СЛЕДЫ ОГНЯ…
Пиромагия Густава Майринка
Творчество великого австрийского писателя Густава Майринка (1868—1932) насквозь символично. Подробных исследований заслуживают такие излюбленные им образы, как Луна, Вода и Зеркало или Камень, Меч и Древо. Однако без всякого преувеличения можно сказать, что именно стихия Огня — как в её чисто материальном, так и в духовном аспекте, — является не только постоянным фоном, но и своего рода главным «действующим лицом» основных произведений писателя.
Проблесками, отсветами, порывами пламени — будь то язычок свечи, отраженный свет или чёрно-багровый зев пожарища — озарён уже первый его роман — «Голем» (1915).
Он начинается со слов «лунный свет», достигает кульминации в главе «Луна» и завершается описанием таинственного Гермафродита с заячьими ушами, — того самого, который, согласно китайским поверьям, толчет на Луне эликсир бессмертия. А все пространство повествования, залитое этим двусмысленным лунным светом, то и дело вспыхивает огоньками разной силы и окраски; мало-помалу разгораясь, они в конце концов сливаются в жертвенный костёр, испепеляющий призрачную земную суть героев романа и переносящий их в нетленный мир инобытия.
Перелистаем наугад несколько страниц:
«Железные газовые рожки с шипением изрыгали из своих уст плоские сердцеподобные огни…»
«…при свете лампы его розовые, совсем молодые щёки странно дисгармонировали с седыми волосами…»
«В душные дни электрическое напряжение достигает последних пределов и рождает молнию».
«…как некоторые странные явления предвещают удар молнии, так определенные страшные предзнаменования говорят о грозном вторжении фантома в реальный мир».
«…я потерял сознание и погрузился в глубокую тьму, пронизанную золотыми блестящими нитями».
«И всё ещё ни луча света. Ах, если бы я захватил сюда свечку Гилеля!»
«Из-за ослепительного лунного света, бившего прямо в глаза, край улицы казался совершенно тёмным».
«Огонь охватил деревянную дверь, ворвались клубы удушливого дыма. Пожар! Горит! Горит!»
«Стёкла звенят, и красные языки рвутся из всех окон».
А когда безымянный рассказчик, от лица которого ведётся повествование, справляется о посмертной судьбе своего двойника, мастера Атанасиуса Перната, погибшего в огне пожара, ему отвечают:
«Он живет там, где ни один человек не может жить: у стены последнего фонаря».
Завыванием псов, потоками лунного света и трепетным пламенем свечей открывается и второй роман австрийского мастера — «Вальпургиева ночь» (1917), в конце которого огненная стихия пожирает не один только дом, но и всю Прагу, весь мир, вверженный в пекло космической катастрофы:
«Угрожающе ударил колокол, и пламя свечей заколебалось».
«Факельный свет падал снаружи».
«В неверном сиянии факелов Поликсене привиделся какой-то человек».
«…призрачный барабанщик вдруг вырос словно сгусток дыма в верхнем конце переулка».
«…из поднятой руки графини сверкнула молния…»
«…пламя вырвалось из окон…»
«…море огня…»
«…тлеющая мебель, закопченная листва, чёрные обуглившиеся деревья…»
Если Атанасиус Пернат из «Голема» вместе со своей возлюбленной Мириам обрёл вечное пристанище на улочке Алхимиков, у стены последнего фонаря, то Кристоф Таубеншляг, герой самого, пожалуй, поэтичного и тонкого романа Майринка «Белый доминиканец» (1921), является потомственным фонарщиком, профессиональным «хранителем пламени», когда-то принесенного с Востока его пращуром, членом общества розенкрейцеров.
«Сколь бы скромным ни было любое ремесло, — учит Кристофа отец, „почётный зажигатель фонарей“, — ты можешь облагородить его, вложив в него душу».
Как и в предыдущих романах, на всём протяжении этой магической сказки царит стихия огня и властвуют чары Луны, теплится «скупой огонёк подвешенной к потолку керосиновой лампы», таинственный «тёмно-зелёный камень, похожий на александрит, внезапно испускает красноватые лучи, когда на него пристально смотришь в ночной тишине», «светлыми лунными ночами горят как раскаленные уголья глаза кошек», «пылает в душе огненная радость, и языки её восходят до небес».
Но час за часом сгущается вселенский мрак — и юный фонарщик Кристоф, хранитель завещанного ему предками священного огня, восклицает:
«Не эта ли настольная лампа была символом моей земной жизни? Она освещала мою одинокую каморку — и вот теперь её колеблющееся пламя показывает, что керосин на исходе».
И он бесстрашно выходит на последний бой с Медузой Горгоной, Владычицей мрака, в грозовую ночь, полную страшных видений и знамений.
«По всему горизонту, от края до края, судорожно метались молнии, словно где-то там вспыхивало багровым огнём вперившееся в меня исполинское око; эти отблески отражались в оконных стёклах, озаряя меня своим предательским светом: вот он, вот он, тот, которого ты ищешь».
Владычица мрака осыпает Кристофа метеоритным ливнем, «бомбами космической бездны, безглазыми головами демонов, вслепую ищущих свою добычу», но духовное пламя, пылающее в душе юного фонарщика, оказывается сильнее всей этой сатанинской пиротехники:
«Я испепелил в себе всё тленное и самое смерть обратил в пламя жизни. И вот стою во весь рост, облеченный в пурпурную тунику огня и препоясанный мечом из красного железняка…»
Что же касается последнего и самого значительного романа Майринка «Ангел Западного окна» (1927), то эта исполинская фреска могла бы по праву называться «Огненной симфонией», настолько широко и многообразно отразилась в нём «пиромагия» её автора.
Пора, однако, на время отвлечься от всех этих красочных цитат и хотя бы в общих словах разъяснить читателю смысл подзаголовка данной статьи.
Итак, «пиромагия Густава Майринка».
Дело в том, что творчество австрийского писателя, при всей бесконечной сложности своих истоков, интересов, тем и приёмов, в значительной мере является отражением и преломлением того внутреннего духовного опыта, который он обрёл в «школе» итальянского эзотерика Чиро Формизано, писавшего под псевдонимом Джулио Креммерц (См. о нем: Evola J. Metaphysique du sexe. P., 1972. P. 353—357).
«Школа» Креммерца, действовавшего на рубеже XIX—XX веков, носила многозначительное название «Цепь Мириам» (вспомним имя главной героини «Голема»), а проповедовавшиеся в ней идеи можно определить как довольно рискованный синтез некоторых положений каббалы, христианской софиологии и, в особенности, индо-буддийского тантризма, учения об освобождении путем слияния с Шакти, космической силой, олицетворяющей в себе женскую суть Вселенной. Тантрическая практика помогает отыскать в душе и теле адепта эту божественную энергию, которая, согласно «Тантрасаттве», мыслится как «корень всякого существования, начало и конец миров» (Цит. по: Eliade M. Mythes, reves et mysteres. P., 1972. P. 180). «Мириам» Креммерца — это и есть одно из воплощений Шакти, той самой силы, что в учениях каббалистов именовалась Шехиной, а у христианских гностиков — Софией.
Согласно учению Креммерца, эта женская ипостась Божества и человеческой личности, в союзе которой обретается вся полнота как личностного, так и космического бытия, присутствует в каждой подлинно традиционной духовной организации, выполняя роль хранительницы и вдохновительницы. Символически эта сила в трактатах по тантра-йоге представляется в виде змеи Кундалини, свернувшейся в клубок у основания позвоночного столба. Процесс её осознания и пробуждения сопровождается чувством накала, жара. Не только на Тибете, где этот «магический жар» носит название «гтум-мо», но практически во всех мистических учениях мира понятия духовной силы, паранормальных свойств, магических способностей неизменно связываются с понятиями «горения» или «ожога» (Подробнее о магическом жаре см: Eliade M., op. cit. P. 118—121). Даже нам, простым смертным, не в диковину такие выражения, как «пожар в крови», «душевный жар», «пылание страстей», проникшие в обиходный язык из пиромагического словаря посвященных.
В сочинениях самого Креммерца и его учеников содержатся подробные наставления по «технике» такого рода магико-сексуальных обрядов, во многом совпадающие с теми, что изложены в трактатах по тантра-йоге. Стоит добавить, что все эти идеи (и практическая их реализация) в полной мере сопоставимы с положениями «внутренней» или «духовной» алхимии — ещё одного важнейшего истока творчества Майринка. Страницы «Ангела Западного окна» до предела насыщены алхимическими терминами, пронизаны алхимической символикой, растолковать которую во всех подробностях было бы возможно, лишь приложив к переводу романа изрядной толщины том со специальными комментариями. Не имея такой возможности, я прошу читателя об одном: ни на минуту не упускать из виду важнейшей истины, дважды повторенной автором в его сопроводительной к этому роману статье; речь там идёт об алхимии, но «не той сугубо практической алхимии, которая занята единственно превращением неблагородных металлов в золото, а о том сокровенном искусстве королей, которое трансмутирует самое человека, его тёмную, тленную природу в вечное, светоносное, уже никогда не теряющее своего „Я“ существо».
