуирования) в представлении понятия (resp. деления понятия).
Градация понимается обычно как последовательное, шаг за шагом, расширение или, напротив, сужение понятия. Предполагается, что тот, кто осуществляет процедуру градуирования, представляет себе, в каком именно объеме то или иное понятие должны отразиться в сообщении (на уровне рода, вида, подвида и т. д.), и воздержится от резких немотивированных скачков по линии градации, касающихся ее направления и рамок. Иными словами, осуществляющий процедуру градации не сузит неожиданно понятия, которое он до этого последовательно расширял (или наоборот), а также не выйдет немотивированно за пределы того рода, в составе которого он до сих пор находился.
12 Называние рода вместо вида (fallacia a sensu composite ad sensum divisum) представляет собой случай ошибки, при которой характеризуемые признаки предмета являются исключительно видовыми, в силу чего приписывать их роду неправомерно.
Птиц легко научить человеческому языку.
(Ошибка вследствие подмены родом – вида (видов): из того, что попугая можно научить человеческому языку, не следует, что обучению поддаются, например, куры или аисты).
13 Называние вида вместо рода (fallacia a sensu diviso ad sensum compositum) – ошибка обратного свойства, предполагающая случаи, когда взамен необходимой родовой характеристики следует частная видовая характеристика, релевантная, однако, не столько для вида, сколько для рода в целом.
Я терпеть не могу предательства.
Немецкий канцлер не враг своему народу.
(Ошибка вследствие подмены видом – рода: немецкий канцлер не отличается от других глав правительства тем, что он не враг своему народу, поскольку гипотетически никакой глава правительства не враг своему народу.)
14 Отдаленный род вместо ближайшего рода (genus rcmotum вместо genus proximum) есть случай, предполагающий неточную градацию, при которой нужное понятие выступает настолько в абстрактном виде, что в отдельных случаях и вовсе не может быть опознано.
Это такая штуковина с пупочкой.
Часто в сводках употребляется и такое действие, как изнасилование.
(Причина паралогизма здесь в том, что изнасилование соотносится не с. ближайшим родом (преступление), а с отдаленным почти до нерелевантности родом – действие.)
15 Переход в другой род (греч. metabasis eis allo genus) есть фактически крайний случай только что проанализированной ошибки: понятие включается в настолько отдаленный род, что род этот по отношению к понятию оказывается попросту чужим.
Акулы, киты и другие крупные рыбы.
Взять хоть такие негативные социальные процессы, как рост цен, падение жизненного уровня, безработица.
(Безработица не входит в род ‘”процессы” – она входит в род “явления”, однако переход в этот другой род осуществлен настолько незаметно, что зафиксировать ошибку, на первый взгляд, даже довольно затруднительно.)
16 Соположение вместо соподчинения (juxtapositio) объединяет в одном ряду понятия, находящиеся между собой в иерархических отношениях и потому не могущие располагаться линейно относительно друг друга.
Народные ремесла, резьба по дереву и вышивка [резьба по дереву и вышивка – виды народных ремесел].
Литература и искусство станут приоритетными в XXI веке.
(Ошибка возникает по причине употребления понятий “литература” и “искусство” как соотносимых горизонтально, в то время как понятия эти на самом деле соотносятся вертикально: “искусство” есть по отношению к литературе более общее, родовое, понятие, включающее в себя литературу наряду с музыкой, живописью и проч.)
Вторая группа логических ошибок
Ошибки в структуре силлогизма
При анализе этой группы ошибок обратим внимание на то, что уже однажды отмечалось: строго говоря, приведение силлогизма в целом отнюдь не всегда было обязательным условием хорошего доказательства. Речь шла, скорее, о возможности, построить корректный силлогизм в принципе, если в этом есть необходимость (например, по желанию слушателей).
Силлогизмы, которые для иллюстрации соответствующих ошибок будут приведены ниже (там, где это потребуется, имеют, таким образом, лишь одну цель: сделать ошибку наиболее наглядной. Следует помнить, что в принципе развернуть подозрительное рассуждение в силлогизм никогда не вредно; на фоне четкой структуры силлогизма логические ошибки становятся особенно хорошо заметными.
Второй момент, который следует иметь в виду, связан с тем, что некоторые типы логических ошибок (например, заключение о целом по части, о части по целому и др.) оказываются общими сразу для двух групп. Объясняется это тем, что соответствующие паралогизмы определяются и как ошибки вследствие неточного определения и деления понятий, и как ошибки рассуждения (оперирования понятиями). Поэтому (применительно к процедуре логического вывода) данные ошибки будут названы еще раз.
1 (17) Первичная ложь Греч. proton pseudo предполагает доказательство ошибочного тезиса. Понятно, чтоб ошибочный тезис становится основой дефектного доказательства в целом: по причине ошибки на старте остальные суждения тоже оказываются заблуждениями. При описании этой ошибки исходят из очевидного положения, касающегося так называемой цепной реакции: заблуждение провоцирует заблуждение.
Демонстрация: Все рыбы болтливы
Камбалы рыбы (следовательно?)
Камбалы болтливы
Тезис: Дети великих людей талантливы
Поскольку родители передают детям лучшие свои качества, дети великих людей более талантливы, чем дети обычных людей.
(На первый взгляд весьма “благородное” суждение оказывается при ближайшем рассмотрении в полном разладе с наукой, утверждающей, что одаренность не наследуется. Однако для того, чтобы дать этой “первичной лжи” возможность проскочить” незамеченной, приходится воспользоваться и “неправильным аргументом” родители передают детям лучшие качества, поскольку ”правильным аргументом” ошибочный тезис доказать невозможно.)
2 (18) Неправильное допущение (fallacia suppositionis) можно было бы не выводить в самостоятельную рубрику: риторические пособия часто трактовали неправильное допущение в качестве случая первичной лжи. Действительно неправильное допущение мало, чем отличается от первичной лжи, пожалуй, только тем, что ошибочный тезис как показатель первичной лжи не всегда является следствием неправильного допущения.
В ряде случаев ошибочный тезис не только не представляет собой допущения, но, напротив, выдается (сознательно или бессознательно) за истину. Поэтому неправильное допущение и имеет смысл рассматривать в качестве, по крайней мере, четко очерченного в составе первичной лжи* и достаточно конкретного случая.
(Говорящие неправду часто краснеют
Барон Мюнхгаузен говорит неправду
(следовательно?)
и Барон Мюнхгаузен часто краснеет
Как бывшие коммунисты новые российские лидеры в глубине души, видимо, все-таки сожалеют об утраченной ими безграничной и никем не контролируемой власти.
(Логическая ошибка, вызванная явно неправильным допущением, в соответствии с которым все бывшие коммунисты сожалеют о потере прежних позиций: широко известны случаи, когда бывшие коммунисты “сознательно раскаялись” и добровольно отказались от прежних убеждений, а также от связанных с ними льгот.)
3) (19) Подмена тезиса (ignoratio elenchi” букв неведение довода) возникает в результате потери “нити” сообщения. В подобных ситуациях говорящий незаметно для себя (а иногда – и для окружающих) отказывается от выдвинутого изначально тезиса и переходит к какому-либо другому, теперь уже отдавая все силы его обоснованию. Обычно подмена тезиса все-таки замечается, и тогда сообщение в целом остается только признать несостоявшимся.
Тезис 1: Учителям надо повышать зарплату
Демонстрация (с подменой тезиса):
(но) Учителя часто работают недобросовестно
Тем, кто работает недобросовестно, надо снижать зарплату
(следовательно?)
Тезис 2: Учителям надо снижать зарплату
Коммунистическая эра закончилась в 90-х годах XX века. Правда на Кубе она еще продолжается, и более того, находится в расцвете. Так что, может N быть, коммунизм переживет еще и нас, и детей наших.
(Подмена тезиса произошла на этапе перехода от общей характеристики (“Коммунистическая эра уже закончена”) к характеристике частной (“На Кубе коммунистическая эра находится в расцвете”), которая, в свою очередь, результировала в выводе: “Коммунистическая эра еще не закончена, а это привело фактически к отрицанию исходного тезиса.)
4 (20) Учетверение термина (quatemio terminomm) – классическая ошибка при построении силлогизма, являющаяся следствием нарушения главного правила силлогизма, в соответствии с которым в силлогизме должно быть не больше и не меньше трех терминов (трех соотносящихся между собой понятий).
В том случае, когда один из терминов употребляется двусмысленно, он как бы расщепляется надвое – в соответствии с двумя своими значениями. Таким образом, в силлогизме вместо трех и оказывается четыре термина. Силлогизм в этом случае считается несостоятельным, а доказываемый тезис – ошибочным. Иногда учетверение термина квалифицируют и в качестве figuradictionis – ошибки, вызванной смешением нескольких значений слова (см. выше – ошибки в определении и делении понятий).
и:
Петров собаку съел на кражах со взломом
(следовательно?)
Петров – кореец
Психологи утверждают, что многие негативные оценки объясняются не чем иным, как яркой проекцией наших собственных недостатков на ту или иную ситуацию.
(Ошибка вызвана удвоением значения слова “проекция”: на значение “передача на экран рисунков, кинокадров и т. п.” (ср. яркая проекция) и значение “отождествление себя с кем-либо” (ср. проекция недостатков на <…>). Смысловая дефектность примера отчетливо видна. Ясно и то, что двусмысленность исчезла бы, не будь при слове “проекция” определения: слово “проекция” в значении механизма отождествления себя с кем-либо не может сопровождаться “световыми” определениями.)
5 (21) Ошибка в среднем термине силлогизма (a dicto secundum guid ad dictum sipliciter) также представляет собой хорошо описанный в риторических пособиях случай. Его особенность в том, что средний термин силлогизма входит в один из аргументов с ограничением, а в другой – без ограничения. Разумеется, при такой необщности среднего термина, который, вне всякого сомнения, должен быть общим и только общим, вывод не будет истинным
Бас есть низкий мужской голос
Чистый бас есть раритет
(следовательно?) Низкий мужской голос есть раритет
Доверять же свое здоровье представителям альтернативной медицины
(шарлатанам) чрезвычайно опасно.
(Логическая ошибка в результате весьма трудноуловимых метаморфоз среднего термина: действительно, все так называемые целители суть представители альтернативной медицины, однако лишь некоторые целители-шарлатаны. Поскольку в первом аргументе понятие целители берется целом, а во втором, с ограничениями, корректный вывод на базе этих аргументов достроить нельзя: любой из возможных выводов, в том числе тот, который представлен в примере, окажется неистинным.)
6 (22) Игнорирование необходимого условия (необходимое условие conditio sine qua поп) в риторических пособиях обсуждается либо как вари ант ошибки в среднем термине силлогизма, либо (реже) как самостоятельная логическая ошибка. Основание для выделения этой ошибки в специальную группу состоит в том, что средний термин с условием в одном аргументе и средний термин без условия представляет собой вполне конкретные случай ограничения среднего термина, то есть случай конвенциональной ограничения. Кроме того, условие – это то, что обычно оговаривается эксплицитно. Может быть, поэтому данную разновидность ошибки средней термина довольно нетрудно идентифицировать.
Петров в гневе – лев
Львы – млекопитающие семейства кошачьих
(следовательно?)
Петров – млекопитающее семейства кошачьих
Увы, даже суперкачественный компьютер неспособен прослужить долго: компьютеры ломаются в руках дилетантов.
(Налицо игнорирование необходимого условия в тезисе: тезис отчетливо предусматривает рассуждение о качестве современного компьютера и отчетливо не предусматривает рассуждения об уровне обслуживания: условие “компьютер в руках дилетанта” есть действительно необходимое условие при прогнозировании срока службы любого компьютера. Само собой разумеется, что условие это не должно возникнуть вместе с аргументом: его место – в тезисе.)
7 (23) Предвосхищение основания (petitio principii) есть еще один из “классических” случаев ошибки: она возникает при использовании в качестве доказательства аргумента, который не имеет силы аргумента, поскольку сам нуждается в доказательстве. В данном случае логическая ошибка также приводит к выводу, которым практически нельзя воспользоваться: вывод либо будет носить гипотетический характер, либо окажется вовсе ошибочным.
Розовый приятен для глаз
Некоторые слоны – розовые (следовательно?)
Некоторые слоны приятны для глаз
Потребление соли можно вообще свести на нет Ge” yiqepoa для организма.
(Причина данной логической ошибки в том, что в качестве доказательства опущенного берется, скорее всего, сам по себе недоказанный довод, в соответствии с которым соль приносит организму только и исключительно вред если бы это действительно было так, вывод был бы справедлив, ибо потребление вредных для организма веществ действительно следует исключать. Но так это или не так, на сегодняшний день окончательно неизвестно, а потому от заявлений подобного рода лучше пока воздерживаться: аргументов, способных надежно обосновать их, не существует.)
8 (24) Гистерод-протерон (hysteron-proteron) – ошибка, близкая к только что обсужденной и характеризуемая как ‘”мнимое доказательство” вообще. В этом случае “предвосхищение основания” рассматривается по отношению к гистерон-протеррну как вид по отношению к роду.
При гастерон-протероне – а название его переводится с греческого как более позднее – более раннее (то есть более позднее становится в доказательстве более ранним или встает на место более раннего) – на передний план в доказательстве выдвигается то, что по существу должно было бы стоять после. То есть, скажем, само являться результатом логического вывода (во избежание, например, такого вопроса, как “С чего Вы это взяли?”).
Чтобы точнее различать предвосхищение основания, с одной стороны, и гистерон-протерон – с другой, в риторике иногда конкретизировалось, что предвосхищение основания практически предполагает оперирование недоказуемым, а гистерон-протерон – недоказанным (но вполне подлежащим доказательству!) доводом.
Завтра будет мороз
В морозы лучше одеваться потеплее
(следовательно?)
Завтра лучше одеться потеплее
Вчерашнее заявление спикера просто бредовое: язык не поворачивается повторить его. От заявлений такого рода, разумеется, лучше воздерживаться.
(Не приводя соответствующего заявления, то есть – фактически – не приводя доказательства, говорящий оказывается лицом к лицу с гистеронпротероном, поскольку, вне всякого сомнения, при такой сильной инвективе “заявление… просто бредовое надо, видимо, все-таки заставить язык повернуться, хотя бы для того, чтобы дать и слушателям возможность вывести “бредовостъ” заявления из самого заявления.)
9 (25) Незаконные посылки (prenussae illegales) – это целая группа логических ошибок, связанных с так называемыми бесперспективными умозаключениями, при которых процедура демонстрации оказывается невозможной, поскольку из соответствующих посылок вообще не будет следовать вывода.
Дело в том, что существуют строгие правила, касающиеся того, какие комбинации посылок в принципе возможны, а какие ” нет. В тех случаях, когда некомбинирующиеся посылки все же объединяются в умозаключении, говорят о незаконных посылках.
Две частные посылки не дают возможности получить вывод из двух “частностей” не следует общего правила. Даже если посылки эти реферируют к широкому кругу явлений, силы их недостаточно для построения силлогизма. При этом неважно, являются посылки частноутвердительными или частноотрицательными.
Некоторые медведи (не) плюшевые
Некоторые медведи (не)синтетические
(следовательно?)
(Не)плюшевые суть (не)синтетические
Одни требуют монархии, другие – капитализма. Неужели у России не может быть какого-нибудь другого будущего?
(Со всей ответственностью следует заявить: у России может быть другое будущее и, надо сказать, не одно, поскольку на основании двух частных посылок нельзя строить вывода! К высказыванию следовало бы добавить еще возможностей десять, исчерпывающих все мыслимые формы государственного устройства. В этом случае поставленный в нем вопрос был бы правомерен.)
Две отрицательные посылки – независимо от того, частные они или общие, – также не могут разрешиться каким бы то ни было выводом. Особенность отрицательных конструкций в том, что они не взаимодействуют по законам математики, где (-) и (-) дают (+). Впрочем, не дают они в результате и минуса: силлогизм просто не может состояться.
Ни один дурак не является стрекозой
Ни одна стрекоза не является человеком
(следовательно?)
Ни один дурак не является человеком
Ни одна страна в мире не знает такой системы налогообложения, как у нас.
Ни одна система налогообложения в мире не отбирает последнего. Только наша, российская!
(Вывод чрезмерно поспешен: если ни одна система налогообложения не отбирает последнего, то отсюда не может следовать, что “наша, российская” система налогообложения все-таки отбирает последнее, как бы категорически автор ни обособил “нас” от “них” в первой посылке. В противном случае – как следует из второй посылки – Россия лежит вне мира, что сомнительно.)
10 (26) Ошибкой большей посылки (ficta universalitas) удобно предварить разговор о таких паралогизмах, как “заключение о части по целому” и “заключение о целом по части”. Эта группа ошибок связана с нарушением процедуры градации в ходе рассуждения. При этом ошибка большей посылки иногда рассматривается как частный случай “заключения о части по целому”.
Это легко понять, если учесть, что при данном типе ошибки большей посылке придается всеобщий характер, которого она на самом деле не имеет. Наделенная тем не менее таким всеобщим характером, большая посылка как бы становится своего рода законом для всех соотносимых с ней частных случаев. При этом ни один из выводов по поводу соответствующих частных случаев, конечно, не будет иметь логической силы.
Все мужчины подлецы
Иван Сусанин мужчина (следовательно?)
Иван Сусанин подлец
Дети, выросшие в криминальной среде, практически обречены на то, чтобы || повторить печальную судьбу родителей.
(Общей посылке в данном случае действительно придан чрезмерно широкий характер. Понятно, что в случае необходимости демонстрации посылку эту можно развернуть следующим образом: “Все, кто происходит из криминальной среды, потенциальные преступники”. Обобщение это, разумеется, вполне беспочвенно, по крайней мере, по причине так называемой презумпции невиновности, которая распространяется на всех, в том числе и на тех, кто происходит из криминальной среды. Стало быть, рассчитывать на то, что на данном обобщений можно построить истинные выводы, более чем рискованно.)
11 (27) Заключение о части по целому (fallacia a sensu composite ad sensum divisum) может быть как ошибкой определения (см. выше), так и. ошибкой демонстрации. Во втором случае такое заключение не ведет к логически корректному выводу, ибо может, повлечь за собой ситуацию, в которой представляемое целое отнюдь не является однородным, то есть, не состоит из одинаковых элементов. Если же целое однородно, условие это должно быть предварительно введено в процедуру демонстрации (сведения о логической ошибке “игнорирование необходимого условия” см. ниже).
Украина прекрасна
Чернобыль находится на Украине.
(следовательно?)
Перед нами область логики, а из логики, как известно, можно почерпнуть лишь сухие примеры.
(Типичный случай, когда свойства целого ничтоже сумншеся приписываются каждой части этого целого. Даже если в целом логику и можно характеризовать как науку довольно сухую, это еще не означает, что из данной науки вообще нельзя почерпнуть ничего иного: логика – и в особенности символическая логика – изобилует весьма и весьма забавными примерами, хотя бы и на уровне тех же силлогизмов. Ср., например, многочисленные “не сухие” примеры в книге Льюиса Кэррола “История с узелками”, один из которых мы позволим себе привести здесь (обратим, кстати, внимание на то, что при очевидной абсурдности аргументов и тезиса структурно этот силлогизм абсолютно правильный):
Все кошки знают французский язык[32]
Некоторые цыплята – кошки
следовательно)
Некоторые цыплята знают французский язык!
Стало быть, рассматриваемый нами пример есть случай суждения, не учитывающего неоднородность структуры характеризуемого объекта – логики и некорректно работающего с понятием “целое”.)
12 (28) Заключение о целом по часта (fallacia a sensu diviso ad sensum compositum) – также взятое применительно к структуре силлогизма – представляет собой ошибочную демонстрацию, в ходе которой свойства “части” распространяются на целое. Вывод, получаемый посредством такой неправомерной логической операции, опять же не может считаться истинным (при той же самой оговорке), если предварительно не сформулировано условие гомогенности предмета.
Скупой рыцарь жаден
Скупой рыцарь – герой А. С. Пушкина
(следовательно?)
Герои А.С. Пушкина жадны ‘.
Встречаясь с подростками на улице, следует быть особенно осторожным.
(Логическая ущербность примера вполне ощутима, несмотря на то, что в принципе понятно, что могло руководить автором этого высказывания. Однако из того, что подростковая преступность растет, отнюдь не следует, что от любых представителей этой возрастной группы следует шарахаться на улице. Иными словами, по неблагополучной части (малолетние преступники) нейтрального целого (подростки) едва ли возможно составить Себе логически корректное представление о целом.)
13 (29) От возможного к действительному (a posse ad esse поп vallet consequentia) – так называется еще одна ошибка демонстрации. Как и другие ошибки, она объясняется либо поспешностью вывода, либо просто его некорректностью. Правило, лежащее в основе данной ошибки, формулируется так: “От возможного не следует заключать к действительному”.
Формулировка эта весьма прозрачна и едва ли нуждается в комментариях. Нелишне, может быть, только заметить, что данная ошибка весьма близка к только что рассмотренной – заключению о целом по части, ибо возможное соотносится с действительным по схеме: “временный (или случайный) признак => постоянный (или существенный) признак”. Не нужно быть особенно проницательным, чтобы заметить, что практически эта же самая схема составляет основание ошибки “частный признак ==> общий признак”. Заключение от возможного к действительному, разумеется, также не гарантирует логической состоятельности вывода.
Яблоки дешевые
Яблоки – фрукты (следовательно?)
Фрукты – дешевые
Тинойджеров в церкви много, как никогда. Именно они составляет сегодня ядро русского православия. ‘
(Очевидный паралогизм: из того, что на той или иной службе – скажем, в церкви МГУ на ул. Герцена! – тинэйджеров больше, чем людей иного возраста, не следует, что так бывает всегда. А потому .на этом основании нельзя сделать вывода о том, что ядро сегодняшнего русского православия-тинойджеры; в частности еще и потому, что ^составлять ядро” чего-либо есть не только вопрос количества!)
14 (30) Аргумент, страдающий избыточностью доказательств (argumentum nimium probans) – является причиной ошибки, нестрого определяемой в качестве многословия. Лишние доводы квалифицируются в риторике не только как не необходимые, но и как непосредственно “вредные”, то есть мешающие доказательству. Qui nimium probat, nihil probat (кто доказывает много, тот ничего не доказывает) – в форме такой латинской поговорки оценивалась речевая деятельность говорящего, склонного к избыточной аргументации.
Опасность же избыточной аргументации усматривали в том, что так называемые “лишние доказательства” могут легко вступать в противоречие с основным. В этом случае вся логическая конструкция оказывается под угрозой разрушения и вместо ожидаемого вывода иногда следует нечто непредсказуемое, v
Тезис: сон полезен
Демонстрация: Полезно то, что успокаивает нервы
Сон успокаивает нервы
Во сне человек отдыхает
Во сне человек не совершает физических действий
Во сне человек не трудится
(следовательно?)
Не трудиться полезно
Пришедших на смену коммунистам стали по праву называть демократами. Действительно, “новички” сделали ставку на новые, гуманные формы взаимоотношений между государством и личностью, объявили войну тоталитаризму, авторитарности и любой из форм деспотизма. И не беда, что трудности роста на первых порах сопровождались мучительным поиском достойной социальной структуры и перегибами в области преследования “бывших”; диктатура нового времени должна была уметь защищать себя не хуже диктатуры пролетариата.
(Классический пример реализации схемы “начать во здравие – кончить за упокой” – с лишними аргументами в качестве причины паралогизма. Желая доказать тезис о демократическом характере социальных преобразований, автор высказывания, находя все больше и больше аргументов “за”, фактически приходит к отрицанию демократического характера новой власти и в конце концов прямо характеризует ее как диктатуру, то есть тоталитарный, авторитарный и деспотический режим.)
15 (31) Ошибка последнего основания (ad infmitum) – чрезвычайно распространенный тип логической ошибки. Он напоминает предшествующий, связанный с избытком доказательств, с той лишь разницей, что в первом случае доказательства не неизбежны, а во втором – могут действительно оказаться желательными.
Паралогизм этот провоцирует так называемую “цепь доказательств” потому, что суждение, приводимое в качестве аргумента, недостаточно сильно само по себе и требует более сильного аргумента, который в свою очередь требует более сильного аргумента, который опять-таки требует более сильного аргумента, – и так до бесконечности, из-за невозможности установить последнее основание в цепи оснований или последнюю причину в цепи причин.
Речь фактически идет об утверждениях, недоказуемых в принципе, именно в силу невозможности привести наконец достаточно веское доказательство, завершающее процесс демонстрации в целом. Традиционный пример из риторики – рассуждение о том, что первично, курица или яйцо.
Газеты должны содержать сенсации, поскольку сенсации любит читатель, а газеты выпускаются для читателей, поскольку читатель покупает газеты, а газеты должны покупаться, поскольку в противном случае они становятся нерентабельными/ а нерентабельная газета прекращает существование и в этом случае читатель оказывается без газет, не имея более возможностей читать о сенсациях, но читатель любит сенсации, и т. д.
Пожилые специалисты должны освобождать рабочие места для молодых специалистов.
(Дефектность данного, на первый взгляд безобидного суждения оказывается очевидной при первой же попытке его аргументации. Поставленная проблема принадлежит к разряду неразрешимых: гипотетически можно привести столько же доводов в пользу необходимости сохранения пожилых специалистов на рабочих местах (опыт, однородность коллектива, доскональное знакомство с функциями и проч.), сколько и в пользу необходимости назначения молодых специалистов (избыток энергии, нестереотипность мышления, свежий взгляд на положение дел в отрасли и т. д.).
Отметим также, что приведенный пример вполне может оказаться не утверждением, а всего-навсего мнением, отнюдь не требующем пространной аргументации. В этом случае его, разумеется, не стоит рассматривать как паралогизм: право на мнение (даже если это мнение типа: “Всех велосипедистов надо подвергать смертной казни через сожжение”)- святое право каждого!)
16 (32) Аргументы, не связанные между собой с необходимостью (fallacia fictae necessitatis) – составляют следующий вид логических ошибок. Это весьма коварный и трудноуловимый дефект демонстрации. Речь идет о ситуациях, когда аргументы могут находиться, а могут и не находиться в корреспонденции друг с другом. Иначе говоря, предполагаются нестабильные, вариабельные отношения между аргументами.
Проблема судьбы есть серьезная проблема
Серьезные проблемы подлежат немедленному разрешению
(следовательно?)
проблема судьбы подлежит немедленному разрешению
Какой же вывод следует из того, что больные— люди, как правило, психически нестабильные, притом что психически нестабильные люди агрессивны?
(К сожалению, никакого разумного вывода из двух предложенных посылок не следует- разумеется, если не считать выводом логически несостоятельный ‘тезис “Больные агрессивны”. Этот тезис возникает именно вследствие использования аргументов, которые не связаны между собой с необходимостью: с одной стороны, психически нестабильные люди отнюдь необязательно больны, с другой – психически нестабильные люда далеко не всегда агрессивны.
Дело, как мы видим, в среднем термине, который в данном случае – как и вообще в случаях с паралогизмом данного типа как бы неспособен уравновесить понятия в составе умозаключения. Именно эта его особенность и делает связь между аргументами, условно говоря, призрачной или, по крайней мере, неустойчивой.)
17 (33) Аргумент вне области обсуждаемого вопроса (aigumentum extemum) – это ошибка, которая возникает по причине отсутствия единства между частями доказательства. В качестве самостоятельного паралогизма он рассматривается потому, что отсутствие этого единства представляет собой вполне конкретное нарушение “механизма связи” суждений. В данном случае имеется в виду то, что аргумент “выпадает” за пределы границ речевой ситуации. Точнее говоря, в доказательстве используется нерелевантный довод (то есть, напомним, довод, который либо не соотносится с темой, либо не соответствует условиям места или времени, либо направлен не по тому адресу). В любом случае попытка демонстрации неспособна привести к разумному выводу.
Щуки едят карасей
Щуки – по-немецки Hechte
(следовательно?)
Hechte едят карасей
Революция — это всегда насилие, ибо движущей силой любого конфликта является вражда.
(Даже если оставить на совести автора содержание его аргумента и обратиться только к анализу того, насколько данный аргумент здесь на месте, очевидно, что соответствующий (или несоответствующий!) довод явно “из другой оперы”. Тезис по поводу революции, может быть, и требует некоторого обоснования – учитывая, например, что существуют так называемые “бархатные”, то есть бескровные революции. Однако предложенный аргумент обосновывает довольно далекую от тезиса мысль, а именно: конфликт способен существовать и развиваться лишь при условии явной недружелюбности сторон. Читателям самим предлагается решить, к чему автор привел это соображение.)
18 (34) Аргументацию ложными суждениями (fallacia faisi medii) иногда еще называют ошибкой ложного основания или “основным заблуждением”. Имеется в виду, что в качестве одного или даже двух аргументов могут использоваться доводы, заведомо не являющиеся истинными. Доводы эти бессознательно (а при предосудительной коммуникативной цели – даже сознательно!) предлагаются тем не менее в качестве истинных.
Однако объективная их неистинность фальсифицирует результаты демонстрации, делая вывод логически непригодным. Так, говорящий может оперировать непроверенными сведениями, искаженными данными, мнениями, слухами, сплетнями. Разумеется, на таком “основании” трудно построить полноценный тезис.
Хрюша и Степаша артисты
Артисты морально неустойчивы
(следовательно?)
Хрюша и Степаша морально неустойчивы
Средний класс в Западной Европе, разумеется, состоятельнее, чем в сегодняшней России, в частности потому, что товары повседневного спроса там гораздо дешевле.
(Умозаключение вполне может быть охарактеризовано как ошибка по линии ложного основания; состоятельность среднего класса на Западе неверно аргументировать низкими ценами на товары повседневного спроса. Цены эти, как правило, несколько, а иногда и значительно ‘выше, чем в России.
Однако вполне возможно аргументировать тот же самый тезис высоким уровнем зарплат и пенсий, а также хорошо развитой системой социального обеспечения в Западной Европе. При том аргументе, который выбран автором суждения, тезис его фактически остается необоснованным.)
19 (35) Аргументация недостоверного недостоверным rincerta incertibus) может пониматься как один из вариантов только что охарактеризованной ошибки с той лишь разницей, что в случае с данной логической ошибкой ложными оказываются как сам тезис, так и аргументы.
Видимо, излишне повторять, что неистинность их может быть как сознательно спровоцированной, так и не осознаваемой говорящим. Заметим, что даже если на уровне приводимых ниже модели и примера ошибка эта покажется слишком очевидной, обольщаться насчет быстрой ее распознаваемости не стоит. Фокус данного паралогизма состоит в том, что внешне умозаключение способно производить впечатление вполне правдоподобного, поскольку никакой собственно логической ошибки здесь, как и в предшествующем случае, обычно не наблюдается. Более того, демонстрация часто оказывается вполне безукоризненной, однако умозаключение тем не менее находится в конфликте с действительностью по линии истинности, а значит и не состоится.
Язык инопланетян – телепатический Телепатический язык совершеннее, чем человеческий
(следовательно?)
Язык инопланетян совершеннее/ чем человеческий язык
Психические расстройства в принципе неизлечимы, свидетельством чему служат многочисленные публикации последних лет, в которых постоянно говорится о возможных рецидивах практически любого заболевания такого рода.
(Ошибка демонстрации вполне отчетлива: безосновательный тезис о неизлечимости психических расстройств – несмотря на то, что разумеется, существует и прямо противоположная точка зрения, а также кое-какие подтверждения ее возможной состоятельности – поддержан глухой ссылкой на некие исследования последних лет (не названные и не документированные), в пару к которым, конечно же, существуют и другие исследования ставящие проблему в прямо противоположную плоскость. Однако недостоверность тезиса и аргумента вполне могла бы пройти незамеченной, поскольку внешне высказывание имеет все признаки вполне и вполне приемлемого.)
20 (36) Порочный круг (circulus vitiosus) называют еще кругом в демонстрации (circulus in demonstrando) или кругом в доказательстве (circulus in probando). Названия говорят сами за себя: строящий умозаключение возвращается по окончании построения к исходному пункту, замыкая, таким образом, круг и фактически бесславно завершая рассуждение.
Практическое описание порочного круга может быть таким; тезис подтверждается теми же самыми аргументами, из которых выводится; или доказательство, в предпосылках которого уже заключено то, что требуется доказать.
Норвегия – скандинавская страна
Скандинавские страны – это страны, находящиеся в Скандинавии
(следовательно?) Норвегия находится в Скандинавии
Только тот, кто сам служит образцом высоких моральных норм, может быть удостоен чести принести клятву Гиппократа. Ведь это именно она делает врача носителем подлинной нравственности.
(Порочный круг объединяет в данном случае клятву Гиппократа и того, кто ее приносит, – врача. При этом врач ставится в чрезвычайно сложное положение: от него требуется до произнесения клятвы Гиппократа быть образцом высоких моральных норм”, чего, оказывается, можно достичь лишь после произнесения клятвы Гиппократа. Вопреки желанию автора этого высказывания клятва Гиппократа в таких условиях становится пустой формальностью, поскольку, если ты “образец высоких моральных норм”, тебе явно незачем обещать стать “носителем подлинной нравственности”!)
21 (37) Смешение нескольких вопросов в одном (fallacia plurium mterrogationum) предполагает следующий тип ошибки: выносимый на обсуждение тезис оказывается неконкретным и не может быть доказан в ходе одной логической процедуры, поскольку заключает в себе, по крайней мере, два вопроса. Вот почему аргументы, предлагаемые для его обоснования, не в состоянии выполнить требуемых от них функций: они либо акцентируют лишь один из аспектов тезиса, либо являются и вовсе невразумительными.
Тезис: Все спорящие либо приходят к решению, либо нет
Демонстрация;
Все спорящие всесторонне обсуждают предмет спора Всесторонне обсуждающие предмет спора приходят к решению
(следовательно?) Все спорящие приходят к решению
Никакие спорящие всесторонне не обсуждают предмета, спора Не обсуждающие предмета спора всесторонне не приходят к решению (следовательно?)
Никакие спорящие не приходят к решению
Классикой принято считать то, что нравится большинству. Достаточно посмотреть, какой длины очередь на выставки Шилова, чтобы признать его современным классиком.
136
(Ошибка вследствие смешения в посылке – “классикой принято считать… «таких вопросов, как” “что такое классика?” и “что такое популярность?”. Автору высказывания приходится акцентировать один из аспектов классики (количество “потребителей”) и игнорировать как минимум еще один из ее аспектов – качество ‘”продукции” Результатом оказывается парадоксальный вывод, связанный с “современным классиком [противоречие в определении!] Шиловым”.)
22 (38) Смешение причины и следствия- логическая ошибка, описываемая латинской формулой post hoc, ergo propter hoc, что переводится как “после этого значит по причине этого”. Эта ошибка представляет собой типичное заблуждение в ходе демонстрации, при котором событие, происшедшее после другого события, рассматривается как событие, происшедшее по причине этого события. Иначе говоря, движение событий друг за другом трактуется в качестве причин и следствий.
Волк съел овцу – овца умерла
Заканчивая среднюю школу, тинэйджеры выходят в мир уже хорошо подготовленными ловкачами от коммерции. Мир нечестной торговли встречает их с распростертыми объятиями.
(Легко читается “смешение причины и следствия”: тинэйджеры становятся ловкачами, не “потому что” этому учат в средней школе, а “после того как” заканчивают среднюю школу. К этому времени опыт ловкачества, приобретенный за пределами школы, становится достаточным для дальнейших действий в “мире нечестной торговли”. Однако, строя высказывание так, как оно приводится выше, автор ухитряется косвенным образом возложить ответственность за состояние коммерции на среднюю школу.)
* * *
Итак, некорректные способы логической демонстрации были расписаны как развернутая система продемонстрированных только что ошибок – ненамеренных паралогизмов. Под демонстрацией же впоследствии стали понимать просто наглядную иллюстрацию предмета, явления или процесса, то есть его “физическое” или вербальное (посредством точного словесного описания) предъявление слушателям: процедура эта получила название ad oculus (“перед глазами”).
§ 4. Заключение
Рекомендации, которые риторика дает по части заключения, предполагают прежде всего рассматривать заключение как одну из частей в составе целого. Этот, на первый взгляд самоочевидный, акцент в действительности оказывается далеко не праздным. Уже на ранних этапах становления риторики было замечено: говорящий, успешно справившийся с введением и благополучно одолевший основную часть, нередко был склонен считать: дело сделано, настало время расслабиться. Как реакция на подобного рода установку и возник в риторике долгий, по временам прерывавшийся, но всякий раз вновь и вновь затеваемый спор о так называемом “элегантном финале” сообщения.
Суть этого спора была как раз в том, до какой степени может говорящий позволить себе “отпустить поводья” в преддверии окончания речи. Отпустить поводья” значит оставить в стороне содержательные аспекты речи и дать себе волю отыграть тот или иной красивый прием – именно как “элегантный финал”, безотносительный наконец к предмету сообщения.
Таким “элегантным финалом” могла быть шутка, не касающаяся темы, цитата, переводящая разговор в другую плоскость, самохарактеристика, демонстрирующая, например, скромность оратора, образ, по касательной соотнесенной с речью в целом, обрывание речи на полуслове как заранее продуманная акция и т. д., то есть весь спектр ^релевантных по отношению к теме тактик.
Существовало мнение, что чем резче контраст между корпусом речи и финалом, тем глубже впечатление, производимое оратором на публику. Мнение это базировалось на том, что, завершив основную часть, оратор тем самым снимал с себя ответственность за “руководство слушателями” и должен был продемонстрировать, что слушатели отныне остаются один на один с содержанием речи, в то время как автор уже стоит в стороне. (Рецидив этой точки зрения то и дело возникает в современном искусстве, особенно в кино- и театральном искусстве, где время от времени становятся популярными либо “пристегнутые”, то есть нарочито отдельные сцены в финале, либо так называемые “открытые” заключительные сцены/создающие у зрителя впечатление незаконченности целого.)
Подобного рода тактика однако не имела слишком много приверженцев: генеральная линия в решении заключения как части композиции всегда предполагала так называемый “целесообразный финал” в противопоставлении “элегантному финалу”. Сущность целесообразного финала составляла опять-таки идея релевантности заключения по отношению к теме.
Стало быть, на этапе заключения оратору следовало все еще нести на себе ответственность за слушателей. Более того, он должен был как бы построить мост между основной частью и заключением, не только не оставляя слушателей один на один с содержанием речи, но напротив, помогая им “выйти” из речевой ситуации в нужном оратору направлении (“Дверь – здесь”).
Будучи наукой нормативной, риторика и по отношению к заключению выработала некоторые конкретные типы целесообразного, или релевантное финала. Типов таких предлагалось три: в соответствии с ними заключение могло строиться как:
• суммирующее.
• типологизирующее,
• апеллирующее.
- Суммирующее заключение определялось как подведение итога и формулирование выводов. Это заключение синтетическое.
Данный тип заключения предполагал ретроспективный ход говорящего: ему следовало вернуться к важнейшим пунктам основной части и построить заключение как напоминание о них.
Важнейшим требованием тактики суммирующего заключения было требование помнить о том, что содержание сообщения, таким образом, повторяется уже в третий раз. Первый раз это было сделано в изложении, второй раз – в доказательстве. Третий “круг” в таком случае обязывал говорящего к практически аптекарской точности: ему следовало взвесить каждый пункт основной части и определить, “тянет” ли данный пункт на то, чтобы стать первоочередным.
Понятное дело, первоочередных пунктов не могло быть много. С другой стороны, от того, какие пункты были повторены в третий раз, зависели и приоритеты слушателей, которым тоже предстояло выполнить определенную работу: сопоставить первоочередные, с их точки зрения, пункты с пунктами первоочередными, с точки зрения говорящего, и таким образом скорректировать свой “набор” пунктов.
Говорящему следовало иметь в виду, что речь его хранится в памяти слушателей двояко: в качестве совокупности полученных ими предметных сведений, с одной стороны, и в качестве совокупности представлений о речи как определенной композиции. В расчете на это суммирующее заключение может быть развернуто либо на предмет сообщения, либо на структуру сообщения.
Заметим, что, употребляя слово “развернуто”, мы говорим только о направлении преимущественного внимания: разумеется, в реальной речевой практике никто не стремится к тому, чтобы суммировать только и исключительно сведения о предмете или только и исключительно сведения о самом сообщении. Однако отдавать себе отчет в том, какое направление суммирования я выбираю, отнюдь нелишне.
Суммирующее заключение, развернутое на предмет сообщения, в соответствии с риторической традицией определяется как заключение, воспроизводящее схему события. Необходимость в этом иногда может ощущаться весьма остро – особенно в тех случаях, когда основная часть построена фабулярно, то есть не в соответствии с линейной схемой.
При таком построении основной части слушатели явно нуждаются в том, чтобы навести порядок в структуре события, проследив, “что за чем происходило”. Этого порядка может не быть в их сознании, если они прослушали сообщение о событии, упорядоченное в повествовательном разделе основной части в соответствии с логикой говорящего (in medias res), а не в соответствии с “логикой жизни”.
И напротив, если они прослушали сообщение о событиях, упорядоченное в соответствии с “логикой жизни”, им может не хватать некоторых “авторских акцентов” (в каком именно отношении интересует событие говорящего, что он считает необходимым выделить в качестве аспектов первостепенной важности и т. п.). Таким образом, в любом случае заключение может быть так соотнесено с основной частью, что это пойдет на пользу как ‘”предмету” (событию), так и слушателю. Разумеется, если процедура суммирования осуществлена грамотно.
Скажем, суммируя в направлении предмета сообщения книгу “Алиса в Стране чудес”, я/ видимо, должен буду сжато сообщить, кто такая Алиса и как она оказалась в Стране чудес, лаконично назвать основные “пункты” ее движения по Стране чудес и основные фигуры, встреченные ею по пути, а также кратко описать ее возвращение домой.
Процедура суммирования, развернутая на предмет сообщения, сродни процедуре разработки резюме и строится фактически по тем же самым правила. Правила эти таковы:
• не следует смешивать факт/оценку факта (то есть объективное/субъективное);
• не следует смешивать существенное/случайное;
• не следует расширять/сужать границ предметной области (то есть дополнять картину новыми сведениями или упускать из виду те из предлагавшихся сведений, которые необходимы);
• не следует слишком сильно варьировать исходные формулировки;
• не следует уходить в сторону,
• не следует вводить новую точку зрения.
В отличие от этого вида суммирования суммирование, развернутое на структуру сообщения, призвано воспроизвести не схему самого события, но логическую схему рассказа о нем. Это тоже может оказаться весьма полезным, ибо трудно ожидать, например, что сложная композиция сообщения имеет шансы прочно отпечататься в памяти слушателей с одного раза.
Если в композиции постоянно чередуются блоки “фрагмент изложения – аргументация”, “другой фрагмент изложения – аргументация” и т. д., важно на этапе заключения дать прочувствовать слушателю, какие из блоков приоритетны с точки зрения говорящего. Например, на какие аргументы он делает ставку в первую очередь. Для этого в суммирующем заключении, развернутом на структуру сообщения, может потребоваться воспроизведение в общих чертах самой конструкции сообщения, а также последовательности возникновения в ней аргументов (вплоть до называния частей сообщения: в первой части (в начале, середине или конце первой части), во второй части, в третьей и т. д.
Например, суммируя содержание “Алисы в направлении структуры сообщения, я должен буду коротко представить ее как главную героиню книги, состоящей из 12 глав, в каждой из которых представлен один из эпизодов пребывания героини в Стране чудес. Далее, выделив принципиально важные (узловые) для книги главы, скажем, 1, 3, 8, 11, 12 (взаимоотношения Алисы с “карточным королевством”), – дать лаконичные сведения о том, что в главах этих происходит. Естественно, что мне при этом не удастся избежать называния номеров глав или определения их места (в начале, в середине, в конце) в структуре целого.
Суммирование, развернутое на структуру сообщения, можно уподобить аннотированию. Процесс аннотирования предполагает короткий обзор того, в какой последовательности и в каком объеме подавалась информация о событии, и тоже подчинен определенным правилам:
• * не следует забывать о необходимости общей характеристики структуры сообщения;
• не следует перестраивать структуру сообщения на ходу;
• не следует придавать разным частям структуры одинаковое значение;
• не следует упускать внешних средств маркирования частей;
• не следует упускать мотивировок при переходе от одной части к другой.
Напомним еще раз, что здесь приведены лишь ориентиры в направлении суммирования. Понятно, что суммируя содержание, трудно воздержаться от называния компонентов сообщения, и наоборот. Более того, требования, предъявляемые к резюме, справедливы (правда, в несколько другом качестве) и по отношению к аннотации – и опять же наоборот. Речь же, как уже сказано, идет лишь о том, чтобы хорошо представлять себе, какой из типов суммирования говорящий предпочитает и какие это ставит перед ним первоочередные задачи.
- Типологизирующсс заключение- это в классическом определении заключение, ставящее сообщение в перспективу или вводящее фон для лучшего его понимания. Перед нами, таким образом, аналитический тип заключения.
Если суммирующее заключение требует, как видно выше, логических приемов, то типологизирующее заключение – в первую очередь (хотя и не только!) аналогических. Ведь соотнести содержание сообщения с другими сообщениями как раз и означает построить своего рода аналогию.
Стало быть, типологизирующее заключение вовсе не предполагает прямого (хотя и лаконичного) пересказа основных положений сообщения, не предполагает оно и возврата к структуре сообщения. Поэтому собственно событийная сторона дела как бы остается за порогом основной части. К ней говорящий уже не возвращается. Может показаться, что типологизирующее заключение поэтому менее “выгодно”, чем суммирующее: возникает впечатление, что автору приходится добровольно отказываться от того, чтобы расставить все точки над “i” во имя, например, “всего-навсего” аналогии!
Однако впечатление это ошибочное. Типологизирующее заключение является отнюдь не менее мощным средством атаки слушателя, чем заключение суммирующее. Дело в том, что у типологизирующего заключения есть, кроме прочих, одна очень сильная сторона: в отличие от суммирующего, оно дает слушателям еще один шанс понять сообщение. Разумеется, тем из них, кто еще не понял его или понял не до конца. Тем же, у кого на сей счет нет сомнений, типологизирующее заключение тоже способно принести немалую пользу: оно – опять же в отличие от суммирующего заключения – углубляет представление о предмете, показывая его с новой (и часто неожиданной) стороны.
Как следует из приведенного выше определения, существуют два вида типологизирующих заключений:
- заключение с перспективой,
- заключение с фоном.