Именно к такой трансмутации безуспешно стремится в романе «Ангел Западного окна» его главный герой, доверчивый и страстный Джон Ди, именно этого не может или не хочет понять его алчный напарник, корноухий «горе-алхимик» Эдвард Келли, в конце концов жестоко поплатившийся за свою скотскую тягу к золоту и чужим женам.
К приведенному выше капитальному высказыванию Майринка об алхимии можно добавить, что понятие «химического брака» (особенно часто встречающееся в романе) является одним из основных в алхимической символике. Соединение двух космических начал, которые на языке адептов обозначаются именами Солнца и Луны, Короля и Королевы, Серы и Ртути, часто изображается то в виде кадуцея, обвитого двумя змеями, то более или менее натуралистично. Суть этого брака, свершающегося одновременно на небесах, на земле и в глубинах материи, совершенно аналогична сути и цели упомянутых выше тантрических обрядов.
Возвращаясь к теме «духовной трансмутации», подчеркнём, что в художественных описаниях такого рода процессов Майринк идет гораздо дальше своих предшественников, неизменно подчёркивая, что преображению подвергается не только душа, но и тело адепта, то есть вся целокупность его существа: пройдя последнее «испытание огнём», он обретает бессмертие, сохраняя при этом свою личность.
Тема «огненной купели» в той или иной трактовке присутствует, как мы видели из приведенных выше цитат, почти во всех крупных произведениях австрийского духовидца. Разница лишь в том, что одни из его героев — как Отакар из «Вальпургиевой ночи» — не выдерживают магического жара и гибнут в нём, другие — в том числе отважный фонарщик Кристоф из «Белого доминиканца» и барон Мюллер из «Ангела Западного окна» — обретают доступ в инобытие лишь ценой гибели их «шакти», тогда как Атанасиус Пернат и Мириам из «Голема» приходят к «стене у последнего фонаря» рука об руку, сливаясь в единое волшебное существо, называемое Андрогином, Гермафродитом, Бафометом.
Образ этого существа, знакомый нам прежде всего по платоновскому диалогу «Пир», то и дело проскальзывает на страницах Майринка, а в «Ангеле» вырастает до размеров всеобъемлющего символа. Какова же его суть? Обретение единства — цель человеческой жизни. Дуализм мира явностей, в котором мы неведомо почему оказались, ложен, обманчив, глубоко греховен: спастись от его гибельных наваждений можно лишь путем слияния с божественной реальностью. Вполне естественно, что применительно к человеческим условиям символ этот принимает эротическую окраску: таковы изображения Андрогина на алхимических гравюрах, таковы барельефы Каджурахо, представляющиеся невежественному европейскому туристу всего лишь рядом легкомысленных (а то и порнографических) сцен, таковы, в особенности, некоторые иконографические мотивы северного буддизма, где «майтхуна», священный брак Божества («Идама») с его Шакти, трактуется в форме реального плотского совокупления со всеми соответствующими подробностями.
Мы не случайно подчеркиваем буддийскую трактовку древних общечеловеческих символов, поскольку Майринк, издавна питавший интерес к «жёлтой вере» в её северных, махаянистских формах, на склоне лет вступил в общину Пробужденного и стал ревностным её адептом. Буддийские представления о Пути и Спасении явным образом проступают уже в самых ранних рассказах писателя, в полную силу звучат в «Големе», «Зелёном лике» и «Белом доминиканце», становясь чуть ли не основой всего повествования в «Ангеле».
Легко поэтому впасть в соблазн толкования его творчества посредством тех крайне опрометчивых и поверхностных мнений о буддизме, которые, как известно, бытовали в Европе и России на рубеже XIX—XX веков. Вспомним хотя бы Владимира Соловьёва, для которого «основной догмат буддизма есть совершенное ничтожество, „пустота“ всего существующего, а высшая цель — нирвана, погашение всякой жизни» (Соловьев Вл. Соч.: В 2 т. М., 1988. Т. 2. С. 129—130). Ещё пуще злобствовал в своем невежестве князь Николай Трубецкой, один из духовных преемников нашего великого философа, утверждая, будто в «учении буддизма сатана подсказывает человеку страшную мысль о полном самоубийстве, об уничтожении своей духовной жизни с тем, чтобы душа человека растворялась в бездне, превращаясь в ничто, в пустоту» («Лит. учеба», 1991. №6. С. 142).
Судя о буддизме по переложениям кое-каких его памятников (главным образом чисто морализаторского толка) да по россказням невежественных «землепроходцев», люди той эпохи, за немногими исключениями, были не в состоянии постичь истинный смысл метафизики, мистики и эротико-магической практики махаяны, ведущей, как говорилось выше, не к «полному самоубийству» человека, а к его полной духовной реализации.
Можно себе представить, какой ужас и омерзение испытал бы тот же Соловьев — вовсе, как известно, не чуждый софиологии, — доведись ему хотя бы краем уха услышать о «майтхуне», священном браке, реально практиковавшемся в тибетских и бутанских монастырях! Впрочем, мы знаем из достоверных источников, что именно такие чувства испытывали сами тибетцы, впервые услышавшие о молитвенной практике христиан, людей, обожествляющих Распятого…
Детальных сцен с описанием пиромагических обрядов сексуального порядка в романе «Ангел Западного окна», разумеется, нет и быть не могло, да если бы они там и присутствовали, современный русский читатель, перебравший всякого рода «чернухи» и «групповухи», нисколько не был бы ими шокирован. Важно другое: читая «Ангела», он должен постоянно иметь в виду, что соприкасается с системой образов и представлений, совершенно отличной от его собственной. Он должен напрячься, чтобы ощутить «духовный ожог» этой огненной книги. А для этого ему нужно хотя бы на несколько часов забыть о занудливой галиматье, вбитой в его башку отечественными «специалистами» по магии и алхимии, которые судили о «королевском искусстве» так, как старая дева может судить о радостях брака. Он должен осознать, что роман Майринка — это не «научная фантастика» в стиле Азимова и Шекли, а отражение реального человеческого опыта, претворенного в художественную форму, как это имеет место, например, в «Розе Мира» Даниила Андреева.
Восприятие «Ангела Западного окна» осложняется ещё и тем, что в этом романе уже не встретишь тех злободневных сатирических штрихов, которые привлекали повышенное внимание читателей начала века в «Волшебном роге немецкого филистера», в «Големе», да и в «Вальпургиевой ночи». «Ангел» не поражает экспрессионистическими выкрутасами, характерными для Майринка в начале его литературной карьеры. Он начисто лишен мягкой и прозрачной лиричности, подкупающей нас в «Белом доминиканце». Написанный во внешне спокойной, сугубо реалистической манере, этот роман при углублении в него понемногу обступает нас со всех сторон подобием того очарованного леса, о котором за несколько лет до выхода из печати «Ангела» писал Гумилев, предвосхитив даже одну из героинь Майринка, чёрную Исаис, «женщину с кошачьей головой».
В том лесу белесоватые стволы
Выступали неожиданно из мглы,
Из земли за корнем корень выходил,
Словно руки обитателей могил…
То же ощущение абсолютного волшебства и абсолютной немыслимой достоверности.
По этому волшебному лесу идёт человек в поисках самого себя. Идёт через века и пространства, через смерти и перерождения, — идет навстречу судьбе: «Ибо пламя судьбы облагораживает либо испепеляет: каждому по природе его».
Последуем же за ним и попытаемся разобраться в природе и судьбах не совсем обычных существ, населяющих эту колдовскую чашу.
Но перед этим ещё два слова. Существует расхожее мнение о творчестве Майринка, согласно которому каждый из его романов является как бы художественной иллюстрацией какого-то вполне определенного аспекта эзотерических знаний, а вся совокупность его творчества представляет из себя некий беллетризированный справочник по оккультным наукам. Именно такого взгляда придерживается видный французский писатель Раймон Абеллио. «Известно, — пишет он в своём предисловии к переводу „Вальпургиевой ночи“, — что Майринк усвоил целый ряд разнообразных мистических учений. Пытаясь построить несколько пристрастную классификацию его произведений, можно сказать, что „Голем“ вдохновлён каббалистикой, „Зелёный лик“ отмечен влиянием йоги, „Белый доминиканец“ основывается на даосских доктринах, для „Ангела Западного окна“ характерно глубокое проникновение в область алхимии, а также интерес к некоторым тантрическим понятиям, в первую очередь таким, как слияние с женским началом в его самом сокровенном и личностном плане» (См.: Meyrink L. La nuit de Walpurgis. P., 1963. P. 9.).
По-иному высказывается современный каббалист Жерсон Шолем. Отдавая должное высоким художественным достоинствам первого романа Майринка, он начисто отрицает какую-либо связь этого произведения с теорией и практикой каббалы: «Не еврейские, а скорее индийские идеи об искуплении владели автором, когда он в весьма броской футуристической манере описывал пражское гетто, а вся его „каббалистика“ сводится к понятиям, почерпнутым из писаний такого сомнительного „медиума“, каким была госпожа Блаватская. /…/ Его Голем — это отчасти материализовавшаяся коллективная душа гетто со всеми своими мрачными и фантоматическими чертами, а отчасти — двойник самого автора, художника, который борется за своё искупление и мессианистически очищает Голема, то есть свое собственное неискупленное „я“. Вполне естественно, что в этом знаменитом романе почти ничего не осталось от подлинной еврейской традиции даже в её замутненной и приукрашенной легендами форме» (Scholem L. La Kabbale et symbolisme. P. 1975. P. 179—180).