Типологизирующее заключение с перспективой есть заключение, которое прогнозирует результаты сообщения. Применительно к практике судебной речи типологизирующее заключение с перспективой могло показывать полезные или вредные следствия предстоящего решения суда по соответствующему вопросу. А поскольку в основе фактически любого сообщения лежит проблема, всегда существует возможность показать, как выглядит эта проблема в перспективе.
Таким образом, типологическое заключение с перспективой задает одно или более направлений гипотетического развития ныне существующего положения вещей (“с одной стороны, посмотрим, что будет, если…; с другой стороны, посмотрим, что будет, если…”).
При общей характеристике типологизирующих заключений уже отмечалось, что они широко оперируют аналогическими приемами. В данном случае проследить это можно не так отчетливо (аналогии – принадлежность заключений с фоном), поскольку прогноз” вопрос, скорее, вывода, чем аналогии.
Прогнозируя, мы как бы осуществляем процедуру вывода последствий из актуальной ситуации. Нелишне поэтому иметь в виду, что прогноз/показ перспективы подлежит тем же законам, что и обычный логический вывод. Объясняется это тем, что любой прогноз, как правило, включает в себя элемент экстраполяции, которая определяется как заключение по части о другой части целого или обо всем целом. А потому, совершая прежде всего логическую процедуру, мы должны помнить, что на этом пути подстерегает нас самая коварная из групп логических ошибок – группа ошибок, отвечающих за градацию понятий в определении и суждении.
Разумеется, делая сообщение о правонарушении и даже серии правонарушений, я поостерегусь прогнозировать криминализацию общества в целом. Прежде всего, именно потому, что такой прогноз будет сильно напоминать логическую ошибку заключения о части по целому: слитком уж широко будет в данном случае экстраполировано частное явление.
Однако ничто не помешает мне, видимо, рассмотреть микросреду, породившую соответствующее правонарушение, и, в зависимости от того, что это за среда, спрогнозировать рост или падение количества правонарушении в данной среде.
В принципе никаких ограничений для типологизирующего заключения с перспективой (разумеется, если перспектива разумна!) нет. Более тою, именно риторике принадлежит остроумное наблюдение, в соответствии с которым самая простая схема, годящаяся чуть ли не для любого сообщения на любую тему, есть схема “вчера – сегодня – завтра”. Как явствует из ее условного обозначения и как это было сформулировано в риторике, всегда уместно, строя высказывание, показать:
- чем был объект вчера, что представляет собой объект сегодня,
- чем будет объект завтра.
За неимением другой схемы можно ” практически в случае с каким угодно сообщением” пользоваться этой готовой (и, кстати, чрезвычайно “грамотной”!) структурой во всех случаях жизни. А отсюда следует, что прогнозирование (как показ объекта, события или, явления в перспективе) возможно всегда. Другое дело. что и здесь следует придерживаться определенных правил, выработанных, в частности, и в риторических пособиях:
- не следует давать слишком дальнего прогноза (во избежание утраты связи между положениями),
- не следует давать слишком жесткого прогноза (помня о том, что прогноз есть вероятностное суждение).
- не следует утрировать перспектив (во избежание потери доверия слушателей);
- не следует прогнозировать по поводу неосновной темы (во избежание
- увода читателей в сторону от существа дела);
- не следует забывать о программирующем эффекте любого прогноза
(например, пожелание успеха мобилизует силы, в то время как предсказание неудачи лишает сопротивляемости).
Типологизирующее заключение с фоном есть заключение, ставящее объект (предмет, явление, событие) в ряд ему подобных или в оппозицию к ним, Здесь мне прежде всего потребуется искусство аналогического мышления, которое состоит в том, смогу ли я найти действительно приемлемое, а еще лучше – выгодное окружение, по отношению к которому объект “заиграет”
новыми гранями.
В данном случае тоже совершается экстраполяция, однако не временная, как в случае с прогнозирующими заключениями, а пространственная: объект переносится с одного “места” на другое и погружается в ту или
иную среду.
Нельзя сказать, что логика (то есть процедура определения понятия, с
одной стороны, и логического вывода” с другой) вовсе не потребуется мне при построении аналогии, вспомним, что аналогия тоже есть логическая операция. Мне придется особенно позаботиться о том, чтобы предмет (если сообщение касается предмета) не попал в ряд процессов, событие (при сообщении о событии) – в ряд качеств и так далее. Видимо, мне будет необходимо поискать логически оправданное окружение.
Скажем, делая заключение к профессиональному сообщению об особенностях польского синтаксиса, я воздержусь от того, чтобы на последнем этапе сообщения громоздить вокруг польского языка языки типа фарси, суахили или даже французского: ясно, что точно выстроить отношения между синтаксическими системами этих языков за короткое время мне не удастся. Скорее всего, я в заключении вообще не выйду за пределы славянских языков, если к концу сообщения мне угодно будет провести какие бы тони было параллели.
Может показаться, что, вообще говоря, все мы вправе (если уж выбрано типологизирующее заключение с фоном!) заканчивать сообщение любой аналогией, лишь бы она была обоснована. То есть, в случае поиска заключения к сообщению о бабочках, я могу позволить себе рассмотреть их хоть и на фоне слонов – найди я, разумеется, почву для сопоставления. При несомненной элегантности такого финала (об “элегантном финале” см. выше) старые риторики предостерегли бы от него как чрезмерно эффектного и потому нецелесообразного; потребуется действительно недюжинное ораторское мастерство, чтобы “уравновесить” слонов бабочками (с точки же зрения собственно предметной – потребуется слишком много бабочек).
Стало быть, вопрос о приемлемом фоне – это вопрос о целесообразном фоне, действительно способном дать существенные дополнительные представлена об объекте сообщения. Поэтому призыв риторики “держаться вещи” означает для типологизирующего заключения с фоном “держаться естественных связей объекта”.
Правила построения аналогии уже были обсуждены нами в этой главе, поэтому далее задерживаться на данном типе заключения, видимо, не имеет смысла.
- Апеллирующее заключение – в отличие от суммирующего (синтетического) и типологизирующего (аналитического) — представляет собой способ эмоционально покинуть речевую ситуацию.
Если иметь в виду, что под апелляцией понимается обращение (apellatio в переводе с латинского и есть обращение), то заключение этого типа предполагает в соответствии с рекомендациями риторики прямое воззвание к чувствам слушателей. В практике судебных речей это адвокатское заключение типа: “Я признаю, что мой подзащитный виновен, я не могу отрицать этого, но давайте подумаем о том, не найдется ли в наших сердцах немного сочувствия и к нему, уже достаточно сильно наказанному самим собою. Пусть бросит в него камень тот, кто сам без греха!”
Уже из этого примера видно, что из всех обсужденных типов заключения данный тип – самый “неделовой”, однако едва ли стоит в этом случае относиться к слову “деловой”, как к характеристике качественной. Вне всякого сомнения, прямой рекомендации пользоваться заключениями только и исключительно деловыми мы нигде не найдем. Не найдем мы их, стало быть, и в риторике. Напротив, наука эта, с ее постоянным стремлением к поиску целесообразности, настойчиво призывает использовать преимущества апеллирующего заключения в качестве своего рода “аргумента к человеку” (aigumentum ad hominem), который как раз и определяется как аргумент, апеллирующий к личным свойствам слушателей.
В чем преимущества апеллирующего заключения? Прежде всего в том, что оно, как никакое другое, сокращает дистанцию между говорящим и слушающим. Апеллирующее заключение есть в этом смысле мощное средство интимизации сообщения, то есть приближения его к адресату. Это точка сообщения, в которой наиболее желательно единство взглядов того, кто делает сообщение, и того, для кого оно делается.
Как и типологизирующее заключение, которое оставляет содержание собственно сообщения за чертой основной части, апеллирующее заключение есть заключение, возвращающееся к объекту лишь косвенно может быть, еще более косвенно, чем типологизирующее заключение. Поэтому крайне важно на момент перехода к апеллирующему заключению “полностью разобраться” с объектом, не оставив в предметной области никаких белых пятен.
Это необходимо еще и потому, что “призыв к союзничеству” по поводу объекта, о котором не все известно или понятно, – предприятие, по крайней мере, рискованное. Недаром в качестве одного из типичных переходов к апеллирующему заключению в риторике считался переход посредством выражений типа: “Теперь, когда содержание дела вам известно не хуже, чем мне… и др.
Данный тип заключения рассматривался также в качестве своеобразной “разрядки”, дававшей слушателям возможность переключиться на другой регистр, то есть выйти из “дела”, в которое они были погружены на протяжении всего сообщения, и попытаться взглянуть на него со стороны sine ira et studio (без гнева и пристрастия). Апеллирующее заключение ценилось еще и за то, что оно задавало направление и характер такого взгляда: в этом смысле данный тип заключения можно рассматривать как своего рода “напутствие”.
Понятно, что, апеллятивно заключая сообщение, например, об экологии, я добьюсь наибольшего эффекта не тогда, когда суммарно изложу содержание сообщения, и не тогда, когда поставлю экологию в ряд других проблем XX века, а, видимо, тогда, когда спровоцирую слушателей прочувствовать на себе опасность игнорирования соответствующей проблематики.
Вот пример заключения одной из лекций на эту тему, прослушанных мною в Орхусском университете:
“Организм каждого из присутствующих здесь на 90% состоит, как известно, из воды. Той самой отравленной воды, которая поступает в организм из наших кранов. Есть о чем задуматься”.
Апеллирующее заключение, несмотря на кажущуюся его простоту, требует знания довольно длинного списка правил и учета их при обращении к слушателям:
- не следует использовать прямых форм воздействия на аудиторию – самоочевидных способов вербовки (во избежание возникновения у слушателей чувства протеста);
- не следует использовать вертикальную модель речевого взаимодействия, то есть модель “снизу – вверх” (учитель – ученики), годится лишь горизонтальная модель, то есть “собеседник – собеседник”;
- не следует подчеркивать дистанции между говорящим и слушателями;
- не следует прибегать к средствам саморекламы;
- не следует “выпрашивать” у слушателей согласия;
- не следует характеризовать аудиторию (например: “Здесь собрались действительно достойные люди”);
- не следует противопоставлять одну группу слушателей другой (например: “Те, кто согласны со мной, уже понимают; что…”);
- не следует предвосхищать оценок аудитории (например: “Может быть, кому-нибудь кажется, что я запутался…”),
- не следует принуждать слушателей к ответу на прямо поставленные вопросы.
Есть еще один важный момент, который следует иметь в виду, выбирая один из трех типов заключена, а именно: каждый из них и каждый по-разному соотнесен с избранной ранее речевой тактикой ~ логической, аналогической или паралогической. Отношения между типом заключения и типом речевой тактики весьма сложны и не поддаются четкой систематизации. Здесь можно опять рассчитывать лишь на некоторые ориентиры, задающие вектор в каждой конкретной речевой ситуации.
Например, понятно, что суммирующим типом заключения удобнее воспользоваться тогда, когда говорящий строит сообщение в соответствии с тактикой логической демонстрации, типологизирующим – при аналогической демонстрации и апеллирующим – при демонстрации паралогической. Рекомендацию эту ни в коем случае, впрочем, не следует рассматривать как жесткую, однако подумать над тем, почему она дается, все же не совсем бесполезно.
Остается лишь сказать, что право свободного выбора одного из типов заключения в каждом конкретном случае принадлежит исключительно говорящему: точных рекомендаций, касающихся того, когда и какой из„ типов предпочтителен, от риторики – науки о целесообразности? – ждать не приходится.
Дело в том, что каждый из типов вполне может “работать” применительно к любому сообщению. Важно лишь понять, чего именно добивается говорящий в конкретной речевой ситуации. Нет типа заключения, который в том или ином случае было бы “запрещено” использовать, как нет и идеальных типов заключения для сообщений о конкретных объектах.
* * *
Диспозиция, или наука о расположении материала в. составе сообщения, гарантировала, таким образом, успешность речевого взаимодействия с точки зрения требований логики, в том числе и правил аналогии. Однако, несмотря на то, что в данной главе структура сообщения оказалась представленной целиком – от введения до заключения, риторика, будучи наукой гармоничной, предполагала, что разговор о речевом целом как таковом еще далек от завершения.
В данной главе была, таким образом, представлена тактика речевого поведения, ориентированного прежде всего на логику. За пределами нашего внимания, как об этом предупреждалось, осталась речевая тактика. Она была названа паралогической, предполагающей обратное, негативное использование законов логики. За успешное осуществление паралогической речевой тактики и отвечал следующий раздел риторики ” элокуция.
ГЛАВА 4. ЭЛОКУЦИЯ
§ 1. Элокуция в составе риторики
При желании осуществить “официальное представление” элокуции можно исходить из следующих (обычных для пособий по риторике) установок.
Тот, кто предлагает вниманию слушателей сообщение, имеет перед собой отнюдь не только задачу предоставить в их распоряжение определенный материал (инвенция) и не только задачу распределить этот материал так, чтобы им удобно было воспользоваться (диспозиция), но и задачу “подать” материал определенным образом; или старомодно выражаясь, определенным слогам. За слог и отвечает третий раздел риторики – элокуция.
В сущности же элокуция изначально давала рекомендации довольно широкого спектра и апеллировала к таким категориям, как:
- aptum – подбор целесообразных языковых средств,
- puritas – грамматическая правильность,
- perspecuitas – ясность мысли,
- omatus – красота выражения.
Очевидно, стало быть, что вопрос о том, как сказать, отнюдь не ставился исключительно в плоскость “сказать красиво”. Красота, в соответствии с приведенными выше категориями, становилась на их фоне своего рода следствием чистоты мышления и изложения.
Вне всякого сомнения, было бы весьма и весьма теоретически заманчиво попытаться представить здесь элокуцию подобно тому, как была представлена диспозиция, то есть повторить названия логических ошибок и. проследить, как они выглядят в “позитивном варианте”.
Однако, как всякая чрезмерно “стройная” теория, подобная конструкция, видимо, выглядела бы подозрительно. Поэтому данную идею пришлось оставить в покое. Однако всякий раз, когда мы будем располагать возможностью соотнести ту или иную фигуру с соответствующим ей паралогизмом, попытка такая будет предприниматься.
Переходя к теории фигур, как часто еще называлась элокуция (а впоследствии и риторика в целом), следует, видимо, еще раз напомнить, что фигуры в данном пособии рассматриваются как позитивные аналоги логических ошибок.
К настоящему времени ни для кого, пожалуй, уже не является вопросом тог факт, что логические ошибки, с одной стороны, и риторические открытия (будем теперь пользоваться термином риторика в позднем значении этого слова, имея в виду риторическую функцию употребления языка) – с другой, имеют одну и ту же природу. Однако все еще остается вопросом, в чем именно эта “природа” проявляется.
Не претендуя на развернутый и тем более исчерпывающий ответ, скажем только, что разгадка может находиться прежде всего в плоскости “системы координат”, применительно к которой рассматривается то или иное речевое явление. Дело, на наш взгляд, в том, что оценка задается самой системой координат, иными словами, типом сообщения, к которому принадлежат соответствующие высказывания.
Внутренняя “среда” речевого целого как система однородно соотнесенных компонентов создает необходимый фон для восприятия “проблематичного” речевого явления: будет оно логической ошибкой или риторическим открытием, зависит от того, как оно взаимодействует с другими компонентами внутренней среды. Внутренняя среда и выступает той системой координат, в которой квалифицируется речевое явление.
Однако данная система координат входит в другую систему координат, более общего свойства: имеется в виду вся совокупность сообщений какого-либо типа, организованных приблизительно одинаковым образом, что, в свою очередь, дает возможность квалифицировать эту совокупность как определенный стиль речи.
Особенно вдаваться в подробности риторики как учения о стиле здесь едва ли целесообразно. Хотя риторика первоначально действительно играла и эту роль, соответствующие полномочия были впоследствии переданы поэтике и стилистике, которые и стали отвечать за стилистические категории. В том же дискурсивном варианте риторики, который здесь предлагается, учению о стиле просто не остается места.
Заметим тем не менее, что, даже не разбираясь с понятием стиля как такового, легко представить себе, что “риторические открытия” типа головокружительных метафор, гипербол, парафразов уместны далеко не в любом типе текста. Или, говоря осторожнее, не в любой тип текста они могут быть включены органично.
Но речь идет исключительно о резко индивидуальных метафорах, гиперболах, парафразах и проч., между тем как существуют, и на это постоянно указывается в нашем пособии, и так называемые общеязыковые варианты тех же самых речевых явлений.
Эти-то общеязыковые варианты и являются мостиком от естественного языка к естественному языку в риторической функции. “Укорененность тропа в самой структуре языка, – пишет в высшей степени авторитетный исследователь тропов В.Н. Топоров, – и органическая предрасположенность языка к созданию тропов никогда не отвергались, но явно недооценивались”.[33]
И действительно, запрета на использование фигур в каком бы то ни было типе сообщения налагать не принято: если фигура выполняется мастерски и с учетом “времени и места”, она обычно не подлежит суду.
Этой общей рекомендацией учебных пособий по риторике прошлого века ограничимся и мы. Дело ведь еще в том, что отношения между разными типами текстов сегодня и отношения между разными типами текстов, скажем, в античности, естественным образом неодинаковы. Вот почему проекция теории стиля на современную текстовую практику может быть, мягко говоря, непродуктивной,
§ 2. Прямые тактики речевого воздействия
Элокуция начинается с обсуждения вопроса о том, каким образом разные тактики речевого поведения ведут к речевому успеху. При этом имеется в виду, что – при обилии видов конкретных речевых тактик – всю их совокупность можно в конце концов соотнести с одним из двух родов:
- прямые тактики речевого воздействия,
- косвенные тактики речевого воздействия.
В этом параграфе мы обсудим преимущества и недостатки прямых тактик речевого воздействия на фоне косвенных тактик. Сами же по себе косвенные тактики речевого воздействия составят содержание § 3.
Вопрос о возможностях прямых и непрямых тактик – вопрос чрезвычайно сложный и замыкающийся фактически на два круга проблем: проблемы искренности и проблемы эффективности высказывания.
Прямая тактика речевого воздействия есть тактика открытого типа. Предполагается, что, пользуясь открытыми Тактиками, говорящий сообщает слушателю просто и непосредственно то, что имеет в виду. О подобного рода речевых тактиках точно высказался один из выдающихся современных лингвистов Дж. Серль:
“К простейшим случаям выражения значения в языке относятся такие, при которых говорящий, произнося некоторое предложение, имеет в виду ровно и буквально то, что он говорит. В таких случаях происходит следующее:
говорящий стремится оказать определенное… воздействие на слушающего; он стремится сделать это, побуждая слушателя опознать его намерение с опорой на имеющиеся знания о правилах, лежащих в основе производства высказываний. Известно, однако, что подобная семантическая простота присуща далеко не всем высказываниям на естественном языке: при намеках, выпадах, иронии, метафоре и т. п. значение высказывания данного говорящего и значение соответствующего предложения во многих отношениях расходятся…”[34]
Высказывание это интересно не только в том отношении, что фиксирует дистанцию между прямыми и непрямыми способами выражения значений в языке. Оно еще и квалифицирует первые как “простейшие”, что для понимания сути прямых тактик воздействия на слушателя чрезвычайно интересно.
Видимо, их действительно можно считать “простейшими” – в том отношении, что они практически не могут быть видоизменены. Раз и навсегда найденная форма сохраняется не потому, что она удачна или представляется таковой, а потому, что она не может быть другой: повторим, прямые значения языковых единиц не подлежат варьированию.
Первое, что в этой связи приходит на память» это лозунги советского периода отечественной истории: “Превратим Москву в образцовый коммунистический город!”, “Все, что намечено партией, – выполним!” “Родине – наш ударный труд” и проч. (В настоящее время, кстати, – в качестве, может быть, запоздалой реакции на “лозунговый” тип подачи сообщения распространены, обращения прямо противоположного типа, вообще лишенные какой-либо декларативности, с откровенной надписью – “Просто так!”.)
Однако на самом ли деде так плохи лексические повторы? Не имеет ли смысла оценить в них хотя бы такое явное достоинство, как точная и регулярная отсылка все время к одному и тому же объекту? Между прочим, прежде всего (хотя, разумеется, и не исключительно) такие повторы придают сообщению то важное свойство, которое в современной литературе по лингвистике обозначается словом “связность”.
Исходя, в частности, и из этого достоинства прямых тактик речевого воздействия, многие предпочитают именно их, ценя, однако, не только их “точность и последовательность”, но и неконфликтность по отношению к критерию искренности. Так, среди журналистов (особенно начинающих) считается едва ли не само собой разумеющимся, что прямые тактики речевого воздействия наиболее предпочтительны, прежде всего, как показатели “честных” коммуникативных стратегий.
Это мнение было бы справедливо в том случае, если бы за всеми косвенными тактиками речевого воздействия скрывались “нечестные”, предосудительные речевые цели. Однако, разумеется, это отнюдь не так: косвенные тактики речевого воздействия вовсе не базируются на том, что любая речевая цель, которую мы не называем прямо, не может быть названа прямо в силу ее “недоброкачественности”.
Другое дело, что высказанное косвенно по причинам собственно семантического свойства часто не может быть “переведено” на язык прямых формулировок. Но утаить речевую цель отнюдь не обязательно означает “приготовить неприятный сюрприз”: часто прямое называние речевой цели просто расстраивает взаимодействие (ср.: “Сейчас я похвалю Вас…” или “В следующем моем высказывании я высоко отзовусь о Ваших способностях…” и проч.).
Тем не менее, практика показывает, что в большинстве речевых ситуаций говорящие даже не сомневаются в необходимости прямо формулировать свою речевую цель: дескать, давайте называть вещи своими именами. Подлинные (“свои”) имена вещей едва ли действительно кому-нибудь известны.
Это, кстати, прекрасно понимала классическая риторика. “Уже представители философской школы элеатов (VI – V вв. до н. э. – Е.К.}), поставившие под сомнение тезис о естественной и необходимой связи между названием (словом) и вещью, выдвинули концепцию условности такой связи, которая предполагала принципиальную возможность конструирования ее новых форм, отличных от существующей… Признание возможностей разных форм языкового выражения одного и того же содержания привело к идее выбора стилистически отмеченных форм и к использованию их с целью убеждения слушающего, руководства его душой. Таким образом, сам язык через его фигуры становился средством психического воздействия на слушателя”.[35]
Здесь важно подчеркнуть, что варьирование форм выражения оказывается законом самого языка. Действительно, если связь между словом и вещью произвольна (это их отношение выдающийся лингвист Фердинанд де Соссюр назвал “асимметричным дуализмом языкового знака”), то “имен вещей”, которые отвечали бы сущности вещей/просто не существует. Любое имя, с этой точки зрения, условно, то есть вариабельно.
Иными словами, проблема выбора между прямыми и непрямыми формами воздействия на слушателей отнюдь не сводится к лингвистически безответственной и творчески бескрылой формулировке “давайте называть вещи своими именами”. В современной лингвистике проблема эта выглядит, например, как сложнейшая проблема соотношения прямых и Косвенных речевых актов. Занимающиеся этой проблемой утверждают, что существуют такие коммуникативные ситуации, в которых прямой речевой акт невозможен или нежелателен. Вообразим себе хотя бы некоторые из таких коммуникативных ситуаций.
Вы впервые приходите в качестве гостя в дом, с хозяевами которого вы едва знакомы. Вас сажают спиной к открытому окну, из которого дует. Вам ‘ кажется, что следует закрыть окно.
Как может быть сформулировано в речи это ваше желание?
Ваша невеста приготовила к какому-то торжеству пирог. Пирог сильно недосолен. Соли на столе нет* Вы считаете, что соль необходима.
Как вы обозначите в речи ваше мнение?
Ваш друг приглашает вас провести вечеринку вместе с ним. Компания, в которую вас приглашают, не устраивает вас, но состоит из людей, которые дороги вашему другу, Вы чувствуете себя вынужденным отказаться,
Каким образом ваш отказ Может быть представлен в речи?
Перечисленные ситуации относятся к кругу этикетных (то есть конвенциональных, “договорных”) речевых ситуаций. Именно на их примере удобно показать явную предпочтительность косвенных форм выражения прямым. Так, прямая тактика предполагает в первом случае (ситуация А) просьбу “Закройте, пожалуйста, окно”, обращенную к хозяину дома; во втором случае – просьбу к невесте “Принеси, пожалуйста, соль” (ситуация Б); в третьем случае – высказывание, адресованное к другу: “Меня не устраивает твоя компания” (ситуация В). По-видимому, это единственно возможные формы обозначения соответствующих речевых намерений прямо. Однако мало кто сочтет их приемлемыми;
В самом деле, ситуация А, скорее всего, будет решена вами следующим образом: “Вам не дует?” (обращение к соседу) или “Сегодня холодный вечер” (высказывание в пространство), или “Синоптики обещали потепление” (высказывание в пространство), или “Не лучше ли нам закрыть окно?” (приглашение к участию в обсуждений проблемы) и т. д.
Применительно к ситуации Б вы выберете, вероятнее всего, что-нибудь вроде: “Что-то мне сегодня все кажется несоленым” или “Я всегда все солю дополнительно”, или “У тебя не найдется соли?” (последняя форма предполагает, разумеется, не праздный интерес к тому, есть ли в доме соль, а намерение получить ее) и т. п.
Ситуация В может быть наиболее успешно преодолена посредством формулировок типа: “Я очень занят сегодня вечером” или <4Спасибо, лучше в другой раз”, или “Боюсь, что я буду себя чувствовать не в своей тарелке”.
Показательно, что для всех ситуаций предложена не одна, а сразу несколько косвенных тактик, в то время как вариации на прямой форме (при сохранении нужного нам смысла) не были столь уж очевидно возможными. Кроме того, в каждом из случаев оперирование прямыми формами, строго говоря, было исключено.[36]
Приведенные случаи, как представляется, хорошо демонстрируют разницу между неварьирующимися прямыми тактиками речевого воздействия и прекрасно поддающимися варьированию косвенными тактиками. Кстати, невозможность варьирования прямых форм выражения (одно слово, одно словосочетание, одно предложение) прекрасно согласуется с известной мыслью академика Л. В. Щербы насчет того, что в языке нет синонимов есть плохое знание языка.
Так оно и есть: варианты прямых форм выражения не могут продолжительное время сосуществовать в языке. Либо один из них отмирает через короткое время, либо варианты эти, в конце концов, расходятся в значении или употреблении. А вот одной прямой возможности соответствует, как угодно много косвенных.
Тем не менее, опыт показывает, что современный носитель языка, более иди менее хорошо владеющий прямыми формами выражений, часто оказывается совершенно беспомощным перед косвенными. Фактически любая из косвенных тактик оказывается не вполне точной. Может быть, это одна из причин, в силу которых из речевого обихода постепенно исчезают искусства, связанные с косвенными речевыми тактиками:
(реакция на комплимент чаще всего искажена: ср. “Как вы сегодня хорошо выглядите!” – 2А обычно я/ что же/ плохо выгляжу?” “Какое красивое платьев – “А сама я /по-вашему/ некрасивая?”; “Очень тонкое замечание!” – “Я вообще тонкий человек” и др., свидетельствующие, что вместо того, чтобы принять комплимент как подарок (а комплимент по сути своей и есть подарок) и поблагодарить за него, адресат начинает тут же требовать еще большего подарка);
(реакция на намек, как правило, столь же причудлива: при намеке совершенно обычным считается спросить: ‘Простите/ вы на что-то намекаете? Но что?” или: “Если я правильно понял ваш намек/ то вы имели в виду следующее: при этом ясно, что, если говорящий ответит на вопросы или подтвердит догадки, намек как таковой перестанет быть намеком);
(в ответ на шутку (особенно часто на не очень удачную) слушатель считает само собой разумеющимся задать, например, вопрос: ‘Извините/ вы пошутили?” или констатировать: “Я надеюсь, это была утка” и даже предупредить: ‘Я позволю себе пошутить, хотя очевидно, что шутка, предлагаемая или рекомендуемая как таковая, чуть ли не наполовину утрачивает свой “заряд”).
Стало быть, во всех этих ‘”искусствах” (а их, разумеется, гораздо больше, чем перечислено) как раз и предполагается неназывание прямой речевой цели. Это так называемые импликтивные искусства. Под импликацией в лингвистических теориях, базирующихся на риторике, стало принято понимать то, что по-русски довольно неуклюже можно обозначить как “подразумевание ”
Отсюда слово “‘имплицировать” означает подразумевать, иметь скрытый замысел/умысел. А значит, импликация и есть именно то, против чего выступают приверженцы прямых тактик речевого воздействия на слушателей. Импликация рассматривается как своего рода “камень за пазухой” (хотя, повторим, за пазухой далеко не всегда камень – иногда там может оказаться цветок!).
Открытые тактики избегают импликаций – внешним образом они маркируются как “честные”, то есть отвечающие критерию искренности, поскольку искренности есть презентация в сообщении подлинной речевой цели.
Так, стремясь соответствовать критерию искренности, я, досылая бойца на верную смерть, должен сказать ему: “Иди и умри!” Обольщаться насчет того, что боец так и сделает, возможно, разумеется, далеко не всегда, но при этом у меня не будет сомнений, что приказ мой был понят правильно: я презентировал мою речевую цель в открытую.
С другой стороны, если я, опять же посылая бойца на верную смерть, говорю ему: “Вперед, туда тебя зовет Родина!”, у меня больше оснований надеяться, что боец ринется вперед. Но произойдет это не потому, что второй тип приказа эффективнее, а потому, что моя подлинная речевая цель стыдливо прикрыта патриотическим лозунгом.
Данный – амбивалентный – пример позволяет судить как о некоторых преимуществах, так и о некоторых недостатках прямых тактик речевого воздействия. А то, что преимущества есть и здесь, и там, очевидно – и мы вовсе не считаем нужным приоритировать косвенные тактики речевого воздействия по отношения к прямым, или наоборот. Следует просто знать, чего опасаться в каждом из случаев.
В частности, понятно, что прямые тактики речевого воздействия действительно дают слушателю определенное и точное представление о том, к чему склоняет его говорящий: гадать, что он имеет в виду и “правильно ли я его понимаю”, в случаях подобного рода не приходится. Слушатель может, что называется, не поверить ушам своим (“То есть как это – “иди и умри”? Вы в сомом деле приказываете мне расстаться с жизнью?”), но это будут не сомнения в том, правильно ли он понял высказывание, а сомнения в том, действительно ли говорящий имеет право на “санкции” такого типа.
Не нужно быть психологом, чтобы понять, реакции какого плана провоцируют прямые тактики речевого воздействия. Разумеется, это во многом вопрос формулировок, в частности, и вопрос их объяснений (так, “Иди и умри!” есть более жесткая формулировка, чем “Иди и умри – поскольку…). Но даже учитывая данный аспект, реакция протеста слушателя не будет самой неожиданной из всех возможных реакций: в нашем примере, скажем, протест чуть ли не естественен!
Разумеется, вызвав у слушателя реакцию протеста, я не могу счесть, что воздействие мое на него было особенно эффективным. Конфликтные отношения, возникающие между партнерами по коммуникации, свидетельствуют, как правило, о том, что акт взаимодействия находится под угрозой срыва. И это, надо сказать, одно из самых естественных следствий воздействия на слушателей прямыми тактиками речевого поведения.
Единственное, на что принято (и, кстати, небезосновательно!) уповать в речевых ситуациях подобного рода, – это сила доводов говорящего. Если ему действительно удается обосновать необходимость соответствующих императивов достаточно убедительно, то есть фактически вынудить собеседника на согласие, – можно рассчитывать, что прямая форма воздействия на слушателя приведет к желаемому результату.
Вот почему оперирование доказательствами – это то, что в таких случаях определенно требуется от говорящего. Предполагается и то, что, строя доказательство, слушатель постарается не допустить логических ошибок во избежание опять-таки срыва речевой ситуации. Вне всякого сомнения, не закрыт говорящему и путь к. фигурам. Важно только отдавать себе отчет в том, что обращение к фигурам будет означать смену речевой тактики: с прямой на косвенную.
Если мы все же остаемся при прямой тактике речевого воздействия, следует помнить еще и о следующем. Прямая тактика воздействия на слушателя фактически! предполагает вертикальную модель речевого взаимодействия. Вертикальная модель, как уже говорилось, есть взаимодействие по линии сверху вниз (или снизу вверх). При таких отношениях между говорящим и слушателем говорят об иерархически структурированной коммуникации.
Причем более высокий уровень иерархии занимает в обычных случаях говорящий. Находясь как бы над слушателем, говорящий выступает по отношению к нему в роли “высшей инстанции”, своего рода подавляющего начала. Ясно, что о равноправии партнеров по коммуникации при таких условиях говорить просто ни к чему. Все, что в условиях вертикальной модели взаимодействия предлагается слушателю, – это выслушать установку и начать действовать в соответствии с ней. Критическое отношение к сообщению исключается.
Как следует из сопоставления признаков вертикальной модели речевого взаимодействия с прямыми тактиками речевого воздействия, именно они и оказываются лучше всего приспособленными к ситуациям с иерархическими отношениями собеседников. Ведь прямая тактика речевого воздействия, в сущности, тем действеннее, чем более пассивная роль остается на долю слушателя.
Если слушатель, как это полагается в армии, “действует, не переспрашивая и не обсуждая приказа”, говорящий может чувствовать, что действительно справился с задачей. Кроме прочего, это означает еще, что ему, говорящему, удалось найти адекватные формы воздействия на собеседника: ведь “не переспрашивают и не обсуждают приказа” не только тогда, когда “слепо подчиняются”, но и тогда, когда понимают содержание высказывания. Потребовать от слушателя броситься выполнять распоряжение, смысла которого он не понимает, есть акция довольно безрассудная и даже грозящая иногда обернуться против самого говорящего.
Вот почему чрезвычайно важно не просто выбрать прямую стратегию речевого взаимодействия, но и найти действительно достойные ее средства. Когда адресату не удается распознать значений слов, действия, предпринимаемые адресатом, оказываются чисто формальными и, как правило, лишенными смысла. Характерный пример – ситуация из времен, когда автор данного учебного пособия был на педагогической практике в средней школе. В абсолютно пустом коридоре в самом разгаре занятий у двери одного из классов рыдал первоклассник, утешить которого было невозможно. На вопрос о том, что случилось, он сказал: “Учительница выгнала меня!” – “За что?” – “За разложение-учебного-процесса”. Едва ли имело смысл просить у первоклассника комментариев: у него действительно не было возможности понять, в чем состоял его проступок.
Как видно, в частности и из этого примера, “‘простейшие”, по Серлю, выражения значения предполагают некоторую облигаторику в отношениях между говорящим и слушающим (выполняющим). Иными словами, лобовые, что называется, формулировки обязывают к совершенно нетворческому восприятию: креативные реакции в ситуациях подобного рода исключаются.
Возникает вопрос: действительно ли мы ищем в слушателе адресата, усваивающего “ровно столько”, сколько мы намерены передать и передаем ему, именно в том качестве; или нам нужен слушатель-собеседник, способный “на ходу” перерабатывать информацию в “полезный продукт, даже за счет отрицания, может быть, самых дорогих нам установок? “Оказывайте доверие лишь тем, кто имеет мужество вам перечить, кто предпочитает ваше доброе имя вашим милостям”, – эти слова принадлежат Екатерине II и, кажется, точно определяют тип идеальных отношений между партнерами по речевому, в частности, акту.
Стало быть, гипотетически (!), результативность и, в конечном счете, эффективность речевой тактики – прямая производная от степени творческой активности слушателя. Творческая же активность его несовместима со слепым подчинением пусть даже самой благородной и надежной концепции говорящего.
То, что сформулировано прямо, можно лишь принять или отвергнуть. То, что сформулировано косвенно, нуждается в осмыслении. Вот почему, приглашая слушателя в собеседники (то есть строя горизонтальную модель речевой ситуации), мы должны обеспечить ему возможность действительно участвовать в “конструировании” содержания сообщения, а не создавать иллюзии сотрудничества, при которой одна из “сотрудничающих” сторон фактически лишена каких бы то ни было прав.
Притягательность “доброкачественного” сообщения определяется, в частности, уровнем доверия, оказываемого говорящим слушателю: может быть, этим и объясняются в высшей степени продуктивные попытки современных исследователей рассматривать “хороший” акт речевого взаимодействия как диалог между “отправителем” и “получателем” сообщения.[37] Возможность же такого диалога, как следует из сказанного выше, обеспечивается во многом избранной нами – прямой или косвенной – тактикой речевого воздействия.
Притом что прямые тактики речевого воздействия на слушателей, как правило, не вступают в конфликт с критерием искренности (в противном случае тактика просто перестает быть прямой!), уровень их эффективности постоянно ставится под сомнение. И, прежде всего именно в силу их недемократичности как следствия реализации вертикальной модели речевого взаимодействия.
Собеседнику редко нравится/когда говорящий откровенно принуждает его к чему бы то ни было. Кстати, исследования в области рекламы давно уже показали, что в рекламных жанрах лучше всего воздерживаться от любых императивов, поскольку глаголы в формах “храните (деньги в сберегательной кассе)”, “спрашивайте (в аптеках города)”, “покупайте (только у нас)” и др. ничего, кроме раздражения (или, в лучшем случае, вопроса типа: “Чего ради?”) у адресата не вызывают.
Поэтому, например, даже при прямых тактиках речевого воздействия не всегда рекомендуется формулировать коммуникативную цель предельно прямо – тем более что выбор даже из крайне ограниченного набора прямых форм выражения все же бывает время от времени возможен. Скажем, существует некоторая разница между прямыми выражениями (представленными в градации): “Пошел вон!”, “Выйди отсюда!” и “Уходи, пожалуйста!”.
К сожалению, однако выбор такой действительно есть далеко не всегда: в набор характерных признаков прямых тактик речевого воздействия, как неоднократно утверждалось выше, входит затруднительность и часто прямая невозможность их варьирования. То есть сообщение, которое в каждом конкретном случае с их помощью допустимо построить, обычно нельзя сформулировать как-нибудь еще. Происходит это, прежде всего потому, что прямые тактики речевого воздействия предполагают использование слов в прямых (а не переносных) значениях. Прямых же значений у слов, как известно, насчитывается, мягко говоря, далеко, не десятками.
К примеру, если ваша цель — попросить кого-то вернуть одолженные у вас деньги (допустим, терпеть ситуацию дальше у вас уже действительно нет возможности), то трудно сказать, что от обилия прямых способов обозначить просьбу у вас разбегутся глаза. Со всей очевидностью на роль прямых способов претендует лишь речевой комплекс “(пожалуйста) верните (возвратите, отдайте) мне деньги”. Остальные же возможности (во всяком случае, подавляющее большинство из них!) обнаруживают “косвенную подкладку”. Это все варианты от беспомощного “Не будете ли вы так добры…” (косвенный потому, что уровень доброты собеседника вас в данной ситуации мало интересует) через нейтральные типа “У Вас теперь получше стало с деньгами?” и до оскорбительно-атакующего “Тебе еще не надоело жить на мои деньги?”.
Само собой разумеется, что (для эффективности прямой тактики) необходимо, чтобы отбираемые говорящим слова точно реферировали к речевой ситуации: скажем, как бы выразительно ни смотрели вы на собеседника, одолжившего у вас два рубля десять лет тому назад, ему мало поможет понять вас прямое выражение типа “Сделайте это, наконец!” – даже если, с вашей точки зрения, оно более чем “в лоб” выражает вашу коммуникативную цель,
Таким образом, требования к эффективным прямым тактикам речевого взаимодействия состоят в следующем:
- сообщение предполагает, что коммуникативная цель говорящего не является предосудительной (то есть, может быть указана в сообщении без ущерба для последнего);
- сообщение формулируется предельно четко и допускает лишь одно верное толкование;
- сообщение аргументировано или, по крайней мере/подлежит аргументации в случае необходимости;
- аргументы – в том случае, если они есть, не содержат логических ошибок;
- языковые единицы, отбираемые для сообщения, точно реферируют к речевой ситуации;
- языковые единицы, отбираемые для сообщения, в идеале однозначны, а выражаемые ими понятия определены и градуированы точно.
§ 3. Косвенные тактики речевого воздействия
Если не рассматривать элокуцию прежде всего как учение о стиле, в чем в настоящее время (по причине существования таких дисциплин, как стилистика и поэтика), видимо, действительно нет необходимости, то сущностью элокуции является так называемая теория фигур.
Даже если быть знакомым с тропами и фигурами ровно настолько, насколько они на данный момент представлены в этом пособии, то естественно ожидать, что – в свете теории фигур – приоритируемая тактика речевого воздействия на слушателей окажется так или иначе связанной с непрямыми способами выражения. Ожидание это вполне оправданно: теория фигур действительно предполагает в качестве успешных именно фигуральные, то есть непрямые, косвенные способы воздействия на адресата. И в этом теория фигур, представляя элокуцию в целом, как бы спорит с диспозицией как разделом риторики, ибо диспозиция отвечает прежде всего за прямую тактику речевого воздействия на слушателя- тактику в соответствии с “духом и буквой” логики.
Начиная обсуждение вопроса о том, как строится косвенная тактика речевого воздействия на слушателей, позволим себе несколько неожиданную цитату- фрагмент из новеллы Х.-Л. Борхеса “Сад расходящихся тропок”:
“Конечно, Цюй Пэн – замечательный романист, но сверх того он был литератором, который навряд ли считал себя обыкновенным романистом. Свидетельства современников— а они подтверждаются всей его жизнью — говорят о метафизических, мистических устремлениях Цюй Пэна. Философские контроверзы занимают немалое место в его романе. Я знаю, что ни одна из проблем не волновала и не мучила его так, как неисчерпаемая проблема времени. И что же? Это единственная проблема, не упомянутая им на страницах “Сада”. Он даже ни разу не употребляет слово “время”, Как вы объясните это упорное замалчивание?
Я предложил несколько гипотез: все до одной неубедительные. Мы взялись обсуждать их; наконец Стивен Альбер спросил:
– Какое единственное слово недопустимо в шараде с ключевым словом “шахматы”?
Я секунду подумал и сказал:
– Слово “шахматы”.
– Именно – подхватил Альбер.” – “Сад расходящихся тропок” и есть грандиозная шарада, притча, ключ к которой – время; эта скрытая причина и запрещает о нем упоминать”[38]
По существу в этом фрагменте обсуждается не столько одна из риторических фигур – фигура умолчания (см. ниже), сколько общий принцип построения косвенной тактики речевого воздействия. Принцип этот базируется на том, что фактически любая косвенная тактика речевого воздействия предлагает читателю некоторую загадку – большей или меньшей трудности, разгадав которую, слушатель не только получит представление о содержании сообщения, но и поймет, но какой причине сообщение строится непрямо.
Таким образом, слушатель действительно приглашается к сотрудничеству: от того, как он сумеет “прочесть” сообщение, зависит и характер того, что он из сообщения этого подучит.
Косвенная тактика речевого воздействия есть тактика интригующая, тактика, “задействующая” личностные характеристики слушателя, тактика, включающая слушателя в сообщение.
Между тем, описывая весьма и весьма распространенный способ речевого поведения современного человека, мы вынуждены с огорчением признать, что навыков построения косвенных тактик речевого воздействия у него не так много. Даже прибегая к такой тактике, современный носитель языка то и дело “путает” ее с прямой тактикой речевого воздействия, то есть ведет себя, говоря условно, в соответствии с такой схемой: “Я загадаю вам загадку о ножницах.}^ конца, два кольца, посередине – гвоздик. Что это?”. Слушателю же, разумеется, не остается ничего другого, как еще раз повторить заданную изначально и потому уже не интересную для него разгадку: “Ножницы”.
Трудно предположить, что в такой ситуации слушатель способен испытать радость открытия”, “радость узнавания”. Тем не менее, современный носитель языка настолько опасается быть неправильно или неточно понятым, настолько страшится инициативы слушателя, что предпочитает сразу раскрыть карты – во избежание непонимания (или недопонимания) и вроде бы для облегчения слушателю “пути к истине”. Однако может случиться, что такая “истина” слушателю не нужна.
Смещение косвенной тактики речевого воздействия в область тактики прямой есть акция саморазрушительная. Акция эта непродуктивна в обоих направлениях: она не состоится ни как косвенная (ибо “разгадка” дана), ни как прямая (ибо путь к разгадке” излишне обременителен).
Между тем понятно, что, если уж мы прибегаем к косвенной тактике речевого воздействия, мы должны отчетливо видеть, в чем ее особенности, Очевидной особенностью косвенных тактик речевого воздействия является то, что они обеспечивают слушателю “свободу действий”, как свободу инициативы и свободу фантазии. Ибо “разгадать” – значит проанализировать, значит перебрать в своем сознании несколько непригодных вариантов “отгадки”, понять, почему они непригодны, и, может быть (!), в конце концов прийти к “правильному решению”.
Однако это еще не все. Если прямая тактика речевого воздействия всегда предполагает правильное решение (иногда* даже путем демонстративного указания на него!), которое может быть четко сформулировано, то косвенная тактика отнюдь не обязательно ведет слушателя только и исключительно к одной единственной цели. Более того, цель эта, будучи “прочтенной”, может вообще не поддаваться строгому формулированию. Иными словами, “истина”, добытая посредством прочтения косвенной тактики речевого воздействия, никогда не бывает столь определенной (до однозначности), как истина, добытая в результате прочтения прямой тактики.
Можно считать это недостатком косвенной тактики речевого воздействия, но можно считать и достоинством: выводы, добываемые слушателем в этом случае, оказываются менее уловимыми, но зато более интересными. А кроме того, если прямая тактика гарантирует всем слушателям один и тот же результат (‘”тактика прочтена”), то косвенная тактика в идеале приводит каждого слушателя к своему результату: “тактика разгадана, но…” выводы, к которым приходят разные слушатели, не покрывают друг друга полностью. Попробуем показать это на каком-нибудь самом простом примере.
Для сравнения предлагаются два варианта (немецкий и датский) объявления одного и того же содержания. Объявления вывешены у входа в частные парки,
Немецкий вариант: “Вход на территорию частного парка воспрещен”.
Датский вариант: “Частный парк. Просим принять это к сведению”.
Не делая никаких общих выводов о “национальном характере” на основании этих двух частных случаев, отметим только, что разная “запретительная сила” этих двух объявлений очевидна (строгий запрет в первом случае и “мягкий” запрет во втором). Однако очевидно и то, что ни в первом, ни во втором случае одной только “запретительной силы” объявлений не хватит на то, чтобы полностью пресечь всякие поползновения на территорию парков: слишком многие люди склонны игнорировать и успешно игнорируют частную собственность.