Перебирая все попытки подыскать к творчеству Майринка один-единственный ключ, волей-неволей приходишь к выводу, что оно — хотя бы в силу своей бесконечной художественной и философской сложности — никак не поддаётся столь однобоким осмыслениям. Разумеется, в нём налицо результат «освоения целого ряда разнообразных мистических учений», в нём явственно проступают «индийские идеи об искуплении», его, как уже не раз подчеркивалось выше, вполне правомерно можно считать отражением как личного духовного опыта, так и буддийской религиозной практики, но прежде всего оно предстаёт перед нами многомерным и живым художественным организмом, отнюдь не желающим укладываться в прокрустово ложе подобных интерпретаций, как не укладываются в него «Божественная комедия», «Гаргантюа и Пантагрюэль», «Фауст» и «Бесы».
И особенно отчетливо эта неоднозначность, многомерность, но вместе с тем и удивительная слаженность литературных построений Майринка прослеживается именно в «Ангеле».
Тон всему повествованию задаёт помещенная в самом начале вставная новелла о «серебряном башмачке» Бартлета Грина — отцеубийцы, богоотступника, главаря зловещей шайки «вороноголовых». Почти все основные темы, сюжетные линии, символические образы романа с неподражаемым мастерством сконцентрированы в этом небольшом по объёму тексте. Создается впечатление, что автор, едва успев начать игру с читателем, полностью раскрывает свои карты — и не только раскрывает, но и предлагает ему исчерпывающее их толкование, а заодно предсказывает наиболее вероятный исход партии.
Общая композиция романа заключена в «Серебряном башмачке» словно дуб в жёлуде. Только нужно помнить, что всё подано здесь как бы шиворот-навыворот или, точнее говоря, в зеркальном отражении. Там, где Грин, верный своему демоническому призванию, делает шаг влево, Джон Ди (особенно в последнем своем воплощении, в обличье барона Мюллера) делает такой же, но вправо, и так далее. Любопытно прочертить краткую пунктирную линию таких соответствий.
Отцеубийство, совершенное Грином, — шаткость в вере юного Ди. Бродяжничество одного — бурная молодость другого. Встреча с Черным пастырем — рискованные опыты по вызыванию Зеленого ангела. «Круглая дыра в земле», разверзшаяся перед Бартлетом в ночь его «контрпосвящения», — колодец Св. Патрика, в который неоднократно заглядывает герой романа. «Мистический брак» Бартлета с «правнучкой» Чёрной богини — ночная сцена в парке, где Джон Ди овладевает королевой Елизаветой (или её фантомом). Ледяной ветер и лунный свет в обеих этих сценах. Камера Тауэра, где распятый на стене Бартлет (кощунственная пародия на Христа) раскрывает юному Джону тайну «вороньей косточки», — каморка рабби Лёва в Праге, где великий каббалист тем же самым жестом прикасается к его ключице. Мотивы жертвенности в обеих ситуациях: Грин готовится окончательно предать себя в руки Исаис, Джон Ди предчувствует гибель своей жены. Костёр, на который восходит нераскаявшийся богоотступник, — пожар, испепеляющий бренную оболочку барона Мюллера…
Если далее предположить, что одной из возможных композиционных схем романа является хотя бы чисто условная увязка основных его разделов с главными фазами «Великого деяния», то есть алхимического процесса, то и здесь окажется, что история Бартлета Грина, опять же в зеркальном отражении, служит прообразом схожих параллелей на протяжении всей книги. Самая упрощенная схема «Великого деяния» включает в себя три стадии. Это Nigredo (почернение, гниение) — распад Первоматерии, подобный тому биологическому процессу, который происходит в коконе окуклившейся гусеницы. Albedo (убеление) — образование промежуточного алхимического продукта, «лунной тинктуры», пригодной для трансмутации свинца в серебро. И, наконец, Rubedo (покраснение) — конечный этап «деяния», сопровождающийся либо получением «тинктуры солнца», либо «рождением» философского камня, символа и залога бессмертия. Первой фазе соответствует помрачение души Бартлета после отцеубийства и богоотступничества, достигающее предела в сцене колдовского жертвоприношения, «тайгерма», к которому мы скоро вернёмся, чтобы рассмотреть его подробнее. Фаза Albedo, как бы сквозящая заранее в бельме Бартлета, исчерпывается в ту «ночь друидов», когда он принимает в дар от Чёрной богини её «серебряный башмачок», избавляющий его от «боли и страха». И, наконец, фаза Rubedo, в нормальных условиях соответствующая обретению философского камня, свершается в тот день, когда он, распевая гимн во славу «матери Исаис», восходит на костер, чтобы на собственной шкуре испытать то, что испытали во время «тайгерма» черные кошки, принесенные им в жертву Владычице ущербной Луны.
Но тема Бартлета Грина не исчерпывается этими сюжетными параллелями и предвосхищениями. Втиснув в историю главаря «вороноголовых» резюме всех предстоящих перипетий романа, Майринк обрисовал его таким образом, что, повертев во все стороны эту в общем-то не столь уж значительную марионетку тёмных сил, мы без труда обнаружим нити, ведущие от неё к остальным действующим лицам.
Итак, кто же такой Бартлет Грин?
Само его имя весьма значительно. Green значит «зелёный»; в средневековой цветовой символике эта колористическая нота звучала на редкость двусмысленно. Зелена весенняя трава, знаменующая собой вечное обновление природы. Зелены «Острова блаженных» в Западном океане, где, согласно кельтским поверьям, царит изобилие и вечная молодость. Зелен «тайный огонь» алхимиков, подражающий действию природных сил. «Зелёный лев» служит одним из образов философского камня. Зелёные сады Гесперид, где зреют хранимые драконом золотые яблоки, — распространенный образ тех опасностей, которые подстерегают адепта на его пути к овладению тайнами Натуры. И, наконец, садоводство как таковое часто служит доступной всем аллегорией «королевской науки». В романе эта аллегория воплощена в фигуре алхимика и садовника Гарднера-Гертнера, который в начале выводится скромным лаборантом Джона Ди, а в конце предстает перед нами главой общины бессмертных розенкрейцеров, наставником и руководителем благих душ, делающих первые шаги в инобытии, в таинственных садах замка Эльзбетштейн. Гарднер-Гертнер — это прямой антипод Бартлета Грина, единственный, так сказать, «положительный» персонаж романа, в чьей колористической характеристике зелёный цвет играет соответственную положительную роль. Все остальные образы и темы повествования, так или иначе связанные с зелёным цветом, неизменно напоминают о втором, негативном его значении.
Оно и немудрено. Ведь отнюдь не всегда зелень радует наш глаз. Зелена могильная плесень, напоминающая о распаде и гниении. Зелена коварная болотная трясина, затянутая нежной ряской. Зелены жабы и змеи, считавшиеся сатанинскими тварями. Зелены демоны на средневековых витражах и миниатюрах, да и на знаменитой фреске Луки Синьорелли из собора в Орвьето (XV в.) они всё ещё выделяются из толпы истязаемых ими грешников зловещим лягушачьим оттенком своих лиц, тел и крыльев. С зелёным цветом связаны мотивы горести, злобы и помрачения — вспомним такие идиомы, как «тоска зелёная» или «в глазах позеленело». Показательно, что в одном из эпизодов присловье такого рода соотносится непосредственно с Бартлетом Грином, лишний раз подчеркивая значение его имени: «Лицо Бартлета Грина зеленеет от ярости». Следует также помнить, что «лесными» или «зелёными» людьми (green men) в средневековой Англии, именовались разбойники (Чернова А. …Все краски мира, кроме жёлтой. М.: Искусство, 1987. С. 112).
Наконец, вовсе неспроста в наше время эта низовая шкала зелёного цвета пополнилась описаниями пресловутых «зелёных человечков» с летающих тарелок, которые будто бы только тем и занимаются, что затаскивают в свои посудины зазевавшихся землян и там производят над ними всевозможные жуткие опыты. Впрочем, как знать, не является ли эта галактическая нечисть и нежить вполне реальной родней все тех же изумрудных демонов Средневековья…
На алхимической палитре этот цвет тоже выглядит двусмысленным. Мы уже говорили о том, что «зеленый лев» замыкает шествие аллегорических фигур «Вечного деяния». Но самый — по большому счету — первый этап этого процесса, именуемый Putrefactio, то есть «гниение», также экзаменуется грязноватыми оттенками зелени. Заметим кстати, что другим символическим обозначением той же стадии служила черная воронья голова — вот почему «зеленый человек» Бартлет Грин выводится в романе не просто разбойником с большой дороги, а главарем банды «вороноголовых».
Ещё одна примета, изобличающая бесовскую природу Грина, состоит в том, что он на один глаз слеп, — а ведь именно в обличье циклопов с единственным оком во лбу западноевропейская средневековая иконография нередко изображала всякого рода нечистую силу. Бартлет — циклоп, то есть существо, неспособное к нормальному, верному восприятию мира. Его поступки диктуются внушением тех инфернальных сущностей, которые впервые предстали взору его затянутого бельмом глаза в студёную «ночь друидов», когда он, следуя повелению таинственного Чёрного пастыря, свершил среди дикой пустоши колдовской обряд «тайгерм».
Впечатляющее, полное кошмарно-достоверных деталей, описание «тайгерма» поначалу озадачивает, ставит в тупик; кажется, будто вся эта жуткая сцена — не что иное, как плод изощренной фантазии автора. Но потом вспоминаешь, что никаких «фантазий» в романе нет и быть не может, и начинаешь искать аналогии в доступной тебе литературе. Что-то такое, только чуть попроще, поприземленней, ты уже встречал… но у кого же? Да у знаменитого русского фольклориста Ивана Сахарова, в его «Сказаниях русского народа». Берёшь с полки эту недавно переизданную книгу и на страницах 108—109 находишь заметку о «кости-невидимке, которая, по рассказу знахарей, заключается в чёрной кошке». Кошку эту, живьём, разумеется, варят в полночь, в чугунном котле, «пока не истают все кости, кроме одной», — она-то и есть «кость-невидимка» или «навья косточка», делающая знахаря невидимым и открывающая ему глаза на потусторонний мир.
Еще одна простонародная версия «тайгерма» описывается в объёмистой антологии Клода Сеньоля «Евангелия от дьявола», где собраны французские поверья, касающиеся колдовства и нечистой силы: «Хочешь стать невидимкой — возьми новый горшок, зеркало да огниво с трутом. Ровно в полночь плесни в горшок студеной воды из источника, сунь туда чёрного кота и, пригнетая крышку левой рукой, вари его там целые сутки, не оборачиваясь по сторонам, что бы тебе ни послышалось. А потом разбери кота по суставам и начни пробовать косточки на зуб, поглядывая по сторонам, пока не попадётся такая, что твоё отражение в зеркале исчезнет. Тогда хватай её — и возвращайся домой, идя задом наперёд»1.
Здесь, пожалуй, будет уместно чуть подробнее осветить два уже упомянутых выше параллельных эпизода — в камере Тауэра и в каморке рабби Лёва, — в которых содержится намек на аналогичную косточку, содержащуюся в человеческом теле. Бартлет знает о ней в силу своей колдовской практики, рабби Лёв знаком с каббалистическими толкованиями того стиха из книги Бытия (XXVIII, 19), где говорится о таинственной духовной твердыне, городе Луз (букв, «миндальная косточка»), которому в человеческом организме соответствует неразрушимая телесная частица, символически представляемая в виде очень твердой косточки: в неё переселяется после смерти душа человека, где и пребывает до самого воскрешения2.
Сходные идеи в буддийской эзотерике вложены в понятие «ожерелье Будды». Так именуется особое костное образование, в результате магических операций вырастающее под кожей вокруг шеи у некоторых посвященных. «Ожерелье» это служит своего рода связью между физическим и астральным телами человека. Отдельная косточка из такого «ожерелья», хранимая в качестве реликвии, облегчает контакт верующего с душой покойного архата3.
Показательно, что в обеих традициях, разделенных пропастью пространств и культурно-религиозных различий, анатомическая локализация этой таинственной косточки в области ключицы не подвергается сомнению, что, бесспорно, говорит о многом…
Но вернемся к Бартлету Грину. Он, разумеется, обуреваем куда более честолюбивыми помыслами, чем его простодушные собратья по колдовскому ремеслу, но «техническая», если можно так выразиться, основа всей этой чертовщины остаётся неизменной. Разница лишь в том, что, принося в жертву Чёрной богине целых полсотни посвященных ей тварей, Бартлет не только получает взамен кое-какие сверхъестественные способности, но и на свой, демонический, лад вступает с нею в «алхимический брак», свершает «майтхуну», становясь отныне лишь придатком и орудием Владычицы ущербной Луны.
Особо подчеркнем, что чудовищный жар, смрад и вой «тайгерма» (само это слово значит «ожог») понятным образом сочетаются с чувством окоченелости, оледенения, которое богоотступник испытывает, вступая в союз с Чёрной Исаис. «Инициация» Бартлета — это, как уже говорилось выше, «контрпосвящение», пиромагия наизнанку. В момент мысленного соития с демонической «шакти», то есть со своей собственной тёмной сутью, Бартлет охвачен не магическим пылом «гтум-мо», а сатанинским холодом, веющим из врат преисподней, из колодца Св. Патрика.
Понятия душевного (да и телесного) озноба вкупе с ощущением космической стужи на всем протяжении романа так или иначе связываются с присутствием или предчувствием появления нечистой силы. Вспомним хотя бы ту ноябрьскую ночь, когда Джон Ди вместе со своими сподручными впервые вызывает Зелёного ангела:
«…ужас уже был готов вонзить в меня свои ледяные когти…»
«…открытое окно, сквозь которое ледяной струей льется… ночной воздух…»
«…язычки пламени беспокойно метались, настигнутые сквозняком…»
«…как окоченевшие трупы сидели мы…»
«Все оцепенело, скованное потусторонней стужей, даже пламя свечей замерло, замороженное дыханием смерти…»
«…космический холод неземного восторга и ужаса пробирал меня до мозга костей».
«…от потусторонней стужи у меня свело пальцы».
«Дитя… зеленоватым мерцающим туманом опустилось на землю и превратилось в заиндевелый лужок».
И вот перед кружком оцепеневших от восторга и ужаса искателей философского камня появляется существо, давшее название всему роману: Ангел Западного окна.
Хотя его точное имя не указывается — герои, обращаясь к нему, называют его просто «Иль», то есть «бог», — исследователи творчества Майринка почему-то упорно ассоциируют этот демонический фантом с ангелом Уриилом4, «Светом божиим», «Пламенем Бога», что уж никак не вяжется с тем воплощением мировой стужи, «дыханием смерти», каким он предстает в романе.
Между тем, достаточно заглянуть в одну из таблиц космических соответствий, помещенную в знаменитом трактате Агриппы Неттесгеймского «О сокровенной философии»5, чтобы убедиться, что «Владыкой даймонов Запада» в Средневековой Европе считался не кто иной, как Азазиил, чье имя известно отечественному читателю из романа М.Булгакова «Мастер и Маргарита», где оно, чёрт знает почему, даётся в итальянской огласовке — «Азазелло». Его свойство, согласно Агриппе, — прозрачность, его стихия — воздух, его обиталище — «кладезь бездны».
Тема кладезя, колодца — уже хорошо знакомого нам входа в потусторонний мир — дважды на протяжении двух страниц возникает при описании первого явления Ангела:
«Изображения предков на стенах превратились в чёрные зияющие дыры — словно проходы сквозь толстую кладку в какие-то сумрачные опасные галереи…»
«…из тёмного колодца в столе внезапно брызнуло бледно-зелёное сияние…»
«…Холод — чёрная дыра — зелёное сияние…»
Правда, Майринк наделяет Зелёного ангела «сверхплотной телесностью, „ужасающей твердостью“, но мы понимаем, что никакого противоречия с мнением Агриппы здесь нет, поскольку за несколько минут до своего воплощения эта „циклопическая фигура“ предстала перед собравшимися в обличье призрачной мёртвой девочки, которая к концу магического сеанса „стала прозрачной, как мутная, грязная стекляшка“.
Страстный и доверчивый Джон Ди может без конца обманываться на счет природы существа, обещающего ему философский камень, всеведение и бессмертие, а несущего лишь разочарование, отчаянье и смертную муку, но мы-то с вами, читатель, уже достаточно умудренные раскрытой перед нами необыкновенной книгой, должны мигом раскусить этот изумрудный орешек. Постойте-ка, что в нем больше всего поразило Джона Ди?
«Руки!.. Руки?.. Было в них что-то, вот только я никак не мог определить, что именно. Долго, как завороженный, я не сводил с них глаз, пока наконец не понял: большой палец правой руки, как-то нелепо вывернутый наружу, был явно с левой /…/ в этой мелочи /…/ было нечто настолько далеко выходящее за пределы, положенные свыше нам, смертным, настолько чуждое природе человека, что даже само гигантское существо, вознесшееся надо мной, его необъяснимое, граничащее с чудом явление бледнели перед нею…»
Как же это все раскусить… правосторонняя симметрия… лента Мёбиуса… миры Мориса Эсхера… нет, все не то… раскусить… раскусить… откусить…
«…И передо мной встала та страшная сцена в Тауэре, когда он откусил свой правый большой палец и выплюнул его в лицо епископу Боннеру».
Он — это всё тот же Бартлет Грин. «Страшная сцена» разыгралась перед мысленным взором героя всего за несколько страниц перед появлением Зелёного ангела, но он, как видно, успел позабыть её.