И если я, например, действительно таков, что игнорирую частную собственность, то в первом случае я практически спровоцирован к тому, чтобы проделать это “лишний раз”: прямая тактика речевого воздействия, избранная владельцами парка (1), очерчивая ситуацию предельно определенно, тем самым резко противопоставляет права владельцев парка и его нежданных гостей. Понимание объявления предполагает понимание лишь одного заложенного в нем прямого смысла: нельзя! Но если, с моей точки зрения, “можно” – значит, “можно все”. Я не стану обременять себя необходимостью помнить о том, как ведут себя по отношению к чужой собственности, поскольку я уже нарушил основное требование владельцев территории. Теперь-то мне уж вся стать “распоясаться”!..
В случае (2) перед нами косвенная тактика речевого воздействия. Цель ее та же: предохранить владельцев парка от нежелательных посетителей. Однако я не рискну сформулировать смысл объявления через “нельзя”: объявление фактически не провоцирует меня как “попирателя частной собственности” ни к каким агрессивным действиям.
Даже если я, в силу присущего мне маниакального чувства “свободы, равенства и братства” – окажусь на территории парка, “не принять к сведению”, что это частный парк, мне все равно не удастся по чисто практическим причинам. А “принять к сведению” данную информацию будет означать для меня следовать определенным нормам поведения на чужой территории. И норм этих предполагается довольно много: объявление не настраивает меня на какой-то определенный, конкретный смысл – мне предстоит “разгадать” его настолько, насколько я (как “я”, а не как “другой”) вообще в состоянии это сделать.
Стало быть, если само по себе объявление все же не задержало меня у входа, это еще не означает, что у меня есть основания “распоясаться” в чужом парке. Скорее всего, я действительно “приму к сведению”, где я нахожусь, и сделаю из этого все (!) необходимые в подобных случаях и возможные для меня выводы. Важно то, что, находясь на территории парка, я объективно не нарушаю никакого запрета (запрет не сформулирован), а если это так, то, стало быть, я пока не вышел из состояния “самоконтроля” и вполне могу отвечать за свои дальнейшие действия.
Данный пример отнюдь нацелен пропагандировать косвенные тактики речевого воздействия и дискредитировать прямые. Так, я не взял бы на себя ответственность менять прямые формулировки уголовного кодекса на косвенные. Речь идет только и исключительно об уместности той или иной тактики в той или иной ситуации.
Как остроумно заметил один из моих коллег, с которым обсуждалось содержание данного учебного пособия, “ситуации, в которых прямые формулировки предпочтительны, всего десять — и все десять формулировок уже очень давно предложены Христом в виде заповедей”. Точка зрения радикальная, но мне, во всяком случае, вполне понятная.
Стало быть, подчеркнем еще раз, элокуция (как прежде всего теория фигур) не находится в конфликтных отношениях с диспозицией (как прежде всего с теорией логического вывода), эти разделы риторики, грубо говоря, просто отвечают каждый за свою область презентации сообщения.
Выбрать логику в качестве “инструментария” означает ориентироваться на силлогистику, выбрать элокуцию – означает ориентироваться на теорию фигур, но – не более того. Набранное курсивом слово “ориентироваться” из разряда “мягких” слов: оно не обязывает во всех случаях избегать второй из возможных тактик речевого воздействия, а уж тем более открещиваться от нее. Дело только и исключительно в том, чтобы звать, в “каких водах” мы в данный момент (в данной “точке текста”) плаваем.
Ориентироваться же на теорию фигур[39] – учение о принципах и приемах фигурального выражения – значит освоить целую систему принципов и навыков.
Ведь понять, что такое, например, метафора, только в последнюю очередь
означает понять, как работает метафора. Прежде необходимо понять, что такое фигуры в старом смысле слова (поскольку метафора в этом смысле есть фигура) и для чего фигуры вообще нужны, что такое тропы (поскольку метафора есть троп) и какое место в составе фигур они занимают, и т. д. Иными словами, теория фигур начинается задолго до того, как в поле зрения попадают конкретные речевые явления.
Главная категория теории фигур, фигура, определяется традиционно как отклонение от обычного способа выражения в целях создания эстетического эффекта. Считается, что фигуры, такие как метафора, метонимия, гипербола, инверсия, фигура умолчания и множество других, – делают речь выразительной; в то время как речь без фигур не есть речь выразительная.
Это широко известная, но, к счастью, не единственная возможность определять фигуры. В последнее время теорию фигур часто рассматривают в качестве теории, описывающей отношения между “нулевым” и “маркированным” уровнями языка. Такой точки зрения придерживаются, например, авторы одного из самых блистательных изданий по риторике последнего времени: имеется в виду группа льежских ученых (они называют себя ‘Труппой А” — по первой букве греческого слова “metafora”) – авторов сенсационной книги “Общая риторика”,[40] предложивших совершенно оригинальный взгляд на возможности использования достижений риторики в современности, правда, лишь при анализе произведений художественной литературы.
Представление этой концепции в целом выходит за рамки данного учебного пособия отчасти потому, что “Общая риторика” развернута прежде всего на литературно-художественную практику, в то время как наши задачи связаны с “повседневной”, или “обыденной”, речью,
Тем не менее, один из фрагментов концепции авторов данной книги (надо сказать, чрезвычайно сложной, в том числе по манере изложения, и требующей специальной лингвистической подготовки читателей) все же следует представить здесь – прежде всего потому, что фрагмент этот ставит теорию фигур в чрезвычайно интересную плоскость.
Пользуясь одним из определений стиля как “языкового отклонения” от “нормального” способа выражения. Группа Ц взяла на себя задачу определить, что представляет собой этот “нормальный”, или нулевой, способ выражения. Определение оказалось парадоксальным. Для демонстрации его приведем весь ход рассуждений авторов:
“Любая теория, строящаяся на понятии отклонения, необходимо предполагает наличие нормы, или нулевой ступени. Однако последней очень трудно дать приемлемое определение. Можно довольствоваться неформальным определением, сказав, что нормой является “нейтральный” дискурс, без всяких украшательств, не предполагающий никаких намеков, в котором “под кошкой имеется в виду кошка”. Однако определить, является ли данный конкретный текст образным или нет, совсем не так просто. Действительно, любое слово, любое речевое проявление связаны с конкретным отправителем сообщения, и только с большой осторожностью можно утверждать, что тот или иной говорящий воспользовался словом без всякого “подтекста”.
Можно также предположить, что нулевая ступень – это некоторый предел, причем язык науки (и все, кто им пользуются, прекрасно понимают это) должен быть в идеале языком нулевой ступени. Легко видеть, что с этой точки зрения главным свойством такого языка будет однозначность используемых понятий. Но мы знаем, как трудно ученым определять понятия так, чтобы они удовлетворяли этому требованию: не свидетельствует ли это о том, что нулевая ступень не является частью того языка, с которым мы реально имеем дело? Именно такой точки зрения мы хотели бы придерживаться в дальнейшем”[41]
Таким образом, нулевая ступень (или то, от чего отклоняются “непрямые” значения) есть, с точки зрения авторов, нечто, присутствующее исключительно в нашем сознании и не представленное в виде конкретных языковых структур. Риторика же, как они полагают, занимается именно отклонениями от этой, “мыслимой” нами нулевой ступени.
Реальные высказывания на том или ином языке, утверждает Группа Ц, понятны нам потому, что они избыточны.[42]
Были бы они не были таковыми, от слушателя требовалась бы немыслимая концентрация внимания, чтобы постоянно следовать за говорящим. От этой заботы и освобождает его избыточность, присущая языку в том же случае, когда в высказывании возникает отклонение от обычного способа выражения (что в принципе должно затруднять возможность его понять!), избыточность снова приходит на помощь: количество избыточных средств так велико, что с лихвой покрывает темные места” в сообщении. Только отклонение, которое уничтожает необходимую норму избыточности, перестает пониматься.
Итак, говорящий продуцирует отклонение. Что касается слушателя, то в его задачу, чтобы понять “высказывание с отклонением”, входит вернуть отклонение назад, к норме. Происходит это в результате автокоррекции, то есть после того, как слушатель использует все равно присутствующие в высказывании избыточные средства.
Дело в том, что, допуская отклонение, говорящий меняет уровень избыточности, делая его более низким (или, наоборот, чрезмерно высоким, что тоже симптоматично). Закон же состоит в том, что наличной в высказывании избыточности должно быть столько, чтобы оставалась возможность восстановить “исходный” нейтральный уровень высказывания. Иными словами – говорящий создает отклонения, а слушающий – в процессе понимания – эти отклонения “разгадывает”, возвращая “неправильную” (видоизмененную) языковую единицу к соответствующей ей ‘”правильной” (стандартной).
Эта интересная концепция прекрасно служит целям Группы Ц, главная задача которой – объяснить эффекты, возникающие в художественной литературе в результате использования фигур. Однако для повседневной речи, где употребление фигур носит фактически спонтанный характер, концепция эта кажется несколько громоздкой. Видимо, в условиях повседневной речи, дискурса, должна существовать менее обременительная модель прочтения сообщения с фигурами. Однако для того, чтобы представить себе, что это за модель, потребуется, может быть, несколько иначе взглянуть на сами фигуры.
Если принять точку зрения, в соответствии с которой фигуры так же естественны для языка, как слова, использующиеся в прямых значениях, то становится более менее понятно, почему порождение фигур в повседневной речи может быть не сопряжено с осознанной проекцией “непрямых” значений высказываний на их же прямые значения.
Действительно, в распоряжении каждого носителя языка имеются достаточно хорошо отработанные навыки переноса значений. А если мы обратимся к словарям, то в каждом из тех толкований, которые предлагаются с пометой “перен.”, легко обнаружим те же самые типы переноса, которые применительно к художественной литературе квалифицируются как риторические фигуры.
Правда, фигуры, отраженные в словарях, называют общеязыковыми в отличие от индивидуально авторских, не фиксируемых словарями (на разницу эту уже обращалось внимание выше). Однако ответ на вопрос, откуда берутся общеязыковые фигуры, напрашивается сам собой, так что вряд ли есть смысл возводить между этими двумя типами переноса слишком высокую стену.
Стало быть, сама, что называется, технология переноса носителям языка (причем не только поэтам и ораторам!) давно и хорошо известна. И едва ли все они согласятся с тем, что в собственной речи употребляют переносные значения слов для “создания эстетического эффекта”, для “придания речи особой выразительности” и для осуществления процедуры “отклонения”.
Сомнительно, кстати, что задача такая стоит и перед поэтами: мы склонны считать, что “выразительный” для читателя язык поэзии представляет собой не более чем “естественный способ выражения” для поэта. Поэт, так сказать, просто поможет “”выражаться” по-другому.
В этом смысле концепция, заложенная в книге Группы Ц, есть концепция воспринимающего сообщение, но не концепция создающего сообщение, концепция слушателя, но не концепция говорящего, концепция “критика”, но не концепция “исполнителя”. А значит, концепция эта едва ли собственно риторическая. Ср.: “…риторика была обращена к говорящему, а не к слушающему, к ученой аудитории создателей текстов, а не к той массе, которая должна была эти тексты слушать”.[43]
Воспринимающий (слушатель, критик) должен, с точки зрения Группы Ц, дешифровать сообщение, хотя отнюдь не факт, что посылающий сообщение “зашифровал” его. Так, ученый, вынужденный расшифровывать текст на исчезнувшем языке, прекрасно отдает себе отчет в том, что оставивший сообщение не зашифровывал его специально: пока соответствующий язык существовал, создавать на нем сообщения было так же естественно, как и на любом из языков живых. Иными словами, понятие “шифра” отнюдь не всегда симметрично: расшифровывают не только то, что зашифровано, но и то, что непонятно – точнее, не понято тем, кто воспринимает сообщение.
И более того: если то, что мы склонны дешифровать, не является шифром, то во многих случаях оно, может быть, и вообще не требует дешифровки, а требует просто другого качества понимания. Скажем, подавляющее большинство ситуаций взаимонепонимания как раз и базируется на том, что слушатель пытается расшифровать (то есть “разгадать”) то, что вовсе не было зашифровано (“загадано”), и таким образом придает высказыванию смысл, которого оно первоначально не имело.
Так, если мой собеседник говорит мне, что, например, упавший на пол в моей квартире шарф “валяется в пыли”, он может просто констатировать факт или побуждать меня поднять шарф, но отнюдь не зашифровывает таким образом мысль, что в моей квартире следовало бы убраться. Я же, дешифруя незашифрованное сообщение, “прочитываю” в нем импликацию (подразумевание), полагая, что он как раз и имеет в виду, что попал в хлев (мою квартиру). Ясно, что сообщение, не являющееся шифром для него, но являющееся шифром для меня, способно стать причиной взаимонепонимания, недоразумения, а в худшем случае – конфликта, скандала.
Вот почему, с нашей точки зрения, рассматривать речевые фигуры “от лица слушателя” не всегда продуктивно и не всегда правильно. Тем не менее в большинстве учебников и исследований по риторике именно так и делается. Трудно сказать, правильно это или нет: классическая риторика никогда особенно не акцентировала разницы между говорящим и слушающим. Слушатель считался “способным понять” обращенную к нему речь.
Однако увлечение рассмотрением речевых фигур “от лица слушателя”, в общем, неудивительно: гораздо проще и надежнее судить о том, “как я понимаю сообщение”, чем о том, “как говорящий понимает сообщение”! Ведь в ряде случаев у нас вообще нет возможности обратиться к автору высказывания, чтобы проверить, насколько мы в своем понимании его высказывания правы. Автора может просто уже не существовать на свете.
И тем не менее – возвращаясь к примеру с ученым, расшифровывающим древний текст на исчезнувшем языке,” очевидно, что в задачи данного ученого входит не “понять текст, как он может”, а “понять текст как таковой”, то есть не привнести в текст собственные догадки, а попытаться добыть из него хотя бы приблизительно то содержание (и на том языке), которое было изначально заложено в текст. В противном случае смысл деятельности “дешифровшика” вообще утрачивается.
А потому, как бы ни было трудно “влезать в шкуру автора сообщения”, попытки такие все же время от времени имеет смысл предпринимать, хотя бы потому, что одна из них может оказаться успешной. И тогда выяснится, что многие годы исследователи, пытавшиеся трактовать то или иное сообщение “со своей колокольни”, просто ломились в открытую дверь. В частности, постоянно приписываемая фигурам “особая выразительность” может рассматриваться как свидетельство некоторой беспомощности лингвистов перед “стихией фигуральности”. Ведь очевидно, например, что выразительность текста (и об этом высказывались многие) отнюдь не определяется степенью ее насыщенности фигурами.
Более того, иногда фигурализация способов выражения есть не что иное как свидетельство дурного вкуса автора. В то время как ясность речи, ее простота и непритязательность неизменно поощряется стилистами. Может быть, потому Аристотель, например, был крайне осторожен в своих рекомендациях касательно фигур и налагал многочисленные ограничения на их использование, постоянно напоминая, что “достоинство словесного выражения – быть ясным, но не быть низким” (“Поэтика”), что ими “весьма важно пользоваться уместно” (“Поэтика”) и что здесь необходимо соблюдать принцип “приличия” и “уместности” (фсогит!) (“Риторика”)- в свете принципа целесообразности, характерного, как мы помним, для всей теории античности.
К сожалению, более поздние времена, напротив, только упрочили взгляд на фигуры как прежде всего на средства выразительности, то есть как на средства, способные ‘”улучшить” текст.
Попробуем, однако, рассматривать риторические фигуры не “от лица слушателя”, а “от лица говорящего” и видеть в них не приемы, используемые “для повышения образности”, а естественный инструментарий человеческой мысли не менее и не более важный, чем, так сказать, “традиционный”, логический.
Каким же образом действует этот механизм- механизм продуцирования фигуры?
§ 4, Логика и паралогика
Итак, будем исходить из того, что, употребляя слова в переносных значениях, мы обыкновенно не преследуем никаких “особых целей”. Процесс этот в такой степени автоматизирован/что выбор из состава нужных нам значений одного, переносного, не ощущается нами не только как “более сложная” мыслительная операция, но и вообще как другая мыслительная операция. Мы с такой же привычностью употребляем слова в переносных значениях, как и слова в прямых значениях. И, подобно мольеровскому герою, испытавшему удивление оттого, что он говорит прозой, можем удивиться, если кто-нибудь объяснит нам, что каждый раз, когда мы употребляем слово в переносном значении, мы тем самым употребляем риторическую фигуру!
Другое дело. Что многие (и, видимо, подавляющее большинство) из риторических фигур изобретаем не мы, Как уже неоднократно говорилось, существуют так называемые общеязыковые фигуры (типа “ни зги не видать”, “я сто раз это говорил”, ‘”темно – хоть глаз выколи”, “яблоку негде упасть”, “это и ежу понятно”, “катись отсюда”, “черкни мне пару слов” и бесчисленное множество других). Эти общеязыковые фигуры употребляются нами вполне бессознательно.
Понятно, что мы пользуемся ими, чтобы акцентировать некоторые нужные нам аспекты смысла, однако ничуть не в большей степени, чем мы делаем это, употребляя слова типа “очевд” или “чрезвычайно”. Чтобы ощутить это, достаточно сопоставить такие акцентирующие средства, как “очень” и “в высшей степени”; мы относимся к ним как к одинаково “нейтральным”. Между тем одно из них (в высшей степени) есть риторическая фигура, прошлый образный характер которой легко “вспоминается” при необходимости – просто если вдуматься» что она обозначает,
Однако механизм употребления нами общсяэыковых фигур состоит именно в том, что мы не вдумываемся.
Чуть иначе обстоит дело тогда, когда мы – в повседневной речи – перемещаемся из области общеязыковых фигур в область фигур индивидуально-языковых, Не будем оценивать риторического уровня “продуцируемых” нами индивидуально-языковых фигур: они могут быть как очень удачными, так и совсем неудачными, но дело не в этом. Дело в том, что, продуцируя их, мы фактически тоже действуем в определенном смысле бессознательно.
Так, если я, рассказывая о человеке “больших габаритов”, сравниваю его со шкафом (“И тут в комнату ввалился этакий шкаф…”), я, конечно, при творческом подходе к речевой ситуации могу на минутку задуматься, какое из имеющихся в моем распоряжении сравнений будет здесь наиболее удачным (или наиболее “выразительным”, если угодно), но о технике сравнения я не задумываюсь. Сам по себе процесс сравнения мне хорошо известен, и в моем сознании не происходит ни изобретения процедуры сравнения, ни контролирования ее.
Иными словами, я не говорю себе: чтобы сравнить один объект с другим, необходимо найти присущее им общее свойство и т. д. Подобная процедура осуществляется мной на каждом шагу, и мои ментальные действия носят чисто автоматический характер.
Я также не говорю себе: здесь мне необходимо сравнить этого человека с кем-нибудь, чтобы у слушателя возникло о нем адекватное представление, – решение “сравнить” тоже не возникает как решение – я сравниваю так же привычно, как совершаю любую другую ментальную процедуру. Повторим, что это отнюдь не исключает “прокручивания” в моем сознаний одного-двух вариантов на предмет сопоставления их “разящей силы”, но точно также я поступаю и тогда, когда сопоставляю логические аргументы.
Таким образом, вся описанная процедура отнюдь не требует от меня ни каких бы то ни было непривычных для меня действий, с одной стороны, ни осознания того, что, продуцируя фигуру, я отклоняюсь от некоей (пусть даже гипотетически представленной в моем сознании) “нормы”, “нулевой ступени” и проч., – с другой. И это, видимо, потому, что в принципе я не совершаю никакой новой или другой процедуры, чем та, которую я совершаю обычно.
Стало быть, заманчиво было бы предположить, что построение сообщения в соответствии с логическими законами и построение сообщения в соответствии с теорией фигур есть, в сущности, один и тот же процесс. В основе этого процесса лежат общие механизмы речепроизводства, управляемые общими законами построения высказываний (выше, в главе “Диспозиция”, они – в соответствии с традицией – были названы логическими законами). Правда, использоваться эти законы могут двояко:
и
Паралогика – термин полутрадиционный. Выше уже говорилось, что паралогизмами обычно называют логические ошибки. Однако исходное значение слов “паралогизм”, “паралогика”, видимо, могло быть и другим. Как все слова с приставкой “пара-“, обозначающей в переводе с греческого около, возле, паралогика легко могла ощущаться в качестве смежной области смежной по отношению к логике. И если логика действительно была естественной почвой для диспозиции, то у паралогики, “неправильно эксплуатирующей логику”, были все основания стать почвой для элокуции.
Позитивно соблюдавшиеся логикой законы построения высказывания с точностью до наоборот соблюдались паралогикой, и, видимо, справедливо было бы утверждать, что логика поэтому находила фактически зеркальное отражение в парадогике со всеми особенностями, присущими зеркал лам.
Скорее всего, фигуры осознавались как “пары” логическим ошибкам: для тех, кто действительно владел риторикой (что естественным образом предполагало владение как инвенцией/диспозицией, так и элокуцией), логические ошибки не могли представлять серьезной опасности: ими механизм был изучен вдоль и в буквальном смысле поперек (вдоль – как логический, поперек, как паралогический) и мог продуктивно эксплуатироваться, что называется, в обоих направлениях.
Одно из направлений предполагало не делать логических ошибок, другое – осуществлять на их базе паралогизмы. Богу” богово, кесарю – кесарево. Потому, видимо, и опасно постулировать понятие некоторого “нейтрального уровня” (пусть и в ментальном варианте), с одной стороны, и “эстетически заряженного уровня” с другой. Может быть, речь должна идти как раз об использовании одного и того же механизма, но развернутого в прямо противоположные стороны. В этом смысле получается, что фигура есть просто и откровенно “запуск” механизма ошибки в обратном направлении.
Уже здесь следует со всей настоятельностью подчеркнуть, что речь идет не о двух областях речевой практики, в одной из которых законы построения высказывания используются только и исключительно “со знаком плюс”, в то время как в другой – только и исключительно “со знаком минус”. Понятно, например, что каким бы характерным примером позитивного использования законов построения высказывания не был научный, например, доклад, исключать появление в нем фигур не только нельзя, но и напрямую неправильно. Равно как и предположить, будто позитивному использованию законов построения высказывания полностью противопоказана шутливая перебранка друзей, что было бы большим заблуждением.
Имеется в виду, что для разных видов речевых ситуаций тот или иной тип использования законов построения высказывания можно рассматривать лишь как тенденцию или как своего рода вектор, задающий основное направление речевой ситуации. Дело обстоит таким образом, что та или иная область речевой деятельности в принципе отдает предпочтение позитивному ~ логическому – использованию законов построения высказывания или их негативному – паралогическому – использованию.
Иными словами, есть речевые ситуации, в которых прежде всего, или традиционно, важна логика; и есть речевые ситуации, в которых прежде всего, или традиционно, предполагается обращение к паралогике, фигурам, или, во всяком случаю, фигуры здесь воспринимаются как нечто само собой разумеющееся.
Поэтому можно сказать, что о позитивном или негативном использовании законов построения высказывания говорится настолько условно, насколько любая речевая ситуация предполагает оба типа речевого поведения, – и тем не менее вектор речевой ситуации всегда достаточно хорошо ощутим.
То есть логическое или паралогическое использование соответствующих законов ни в коем случае не является абсолютным правилом, однако является настойчивой рекомендацией, связанной с таким объективным признаком текста, как изотония, или цельность и однородность (в том числе и смысловая) сообщения. Авторы “Общей риторики”, сочувственно ссылаясь на А.Ж.Греймаса, пишут:
“В любом сообщении или тексте слушатель или читатель хочет видеть
“нечто цельное в смысловом отношении”. И в самом деле, для того чтобы коммуникация была достаточно эффективной, в сообщении не должно быть неясностей, двусмысленностей”.[44]
Изотония рассматривается как семантическая норма дискурса. Если это действительно так, то позитивное или негативное использование законов построения высказывания есть одно из мощных средств, отвечающих за изопию сообщения.
- Логика как основа для построения высказываний была описана в главе
“Диспозиция” – там, где речь, с одной стороны, шла о так называемых логических законах и, с другой стороны, о принципах правильного определения и деления понятий и принципах корректного построения умозаключения.
Позитивное использование законов построения высказывания предполагает просто следование этим законам на уровне установки. Иными словами, установка говорящего такова, что в его намерения входит строить высказывание, соответствующее прямой тактике воздействия на слушателя и придерживаясь соответствующих законов.[45]
Как слушатель получает возможность узнать об установке говорящего на позитивное или негативное использование законов построения высказывания?
Установка маркируется говорящим. Происходит это таким образом, что говорящий выбирает среду, относительно которой он и предлагает рассматривать свое сообщение. Особенно четко маркер среды работает в письменной речевой практике. Создавая некий текст, мы уже знаем, к какой группе существующих текстов ^о лучше всего присоединить – к группе научных, официально-деловых, публицистических или художественных текстов, а в составе этих групп – к соответствующим подгруппам (например, в публицистике – к статьям или, “наоборот”, к фельетонам). При этом положение дел в письменной практике таково, что “случайное попадание” предлагаемого мною текста & “чужую группу” практически исключено.
Действительно, трудно представить себе, например, что, создав художественное произведение, я внезапно обнаружу, что читатели рассматривают его как научный трактат, или, написав деловое письмо, сам попрошу относиться к нему как к стихотворению. (Разумеется, “ошибочная” локализация текста иногда все-таки случается. Так, публицистические произведения иногда начинают рассматриваться как художественные или наоборот, но, видимо, происходит это по причине близости некоторых жанров публицистики к художественной литературе. “Один и тот же текст может восприниматься как “правильный” или “неправильный” (невозможный, не текст), “правильный и тривиальный” или “правильный, но неожиданный, нарушающий определенные нормы, оставаясь, однако, в пределах осмысленности”, и т. д., в зависимости от того, отнесем ли мы его к художественным или нехудожественным текстам и какие правила для тех и других мы припишем, то есть в зависимости от контекста культуры, в который мы его поместим.
Так, тексты эзотерических культур, будучи извлечены из общего контекста и в отрыве от специальных (как правило, доступных лишь посвященным) кодов культуры, вообще перестают быть понятными или раскрываются лишь с точки зрения внешнего смыслового пласта, сохраняя тайные значения для узкого круга допущенных. Так строятся тексты скальдов, суфистские, масонские и многие другие тексты”.[46]
Кстати, время тоже может “превратить” один текст в другой:
“Домострой” или деловую переписку Грозного с Курбским сегодня читают как художественные произведения, однако это уже “парадоксы времени”).
высказывания легко может оказаться логическая ошибка. Она едва ли будет оценена как речевая находка – именно учитывая мою установку на использование законов построения высказывания позитивно. Иными словами, логические ошибки судятся не только “сами по себе” – в свете соответствующих логических законов, принципов и правил, но и в свете установки говорящего.
Итак, систему координат, относительно которой удобнее всего рассматривать сообщение, задает фактически тот, кому принадлежит сообщение. Помещением сообщения в данную систему координат он фактически присягает на верность принятым здесь формам поведения (в том числе и речевого).
Скажем, предлагая адресату сообщение официально-делового типа, я тем самым ставлю его в известность, что использую законы логики, а не паралогики, и, таким образом, готов быть оштрафованным за их нарушение. С другой стороны, выступая с сообщением художественного типа, я (опять же тем самым) даю понять, что специфика сообщений в этой области мне известна, что я не обещаю быть верным логике и что я ожидаю поощрений, в частности за нарушение ее законов.
Паралогика как основа для построения высказываний предполагает отношение к соответствующим законам как к нестрогим и вполне допускающим исключения. Игнорируя логические законы, паралогика устанавливает иные отношения между объектами суждений. Специфика этих отношений состоит в том, что:
а) любые объекты и в любом количестве могут быть сопоставлены друг с другом, то есть поставлены в отношения аналогии;
б) сопоставляемые объекты взаимокоррелируемы (при этом каждый троп и каждая фигура задает свою модель корреляции) и взаимозаменяемы.
Иными словами, паралогика переводит отношения между объектами действительности в отношения между объектами высказывания, фактически подменяя действительность речевой действительностью. Такой тип подмены и сообщает паралогическим высказываниям риторическую функцию.
Следует заметить, что характер и количество этих индивидуальных правил колеблется в довольно широких пределах – от последовательного и демонстративного нарушения всех законов (в области письменной речевой практики это, например, литература абсурда) до признания возможными лишь единичных исключений (опять же в области письменной речевой практики – наиболее “жизнеподобные” формы литературы).
Что касается повседневного дискурса, то здесь количество возможных исключений зависит, с одной стороны, от характера речевой ситуации, в которой говорящий находится, и от особенностей его индивидуальной речевой манеры – с другой.
Так, годовой отчет о работе бригады сапожников, видимо, не будет благоприятной почвой для фигур разного рода. Напротив, фигуральный способ мышления, скорее всего, явится препятствием для продуцирования целесообразного сообщения подобного типа. В данной ситуации говорящему, разумеется, лучше всего воздержаться от искушения использовать паралогическую тактику речевого поведения. Не стоит особенно “крушить логику” и студенту, сдающему экзамен: его доказательство теоремы Пифагора, построенное как правильная логическая процедура, вне всякого сомнения, будет оценено выше, чем высказывание типа:
“Пифагоровы штаны во все стороны равны”. А вот, скажем, на празднике “в кругу друзей”, наоборот, едва ли так уж необходимо следить за неукоснительным следованием духу и букве законов догики: здесь обычно царит стихия фигуративности.
Иными словами, речевая ситуация, ощущаемая точно, есть речевая ситуация, относительно которой понятно, каким образом – прежде всего позитивным или прежде всего негативным (логически или паралогически) должны быть использованы в ней законы построения высказываний.
Однако очень многое зависит и от особенностей речевой манеры говорящего. Разумеется, нелепо утверждать, что некоторые говорящие руководствуются позитивным использованием законов построения высказывания, в то время как другие – негативным: таких групп в составе носителей языка явно не существует.
Если действительно трезво попытаться представить себе различие в ин-дивидуальных манерах речевого поведения в интересующем нас смысле, то придется, скорее всего, ограничиться утверждением, согласно которому некоторые из индивидуальных речевых манер допускают гораздо большую степень варьирования между логикой и паралогикой, чем это обычно принято. В таких случаях варьирование осуществляется свободно, с точными представлениями о том, до какой степени уместен тот или иной тип речевого поведения в той или иной речевой ситуации.
Продуцирование фигур предполагает, в сущности, лишь одно условие: четкое ощущение говорящим того, когда и при каких обстоятельствах понятие или высказывание фигуративно, а когда и при каких обстоятельствах ошибочно. Рекомендаций к соблюдению этого правила нет, однако знание принципов построения риторических фигур и анализ механизма их связи с ошибками построения высказывания, вне всякого сомнения, могут успешно содействовать развитию соответствующих навыков.
Как следует из вышеизложенного, предлагаемая в данном учебном пособии теория фигур не строится ни на понятиях “норма – отклонение”, ни на понятиях “нулевая ступень – образная ступень”. Принятый здесь взгляд на фигуры предполагает равноправность и равноположенность “понятия” и “фигуры”: ничто из них не является, в соответствии с нашей точкой зрения, “разрешенным” или “запрещенным”.
Более того, в основе “логической” речевой деятельности, с одной стороны, и “паралогической” речевой деятельности – с другой, лежат одни и те же принципы и процедуры работы с понятиями и высказываниями: ориентация на основные логические законы (1), определение и деление понятий • (2) и развертывание умозаключения (3).
Область же ошибок представляет собой в таком случае лишь область, в которой позитивное использование законов построения высказывания “накладывается” на негативное: неразличение их и продуцирует ошибку. Графически мысль эту можно представить себе следующим образом:
На этой схеме окружность 1 есть область логики (область позитивного использования законов построения высказывания), окружность 2 – область паралогики (область негативного использования законов построения высказывания). Они равноправны относительно друг друга, но связаны между собой посредством области 3: цифрой 3 обозначена область ошибок.
Очевидно, что ошибки (вопреки традиционным представлениям о них) принадлежат не только области логической практики, но и области фигуративной практики: не случайно фактически любую логическую ошибку можно рассматривать и как неудачную фигуру (неудачную метафору, неудачную метонимию, неудачную инверсию) и т. д. Очевидно также, что ошибки не локализуются в области чистых “практик” – они локализуются там, где практики пересекаются, то есть там, где говорящий не отдает себе отчета в том, какой из “практик” он в данном случае отдает предпочтение, и оперирует словно бы двумя практиками сразу. Вот почему ошибки допустимо рассматривать как случаи “смещения” речевой тактики. И в этом смысле причина ошибки оказывается не в нарушении того или иного “правила”, но в неумении видеть систему координат, в которой говорящий находится.
§ 5. Фигуративная практика
Фигуративная практика, или практика оперирования фигурами, предполагает умение обращаться с некоторым – в идеале довольно большим – количеством фигур, которые являются своего рода ‘”таблицей умножения” паралогики: ее надо сначала выучить наизусть, чтобы потом “забыть” и при необходимости (не осуществляя процедуры умножения в действительности, то есть, не беря число, например, шесть действительно восемь раз, но просто “зная”, что шестью восемь – сорок восемь) чисто автоматически ею пользоваться. Видимо, в этом случае фигуры и в самом деле могут работать, что называется, безотказно.
Однако в реальности приобщение к (фигурам таким образом не происходит. Фигуры продолжают сохраняться лишь в практике школьно-университетского анализа литературного текста, да и то, как некие реликты, которые ничего не добавляют к нашему пониманию текста и ничего не убавляют от него. Умение “найти фигуру” и идентифицировать ее в пределах и порой даже в высших учебных заведениях тем результатом, к которому, в сущности, и имеет смысл стремиться.
Однако понятно, что идентификация чего бы то ни было как такового отнюдь не означает понимания соответствующей данности. Так, я могу, увидев компьютер, идентифицировать его как компьютер, но такая идентификация ничего не дает мне, если я не имею совсем никакого представления о принципах работы компьютера.
Надо сказать, что именно приобщение к фигурам как к средствам “олитературивания” сообщения или текста, видимо, и привело к тому, что возникла такая глубокая пропасть между логической и фигуративной практикой. Утрата объединяющего их принципа (как логическая, так и фигуративная практика, повторяем, предполагают оперирование одними и теми же законами, понятиями и высказываниями) вызвала в качестве последствия то, что логическая практика, с одной стороны, и фигуративная практика- с другой, стали рассматриваться как едва ли не самостоятельные области риторики и уж во всяком случае – как самостоятельные виды построения высказывания.
Между тем даже обращение к старым определениям известных нам фигур дает возможность снова увидеть объединяющий их принцип. Так, метафора в классическом определении есть фигура, скрывающая в себе противоречие (ср. закон противоречия в логике!), катахреза прямо переводится с греческого как злоупотребление, а такие логические ошибки, как тавтология, плеоназм и некоторые другие, даже одноименны соответствующим фигурам, рассматривавшимся в античной теории фигур.
Более того, если мы опять же обратимся к классической трактовке тропов (о тропах см. ниже) как акирологических форм выражения и попытаемся выяснить путем обращения к старым риторикам, что такое вообще акирология, то будем весьма удивлены, найдя ответ.
Акирология (akyrologie, от akyros и logos), или – в соответствии с латинским эквивалентом – impropria dictio, есть так называемая “непригодная речь”, то есть речь, оперирующая непригодными средствами выражения, “Акирологический” так и переводится с греческого как “непригодный”, “неправомерный”, “неправомочный”, иными словами, нарушающий законы. О каких еще законах могла идти речь, если не о законах логики – законах построения высказывания?
Таким образом, связь между тропом/фигурой, с одной стороны, и логической ошибкой – с другой, зафиксирована даже на терминологическом уровне, и обнаружение трактовки тропов как акирологических (непригодных для использования) форм выражения стало Для автора данного учебного пособия фактически последним доводом в пользу возможности установления параллелей между позитивным и негативным использованием законов построения высказывания – логикой и паралогикой,
Может быть, рассмотрение элементов фигуративной практики как явлений акирологических дает возможность объяснить, почему все-таки точка зрения, в соответствии с которой фигуры и топы – суть не нейтральные отклонения от нейтрального (нулевого) уровня, не всегда выдерживает критику. Квалификация фигуративной практики как “непригодной”, акирологической, с точки зрения логики, является глубинной причиной того, почему перевод тропа или фигуры на “обыденный” язык бесперспективен:
в этом смысле “непригодное” просто не поддается переводу. Эпоха барокко и эпоха романтизма предложили очень точные версии этой темы: “…и здесь мы сталкиваемся с тем, что тропы (границы, отделяющие одни виды тропов от других, приобретают в текстах барокко исключительно зыбкий характер) составляют не внешнюю замену одних элементов плана выражения другими, а способ образования особого строя сознания… В “Подзорной трубе Аристотеля” Тезауро разработал учение о Магафоре как универсальном принципе как человеческого, так и божественного сознания.
В основе его лежит Остроумие – мышление, основанное на сближении
несхожего, соединении несоединимого. Метафорическое сознание приравнивается творческому, и даже акт божественного творчества представляется Тезауро как некое высшее Остроумие, которое средствами метафор, аналогий и кончено творит мир. Тезауро возражает против тех, кто видит в риторических фигурах внешние украшения, – они составляют для него самого основу механизма мышления той высшей Гениальности, которая одухотворяет и человека, и вселенную”.[47]
Логика и паралогика не просто два различных языка, но два взаимоисключающих языка, чуть ли не закрытые по отношению друг к другу. Базируясь на одних и тех же механизмах, языки эти по данной причине полярны по своим функциям (одинаково заряженные частицы отталкиваются друг от друга).
Вот почему невозможно, с одной стороны, “пересказать” троп, с другой – “тропеизировать” логический оборот. Подобная процедура должна была бы быть, скажем, не переводом с русского на английский или с немецкого на французский, а переводом с языка человеческого на “язык”, например, пчел или дельфинов. Тем не менее, попытки перевода на практике постоянно предпринимаются: выявление тропа или фигуры сопряжено обычно с тем, чтобы противопоставить им “пригодный” логический вариант.
Операция эта, практически безнадежная, может быть, вероятно осуществлена лишь типологически, путем перехода к третьему языку. Этим третьим языком и является риторическое описание. Отсюда такое пристальное внимание к риторике как метаязыку, то есть языку внешнему по отношению к “языку логики” и “языку паралогики”, языку, способному описать в “третьих категориях” то, что происходит между двумя этими языками.[48]
Сколько же таких параллелей между логикой и паралогикой устанавливает риторика? При ответе на этот вопрос важно помнить, что большое количество сведений из области риторики к настоящему времени утрачено. Вполне возможно, что в настоящее время мы не располагаем многими понятиями (как из области логической, так и из области фигуративной практики), кс1торые были “задействованы” как в логике, так и в теории фигур прошлого.
С поправкой на это допустимо говорить в настоящее время о нескольких десятках (между 50 и 80) фигур, поддающихся более или менее корректному описанию. В уже одном из памятников риторики времен эллинизма (“Риторика к Горению”) было приведено 70 их названий. В средневековых риториках, существенно расширивших “ассортимент” фигур (поскольку практически, одними фигурами риторы в это время и занимались), их насчитывалось уже свыше 200. В данном учебном пособии мы попытаемся описать максимально возможное количество известных на сегодняшний день фигур и продемонстрировать их связи с соответствующими логическими операциями.
Вот каталог тропов и фигур, сведения о которых читатель найдет в данном учебном пособии (тропы и фигуры распределены по рубрикам, смысл которых будет; объяснен позднее).
ТРОПЫ
Собственно тропы | Несобственно тропы |
1. Метафора | 24. Апосиопеза |
2. Катахреза | 25. Астеизм |
3. Синестезия | 26. Паралепсис |
4. Аллегория | 27. Преоккупация |
5. Прозопопея | 28. Эпанортоза |
6. Метонимия | 29. Гипербола |
7. Синекдоха | 30. Литота |
8. Антономазия | 31. Перифраз |
9. Гипаллаг | 32. Аллюзия |
10. Эналлага | 33. Эвфемизм |
11. Эпитет | 34. Антифразис |
12. Оксюморон | 35. Риторический вопрос |
13. Антитеза | 36. Риторическое восклицание |
14. Антиметабола | 37. Риторическое обращение |
15. Эмфаза | |
16. Климакс | |
17. Антиклимакс | |
18. Антанакласис | |
19. Амфиболия | |
20. Зевгма | |
21. Каламбур | |
22. Тавтология | |
23. Плеоназм | |
ФИГУРЫ
Микрофигуры | Макрофигуры |
конструктивные | деструктивные |
1. (38) Метатеза | 1. (55) Параллелизм | 1. (70) Инверсия |
2. (39) Анаграмма | 2. (56) Изоколон | 2. (71) Анастрофи |
3. (40) Анноминация | 3. (57) Эпаналепсис | 3. (72) Эллипсис |
4. (41) Гевдиадкс | 4. (58) Анафора | 4. (73) Парцелляция |
5. (42) Аферезис | 5. (59) Эпифора | 5. (74) Гипербатон |
6. (43) Апокопа | 6. (60) Анадиплозис | 6. (75) Тмезис |
7. (44) Синкопа | 7. (61) Симплока | 7. (76) Анаколуф |
8. (45) Синерезис | 8. (62) Диафора | 8. (77) Силлепсис |
9. (46) Протеза | 9. (63) Хиазм | 9. (78) Аккумуляция |
10. (47) Парагога | 10. (64) Эпанодос | 10. (79) Амплификация |
11. (48) Эпентеза | 11.(б5)Аснвдетон | 11. (80) Эксдлеция |
12. (49) Диереза | 12. (66) Полисиндетон | 12. (81) Конкатенация |
13. (50) Полищотон | 13. (67) Анокойну | |
14. (51) Этамояогическая фигура | 14.(б8) Киклос | |
15. (52) Аллитерация | 15. (69) Гомеотелевтон | |
16. (53) Ассонанс | | |
17. (54) Палиндром | | |
§ 6. Фигуры и тропы
Во многих современных учебных пособиях по риторике ставшее традиционным деление фигуративных приемов на фигуры, с одной стороны, и тропы – с другой, квалифицируется как не вполне ‘”историческое” и даже не вполне “логичное”. Дело в том, что античность рассматривала тропы в составе фигур, причем признаки, различающие их, точно не были сформулированы. В дальнейшем, с развитием риторики и фактическим превращением ее в теорию фигур, различение между фигурами и тропами становилось своего рода делом чести для риторов позднего времени. Между тем различия эти действительно были трудноуловимыми. Так что настойчивость “потомков” привела только к тому, что, с одной стороны возник чрезвычайно большой разнобой в трактовке одних и тех же фигуративных приемов, а с другой – появились весьма сложные и часто довольно искусственные классификации, в составе которых тропы то становились отдельной группой, то, наоборот, разбивались на подгруппы.
Описать отношения между фигурами и тропами довольно сложно. «Официальная» точка зрения (отраженная, в частности, в Литературном энциклопедическом словаре, словарная статья “Фигуры”, автор – М.Л. Гас” паров; словарная статья “Тропы”, автор В.П. Григорьев), например, рассматривая тропы как одну из разновидностей фигур, традиционно квалифицирует их как фигуры переосмысления. При этом утверждается, что выявить какую бы то ни было систему в отношениях между тропами и фигурами затруднительно. Но, например, система, тем не менее выявленная авторами “Общей риторики”, предполагает, в сущности, довольно прозрачные отношения между фигурами и тропами: тропы, по их мнению, затрагивают только одно слово, причем лишь его семантику; в то время как фигуры – есть операции с группами слов.[49]
Не вступая в дискуссии с представителями приведенных точек зрения, заметим только, что перед нами лишь два из многочисленных примеров, связанных с попытками ‘”прояснить” традиционно не очень прозрачные даже в самой классической риторике отношения между фигурами и тропами. Поэтому действительно непросто (тем более на таком позднем этапе истории риторики) обращаться к поискам изначально не заложенных в понятия дивергентных признаков.
В частности, классические определения тропа и фигуры (оба определения принадлежат Квинтилиану и часто цитируются) дают не слишком много возможностей увидеть эти дивергентные признаки. Ср.:
“Троп есть такое изменение собственного значения слова или словесного оборота в другое, при котором получается обогащение значения…”
“Фигура определяется двояко: во-первых, как и всякая форма, в которой выражена мысль; во вторых, фигура в точном смысле слова определяется как сознательное отклонение в мысли или в выражении от обыденной и простой формы”.
Немногое, что можно уловить в этих определениях (носящих операционный характер), – это то, что тропы предполагают вариации значений, фигуры – прежде всего вариации структур,
Видимо, допустимо расставить и более демонстративные акценты: тропы предполагают прежде всего преобразование основного значения слова/словосочетания (и только как следствие- преобразование структур, в которые они входят), фигуры- прежде всего преобразования фундаментальных структур (и только как следствие- преобразование значений входящих в них элементов).
Акценты эти представляются довольно существенными. При общей, паралогической, основе обоих речевых явлений они по-разному реализуют паралогический механизм: в основе тропов лежат преобразования законов логики (и в первую очередь – аналогии), в основе фигур – преобразования законов синтаксиса (как репрезентанта логики на уровне структурирования сообщения).
Эта точка зрения хорошо согласуется с принятой в современной лингвистике концепцией тропа.
Данная концепция базируется на семиотических идеях, высказанных в конце 70-х годов П. Шофером и Д. Райсом. Их довольно сложное определение тропа звучит следующим образом: “Троп – семантическая транспозиция от знака in praesentia к знаку in absentia”. Это означает, что троп есть случай своего рода мимикрии: одна речевая единица на самом деле всего лишь занимает место другой речевой единицы, которая “материально” отсутствует и проявляется лишь “‘идеально”, посредством значения.
Так, если мы встречаем в сообщении выражение типа “смелость города берет”, то следует понимать, что слово “смелость” занимает место словосочетания “смелые люди”, употреблено вместо этого словосочетания, однако заимствует его значение, то есть значение отсутствующего знака проецируется на присутствующий знак. А когда я предлагаю “доехать на тачке”, слово “такси” все равно незримо присутствует в моем предложении, ибо стоящая на его месте “тачка” имеет не свое собственное значение, а значение отсутствующего слова “такси”.
В сущности, “транспозиция”, описанная П. Шофером и Д. Райсом, есть операция аналогического типа (троп есть аналогия без называния второго члена сравнения, но с переносом его значений на первый): одно сопоставляется с другим. Причем, как сказано, из двух членов аналогии присутствует лишь один (в примере с тачкой “тачка”): отсутствие второго члена (“такси”) компенсируется его значением, он как бы делегирует значение наличному члену аналогии. Иными словами, процедура аналогии, как это чаще всего и бывает с тропами, “нарушена” или преобразована.
Фигурально выражаясь, имея троп, мы имеем одну речевую единицу (слово или словосочетание) и призрак другой речевой единицы.
Концепции фигуры, которая столь же охотно признавалась бы лингвистами как концепция тропа, на сегодняшний день нет. Однако соблазнительно было бы трактовать фигуру как тип структуры, тоже предполагающей наличие призрака. Это мог бы быть призрак порядка там, где на самом деле нет смысловой упорядоченности (параллелизм, анафора и др.), и призрак беспорядка там, где смысловая упорядоченность налицо (инверсия и др.). Иными словами, за демонстративно организованным синтаксисом обычно “скрывается” смысловой хаос, в то время как за искореженным синтаксисом вполне упорядоченные смыслы. Впрочем, данное соображение предлагается лишь в порядке гипотезы.
В следующем параграфе мы обратимся к тем описаниям соответствующих тропов и фигур, которые сохранились до наших дней. Может быть, таким образом отношения между тропами и фигурами прояснятся более отчетливо,
При обсуждении конкретных тропов и фигур пойдем по тому самому пути, что и в случае с логическими ошибками: модель, пример (почерпнутый опять же из периодической печати или опыта работы рекламных агентств) плюс короткий комментарий с отсылкой к соответствующему – негативно используемому – логическому правилу.
Следует только помнить, что одним примером трудно исчерпать все разнообразие конкретного тропа или конкретной фигуры: поэтому вслед за комментарием предлагается так называемый дополнительный ряд, в составе которого приводятся соответствующие рубрике тропы и фигуры из повседневной речевой практики (чащ» всего опять же газеты, реклама), механизм которых читателям представляется выявить самостоятельно. Позволим себе также в ряде случаев ограничиться так называемыми общеязыковыми тропами и фигурами – иногда зафиксировать риторическую функцию менее важно, чем понять, как “работает” то или иное конкретное речевое явление.
§ 6.1. Тропы
Если обратиться к типичным лингвистическим исследованиям, ориентированным на риторику, удивительным может показаться прежде всего то, каким ограниченным количеством тропов оперируют современные ученые. Обычно рассматриваются фактически всего лишь три тропа: метафора, метонимия и синекдоха. Однако дело отнюдь не в том, что неориторам неинтересны другие тропы, дело в том, что к концу XX века данные три тропа были осознаны в качестве основных претендентов на то, чтобы считаться “первотропом”.
Поиск первотропа действительно занимает значительное место в современных исследовательских программах риторической направленности. И это понятно: при невозможности точно установить признаки, лежащие в основе различения тропов между собой, с одной стороны, и признаки, лежащие в основе различения тропов и фигур – с другой, неориторы прикладывают все усилия к тому, чтобы выявить “организующее начало”, которое могло бы позволить упорядочить столь сложно скоординированную систему речевых явлений. Притом что это со всей очевидностью родственные речевые явления.
Родственность их была подтверждена в ходе анализа “обратимости тропов”, то есть исследований перехода одного тропа в другой. Идея эта принадлежит еще Андрею Белому и высказана им в работе под названием “Символизм”, впервые вышедшей в 1910 году: “формы изобразительности неотделимы друг от друга:[50] они переходят одна в другую…; один и тот же процесс живописания, претерпевая различные фазы, предстает нам то как эпитет, то как сравнение, то как синекдоха, то как метонимия, то как метафора в тесном смысле”. Исследования взаимопереходности тропов продолжаются и сегодня. Чрезвычайно тонкое исследование этого механизма предложено НА Кожевниковой.[51]
На пути поисков “первотропа”, как бы долженствующего представлять “все тропы” в одном лице, наукой нашего времени сделано немало интересных открытий. Главное из них принадлежит Р. О. Якобсону, “назначившему” главными тропами два, метафору и метонимию, и показавшему глубоко сущностное различие между ними. Если метафора предполагает работу со значениями слов в парадигме – вертикальном ряду, иерархии, где происходят операции выбора слов, то метонимия – явление синтагматическое, “горизонтальное”, связанное с сочетаниями слов.
Примечательно, что P.O. Якобсон установил родство метафоры и метонимии с речевыми аномалиями – расстройствами, при которых происходят разрушения ассоциаций по сходству (аналогичные метафоре) и по смежности (аналогичные метонимии). Так, старый признак, приписываемый тропам, – акирологичность (“неправильность”)” получил новое объяснение.
Существует попытка свести все тропы к метонимии: ее предложил один из самых ярких представителей семиотики Умберто Эко (известный нам как автор романов “Имя розы” и “Маятник Фуко”). А уже известная нам бельгийская группа предъявляет в качестве “первотропа” синекдоху.
Как бы там ни было, но генеральный вектор, определяющий взаимоотношения тропов, можно считать заданным. В соответствии с этим вектором метафору, с одной стороны, и метонимию (или синекдоху как ее вид), с другой, принято считать “полярными” тропами и располагать все остальные тропы между ними.
В данном учебном пособии мы не пойдем по этому пути. Для наших практических целей (а концепции, бегло представленные выше, носят теоретический характер) важнее зафиксировать общий принцип, лежащий в основе всех тропов, а именно – паралогическое обращение с логикой и прежде всего аналогией.
Хотим мы этого или не хотим, но аналогический характер любого тропа (при направленности внимания на эту его сторону) обычно поддается наблюдению. “Метафора и метонимия (два основных тропа – Е.К.) принадлежат к области аналогического мышления. В этом качестве они органически связаны с творческим сознанием как таковым”, ~ пишет Ю.М. Лотман.[52]
Итак, будем держать в поле зрения два признака тропа: его аналогический характер и его паралогичность (акирологичность).
Именно преобразование правил аналогии – соединение принципиально несоединимого, сочетание Принципиально несочетаемого и т. п. – позволяет осуществлять те “тропсические” операции со значениями слов, которые обычно упоминают исследователи. “Благодаря тропам, – пишет, например, В.Н. Топоров, – увеличиваются возможности передачи новых смыслов, фиксации новых точек зрения, новых связей субъекта текста с объективной сферой”. Более того, тропы, по его мнению, представляют собой “уникальное опытное поле, на котором происходят разнообразные и сложные процессы синтеза (и анализа) новых значений” и происходит обращение к “естественному” языку, принципиально неотделимому от современного”.[53]
Поиски “линии единства” в составе тропов- это лишь одна сторона проблемы. С другой же стороны, нелишне задать и вопрос, что различает тропы.
Притом что все тропы представляют собой паралогические процедуры преобразования значений слов и словосочетаний, преобразование это не всегда происходит одинаково. В одних случаях – путем порождения “неистинных” с точки зрения логики смыслов, в других – смыслов, конфликтных по отношению к критерию искренности.
Действительно, если, осуществляя, например, метонимию (см. ниже) “я три тарелки съел”, я фактически продуцирую ложное (не истинное) суждение, ибо, разумеется, съедены не тарелки, а содержимое тарелок, то, осуществляя, скажем, апосиопезу (умалчивание), то есть вообще не называя имен объекта, я, скорее, проявляю неискренность, чем продуцирую ложное суждение.
Критерий истинности и критерий искренности, которые уже были упомянуты в первой главе, введены в научный оборот сравнительно недавно, а потому пользоваться ими для различения такого “древнего” явления, как тропы, может быть, исторически не вполне корректно. Однако найти другой способ, позволяющий разграничить две отмеченные выше группы тропов, нам не удалось.
Стало быть, рассматривая критерий истинности как критерий, обеспечивающий соответствие высказывания действительности, а критерий искренности – как обеспечивающий выражение на самом деле присущих говорящему мыслей и чувств, будем считать, что разница в этих критериях и задает разницу между двумя группами речевых явлений в составе тропов*
Назовем тропы, связанные с нарушением критерия истинности, собственно трапами, а тропы, связанные с нарушением критерия искренности, не собственно тропами. То, как реализуются в каждом конкретном случае критерий истинности и критерий искренности, можно будет увидеть на примерах.
§ 6.1.1. Собственно тропы
Собственно тропы определены нами как тропы, создающие конфликт с критерием истинности. Иными словами, суждения, продуцируемые их посредством, неистинны, если применять к ним законы логики. Однако их неистинность, с точки зрения логики, встречает другую оценку с точки зрения паралогики: паралогика, базирующаяся на принципах “широкой аналогии” и взаимозаменяемости “предметов” как элементов вербальной действительности, вообще не контролирует суждения в плане их соответствия “правде жизни”. Более того, неистинность, видимо, даже включается в риторическую функцию собственно тропов в качестве одного из ее условий.
1 Обычно разговор о тропах начинают с метафоры, которая по праву считается одним из трех главных тропов.
Слово “метафора” в переводе с греческого означает перенос. Потому-то, может быть, вслед за нею и другие тропы характеризуются как перенос, что, по мнению некоторых исследователей, не вполне корректно.[54]
Метафора есть в высшей степени репрезентативный троп. Она, как никакой другой троп, дает нам прочувствовать лежащее в ее основе сравнение,[55] то есть отчетливо предполагает операцию аналогического типа. “Только через метафору, – полагал Осип Мандельштам, раскрывается материя, ибо нет бытия вне сравнения, ибо само бытие есть сравнение”.[56] А стало быть, как и всякая процедура сравнения, процедура метафоризации в принципе должна была бы ориентироваться на определенные правила. Правила же эти предполагают, что есть то, что сопоставляют, то, с чем сопоставляют, и признак, по которому осуществляется сопоставление. Признак этот (напомним, ‘”третий член сравнения”) должен быть совпадающим. “Слагать хорошие метафоры, – говорил Аристотель, – значит подмечать сходства (в природе)”.
Однако сущность метафоры состоит в том, что данный (совпадающий) признак, или третий член сравнения, никогда не называется. Поэтому метафору иногда определяют в качестве скрытого сравнения. В отличие от сравнения как такового – N (1) глуп (2) как пробка (3), в котором бывают представлены все три “классических” компонента (или все три члена сравнения), третий член сравнения в метафоре всегда опущен: N (1) пробка (2). То есть третий член – глуп (3) – как бы “само собой разумеется” (присутствует в виде призрака).
Однако ‘”хитрость” (или “мудрость”) метафоры заключается именно в том, что опущенным, скрытым, не предъявляемым признаком гораздо легче манипулировать. Ведь то, что не называется прямо, как бы и “не существует” в виде некоей определенной данности: подразумеваемое чаще всего расплывчато, “смазано”, неотчетливо и неподотчетно.
Таким образом и получается, что “протащить нелегальный признак” гораздо проще тогда, когда он спрятан, закамуфлирован, когда предполагается расчет на “невнимательного” адресата, готового принять “подлог”. Проконтролировать признак, который не обозначен, разумеется, довольно трудно.
“Раскручивание” же метафоры в подавляющем большинстве случаев обнаруживает несостоятельность (“непригодность”, акирологичностъ) признака, лежащего в основе сравнения. Чаще всего в основе метафоры обнаруживают противоречие: в частности, Людвиг Тик, анализируя метафору “Der Morgen erwacht” (утро проснулось), нарочито раздраженно восклицал:
“Проклятие!.. В этом лживом мире „нельзя позволять людям произносить бессмыслицу!”
Акирологачность метафоры, объясняется тем, что она синтезирует “концепты тождества и подобия”,[57] то есть обеспечивает полную взаимозаменяемость одного другим. Все, что мешает превращению “подобия” в “тождество”, просто устраняется как несущественное. Даже “святые”, с точки зрения правил инвенции, таксономические схемы не работают “в присутствии метафоры”: род может уподобляться виду, принадлежащему другому роду (о людях: эти муравьи)’, низший вид целому роду, причем опять же не имеющему отношения к этому виду (о конкретном компьютере; животное {пожирающее жизнь}), видовые Признаки при видовом же сопоставлении оказываются отброшенными (кошки — это такие собаки, которые…) и т. д.
Функцией метафоры в риторике считалась номинация, то есть называние предметов и явлении, однако в последнее время метафору принято квалифицировать прежде всего ^^характеризующий троп. Это отрадный сдвиг в рассмотрении метафоры, объединяющий ее, между прочим, и с другими тропами, ибо все тропы выполняют прежде всего характеризующую функцию, а уж потом, ту функцию, которая определена им контекстом.
За пределами риторики (в лексикологии – разделе лингвистики) установлены типы языковых единиц, наиболее легко поддающиеся метафоризации. “Чем более многопризнаковым, информативно богатым и нерасчлененным является значение слова, тем легче оно метафоризуется. Среди имен это прежде всего конкретные существительные, имена естественных родов, реалий и их частей, а также имена реляционного значения… (“баловень судьбы”, “питомец брани”). Среди признаковых слов это – прилагательные, обозначающие физические качества (“колючий ответ”), описательные глаголы (“совесть грызет”, “мысли текут”). Иногда выделяемая сентенциональная метафора порождена аналогиями между целыми ситуациями (“Не бросай слов на ветер”)”.[58]
Все его аргументы бьют мимо цели,
Метафора “аргументы бьют (мимо цели)” строится как сравнение между аргументами, с одной стороны, и орудиями – ‘с другой. Высказывание развертывается следующим образом:
Орудия бьют (в цель или мимо цели)
Аргументы (напоминают) орудия
{Все орудия обладают силой
Все аргументы обладают силой
(следовательно)
(следовательно)
Аргументы бьют (в цель или мимо цели)
Рассматривать механизм обратного (негативного) использования логических операций начнем с так называемого “меньшего” силлогизма, из посылок которого выводится, что аргументы суть орудия.
Насколько корректен такой вывод? Абсолютно “некорректен” (а стало быть, неистинен) и фактически представляет собой случай учетверения термина. Сила – один из трех терминов (понятий) силлогизма (аргумент, орудие, сила) берется в двух значениях: сила как механическая энергия (для орудия) и сила как крайняя степень убедительности (для аргумента), в результате чего третий термин “удваивается”.
Иными словами, логическое правило, согласно которому в силлогизме должно быть не более трех терминов, используется в данном случае негативно, паралогически. Кроме того, имеет смысл отметить еще один паралогический ход- называние целого вместо части (ср.: все аргументы обладают силой). В данном случае негативно используется логическое правило, в соответствии с которым по части не судят о целом.
Выводом из этого “меньшего” силлогизма служит положение, согласно которому аргументы суть орудия. Вывод этот, с точки зрения позитивного использования законов построения высказывания, ошибочный.
Попадая в “больший” силлогизм, он становится одним из его аргументов, но, будучи “ошибочным”, продуцирует третий паралогизм типа неправильное допущение (вариант паралогизма “первичная ложь”). В соответствии с уже известным нам логическим правилом неправильное допущение ведет к неистинному выводу. Именно это правило паралогически используется в “большем” силлогизме.
Стало быть, метафора аргументы бьют (мимо цели) является следствием негативного использования трех логических правил сразу. Правила эти, как и подобает в фигуративной практике/просто рассматриваются в качестве нестрогих,
доказательство не работает; мысль бесперспективна; вираж мысли; обращение не по адресу; столкновение мнений; крушение концепции; красота вывода.
Со времен античности существуют и описания некоторых традиционных видов метафоры:
- резкая метафора,
- стертая метафора,
- метафора-формула
- развернутая метафора.
- реализованная метафора
При сохранении механизма метафоризации, описанного выше все эти виды метафоры предполагают некий дополнительный признак, позволяющий оценить ту или иную метафору в зависимости от степени ее оригинальности/новизны (острая и стертая метафора, метафора-формула) или от степени ее последовательности (развернутая и реализованная метафора),[59] поэтому ограничимся лишь лаконичным определением каждого из видов и соответствующей моделью, не предлагая комментариев и вариантов.
Резкая метафора представляет собой метафору, сводящую далеко отстоящие друг от друга понятия.
- Модель: начинка высказывания
Стертая метафора есть общепринятая метафора, фигуральный характер которой уже не ощущается.
Метафора-формула близка к стертой метафоре, но отличается от нее еще большей стереотипностью и (иногда) невозможностью преобразования в нефигуральную конструкцию.
Развернутая метафора-это метафора, последовательно осуществляемая на протяжении большого фрагмента сообщения или всего сообщения в целом.
- Модель: сообщение, подробно излагающее понята? ‘книжный голод’ (Книжный голод не проходит: продукты с книжного рынка все чаще оказываются несвежими – их приходится выбрасывать, даже не попробовав.)
Реализованная метафора предполагает оперирование метафорическим выражением без учета его фигурального характера, то есть так, как если бы метафора имела прямое значение. Результат реализации метафоры часто бывает комическим.
Модель: Я вышел из себя и вошел в автобус
2 Катахреза считается самостоятельной разновидностью метафоры в силу отчетливости механизма катахрезы. Название тропа в греческом варианте содержит негативную характеристику: katachiesis означает злоупотребление или некорректное словоупотребление (ср. акирологичность как признак тропов).
Риторика определяла для катахрезы две области применения: одна из них была областью стертой метафоры (см. выше), то есть метафоры, чей фигуративный смысл перестал восприниматься; другая, напротив, областью непривычной метафоры, воспринимающейся как нагромождение слов, В этом случае катахреза определялась в качестве скачка от “картины к картине”.
В ряде учебных пособий катахреза рассматривалась как “метафора дурного вкуса”, что, видимо, все-таки не вполне правомерно: непривычность метафоры может быть следствием не только языковых пристрастий автора (часто – слишком оригинальных), но и неподготовленности адресата, то есть отсутствия у него достаточного “метафорического опыта” как совокупности навыков воспринимать нетривиальные метафоры.
Классический пример катахрезы – из поздненемецкой литературы вошел в историю риторики как пример под названием “Der Zahn der Zeit” и который в переводе с немецкого звучит так: “Зуб времени, осушивший уже столько слез, вырастит траву забвения и над этой раной!” (“Der Zahn der Zeit, der schon so manche Trane getrocknet hat, wird auch uber diese Wunde Gras wachsen lassen”), Вполне головокружительный характер этой катахрезы, с прыжком “от картины к картине”, хорошо ощущается и в русском переводе.
- Модель: тщедушная плоть духа противоречия
- Пример: Двуглавый российский сфинкс все никак не может выбрать направления движения.
Типичный пример катахрезы- не слишком прозрачной по своему содержанию, но и не вполне беспочвенной. Во всяком случае на уровне намерения понятно, что говорящий имплицирует (подразумевает) одновременно и символ России – двуглавого орла, и так называемую “загадочную русскую душу”, а с ними и неисповедимость “русского пути”.
Оставим за автором право имплицировать любое нужное ему содержание (даже такое необъятное, какое заложено в данной катахрезе!). Посмотрим только, какое из логических правил в данном случае используется па-ралогически. При осуществлении катахрезы это практически всегда одно и то же правило, а именно правило, релевантное также и для метафоры: определение не должно содержать в себе противоречия. Катахреза чаще всего и опознается по обычно присутствующему в высказывании противоречию. (Так, при анализе “зуба времени” тоже понятно, что даже если, напрягая воображение, и представить себе таковой, то сомнительно, что в функции “зуба” входит обсушивать слезы и выращивать траву). Однако противоречие не делает высказывание ошибочным; дело в том, что оно, как правило, имеет постоянно “ускользающий” характер: при катахрезе “подобраться” к противоречию весьма трудно.
Что же касается нашего примера, то в данном случае противоречие & определении” как негативное использование закона непротиворечивости определения – оказывается все же уловимым, главным образом в силу физической конкретности понятий: двуглавый орел- дело “обычное”, а вот двуглавый сфинкс есть действительно “противоречие в определении” (или сфинкс, или некто двуглавый = несфинкс; суждение, оперирующее двуглавым сфинксом, не может быть истинным). Противоречие снимается в результате паралогической операции – катахрезы, синтезирующей несколько смыслов в одном образе.
Ряд: отважный защитник остановившегося века; запоздалый аргумент молчания; буриданов осм иврадберчквоста, символ намека на неизбежное; свет, опережающий себя в круговороте времен.
3 Синестезия (греч. Synaisthcsis – одновременное восприятие) тоже представляет собой троп метафорического типа. Особенность его в том, что он задействует сразу несколько областей чувств – скажем, зрение и слух или вкус, обоняние и осязание, плюс прочие самые разнообразные комбинации.
- Модель: невкусный на вид
- Пример: Приведите мне довод, который я мог бы пощупать.
(Притом что доводы воспринимаются на слух, а не на ощупь, понятно, что одно из известных нам логических правил используется негативно. Это, как и вообще чаще всего в случае с синестезией, правило большей посылки, которой со всей очевидностью придается чрезмерно широкий характер. В данном случае чрезмерно широкий характер обычно придается тому или иному из человеческих чувств.)
Посмотрим, что происходит в случае с нашим примером. Говорящий явно исходит из того, что осязание универсально, и как бы строит силлогизм следующего типа:
Любую данность можно воспринимать на ощупь Довод есть данность
(следовательно)
довод можно воспринимать на ощупь
С точки зрения позитивной логической практики, это ошибка большей посылки, приводящая к неистинному суждению. Однако правило большей посылки, использованное негативно, паралогически, создает троп, в результате которого взаимонезаменимые понятия оказываются взаимозаменимыми, – таким образом, правило начинает развертываться в обратную сторону).
- Ряд: весомое доказательство; “женщины любят ушами”; видеть кончиками пальцев; “чем ты слушаешь?”; головная поэзия; думающий желудком; теплый цвет; холодное рассуждение; яркое выступление.
4 Аллегория (греч. allegoria – иносказание) представляет собой еще один троп метафорического типа, настолько близкий к метафоре, что его часто называют “систематизированной метафорой”, поскольку аллегория наиболее последовательно переводит мысль в “картину”. Впоследствии “картина” должна быть снова разгадана как мысль. Легко зафиксировать негативное использование правила аналогии: то, что сравнивается, в случае с аллегорией обычно не представлено вообще, оно выводится за пределы текста.
“Фокус” аллегории в том, что представления, передаваемые посредством картины, обычно трудны для восприятия в своем “первозданном” виде: чаще всего это некие абстрактные понятия (типа правда, честь, невинность и др.), с трудом поддающиеся постижению. Эти-то абстрактные понятия обычно и передаются в виде совершенно конкретных “картин”, иногда персонификаций (олицетворении, см. ниже).
- Модель: У бумажного тигра тоже бывают когти
- Пример: (на открытии конгресса японистов в Москве) В который уже раз отправляется в плавание наш фрегат “Паллада”.
(Пример содержит аллегорию, открывающуюся для тех, кому известна история плавания с дипломатической миссией к берегам Японии фрегата русского флота “Паллада” в 1852 -1855 гг., в результате чего был заключен договор о мире и дружбе, определена морская граница и начато движение русских торговых судов в Японию. Аллегория прочитывается как очередная акция (в ряду предшествовавших акций), инициированная русскими для дальнейшего сближения наций.
Данная аллегория, как и большинство других, предполагает называние лишь одного из объектов сравнения” того, с которым осуществляется сравнение. Тот, который сравнивается, присутствует в виде неназываемого, но мыслимого в качестве второго члена аналогии конгресса японистов в Москве. Не называется и признак, на основании которого происходит аналогическая операция, – содействие сближению наций. Признак этот и без того присутствует в сознании собравшихся.
Если посмотреть, какое из логических правил используется в данном случае негативно, то это (кроме очевидного “пренебрежения” законами аналогии, что свойственно любой метафоре) так называемое правило необходимого условия. Необходимым условием является в данном случае то, что фрегат “Паллада” не есть конгресс японистов, но только может символизировать конгресс японистов (в частности и потому, что плавание фрегата “Паллада” к берегам Японии было однократной акцией и очередное плавание судна не предусмотрено). Перед нами как бы развертывается “силлогизм с оговорками”:
Конгрессы японистов {предполагают) сближение наций
Фрегат “Паллада” {символизирует} сближение наций
(следовательно)
Конгрессы японистов {можно рассматривать как своего рода) фрегат “Паллада”
Несостоятельность этого силлогизма, очевидная с точки зрения позитивной логики, отнюдь не выглядит таковой с позиций паралогики: правило необходимого условия игнорируется как “для данного случая несущественное” и безотносительное в истинности высказывания.)
- Ряд: Содом и Гоморра на Тверской; российская Фемида, потерявшая весы; митрофаны высших учебных заведений; голгофа российской власти.
5 Прозопопея (греч. prosopopoia, от prosopon – человек и poiein – делать), или олицетворение, персонификацированлие, в свою очередь, трактуется как вид аллегории. Дело в том, что аллегория отнюдь не всегда предполагает указание на “лицо”, аллегории другого типа (аллегории с предметами, явлениями, событиями) встречаются ничуть не реже.
Поэтому, может быть, действительно имело смысл выделять прозопопею в отдельную “рубрику” – исключительно для случаев персонифицирования, когда неодушевленному приписываются признаки одушевленности. Механизм действия прозопопеи очень напоминает механизм действия аллегории со всеми вытекающими отсюда последствиями.
- Модель: сердце спорит с рассудком
- Пример: Дядюшка Сэм Чистрплюй и ханжа. (Данная аллегория, представляя Америку пуританской страной, фактически является, как и любая аллегория (а также многие из метафор), результатом негативного использования такого логического правила, как “необходимое условие” (ср. логическую ошибку под названием “Игнорирование необходимого условия”).
Из того, что Америку изображают в виде дядюшки Сэма, не следует в соответствии с позитивной логической практикой, что Америка является дядюшкой Сэмом и что неодушевленному понятию могут быть приписаны свойства лица – чистоплюйство и ханжество. Аллегория, “на поверхности” работающая лишь одним планом, “показывает” (предлагает “картину”):
Америка и есть дядюшка Сэм, а стало быть, все качества и действия, присущие ему, допустимо распространить и на страну.
Спрятанный в данной аллегории силлогизм может выглядеть следующим образом:
Америка {изображается как} дядюшка Сэм Дядюшка Сэм – чистоплюй и ханжа
(следовательно)
Америка (изображается как) чистоплюй и ханжа
Легко увидеть, что в этой логической конструкции вставка {изображается как} и есть то самое необходимое условие, которое – при негативном использовании правила необходимого условия ” опускается как несущественное)
Ряд: юмор дышит в каждой строчке; доводы упрямы; щедра империализма; Молох (в значении: государство); проститутка (в значении: та или иная страна, “продающая” себя другой стране).
6 Метонимия – троп, который в античности также рассматривался как троп, близкий к метафоре, но в современной науке определяется как полярно противоположный ей (о концепций P.O. Якобсона, который “развел” метафору и метонимию, говорилось выше).[60]
В переводе с греческого “метафора” означает ‘”переименование” (metonomazem – называть по-другому и onyma – имя).
В более поздние времена стало принято определять метонимию как ассоциацию по смежности, в отличие от метафоры – ассоциации по сходству. (Фрагмент из одного стихотворения О. Мандельштама описывает этот механизм довольно точно: “…где вывеска, напоминая брюки, дает понятье нам о человеке”.)
Механизм метонимии заключатся в замещении “имени предмета” его признаком или именем другого предмета, находящегося в связи с первым предметом. Иными словами, перед нами, так же как и в случае с метафорой, синестезией и аллегорией, – расширение возможностей наименования. Однако, совпадая по этому признаку, метафора и метонимия расходятся по основной функции. Если метафора считается характеризующим тропом, то метонимия – тропом идентифицирующим, то есть определяющим.
Понятно, что предмет, являясь набором большего или меньшего количества признаков и “соседствуя” с большим или меньшим количеством других предметов, будет “опознаваться” далеко не по каждому из признаков и по указанию далеко не на каждый близлежащий предмет. Типичные примеры отношений между членами метонимии – того, что называют, и того, о чем умалчивают, таковы:
• творение и творец (читать Пушкина {вместо: произведения Пушкина});
• носитель признака и признак (“Если бы молодость знала, если бы старость могла! {вместо: молодые люди … старики});
• предмет и материал (важная бумага из управления {вместо: документ (на бумаге)});
• содержимое и содержащее (газета ошибается, говоря… {вместо: автор статьи в газете ошибается, говоря…});
• действие и его результат (это хорошая классификация {вместо: это хороший результат классификации});
• место жительства и жители (страна ликует {вместо: жители страны}) и др.
Продолжить этот перечень могли бы названия практически всех операций, запрещаемых логикой.
Несмотря на очевидные различия этих моделей, механизм их оказывается общим: некоторые аспекты предмета занимают в сообщении место самого предмета, который предлагается опознать (идентифицировать) по этим аспектам.
В современной литературе подчеркивается, что метонимия/как правило, не создает “абсолютного” наименования (в отличие, например, от аллегории): она обусловлена порождающим ее контекстом. Так, вполне естественно сказать: “На столе лежит Пушкин” {вместо: том Пушкина}, но “не вполне” естественно продолжить: “В Пушкине написано…”. Это говорит о том, что метонимия ограничена условиями употребления.
- Модель: Огоньку не найдется?
- Пример: На выставке представлены работы начинающих и полотна знаменитых мастеров.
Отчетливый, хоть и не слишком “риторический” случай метонимии: слово “полотна” замещает слово “картины” {на полотне}. В данном случае, как и применительно к любой метонимии, особенно к такому ее виду, как синекдоха (си. ниже), о характере логического правила, используемого негативно, гадать не приходится: со всей отчетливостью это правило, запрещающее судить о целом по части или по одному из “аспектов” целого. у Соответствующая логическая ошибка была рассмотрена и в рубрике Логические ошибки вследствие неточного определения и деления понятий”, и в рубрике “Логические ошибки в структуре силлогизма”. Понятно, что в данном случае интересующее нас логическое правило работает в обратную сторону. О целом не только судят по одному из его аспектов, но фактически и исчерпывают этим аспектом целое. Строго говоря (в соответствии с позитивной логикой), аспект этот (полотна) “не имеет права” замещать предмет (картины), так как не дает о нем полного представления (легко, например, представить себе, что часть анонсированных “полотен” вообще выполнена на бумаге), но данное “замечание” априорно оценивается как несущественная частность: логический закон, разворачиваемый в обратную сторону, как всегда, связан с игнорированием особенностей слова или словосочетания, подставляемого на место реально существующего.
Ряд: лекции в портфеле; суетливый XX век; согласно звонку из министерства; слушать CD; красивая икебана; соглашаться с книгой; спорить с доводом; правила Лубянки; выпить таблетку; бойкое перо.
7 Синекдоха (греч. Synekdoche – соотнесение, от syn-ekdechesthai – обозначать через намек) рассматривается либо как вид метонимии, либо как самостоятельный троп. Разница в точках зрения не слишком принципиальна, поскольку в обоих случаях синекдоху определяют как представление целого как части этого целого или, наоборот, как представление части в качестве целого. Классический пример синекдохи – Чеширский кот, умевший исчезать так, что оставалась только одна улыбка.
Данный троп имеет весьма прозрачную структуру и отчетливо реферирует к соответствующим – разумеется, преобразуемым – логическим законам. Механизм синекдохи предполагает, что часть и целое взаимозаменяемы. Часть вполне способна заместить целое, как и целое вполне способно заместить часть не только в том случае, когда мы имеем дело с однородным целым, но и в тех случаях, когда предлагаемая синекдоха недвусмысленно отсылает к; неоднородному целому. Но в принципе синекдоха работает исключительно “представительными” частями целого.
- Модель: (в очереди) я стою за соломенной шляпкой (вместо: за этой дамой {в соломенной шляпке})
- Пример: Их мечта – Москва, диктующая законы всему миру.
Синекдоха как результат обозначения России через часть России – Москву, является, со всей очевидностью (ср. пример с Чернобылем в рубрике “Логические ошибки в структуре силлогизма”), негативным использованием логического правила, в соответствии с которым часть запрещается называть вместо целого.
Впрочем, в данном случае названная часть является более чем “представительной”, ибо трудно представить себе, чтобы Москва действительно не выражала настроений всей России. Игнорирование соответствующего логического правила или развертывание его в обратную сторону снимает эффект “ошибки”, явной с точки зрения позитивной логики:
Россия диктует законы миру
Москва находится в России
{= является столицей России, всецело выражает настроения России}
(следовательно)
Москва диктует законы всему миру
• Ряд: ручка не пишет; поймать мотор; задержан милицией; вредно для организма; зарабатывать на хлеб.
8 Антономазия (греч. antonomasia – перенаименование; от antonomazein – называть иначе) иногда квалифицируется как разновидность синекдохи – и к таким переходам из одного собственно тропа в другой читатель уже, видимо, привык. Действительно, тесная связь между собственно тропами очевидна. Данный троп предполагает собственное (чаще всего общеизвестное) имя вместо имени нарицательного. Понятно, что антономазия тоже расширяет возможности наименования и тоже содержит себе элемент аналогии, правда, подобно многим тропам, часто без указания признака, по которому сравниваются члены аналогии. Признак этот полагается самоочевидным: вот почему антономазия, подобно аллегории – для того чтобы быть прочитанной, предполагает подключение “фоновых знаний”. Свойства лица (реже – предмета, действия и т. п.), которым наделяется объект, должны быть заранее известны. Опять же отметим негативное использование правил аналогии, согласно которым в сопоставлении должны быть представлены оба члена и признак, по которому они сравниваются (ср. также с аллегорией).
- Модель: (о жадном человеке) Плюшкин.
- Пример: Время от времени он просто Цицерон!
Данная антономазия предполагает знание того, что Цицерон в совершенстве владел искусством публичных выступлений. В нашем примере оратору, видимо, также в высокой степени присуще это качество – хотя бы и “время от времени”
Этот случай антономазии, как и прочие ее случаи, предполагает не только негативное использование правил аналогии: любая антономазия развертывает в обратную сторону и еще одно логическое правило — из двух частных ^посылок не может следовать никакого вывода. Частные посылки, скрытые в рассматриваемой антономазии, допустимо представить следующим образом:
Цицерон великий оратор
и {время от времени тоже} великий оратор
(следовательно)
и {время от времени тоже} Цицерон
Несостоятельность данного силлогизма, с точки зрения логики, ничуть делает антономазию несостоятельной с точки зрения паралогики: во-первых, паралогически рассматриваемые объекты взаимозамещаемы; во-вторых, известность лица, с которым сравнивается объект, гарантирует, что объект не идентифицируется в качестве данного лица, но лишь сопоставляется с ним.
Ряд: “короче, Склифосовский!”; русский Борхес; моя одиссея, болдинская осень композитора; Алехин наших дней.
9 Гипаллаг представляет собой весьма редкий троп. Хотя его часто тоже рассматривают как вид метонимии, увидеть основания для такого рассмотрения довольно трудно.
Hypallassein означает в переводе с греческого переставлять, обменивать. В соответствии с этим значением гипаллаг и определяется в качестве рокировки слов в составе той или иной структуры, чаще всего структуры с довольно ясными отношениями между компонентами. Ясность отношений является действительно необходимым условием для того, чтобы осуществить гипаллаг. В противном случае соответствующая структура будет просто выглядеть невразумительной. Поэтому чаще всего гапаллагизируются действительно устойчивые словосочетания, которые, что называется, “у всех на слуху”. Перестановки в их структуре все равно дают возможность видеть исходные отношения между компонентами – даже в зеркале гипаллага.
- Модель: серая шапочка и красный волк
- Пример: (газетный заголовок) Светлое прошлое и темное будущее России.
При, мягко говоря, спорности данного заголовка представленный в нем гипаллаг осуществлен чрезвычайно профессионально: сочетания, взятые для рокировки, мало того что вполне устойчивы – до стереотипности, но, как это и присуще стереотипам, потеряли (по крайней мере, к настоящему времени) свой смысл и потому вполне могут быть перекомпонованы.
Как и всякий гипаллаг, данный гнпаллаг тоже является результатом творческой и, разумеется, негативной переработки одного из правил аналогии, а именно — правила рефлексивности, которое, как мы помним, гласит, что сопоставляемые объекты должны быть тождественны себе для того, чтобы их можно было сопоставить. Очевидная нетождественность себе данных “объектов” (рокировка признаков прямо в процессе сопоставления), предосудительная с точки зрения позитивной логики, оценивается иначе с точки зрения логики негативной: возможность простой перестановки определений превращает оба словосочетания в пустые.
• Ряд: мир дворцам — война хижинам; лучше никогда, чем поздно; морально здоров и физически устойчив.
10 Эналлага (1) (греч. enallage – поворот, перестановка) в одной из двух своих модификаций тоже рассматривается как отдаленный вид метонимии. Этот троп предполагает перестановку (как чисто пространственное перемещение) признака. Чисто технически это осуществляется следующим образом: существует два сопоставляемых понятия, причем при одном из них имеется некий признак, признак этот “отбирается” у данного понятия и подставляется к другому понятию, становясь, таким образом, его признаком.
“Увидеть” эналлагу бывает подчас довольно трудно вследствие способности словосочетаний к своего рода мимикрии: словосочетание как бы ассимилирует компоненты, стирая отчетливые границы между ними. По этой причине эналлага есть один из тропов, который легко ускользает от внимания адресата.
Стало быть, перед нами тоже случай некоей рокировки, правда, эналлага предполагает рокировку исключительно признаков.
- Модель: неопровержимая сила доказательств (вместо: сила неопровержимых доказательств)
- Пример: Наиболее удивителен феномен загадочной устойчивости коммунистических идей в истории человечества.
В данном примере эналлагой, как можно заметить, является “феномен загадочной устойчивости”, который, вне всякого сомнения, есть результат паралогического преобразования словосочетания “загадочный феномен устойчивости”. Как и всякая эналлага, данная эналлага может быть успешно прочитана лишь при ‘”тренированном внимании” адресата – адресат с тренированным вниманием и получит “удовольствие” от “феномена загадочной устойчивости”, который ~ в отличие от загадочного феномена устойчивости (^ непонятного феномена)- понятен, в то время как сама ”устойчивость” оказывается подозрительной. Это, в общем-то, нюанс, однако существенный!
Секрет эналлаги, как следует и из нашего примера, прежде всего в том, что она развертывает в обратном направлении одно из правил аналогии. Правило это гласит: отношение между сопоставляемыми объектами в идеале должно быть транзитивным (правда, как мы помним, симметричность и транзитивность членов аналогии, в отличие от рефлексивности, не являются строго обязательными: эту-то логическую лазейку и обнаруживает эналлага).
В случае негативного использования данного правила признак (в нашем примере – загадочность), не являющийся, в сущности, транзитивным, то есть представленным в обоих понятиях (“загадочный феномен”, с одной стороны, и “устойчивость {коммунистических идей}” – с другой), делается транзитивным в ходе паралогической операции. Будучи теперь таковым, он получает способность мигрировать от одного члена аналогии к другому. Ряд: характер противоречивой идеи; крылатая мудрость слов; размашистый тип почерка; изящное обаяние манеры; попытка бессмысленного самоуглубления.
Эналлага (2) часто употребляется и для обозначения “грамматической категории не на своем месте”. В сущности, это тоже перемещение – перемещение категории (например, части речи или рода, числа, падежа) в позицию, которая не присуща ей с точки зрения грамматической логики. Эналлага в этом своем качестве воспринимается как резкий “сбой” грамматической последовательности в структуре предложения, так что целесообразно было бы представить ее в разделе фигур. Здесь же она рассматривается только для того, чтобы не вводить информацию об одном и том же речевом явлении в двух разных разделах пособия.
- Модель: думать только о поспать да поесть
- Пример: Так только врачи да воспитатели спрашивают: “Что мы сегодня кушали?”
Эналлага по поводу категории лица (разумеется, ни врачей, ни педагогов) не может занимать вопрос о том, что они (сами) сегодня кушали: их интерес распространяется только на рацион пациента или воспитуемого, однако вместо второго лица употребляется первое лицо множественного числа, так называемое “присоединительное множественное”.
Эналлага, как и прочие фигуры, преобразует правила нормативного синтаксиса: в данном случае — правило о необходимое взаимодействия между отдельными компонентами синтаксической структуры. Игнорирование того факта, что к собеседнику обычно обращаются посредством местоимений второго лица, приводит в данном случае к возникновению своего рода “эффекта причастности”, что и является разгадкой эналлаги в данном случае.
- Ряд: чаи распивать; мы люди- маленькие; молодая пешеход; кокетливая мужчина; возьми себя со мной; это так и будет быть.
11 Эпитет – один из самых традиционных и известных тропов. В буквальном переводе с греческого (epitethon) означает приложение, и на самом деле “прилагается” к предмету в качестве его характеристики. Применительно к эпитету особенно отчетливо, встает вопрос о логическом и паралогическом типах речевого поведения. В этой связи имеет смысл различать так называемое определение как средство логики и эпитет как средство паралогики.
Считается, что определение употребляется для различения предметов, в то время как эпитет – для их характеристики. Действительно, если мы сравним определения типа “первое доказательство” или “нестрогое доказательство” с эпитетами типа “яркое доказательство” или “бредовое доказательство”, увидеть разницу между логикой и паралогикой не составит особого труда. Логика систематизирует предметы, паралогика индивидуализирует их, А потому далеко не каждое “приложение” является эпитетом.
Для того чтобы конкретно представить себе (разумеется, в рабочем плане) методику распознавания эпитета относительно определения, следует иметь в виду, что эпитет почти всегда несколько метафоричен. Однако данный различительный признак, разводя эпитет и определение, “сводит” эпитет и метафору. Отличие между двумя последними, скорее всего, носит, на первый взгляд, преимущественно грамматический характер: в роли эпитетов чаще всего (но не исключительно) выступают имена прилагательные, в роли метафор – другие части речи.
Как видим, данное правило – отнюдь не безоговорочно и должно использоваться исключительно как ориентир. Однако можно предложить и второе правило – семантическое, которое, видимо, более надежно. Его допустимо обозначить следующим образом: смысловые искажения компонентов метафоры, с одной стороны, и эпитета – с другой (даже если как метафора, так и эпитет представлены моделью “имя существительное плюс имя прилагательное”), различны. В метафоре семантической трансформации в одинаковой мере подвергаются оба компонента, в то время как в случае с эпитетом имя прилагательное гораздо более семантически трансформировано, чем имя существительное, как правило, сохраняющее значение, близкое к свободному.
Так, “огненно-рыжий тигр” (эпитет “огненно-рыжий”) и “бумажный тигр” (метафора) семантически отличаются друг от друга прежде всего тем, что в первом случае, несмотря на смысловую интенсивность признака, качество тигра как животного практически не меняется. Во втором же случае перед нами уже вовсе не тигр (то есть не животное): семантической трансформации подверглись оба компонента словосочетания, Научиться ощущать данную разницу вполне возможно, это только вопрос тренировки.
Однако не следует думать, будто в каждом случае возможно провести резкую границу между эпитетом, с одной стороны, и метафорой – с другой: реальная речевая практика знает множество действительно головоломных случаев.
- Модель: холодная голова
- Пример: На таких призрачных результатах трудно построить какую бы то ни было концепцию.
Слово “призрачные”, будучи достаточно типичным эпитетом, хорошо отражает все основные качества этого тропа – как грамматические и семантические, уже описанные выше, так и связанные с негативным использованием правила, которое в логике формулируется как учетверение термина. Иначе говоря, механика “работы” эпитета тоже напоминает метафорическую.
“Призрачные” со всей отчетливостью обозначают как “неосновательные”, так и “мнимые”. Понятно, что термин призрачные будет соотнесен с двумя” другими терминами (концепция и результат) разными своими значениями, а это и есть учетверение термина. Подробнее об этом говорилось в связи с метафорой.
- Ряд: воздушный почерк; изящная теория; безголовый директор; заводной собеседник; божественная вечеринка.
12 Оксюморон тоже принадлежит к тропам, объединяющим понятия. А это, в частности, означает, что в основе его” тоже лежит аналогия – правда, пожалуй, наиболее головокружительный тип аналогии. Недаром греч. слово “oxymoron” состоит из двух значений: “oxys”- острый (остроумный) и “moros” – глупый, нелепый, что само по себе отражает структуру любого оксюморона. Оксюморон объединяет необъединимое в одном понятии, работая лексическими значениями. Вот почему удобнее обсудить его в составе тропов, чем в составе фигур, как это делается обычно. При этом оксюморон считается разновидностью антитезы.
Оксюморон всегда объединяет в себе антонимы (типа “богатый нищий”), но, видимо, правильнее будет сказать, что для осуществления оксюморона достаточно и контрарных отношений между компонентами (контрарность и контрадикторность обсуждались выше в связи с разговором об аналогии) – например, “белая чернота”.
Иными словами, компоненты оксюморона не столько исключают, сколько противоречат друг другу. Поэтому восприятие оксюморона предполагает известную “широту взгляда”. В противном случае оксюморон может просто показаться бессмыслицей, не заслуживающей внимания. Следует, однако, помнить, что именно посредством суждений парадоксального типа (а оксюморон часто трактуется как своего рода парадокс) делаются наиболее интересные смысловые открытия,
- Модель: живой труп
- Пример: Привычная концепция свободы как никому не нужной необходимости…
Оксюморон “(никому) не нужная необходимость” как раз и представляет собой объединение понятий, рождающих новое целое. Как видно из этого примера, разгадать оксюморон с точки зрения позитивной логики, в аспекте которой он не представляет никакой ценности, довольно нетрудно: перед нами типичный случай contradictio in adjecto – противоречия в определении (либо ^необходимый”, либо “ненужный”). Однако с точки зрения паралогики, игнорирующей правило, согласно которому определение не должно содержать в себе взаимоисключающих понятий, оксюморон позволяет увидеть довольно тонкие вещи — в частности, что закон исключенного третьего не всегда можно рассматривать абсолютно.
- Ряд: параллельные кривые; передовые отстающие; всем известные новости; безобразно привлекательна; рассеянно целеустремлен; открытие закрытия выставки; немножко навсегда.
13 Антитеза относится к тропам, не объединяющим, но, напротив, разъединяющим понятия. Греческое название antithesis указывает и на характер соответствующей операции: в переводе с греческого слово означает противопоставление, противоположение.
Антитеза осуществляется для того, чтобы поставить понятия в отношения контраста, причем не только те понятия, которые в принципе контрадикторны или контрарны, но и понятия, обычно не связанные между собой никакими отношениями, но становящиеся конфликтными, когда они поставлены рядом.
Часто антитеза подчеркивается тем, что характер расположения “конфликтующих понятий” в соответствующих частях предложена одинаков (параллелен, см. параллелизм). Это бывает необходимо для того, бы сделать противопоставление по смыслу наиболее очевидным. При одинаковых структурных частях предложения (в каждой из которых находится по одному противопоставленному понятию) этого достигнуть, разумеется, гораздо проще.