А мы — перед которыми автор то и дело раскрывает свои карты — всё помним и всё понимаем. Просто-напросто Бартлет прирастил к этому бесовскому зелёному автомату, чарами медиума Эдварда Келли вызванному из глубин подсознания собравшихся, свой откушенный когда-то палец, причем произвел эту операцию на свой обычный манер, то есть, не выходя из Зазеркалья, шиворот-навыворот, в полном смысле слова чёрт знает как, чем ещё больше ввел в замешательство многоумного и «высокоученого» магистра Джона Ди. Лишь в конце книги Ди-Мюллер получает от Гарднера-Гертнера исчерпывающие объяснения природы зелёного фантома, которые полностью совпадают с теми, до каких мы додумались сами, правда, не без помощи автора:
«— Кто он — Ангел Западного окна? — Эхо, ничего больше! И о своем бессмертии он говорит с полным на то правом, ибо никогда не жил, а потому и был бессмертен. Смерть не властна над тем, кто не живет. Все, исходящее от него: знание, власть, благословение и проклятие, — исходило от вас, заклинавших его. Он — всего лишь сумма тех вопросов, знаний и магических потенций, которые жили в вас… Сколько ещё таких „Ангелов“ зреет там, на зелёных нивах, уходящих в бесконечную перспективу Западного окна! Воистину, имя им — легион!»
Один из самых мерзостных бесов, причисленных к этому легиону, — «человек с мышиными глазками, покатым лбом и скошенным подбородком», сластолюбивый шарлатан Эдвард Келли, этот корноухий кукловод Зелёного Ангела и, в свою очередь, марионетка Бартлета Грина. А может быть, их связывает более тесное родство? Не предшествовала ли его выходу на сцену какая-нибудь авторская обмолвка, вроде той, которую мы только что привели? Разумеется. Вот она: «…на вторую ночь явилась мне издевательски ухмыляющаяся физиономия Бартлета Грина. /…/ Потом он стал медленно исчезать в клубах зелёного дыма, который настолько исказил его черты, что мне на мгновение привиделся совсем другой, незнакомый человек; волосы так плотно прилегали к его щекам, что казалось, будто у него и вовсе не было ушей. Но всё это, должно быть, моё воображение…»
К сожалению, то была сама реальность. Иными словами, и величественный Ангел, без конца, как изумрудный попугай, повторяющий всего одно слово: «послезавтра, послезавтра», и подлый «лжеалхимик» Эдвард Келли, погубивший Яну, жену Джона Ди, — это всего лишь разные личины «зелёного демона» Бартлета Грина, а этот, в свою очередь, только слепое (пардон, кривое!) орудие в руках хозяйки этого бесовского вертепа, Чёрной Исаис, принявшей в последнем своем воплощении облик очаровательной черкесской (понтийской, колхидской) княжны Асайи Шотокалунгиной.
Её появление на страницах романа возвещается запахом пантеры, разнёсшимся одновременно по камере Бартлета Грина в Тауэре и — вот он, закон соответствий! — по холостяцкой квартире барона Мюллера, последнего из потомков Джона Ди. Запах пантеры! Оно и немудрено для повелительницы всего кошачьего племени. Она и сама похожа на пантеру — стройная, гибкая, с «широко распахнутыми, отсвечивающими чудесными золотыми искрами глазами». Во второй половине романа княгиня предстает перед бароном в несколько ином обличье, полнее — но не до конца — раскрывающем её подлинную суть. То была «статуя обнаженной богини из чёрного сиенита; насколько я мог разглядеть: египетское, а скорее всего греко-понтийское изображение пантероголовой Сехмет-Исиды. Зловеще усмехающийся кошачий лик казался живым; точность, с которой искусная рука древнего мастера воспроизводила женское тело, граничила с неприличием. В левой руке кошачьей богини был её традиционный атрибут: египетское женское зеркальце. Пальцы правой руки сжимали пустоту. Когда-то в них, очевидно, находился второй, бесследно пропавший атрибут».
Атрибут этот — переделанный в кинжал наконечник копья, некогда принадлежавший пращуру Ди-Мюллера, легендарному основателю их рода, королю Хоэлу Дату. История находок и утрат этой реликвии, символизирующей как мужскую силу, так и рыцарское достоинство её обладателя, изложена в романе нарочито сбивчиво, неясно. Джон Ди потерял этот кинжал «в ночь чёрного искушения», «в ночь ущербной Луны», когда по наущению Бартлета Грина овладел королевой Елизаветой. Или её фантомом… Или самой Черной Исаис…
Как бы то ни было, её теперешняя цель — сжать в правой руке фамильное оружие Дата-Ди-Мюллера, в который раз насладиться победой над мужским — и человеческим — естеством, а затем…
«— Что же ты хочешь от меня, Исаис?! — вскричал я.
И голая женщина спокойно ответила, приглушая свой голос ласковой, проникновенной интонацией:
— Вычеркнуть твое имя из книги жизни, дружок».
Тем, кто, подобно Бартлету Грину, сами идут в её объятия, она оставляет призрачное подобие жизни, лишая и личности, и воли. Этой участи, кстати сказать, не избежал и кузен барона Мюллера, Джон Роджер, знакомый нам уже по первым страницам романа, — после смерти он превратился в настоящего «зомби», стал жалким рабом Исаис-Асайи, неодушевленным водителем её роскошного «линкольна».
Иное дело — сам Мюллер. Потомок королей и алхимиков, выведенный в романе этаким Иванушкой-дурачком («Я — европейский литераторишка», — говорит он о себе), он один из всего своего рода сумеет одолеть чары Чёрной богини и, обретя не иллюзорное, а подлинное бессмертие, вызволить из царства тьмы и забвения хотя бы одного из своих предков — Джона Ди: «Я сплавился с ним, слился, сросся воедино; отныне он исчез, растворился во мне. Он — это я, и я — это он во веки веков».
Не будучи силен ни в демонологии, ни в практической алхимии, он не пытается обрести «камень мудрых» путем возгонки и дистилляции или вымолить его у очередного воплощения «зелёного человека», — он всем своим существом переживает то, что ученый магистр Джон Ди понимал чисто умозрительно: «Камень находят в глубинах собственного Я».
Здесь, пожалуй, уместно сказать несколько слов и об этой ипостаси главного героя книги. Образ Джона Ди обрисован в ней со столь исчерпывающей полнотой и убедительностью, что было бы попросту некорректно упрекать автора в кое-каких мелких неточностях, вкравшихся в его жизнеописание одного из самых выдающихся деятелей Елизаветинской эпохи. В конце концов Майринк не задавался банальной целью сочинить беллетризированное описание этого поистине необыкновенного человека, который был достойным современником Уильяма Шекспира и Кристофера Марлоу, Уолтера Рэли и Френсиса Дрейка. Знаток и переводчик античных классиков, талантливый постановщик, приобретший известность своей экстравагантной интерпретацией комедии Аристофана «Мир», выдающийся картограф (именно ему принадлежит идея гринвичского меридиана), инженер и математик, алхимик и астролог, он, однако, интересует нас прежде всего не как историческая личность, а как герой романа Майринка, выразитель авторских идей о несбыточности духовного освобождения в земном плане. Магистр Ди провел всю жизнь в поисках философского Камня, а нажил в конце концов только камень в почках: «Так это и есть обещанный Камень? Ради этого я столько лет ждал? Ради этого все мои жертвы? Какая чудовищная насмешка!»
Он благодарен, щедр и прямодушен, его не томит жажда обогащения или даже громкой славы, но все его шаги продиктованы куда более жгучей страстью — страстью к самоутверждению, к реализации своего «я» в этом мире и чисто мирскими средствами. Он пылает тем самым кармическим огнём, о котором говорится в буддийских священных текстах, — «огнём влечения, огнём отвращения, огнём ослепления».
Автор постоянно подчеркивает его граничащую с самоослеплением доверчивость. Магистр Ди готов броситься вдогонку за любым фантомом, любой химерой, если те поманят его призрачной надеждой на осуществление мирских, честолюбивых замыслов. Недаром он так долго носился с планами покорения «Гренланда», «Зелёной земли», недаром мечтает о короне этой фантасмагорической страны. Столь же иллюзорны его замыслы относительно брака с королевой Елизаветой. Нечего и говорить о том, какой драмой обернулся его самообман в пору сотрудничества с Эдвардом Келли. Символом всех этих опасных иллюзий служит угольный кристалл, обманчивое «чёрное зеркало», врученное юному Джону Бартлетом Грином в подземелье Тауэра. Сколько бы он ни пытался избавиться от этого сомнительного талисмана, тот вновь и вновь попадает ему в руки, можно сказать — следует за ним по пятам, точь-в-точь как сам Бартлет, который не только искушал магистра в течение всей его земной жизни, но пытается преследовать и в инобытии. Лишь «сплавившись, слившись, сросшись» со своим потомком-двойником, сумевшим разорвать кармические путы, Джон Ди обретает своё подлинное «я», а вместе с ним — бессмертие и свободу: «Ты восстал из мёртвых и стал отныне моим “я”».
Таким образом, в романе выстраивается два ряда персонажей, являющихся, по сути дела, всего лишь зеркальным повторением одних и тех же неизмененных сущностей. С одной стороны — это Исаис во всех своих бесчисленных обличьях и воплощениях, с другой — потомки Хоэла Дата, сливающиеся в единый образ Человека как такового со всеми его достоинствами и недостатками, утратами и обретениями, знаниями и иллюзиями. Этот обрисованный Майринком Всечеловек обитает в мире, лишенном божественной благодати, и поэтому может рассчитывать лишь на собственные силы: «Бессмертным тоже верить нельзя: они питаются жертвами и молитвами земных людей и, как кровожадные волки, алчут этой добычи». Только отыскав внутри себя самого ту таинственную энергию, о которой уже столько говорилось на протяжении статьи, только соединившись со своей «шакти», он может обрести спасение, вырваться из «невидимых сетей» судьбы, чьим «предвечным письменам» подчиняются даже сверхчеловеческие сущности.
Одна из этих сущностей — не принадлежащая ни к бесовскому выводку Исаис, ни к ряду потомков Хоэла Дата — выведена Майринком в образе Сергея Липотина. Этот сбежавший со страниц Достоевского персонаж (в целях конспирации ему пришлось изменить одну букву в своей фамилии), этот «нашист», неприметный и неуловимый приспешник Петруши Верховенского, покинувший Россию, спасаясь от зверств своих же выкормышей-большевиков, промышляет теперь мелкой антикварной торговлей. Как и остальные протагонисты романа, он, разумеется, бессмертен, но, в отличие от них, как бы и не совсем воплощен: «В моих жилах, — бахвалится он, — никогда не текла эта красноватая, тёпленькая жижица, которую вы гордо называете кровью». У него, опять-таки, как и у прочих действующих лиц, множество обличий, он может прикинуться московитом эпохи Ивана Грозного, может напялить на себя одеяние тибетского ламы, верховного жреца секты Ян: «…я всегда одет в ту форму реальности, которая в данный момент мне к лицу». Но чаще всего он предстает в более чем заурядном обличье нищего эмигранта, причем с хитроватой усмешкой всячески подчеркивает свою «обыкновенность», свое ничтожество. Любит держаться в тени, не упускает случая «стушеваться», как оно и полагается герою Достоевского, называет тьму «благодетельной». В этом, последнем, своем воплощении он известен под многозначительной кличкой «Nitschevo», а в предыдущем носил прозвище «Маске», которое при желании можно истолковать как «маска, личина».
Но вот что удивительно. Этот с виду такой бесцветный, такой заурядный персонаж, ничтожество, сущее «ничего», появляется на страницах книги прежде всех остальных и как бы вызывает их из небытия, знакомит с бароном Мюллером, побуждает к дальнейшим действиям. Есть в романе глубоко символичная сцена, где этот старый антиквар, копаясь среди всякой дребедени, захламляющей его каморку, постепенно, в три приема, «словно исполняя какую-то таинственную церемонию», зажигает зеленую лампу. Следящий за его пиромагическим действом Мюллер невольно сравнивает этот процесс с таинством сотворения мира, с «троекратным откровением священного огня». Однако мы глубоко ошиблись бы, предположив, что за непримечательным обличьем ворчливого старика скрывается образ… ну, скажем, ветхозаветного Бога-Отца, отделяющего свет от тьмы. Ведь, как уже указывалось, в той модели Вселенной, которую предлагает нам правоверный махаянист Майринк, нет места Богу с заглавной буквы, Богу в первом лице и единственном числе. Точнее говоря, подобная фигура в романе все-таки присутствует, но находится где-то на периферии, вне сферы основного действия, позволительно думать, что образ Бога-Отца воплощает в себе уже упоминавшийся выше пражский каббалист рабби Лёв, снежно-белый старец «необычайно высокого роста», чей лик «обрамлен ореолом до того спутанных волос, что уже непонятно, то ли это пышная шевелюра, то ли борода, растущая и на щеках, и на шее». Восседая в нише напротив стены, «на которой начертан мелом „каббалистический арбор”, он наставляет Джона Ди таинству молитвы.
Что же касается Липотина, то он, судя по всему, олицетворяет собой то самое «ничтожество», то есть пустоту, небытие6, о котором, как помнит читатель, говорится в приведенных в начале статьи высказываниях Вл. Соловьева и Н.Трубецкого. Пустота, «щуньята» — это и в самом деле одна из важнейших категорий буддийской метафизики. «Форма есть пустота, а пустота есть форма. Пустота не отличается от формы, форма не отличается от пустоты. Так что все существа имеют свойство пустоты»7, — гласит «Праджняпарамита сутра». Однако понятие «пустоты» в махаяне отнюдь не носит целиком отрицательного характера, как того хотелось бы нашим уважаемым философам. «Пустота» понимается здесь не только как бессущностность, отсутствие неизменного постоянного начала, зыбкость и иллюзорность мира, но и как его онтологическая основа, бесконечно процветающая узорами внешних проявлений. Сходный круг идей содержится, как известно, и в даосских текстах, которые также служили объектом пристального внимания Майринка. «Дао подобно бездне, началу всего сущего в мире», «Бытие рождается в небытии, сущее берет начало в пустоте», — читаем мы в «Дао дэ дзине» и «Хуайнаньцзы», этих выдающихся памятниках философской мысли Древнего Китая.
Ко всему этому следует, пожалуй, добавить, что одним из реальных прототипов Липотина может считаться видный французский эзотерик граф Альбер де Пувурвиль, писавший под псевдонимом Матжиои, который много лет прожил в Китае и получил там даосское посвящение. Именно он ввел Густава Майринка в круг некоторых метафизических понятий, Которые затем получили свое художественное воплощение в «Белом доминиканце» и «Ангеле Западного окна».
Не случайно, что именно под руководством Липотина в обличье тибетского жреца Мюллер в одной из кульминационных сцен романа проходит так называемое «испытание пустотой», то есть сошествие в глубины собственного «я», пробное соприкосновение с «миром причин», в котором герой оказывается после того, как пламя пожара истребляет его земное естество.
В романе двойственная природа пустоты подчёркивается тем, что Липотин, этот «странный потусторонний посланец, верный и неверный одновременно», готов угождать «и нашим и вашим», исходя из того, на чьей стороне в данный момент наблюдается перевес сил: «Маске может служить только сильнейшему». В начале романа, когда барон Мюллер, ещё вслепую, делает первые шаги на поприще самореализации, проходит первые фазы духовного алхимического процесса, а Чёрная Исаис играет с ним, как кошка с мышью, Липотин выступает в роли её союзника, доверенного лица. В конце повествования, правда, не без иронии, он именует Мюллера «своим покровителем», жалуется ему на своих бывших хозяев, которые — подумать только! — «собирались его укокошить». «Укокошить» пустоту, истребить небытие и в самом деле не под силу даже Исаис и её приспешникам, а вот разглядеть подлинную природу Липотина, дотоле скрытую всевозможными личинами, оказывается, доступно. В финале книги перед духовным взором Мюллера, по всей вероятности, уже находящегося в инобытии или, по крайней мере, на пороге посмертного состояния, предстает «седой, древний, ветхий» старик, а то и «пустой, полупрозрачный» призрак, который «словно проваливается в себя, как в могильную яму», продолжая, однако, изрекать свои парадоксальные афоризмы.
А какие трансформации происходят по ходу романа с Исаис-Асайей? Сначала она является перед нами в облике очаровательной молодой особы, от которой, однако, явственно разит пантерой, затем мы видим княгиню Шотокалунгину в более соответствующем её сути обличье звероголовой богини; вместе с бароном Мюллером мы наблюдаем, как постепенно спадает с неё иллюзорная оболочка, «бледнеет, тускнеет, истончается, тает на глазах, становясь всё более ветхой, всё более призрачной и прозрачной, пока не распадается совсем, и вот…». И вот, на последних страницах романа, описывающих посмертные приключения героя, раскрывается наконец её истинная природа: «Передо мной повелительница мира сего — коварная, лицемерная усмешка на украденном лике святой; одновременно я вижу её со спины, и там она с головы до пят нагая, и в ней, как в разверстой могиле, кишмя кишат гадюки, жабы, черви, пиявки и отвратительные насекомые. Да, такова она: с лицевой стороны, с фасада — сама богиня, окутанная благовониями, с обратной же от неё разит безнадежным могильным смрадом, здесь царят ужас и смерть».
Но и этим образом, близким к фольклорным мотивам, не исчерпывается тайная суть Исаис-Асайи. Мы сможем понять, кто же она такая, только обратившись к тому эпизоду из «Серебряного башмачка», где её космическая ипостась описывается в виде великанши в треугольнике, сотканном из чёрного дыма жертвоприношений; держа в своих бесчисленных руках бешено крутящееся веретено, она сучит пряжу из кровоточащей человеческой плоти. Источник этого образа — то место из «Государства» Платона, где побывавший в потустороннем мире воин Эр, вернувшись к жизни, повествует о своих загробных видениях, среди которых выделяется исполинская фигура Ананки, то есть Судьбы, с чудовищным веретеном в руках.
Стало быть, Исаис — это Ананка, Судьба или, выражаясь на буддийский лад, Карма, беспощадная огненная стихия, из века в век пожирающая Вселенную. «Весь мир объят пламенем, — читаем мы в древних священных текстах, — весь мир сгорает в огне, весь мир содрогается». Карма всемогуща: даже Липотин, воплощение небытия, опасается «кармического возмездия». И только овладевший тайнами пиромагии герой романа, скромный «европейский литераторишка» Мюллер смело идет навстречу судьбе, памятуя о том, что её пламя «облагораживает либо испепеляет: каждому по природе его». Говорят, что лесной пожар можно погасить, противопоставив ему встречный вал огня. Именно так и поступает Мюллер, гасящий кармическое пламя, «чёрное пламя ненависти» силой внутреннего, духовного жара. «Может ли одна только мысль породить огонь? На собственном примере я убедился в могуществе пиромагии. Огненная стихия — скрытая, невидимая, вездесущая — до поры до времени спит, но одно лишь тайное слово, и… в мгновение ока проснется пламя и огненный потоп захлестнёт Вселенную».