В принципе можно рассматривать антитезу как отрицательный вариант аналогии. Если любая аналогия формализуется в “А есть В (В есть А)”, то антитеза формализуется в “А не есть В (В не есть А)”. Поэтому часто подчеркивается, что так же, как и в случае с аналогией, в случае с антитезой необходимо, чтобы противопоставляемые понятия были в принципе соотносимы, если рассматривать соотнесение в качестве операции, при которой может выявиться как сходство, так и различие. Если понятия не соотнесены, антитеза не состоится (ср.: пирожки свежи, а лилии душисты).
Характерная особенность антитезы в том, что конфликтные отношения между понятиями обычно демонстрируются вполне, что называется, открыто. Более того, если понятия не могут быть явно противопоставлены в составе одного предложения, антитеза окажется сорванной.
- Модель: жизнь коротка – искусство вечно
- Пример: Претензии-то велики, да возможности малы!
Классическая антитеза – весьма прозрачная по своей структуре – прежде всего по причине действительной контрарности понятий “претензии” и
- “возможности”. В общем-то, казалось бы цель достигнута: противопоставление состоялось. Однако данная антитеза выстроена фактически скорее в соответствии с логическими правилами, чем с паралогическими, поскольку
- противопоставляемые посредством нее понятия, в общем-то, противопоставлены и сами по себе. Так что антитеза, по существу, оказывается излишней.
И дело не в том, что эта антитеза не имеет права на существование или не имеет риторической функции, ~ все это в данном случае представлено. Однако риторическая функция в том виде, в котором она существует в нашем примере, практически не ощущается. А потому, если мы строим действительно паралогическую антитезу, то есть реализуем риторическую функцию, что называется, “на полную катушку”, мы должны позаботиться о том, чтобы наше противопоставление “стремилось к уникальности”.
Но это возможно только в одном случае – в случае нарушений правил аналогии. Признак, по которому мы соотносим предметы, фактически не должен быть очевидным. Поэтому при расчете на “острый” смысловой эффект и не рекомендуется брать так и так противопоставленные (например, антонимические) понятия. Напомним, что и в противном случае антитеза не станет ошибочной, однако риторическая функция в ней “убудет” прямо пропорционально.
Например, перестраивая приведенную антитезу в свете сформулированных только что установок, я могу получить конструкцию вроде “Претензии-то велики, да гортензии дороги!”. О преимуществах и недостатках этой антитезы по сравнению с первой, в частности о значении слова “гортензии” в данном контексте, читателям предлагается подумать самостоятельно.
Ряд: вор должен сидеть в тюрьме, а не разгуливать на свободе; лучше быть богатым и здоровым, чем бедным и больным; персонал наш, зато зарплата американская; голубой, но милый; русская, а красавица.
14 Антаметабола (греч. antimetabole – взаимообмен) описывается как разновидность антитезы. Она фактически и является антитезой – в качестве добавочного, “нового”, признака возникает лишь дополнительный штрих: подчеркивание противопоставления еще и на уровне “звучания” посредством повтора одних и тех же слов или слов, имеющих один и тот же корень.
Понятно, что будучи экспонированными на одном и том же фоне, противопоставляющиеся понятая (как в случае с отмеченным выше параллелизмом) “заиграют” особенно ярко.
- Модель’, (шутка о рыбаках) На одном конце — червяк, на другом конце – чудак.
- Пример: (реклама) Страховка увеличивается – страх уменьшается.
Вполне приемлемый, в том числе и риторически, вариант ангиметаболы: смысловые переклички между “страхом” и “страховкой” – в принципе очевидные, но неактуальные для адресата каждую минуту действительно выполняют роль “стимулятора” антитезы, подчеркивая заложенное в сообщении противопоставление.
О паралогической состоятельности данной антиметаболы можно судить хотя бы уже потому, что она сводит в составе одного предложения понятия, нормально не противопоставляемые (нарушение правила симметрии для аналогии), но в данном случае действительно становящиеся противоположными вопреки, так сказать, здравому смыслу.
- Ряд: Пусть кофе дорог, зато кофейники дешевы! (реклама); не народ для государства, а государство для народа; лучше честная сдержанность, чем сдержанная честность.
15 Эмфаза (греч. emfasis, от emfainein – показывать) как термин обладает двумя значениями: с одной стороны, это любое интонационное выделение фрагмента речи (что нам придется оставить в стороне), с другой – троп, предполагающий резкое сужение значения. После тропов, объединяющих понятия, и тропов, разъединяющих понятия, удобно рассмотреть, таким образом, тропы, соотносящие понятия.
Перед нами первый случай такого типа – случай, когда слову с широким значением приписывается необходимое по смыслу узкое значение. Троп этот с “секретом”, и секрет состоит в том, что употребляющий его, всецело полагаясь на контекст, может никоим образом не сигнализировать о необходимости “узкого прочтения” соответствующего речевого фрагмента.
Использование же слова с широким значением в узком значении оказывается предпочтительным потому, что слово с узким значением, которое могло бы стоять на соответствующем месте, по каким-либо причинам “не годится”. Причины могут носить в том числе и этикетный характер. Отчасти поэтому эмфазу как троп иногда сближают с эвфемизмом.
Важно помнить только, что, осуществляя эмфазу, мы не должны выходить за пределы близких по смыслу понятий. В противном случае вместо эмфазы можно получить метафору.
- Модель: Да вы больной {вместо: сумасшедший} просто!
- Пример: (о кофеварке) Машина совсем вышла из строя.
В примере эмфазой является “машина” слово, употребляемое вместо возможного здесь слова “кофеварка”. Обратим внимание на то, что “машина” по отношению к “кофеварке” есть смежная понятийная область (в то время как ближайшая понятийная область есть “прибор”): если бы ношению к другим высказываниям подобного же рода. Понятно, что они приветствуются паралогикой “пропагандирующей” взаимозаменяемость речевых субститутов объектов.
- Ряд: будь человеком (вместо: будь другом); (о дереве) насаждение засохло; (о необходимости врачебной помощи) следует обратиться к специалисту; (об электропроводке) свет перегорел.
Градация (лат. gradatio – постепенность, последовательность) представляет собой один из самых семантически сложных для исполнения тропов, несмотря на кажущуюся его очевидность/Удобно рассматривать градацию не как таковую, а в качестве двух основных ее модификаций.
16 Градация-климакс, или просто климакс (греч. klimaks – лестница), представляет собой последовательное расширение значений следующих друг за другом понятий – либо самих по себе, либо в составе соответствующих синтаксических структур. Осуществление этой процедуры предполагает последовательное восхождение от частного к более общему, причем последовательность шагов не должна нарушаться. Смысл градации, а стало быть и градации-климакса как ее вида, – в точности ее исполнения: в том случае, если единая линия “нарастания” не выдерживается, градация не состоится как троп.
Несмотря на как бы отчетливо логический характер этого тропа, пара-логика вполне может использовать его для своих целей. “Фокус” здесь в том, какого характера понятие выбирается для осуществления градации. Разумеется, я останусь верным логике (и буду “судиться” по ее законам), предлагая такую градацию, как сосна- дерево- растение, но паралогика может ждать от меня более интересных семантических предложений.
- Модель: время летит: минута, век, эра
- Пример: (из статьи, посвященной проблемам уфологии) Вспоминается знаменитая гейневская сосна, которая ведь и есть планета Земля, посылающая свой привет через космос.
Именно данный пример предполагался как альтернатива логической градации, развернутой выше. Не вдаваясь в обсуждение того, насколько он интересен по содержанию, заметим лишь, что на нем хорошо видна разница между логикой и паралогикой при осуществлении климакса.
Логическая и паралогическая “лестницы” чаще всего оказываются разными по “количеству ступеней”: логическая лестница предполагает шаги, паралогическая – прыжки (или, напротив, продвижение вперед каждый раз на полшага, а то и на четверть шага). Кроме того, паралогический климакс обычно не есть в строгом смысле слова понятийная градация, паралогический климакс всегда метафоризован: ср. сосна- земля- космос. Практически это может означать, что паралогический климакс пользуется логически неочевидными классами (ср. логическую ошибку “переход в другой род”).
- Ряд: Увы, существует и такая прогрессия: сигарета, болезнь, смерть; сначала становятся мэром, потом миллионером, потом заключенным; сегодня ты украл винтик – завтра украдешь прокатный стан.
паралогическая – прыжки (или, напротив, продвижение вперед каждый раз на полшага, а то и на четверть шага). Кроме того, паралогический климакс обычно не есть в строгом смысле слова понятийная градация, паралогический климакс всегда метафоризован: ср. сосна- земля-космос. Практически это может означать, что паралогический климакс пользуется логически неочевидными классами (ср. логическую ошибку ‘”переход в другой род”).
- Ряд: Увы, существует и такая прогрессия: сигарета, болезнь, смерть; сначала становятся мэром, потом миллионером, потом заключенным; сегодня ты украл винтик — завтра украдешь прокатный стан.
17 Градация-антиклимакс или антиклимакс есть троп, обратный климаксу, предполагает последовательное сужение понятия. Правила, которых в случае с антиклимаксом следует придерживаться, те же самые, что и в случае с климаксом: должна выдерживаться точная линия “убывания”. Иными словами, движение при антиклимаксе происходит в прямо противоположную сторону; путем постепенного преобразования общего понятия во все более частные.
- Модель’. Мафиози оказался не бандитом, а мальчиком с трудным детством.
- Пример: И не дискуссия это никакая, а так… болтовня, треп!
- Пример паралогического антиклимакса, выстраивающего сужение посредством слов, нормально не соотносящихся друг с другом как общее и частное, но в составе сообщения получающих эту функцию.
- Ряд: Прибыл в столицу— какой там очаг: комнаты, угла своего нету; хоть бы какая мысль мелькнула, не мысль даже — соображение…
18 Антанакласис открывает группу тропов, оперирующих многозначностью независимо от того, идет ли речь о многозначности слова, словосочетания или предложения. Antanaldasis означает по-гречески отражение и представляет собой прямой повтор фрагмента речи. Однако полностью воспроизводя данный фрагмент внешне, антанакласис не предполагает внутренней близости между формально одинаковыми фрагментами.
Таким образом, можно трактовать антанакласис как своего рода провокацию: под оболочкой известного фактически контрабандой протаскивается неизвестное. Впрочем, долго гадать адресату не приходится: смена значения осуществляется говорящим настолько стремительно, что последствием чаще всего оказывается комический эффект как некоторое – едва ли не противоестественное – удовольствие от осознания того, что человека можно так легко одурачить.
- Модель: партия была, есть и будет есть
- Пример: Ученье – свет. Свет выключили.
Очевидное в примере смещение значения слова “свет”— с переносного (свет как символ истины) на прямое (свет как электричество) ~ позволяет переосмыслить одну часть сообщения на базе сведений, полученных из’ другой части (“выключить свет” означает отобрать возможность учиться). Именно таков эффект любого антанакласиса: мы оказываемся пойманными на изначально неправильном прочтении сообщения и в ходе дальнейшего приобщения к нему корректируем свои представления о его сути.
Логическое правило, превращающееся в паралогическое, есть правило, которое в позитивной логике известно нам как ошибка под названием “подмена тезиса” (“неведение довода”). Само же по себе правило это восходит к уже обсужденному нами фундаментальному закону тождества: в ходе сообщения предмет должен оставаться “верным себе”, то есть попросту одним и тем же.
Правило это игнорируется паралогикой антанакласиса чрезвычайно хитро: антанакласис имитирует соблюдение закона тождества (а стало быть, и правила единства тезиса), действительно держась того же самого слова “свет”. Однако такая последовательность на самом деле имеет лишь поверхностный характер: “предмет” эволюционирует на наших глазах прежде, чем мы успеваем это заметить. Сильный смысловой скачок дает возможность вызвать семантический эффект необыкновенной силы.
- Ряд: Из форточки дуло, Штирлиц захлопнул ее — дуло исчезло (из анекдотов про Штирлица, интенсивно использующих антанакласис); продаю мышь: мышь в хорошем состоянии (имеется в виду мышь для компьютера).
19 Амфиболия (греч. amphibolla – двусмысленность троп, близкий к только что обсужденному и тоже предполагающий игру на многозначности, чаще всего – двузначности. В отличие от антанакласиса амфиболия строит аналогию не между двумя словами (одинаковыми внешне, но Разными по значению), а между двумя значениями одного и того же слова. То есть данный троп не предполагает лексического повтора: оба значения заключены, так сказать, в одной оболочке.
Особенность амфиболии в том, что изначально “гипотетически пригодными” оказываются оба значения. Возможность же выбора одного из них возникает лишь позднее. Такое запаздывание нужного смысла на короткое время ставит адресата в тупик до тех пор, пока последующий контекст не “открывает карт” говорящего. Ради этого-то кратковременного замешательства, разрешающегося тоже чаще всего комическим эффектом, амфиболия и существует.
- Модель: (амфиболия при слове) он же ребенок (амфиболия при словосочетании): чувство побеждает рассудок (что поубеждает что?) (амфиболия при предложении): страна не пережила революции (в стране не было революции или страна погибла в результате революции?)
- Пример: (газетный заголовок) Моника Левински в интересном положении.
Заголовок откровенно работает двумя смыслами: до тех пор, пока мы не обратимся к содержанию статьи» нам остается только гадать, имеется ли в виду, что Моника Левински оказалась в забавной ситуации или что Моника Левински беременна. Понятное дело, читатель оказывается весьма заинтригованным: на это, как правило, и рассчитывает осуществляющий амфиболию. Из ”тупика”, в котором адресат находится некоторое время, он без участия говорящего выйти не может.
Вне всякого сомнения, перед нами случай (общий для любой акции “амфиболического типа) ^злоупотребления” полисемией: о соответствующем феномене речь шла при описании правил определения и деления понятий. Если правило, в соответствии с которым употребляемое нами понятие — с точки зрения позитивной логики — должно быть однозначным, используется негативно, многозначные слова и конструкции выбираются намеренно. Они становятся тактикой говорящего, “заманивающего в свои сети” адресата и фактически делающего адресата беспомощным. Чувство облегчения, приходящее к адресату вместе с разгадкой, должно быть, разумеется, весьма интенсивным: только так возможно оправдать затраты энергии на понимание многозначного фрагмента сообщения.
- Ряд: Пьеру Кардену нравится клетка; не получить сдачи; Леонид Ильич Брежнев сказал в заключении (из анекдота); надпись на одной из дверей в здании КГБ: “Стучать!” (из анекдота).
20 Зевгма (греч. zeugnynai – сопрягать) также определяется как троп, основанный на многозначности.
Однако чаще его рассматривают в качестве формы насильственного объединения слов при игнорировании того факта, что соответствующие слова чаще всего в силу их семантики вообще, не имеют права стоять рядом. Надо сказать, что зевгма действительно представляет собой один из наиболее “ошарашивающих” речевых приемов в этом смысле: она ставит конфликтующие понятия “лицом друг к другу”, в самый близкий контекст, фактически сталкивая их значения. (Поэтому, кстати, зевгма часто рассматривается как троп, создающий исключительно комический эффект, что, может быть, все-таки не вполне отвечает действительности.)
Но при более основательном взгляде на зевгму обнаруживается, что “секрет” ее отнюдь не в первую очередь состоит в сталкивании понятий:
более важно то, что зевгма дает возможность употребить слово, объединяющее в себе сразу два (потенциально – больше) значения, каждое из которых оказывается работающим ”В свою сторону” и таким образом объективно ‘”подходит” сразу к двум не сочетающимся между собой понятиям. Стало быть зевгма – это не два понятия, которые не соотносятся друг с другом, а одно слово, предусматривающее семантическое соответствие двум не соотносимым друг с другом понятиям.[61]
- Модель: – Закройте окно и рот!
- Пример: (из криминальной хроники) Тут-то и пришла ему в голову идея убить время и любовника своей благоверной.
Не обсуждая вопроса о приемлемости тональности, в соответствии с которой в последнее время обычно выдерживаются почти все криминальные хроники, отметим данный случай как случай вполне и вполне удачной зевгмы. Трудно сказать, до какой степени комический (и комический ли вообще) эффект можно засвидетельствовать применительно к данному сообщению, однако помещение второго члена зевгмы (“любовника своей благоверной”) в контекст устойчивого словосочетания “убить время” представляется довольно точным ходом.
В составе данного устойчивого словосочетания слово “убить” весьма ощутимо десемантизировано: убить время означает просто использовать время праздно. Дополнение устойчивого словосочетания “любовником” актуализирует, то есть значительно освежает семантически стертое значение слова “убить”, возвращая ему первоначальную силу.
Слово “убить” начинает иметь два значения: (1) использовать время праздно, (2) лишить жизни (любовника). Оба значения работают, создавая действительно глубокую весьма и весьма неожиданную связь между элементами зевгмы. В компактной форме зевгмы не только называется преступление, но дается и его характеристика, а также сообщается о его причине (собственно – об отсутствии причины: праздность).
Во всех этих аспектах паралогика сильно выигрывает у логики, которая запретила бы объединять “разнопорядковые” элементы в составе одного целого во избежание нелюбимой логикой, но любимой паралогикой-полисемии.
- Ряд: (благодарственная речь ветерана, получившего от домоуправления пару носков к 9 мая) Большое спасибо за поздравление с Днем победы и носки; здесь всегда можно получить чашку кофе и по морде; немцам мы обязаны войной и гуманитарной помощью.
21 Каламбур троп, осознанный как таковой поздней риторикой: calembur в переводе с французского – игра слов. Троп этот тоже связан с многозначностью, то есть с преобразованием значения слова (слов) в ходе сообщения.
Удачной представляется попытка связать каламбур с так называемой реализованной метафорой (см. выше). Подобно реализованной метафоре каламбур предполагает обращение к прямым значениям слов, обычно употребляющихся переносно. Однако – в отличие от реализованной мета”
форы – каламбур часто сам создает прямые значения там, где изначально их не предполагается, в ряде случаев – в результате незначительных преобразований в морфологической структуре слов.
У каламбура, вообще говоря, частично дурная слава: склонность каламбурить нередко считается признаком плохого вкуса. Может быть, вследствие того, что каламбур как троп часто связан с так называемыми поверхностными смыслами слов, “”играть” которыми не представляет большого труда. Однако, безусловно, делать вывод о недоброкачественности каламбура как приема только на основании злоупотребления им в среде “любителей” едва ли правомерно. Каламбур не “хуже” и не “лучше” других тропов и отнюдь не требует оценочного к себе отношения, будучи просто одним из фигуративных средств, любое из которых, попадая в “плохие руки”, может давать сбои.
Традиционно каламбур строится на таких известных языковых явлениях, как полисемия (разные значения одного и того же слова), омонимия (близкие значения одного и того же слова) и омофония (звуковое сходство слов). Эффект же каламбура обусловлен проекцией “нового” значения слова на его “старое” значение и возникающей вследствие этого – иногда действительно забавной – перекличкой смыслов.
- Модель (при полисемии): связать два довода – морским узлом (при омонимии): она в мужском туалете – в брюках и пиджаке (при омофонии): мясная (омофон с “лесная”) нимфа
Общеизвестному слову “суковатый”, не имеющему приписанного ему значения, приходится в данном примере изловчиться таким образом, чтобы стать однокоренным не с действительно родственным ему словом “сук”, а с полупристойным словом “сука”.
Не особенно настаивая на элегантности “нового смысла” анализируемого слова, обратим внимание лишь на то, что логическое правило, используемое негативно при осуществлении каламбура, есть то же самое правило, что и в случае с амфиболией, а именно: правило однозначности понятия при оперировании им. Нарочитая двузначность данного случая – как и каламбура вообще связана с тем, что “старое значение” слова “суковатый”, тоже присутствующее в словосочетании, используется лишь как своего рода “извинительный фон”, то есть намек на причину, в силу которой подобные трансформации оказываются возможными.
- Ряд: отвести душу на вокзал; науки юношей пытают; жесткое до синяков правило; включительно и выключительно; желаем безбрежнева счастья; заниматься не своим телом.
22 Тавтология (греч. tauta – то же, logos – слово) как еще один троп, работающий многозначностью, наглядно демонстрирует отношения между логикой и паралогикой: с точки зрения логики – это ошибка, с точки зрения паралогики – фигура. Особенности этой фигуры в том, что с ее помощью, посредством синонимов и родственных по значению слов, осуществляется повторение уже сказанного
Секрет тавтологии как фигуры – в возможности тонко различать значения близких по смыслу слов, обнаруживающих различия только в том Случае, если они (что и приветствует паралогика) поставлены рядом. Это сообщает фигуре риторическую функцию, поскольку, пребывая по отношению друг к другу на значительной дистанции, близкородственные слова, как правило, действительно означают “приблизительно одно и то же”. Столкновение же сходных значений в предельно близком контексте дает возможность уловить присущие каждому из слов нюансы.
- Модель: Это хорошо и замечательно (например, заслуживает внимания).
- Пример: Президент извинился: дескать, не удалось и не получилось. Однако понятно, что скорее не получилось, чем не удалось: собственно говоря, никаких попыток и не предпринималось!
Редкий пример “развернутой”, то есть откомментированной, тавтологии. Пример позволяет увидеть, как тавтология-фигура в принципе может работать. Выражение “не удалось и не получилось” представляет собой очевидную тавтологию” точно такую же, как, например, “в общем и целом”. Ясно, что “удалось” и “получилось” суть синонимы, способные легко заменять друг друга практически в любом тексте. Ощутить разницу в значениях здесь, как нигде, трудно. Однако автор высказывания тем не менее улавливает эту разницу и описывает ее, причем блистательно. Значения, которые воспринимались как “в принципе одинаковые”, оказываются разведены: “удается” (от “Удача”) тогда, когда предприняты действия, “получается” (ср. однокоренное “случай”) – само собой. Различие это кажется очевидным только благодаря тавтологии ” фигуре, вынуждающей слова работать нюансами значений. Однако, разумеется, легко представить себе сообщение, в котором (как в словах президента, не сопровожденных комментарием) слова “не удалось” и “не получилось” суть тавтология-ошибка.
Ряд: в строгом и точном смысле слова…; смешная и забавная ситуация; вялый и флегматичный тип; странные и удивительные последствия; настоящая и истинная свобода; это вздор и бред.
23 Плеоназм (греч. pleonazein – иметься в избытке) как термин тоже заключает в себе два значения: плеоназм-ошибка и плеоназм троп. Соответствующий троп (так же, кстати, как и тавтологию) довольно трудно осуществить так, чтобы оправдать наличие фактически избыточного признака при понятии, уже включающем в себя этот признак.
Однако “секрет” остается все тем же: оказываясь рядом, слова актуализируют все возможные нюансы, чего не происходит, когда те же самые слова оказываются далеко друг от друга. Поэтому в принципе предположить некий разумный “выход” из плеонастической ситуации время от времени оказывается все-таки возможным. Важно лишь следить за тем, чтобы в параллель к осуществляемому плеоназму не подстроилась некая нежелательная конструкция (ср.: “белый снег” – “разве бывает небелый снег”?”). Поэтому грамотно осуществить плеоназм чаще всего означает предусмотреть возможный вопрос и “снять” его предварительно.
- Модель: окончательный результат (например, при наличии промежуточного)
- Пример: (заголовок) За русскую Россию и заокеанскую Америку!
В высшей степени профессионально осуществленный плеоназм троп. Контекстная среда в данном случае оказывается настолько прозрачной, что прием почти не требует каких-либо оговорок или последующих комментариев, несмотря на очевидность сразу двух плеоназмов” – “русская Россия” (какая, дескать, бывает еще?) и “заокеанская Америка” (разве есть “другая” Америка — не за океаном?).
Газетный материал посвящен, как и ожидается, проблеме американизации России, то есть превращению России в местную Америку. Пафос статьи в том, что Америке лучше оставаться за океаном ” в этом случае у России есть шанс действительно остаться самой собой.
Таким образом, дефектные, с точки зрения логики, структуры оказываются более чем приемлемыми с точки зрения паралогики. Более того, почти очевидно, что трудно добиться нужных автору материала целей каким-либо иным путем, кроме осуществления плеоназма.
- Ряд: полный порядок; в самый последний раз; полноправный президент; вызывающее нахальство.
§ 6.1.2. Несобственно тропы
24 Апосиопеза (фигура умолчания) (греч. aposiopan – умолкший) открывает весьма интересную группу тропов, которые мы обозначили словосочетанием несобственно тропы. Их специфика, как уже указывалось, в том, что они, в отличие от собственно тропов, находятся в конфликте не столько с критерием истинности, сколько с критерием искренности. У осуществляющего несобственно тропы фактически нет иного выбора, чем в каждом конкретном случае обратиться к фигуративному высказыванию; почти во всех случаях возможность высказаться прямо (почти всегда существующая для того, кто намерен воспользоваться собственно тропой) просто исключена.
Мотивы, как тоже уже упоминалось, оказываются чаще всего этическими: это этическая невозможность или нежелательность “назвать вещи своими именами”. Однако очевидно, что многообразие ситуаций, в которых употребительна данная группа тропов, не исчерпывается исключительно этикетными речевыми ситуациями (ср., например, суеверие как один из возможных мотивов не “называть вещи своими именами”).
Самая последовательная из позиций в этом смысле, разумеется, не упоминать имя вещи вообще. Такая позиция и стоит обычно за тропом, традиционно именуемым “фигурой умолчания”, которую классически определяют как прекращение начатой речи в расчете на догадку читателя.
Определение это не вполне удобно, поскольку не описывает происходящее точно. Начатая речь может не только не прекращаться, но и благополучно продолжаться, однако фрагмент сообщения, существенный для адресата, просто “пропадает. Интересно отметить, что иногда фрагмент этот пропадает без предупреждения (закрытая фигура умолчания), и тогда судить о “пропаже” можно только по неровности синтаксического рисунка фразы, например, по паузе или по многоточию как ее графическому заместителю в письменной речи.
В других случаях говорящий работает открытой тактикой, предварительно ставя адресата в известность о том, что следующим шагом будет употребление фигуры умолчания (заявление типа: об этом я не скажу), это открытая фигура умолчания.
Существует некоторая паралогическая хитрость, способная сделать фигуру умолчания “еще более” риторической: в случаях действительно мастерской работы с этим тропом фигуру умолчания исполняют, главным образом, тогда, когда направление ее прочтения уже задано (ср. в ахматовском стихотворении после такого начала, как “здесь все меня переживет…”, и продолжения: “И голос вечности зовет с неодолимостью нездешней”, открытая фигура умолчания: “И кажется совсем не трудной, белея в чаще изумрудной дорога, не скажу куда…”). В этом и паралогический эффект фигуры умолчания – скрыть то, что почти очевидно.
- Модель: Они встречаются, а уж что между ними — это тайна.
- Пример: Но продолжать войну… не будем говорить, как это называется.
Открытая фигура умолчания — в высшей степени уместная в такой сверхэтикетной ситуации, когда российским властям должно быть фактически предъявлено весьма и весьма сильное обвинение. И хотя обвинения не прозвучало (по причине “вмешавшейся” фигуры умолчания), содержание его в принципе хорошо понятно. Дистанция между “не сказано” и “сказано” паралогически минимальна (где “не сказано” есть “сказано”), будучи огромной с точки зрения логики (где “не сказано” и “сказано” совпадать не могут).
- Модель: но порнография с использованием детей – язык не повернется назвать это своим именем; количество жертв уже известно… повторять это еще роз кощунственно; но когда россияне начинают хвалить столь ненавистное ИМ Прошлое… {обрыв речи с мгновенным переходом к другой теме)
25 Астеизм (греч, asteismos – букв. столичность, перен. остроумие), будучи несобственно тропом, есть одна из форм иронии[62]
При характеристике астеизма в качестве тропа обычно пользуются узким значением этого слова (так как в широком значении астеизм может означать любую элегантную шутку вообще).
В узком же значении астеизм определяется как комплимент, чаще всего самому себе, причем сделанный опять же с точностью до наоборот. Иными словами, это похвала в форме порицания. Иными словами, перед нами вариант “самоуничижение паче гордость”.
Очевидно, что осуществление астеизма требует той же самой контекстуальной “прозрачности”, что и осуществление антифразиса. В противном случае астеизм превращается в ханжество.
- Модель: Ваш покорный слуга.
- Пример: Мы ведь, россияне, кто? Те же “винтики”, что и прежде.
Астеизм “мы… “винтик” (в сталинском понимании слова “винтик”) легко прочитывается в подлинном своем значении “на самом-то деле мы сила”. Прочтение такое опять же оказывается возможным благодаря хорошо (точно) выстроенному контексту, позволяющему не заблуждаться относительно необходимости иронического переосмысления высказывания.
Нетрудно заметить и то, что перед нами негативная эксплуатация правила, связанного с законом исключенного третьего, игнорируя который автор высказывания фактически делает два контрадикторных сообщения, каждое из которых “истинно”: “мы не сила” и “мы сила”. Именно присутствие обоих суждений в качестве “равноистинных” и обусловливает семантический эффект астеизма.
- Ряд”, мне как человеку постороннему; это мое собачье дело; только такой идиот, как я; я университетов не кончал; я ведь мужик деревенский.
26 Паралепсис (греч. paraleipsis- пропуск) тоже представляет собой весьма забавный несобственно троп, механизм действия которого состоит в его “самоуничтожении”. При паралепсисе сообщается именно то, о чем говорящий собирается умолчать. Троп этот имеет весьма широкое распространение в речи, причем употребляется чаще всего неосознанно. Разумеется, при неосознанном употреблении он уже не является тропом и подлежит суду с точки зрения логических законов (прежде всего с точки зрения закона противоречия). Правда, следует помнить, что многие паралепсисы настолько прочно вошли в речевой обиход, что уже не воспринимаются как таковые, будучи просто своего рода речевыми клише.
Однако при сознательном употреблении в связи с риторической функцией паралепсис может превратиться в оборот большой силы: смысловые эффекты, достигаемые посредством данного тропа, чрезвычайно интересны и часто крайне неожиданны. Осуществляющий этот троп как бы осуществляет акт самофальсификации; цель, которая при этом преследуется, это фактически “невольно проговориться” о чем-то, чего адресат в принципе знать не должен, но о чем ему, с точки зрения говорящего, все-таки лучше узнать. Часто троп этот производит комический эффект, поэтому многие опять же рассматривают его как разновидность иронии.
- Модель: я уже не говорю, что вы идиот
- Пример: Я никогда не употребляю – и, видимо, сейчас опять не употреблю! – слова “задумка”.
Риторически использованной паралепсис с полным осознанием ожидаемого семантического результата данного тропа. Самофальсификация говорящего доведена до абсурда и потому перестает восприниматься как самофальсификация. “Никогда не употребляемое” им слово “задумка” получает крайне резкую негативную характеристику гораздо более резкую, чем если бы говорящий действительно охарактеризовал данное слово негативно. Разумеется, логика смело может предъявить говорящему претензию в игнорировании закона противоречия. Но, рассматривая сообщение паралогически, констатировать каких бы то ни было неполадок не приходится: говорящий создает противоречие и даже отчитывается в создании этого противоречия, снимая с себя вину за бездумное пользование языком.
- Ряд: не предлагать же президенту уйти в отставку после этого; не стоит лишний раз подчеркивать, что лишний раз подчеркивают только зануды; как бы не проговориться в том, что я недолюбливаю пламенных трибунов.
27 Преоккупапия (лат. occupation – внедрение) ~ несобственно троп похожего типа, но развернутый в ином направлении. Осуществляющий преоккупацию тоже “проговаривается”, однако несколько иначе: отрицая нечто, он тем самым это же и утверждает. Критерий искренности оказывается нарушенным полностью.
Если рассматривать преоккупацию просто как один из речевых механизмов, то можно считать, что это механизм практически постоянного действия: он полностью соответствует, например, русской пословице “на воре шапка горит”. Так, отрицающий: “Я никогда не вру” – сразу же попадает под подозрение именно в силу произнесенного им слишком категоричного отрицания. Возникает большое искушение прочесть данное признание наоборот.
Выражения такого типа в обыденном словоупотреблении (а ряд их можно сколько угодно долго пополнять: “Я не расист”, “Я люблю, когда со мной спорят”, “Я всегда владею собой” и др.) могут представлять собой случаи невольной самофальсификации, но речь не об этом. При риторическом использовании преоккупации, то есть при использовании ее “в качестве тропа, предлагаемое отрицание всегда является утверждением в силу очевидной невозможности отрицать оное.
Сущность преоккупации состоит именно в создании противоречия (часто комического, опять же при иронии) между очевидным и отрицаемым.
- Модель: Он единственный в мире, кто никогда не ошибается. •
- Пример: Пусть генерал расскажет чеченцам про Чечню: они же там никогда не бывали.
Мастерская преоккупация, для корректного прочтения которой созданы все необходимые условия. Вероятность “позитивного прочтения” сообщения полностью снята условиями контекста: троп отчетливо воспринимается как прием.
При этом, как очевидно, говорящим использованы фактически минимальные средства для создания сильного смыслового эффекта: набор средств сводится к демонстрации принадлежности чеченцев к Чечне чисто лексическим образом: трудно предположить, что чеченцы, “будучи таковыми”, на самом деле никогда не бывали в Чечне. Поставить это соображение под сомнение едва ли кого-либо отважится – отсюда и возможность прочтения отрицания как утверждения.
Как следует из логики, предмет не может одновременно быть и не быть чем-то: преобразование этого логического правила в обратное правило паралогики и “держит” преоккупацию как троп.
• Ряд: говорите, говорите: я никогда не слушаю; правительство советует потуже затянуть пояса, утверждая при этом, что оно не враг своему народу; мафия никого никогда не убивает — это против ее обычаев.
28 Эпанортоза (греч. epanorthosis – самоисправление) хорошо отражает особенности данной группы тропов: самоисправление есть фактически тот минус-прием из двух предшествующих случаев, который в данном случае является плюс приемом. Эпанортоза – невольная поправка, в последний момент “отдающая дань” критерию искренности.
Эпанортоза есть то, чем изобилует повседневная речевая практика и что обыкновенно используется чисто утилитарно, то есть действительно для уточнения только что сказанного. Разумеется, если в этом есть необходимость, операции такой трудно отказать в закономерности, особенно если она осуществляется в соответствии с логическими правилами. Например, уточняя словосочетание “центр Москвы”, я воспользуюсь, скажем, словосочетанием “Тверская улица”, но не воспользуюсь словосочетанием “Невский проспект” (во избежание перехода в другой род (и город!) – логическая ошибка).
Однако в том случае, если совершаемая мною операция по самоисправлению носит паралогический характер, то я, вне всякого сомнения, отнюдь не гарантирую логической состоятельности уточнения. На этом и строится эпанортоза как троп.
- Модель: сезонная, то есть уже никому не нужная распродажа
- Пример: На американскую, читай показную, демократию тоже глупо / ориентироваться.
Классическая эпанортоза в риторической функции: автор высказывания уточняет, во всяком случае, так, как считает нужным! – содержание понятия американская (демократия), акцентируя ее демонстративный характер и тем самым ставя под сомнение понятие демократия как таковое.
Встав на позиции логики, мы, разумеется, не найдем в перечне свойств американской демократии такого внутреннего свойства, как “показная”. Более того, данная характеристика вообще представляет собой характеристику извне, а не изнутри (то есть сами американцы, может быть, с данной: характеристикой и не согласятся!). Между тем с позиций паралогаки упрекнут» данную характеристику демократии практически не в чем: паралогика отнюдь не следит за тем, чтобы аргумент лежал в области спорного вопроса, — наоборот, предлагая гораздо более обильные источники аргументации.
- Ряд: рубль, то есть тысяча рублей, перестал(а) быть деньгами; директор, мошенник, скрылся в неизвестном направлении; оппонент доказал — заставил признать, скажем, – что…
29 Гипербола (греч. hyperbole – избыток, преувеличение) является одним из самых известных и запоминающихся “неискренних” тропов – может быть, в связи с очень большой конкретностью данного понятия. Гиперболу часто определяют как преувеличение, но определение это со всей отчетливостью несколько условно (несмотря на его наглядность применительно к критерию истинности), поскольку слово “преувеличение” носит несколько бытовой характер и как определение не слишком пригодно. Видимо, правильнее считать, что гипербола есть случай номинации, при котором “большее” замещает “меньшее”.
Перенос, свойственный каждому тропу, в случае с гиперболой осуществляется как наделение сравниваемого объекта признаками того, с чем его сравнивают, причем то, с чем его сравнивают, всегда берется в сильно превосходной степени. Гипербола есть, таким образом, своего рода “игра величинами”, при которой “большая величина” сопоставляется с меньшей или просто выполняет роль меньшей, заступая на ее место.
В обыденной речи гипербола весьма широко распространена – без того, чтобы осуществляющие ее осознавали соответствующий прием как гиперболу (так, когда я заявляю: “Я сто раз уже это говорил!”, я отнюдь не готов отвечать за упоминаемое мною число). Тропом, как и другие тропы, гипербола становится тогда, когда употребляется в риторической функции, то есть осознанно и с определенным семитическим заданием.
- Модель: (любовное признание) я пойду за тобой на край света
- Пример: А денег у него – пять раз Россию купит и еще на мороженое останется.
Несомненная гипербола, причем мастерски выполненная (с перспективой – “и еще на мороженое останется”, впрочем, перспектива носит характер литоты, см. ниже). Перед нами сопоставление некоторого большого – не названного ” количества денег с нереально большим количеством денег Семантический эффект осуществленной операции – акцентирование суммы, большей, чем та, которую реально может представить себе говорящий.
Паралогическая операция, лежащая в основе, в том числе и этой, гиперболы (кроме того, что “объект” явно нетождествен себе самому), – сравнение вместо определения. Безусловно, логика поприветствовала бы указание точной суммы, не необходимой с точки зрения паралогики.
- Ряд: в стране кризис, равного которому не знала история; оставшись голым после раздачи долгов…; рассчитал половину кабинета— у него миллион других рабов.
30 Литота (греч. litos – скромный, незначительный), которую часто называют еще “мейозис”, – троп, прямо обратный гиперболе и традиционно определяющийся как “преуменьшение” – есть случай, при котором “большая величина” замещается “меньшей” либо бессознательно, следуя речевой традиции (“Загляните на минутку!”), либо осознанно, то есть с определенной фигуративной целью.
- Модель: меньше, чем ничего
- Пример: Количество богатых в новой России относительно количества прочих граждан в процентном отношении невыразимо.
Разумеется, оборот отсылает к ничтожно малому числу, однако – с точки зрения логики – представить себе невыразимое в процентном отношении малое число все же невозможно. Будучи паралогическим средством, литота “совершает невозможное”, вступая в честный конфликт как с законом тождества, так и с правилом, согласно которому сравнение не предлагается вместо определения.
- Ряд: фиксируя одну тысячную градуса в изменении угла государственного ветра; … говорят, что он вообще не спит — ни минуты; на работу в Москве давно уже никто не ходит: зарабатывают сдачей квартир.
31 Перифраз (греч. perifrasis, от peri” вокруг и frasis – выражение) обозначает троп, посредством которого одно понятие представляется через несколько понятий, то есть, описывается, а не называется. Эта непрямая процедура понятным образом тоже “конфликтует” с критерием искренности.
Описание вместо называния – это то, чем мы все широко пользуемся, отнюдь не отдавая себе в этом отчета. Существует множество причин, в силу которых объект не может или не должен называться напрямую: от причин религиозного (Всемогущий вместо имени Бога) или этикетного свойства до причин, связанных с необходимостью избежать повтора, то есть многократного прямого называния объекта (например, “уже упоминавшееся оптическое явление” вместо “отражение”).
Разумеется, во всех этих случаях функция описания может быть не риторической, а практической (в ряде случаев даже утилитарной). Перифразом, то есть собственно тропом, описание становится тогда, когда с его помощью решаются паралогические задачи.
- Модель: точка, точка, запятая, минус, рожица смешная, палка, палка, огуречик… .
- Пример: Бесплатные сосиски для всех, афишки, рекламки и значки – по желанию, короткая речь про “наши беды”, рукопожатия, объятия, поцелуи с выхваченными из толпы желающими… глядишь, и мандат в кармане!
Перифраз, описывающий понятие избирательная кампания, не называя его, но лишь косвенно обозначая —.”глядишь и мандат в кармане”. На примере этом видно, чем паралогическое описание отличается от логического: частные понятия, посредством которых презентируется понятие общее, необходимым образом не связаны между собой. Так, если человеку, находящемуся вне данного контекста, задать вопрос о том, что общего между избирательной кампанией и сосисками, ответа, видимо придется ждать долго.
“Нарушенным” логическим правилом в случае с парафразом (опять же с учетом игнорирования закона тождества) как раз и является правило под названием “аргументы, не связанные между собой с необходимостью”.
• Ряд: жители столицы ловят воздух ртом (вместо: задыхаются); вчерашние беженцы набивают дырявые карманы деньгами; квартира, дача, машина, любовница со знанием шведского, дети в Оксфорде… благосостояние!
32 Аллюзия (лат. allusio – намек) есть троп, название которого говорит само за себя: здесь мы действительно имеем дело с намеком, Искусство намека предполагает два основных риторических аспекта построения высказывания. Во-первых, опознаваемость того, к чему отсылается адресат; во-вторых, наличие, хотя бы и паралогической, связи между предметом (лицом, явлением, событием) и параллели к нему. Таким образом, аллюзия есть та же аналогия: то, что сравнивается, уподобляется факту из области истории, политики, литературы и т. д.
Своеобразие аллюзии в том, что то, на что она может быть спроецирована не называется: адресату самому предлагается догадаться, какой из известных ему фактов имеет в виду говорящий. Таким образом, опять же отсутствует один из членов аналогии, а вместе с ним часто и объединяющий члены аналогии признак.
Аллюзия часто напоминает уже обсуждавшуюся нами аллегорию. Разница лишь в том, что аллегория есть гораздо более прямое (не вступающее в конфликт с критерием искренности) указание на подразумеваемый объект и при необходимости охотно поясняется говорящим.
В основе же аллюзии лежит не столько задача сопоставить предметы, лица и проч., сколько задача по той или иной причине скрыть существующую связь между членами аналогии. Отсюда и гораздо меньшая прозрачность аллюзии по сравнению с аллегорией, и разрушение аллюзии при попытках ее объяснения.
Иными словами, характер связи между членами аналогии в случае с аллюзией менее обязательный, чем при аллегории. За намек как бы “отвечает” не столько намекающий, сколько тот, кто читает намек (ср.: каждый понимает в меру своей испорченности). Это качество аллюзии сделало данный троп чрезвычайно популярным в советское время: читатели с удовольствием искали и находили аллюзии даже в сообщениях, в которых изначально не предполагалось никаких аллюзий.
- Модель: (из времен Брежнева) Фридрих Вильгельм IV с его страстью вешать ордена себе на грудь…
- Пример: Нестабильные политические обстоятельства, как известно, иногда вынуждают вспомнить о фригийском колпаке.
Аллюзия с “фригайским колпаком* будет разгадана теми, кому известно, намеком на что может служить напоминание о фригийском колпаке. Фригийский же колпак, который носили древние фригийцы, в свое время стал образцом для головных уборов деятелей Французской революции. Поэтому “вспомнить о фригийском коллаже” означает в нашем примере взяться за оружие, готовить новую революцию и проч. Однако имеется ли в виду, что время “вспомнить о фригийском колпаке” уже настало или это лишь “замечание вообще”, определить трудно — именно в силу того, что аллюзия предполагает негативное использование логического правила об аргументах, которые необходимым образом должны быть связаны между собой. В нашем же случае силлогизм мог бы представлять собой следующее умозаключение:
Нестабильные политические обстоятельства предполагают {наличие} борцов
Некоторые борцы косят фригийские колпаки
(следовательно)
Нестабильные политические обстоятельства предполагают фригийские колпаки {наставляют вспомнить о фригийском колпаке)
В этом силлогизме отчетливо заметно, что аргументы, с точки зрения логики, в принципе не связаны между собой с необходимостью. Она порождена только и исключительно актуальным контекстом высказывания, который фактически и позволяет использовать соответствующий логический закон зеркально, – в целях осуществления аллюзии как намека на нестабильность актуальной политической ситуации. Однако о нестабильности актуальной политической ситуации, как мы видим, ничего не сказано, так что ответственность за проекцию ‘”целиком” лежит на слушателе.
- Ряд: конкурс красоты во времена Париса закончился Троянской войной; сицилийская мафия первоначально не выходила за пределы Сицилии; потемкинские деревни были величайшим открытием века, причем даже не нашего.!!
33 Эйфемизм – тропеическое явление, близкое к аллюзии, сегодня не рассматривающееся как троп, но в античной, например, риторике определенно входившее в состав тропов. С греческого части слова “эвфемизм” переводятся как Хорошее” (ей) и “слово” (pheme). Смысл же перевода таков: стремлюсь не употреблять “плохих” слов и выражений.
История эвфемизма (до того, как он был осознан в качестве тропа, то есть получил специальную риторическую функцию) восходит ко временам речевых запретов, табу, которые были выражением народномифологического сознания (произнесение слова вызывает к жизни соответствующий “дух”… что, может быть, не так уж и невероятно!). В те времена имя (лица, предмета и проч.) заменяли другим, “безопасным”, именем. Считалось, что “нежелательному” объекту это второе имя неизвестно (классические примеры: “ведьма” от “ведает” или “медведь” от “ведающий мед”. Произнесение как того, так и другого слова вместо подлинных имен гарантировало непоявление опасных гостей в момент речи.
В настоящее время под эвфемизмом понимается, главным образом, “приличный” – квалифицируемый как “нейтральный” эквивалент этикетно нежелательного или слишком интимнoro выражения. Характерная особенность эвфемизма в том, что он (по сравнению с замещаемым им словом) более расплывчат и, стало быть, менее точен. Типично для эвфемизмов то, что они легко конвенционализируются, то есть превращаются, в своего рода ситуативно-обусловленные названия объектов. По этим ситуативно-обусловленным названиям, которые постепенно могут становиться общеизвестными (разумеется, далеко не все), объект и начинает впоследствии легко идентифицироваться говорящими.
- Модель: отойти в мир иной (вместо: умереть)
- Пример: С пятнадцатью миллионами общественных рублей (новых), которое он успел незаметно приберечь, глава фирмы и исчез.
Не заставляющий себя долго искать эвфемизм “незаметно приберечь” является пристойной и, разумеется, противоречащей критерию искренности параллелью к “украсть” – выражению, этически нежелательному, во всяком случае до момента официального обвинения.