Что же это за «тайное слово», пробуждающее к жизни очистительную огненную стихию? Признаемся сразу же, что оно не только не принадлежит к лексикону буддийской метафизики, но и вообще не вписывается в круг буддийских идей автора. Тем не менее он вводит это слово и обозначаемое им понятие в самую сердцевину таких своих произведений, как «Голем», «Белый доминиканец» и, разумеется, «Ангел Западного окна». Слово это — «жертва», «жертвенная любовь», олицетворяемая в последнем романе Майринка двойным образом Яны-Иоганны, воплощением «вечной женственности» и «нечеловеческой, всепрощающей кротости». «На мне, мне одной, вся вина! — восклицает фрау Фромм, увидев на лице Мюллера стигматы потустороннего мира. — Я, только я, должна молить о милости и отпущении… Только жертвой искуплю я мой грех». Кроткая Яна-Иоганна дважды ценой своей жизни спасает и искупляет Ди-Мюллера, принимая на себя его кармический груз, а в одной из финальных сцен романа беспощадно расправляется с земным воплощением Кармы, всаживая в сердце княгини Шотокалунгиной волшебный клинок Хоэла Дата. Примечательно, что в своем посмертном состоянии эта скромная, ничем внешне не выдающаяся женщина предстает «королевой роз в сокровенном саду адептов», высокой, величественной дамой с короной на голове и неземным, словно идущим из глубины веков взглядом.
Так, шаг за шагом, Майринк раскрывает перед нами подлинную суть своих диковинных персонажей — и нам остается только как можно более пристально вглядеться в каждую грань того волшебного словесного кристалла, которым является его роман, чтобы отождествить самих себя с героями этой книги и вместе с ними приобщиться к тайнам духовной пиромагии.
Ю. Стефанов
МОЙ НОВЫЙ РОМАН8
Sir John Dee of Gladhill! Имя, которое, по всей видимости, мало что скажет современному читателю! С жизнеописанием Джона Ди я впервые познакомился около 25 лет назад и был потрясен этой невероятной, трагической и страшной судьбой; она не вписывалась ни в какие привычные рамки, от её головокружительно крутых поворотов захватывало дух… В то время достаточно юный и впечатлительный, ночами, как лунатик, бродил я по Градчанам, и всякий раз в переулке Алхимиков меня охватывало странное чувство, в своих романтических грёзах я почти видел это: вот открывается одна из покосившихся дверей низенького, едва ли в человеческий рост домишка — и на облитую лунным мерцанием мостовую выходит он, Джон Ди, и заводит со мной разговор о таинствах алхимии, — не той сугубо практической алхимии, которая занята единственно превращением неблагородных металлов в золото, а того сокровенного искусства королей, которое трансмутирует самого человека, его тёмную, тленную природу, в вечное, светоносное, уже никогда не теряющее сознание своего Я существо. Образ Джона Ди то покидал меня, то, чаще всего в снах, возвращался вновь — ясный, отчетливый, неизбежный… Сновидения эти повторялись не часто, но регулярно, подобно 29 февраля високосного года, составленному из четырёх четвертей. Эта фатальная регулярность, казалось, таила в себе какой-то скрытый упрек. Я уже тогда смутно догадывался, чего хочет от меня призрак, но, только осознав себя писателем, понял окончательно: умиротворить «Джона Ди» мне удастся лишь в том случае, если я решусь — все мы рабы своих мыслей, но никак не творцы их! — превратить его канувшую в Лету судьбу в живую ткань романа. Прошло почти два года, как я «решился»… Однако каждый раз стоило мне только с самыми благими намерениями сесть за письменный стол, как внутренний голос принимался издеваться надо мной: да ты, брат, никак вознамерился осчастливить мир ещё одним историческим романом?! Или не ведомо тебе, что все «историческое» отдает трупным душком? Неужели ты думаешь, что этот отвратительный, сладковатый запах тлена можно превратить в свежее, терпкое дыхание живой действительности?! И я оставлял мысль о романе, но «Джон Ди» не отставал, и, как сильно я ни сопротивлялся, побеждал всегда он. И все повторялось сначала… Наконец мне пришла в голову спасительная идея — связать судьбу «мёртвого» Джона Ди с судьбой какого-нибудь живого человека: иными словами, написать двойной роман… Присутствуют ли в этой современной половине моего героя автобиографические черты? И да, и нет. Когда художник пишет чей-нибудь портрет, он всегда бессознательно наделяет его своими собственными чертами. Видимо, с литераторами дело обстоит примерно так же.
Итак, кто он, сэр Джон Ди? Ответ на этот вопрос читатель найдет в романе. Здесь же, думаю, будет вполне достаточно отметить, что он был фаворитом королевы Елизаветы Английской. Это ему она обязана мудрым советом — подчинить английской короне Гренландию и использовать её как плацдарм для захвата Северной Америки. Проект был одобрен. Генералитет только ждал высочайшего приказа, чтобы дать сигнал к отплытию эскадры. Однако в последнюю минуту капризная королева передумала и отменила своё решение. Последуй она тогда совету Ди, и политическая карта мира выглядела бы сегодня иначе! И вот, когда все его честолюбивые планы потерпели крушение, Джон Ди понял, что неправильно проложил курс, ибо, сам того не ведая, стремился не к земной «Гренландии», а совсем к другой земле, именно её-то и надо завоевывать. Эта «другая земля», о поисках которой и тогда помышляли лишь очень немногие, сегодня признана фикцией, «заблуждением мрачного средневековья», и тот, кто верит в её существование, будет предан осмеянию точно так же, как в свое время Колумб, грезивший об «Америке». Однако плаванье Джона Ди было несравненно опасней, страшнее и изнурительней, ведь его «Индия» находилась дальше, много дальше…
Даже те скучные сведения из жизни Ди, которые дошли до нас, необычайно интересны, о нём с большим пиететом вспоминал, например, Лейбниц, — можно себе только представить, сколь удивительна и богата приключениями была эта жизнь, большая часть которой осталась за бортом истории! Осторожные историки почли за лучшее не тревожить прах этого оригинала. Чего ещё от них ждать: всё непонятное для нормальных людей выглядит в их глазах как «отклонение от нормы». Низко склоняясь пред их благоразумием, я тем не менее осмелюсь предположить, что Джон Ди был не просто отклонением от нормы, он был безумен, и безумен безнадёжно…
Итак, факты: Джон Ди — несомненно один из величайших учёных своего времени, самые блистательные дворы Европы оспаривали друг у друга честь принять его у себя. По приглашению императора Рудольфа он посетил и Прагу; там, как свидетельствуют исторические хроники, он в высочайшем присутствии превращал свинец в золото. Но, как я уже подчеркивал, не к трансмутации металлов стремилась душа его, а дальше, много дальше, совсем к… другой трансмутации. Что это за «другая трансмутация», я и постарался объяснить в моём романе.
Густав Майринк
Ангел западного окна
Странное чувство: человек уже умер, а отправленный им пакет только сейчас попадает ко мне в руки! Кажется, тончайшие невидимые нити исходят из этой потусторонней посылки, наводя нежную, как паутина, связь с царством теней.
Невероятно аккуратные складки синей обёрточной бумаги, частые скрещения тугого шпагата — каждая мелочь свидетельствует об особом, отмеченном знаком смерти педантизме обреченного, исполняющего последний свой долг. Того, кто все эти заметки, письма, пожелтевшие и увядшие, как и связанные с ними воспоминания, шкатулки, наполненные чем-то важным когда-то и бесполезным теперь, собирал, приводил в порядок, сосредоточенно паковал, а где-то на периферии сознания в нём неотступно пульсировала мысль о будущем наследнике, обо мне — далёком, почти чужом для него человеке, который узнает и задумается о его кончине только тогда, когда запечатанный пакет, канувший в море жизни, найдёт своего незнакомого адресата.
Пакет скрепляют большие красные печати с фамильным гербом моих предков по материнской линии. Сколько я себя помню, образ племянника моей матери был всегда окутан романтической дымкой. Кузины и родственницы, упоминая имя «Джон Роджер», и без того уже экзотическое для меня, непременно добавляли: «последний в роду», что звучало подобно какому-то пышному титулу, и с непередаваемо потешной чопорностью поджимали тонкие высохшие губы, обреченные раздувать своим старческим кашлем остаток жизни древнего угасающего рода.
Наше генеалогическое древо — в моей растревоженной фантазии возник зрительный образ этого геральдического символа — широко простерло свои причудливо узловатые ветви. Уйдя корнями в Шотландию, оно своей цветущей кроной осеняло почти всю Англию, кровные узы связали его с одним из древнейших родов Уэльса. Крепкие, полные жизненных сил отростки пустили корни на землях Швеции и Америки, Штирии9 и Германии. Но пробил час — и иссох ствол в Великобритании, а мертвые ветви поникли долу. И только здесь, в южной Австрии, ещё зеленел последний росток: мой кузен Джон Роджер. Но Англия задушила и этот последний!