Интересно, что эвфемизм, вовсе не будучи конвенциональным, тем не менее легко прочитывается в предлагаемом контексте- не оставляет сомнений и его функция (обойтись “мягким вариантом” обозначения довольно жесткого действия). Опять же понятно, что перед нами аналогия с опущенным первым компонентом, а именно тем, что сравнивается. Эксплицитно представлен лишь второй компонент, косвенным образом обозначающий и признак, на котором в данном случае строится аналогия. Если попытаться воспроизвести ход рассуждений, давший возможность употребить данный эвфемизм, то он приблизительно таков:
Украсть есть преступление
Украсть значит {незаметно) приберечь
(следовательно)
{Незаметно} приберечь есть преступление
Перед нами очевидный случай уже описанного выше с точки зрения позитивной логики само собой разумеющегося правила, согласно которому привлекаемые аргументы должный лежать в пределах обсуждаемого вопроса. Таков закон релевантности: доводы, как говорилось выше, не должны “выпадать из ситуации”. Используя данное правило негативно, можно вовлечь фактически случайный довод в орбиту рассуждений. Таким образом и поступает тот, кто осуществляет эвфемизм. Случайный же довод, разумеется, может давать весьма интересные смысловые эффекты.
- Ряд: (о влюбленных) они ходят вместе; (о беременной) она в интересном положении; (о туалете) кабинет задумчивое™; (о жене) лучшая половина.
34 Антифразис Ггреч. dntiptuasis – противоположный по смыслу) представляет собой троп, тоже обычно рассматриваемый как связанный с ироническим переосмыслением значений слов.
- Модель переосмысления в данном случае довольно проста: слово (слова) берется в значении, контрастном по отношению к обычно присущему ему. Обычное же значение “утаивается” (критерий искренности!).
Характерной чертой антифразиса как тропа является его корреспонденция только с так называемыми “прозрачными речевыми ситуациями”, то есть с ситуациями, в которых прямое понимание высказывания исключено. Дело в том, что риторический механизм антифразиса включается лишь тогда, когда говорящего трудно заподозрить в неопределенности точки зрения по поводу того, что он характеризует (обычно контекст хорошо ориентирует адресата в тактике говорящего). Только и исключительно при этих обстоятельствах антифразис прочитывается семантически корректно.
- Модель: (о несъедобной пище) вкуснятина
- Пример: Эти герои вчера угнали автомобиль и сбили прохожего.
Антифразис в случае со словом “герои”, которое следует понимать как вовсе даже “преступники”, то есть не герои. Использование слова в обратном ему значении происходит в силу очевидности несоответствия исходного значения этого слова ситуации, с одной стороны, и в силу паралогического “правила” о возможности взаимозамены всего всем.
Негативно используемое логическое правило, дающее возможность осуществить антифразис, чаще всего также связано с законом исключенного третьего. Предмет в свете антифразиса (как и вообще в свете иронии, которую иногда рассматривают как троп) “есть” и “не есть” нечто одновременно, то есть угнавшие автомобиль суть “герои” (поскольку они таковыми названы) и “не герои” (поскольку на самом деле они таковыми не являются). Прочтение антифразиса оказывается, возможным только в том случае, если “отключить” закон исключенного третьего или “запустить” его в обратную сторону.
- Ряд: (обращение к пожилой даме) девушка; (поощрение проступка) молодец; (о лгуне) кристально честный человек; (о вопросе, не заслуживающем внимания) это, конечно, большая проблема; наша горячо любимая Родина.
35 Риторический вопрос возглавляет небольшую группу в составе несобственно тропов, предполагающих прямую адресацию к слушателям и задающих специфическую линию (при паралогическом использовании) по отношению к критерию искренности говорящего. Тропы эти оказываются в тесных отношениях в антифразисом и, как правило, даже включают в себя его элементы. Впрочем, на связь эту до сих пор не обращалось должного внимания. Однако тут видимо, станет очевидной в ходе освещения каждого из тропов данной группы, начиная с риторического вопроса.
Механизм риторического вопроса известен даже учащимся младших классов средней школы: большинство из них охотно определит риторический вопрос как вопрос, на который не требуется ответа. Так и звучит классическое определение этого тропа, не исчерпывающего, однако, его сущности.
Риторический вопрос соотнесен, как и все тропы этой группы, с критерием искренности: внешне это попытка задать вопрос, не задав вопроса. Риторический вопрос обычно предлагается именно в качестве вопроса, на который разумный собеседник не бросится отвечать: столь минимальные сведения из области риторики есть фактически у каждого.
Однако, будучи употребленным паралогически, риторический вопрос вовсе не исключает ответа, причем ответа часто весьма неожиданного, как бы “восстанавливающий в правах” критерий искренности. Исходя из этого, имеет смысл, может быть, определить риторический вопрос чуть иначе – не как вопрос, ответа на который не требуется, а как вопрос, ответ на который всем хорошо известен.
При таком определении неудивительно, что соответствующий троп может (в случае предпочтения паралогических форм речевого поведения) использоваться провокативно: ответ на него известен, однако говорящий тем не менее предлагает другой ответ. Кстати, даже классические примеры риторического вопроса отвечают этому предположению. Так, гоголевский вопрос “Знаете ли вы украинскую ночь?”, сам собой разумеющийся ответ на который “Конечно!” предполагает тем не менее другой ответ: “О, вы не знаете украинской ночи!”.
Именно противоречие между тем, что предполагается в качестве ответа, и тем, что в этом качестве предлагается, и придает тропу риторическую функцию, обеспечивая возможность неожиданных семантических ходов.
- Модель: Разве невозможно понять это? Да вот… получается, что невозможно!
- Пример: Виноват ли кто-нибудь в этой войне? А что – виноват! Виноват, например, президент: он как никак глава правительства!
Пример неожидаемого ответа на риторический вопрос “Кто виноват?”, который стал уже просто классическим вариантом риторического вопроса. Иначе говоря, ответа на данный вопрос никто уже давно не ждет. Вот почему для паралогики не факт, что ответа на этот вопрос действительно не существует, и автор высказывания — в нарушение традиции — отвечает (заметно даже, что отвечает, побаиваясь собственной отваги!) так, как считает нужным. Возникающий как результат семантический эффект обманутого ожидания (думали, никто— оказалось, президент) оправдывает надежды паралогики на возможность нетривиальной работы с риторическим вопросом. Чуть запоздалая “дань” критерию истинности, как в случае с антифразисом, все же отдается.
- Ряд: Вечный вопрос русской интеллигенции: что делать? Да пусть ничего не делает, как всегда: пусть остается верной себе; Воровать — хорошо ли это? Прекрасно это: проживешь короткую, но яркую жизнь, как сокол!
36 Риторическое восклицание сильно напоминает риторический вопрос по механизму производимого смыслового эффекта. Разница в том, что при риторическом восклицании, понятное дело, никто никого и ни о чем не спрашивает: риторическое восклицание есть ожидаемая и понятная присутствующим реакция по тому или иному поводу- как бы сама собой разумеющаяся реакция. Так принято определять риторическое восклицание в литературе. .
Однако думается, что и в данном случае определение “риторическое” при слове ‘”восклицание” дает возможность предположить более хитрый механизм действия данного тропа. Видимо, и его тоже можно рассматривать как провокацию, предпринимаемую в адрес слушателей. Предпринимаемое как паралогический ход риторическое восклицание есть предложение присоединиться к эмоции говорящего, на самом деле им не разделяемой (внезапное “включение” критерия искренности).
- Модель: Великолепно!.. Работа целого коллектива пошла коту под хвост.
- Пример: Какой ужас! Секретарша попыталась помочь посетителю пройти к директору без разрешения…
Риторическое восклицание, ориентированное на точку зрения, так сказать, законопослушных граждан, делающих и одобряющих лишь то, что предписано. Присоединяясь к ним, говорящий на самом деле отнюдь не склонен разделить их ужаса, что и проявляется незамедлительно. Позволив себе пойти на поводу у большинства, говорящий как бы опоминается, понимая, что ему-то вовсе не обязательно присоединяться к этому большинству, и дает себе право откомментировать событие так, как, с его точки зрения, оно того заслуживает. Перед нами еще один случай “проснувшейся совести” (ср. критерий искренности). Логическое противоречие, которое даже не намечалось, возникает вдруг в полную силу и — приветствуется паралогикой.
- Модель: Скандал! Живое слово — в мертвом собрании; Как тонко замечено! Словно топором по башке; Остроумно! Так все шутят.
37 Риторическое обращение – последний троп в данной группе, похожий на оба только что обсужденные, но отличающийся от них ровно настолько, насколько вопрос и восклицание отличаются от обращение. Обращение есть знак, сигнализирующий об отношении говорящего к слушателю. Рассматривая обращение таким образом, легко предположить, что ожидаемый тип обращения диктуется общей атмосферой их взаимоотношений. Никто не ожидает от разъяренного начальника дружелюбного обращения или от пылкого влюбленного враждебных нападок. На этом фоне риторическое обращение классически; рассматривается как повышенно эмоциональное проявление естественных в той или иной ситуации чувств.
Однако паралогика, включаясь в решение данной проблемы, “может кое-что порекомендовать для действительно семантически интересные ходов. Ожидаемый тип обращения, который перестают рассматривать как единственно возможный, оказывается источником весьма забавных риторических эффектов — в частности, одного стандартного: эффекта “проснувшейся честности”.
- Модель: Дамы и господа! Впрочем, тут, я вижу, только дамы.
- Пример: Глубокоуважаемый банкир, да вы же просто преступник!
Хорошо заметная “игра” конфликтными отношениями между более чем вежливым обращением к собеседнику и подлинным отношением к нему: на минуту возникающее замешательство свидетельствует о том, что риторическое обращение выполнило возлагавшуюся на него риторическую задачу. Возникло некоторое напряжение в оценке ситуации: в “общесоциальном” плане банкир, может быть, и заслуживает уважения, но в плане конкретно-социальном (данный банкир) соответствующее лицо уважения, со всей очевидностью, не заслуживает.
Такое этическое напряжение (эффект “проснувшейся совести”!) есть опять же следствие включения паралогики, позволяющей игнорировать противоречие, возникающее в высказывании, или, по крайней мере, оценивать его как окказионально (для данного случая) допустимое.
- Ряд: Дорогие слушатели и еще более дорогие слушательницы; Привет, ребята! Я надеюсь, никто не обиделся; Как я ценю вас, мерзавцы!
§ 6.2. Фигуры
Проведенный нами в предшествующем параграфе анализ тропов (набор их не является традиционным, так как некоторые из них принято рассматривать в качестве фигур) убеждает, что тропы действительно связаны прежде всего с трансформацией значения слова как средством реализации риторической функции и что нарушение законов логики (чаще всего ~ правил аналогии) действительно лежит в основе каждого из них.
Фигуры, как уже говорилось, предполагают прежде всего трансформацию структуры: структуры слова (группа так называемых микрофигур) или структуры предложения (группа так называемых макрофигур) – опять же как средство реализации риторической функции.
Кстати, именно поэтому фигуры и называются фигурами. Таким образом, предполагается, что из некоего количества компонентов, уже определенным образом расположенных относительно друг друга, можно построить (преобразуя первоначальную структуру) нечто иное. Видимо, само слово “фигура” и есть тот намек, который позволяет рассматривать все риторические фигуры, в отличие опять же от тропов, как структурные преобразования в составе некоторого уже заданного целого.
Таким “заданным целым” может быть, например, структура слова, предполагающая совершенно определенный порядок сочетания компонентов (например, звуков или, например, морфем). Правила сочетания компонентов регулируются фонетическими законами и законами словообразования. Любые реконструкции, предпринимаемые в составе структуры слова (то есть любые отступления от “действующих правил”), создают новую структуру.
Но структура эта все же состоит из прежних компонентов и потому опознается как известная, однако трансформированная. .Это и делает ее “риторически интересной”: сопоставление прежней структуры с новой обеспечивает смысловую дистанцию, на которую первоначальный и реконструированный варианты слова удалены друг от друга. Особенностями этой смысловой дистанции в каждом конкретном случае определяется “смысловой эффект”, достигаемый с помощью фигуры- в данном случае микрофигуры.
С другой стороны, “заданным целым” может быть и структура предложения, а также структура более крупного синтаксического единства (от группы предложений до сообщения в целом как совокупности предложений). Синтаксическое единство тоже предполагает вполне определенный порядок сочетания компонентов- как компонентов в составе предложения, так и предложений в составе сообщения.
Порядок этот регулируется так называемым нормативным синтаксисом, пересмотр правил которого- с переструктурированием синтаксических единиц – и приводит к появлению макрофигур, то есть иных в структурном отношении построений. Эти построения опять же воспринимаются нами лишь как частично новые: в реконструированном варианте обычно легко просматриваются контуры прежних структур. Возникающие между прежней и новой структурой отношения порождают интересные в семантическом плане переклички, ради которых, собственно, и осуществляются макрофигуры.
Область микро- и макрофигур есть, как и в случае с тропами, область паралогики. Паралогика выступает здесь в качестве своего рода параграмматики, конфликтной по отношению к традиционной грамматике и постоянно игнорирующей священные для нее правила. Следствием этого являются, однако, “новые композиции известных компонентов”, а стало быть, и возникающие при них неожиданные смыслы. Особенно сложные смыслы дают фигуры, осуществляемые в масштабе целых сообщений, то есть организующие гиперсинтаксическое целое и осуществляемые в несовместимых семантических пространствах.
Кстати, отличать такие сложные фигуры от более простых случаев, “реализующих некоторые стандартные смыслы”, необходимым считает и В.Н. Топоров – автор статьи “Фигуры речи” в Лингвистическом энциклопедическом словаре. Здесь же предлагается и “геометрическая классификация “фигур: “…элементарные синтаксические типы (то же относится к единицам звукового или морфологического уровней) как единицы языковой парадигмы упорядочиваются в речи (в тексте) в соответствии с некоторыми принципами пространственной организации, образуя своего рода подобия геометрических фигур, хотя самой структуре языка такая пространственность не присуща. ‘ 1 ‘
Иначе говоря, элементы языка, подвергшись пространственному упорядочению в тексте в соответствии с общими принципами пространственной семиотики, становятся фигурами речи, которые могут быть выражены в пространственной проекции., Например, повторение: ааа…; чередование: abab…; прибавление: abc при ab; убавление (эллипсис): ab при abc; симметрия: ab/ba и т. п., разного рода геометрические фигуры: охват, перекрест (хиатус), инверсия и т. п. Близки к указанным и такие фигуры речи, которые основаны на операциях развертывания (a è a1 а2 а3), свертывания (a1 a2 а3 è а), восходящей и нисходящей градации, увеличения и уменьшения, улучшения и ухудшения, членения и соединения, противопоставления (с богатым набором типов), уравнивания, уподобления, сравнения и т. п.”[63]
Однако, как было обещано выше, мы в этом пособии будем рассматривать фигуры как реконструкции, осуществляемые с помощью паралогики. Реконструкции эти находятся не только в конфликте с грамматикой, но, по большому счету, и в конфликте с собственно логикой: структуры эти, будучи построенными по-новому, таким образом утрачивают самотождественность и перестают соответствовать одному из основных логических законов, а именно закону тождества. О “нарушениях” по линии закона тождества мы время от времени будем вспоминать в ходе анализа конкретных фигур.
§ 6.2.1. Микрофигуры
Под микрофигурами, как следует из предшествующего параграфа, понимаются трансформации, осуществляемые в составе структуры слова.
1 (38) Метатеза. Греческое слово “metathesis” переводится как перестановка. Метатеза не предполагает никакого определенного типа перестановки – так что практически любая перестановка может квалифицироваться в качестве метатезы. В частности, одна из модификаций каламбура, а именно третья (см. выше, каламбур при омофонии), тоже может рассматриваться как метатеза: развести их практически не представляется возможным. Единственное, что возможно, это иметь в виду, что, характеризуя такое речевое явление, как каламбур, мы имеем в виду прежде всего смысловое преобразование слова, а характеризуя его же как метатезу – прежде всего структурное преобразование слова.
В широком смысле метатеза свойственна языку вообще (она попадает в язык главным образом через диалекты и просторечия). Однако нас интересует использование возможностей метатезы-фигуры, то есть метатезы как определенной паралогической операции.
- Пример’, (газетный заголовок) Коррупция в странах Приблатики
Понятно, что такая перестановка – в отличие, например, от просторечной (и семантически немотивированной (перестановки типа “куриналия” -имеет отчетливо-риторическую функцию, то есть является фигурой, создающей новый смысл в известном и чуть трансформированном слове. Новый смысл, возникающий вокруг неожиданна родственного корня блат,
задает вполне ощутимую тематическую перспективу тексту, посвященному коррупции.
С точки зрения логики такое слово, как “Приблатика”, в общем-то не имеет права на существование, поскольку фактически провоцирует нарушение закона тождества, в соответствии с которым, стало быть, “всякая сущность совпадает сама с собой”. “Сущность”, стоящая за словом “Прибалтика” и “сущность”, стоящая за словом “Приблатика”, со всей очевидностью не совпадают: условно говоря, «Приблатика» есть “Прибалтика” плюс приписанный ей автором признак. Игнорирование этого обстоятельства, а также норм словообразования (с точки зрения которых такого слова, как “Приблатика”, тоже не существует) создает паралогический эффект, дающий возможность охарактеризовать объект в остро неожиданном отношении.
- Ряд: ветролет; деренегат; солжение; стиховторение; омезрительный.
2 (39) Анаграмма (лат. angranunatismos – перестановка букв) – еще одна микрофигура, связанная с перестановкой, но перестановка эта чаще носит характер миграции. Имеется в виду миграция некоторой группы звуков в состав смежного слова. Таким образом, в случае с анаграммой многое зависит от того, до какой степени легко опознаваема часть одного слова в составе другого.
Если “передающее” и “принимающее” слова легко опознаются, особенных затруднений при прочтении анаграммы не возникает. Когда же они возникают, анаграмма превращается в своего рода шифр: недаром анаграммы в прошлом действительно использовались в подобных целях. С помощью анаграмм зашифровывалось, например, имя божества, произносить которое – в силу определенных соображений – считалось нежелательным.
В более позднее время анаграмму расценивают либо как поэтический трюк, особенно ненагруженный в смысловом отношении, либо как фигуру имеющую риторическую функцию и в этом случае предполагающую определенное “задание”. “Заданием” обычно является создание комического эффекта, но могут быть также и задания другого рода (например, обострение отношений между частями высказывания, нетривиальные характеристики и др.).
- Модель: (студенческая шутка) пролетара диктатуриата
- Пример: Основные качества, присущие нынешним российским лидерам, – близозоркость и дальнорукость.
Отчетливый пример хорошей анаграммы, позволяющей дать нетривиальную и точную характеристику “нынешним российским лидерам”, которые не умеют прогнозировать, но умеют прибирать к рукам даже то, что им не принадлежит. Данная анаграмма базируется на словах, части которых, даже будучи переставленными, не утрачивают самостоятельного значения и способны обогатить “принимающее” слово новым смыслом. Понятно, что анаграмма отнюдь не преследует лишь целей “рассмешить адресата” — реакция, которую она вызывает, скорее, обратная.
Паралогический принцип, делающий анаграмму возможной, состоит (кроме игнорирования закона тождества и норм словообразования) в преобразовании правил аналогии: сопоставляются контрарные понятия, нетранзитивные признаки которых рассматриваются как транзитивные. Это и дает возможность обмена соответствующими признаками. • Ряд: петушка и кукух; полуфабриканты; водоударные часы; дерево-стойкие морозы; мисолапые кошки; клаустрология и филофобия.
3 (40) Анноминация (annominatio – инонаименование) – фигура, смысл которой – обнаружить подобие звучаний двух слов и, используя это подобие, создать третье слово, частично заключающее в себе значения двух других в новом синтезе.
Анноминация довольно трудна для исполнения и действительно требует “чувства языка”. Тем не менее в последнее время фигура эта становится все более и более популярной, особенно в рекламной и газетной областях речевой практики. Здесь осуществить анноминацию считается “высшим пилотажем”, однако стремление анноминировать все и вся часто приводит к весьма неуклюжим конструкциям, требующим объяснений, в то время как хорошая анноминация не предполагает комментариев.
Семантический эффект анноминации очевиден: новое слово, предлагаемое к восприятию, заключает в себе неожиданные переклички хорошо известных смыслов, прежде не состоявших в родственных отношениях, Возникающий вследствие этого резкий смысловой сдвиг и является “оправданием” анноминации,
- Модель: приспособленинцы
- Пример: Вот какова она, наша знаменитая дерьмократия!
Не отличаясь особой элегантностью и не будучи особенно исторически оправданной, представленная в примере ан номинация, по крайней мере, демонстративна, а кроме того, не заставляет гадать, из каких двух слов образовано третье и как это третье слово понимать.
Из данного примера, между прочим, следует, что компоненты нового слова не должны находиться между собой в слишком причудливых отношениях, чтобы заложенная в них идея могла читаться правильно. Разумеется, следует постараться не использовать при анноминации малоизвестные “широкому слушателю” слова типа “синекдоха” или “полисиндетон”: едва ли можно ожидать, что части этих слов будут легко опознаны в новом слове.
Анноминация, кроме обычных для микрофигур “правонарушений”, нарушает и еще одно логическое правило, а именно правило, запрещающее неоправданные номинативные подмены. Впрочем, паралогика и такого правила не знает,
- Ряд: ропщество; графо- и барономания россиян; обмануальная терапия; российская промышляемость; телесообразный человек; газоновая дыра; послезавтракатъ, власти-мордасти.
4 (41) Гендиадис (греч. hen dia dyoin – одно через два) также предполагает комбинации, связанные с переструктурированием слов и словосочетаний. Обычно при гендиадисе происходит раздвоение слова: одно слово превращается в два самостоятельных. Разумеется, возникающее словосочетание, с точки зрения логики, оказывается неполноценным, однако с точки зрения паралогики может быть весьма и весьма семантически эффективным.
Соответствующей трансформации могут быть подвергнуты прежде всего и в основном сложные слова, заключающие в себе два корня. Однако в редких случаях трансформируются и слова, имеющие только один корень, что, как правило, создает сильный комический эффект.
Считается, что гевдиадис не слишком характерен для русского языка (в силу специфики русского словосложения), однако в газетной практике последних лет, а также в разговорной речи фигура эта внезапно начала очень широко использоваться.
- Модель: это просто кваша
- Пример: На ежедневную работу в селах давно не ходят даже в самое горячее время- так что трудодни надо понимать теперь как ‘”трудные дни”, то есть дни, когда хочешь не хочешь приходится потрудиться…
Очень отчетливый пример разложения одного слова ‘”трудодни” на две самостоятельные части, которые, будучи перераспределенными в смысловом отношении, утрачивают связь с исходным словом настолько, что начинают требовать особого “словарного комментария”.
В этом как раз и состоит эффект гендиадиса: разложение слова не носит естественного характера. Так, логически естественным было бы разложение слов подобного типа на генитивные конструкции, то есть конструкции с родительным падежом, ср.: трудодни — дни труда, самолетовождение — вождение самолетов, бракосочетание — сочетание браком и т. п. Поэтому образующиеся в результате “части” никогда не дают при сложении прежнего смысла.
Преследующее эту процедуру логическое правило есть, кроме обычных для микрофигур, правило, в соответствии с которым по целому не следует судить о частях. Данное правило просто “снимается” неправомерной, с точки зрения логики, но вполне правомерной, с точки зрения паралогики, операцией, предполагающей простой взаимообмен признаками.
- Ряд: не хухры и не мухры; растет количество брачно сочетающихся; упорно горят в огне огнеупорные материалы; воспитание воинственности и патриотизма;. коммунальный и мунистический климат (газетный материал о Муне); нечто животное водство.
5 (42) Аферезис (греч. aftoeah – удаление) открывает серию микрофугур, предполагающих не трансформацию (преобразование), но деформацию’ (разрушение) речевых единиц. В случае с аферезисом мы имеем дело с усечением речевой единицы, причем усечение осуществляется спереди.
Эффект аферезиса в том, что начало слова (реже – группы однотипных слов) полностью исчезает, однако оставшейся части оказывается достаточно для того, чтобы опознать слово и понять как то, что имеет в виду говорящий, так и то, почему его “не устраивает” речевая единица в обычном ее виде. Величина исчезающей части варьируется от одного-двух звуков до практически целого слова: иногда от слова остается всего-навсего суффикс с окончанием, способные и в этом случае тем не менее репрезентировать нужное слово:
Данная фигура принадлежит к числу трудных фигур, однако все же постепенно и она осваивается речевой практикой[64]
Семантическая цель, которая преследуется посредством аферезиса, -это создание новых речевых единиц, как правило, с измененным значением и гораздо более сильно оценочных по сравнению с исходными.
- Модель: станция метро “Ухаревская”
- Пример: Периоды самых разнообразных “измов” в искусстве, кажется, прошли.
За разнообразными “измами”, как очевидно, стоят неугодные автору текста направления в искусстве типа авангардизма, кубизма, импрессионизма и т. д. Не разделяя вкусов автора, заметим, что цели своей он прекрасно добивается, объединив достаточно большое количество “непролетарских” направлений искусства в одну группу только на основании общего для них суффикса. Трудно счесть это авторской находкой (в силу стереотипности возникающего смысла), однако возможности аферезиса представлены в примере все же достаточно хорошо.
Понятно и то, что, делая слово (слова) нетождественным самому себе (закон тождества), автор высказывания явно отдает предпочтение паралогике перед логикой. Кроме того, именно паралогика дает говорящему в данном случае право сделать по части заключение о целом, причем целое в свете аферезиса – предстает далеко не в ”прежнем” нейтральном виде.
- Ряд: они страшные, все эти завры; анимационное (вместо реанимационное) отделение; на оговорной основе; зовущий вперед Айдар.
6 (43) Апокопа – второй тип микрофигур, связанных с деформациями в пределах структуры слова. Apokope (греч.) или в буквальном смысле отсечение, действительно предполагает отсечение части слова, но – в отличие от аферезиса – с правой стороны. Данная фигура осуществляется в тех случаях, когда отсечение такое не приводит к тому, что слово становится неузнаваемым. Однако, даже будучи узнанным, слово всегда оказывается тем не менее “новым”: в результате произошедшей в нем деформации привычное значение поворачивается к адресату неожиданной стороной.
Возникающие в результате осуществления апокопы “слова” чаще всего воспринимаются как окказиональные (то есть используемые локально, лишь для данного контекста), что, в общем-то, происходит со всеми микрофигурами. Однако судьба апокопы такова, что некоторые из образованных посредством апокопы слов через продолжительное время входят и в, литературный язык. Классический пример – изобретенное Игорем Северянином слово “бездарь” (усечение слова “бездарный”), вошедшее в литературный язык почти в том же виде, в каком оно было предложено поэтом, -разница лишь в ударении, Которое И. Северянин ставил на последнем слоге: “Вокруг талантливые трусы и обнаглевшая бсздарь”.
- Модель: предвыборный бег, прыг и скок
- Пример: Расплачиваться налом перестает быть хорошим тоном.
В высшей степени распространенная сегодня апокопа (“нал”), представляющая собой усечение слова “наличные”‘{деньги}.
Точка зрения, в соответствии с которой усечения такого рода реализуют принцип экономии в языке, может быть, и заслуживает внимания, однако, скорее всего, в этом случае, как и в подавляющем большинстве других, перед нами осознание смысловых возможностей апокопы.
Апокопа представляет собой фигуру, дающую возможность резко повысить оценочный уровень высказывания: усеченные речевые единицы могут быть, как в нашем примере, проявлением своего рода фамильярности по отношению к обозначаемым ими понятиям ~ знак того, что соответствующее понятие прочно усвоено и не нуждается в полной презентации.
Видимо, здесь мы также имеем дело как с нарушением закона тождества, так и с перенесенным на звуковую почву логическим правилом, в соответствии с которым ~ руководствуясь не логикой, но паралогикой — вполне можно дать представление о целом по “части”. Разумеется, в том случае, если часть репрезентативна (представительна). Вне всякого сомнения, логика не одобрила бы таких шалостей.
- Ряд: (молодежный сленг) я в замоте, я в безмятеге; получить втых; дал прилика; учиться в универе; как дела на факс; напротив Склифа.
7 (44) Синкопа (греч. synkope – отрубленный) – в отличие от аферезиса и апокопы – отвечает за середину слова, которая иногда тоже может “выбрасываться” говорящим, причем не то чтобы “без ущерба для содержания” (в этом аспекте иногда и характеризуются фигуры деформации!), но, наоборот, “с пользой для него: употреблявшееся до этого автоматически слово приобретает совершенно неожиданные дополнительные смысловые качества.
Следует отметить, что осуществить синкопу даже еще труднее, чем осуществить аферезис (отчасти потому, что сокращаемое “изнутри” слово легче теряет связь с исходным словом, чем если оно сокращается с одной из двух сторон), так что примеры синкопы (даже не столько хорошие примеры, сколько просто примеры) встречаются чрезвычайно редко.
- Модель: день, отданный телезору
- Пример: Русский общепит наконец достиг европейских стандартов: освоили-таки мы обществоедение!
Синкопа, сводящая воедино обществоведение и общественное питание, обеспечивает нужную автору ироническую проекцию новой отечественной науки, науки поесть — на старую и не очень отчетливо представленную в памяти отечественную же науку под названием обществоведение. Отчетливо противопоставленные значения соответствующих слов имплицируют смену социального вектора .и приобщение к новым “ценностям” ценой отрицания старых “ценностей”. Причем как те, так и другие ценностями в глазах автора не являются.
Очевидное предпочтение паралогике с игнорированием закона тождества и правила о том, что часть не представляет целого.
- Ряд: заумчивое выражение лица; нас всех обедняет дружба; реакционный коллектив газеты.
8 (45) Синерезис (греч. synairesis – стяжение) есть случай прежде всего количественных преобразований в слоговой структуре слова, при котором слогов в слове становится меньше, чем следует. Результатом таких количественных преобразований редко бывает совершенно новое качество слова -обычно это лишь некоторый дополнительный смысловой акцент.
Несмотря на довольно частое использование этой фигуры в речи, семантические потенции ее не слишком высоки – во всяком случае осуществить синерезис, способный перевернуть представления адресата о мироздании, очень трудно.
- Модель: брильянт (вместо: брил-ли-ант)
- Пример: Оно и неудивительно: матерьяльчик для серьяльчика был, мягко выражаясь, так себе.
Синерезис “матерьяльчик (1) для серьяльчика (2)”, использующийся в этом примере, ~ может быть, в силу того, что перед нами двойной синерезис, — оказывается (кстати, против обыкновения) довольно сильным средством характеристики. Имеется в виду крайне негативная оценка объекта (объектов, если рассматривать синерезисы изолированно), возникающая в результате использования данной фигуры, — особенно, конечно, при наличии уменьшительного суффикса “-чик”.
Игнорирование закона тождества и использование части вместо целого и в случае с синерезисом “санкционированы”, разумеется, паралогикой.
- Ряд: революцьонная конструкция канализацьонной системы; она постоянно хотела дьямантов и гъяцинтов; настоящий Кристьян Диор, только в крестьянскиом варианте; благо старая форма “болото”) блата; старая деревня, практически древня, под названием Новая Заря.
9 (46) Протеза (греч. profhesis – добавление) – это микрофигура, “спорящая” с аферезисом и предполагающая дополнение слова “лишними элементами”, причем элементы эти в случае с протезой оказываются в начале слова, то есть добавляются слева. Таким образом тоже возникают новые слова и словосочетания с новыми словами, неизвестные носителям языка, но весьма и весьма “красноречивые” и, естественно, сильно семантически сдвинутые относительно исходного слова. Как и во всех предшествующих подобных случаях, иногда достаточно бывает одного звука, чтобы преобразовать семантику знакомого слова ~ настолько, что слово почти утрачивает самоидентичность.
- Модель: режегодник
- Пример: Стриженые затылки, спортивные костюмы, висящие мешками, “Мальборо” в зубах, открытая банка джина с тоником в руке.., моднообразная наша смена!
Элегантный пример неброской протезы, которая тем не менее представляется весьма выразительной. Протеза концентрирует в себе не столько сообщение о модности и однообразности молодых людей, сколько сообщение о моде на однообразность, на стандартность, на отсутствие индивидуальности. Протеза оказывается своего рода контейнером, собравшим в одном слове мировоззрение целого поколения – разумеется, в представлении автора высказывания. -……- ,…
Очевидно, что мишенями протезы также оказываются закон тождества и проекция нового “целого” (моднообразный) на старую “часть” целого (однообразный).
- Ряд: гоптовик; двориентализм; мура-патриот, вечная дуравниловка.
10 (47) Парагога (от греч. para – около и agogos – ведущий) представляет собой “протезу наоборот” – добавление “лишних” элементов в конец слова. Естественно, что семантический эффект парагоги может быть описан практически в тех же категориях, что и в случае с протезой. То есть посредством парагоги создаются “новые” слова, пригодные для соответствующих случаев и потому- напомним, подобно всем фигурам этой труппы – могущие быть квалифицированы как окказионализмы.
Осуществить парагогу по-русски непросто. Если учесть, что словообразование в русском языке приходится на последние слоги слова, легко ожидать, что большинство парагог будет производить впечатление результатов обычно или слегка необычно применяемых правил словообразования – то же, что окажется результатом простого присоединения -звуков, необязательно будет выглядеть как парагога, но может иметь признаки других микрофигур” чаще всего антоминации.
- Модель: профсоюзки и профсоюзцы.
- Пример: Красные флаги опять вышли на демонстрацию: “За СССР!”, “За Ленина!”, “За светлое будущее!” – короче, обычное словоние.
Парагога, напоминающая каламбур, однако образованная как парагога: путем сочетания слова “слово” с суффиксом “н” и окончанием “ие” (по типу отглагольных существительных типа “расставание”, “голосование” —с той лишь разницей, что в данном случае используется словообразовательно невозможная модель “имя существительное плюс “н+ие”). Отчетливая омофоничность (созвучность) с общеизвестным словом “зловоние” дает возможность прочесть вложенный в слово смысл как резко негативный по отношению к объекту. Парагога, как и другие микрофигуры, является источником сильно оценочных речевых единиц.
Паралогические правила, лежащие в основе парагоги, те же: игнорирование закона тождества и суждение о целом по части.
- Ряд: папка для бумагии; велосипедант; староверг; серповостьмолотковость; высказывание с этакой едва заметной горбачевщинкой.
11 (48) Эпентеза (греч. epenthesis – вставка) – редкая и красивая фигура, перекликающаяся с синкопой и требующая изменений в середине слова, однако, в отличие от синкопы, – не пропадания звуков, а наоборот, их вписывания. Недаром эпентеза в латинском варианте называется “инфиксацией”, что предполагает своего рода вторжение в структуру слова.
“Вставки”, о которых идет речь, могут быть самыми разнообразными по величине — важно только, чтобы они действительно воспринимались как вставки и “не губили” исходного слова, которое в принципе сохраняет семантику, однако приобретает некий дополнительный смысловой акцент, чаще всего, как и в случае с другими макрофигурами, комический.
- Модель: (заголовок) Аууукцион!
- Пример: В социалистическом, прошлом сотрудниц секс-эскорта называли бы грубо – прости(те!)тутками.
Отчетливая эпентеза, имитирующая бла1рвоспитанность, то есть отчетливо выступающая в риторической функции- в том плане, что слову сообщается весьма заметный смысловой сдвиг, существенный для понимания высказывания: разумеется, просто слово “проститутка” выглядело бы почти кощунством на фоне современного названия престижной профессии – сотрудница секс-эскорта.
Как и во всех случаях с фигурами, отметим следование правилам пара-логики – игнорированию закона тождества и проецированию “пополненного” целого на исходную часть.
- Ряд: разнообразные паранауки типа пара-например психологии; землекоопы (коллективные владельцы собственности на землю); (о наркомании) транс-спорт.
12 (49) Диереза (греч. diairesis – разделение) тоже имеет свою антиформу (см. синерезис) и соответственно предполагает не? уменьшение, а увеличение количества слогов в слове. Может сильно напоминать эпентезу. Для различения диерезы и эпентезы нужно помнить, что первая (подобно синерезису) обычно не искажает смысла слова сильно. Слова с “пропадающими” слогами при диерезе суть прежде всего фонетические или морфологические явления, объясняющиеся особенностями русского языка, в частности отсутствием в нем очевидных дифтонгов или присущим ему полногласием (например, нормально “город”, а не “град” – устаревшая форма).
- Модель; деяния диавола (вместо: дья-во-ла)
- Пример: Никакого дешевого спиртного – .все отборное: только для “белых”, только для вполне интеллигентных пианок!
Диереза, базирующаяся на архаической трансформации слова “пьянка”, явно непригодного для описания попоек в соответствующей среде. Очевиден опять же иронический •эффект, достигаемый с помощью использования данной фигуры: предложенная- почти не употребляемая! форма слова звучит чрезвычайно искусственно и явно сигнализирует о вложенной в нее иронической “информации”.
Паралогические особенности: игнорирование закона тождества, называние нового “целого” вместо прежней “части”.
- Ряд: план берет красавиц в полон (архаический вариант слова “плен”); исключительно рианые господа; здесь по рожам не биют.
13 (50) Полиптотон (от греч. polis – много и ptosis – случай) – широко используемая фигура, сущность которой – повторение одного и того же слова в разных формах на протяжении одного предложения. Богатые семантические возможности этой фигуры известны: поскольку на значение любого слова сильно влияет контекст, одна и та же словесная оболочка, сколько бы раз она ни повторялась в предложении, никогда не обозначает в одном случае точно того же самого, что и в другом, – на этом как раз и строится полиптотон.
Иллюзия однозначности слова не может быть чем-либо иным, кроме иллюзии (кстати, в данном предложении, если читатели заметили, как раз и осуществлен полиптотон)- малейшее изменение (и даже передвижение) слова в предложении прибавляет дополнительный нюанс к. его “первоначальному” значению.
- Модель: выборы выборам рознь •
- Пример: Не успев еще отведать монархии, каше поколение уже сыто этой монархией… монархиею, я имею в виду. •
Как легко подсчитать, слово “монархия” в разных формах употребляется в данном примере трижды. Причем формы этого слова весьма интенсивно “работают”, каждая в отдельности и все вместе. В первом случае слово “монархия” отсылает к типу государственного устройства (сведения о характере которого можно получить лишь на основании личного опыта, ср. “отведать”), во втором”» К идее такого государственного устройства (которая, как любая идея, может надоесть еще до момента се реализации)^ в третьем – к одной из конкретных форм данного государственного устройства (а именно к форме, предлагающейся россиянам сегодня, – этакой “бывшей”, архаично-закостенелой форме, не учитывающей особенностей настоящего времени).
Таким образом, перед нами полиптотон, из которого фактически выжаты все возможные применительно к данному контексту смысловые обертоны. Если судить этот полиптотон (и полиптотон как таковой) с позиций логики, то, видимо, придется предъявить к нему претензию, в соответствии с которой понятие монархия не равно в нем самому себе (закон тождества):
нельзя, не отведав чего-то, быть сытым этим чем-то. Понятие “монархий” становится в этом случае действительно уникальным понятием, способным нарушить данное правило. Нарушение такое, однако, возможно линии при использовании правил паралогики – в данном случае полиптотона.
- Ряд: от добра добра не ищут; среди нас, товарищи, есть такие товарищи, которые нам в товарищи не годится; в Москве Москву потерял.
14 (51) Этимологическая фигура (figura etymological как и следует из ее названия, связана с этимологией – происхождением слов – и практически осуществляется следующим образом. Слова одного происхождения, то есть одного и того же корня (однокоренные слова) располагаются рядом, образуя прочное, фактически нерасторжимое, единство в силу действительно присущей им близости. Это очевидное родство, изначально воспринимаемое как прием, обычно не дает повода обвинить автора высказывания в плеонастичности конструкций, несмотря на явное дублирование необходимого ему значения.
Эффект этимологической фигуры этим и определяется; нарочитое сближение однокоренных слов опять же фиксирует внимание на их смысловых оттенках – на семантике форм.
- Модель: надо не разговоры разговаривать, а дело делать
- Пример: Мы уже десятками насчитываем авторов, утверждающие что они сочиняют сочиненья, в то время как на самом деле они только цитируют цитаты.
Крайне выразительный пример двойственной этимологической фигуры, части которой находятся в отношениях противопоставления. Нетрудно увидеть, что обе этимологические фигуры (“сочиняют сочиненья и “цитируют цитаты”) выполняют здесь обычно свойственную им функцию — семантически обострять значения однокоренных слов. Иными словами, этимологические фигуры здесь как нельзя кстати на своем месте. Реферирующие к абсурдной реальности, они акцентируют ее нелепость наилучшим образом.
Как это и вообще свойственно этимологическим фигурам, данные фигуры, с точки зрения логики, провоцируют упрек в плеонастичноста высказывания. Но паралогика приветствует подобные построения.
(заголовок) Не надо играть в игры, господин министр; (о чернобыльских растениях-мутантах) Растут растения, что ж им остается;
Почему же только с нашей экономикой приключаются приключения? Богатые богатеют, бедные беднеют. (15 (52) Аллитерапия Гноволатанск. ad – к и Httera – буква) и.
16 (53) Ассонанс (лат. assono – повторяю) ~ “школьные фигуры”, которые очень любят учителя, считая их орнаментальными средствами, украшающими поэтическую речь повторяющимися согласными (аллитерация) или гласными (ассонанс) звуками. Иногда аллитерация и ассонанс называются даже средствами инструментовки стиха.
На самом деле повторы (а принято считать, что это чаще всего повторы в началах слов) могут иметь семантическую функцию – прежде всего тогда, когда повторяются не просто звуки, но, например, значимые части слов (приставки, корни, суффиксы и проч.). В этом случае между употребляемыми словами обнаруживается морфологическое родство, которое дает возможность построить и смысловую (частичную) аналогию.
Иногда аллитерация и ассонанс рассматриваются как варианты параллелизма (см. ниже) – понимаемого в таком случае весьма широко.
- Модель (аллитерация)’, (из анекдота) перестройка, перестрелка, перекличка (ассонанс); (газетный заголовок) Тиражи: виражи и миражи.
- Пример: (из фильма “Доживем до понедельника”) Знаешь, что такое принцип “у-2”? Это – угадать и угодить. Угадать, чего от тебя хочет учитель, и угодить ему.
Пример можно рассматривать как аллитерационный: повтор согласных звуков в словах, не имеющих между собой отчетливой смысловой близости (“угадать” и “угодить”), который внезапно делает слова родственными. То есть семантический эффект возникает именно в силу того, что в позицию сравнения (аналогии) попадают внешне подобные формы, подобия которого- опять же в силу злоупотребления правилом симметрии применительно к аналогии – оказывается достаточно для того, чтобы распространить аналогию и на смыслы слов. Эта операция явно неприемлема с точки зрения логики, но вполне эффектна как паралогическая.
- Ряд: сначала мы все одержимы, потом нас одергивают и мы одеревеневаем; заокеанский и заоблачный — это для россиянина почти одно и то же; крепкоголовые крепостники. . ‘
17 (54) Палиндром (palindromos) переводится с греческого как бегущий назад. Фигура эта употребляется чрезвычайно ограниченно – из-за особенностей строения русского языка, только в исключительно редких случаях дающего возможность построить сообщения, которые справа налево и слева направо читались бы одинаково, А палиндром именно и обеспечивает эквивалентность результатов прочтения в обоих направлениях- правда, палиндромом может быть и одно слово (ср.: Анна, АВВА).
Данная фигура (при осторожности автора пособия во всем, что касается чисто орнаментальных функций фигур) выполняет, пожалуй, действительно главным образом “декоративную роль”. Недаром риторика рассматривала палиндром в разделе ‘”речевые загадки”. Найти примеры, когда палиндром служил бы более “серьезным” целям, довольно трудно – во всяком случае в русскоязычных источниках. Судьба палиндрома во многом объясняется тем, что это одна из немногих “глазных”, фигур; для того, чтобы “ощутить” палиндром, его нужно увидеть: на слух он не воспринимается.
Тем не менее сведения о “завораживающем” палиндроме, в частности на основании богатого “паливдромического опыта”, например, китайской литературы (где возможность чтения в обе стороны фактически заложена в языке), сохранились до сегодняшнего дня, и время от времени поэты предпринимают попытки “писать палиндромом”. В других видах коммуникации палиндром встречается более чем спорадически.
- Модель: А роза упала на лапу Азора
- Пример: (немецкая реклама)
- “О Т Т О”
- ist tadellos in jeder Richtung,
- то есть:
- “OTTO”
- безупречен в любом направлении
Один из действительно хороших и действительно редких примеров семантически насыщенного палиндрома, предполагающего, однако, знание контекста, “OTTO” – знаменитая фирма, занимающаяся перевозками товаров в Германии: утверждается, что фирма эта гарантирует одинаково безупречную доставку, в каком бы направлении ни транспортировался товар. Залогом “безупречности” независимо от направления служит название фирмы: слово “ОТТО” и читается в любом направлении “безупречно одинаково”.
Данный пример убеждает в том, что при наличии некоторой фантазии можно семантически оправдать даже такую, на первый взгляд, “мертвую” фигуру, как даливдром.
Если же оценивать данный палиндром и палиндром вообще с точки зрения паралогики, то основу его составляет злоупотребление правилом симметричности аналогии, чрезмерно широко распространяемым, – в данном случае на звуковую структуру фрагмента речи, части которой по отношению друг к другу должны быть просто зеркальны. Понятно, что аналогия как таковая этого отнюдь не требует и что постановка такой задачи может рассматриваться исключительно как постановка задачи факультативной.
- Ряда обнаружить не удалось.
§ 6.2.2. Макрофигуры
Данная группа фигур связана, стало быть, с трансформированием структур предложений и более крупных синтаксических единиц.
Макрофигуры достаточно четко воспринимаются как относительно суверенная область фигуративной практики. Происходит это, видимо, потому, что макрофигуры не так определенно и явно связаны с преобразованием логических законов, правил определения и деления понятий и правил вывода тезиса из посылок, что, однако, не исключает возможности в ряде случаев найти и эти преобразования при анализе соответствующих макрофигур. Макрофигуры, как говорилось выше, прежде всего находятся в конфликте с нормативным синтаксисом.
Так, все мы хорошо понимаем, что— с точки зрения нормативного синтаксиса – структура предложения должна быть в идеале прозрачной, соразмерной в частях и неоднотипной в масштабе сообщения в целом. Понимаем мы и то, что опять же с точки зрения нормативного синтаксиса, при построении предложений следует, с одной стороны, избегать всякого рода повторов (конструктивной избыточности), а с другой – наоборот, всякого рода “зияний” (конструктивной недостаточности). Существует и ряд более частных, впрочем, столь же очевидных правил, которые лежат в основе “грамотного синтаксиса”.
За возможные отступления от них как раз и отвечает паралогика, “контролирующая” количество и качество нарушений логики, а также предлагающая определенные – удобные – схемы возможных правонарушений на территории синтаксиса. Схемы эти удобно объединить в два класса:
класс конструктивных и класс деструктивных фигур.
Под конструктивными будем понимать фигуры, делающие синтаксическую структуру более сбалансированной (в основном за счет всякого рода повторов). Под деструктивными – фигуры, ломающие синтаксические структуры (в основном за счет всякого рода усечений синтаксических конструкций).
§ 6.2.2.1. Конструктивные фигуры
1 (55) Параллелизм Ггреч. parallelos – соположениый,” находящийся рядом) есть одна из наиболее древних фигур, унаследованных риторикой из фольклора, где параллелизм всегда был представлен чрезвычайно широко (“Жалко только волюшки во широком полюшке, солнышка на небе – государя на земле”). Параллелизм и открывает серию конструктивных метафигур: считается даже, что именно он лежит в основе едва ли не всех остальных речевых явлений этой группы.
Практически параллелизм означает однотипность синтаксических конструкций, представленных в смежных или отстоящих недалеко друг от друга частях сообщения. Механика же параллелизма такова, что, видя родственность конструкций, адресат, пользуясь опять же законами аналогии, рассматривает как ”родственные” и смыслы, ими передаваемые.
Иными словами, при параллелизме происходит проекция смысла одной конструкции на другую ” в силу присущих им структурных “перекличек” в ходе экономических преобразований
Полученная нами “решетка” свидетельствует о полной прозрачности отношений между понятиями, вовлеченными в параллелизм: каждое из понятий имеет пару, в которой оно отражается, и которое служит “ключом” к пониманию второго члена пары.
Тип паралогической операции, совершенной в данном случае, есть отказ от логического правила о необходимости варьирования близлежащих синтаксических структур.
• Ряд-, начал во здравие — кончил за упокой; нет человека — нет проблемы; был пионер, стал премьера количество преступников растет ~ количество жертв падает.
2 (56) Изоколон (греч. isokolon – одинаковость колонов, речевых тактов) связан с повтором отрезков речи приблизительно одинаковой продолжительности и намеренно приведенных в равновесие между собой. В речевой практике изоколон выглядит как серия равномерно чередующихся предложений (обычно довольно коротких) хорошо просматривающейся структуры, которые придают сообщению четкую периодичность.
Это отчетливо “ораторская” фигура отнюдь не противопоказана повседневной речи, более того, часто в ней используется. Основная функция данной фигуры – маркировать логически или эмоционально “ответственные” фрагменты сообщения, выделяя их относительно структуры сообщения в целом. Дело в том, что любое появление в сообщении нарочито упорядоченных частей обычно довольно синхронно замечается слушателями:
осуществляя изоколон, имеет смысл, таким образом, использовать эту почти рефлекторную их реакцию.
- Модель’. А на эстраде все то же: я ночей не сплю, ты моя судьба, ты ушла с другим, мы теперь враги – традиционные, в общем, сложности.
- Пример: Жизнь дорожает, работы не найти, деньги на исходе, жена беременна… бедные мои современники’
Оба приводимых изоколона”” как в случае с моделью, так и в случае с примером – представляют собой фактически образцовые изоколоны, по которым действительно легко составить себе представление о сущности данной фигуры. Она не в том, чтобы оперировать какими-то конкретными определенными структурами, но в том, чтобы создать разницу ритмов – между ритмом основной части и ритмом фигуры, выпадающим из главного.
Нарушение логического правила- не группировать однотипные предложения – оборачивается соблюдением паралогического правила, в соответствии с которым группа однотипных предложений воспринимается как заслуживающая особого внимания.
- Модель: А на эстраде все то же: я ночей не сплю, ты моя судьба, ты ушла с другим, мы теперь враги — традиционные, в общем, сложности.
- Пример: Жизнь дорожает, работы не найти, деньги на исходе, жена беременна… бедные мои современники!
Оба приводимых изоколона — как в случае с моделью, так и в случае с примером – представляют собой фактически образцовые изоколоны, По которым действительно легко составить себе представление о сущности данной фигуры. Она не в том, чтобы оперировать какими-то конкретными определенными структурами, но в том, чтобы создать разницу ритмов — между ритмом основной часта! и ритмом фигуры, выпадающим из главного.
Нарушение логического правила- не группировать однотипные предложения- оборачивается соблюдением паралогического правила, в соответствии с которым группа однотипных предложений воспринимается как заслуживающая особого внимания.
Ряд: Железнодорожные -рабочие находятся в ужасных условиях. Работа под открытым небом, нищенская зарплата, отсутствие техники… Ряд можно продолжать и продолжать: солнце светит, птицы поют, налоги растут, дети наглеют; скоро включат горячую воду, пиво станет теплым, ночи длинными.
3 (57) Эпаналепсис (греч. epanalepsis” повтор) есть наиболее немудреный тип повтора, когда однотипные структуры просто воспроизводятся одна за другой. Само собой разумеется, что, как и любой повтор, эпаналеп1-сис привлекает к себе внимание, заставляя увидеть “особый смысл” (как особую значимость) повторяющегося фрагмента речи. Эпаналепсис не предполагает вариаций – в этом его отличие от более ‘”творческого” параллелизма. Кроме того, эпаналепсис обычно не предполагает и повторения целого предложения. Повтор, как правило, ограничен одним словом или словосочетанием.
- Модель: не надо, не надо, не надо повторяться
- Пример: А Москва все становится, становится и становится городом образцового содержания.
Эпаналепсис, осуществленный в данном примере, со всей очевидностью имеет риторическую функцию, то есть обеспечивает необходимый семантический сдвиг. Дело в том, что глагол “становиться” есть глагол, сам по себе обозначающий протяженность. В том же случае, когда он употребляется три раза, о протяженности заявлено трижды. Тройная “протяженность” есть почти бесконечность. Иными словами, в высказывании имплицирован намек на то, что Москве едва ли суждено когда бы то ни было в ближайшем будущем стать-таки городом образцового содержания.
Эпаналепсис, подобно всем фигурам повтора, заключает в себе паралогический ход, связанный с нарушением семантического правила о необходимости варьировать синтаксические конструкции во избежание монотонности сообщения.
- Ряд: Дума все заседает» заседает, заседает, и заседания ее все показывают, показывают показывают по телевизору…; говорят, президент избирается в последний раз, понимаете ли, в последний раз.
4 (58) Анафора (греч. anapherein – поднимать наверх, приводить назад) -повтор начальных частей смежных или близлежащих предложений, единоначатие, уподобление зачинов.
Фактически анафора открывает ряд так называемых локализованных повторов, то есть повторов, которым в составе соседних предложений отводится совершенно определенное место. Расположение в начале соседних предложений – единственный признак анафоры, отличающий ее от повторов другого типа. Фигура эта тоже не принадлежит к разряду головокружительно сложных, но требует тем не менее умелого использования, поскольку фрагмент, которым открывается предложение, должен еще и заслуживать повторения, – как никак перед нами одна из самых ответственных синтаксических позиций.
Следует также иметь в виду, что анафора есть сильно структурирующее средство: подчеркивая начало каждого следующего предложения, она тем самым придает сообщению чрезвычайно прозрачное членение.
- Модель: Суров закон. Суров, но справедлив.
- Пример: Остановитесь, в последний раз говорю. Остановитесь, повторяю!
Хороший пример анафоры в риторической функции. Повтор осуществляется фактически против намерения, принятого говорящим, – уже после того, как “остановитесь” сказано им в последний раз.
Примечательно, что анафору- фигуру, весьма и весьма простую, с одной стороны, и чрезвычайно широко распространенную – с другой, крайне трудно заставить работать. Постоянно приписываемая (и действительно свойственная ей!) функция подчеркивания начала – это все, на что анафора, кажется, и способна претендовать. В данном же случае мы наблюдаем чуть ли не обратный эффект анафоры: вопреки своему желанию не употреблять анафору говорящий вынужден прибегнуть к ней: настолько велика его вовлеченность в происходящее.
Явная обратная соотнесенность анафоры с логическим правилом о необходимости варьирования синтаксических структур также очевидна настолько, что в более развернутых комментариях не нуждается. Отметим только, что автор высказывания может даже прекрасно помнить об этом правиле – он просто “не в состояний выполнить его! Этим и оправдывается паралогический ход.
- Ряд: Счастливы бедные. Счастливы те, кому нечего терять; Из двух спорящих один всегда не прав. Из двух спорящих не прав тот, кто умнее.
5 (59) Эпифора (греч. epipherein – дополнять, прибавлять) – фигура, которую можно назвать “обратной анафорой”, поскольку она представляет собой тот же тип локализованного повтора, однако Переброшенного” в концы смежных или близлежащих предложений. Строго говоря, эпифорой может считаться практически любой случай конечной рифмовки (как звукового повтора), но появление рифмы в обычном дискурсе – если, разумеется, это не цитата из стихотворного текста – требует слишком основательной мотивировки и обычно не предусмотрено. Правда, разговор о случаях зачаточной рифмы в особых ситуациях еще впереди (см. гомеотелевтон).
Представление об эпифоре могут дать некоторые твердые формы восточной поэзии. Например, газели, повторяющие иногда даже довольно продолжительные периоды- в первом .двустишии дважды, далее же через строку:
Твой лик похож на сердолик, я говорил уже об этом. Твой шаг в моих газелях шах, я говорил уже об этом. <…>
Гассенди, отчего ты сник над’ грудой старых книг?
Всю ночь твердит Te6j& родник: я говорил уже об этом!
Однако именно в силу того, что повторы в конце смежных предложений могут производить впечатление неловкой и неуместной рифмы (повторим, нежелательной в нестихотворном дискурсе), эпифора в русскоязычной речевой практике не относится к разряду самых употребительных фигур. Факт этот, может быть, заслуживает сожаления, поскольку семантические возможности эпифоры чрезвычайно широки.
- Модель: Замечательно, не так ли? Трудно сравнить с чем бы то ни было, не так ли?
- Пример: Кто должен взяться за это, если не мэр? И кто потом в любом случае получит по шапке, если не мэр?
Эпифора в риторической функции, то есть семантически нагруженная. Одна и. та же конечная конструкция воспроизводится в двух предложениях, фактически противоположных по смыслу: несмотря на то, что мэр получит по шапке, он все равно должен взяться за соответствующую инициативу – этакое совершенно безвыходное положение добровольного принесения себя в жертву. Ситуация аргументируется единственно социальным положением человека, обязывающим его совершать жертвоприношения.
Монотонность, с точки зрения логики, оборачивается интересным семантическим поворотом с точки зрения паралогики. ,
- Ряд: На первое предложение я отвечаю “да”. По поводу второго “у” тоже “да”. Теперь мне ничего не остается, как и по поводу третьего сказать “да”; Спереди посмотришь —русский, сзади— русский… А заглянешь внутрь – новый русский!
6 (60) Анадиплозис происходит от греческого anadiplon, что означает удвоенный. Фигуру эту можно рассматривать как своего рода противополож-
!!стр 242
Данный пример тоже демонстрирует высокий профессионализм в использовании фигур анадиплозис, осуществленный здесь, имеет весьма далекую смысловую перспективу, поскольку предполагает полную зеркальность. Зеркальны повторяющиеся части предложений – “только дураки”, но зеркальны вследствие этого- и различающиеся части: последнее отдается не по причине “душевной широты дураков”, а по причине их “вечной бедности”. Сообщение, стало быть, прочитывается следующим образом: только дураки отдают последнее – просто потому, что у них все последнее.
На этом примере хорошо видна “инфекционность” анадиплозиса: он способен “заразить сходством” предложения в целом — только по причине подобия частей- Естественно, паралогическая операция (намеренное однообразное построение соседних конструкций) не подлежит суду, с точки зрения логики, вследствие мощного семантического эффекта анадиплозиса.
- Ряд: Он не прав. Не прав любой, кто сердится; У нас, как в Греции. В Греции все есть; Подсудимый, встаньте. Встаньте и покиньте помещение!
7 (61) Симплока (греч. symploke – сплетение) представляет собой фактически синтез анафоры и эпифоры: это тип повтора в смежных предложениях, причем повторяются как их начала, так и их окончания.
Данную фигуру, на первый взгляд, легко спутать с параллелизмом. Однако это действительно только на первый взгляд, поскольку на самом деле симплока имеет мало общего с параллелизмом. При параллелизме повторяются (причем полностью, точно) сами конструкции, а не слова: слова в параллельных структурах всегда разные. Что же касается симплоки, то с ее помощью воспроизводятся слова и толь/со поэтому, как следствие – конструкции. Причем конструкции необязательна воспроизводятся полностью: понятно, что неповторяющаяся средняя часть может быть структурирована по-разному.
“Сплетение” трудно назвать излюбленной речевой фигурой: пользуются данной фигурой действительно редко и, главным образом, по причине некоторой ее “назойливости”. Симплока – самая демонстративная фигура из фигур данной группы, а потому построенное на ней сообщение производит впечатление “чрезмерно упорядоченного”, то есть несколько искусственного. В бытовом дискурсе осуществить симплоку удачно (то есть фактически так, чтобы она не слишком бросалась в глаза) есть большое искусство.
- Модель: Позвольте мне не отвечать на ваш вопрос. Позвольте мне задать встречный вопрос в ответ на ваш вопрос.
- Пример: Кто-то, вне всякого сомнения, должен говорить правду. Кто-то, и это тоже несомненно, должен, наоборот, утаивать правду.
Риторическая функция в минимальной степени представлена и в этом высказывании. Семантически конфликтные предложения скреплены сим
!!стр 244
рукции. Причем конструкции необязательно воспроизводятся полностью: понятно, что неповторяющаяся средняя часть может быть структурирована по-разному.
“Сплетение” трудно назвать излюбленной речевой фигурой: пользуются данной фигурой действительно редко и, главным образом, по причине некоторой ее “назойливости”. Симплока – самая демонстративная фигура из фигур данной группы, а потому построенное на ней сообщение производит впечатление “чрезмерно упорядоченного”, то есть несколько искусственного. В бытовом дискурсе осуществить симплоку удачно (то есть фактически так, чтобы она не слишком бросалась в глаза) есть большое искусство.
- Модель: Позвольте мне не отвечать на ваш вопрос. Позвольте мне задать встречный вопрос в ответ на ваш вопрос.
- Пример: Кто-то, вне всякого сомнения, должен говорить правду. Кто-то, и это тоже несомненно, должен, наоборот, утаивать правду.
Риторическая функция в минимальной степени представлена и в этом высказывании. Семантически конфликтные предложения скреплены симплокой, сводящей друг с другом фактически несводимые воедино смыслы (“должно говорить правду” и “должно врать”). Так возникает своего рода “экклезиастический” смысл довольно просто организованного целого, причем исключительно благодаря удачно использованной здесь фигуре, опять же конфликтующей с логикой, – вспомним основные ее законы, хотя бы закон, предполагающий, что суждение и его отрицание не могут быть истинными одновременно.
- Ряд: Никакие революции нашу страну не спасут. Никакие долгоиграющие реформы ее, впрочем, тоже не спасут; Врачи должны заботиться о нашем здоровье. Врачи не должны предоставлять нам самим заботиться о нашем здоровье.
8 (62) Диафора (греч. diapherein- разносить, различать) представляет собой повтор-ретроспекцию, то есть возврат назад, к только что прозвучавшему, и повторение его в измененном, чаще всего усиленном, значении.
Диафору часто путают с анадишюзисом, и это неудивительно, поскольку структурно они действительно могут быть очень близки. Однако структурная близость между анадишюзисом и диафорой возникает лишь в тех случаях, когда конец одного предложения повторяется в начале следующего. Между тем для диафоры это отнюдь не принципиально. Воспроизводящаяся структура (слово, словосочетание, реже – предложение) в составе исходного предложения может располагаться где угодно.
Описать же диафору необходимо в трех отношениях. Во-первых, для диафоры необязательно, чтобы предложения были соседствующими: подхват (как возврат к ранее прозвучавшему) может быть осуществлен и “спустя некоторое время”. Здесь важно, чтобы ‘”ранее прозвучавшее” к моменту подхвата еще оставалось в памяти. Во-вторых, диафора предполагает не просто повтор, но обязательно повтор с последующим переосмыслением. В-третьих- и это, может быть, важнее всего, подхватываемая структура не становится началом следующего предложения, а чаще всего составляет самостоятельное усеченное (или, реже, полное) предложение. Переосмысление же его осуществляется уже в следующем за ним предложении.
- Модель: Все придется начать снова… Снова? На это уже нет сил.
- Пример: Все спрашивают, как это получилось. “Получилось!” Этому отдана почти вся жизнь.
Типичная диафора со всеми признаками, характерными для данной фигуры, и даже с кавычками, которые нередко появляются при осуществлении диафоры, поскольку повтор такого типа может предполагать ироническое переосмысление исходной речевой единицы. Недаром, кстати, диафору называют “драматургической фигурой”: в драматургических произведениях диафора часто бывает, так сказать, плодом совместного “творчества” двух персонажей: один произносит реплику – другой подхватывает ее.
Представленная в примере диафора тоже вполне “диалогична” – признак диалогичности можно зафиксировать почти в каждой диафоре: повтор иногда оказывается вопросом к самому себе, переспрашиванием, передразниванием собеседника и т. д.
Паралогическое основание диафоры – преобразование очевидного логического правила, согласно которому грамотно построенное сообщение последовательно: предполагается, что последующие утверждения согласуются с предшествующими. Паралогический отказ соблюдать это правило и есть залог речевого эффекта диафоры.
- Ряд: Слишком многое в жизни строится вокруг “зачем”. Зачем! Вот тоже глупое слово; Закончилась предвыборная кампания. “Предвыборная” — а продолжается чуть ли не до сих пор!
9 (63) Хиазм (греч. chiasmos – перекрещивание: в соответствии с греческой буквой % (хи) или латинской X) означает “крестообразное” расположение членов предложения, при котором друг другу соответствуют, с одной стороны, первый и четвертый, с другой – второй и третий члены.
Хиазм почти находится в зависимости от часто употребляемой при нем антитезы (иногда – антиметаболы), и объясняется это тем, что, во-первых, при отсутствии противопоставления данная фигура вообще теряет смысл; во-вторых, сама по себе фигура эта ставит в отношения противопоставления даже такие понятия, которые за пределами фигуры способны сосуществовать весьма “мирно”.
Эту-то особенность хиазма часто и используют при подчеркивании риторической функции, то есть при желании выстроить действительно семантически интересные отношения между понятиями. Нужно только помнить главную особенность хиазма: третий член хиазма всегда, чисто автоматически, находится в центре внимания, на него наделается основной акцент.
- Модель: ездок был глуп, умен был конь
- Пример: (реклама) Практичен не мотоцикл – велосипед практичен.
Своего рода спекулятивный хиазм: признак, берущийся в качестве общего, демонстративно расплывчат настолько, что способен служить какой угодно цели (в некотором отношении велосипед, может быть, действительно “‘практичнее”, но существуют и отношения, в которых явно “практичнее” мотоцикл!). В данном случае цель-реклама велосипедов, ей общий признак и служит:. Крест (как и всякий крест) акцентирует третий член хиазма, в данном случае велосипед, объект рекламы, который и “тянет на себя” основное внимание адресата.
При обыденности этого примера перед нами действительно умело и точно построенный хиазм, игнорирующий – будучи средством паралогики – отсутствие действительно общего и действительно существенного признака сравниваемых понятий.
• Ряд: продавец не всегда прав — всегда прав покупатель; не инфляция страшна — ужасает обилие денег; Америка им не поможет — поможет Германия.
10 (64) Эпанодос (греч. epanodos – отход, отступление) – это фигура, предполагающая точное зеркало: повторение слов в предложении в обратном порядке. В отличие от родственного ему в принципе палиндрома (прочтение слова наоборот), эпанодос представляет собой чрезвычайно плодотворную фигуру если палиндром редко дает интересные семантические эффекты, то эпанодос, напротив, кажется, только для этого и создан. Особенность эпанодоса в том, что при отсутствии явных (например, лексических, как в случае с антитезой) противопоставлений фигура эта тоже фактически ставит понятия в состояние конфликта, несмотря на то что изначально конфликт и не предполагается.
Семантические возможности данной фигуры нетрудно оценить на классическом примере эпанодоса, принадлежащего Леонардо да Винчи:
Кто не знает, чего хочет, должен хотеть того, что знает”. Очевидно, что эпанодос становится чрезвычайно богатой почвой для философских контроверз и что с его помощью можно продуцировать довольно неожиданные высказывания. Причина состоит в том, что называется “вторичным порядком”. Понятия, которые возможно упорядочить хотя бы один раз, всегда поддаются переупорядочиванию, причем “вторичный порядок” обычно интереснее первичного.
- Модель: первые станут последними, а последние — первыми
- Пример: Коммунисты превращаются в демократов, демократы – в коммунистов.
Чрезвычайно к месту употребленный эпанодос, действительно отвечающий реальным процессам, происходящим в современной России. “Взаимозаменяемость” политических сил как раз и обусловливает успешность применения данной фигуры, фактически доводящей до абсурда (подобно паливдрому) правило симметричности, лежащее в основе любой аналогии. Паралогическая операция— создание симметрии там, где нет оснований для аналогии — оказывается оправданной контекстом речевой ситуации (положением дел в сегодняшней России).
- Ряд: желание приближает цель, цель приближает желание; мечта начинается там, где кончается действительность — действительность кончается там, где начинается мечта.
11 (65) Асиндетон (греч. asyndetos – несвязанный) может показаться странным рассматривать в группе конструктивных фигур (особенно учитывая значение перевода с греческого). Однако на самом деле асиндетон не столько означает несвязанность, как иногда полагают, сколько отсутствие союзов между однородными членами или частями сложного предложения. Между тем очевидно, что поставить знак равенства между “несвязанностью” и “отсутствием союзов” было бы в высшей степени легкомысленно – во всяком случае до тех пор, пока существует такое средство связи слов и предложений, как интонация. Поэтому греческое слово “asyndetos” будет, видимо, точнее перевести как грамматически не связанный.
Понятно, что если отсутствие союзов в высказывании есть признак, реализуемый последовательно, то асиндетон можно рассматривать в качестве конструктивной (а не деструктивной!) фигуры: как постоянное наличие чего-то определенного, так и постоянное отсутствие чего бы то ни было делают синтаксическую структуру более однородной. Поэтому асиндетон и рассматривается нами как фигура конструктивного, структурирующего свойства.
Чего можно добиться использованием асиндетона? Довольно интересных смысловых отношений между словами, монтируемыми без помощи союзов. Дело в том, что союзы; как правило, обязывают следующие друг за другом слова или предложения к более точному смысловому соответствию друг другу. В том случае, когда союзы отсутствуют, возникает возможность создания внутренне более свободных структур, часто дающих необычные понятийные или композиционные ряды. Этим и имеет смысл воспользоваться тому, кто осуществляет асиндетон.
- Модель: XX век — и деваться некуда от грибов; белых, красных, зеленых, голубых, песочных, атомных!
- Пример: А представители власти, говорят, переселяются в столицу, говорят, ездят на курорты, говорят, проворовываются, говорят, врут, говорят, дерутся.
Красивый асивдетон – со смелым использованием предлагаемых этой фигурой семантических возможностей объединения слов, которые только волею случая могут оказаться рядом. Кроме того, что различающиеся однородные члены сами по себе образуют довольно причудливый ряд, неразличающиеся однородные члены (представленные многократно употребленным словом “говорят”) тоже включены в этот ряд, повторяя друг друга.
Ясно, что обозначение связи между всеми этими однородными членами потребовало бы немыслимой изворотливости в использовании разнообразных союзов — от необходимости такой и избавляет паралогика, отменяя логическое правило объединять в одном ряду лишь действительно однородные члены.
- Ряд: Зонтики, немецкие колбаски, нищие, пиво, девицы без одежды, мафия… Гамбург; Делается это быстро, привычно, глупо, зря; Начнешь, бросишь, опомнишься, вернешься, поздно, прошло, пропало…
12 (66) Полисиндетон (греч. poly- много, сильно и syndetos – связанный) – макрофигура, обратная асиндетону, то есть предполагающая обилие союзов; их в предложении оказывается гораздо больше, чем представляется необходимым. Понятно, что многосоюзие (особенно повторение одних и тех же союзов, как это часто и бывает при полисиндетоне) также является конструктивным средством, сильно подчеркивающим однородность синтаксических структур.
Полисиндетон есть фигура довольно парадоксальная. Казалось бы, наличие такого большого количества союзов гарантирует однородность понятийных (в случаях с однородными членами предложения)- и композиционных (в случае с разными предложениями) рядов. Однако вывод такой . весьма преждевременный. Если вспомнить о том, что союзы обязывают корреспондирующиеся элементы соответствовать друг другу, то нетрудно понять, что несоответствие их друг другу на фоне союзов становится наиболее отчетливо заметным.
К бессоюзно объединенным понятиям (предложениям) не предъявляется претензий. К понятиям (предложениям), объединенным одними и теми же союзами, претензий предъявляется слишком много. Малейший случай несоответствия начинает быть виден как сквозь увеличительное стекло, вот почему обилие повторяющихся союзов делает семантическую структуру следующих друг за другом синтаксических явлений особенно прозрачной. Значения слов и конструкций предстают едва ли не в новом свете’— в этом и состоит семантический эффект полисиндетона.
- Модель: и это правильно, и другое .правильно, и вообще ничего непонятно, и все кажется неправильным
- Пример: Пациенты приходят, а врачей нет, а врачи на забастовке, а забастовка-то получается против пациентов!’
Полисиндетон с использованием противительных союзов есть явление более редкое, чем Полисиндетон с союзами соединительными. Тем не менее и первый вариант полисиндетона весьма эффектен – притом что цепь противопоставлений построить труднее, чем цепь соответствий: синтезирующая сила соединительных союзов в литературе хорошо описана.
В данном случае перед нами цепь, в которой каждый последующий элемент противопоставлен предшествующему, в результате чего образуется своего рода круг, чем и интересен пример, рисующий фактически одно противостояние – врачей пациентам, но посредством серии мелких шагов. Запрет нормативного синтаксиса, исключающего подобного рода цепи, очевиден, однако паралогика и здесь приходит на помощь.
- Ряд: Масса денег и связей, да немножко изворотливости, да капелька здравого смысла, да пара пистолетов — вот и готово АОЗТ; И художник, и богатые заказчики, и друзья богатых заказчиков, и супруга художника — все довольны. Правда, совесть ропщет.
13 (67) Апокойну (греч. аро – от, и koinos – общий)- это очень древняя фигура, первоначально связанная, в частности со звуковыми повторами, но впоследствии употребляющаяся как средство паралогического синтаксиса. К настоящему времени под апокойну стало принято понимать особым образом сконструированное синтаксическое целое, в котором один и тот же элемент принадлежит сразу двум соседним предложениям и помещается между ними без каких бы то ни было показателей связи как с одним, так и с другим предложением.
Признаемся, что фигура эта относится к группе исключительно редко употребляемых в повседневной речевой практике (типа палиндрома), но упомянуть ее все-таки нелишне – отчасти потому, что опять же в газетной и рекламной речевой практике начинают встречаться и такого рода примеры, пока, правда, довольно спорадически.
- Модель: Это уже говорилось уже это не раз! {Это уже говорилось -+- Говорилось уже это не раз}
- Пример: (реклама духов) бесконечно возобновляющееся благоухание, возобновляющееся бесконечно!
О сознательном употреблении апокойну в данном случае свидетельствует два восклицательных знака – с одной и с другой стороны рекламного слогана. Это практически уникальный случай безукоризненно исполненной и в высшей степени уместно использованной апокойну, настолько основательно мотивированной, что, кроме апокойну, кажется, соответствующую функцию не могла бы выполнить ни одна фигура.
В общем-то понятно, какие претензии к апокойну с точки зрения нормативного синтаксиса могли бы иметь место: данная структура синтаксически просто невозможна, однако за фигуру эту отвечает не логика, не) паралогика.
- Ряда обнаружить не удалось.
14 (68) Киклос (греч. kyklos – круг), может быть, как название следовало бы заменить более привычным для слуха словом “цикл”. Однако во избежание наложения понятий (“цикл” как группа произведений и ”цикл” как фигура) друг на друга с этим все же лучше, наверное, не спешить. Тем более что сущность соответствующей фигуры трудно привести в полное соответствие с известным нам значением слова “цикл”.
Киклос как фигура тоже предполагает повтор одних и тех же, слов в одном и Том же предложении, причем в соответствии с определенной твердой схемой. Начальные слова предложения возвращаются в качестве слов, заключающих данное предложение. В качестве классического образца киклоса принято приводить шекспировское “Коня, коня, полцарства за коня!” (“Ричард Ш”).
Как всякая кольцевая конструкция, киклос имеет совершенно определенный (стабильный для всех “колец”) семантический эффект: он возвращает нам не слово в прежнем виде, но слово, уже преобразованное контекстом. “Пройти” же через контекст означает, понятное дело, прирастить некий дополнительный смысл- по меньшей мере, интенсифицировать прежний. Недаром второе название для киклоса просаподосис (греч. prosapodosis – сверхприбавка).
- Модель; Хорош, ничего не скажешь, хорош!!!
- Пример’. Забастовка, которая ничем не завершается, не забастовка.
Здесь удобно проследить, как на протяжении короткого предложения киклос меняет смысл повторяемого слова на чуть ли не противоположный. Причем случай этот отнюдь не принадлежит к составу уникальных: киклос довольно часто приводит к самым неожиданным смысловым метаморфозам, и изменение значения слова на противоположное отнюдь не самая “рафинированная”, хоть, может быть, и самая наглядная из них. Во всяком случае то, что произошло в нашем примере, можно квалифицировать в качестве “приобретения дополнительного опыта”: один из видов забастовки, который мы бы сочли таковым, забастовкой отнюдь не является (а является, например, фактом “социальной истерии”!).
Паралогическое правило, разрешающее лексическое однообразие в пределах одной и той же синтаксической структуры, доказывает свою справедливость тем, что лексическое однообразие, которое в данном случае могла бы зафиксировать логика, отнюдь не всегда ошибка. В намеренном исполнении соответствующая “ошибка” легко превращается в достоинство высказывания: лексическая единица, несколько плоская до начала высказывания, открывает неожиданные “смысловые глубины” к моменту его завершения.
- Ряд: Выходите, пожалуйста, граждане, выходите; Почему же это неправильно, ну, почему же; Отравленная вода — это не вода, а отравленная вода.
15 (69) Гомеотелевтон (греч. homeo – напоминающий и telos – окончание) является макрофигурой, до последнего времени употреблявшейся в повседневном дискурсе крайне редко, поскольку данная макрофигура считалась неорганичной для нестихотворной речи. Гомеотелевтон есть случай зачаточной рифмы, возникающей между ритмически соотнесенными частями предложения. О фактически паразитической функции рифмы для обычной коммуникации речь уже шла при обсуждении эпифоры.
Однако развитие рекламы привело к тому, что взгляд на рифму применительно к повседневному дискурсу несколько видоизменился. Предполагается (и вполне небеспочвенно), что рекламный слоган, дополнительно скрепленный звуковым повтором, прочнее держится в памяти, чем не обладающий этим свойством, — даже если звуковой повтор носит, так сказать, любительский характер.
Из рекламы Гомеотелевтон перекочевал и в газеты, где тоже были осознаны его семантические возможности. Минимальная способность рифмовать, присущая каждому, перестала рассматриваться как признак “поэтической натуры” – и в общественном сознании наконец начала ощущаться разница между стихами (вид искусства) и виршами (вид обыденной речевой практики).
После того как ощущение этой разницы возникло, то есть наличие в сообщении рифмы перестало восприниматься в качестве признака высокой поэзии, рифма превратилась в заурядное – правда, все еще очень редкое- средство оформления повседневного дискурса (реклама, газетные заголовки; ср. еще рекламные опыты В. Маяковского типа “Нигде – кроме как в “Моссельпроме”). Основную роль сыграли здесь именно риторические функции гомеотелевтона, и прежде всего – дополнительное структурирование с его помощью сообщения.
- Модель: Ваша киска купила бы “Вискас”.
- Пример: (немецкая реклама) “Imodium akut” nimmt man – und …
Данный слоган, который переводится как ((‘Имодиум акут’: принял — и…”, даже самый не чуткий к поэзии немец способен закончить словом “gut”, чего от него, собственно, данной рекламой и добиваются. Слоган этот настолько у всех на слуху, что любое слово “gut”, которое, как легко предположить, встречается в повседневной речи довольно часто, провоцирует собеседника на дополнение: “Wie Imodium akut” (“Как имодиум акут’ “) – в принципе большей эффективности от рекламы ожидать трудно. Особенно если учесть, что имодиум акут—лекарство, причем едва ли ежеминутно необходимое (стабилизирующее деятельность желудка, если таковая подробность необходима).’
При явной немудрености текста, практически не сообщающего никаких полезных сведений (кроме ничем не подтвержденного указания на положительный результат), столь потрясающую эффективность его- как “накрученность” на слуху граждан Германии – остается приписать только гомеотелевтону, которого, кстати, с точки зрения нормативного синтаксиса, полагалось бы избегать: случаи рифмовки в повседневной речи рассматриваются здесь как нежелательные. » Ряд: (заголовок газетного материала о Вацлаве Гавеле) Из диссидентов — в президенты; (заголовок) Ножки Буша спасают душу; (заголовок) Не мытьем, так… битьем. •
§6.2.2.2. Деструктивные фигуры
16 (70) Инверсия (лат inversio “перестановка) – в отличие от предшествующих фигур, акцентирующих (или, по крайней мере, призванных акцентировать), упорядоченность синтаксической структуры – акцентирует “беспорядок”. Это фигура, стоящая первой в ряду деструктивных, разрушающих, макрофигур.
Сама по себе инверсия есть такое преобразование в составе предложения, при котором конструкция в целом оказывается перекошенной в нужную говорящему сторону. Перекос этот сигнализируется посредством перебрасывания составляющих высказывание с “естественного” для них места в предложении на “неестественное” (чаще всего вперед, что, однако, не является абсолютным правилом).
Понятно, что о естественности/неестественности говорится условно, то есть с точки зрения логики, а не паралогики- Понятно и то, что, попадая “не в свою тарелку”, инверсированные структуры ведут себя совершенно иначе, чем если бы они находились в “специально отведенном для них месте”. Их смысловые возможности как бы открываются заново. В этом нет ничего удивительного: любая нетривиальная позиция есть позиция акцентирующая, привлекающая внимание.
Необходимо лишь не забывать, что для инверсии (как, в сущности, и для любой деструктивной фигуры) необходим некий упорядоченный синтаксический фон: инверсия на фоне инверсии едва ли будет замечена и надлежащим образом оценена.
- Модель: Разумного я от вас ожидал предложения, понимаете?
- Пример: Народу дайте же наконец возможность увидеть вас поблизости от себя, господа народные депутаты!
Хорошо заметная инверсированная позиция слова “народ” акцентирует, как и полагается в случае с инверсией, важный для говорящего смысл — поддержанный, кстати, и словосочетанием “народные депутаты”: тот, кто избран народом представлять его интересы, не должен быть в стороне от народа. Мысль не слишком оригинальная, но “спасенная” инверсией, переводящей разговор из области мыслей в область чувств и воспринимающейся как “крик отчаяния”.
Обратим внимание на то, что инверсия, с которой мы имеем дело в примере, довольно глубокая (глубина инверсии определяется тем, на какое количество позиций та или иная составляющая предложения перемещается). Слово, которому логический синтаксис отвел бы пятое место в предложении, переставлено на первое место, так что “разрыв” оказывается довольно большим. Впрочем, это еще не предел: паралогический тип высказывания знает и случаи более глубоких инверсий.
- Ряд: Победы, собственно, тогда у Белого дома никто из нас и не ожидал; Выслушать мнение зрителя о том, что происходит в вашем театре, прошу вас, наконец; Ведь укорачивается на наших глазах все сильнее и сильнее жизнь-то!
17 (71) Анастрофа (греч. anastrophe – переворот) часто рассматривается как вид инверсии. Это так называемая неглубокая инверсия,, отвечающая за перестановку соседних слов. Несмотря на то что фигура эта может показаться семантически небогатой, существуют случаи, когда ее осуществление носит чуть ли не принципиальный характер, позволяя, например, придать устойчивому словосочетанию весьма конкретный (ситуативный) смысл (ср., например, смыслы двух следующих высказываний: “Вас просят идти вперед {будет странно, если вы пойдете назад} и “Вперед идти просят” {в то время как вы идете назад)).
Таким образом, анастрофа, “немножко нарушая” правила нормативного синтаксиса, вполне способна оказаться гораздо более серьезным “нарушением” смысла словосочетания или предложения в целом. Может быть, и не имеет смысла сохранять анастрофу в виде отдельной “рубрики” в составе инверсии, однако значение этого термина настолько точно, что отказываться от него тоже едва ли имеет смысл.
- Модель: Да что ж ты прямо как девка красная!
- Пример: Глава концерна любит очень, когда его критикуют.
Анастрофа “любит очень” – по сравнению с нормативным “очень любит” – не дает усомниться в том, как глава фирмы на самом деле относится к критике. При словосочетании обычной структуры в данной позиции пусть даже минимальная вероятность позитивного отношения к критике со стороны главы фирмы все же оставалась бы. Анастрофа сводит такую вероятность к нулю, обязывая адресата почувствовать разговорную ироничность словосочетания, принципиального для понимания смысла всего предложения.
Таким образом, предпочтение паралогике опять содействует реализации риторической функции данного высказывания.
- Ряд: А новый его фильм — это уже просто резинка жевательная; Подиумное платье напоминает банный халат — на лацкане забыта прищепка бельевая.
18 (72) Эллипсис (греч. elleipsis – нехватка, пропуск)- еще одна “разрушительная” фигура. Фигура эта предполагает ‘”пропадание” целых фрагментов высказывания: считается, что фрагменты легко могут быть восстановлены по смыслу целого. Обычная норма для пропуска слов – одно-два слова, но в принципе (особенно при усилении эллипсиса параллелизмом) за рамками предложения могут оставаться и более крупные синтаксические блоки: в таком случае хватает одной “рамки” для того, чтобы упаковать в нее довольно большое количество смысла при минимуме членов предложения.
Разумеется, риторическая функция эллипсиса определяется именно э1им количествам смысла. Дело в том, что синтаксис сам по себе предусматривает некоторые виды эллипсиса – если не нормативные, то, во всяком случае, стандартные. Такая санкционированность эллипсиса требует того, чтобы при риторическом его исполнении возможности данной фигуры были использованы достаточно интенсивно.
Следует, может быть, также обратить внимание на то, что собственно конструкция с эллипсисом иногда требует помощи ближайшего контекста, без которого эллиптическое построение не может быть адекватно понято.
- Модель: Завтра я подарю ей на день рождения пистолет, ты — конфеты.
- Пример: Депутат “” за лацканы его/зал — в смех, телеоператоры ~ за камеры, телезрители — недоумевать да пожимать плечами.
Пример реферирует к памятной многим потасовке в Государственной думе. Динамичный эллипсис в этой зарисовке “пpoглaтывaeт” довольно крупные синтаксические периоды, давая возможность адресату самому достроить лишь обозначенные автором конструкции. И это понятно: для описания акта физической расправы в таком официальном месте, как Госдума, фактически не существует этически приемлемых формулировок.
Тут очень легко сорваться на выражения, принятые при описании потасовок вообще, но они едва ли пригодны, поскольку речь в некотором смысле идет о “лице нации”. Эллипсис приобретает, таким образом, отчетливо риторическую функцию: предлагаемые конструкции резко расходятся с “позволяемыми” нормативным синтаксисом узаконенными эллиптическими структурами. Паралогика— как более лояльная область речевой практики — оказывается здесь как нельзя более кстати. • Ряд: ты — мне, я — тебе; ‘Поскольку в этой стране никто ни за что не отвечает и отвечать, видимо, никогда не будет, постольку— царь;
Смех — они обсуждают идею новой пресс-службы-
19 (73) Парцелляция (франц. parcelle – часть)- это фигура обособления части относительно целого. Фигура эта более позднего происхождения, однако в высшей степени быстро и успешно распространившаяся благодаря чрезвычайно интересному смысловому эффекту, который ее сопровождает. Техническая сторона этой фигуры предполагает, что отдельные члены предложения рассматриваются как самостоятельные и обособляются от целого. При этом очевидно, что в качестве самостоятельных частей они существовать не могут, поэтому их выделяют знаками препинания или интонационно.
Для парцелляции существенно, чтобы обособляемые таким образом члены предложения в принципе могли быть структурно выделены, то есть находились на более или менее ‘Удобном” месте в предложении относительно других членов предложения. Однако этот вопрос решается индивидуально применительно к каждой отдельной синтаксической структуре и потому не может быть генерализирован.
- Модель: Выйдем. Поговорить.
- Пример: Но решение этого вопроса нельзя откладывать на три дня… на два… на один!
Парцеллированная группа однородных обстоятельств представляет собой фактически одно обстоятельство: “Но решение этого вопроса нельзя откладывать вообще’. Это подразумеваемое обстоятельство градуируется, оказываясь представленным, что называется, “‘по частям”, в результате нескольких последовательно приходящих говорящему в голову мыслей. Разрыв этих мыслей во времени и служит той “объективной” причиной, которая дает возможность осуществить парцелляцию.
Разумеется, нормативный синтаксис не встретит подобного рода структуру с распростростертыми объятиями наибольшее, на что он в этом смысле способен, — это признать парцелляцию потенциально возможной и тем не менее рассматривать ее как исключение. Паралогака рассматривает ее как правило, во всяком случае как одно из правил, следование которому способно сильно акцентировать “ответственные” фрагменты текста.
- Ряд: Президент распорядился разобраться. Вмешаться. Навести порядок; Я это видел! Чувствовал! Понимал; Переместить бы куда-нибудь Думу. В Свиблово. В Лось. На Луну.
20 (74) Гипербатон (греч. hyperbaton ” переставленный) тоже представляет собой фигуру обособления, причем еще более явную. Посредством этой фигуры одна из составляющих предложения выносится за его пределы. Гипербатон производит впечатление примечания: говорящий как бы “опоминается”, что им упущено нечто из того, что не следовало упускать, и дополняет высказывание потерянной деталью. Кстати, деталь эта может только внешне производить впечатление примечания, на самом же деле представляет собой едва ли не важнейшее из того, что в целом сообщено.
В этом и состоит риторическая особенность гипербатона: вынести за скобки как деталь отнюдь не очевидную деталь, задав тем самым часто довольно причудливые семантические отношения между целым и его частью.
- Модель: новые книги и старые
- Пример: Мне бы только на членов этой партии одним глазком поглядеть, на идиотов.
Типичный гипербатон, в меру хорошо выполненный: не сказать чтобы несущественная информация, характеризующая подлинное отношение говорящего к партии, прибережена напоследок. Такая семантическая кода фактически резко изменяет угол зрения на все предшествующее высказывание (учитывая также наличие в предшествующем высказывании совершенно определенного “только”, исключающего столь внезапное расширение понятия в дальнейшем), а это именно тот эффект, который в идеале и достигается применением гипербатона. Причем чем более неожиданные сведения в конце концов получает адресат, тем отчетливее риторическая функция гипербатона.
Он строится на паралогической операции, фактически запрещенной с точки зрения как синтаксиса (в силу опять же исключительности соответствующих конструкций), так и логики (в силу некорректности деления понятия), Тем более сильный семантический эффект гипербатон производит. • Ряд: А экспонаты пылятся годами в запасниках, про состояние которых нам всем хорошо известно. И гибнут; Клянусь, что ноги моей не будет в этом доме. И твоей; Зачем-то’ ведь была нужна нам эта перестройка. Или незачем.
21 (75) Тмезис (греч. tmesis) – вставка, предполагает элемент, помещаемый в синтаксическую структуру (словосочетание, реже – слово, или предложение), в составе которой никакого элемента не отсутствует. Таким образом, тмезис никоим образом не, является предполагающейся вставкой. Напротив, это как бы мешающая вставка, беспардонно вторгающаяся туда, где вовсе нет свободного места. Поэтому тмезис называют иногда “необязательной вставкой”, имея, однако, в виду, что такая “необязательная вставка” при ориентации на риторическую функцию сообщения тоже может стать настолько насущно необходимой, что без нее сообщение потеряет не столько смысл, сколько нужный говорящему смысл.
Дело опять же в том, чтобы создать некое подобие конфликта (или, во всяком случае, семантически интересных отношении) между “основным корпусом высказывания” и тмезисом. Часть работы осуществляет за говорящего сама фигура: ее особенность в том, что практически любые сведения, вынесенные в тмезис, приобретают ощутимую суверенность уже в силу своего размещения относительно высказывания в целом. Важным оказывается, чтобы эта суверенность действительно не была “употреблена всуе”, то есть не только воспользоваться синтаксическим акцентом, но и превратить его в смысловой акцент,
- Модель: Потому, к сожалению, что это так!
- Пример: Наш экспорт, Россия родина слонов, – чай, что, конечно, здорово!
Без тмезиса высказывание очень легко могло бы представлять собой позитивную оценку российских экспортных возможностей. В чае как предмете экспорта нет, безусловно ничего зазорного, если… если природно-географические условия страны действительно дают возможность развернуть широкое производство чая. Однако в России (после того как наши “чайные республики” зажили самостоятельной жизнью) соответствующих условий нет. А потому рассматривать Россию как производительницу чая— это все равно что рассматривать ее в соответствии с шуткой известного происхождения, как “родину слонов”.
Негативный “заряд” сообщения оказывается очевидным только благодаря тмезису “Россия родина слонов”, который и ставит предложение
•в нужную смысловую перспективу. Едва ли такое “синтаксическое преступление” было бы одобрено нормативным синтаксисом, но паралогически тмезис более чем приемлем.
• Ряд: Картонная еда из Макдональдса (говорю как жертва) действует на жизненный тонус; Предложенные им объяснения, о святая простота, заимствованы из лексикона президента; Цены — где наша не пропадала! — вполне приемлемы.
22 (76) Анаколуф (греч. anakoluthus – непоследовательный)” фигура, отвечающая за еще один вид непорядка в составе предложения. Это фигура, предполагающая неупорядоченность отношений между частями предложения или его членами. Анакоду пожалуй, наиболее сложная из деструктивных фигур.
Сложность анаколуфа в том, W» то чрезвычайно трудно исполнить так, чтобы он действительно воспринимался как фигура. Общеизвестно, что в любом виде искусства (искусство речи не исключение!) “небрежность” всегда ценилась особенно высоко (ср. Пушкинское “…без грамматической ошибки я русской речи не люблю”), С другой стороны, постоянно признавалось, что, несмотря на кажущуюся простоту задачи “быть небрежным”, выполнить ее – и даже просто рискнуть выполнитъ – удавалось очень немногим. Расчет в этом случае должен быть просто аптекарски точным: позволяющий себе небрежность каждый раз подвергает себя опасности быть непонятым и – поправленным. К сожалению, обозначить небрежность в скобках, например: “Здесь автор намеренно небрежен” – означало бы разрушить фигуру. Единственное, что остается, – погрузить небрежность в настолько, красноречивый контекст, чтобы “злоумышленность” ее была самоочевидной, а значит и неподсудной логике.
- Модель: Гамсахурдия, между прочим, интеллигенция. Этот интеллигенция хорошо знал, на что шел.
- Пример: Наш паровоз вперед лети, кажется, прибыл на в коммуне остановку.
Почти “счастливая находка”: настолько отчетливый пример анаколуфа редко удается найти: при явной синтаксической рассогласованности синтаксическая структура тем не менее держится на удивление прочно. Разгадка, разумеется, отчасти в полной стереотипности подлежащего (наш паровоз вперед лети) и обстоятельства (на в коммуне остановку). Оба словосочетания произносятся скороговоркой, фактически в .одно слово, отчасти — в явной фигуративности высказывания. Анаколуфы здесь (вокруг подлежащего и вокруг обстоятельства места) осуществлены как нельзя более кстати: синтаксический хаос действительно служит почти “картиной” состояния постсоветского общества.
Видимо, не стоит особенно распространяться насчет того, что в плане логики данного предложения просто не существует. Паралогика же, отрицая правила сочетания слов в соответствии с синтаксическими рекомендациями, обретает замечательный пример возможности игнорирования сразу всех синтаксических законов во .имя интереснейшего смыслового хода.
- Ряд: Когда “начать” ударяют на первом слогу правила существуют не; … с вечным кавказским репертуаром — два булка и сто грамм коньяк; Что ж мы делаем-то с великой могучего наших языком?
23 (77) Силлепсис (греч. syllepsis, от syllambanein – брать вместе) удобнее всего рассматривать как частный случай анаколуфа, то есть дефектной, с точки зрения логики, синтаксической структуры. Однако в классической риторике силлепсис рассматривался как самостоятельная фигура, основанием чему, видимо, была предельная конкретность данной фигуры (ср. отношения между инверсией и анастрофой). Силлепсис обслуживал только один класс “логических преступлений”, а именно – очень явные преступления, связанные с объединением неоднородных членов предложения как однородных. При силлепсисе неоднородные члены предложения оказываются синтаксически подчинены одному и тому же слову.
Если справедливо, что такую фигуру, как анаколуф, бывает чрезвычайно трудно “оправдать”, то в случае с силлепсисом это практически невозможно. Особенность силлепсиса в том, что он чуть ли не всегда воспринимается как ошибка (ненамеренный паралогизм) ив крайнем случае может быть “извинен” поэтической взволнованностью.
- Модель: Ни она, ни он не знал об этом.
- Пример: Секретарь с собачьим именем Рекс обожает своего шефа и хамить посетителям.
Пример силлепсиса в ироническом контексте (может быть), превращающем силлепсис в осознанный паралогизм, то есть в риторическую макрофигуру. Основанием для такого заключения служит указание на собачью природу секретаря, каковая предполагает в неразделимости а) любовь к хозяину и б) злость ко всем остальным. Такой “сплав чувств” фактически не дает возможности представить секретаря иначе как через силлепсис, проявляющийся в данном случае в том, что слово “обожать” соотносится с фактически неоднородными, но в свете собачьей природы секретаря вполне однородными элементами предложения: в первом случае с дополнением (обожать кого?), во втором случае – с частью составного глагольного сказуемого (обожать хамить). Такая синтаксическая структура вполне объяснима паралогикой, но с точки зрения синтаксической логики требует, по крайней мере, дважды употребить слово “обожать” (обожает шефа и обожает хамить посетителям), чтобы убрать неоднородные члены предложения из позиции однородных.
- Ряд: Надеюсь, ты поймешь это, так же как и вы {поймете}; Общество и .время сделало свое дело; Те, кто имеет представление о Бельгии, знают…; Отравляющие вещества всюду: в, при, у, над, под жителями городов… ‘
24 (78) аккумуляция (лат. akkumulare – нагромождать, собирать) репрезентирует еще один вид “непорядка” в сообщении, так сказать, тотального непорядка, который точно соответствует переводу с латинского, – нагромождение. Множество частных понятий неорганизованно следуют друг за другом, вместо того чтобы объединиться в одно общее. Целостное представление о содержании сообщения формируется, таким образом, медленно, в ходе сопоставления параллельных, рядов картин, часто в результате осуществления мучительных логических операций и т. д.
Сущность данной фигуры состоит в том, чтобы представить некое часто абстрактное и, в общем, не всегда уловимое—целое серией отдельных его аспектов. Как логическая процедура, подобная задача вообще не может быть решена, поскольку для того, чтобы описать нечто, необходимо прежде всего установить границы этого “нечто”. Аккумуляция – фигура, предполагающая отсутствие границ целого, и в этом смысле может чрезвычайно продуктивно использоваться паралогически.
Фигура эта имеет множество конкретных модификаций, но весьма тяжела и исполняется крайне однообразно, а потому в данном случае имеет смысл ограничиться лишь одним- практически любым произвольно взятым – примером:
- Представить себе призрачную деятельность такого фонда довольно трудно. Перелистывание – без малейшего внимания, поскольку деньги давно распределены по “своим”, – увесистых проектов, присланных верящими в честность соискателями уже не существующих, стало быть, денег, поиски формулировок отказа в изысканных выражениях, всякий раз, безусловно, подразумевающих глубокую содержательность проекта и крайнюю заинтересованность фонда в передаче денег именно ему при полной невозможности сделать это из-за обилия поступивших в последнее время предложений; собирание дорогостоящих и беспринципных авторитетов, чьи имена могли бы украсить официальные формуляры на тончайшей бумаге, насквозь пропитанной водными знаками, на которые сверху нанесены ничего не значащие слова; наконец, прием посетителей ” тех, от кого не отделаешься самыми любезными формулировками и кто требует других слов – увесистых, но опять же крайне благожелательных, стоящих так же мало, как и нанесенные поверх водяных знаков…
Впрочем, следить за все время ускользающими “действиями” такого фонда как автор, так и читатель уже, видимо, не в состоянии.
Этот блистательно “аккумулированный” фрагмент отчетливо демонстрирует семантические возможности соответствующей фигуры в том случае если она уместна. В данном же сообщении аккумуляция более чем уместна, поскольку призвана передать множество педантично бессмысленных и умопомрачительно сложных “процедур”, из которых состоит призрачная, как называет ее автор, деятельность фонда.
Совершенно очевидно, что логика не справилась бы с этой задачей, ибо очертить направления деятельности как таковой не представляется возможным. Что же касается паралогики, “благословляющей” в том числе и непроходимый синтаксис, то ее средства действительно дают автору возможность приблизиться к цели – довести адресата до отчаяния нанизываемыми друг на друга пустыми конструкциями и в последний момент прийти ему на помощь, прервав цепь “рассуждений”.
25 (79) Амплификация (лат. amplificatio – расширение) тесно связана с аккумуляцией и тоже ориентирована на “захламление” сообщения деталями. Однако, в отличие от аккумуляции, строящей сообщение параллельными рядами, амплификация подает “материал” под разными углами зрения, то есть предлагает не столько лепку целого из частей/сколько многократное предъявление одного и того же целого со всех возможных сторон.
Впрочем, “целое”, предъявляемое посредством такой методики, тоже обычно малоконкретно и редко может быть действительно описано с помощью, например, формулировки. Иными словами, объединяет “исполнителей” обеих последних фигур стремление “объять необъятное”, однако способы, которые используются для этой тщетной цели, – разные.
Применяя амплификацию как фигуру, следует иметь в виду, что пара-логика, в отличие от логики, позволяет обращаться как к необъятному, так и вполне к конкретному, предъявляемому в качестве необъятного. На этом пути и можно успешно использовать амфиболию, применительно к которой тоже придется ограничиться лишь одним примером:
- Странно тут вообще-то все… в сущности притон, а самое дорогое место в столице, испытательная площадка имен, состояний, связей, трамплин для эстрадных див и детей эстрадных див, земля обетованная для всякого, кто случайно попал в поле зрения одного из тех, кому позволено провести здесь один вечер – вечер, о котором счастливчик и ”второе лицо” (ибо все приглашения на два лица и только на два!) не забудут всю жизнь славный такой столичный гадюшничек, не лучше и не хуже других, которые подешевле!
Хорошо видно, что множество точек зрения выстраивается вокруг лишь одной идеи – необъятной идеи противоречивости настоящего России на примере дорогого столичного ресторана. Точки зрения не маркированы как принадлежащие кому бы то ни было, никаким образом не выстроены и никаким образом не расположены относительно друг друга. Все это вызвало бы претензии со стороны исповедующих логику, но со стороны исповедующих паралогику амплификация есть одна из очень немногих фигур, способных дать социальный срез современного российского общества, утрачивающего признаки единства.
26 (80) Эксплепия (греч. explore – заполнять)- это еще одна “фигура загромождения”, отличающаяся от двух предшествующих тем, что довольно ясный смысл, который в принципе вычитывается из простой синтаксической конструкции, обрамлен множеством как бы вспомогательных слов, “распыляющих” формулировку.
Смысл эксплеции часто в том, чтобы представить некое чрезмерно резкое, остро неожиданное или просто категорическое суждение осторожно, как бы снимая с себя таким образом ответственность за нежелательный характер суждения. Иными словами, эксплеция есть множество (часто излишних, но это контролирует уже риторическая функция) ограничений, налагаемых на суждение. В силу очевидности этой фигуры ограничимся и здесь лишь одним примером:
- В общем-то люди, если проявить критичность – допускаю, что даже избыточную, в массе своей, то есть рассматриваемые не по отдельности, а как толпа, довольно глупы.
Эксплеция растворяет в обилии слов предельно четко сформулированный смысл- “люди глупы”. Разумеется, чрезмерно общий и весьма спорный характер этой формулировки фактически вынуждает автора высказывания прибегнуть к эксплеции – без нее соответствующая формулировка в “чистом виде” спровоцировала бы конфликтные отношения с адресатом, явно имеющим основания присоединять себя к “людям” (которые глупы!).
Паралогической основой эксплеции является здесь (как и в других подобных случаях) предпочтение непрозрачного синтаксиса прозрачному, то есть прямая атака на логику, поступающую наоборот.
27 (81) Конкатенация (позднелат. concatenatio – сцепление, цепь)- последняя из рассматриваемых нами макрофигур, тоже, в сущности, “фигура загромождения”, напоминающая систему концентрических кругов, когда каждый круг порождает следующий. Практически конкатенация выглядит таким образом, как будто предлагаемая адресату синтаксическая структура в принципе бесконечна: каждый новый период провоцирует следующий период, логически и синтаксически связанный с предшествующим. Идеальным выражением конкатенации является известное стихотворение, изобилующее ”цепями” такого рода: “…а это синица, которая часто ворует пшеницу, которая в темном чулане хранится – в доме, который построил Джек”.
В синтаксисе подобная структура известна как случай последовательного подчинения: конкатенация как раз и утрирует данный случай. Риторически конкатенация может быть оправдана разнообразными причинами. Следует только иметь в виду, что причины эти чаще всего будут “игровыми”: особенность конкатенации в том, что она рассеивает внимание адресата. Пример на конкатенацию:
- Речь подозреваемого во взяточничестве была полна подробностей, вызывающих чувство стыда, которое нередко возникает у тех, кто оказывается невольным свидетелем лжи, видной, что называется, невооруженным глазом.
Конкатенация, построенная в полном соответствии с правилами данной фигуры и оправданная тем самым чувством “стыда за собеседника”, которое не позволяет обойтись с ним лаконично и грубо.
Паралогически понятно, что нормативный синтаксис не одобрил бы столь длинной цепи последовательно подчиненных друг другу конструкций.
ВМЕСТО ЗАКЛЮЧЕНИЯ
Предложенный в этом учебном пособии вариант риторики получился не вполне традиционным. Впрочем, говорить о традиции в этом смысле, видимо, не имеет смысла. Скорее всего, справедливым будет утверждение, что риторик на самом деле столько же, сколько учебников. За двадцать пять веков своего существования риторика предлагалась уже в таком количестве вариантов, что никакой очередной вариант не имеет, видимо, смысла рассматривать как новый.
И тем не менее стоит еще раз подчеркнуть, что появившаяся в шестидесятых годах нашего столетия новая риторика – правда, не в каждой из ее редакции, пытаясь восстановить парадигму чрезвычайно древней научной’ дисциплины, парадоксальным образом обеспечивает возможность не рассматривать ее категории как догматические и формирует взгляд на риторику как на дисциплину, потенции которой далеко еще не раскрыты.
Новая риторика, подобно “старой”, по своему масштабу и подходам к реальности, понимаемой как “‘реальность языка”, оказалась наукой универсального характера.
По-другому, видимо, не могло и быть: в риторике, вероятнее всего, действительно заложен некий – все еще не известный нам – архетип, способный многократно воспроизводиться из века в век. Помпезное сооружение античности в результате сложных эволюции превратилось в одну из самых элегантных наук современности. Подобный процесс (правда, совсем в другой связи) описан Хорхе Луисом Борхесом в новелле “Сон Колриджа”, цитата из которой здесь как нельзя более уместна:
‘[Возможно, что еще не известный людям архетип… постепенно входит в мир; первым его проявлением был дворец, вторым – поэма. Если бы кто-то попытался их сравнить, он, возможно, увидел бы, что по сути они тождественны ‘
РЕКОМЕНДУЕМАЯ ЛИТЕРАТУРА
Аристотель. Сочинения. Т. 1 – 4. – М., W5 – 1984. .
Аристотель. Поэтика. Аристотель и ангинная литература; – М., 1987.
Аристотель. Риторика. Античные риторики. – М., 1978.
Аристотель. Топика. Сочинения в 4-х т. – М., 1978, т. 2.
Античная поэтика: Риторическая теория и литературная практика. – М.,
1991.
Античные риторики. – М.: МГУ, 1978. Античные теории языка и стиля. – M.-JL 1936. Антология русской риторики.—М;, 1995. Аристотель и античная литература. – М., 1978. Вомперский ВЛ. Риторики в России XVH – XVIII вв<- М., 198S. Ломоносов М.В. Краткое руководство к красноречию. Полн. собр. соч. –
М.-Л., 1952, т. 7. Памятники позднего античного ораторского и эпистолярного искусства.
II – V вв. ” М., 1964.
Поэтика древнегреческой литературы.” М., 1981.
Платон. Сочинения. В 3-х т. – М., 1968-1970.
Прокопович Ф. Сочинения. – М.-Л.» 1961.
Судебное красноречие русских юристов прошлого. – М., 1992.
Цицерон М.Т. Речи. – М., 1962, т. 1, 2.
Цицерон М.Т. Три трактата об ораторском искусстве. – М., 1972.
Аверинцев С. С. Риторика как подход к обобщению действительности.
Поэтика древнегреческой литературы. – М., 1981.
Аветян Э.Г. Смысл и значение. – Ереван, 1979.
Азбука делового общения: Встречи. Переговоры. Переписка. – М., 1991.
Андреев В.И. Деловая риторика. Практический курс для творческого саморазвития делового общения, полемического и ораторского мастерства. – Казань, 1993. Аннушкин В.И. Первая русская “Риторика”. ” М., 1989.
Апресян Г.З. Ораторское искусство. – М., 1978.
Апресян Ю.Д. Лексическая семантика. Синонимические средства языка. – М., 1974. Араратян М. О термине “метонимия”. Ученые записки МГПИИЯ, вып.
59-й, 1971.
Арутюнова Н.Д. Логические теории значения. Принципы и методы семантических исследований. – М., 1976.
Арутюнова Н.Д. Метафора. Метонимия. /Лингвистический энциклопедический словарь. – М., 1990.
Арутюнова Н.Д. Языковая метафора. Лингвистика и поэтика.” М., 1979. Асмус В.Ф. Античная философия. – М., 1976. Асмус В.Ф. Учение логики о доказательстве и опровержении. – М., 1954.
АхмановА.С. Логическое учение Аристотеля. ” М., 1960. Барт Р. Лингвистика текста. /Новое в зарубежной лингвистике, вып. VIII.-М., 1978.
Барт Р. Избранные работы: Семиотика. Поэтика. – М., 1989. Бахтин М.М. Вопросы литературы и эстетики. – М., 1975. Бахтин М.М. Творчество Франсуа Рабле и народная культура Средневековья и Ренессанса. – М., 1965. Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. – М., 1979.
Безменова Н.А. Очерки по теории и истории риторики. – М., 1991. Безменова Н.А. Теория и практика риторики массовой коммуникации. -М., 1989.
Бельчиков Ю.А. Говорите ясно и просто. – М., 1980.
Бернацкий Г.Г. Культура политической дискуссии. – Л., 1991. Библер B.C. Мышление как творчество. – М., 1975.
Брутян Г.А Аргументация. -Ереван, 1984.
Васильева А.Н. Основы культуры речи. – М., 1990.
Введенская Л.А., Павлова Л.Г. Культура и искусство речи. – Ростов-на-Дону, 1996.
Веселовский А.Н. Из истории эгоггета. /Историческая поэтика. – Л., 1940.
Виноградов В.В. Поэтика русской литературы. Избранные труды. – М., 1976.
Винокур Т. Г. Закономерности стилистического использования языковых единиц. – М., 1980.
Войшвидло Е.К. Понятие. – М., 1967. Вомперский В.П. Риторики в России XVII – XVIII вв. – М., 1988. Галанов Б. Живопись словом. Портрет. Пейзаж. Вещь. – М., 1974. Гаспаров М.Л. Современный русский стих. ” М., 1974. Гаспаров М.Л. Цицерон и античная риторика (предисловие). /Цицерон М.Т. Три трактата об ораторском искусстве. – М., 1972. Гельгардг P.P. Избранные статьи. – Калинин, 1963.
Гельгардт P.P. Оценка звуков речи и их функциональнйе характеристики. /Стилистика художественной речи. – Калинин, 1982.
Гельгардг P.P. О языковой норме. /Вопросы культуры речи, вып. 3-й. -М., 1961.
Гельгардг P.P. Рассуждение о диалогах и монологах. К общей теории высказывания. /Сборник докладов и сообщений Лингвистического общества. – Калинин, 1969. ‘ Гиндин С.И. Что такое текст и лингвистика текста. /Аспекты изуч^ни.! языка. – М., 1981.
Гинзбург Е.Л. Конструкции полисемии в русском языке: Таксономия и метонимия. – М., 1985. Гирганов Г. Диалог: Философско-политический анализ. – М., 1989.
Гиро П. Разделы и направления стилистики и их проблематика. /Новое в зарубежной лингвистике, вып. IX. – М., 1980.
Го)рский Д.П. Вопросы абстраВДвд и образование понятий. – М., 1961. Граудана Л.К., Миськевич Г.Й. Теория и практика русского красноречия. ” М., 1989.
Григорьев В.П. Поэтика слова. – М.» 1979. Григорьев В.П. К проблеме перифразы. /Сборник докладов и сообщений Лингвистического общества. -Калинин, 1979. Дешан Л.М. Истина, или Истинная система. – М., 1973.
Дюбуа Ж., Эделин Ф., Клинкенберг Ж.-М. и др. Общая риторика. – М., 1986.
Жирмунский В.М. Теория стиха. – Л., 1975. Зимин В.И., Модебадзе Е.А. Метафора и метонимия. /Тусский язык в национальной школе, 1977, № 2.
Иванов В.В., Топоров В.Н. Славянские языковые моделирующие системы. ‘ М., 1965. Иванова С.Ф. Вместе искать истину. – М., 1989.
Иванова С.Ф. Искусство диалога, или Беседы о риторике. – Пермь, 1992. Иванова С.Ф. Специфика публичной речи. – М., 1978.
Иванушкина П.Ф. Риторика. Логические, психологические и языковые основы речевой деятельности. – Ставрополь, 1993. ИвинАА. Искусство правильно мыслить. – М., 1986. История лингвистических учений. Древний мир. – Л., 1980.
Карнап Р. Значение и необходимость. – М., 1959. Карнеги Д. Как вырабатывать уверенность в себе и влиять на людей, вы-, ступая публично. – М., 1989. Квятковский А. Поэтический словарь. – М., 1966. Ковалев В.П. Языковые выразительные средства русской художественной прозы. ” Киев, 1981.
Кожевникова Н.А. О некоторых способах возникновения необычных сочетаний в художественной речи. /Вопросы лексикологии, стилистики и грамматики-в аспекте общего языкознания. – Калинин, 1977, Кожевникова НА. Об обратимости тропов. /Лингвистика и поэтика. -М., 1979.
Козаржевский А.И. Мастерство устной речи. – М., 1984, Кондаков Н.И. Логический словарь-справочник.” М., 1975. кониа.ф. Избранные произведения. Т. 1, 2. – М., 1959. Корольков В.И. О внеязыковом и внутриязыковом аспектах исследования метафоры. /Ученые записки МГПИИЯ, вып. 58-й. – М., 1971. Корольков В.И. К теории фигур. /Сборник научных трудов МГПИИЯ, вып. 78-й. – М., 1974.
Корольков В.И. Семасиологическая структура метафоры. /Ученые записки МГПИИЯ, вып. 41-й, – М., 1968.
Кохтев Н.Н. Ораторская речь: Стиль и композиция. – М., 1992.
Кохтев Н.Н. Основы ораторской речи. ” М., 1992. Кохтев Н.Н. Риторика. – М., 1994.
Кохтев Н.Н. Эмоциональное воздействие пропагандистского слова.- М.,
1981. Кохтев Н.Н., Розенгаль Д.Э. Искусство публичного выступления. – М.,
1988.
Крайзель Г. Исследования по теории доказательства. – М., 1981. Кроль Л.М., Михайлова ЕЛ. Человек-оркестр: микроструктура общения. – М., 1993.
Кузнецова Т.Н., Стрельникова И.П. Ораторское искусство в Древнем у Риме.-М., 1976.
Культура парламентской речи. – М., 1994. Лакатос И. Доказательства и опровержения. – М., 1967. Ладанов ИД. Мастерство делового взаимодействия. ” М., 1989. Левин Ю.И. Русская метафора: синтез, семантика, трансформации. Ученые записки Тартуского университета, вып. 236-й, 1969. . Лихачев Д.С. Литература — реальность — литература. ” Л., 1981. Логический анализ естественного языка.” М., 1986.
Лосев А.Ф. Предисловие к книге “Античные риторики”.” М., 1978. Лосев А.Ф. Избранные работы в 3-х томах. – М., 1993 “1994. Лотман Ю.М. Избранные статьи в 3-х томах. Таллинн, 1992 – 1993.
Лотман Ю.М. Риторика. /Труды по знаковым системам, вып. XII. – Тарту, 1981.
Лотман Ю.М. Структура художественного текста. – М., 1970. Майенова М. Теория текста и традиционные проблемы поэтики. /Новое в зарубежной лингвистике, вып. VIII. – М., 1978. МаковельскийА.О. История логики. – М., 1967.
Манифесты и программы русских футуристов. – Мюнхен, изд. В. Марков, 1967. МаркичеваТ.Б., Ножкин ЕА. Мастерство публичного выступления. – М,
1989.
Манн Ю.В. О гротеске в литературе. ” М., 1966.
Мастера красноречия. ~ М., 1991.
Мелетинский Е.М. Поэтика мифа. ” М., 1976. .ч Мелибруда Е. Я – Ты – Мы. – М., 1986. Метафора в языке и тексте.” М., 1988.
Минеева С.А. Полемика — диспут — дискуссия. – М., 1990.
Михцевич А.Е. О красноречии в шутку и всерьез. ” М., 1989. МихневичА-Е. Ораторское искусство лектора. – М*, 1984. Некрасова Е.А. Метонимический перенос в связи с некоторыми проблемами лингвистической поэтики. /Слово в русской-советской поэзии.-М, 1975. Нергеш Я. Поле битвы — стол переговоров. •f М., 1989.
Ножкин ЕА. Мастерство устного выступления. – М., 1989.
Об искусстве полемики. – М., 1982.
Об ораторском искусстве. – М., 1973. Основы теории речевой деятельности. – М., 1974.
Павлова К.Г. Искусство спора: Логико-психологические аспекты. – Владивосток, 1988.
Павлова К.Г. Психология спора. – Владивосток, 1988.
Павлова К.Г. Спор, дискуссия, полемика. – М., 1991. Падучева Е.В. О семантике синтаксиса. – М., 1974. Падучева Е.В. Высказывание и его соотнесенность с действительностью.” М., 1985.
Панфилов В.З. Грамматика и логика. ” М.-Л., 1963. Платонов Г.В. Методика подготовки массовой лекции. – М., 1977. Поварнин С.И. Спор. О теории и практике спора.” М., 1991. Попов П.С., Стяжкин Н.И. Развитие логических идей от античности до эпохи Возрождения. – М., 1974. Потебня А.А. Эстетика и поэтика. – М., 1976. Поэт и слово: Опыт словаря. /Под ред. В.П. Григорьева. – М., 1973. Проблема символа и реалистическое искусство. – М., 1976. Прощунин Н.Ф. Что такое полемика? – М., 1985. Рожанский И.Д. Античная наука. – М., 1980. Риторика я стиль. – М., 1984. Семиотика и художественное творчество. – М., 1977.
Сергеич П, Основы искусства речи. – М., 1992. Скребнев Ю.М. Очерк теории стилистики. – Горький, 1975. Слемнев М.А., Васильков В.Н. Диалектика спора. – Минск, 1990. Смирнова Е.Д. Логическая семантика и философские основания логики. – М., 1986.
Смолярчук В.И. Гиганты и чародеи слова. – М., 1984. Снелл Ф. Искусство делового общения. – М., 1990.
Соколов К.Г. Проблемы научной дискуссии. – М., 1980.
Сопер ПЛ. Основы искусства речи. – М., 1992. Степанов Ю.С. В трехмерном пространстве языка. – М., 1985. Степанов Ю.С. Имена. Предикаты. Предложения. – М., 1981. Телия В.Н. Вторичная номинация и ее виды. /Языковая номинация (виды наименований). – М., 1977.
Томашевский Б.В. Стилистика и стихосложение. – Л., 1959. Топоров В.Н. Риторика. Тропы. Фигуры речи. /Лингвистический энциклопедический словарь. – М., 1990.
Тройский И.М. Вопросы языкового развития в античном обществе. – Л., 1973.
Тынянов Ю.Н. Поэтика. История литературы. Кино.” М., 1977. УемовАИ. Вещи, свойства и .отношения. – М., 1963. Успенский Б.А. Поэтика композиции. – М., 1970. Федорен^о Н. Меткость слова. – М., 1975.
Фишер Р., Юри У. Путь к согласию, или Переговоры без поражения. -М, 1990.
Фреге Г. Смысл и денотат. /Семиотика и информатика, вып. 8-й. – М., 1977.
Фуко М. Слова и вещи. Археология гуманитарных наук. – М., 1977. Хрестоматия по лекторскому мастерству. – Минск, 1990. Хрестоматия по риторике. – Пермь^ 1990. ‘
Чихачев В.П. Речевое мастерство пропагандиста. – М., 1987. Шмелев Д.Н. Современный русский язык. Лексика. – М., 1977. Шведов А.И. Искусство убеждать. – Киев, 1986.
Шкловский В.Б. Тетива. О несходстве сходного. – М., 1970. Эрнст О. Слово предоставлено вам: Практические рекомендации /по ведению деловых бесед и переговоров. – М., 1988.
Юнина Е.А., ,Сагач Г.М. Общая риторика (современная интерпре” тация). – Пермь, 1992.
Юри У. Преодолевая “нет”, или Переговоры с трудными людьми. – М., 1993. Якобсон Р. Работы по поэтике. – М., 1987.
Опубл.: Клюев Е.В. Риторика Инвенция. Диспозиция. Элокуция): Учебное пособие для вузов. – М.: “Издательство ПРИОР”, 2001. – 272 с.
Использованы материалы: http://digrus.com/knigi/10750-klyuev-e-v-ritorika-2001doc.html
[1] Лотман М.Ю. Риторика. Избранные статьи в 3-х томах. – Таллин, 1992, т. 1, с. 175.
[2] Для понимания этого слова читателям пока предлагается воспользоваться “багажом школьных знаний”, В случае же отсутствия такового рекомендуется просто ненадолго заглянуть в начало соответствующего параграфа гл., 4 данного учебного пособия.
[3] Лотман М.Ю. Указ соч., с. 172.
[5] Тем же, кому эти слова ничего не говорят, предлагается набраться терпения до того момента, когда в данном учебном пособии начнут широко предлагаться примеры из отечественной периодической печати. Все вместе эти примеры характеризуют нашу эпоху именно в этом плане, причем наилучшим образом.
[6] Терпеливым читателям, любящим приобщаться к сложному, но в высшей степени увлекательному чтению, смело рекомендую одну из самых блистательных книг об этом “дориторическом” периоде риторики, вышедших за последние десятилетия: Гринцер П.А. Основные категории классической индийской поэтики, М., 1987.
[7] Склонным получить более точные сведения: учебник был составлен двумя грекам из Сиракуз, а в 427 г. (в год рождения Платона) оратор Горгий явил в Афинах образец дотоле неслыханного красноречия, принесенного им из греческих колоний на Сицилии. Горгий и считается основоположником риторики.
[8] Лотман М.Ю. Указ соч., с. 169.
[9] Лотман Ю.М. Указ соч., с. 175 – 176.
[10] Дюбуа Ж., Эделин Ф., Клинкенберг Ж.М. и др. Общая риторика. – М.: Прогресс, 1986, с. 35.
[11] Иногда отношения между этосом и пафосом выглядели чуть иначе: под этосом понимались постоянные черты характера, под пафосом — временные черты, а также “стихийные” эмоциональные состояния (аффекты).
[12] Согласно X. Перельману, основоположнику новой риторики, к аргументации относится “вся совокупность высказываний, имеющих целью внушение либо убеждение, каковы бы ни были аудитория, которой они адресованы, и предмет высказывания”. Цит. по кн.: Дюбуа Ж., Эдеяин Ф., Клинкенберг Ж.М. и др. ” Общая риторика. – М.: Протресс, 1986, с. 15.
[13] Один из последних характерных в этом отношении примеров — учебник, рекомендованный для высших и средних учебных заведений: Введенская Л.А.» Павлова Л. Г. Культура и искусство речи. /Современная риторика. – Ростов-на-Дону: Феникс, 1996.
[14] К прекрасной в этом отношении книге “шести бельгийцев” (Дюбуа Ж., Эделин Ф., Клинкенберг Ж.М., Мэнге Ф., Пир Ф., Тринон А. Общая риторика. М.: Прогресс, 1986) мы еще неоднократно будем обращаться в дальнейшем.
[15] Именно таким образом мы и поступим, предложив в последующих главах ~ “Инвенция”, “Диспозиция” и “Элокуция” – основные сведения из трех этих разделов, имеющие отношение к “производству речевого целого” в условиях повседневной речевой практики. К акции и мемории в этом учебном пособии мы позволим себе больше не возвращаться: во-первых, оба эти раздела риторики имели отношение только и исключительно к устной речи, в то время как для наших целей различение устной и письменной форм языка несущественно; во-вторых, разделы эти традиционно освещаются в учебных пособиях по культуре речи, недостатка в которых в настоящее время не ощущается,
[16] Из соображений педантичности предлагается одно из современных развернутых описаний предметной сферы “старой” и “новой” (“общей”) риторики: “I. “Риторика”, прежде всего, – термин античной и средневековой теории литературы. Значение термина раскрывается в трех оппозициях: а) в противопоставлении “поэтика – риторика”: содержание термина истолковывается как “искусство прозаической речи” в отличие от “искусства поэтической речи”; б) в противопоставлении “обычная”, неукрашенная, “естественная” речь – речь “искусственная”, украшенная, “художественная”: риторика раскрывалась как искусство украшенной речи, в первую очередь ораторской; в) в противопоставлении “риторика – герменевтика”, то есть “наука порождения текста — наука понимания текста”: риторика толковалась как свод правил, механизм порождения. Отсюда ее “технологический” и классификационный характер и практическая направленность…
[17] Чрезвычайно подробно соответствующие вопросы уже были освещены в учебном пособии (Клюев Е.В. Речевая коммуникация. – М.: Приор, 1998), чем и объясняется краткость этой главы в сравнении с главами “Диспозиция” и “Элокудия”. [18] Примечательно, что через много веков после этого такие современные научные дисциплины, как лингвистическая прагматика и теория речевых актов, пошли по тому же пути, а именно – взяв за образец юридическую “словесную практику”. Со всей очевидностью такое пристрастие к “сфере закона” не случайно: именно юриспруденция призвана оперировать языком наиболее корректно. Здесь от особенностей употребления языка действительно зависит слишком многое. Однако как для риторики, так и для современных дисциплин лингвистического цикла судопроизводство стало лишь “стартовой площадкой”: из области наиболее “чистых” языковых структур они мигрировали в повседневную речевую практику, уже далеко не так упорядоченную в языковом отношении.
[19] Здесь уже имеет смысл предупредить (может быть, это следовало сделать даже раньше), что всякий раз, когда в данном учебном пособии будет заходить речь о слушателе, важно помнить, что в принципе риторика была “наукой для говорящих”. Так что интересы слушающих можно обсуждать в свете риторики лишь условно. Однако важность присутствия слушающего (речи не произносятся “в пустоте”) все же осознавалась риторикой. Развивая эту установку, мы будем придавать слушателям ту роль, которая придается им в современной риторике.
[20] Видимо, автору пособия не следует давать голову на отсечение, что каждый из читателей уже попробовал осуществить месса ди воче при чтении данного абзаца, но предположить, что такие нашлись, он все-таки решится. Что же касается самого автора, то он туг же такую попытку и предпринял – правда, попытка оказалась очень неудачной.
[21] Разумеется, автор мог бы рискнуть проделать с многоэабойным бурением ту же самую операцию, что и с месса ди воче, но воздержится от этого, поскольку еще менее силен в многозабойном бурении, чем в бельканто. Вспомним о рекомендации инвенции прежде всего определить область, в которой говорящий силен.
[22] О метонимии см. соответствующую рубрику в главе “Элокуция”.
[23] Кстати, и в “риторическую” эпоху, а именно в Средневековье, известном своей страстью к каталогам и перечням, можно найти примеры довольно причудливых классификаций, в частности классификации представителей так называемой “нечистой силы”. Чтение таких классификаций тоже обещает весьма ошарашивающие открытия.
[24] Градация эта не носит подробного характера: многие ступени (хищники, млекопитающие и проч.) опущены. Например, одну из свободных позиций между “кошка” и “животные” могло бы занять “семейство кошачьих”, а между “Мария-Антуанетта” и “сиамская” могла бы стоять одна из разновидностей породы сиамских кошек, например (нестрого!), южно-сиамская кошка. Тем не менее и эти ступени опускаются, чтобы показать, что в принципе количество “ступеней” может варьироваться в зависимости от подробности градации.
[25] Потому-то при разговоре о том, как сделать предмет частного интереса предметом интереса общественного, и было употреблено слово “переброс” (речь шла о перебросе общего понятия в конкретную речевую ситуацию; теперь техника такого переброса выглядит, наверное, понятнее).
[26] Под частным понятием (1) будем иметь в виду понятие, которое необходимо перевести в сознание слушателей; под общим понятием (2) ~ результат градации частного понятия (1) до понятия, “известного слушателям”; под словом “путь” (3) – результат интимизации общего понятия (2) с “учетом присутствующих”.
[27] Что касается выделенных фрагментов гипотетического начала сообщений, то они реферируют к так называемым “типичным речевым ходам”, о которых пойдет речь в следующем параграфе, “Топика”.
[28] Большому авторитету в области старой риторики, Ройт-Николусси, принадлежит весьма актуальное высказывание: “Говорящий не должен ни на мгновение забывать, что речь его адресована живым людям, что это разговор, в котором участвует слушатель, даже если он и не имеет нрава прерывать говорящего”. (Цит. по кн.: J. Fafner. Retorik. Klassisk & Modeme. Copenhagen, 1977, s. 36.)
[29] Разумеется, часть вопросов можно квалифицировать как реализацию так называемой фатической функции языка. Это контактоустанавливающая функция: при следовании ей содержание вопроса не играет роли, так как вопрос, по существу, вопросом не является. Форма вопроса используется для того, чтобы “завязать беседу” (вступить в речевой контакт).
[30] “Колесо вопросов” и примеры “стихотворений” заимствованы из кн.; Gaibers L. og Hoegel S. Retorik: Levende tale eller torn snak? Koebenhavn: Nyt Nordisk Foriag Arnold Busck, 1996, s. 21 – 22.
[31] Обращаем внимание на то, что слово “предварительный” в применении к плану используется не терминологически. *В сущности, любой план, подготовленный в ходе инвенции, есть лишь предварительный план: в ходе диспозиции ему предстоит настолько часто уточняться, что рассматривать какой бы то ни было инвенциональный план как окончательный есть занятие безрассудное.
[32] Кэррол Л. История с узелками. – М.: Мир, 1985, с. 246.
[33] Топоров В.Н. Тропы. /Лингвистический энциклопедический словарь. – М., 1990, с. 520.
[34] Серль Дж. Косвенные речевые акты. /Новое в зарубежной лингвистике. Вып. XVII. Теория речевых актов. – М.: Прогресс, 1986, с. 195 – 196.
[35] Топоров В.Н. Фигуры речи. /Лингвистический йнциклопедическиЙ словарь. ^ М,, 1990, с. 542.
[36] Разумеется, не исключены случаи “этической глухоты” присутствующих. Тогда вместо желаемых результатов очень вежливый говорящий рискует добиться ответов вроде: “Нет-нет, спасибо, мне не дует!”, “Мне тоже иногда все кажется несоленым, но соли в пироге, на самом деле, более чем достаточно”, “Уверяю тебя, все будет нормально: это прекрасные люди!”. Однако такой исход будет лежать не на совести говорящего, а на совести собеседников. Кстати, “этическая глухота” обычно считается непростительной. Вот поведенческие модели, предложенные датскими коллегами в качестве реакций на описанные в сноске случаи “этической глухоты”:
- ситуация А: встать и закрыть дверь самому;
- ситуация Б: пойти на кухню и найти соль;
- ситуация В: пообещать прийти и не прийти.
Средства, как мы видим, сугубо радикальные и отнюдь не речевые: за “этическую глухоту”, по мнению моих коллег, наказывают не словами, а действиями.
[37] См., в частности: Муравьева Н.В. Тексты массовой информации и аудитория. – М.: ВИПК работников печати, 1989.
[38] Борхес Х.-Л. Сад расходящихся тропок. /Проза разных лет. -; М.: Радуга, 1984, с. 92.
[39] При стремлении к точности теорию фигур следовало бы, конечно, называть теориек тропов и фигур (каковые, собственно, и являются объектами данной теории). Однако традиционно теорию эту называют именно теорией фигур, используя при этом архаичное широкое значение олова “фитура”: под фигурами понимались, как это сформулировано в одном из старых пособий по риторике, “уклонения от обычного способа выражения, обнимающие тропы и собственно фигуры, или фигуры в узком смысле слова”. Таким образом, очевидно, что старое понимание фигуры было двухступенчатым: фитуры в широком смысле слова (ср.: теория фитур) и фигуры в узком смысле слова – собственно фигуры.
[40] Дюбуа Ж., Эделин Ф.» Клинкенберг Ж.-М., Мэнге Ф., Пир Ф., Тринон А. Общая риторика. – М.: Прогресс, 1986.
[41] Дюбуа Ж., Эделин Ф., Клинкенберг Ж.-М. и др. Общая риторика. ” М.: Прогресс, 1986, с. 68 – 69.
[42] “Известно, что язык избыточен на всех уровнях, то есть элементы языка повторяются в речи. Эта довольно дорогостоящая особенность языка направлена на то, чтобы обеспечить языковым сообщениям определенный иммунитет к ошибкам, возникающим при передаче информации. Объем общей избыточности письменного языка, по имеющимся данным, 4ля современного французского языка составляет около 55%. Это значит, что даже если мы уничтожим 55% произвольно значимых единиц сообщения, то оно все равно может быть понято”. (Дюбуа Ж., Эделин Ф., Клинкенберг Ж.-М. и др. Общая риторика. – М.: Прогресс, 1986, с. 74 ” 75.)
[43] Лотман Ю.М. Риторика. Избранные статьи в 3-х томах. – Таллин, 1992, с. 167.
[44] Дюбуа Ж., Эделин Ф., Клинкенберг Ж.-М. Общая риторика. – М. Прогресс, 1986, с. 72.
[45] Понятно, однако, что “установка следовать законам” (как законам высказывания, так и другим законам) и “следование законам” суть не одно и то же. Разнообразные речевые ситуации, в которые ставит говорящего дискурс, могут оказаться таковыми, что одного благородного намерения “не преступать законов” может быть недостаточно. Так, хорошо зная, что для любого суждения должны быть основания (закон достаточного основания), я время от времени вынужден буду, тем не менее, позволять себе суждения, не отвечающие этому закону. Причиной может оказаться как то, что в моем распоряжении просто нет достаточных оснований (ибо, предположим, их не существует вообще), так и то, что предъявляемые мною основания могут казаться достаточными мне, но отнюдь таковыми не быть (не быть вообще или не быть, с точки зрения слушателя).
Таким образом» при сохранении моей установки следовать законам построения высказывания результатом того или иного конкретного моего
[46] Лотман Ю.М. Риторика. Избранные статьи в 3-х томах. – Таллин, 1992, с.176.
[47] Цит. по: Лотман Ю.М. Риторика. Избранные статьи в 3-х томах. – Таллин, 1992, с. 174.
[48] Концепция метариторики представлена у Ю.М. Лотмана: там же, с. 175.
[49] Дюбуа Ж., Эделин Ф., Клинкенберг Ж.-М. и др. Общая риторика. – М.: Прогресс, 1986, с. 205.
[50] В классической риторике о тропах было принято говорить как об изобразительных средствах языка. Более того, считалось, что в основе любого тропа лежит “картина”, что действительно можно наблюдать, если попытаться взглянуть на тропы именно таким образом.
[51] Кожевникова Н.А. Об обратимости тропов. /Лингвистика и поэтика. – М., 1979.
[52] Лотман Ю.М. Указ. соч., с. 175.
[53] Топоров В.Н. Тропы. /Лингаистическцй энциклопедический словарь. – М., 1990, с. 521.
[54] См.: Григорьев В.П. Тропы. /Литературоведческий энциклопедический словарь. – М.: Советская энциклопедия, 1987, с. 446.
[55] Иногда само сравнение рассматривается, как один из тропов, однако для этого, как нам кажется, нет достаточных оснований: фактически каждый из тропов так или иначе связан с аналогией, так что для сравнения как такового практически не остается свободной позиции.
[56] Мандельштам О.Э. Разговор о Данте, – М, 1967, с. 83.
[57] Арутюнова Н.Д. Метафора. /Лингвистический энциклопедический словарь. -М., 1990, с. 297.
[58] Там же, с. 296. См. здесь также несколько типов собственно лингвистических классификаций метафоры.
[59] В более поздней науке справедливо считается, что со временем “стирается’* любая метафора, с одной стороны, и что практически любая метафора может быть развернута и/или реализована.
[60] На конкретном примере отношения между метафорой и метонимией блистательно представлены в часто цитируемой нами статье Ю.М. Лотмана: “Если икону в том ее семиотическом значении, которое она приобрела в Византии и во всей восточной церкви, можно считать метафорой, то святая реликвия выступает как метонимия. Реликвия является частью тела святого или вещью, находившейся с ним в непосредственном контакте. В этом смысле вещественный, воплощенный, телесный облик святого заменяется телесной же частью его или вещественным предметом, с ним связанным. Икона же <…> представляет собой вещественный и выраженный знак невещественной и невыразимой сущности божества. <..> Риторический характер иконы проявляется, в частности в том, что роль первого члена метафоры может выполнять не всякое изображение, а лишь такое, которое выполнено в соответствии с утвержденным живописным каноном. <…> На фоне -такой трактовки иконы реликвия может показаться явлением семантически одноплановым. Однако такое представление поверхностно. Отношение материальной реликвии к телу святого, конечно, однопланово. Но не следует забывать, что само понятие “тело святого” таит в себе метафору инкарнации и сложное, иррациональное отношение выражения и содержания”. (Лотман Ю.М. Указ. роч., с. 173.)
[61] Обращаем внимание на то, что в некоторых случаях зевгма понимается как силлепс (см. в этом в учебном пособии параграф “Макрофигуры”). При этом термин зевгма сам по себе вообще опускается. Ср.: Литературный энциклопедический словарь. – М., Советская энциклопедия, 1987, с. 378 (словарная статья “Силлепс”).
[62] Иронию тоже иногда рассматривают как самостоятельный троп. В данном учебном пособии этого не делается — прежде всего по той причине, что почти все несобственно тропы содержат возможности иронического использования. Ирония рассматривается здесь в конкретных ее модификациях, чтобы избежать разговора “вообще” и иметь возможность увидеть проявление механизма иронии в каждом конкретном случае.
[63] Топоров В.Н. Фигуры речи. /Лингвистический энциклопедический словарь. -М., 1990, с. 543. ”
[64] Обратим внимание на то, что обсуждаемые в составе этой группы микрофитуры становятся все более популярными в речевой практике последних лет (особенно в газетной и разговорной), что может быть связано с осознанием многих речевых ситуаций как еще и своего’ рода “игрового. поля”, ще от говорящих требуется гораздо большей творческой активности, чем было принято считать прежде.