Как свято чтил мой дед по материнской линии традиции и имена своих благородных предков! Ничего, кроме своего лордства и наследственного поместья в Штирии, Его светлость знать не желал! Однако мой кузен Джон Роджер пошёл по иной стезе: изучал естественные науки, пробовал свои силы на поприще современной психопатологии, много путешествовал, с величайшим усердием учился в Вене и Цюрихе, в Алеппо и Мадрасе, в Александрии и Турине, постигая тайны душевного мира у современных гуру, дипломированных и не совсем, покрытых коростой восточной грязи либо закованных в крахмальную белизну западных рубашек.
За несколько лет до войны он переселился в Англию. Намеревался посвятить себя там исследованиям истоков и различных ответвлений нашего древнего рода. Что побудило его к этому, я не знаю; поговаривали, будто бы он занят выяснением каких-то загадочных эпизодов, странным образом связанных с одним из наших предков. Война застала его врасплох. Офицер запаса австро-венгерской армии, он был интернирован. Из лагеря для военнопленных он, совершенно больным, вышел через пять лет, однако Канала так и не пересек и умер где-то в Лондоне, оставив после себя скудное имущество, распределенное между родственниками.
Обрывки воспоминаний да этот прибывший сегодня пакет — моё имя написано прямым чётким почерком — вот и всё, что досталось мне в наследство от моего кузена.
Генеалогическое древо засохло, герб сломан!
Но что за плебейское легкомыслие, ведь, пока герольд не исполнил над печатью этого сумрачно-торжественного ритуала, герб жив.
Сломан лишь красочный сургуч. И тем не менее печать сия уже никогда не оставит оттиска.
А какой это был славный, могущественный герб! И вот я его — сломал. Сломал? И мне опять становится стыдно, словно я сейчас пытаюсь обмануть самого себя.
Кто знает, быть может, преломив печать, я лишь освободил герб от оков векового сна! Итак: трехпольный нессер щита, в правом лазоревом поле, символизирующем наше родовое поместье Глэдхилл в Уорчестере, — серебряный меч, вертикально вонзенный в зелёный холм. В левом серебряном поле, удостоверяющем наши права на поместье Мортлейк в Мидлэссексе, — зеленеющее древо, меж корней которого вьётся серебристая лента источника. А в среднем, клиновидном зелёном поле над основанием щита — сияющий светильник, исполненный в форме лампы первых христиан. Знак для герба необычный, у знатоков геральдики он всегда вызывал удивление.
Я медлил, засмотревшись на последний, чрезвычайно чёткий гербовый оттиск. Но что это? Над основанием щита изображен вовсе не светильник! Кристалл? Правильный додекаэдр в сияющем нимбе! Не чадная масляная коптилка, а лучезарный карбункул! И вновь странное чувство коснулось меня, словно какое-то воспоминание, которое спало во мне в течение… в течение… да-да, в течение веков, пытается пробиться в сознание.
Покачивая головой, рассматривал я своё загадочное открытие на древнем, хорошо мне знакомом гербе. Такой резки печать я определенно раньше не видел! Либо у моего кузена Джона Роджера была другая, вторая печать, либо — ах, ну конечно же: чёткую совсем свежую гравировку спутать невозможно — Джон Роджер заказал в Лондоне новую печать. Но зачем?.. Масляная лампа! Внезапно всё до смешного просто встало на свои места: масляная лампа была не чем иным, как поздним барочным искажением! Изначально же в гербе находился сияющий кристалл! Странно, этот камень кажется мне почему-то знакомым, даже каким-то внутренне близким. Горный кристалл! Сейчас я уже не могу вспомнить предание, которое когда-то знал, — о таинственном карбункуле, сияющем где-то в недосягаемых высотах.
Осторожно надламываю последнюю печать и разворачиваю пакет. На стол сыплются связки писем, какие-то акты, свидетельства, выписки, пожелтевшие пергаменты, испещренные розенкрейцерской тайнописью, дневники, полуистлевшие гравюры с герметическими пантаклями, загадочные инкунабулы в переплетах из свиной кожи с медными застежками, стопки сброшюрованных тетрадей; далее пара шкатулок слоновой кости, набитых всевозможной антикварной чепухой: монеты, кусочки дерева и какие-то косточки, оправленные в сусальное серебро и золото, на дне матово отблескивают черные полированные грани — пробы отборного графита из Девоншира. Сверху записка — твердым прямым почерком Джона Роджера:
Читай или не читай! Сожги или сохрани! Прах к праху. Мы, из рода Хоэла Дата, эрлов Уэльских, мертвы. — Mascee.
Кому предназначены эти строки? Видимо, всё же мне! Смысла их я не понимаю, однако и не пытаюсь докопаться, почему-то уверенный, как в детстве: придёт время — и всё само собой станет ясно. Но что означает «Mascee» ? Любопытство заставляет меня взять с полки словарь. «Mascee» (англо-китайск.), — читаю я, — примерное значение: «пустяк, ерунда». В общем, что-то вроде «нитшёво».
Стояла глубокая ночь, когда я, после долгих размышлений о судьбе моего кузена Джона Роджера придя к выводу о бренности всех надежд и радостей этого мира, поднялся из-за стола и отправился спать, оставив более подробный осмотр наследства на завтра. Едва моя голова коснулась подушки, я уснул.
Очевидно, мысль о горном кристалле с герба преследовала меня и во сне, во всяком случае, я не припомню столь странного сна, как тот, что приснился мне в ту ночь.
Сияющий карбункул парил где-то высоко надо мной, во мраке. Один из его бледных лучей отвесно упал на мой лоб, и я с ужасом почувствовал, что между моей головой и камнем установилась таинственная связь. Пытаясь уклониться, я завертелся с боку на бок, однако спрятаться не удалось. И тут ошеломляющее открытие заставило меня замереть: луч карбункула падал на мой лоб даже тогда, когда я лежал ничком, зарывшись лицом в подушки. И я совершенно отчетливо ощутил, как мой затылок стал приобретать пластическую структуру лица: с обратной стороны моего черепа прорастало второе лицо. Страх пропал; лишь слегка раздражало то, что теперь мне уже никак не удастся избежать назойливого луча.
Двуликий Янус, успокаивал я себя, ничего особенного, просто образная реминисценция школьной латинистики. Однако легче от этого не стало. Янус? Янус так Янус! Ну и что дальше? С какой-то маниакальной настойчивостью моё сонное сознание цеплялось за это «Ну и что?..», совершенно не желая заниматься куда более закономерным вопросом: «Что со мной?»
Между тем карбункул стал медленно опускаться, неуклонно приближаясь к моему затылку. Наш человеческий язык бессилен передать чувство инородности, какой-то изначальной чуждости, которое рождало во мне это плавное, гипнотизирующее нисхождение. Осколок метеорита с каких-нибудь неизвестных созвездий был бы мне менее чуждым. Не знаю почему, но сейчас, вспоминая этот сон, я неотступно думаю о голубе, сошедшем с небес во время крещения Иисуса Иоанном Предтечей. Карбункул уже совсем низко, над самой моей головой, его луч в упор пронизывает мой затылок, точнее: линию сращения двух лиц. И вот ледяной ожог разрезал мой череп пополам. Но боли не было, скорее наоборот: какое-то странное, приятное ощущение проникло в меня и — разбудило.
Все утро я ломал голову над смыслом этого сна.
Наконец во мне шевельнулось смутное воспоминание из раннего детства о каком-то не то разговоре, не то рассказе, а может, о собственной фантазии или истории, вычитанной в книге, — во всяком случае, кристалл в нём фигурировал, и присутствовал там ещё кто-то, только звали его совсем не Янус. И вот полузабытое видение всплыло из глубин памяти.
Когда я был ещё ребенком, мой дед сажал меня к себе на колени и негромко, вполголоса рассказывал разные фантастические истории.
Всё, связанное в моих воспоминаниях со сказкой, сошло с коленей «Его светлости», который сам по себе был почти сказкой. Однажды, когда я галопировал, оседлав благородное колено, дед поведал мне о снах. «Сны, мой мальчик, — говорил он, — наследство куда более весомое, чем титул лорда или родовые владения. Запомни это, быть может, ты когда-нибудь станешь правомочным наследником, и тогда я оставлю тебе по завещанию наш родовой сон — сон Хоэла Дата». А потом, таинственно понизив голос, он зашептал мне в самое ухо так тихо, словно опасался, что его подслушает воздух в комнате, о кристалле в одной далёкой-далёкой стране, достичь которой не в состоянии ни один смертный, если только его не сопровождает тот, кто победил смерть, и ещё о золотой короне с горным кристаллом, венчающей голову Двуликого… Мне кажется, он говорил, об этом Двуликом хранителе сна как об основателе нашего рода или фамильном духе… И здесь моя память уже бессильна; дальнейшее тонет в сплошном сером тумане.
Как бы то ни было, а ничего подобного до сегодняшней ночи мне не снилось! Был ли это сон Хоэла Дата?
Ответить определенно на этот вопрос я не мог, а гадать не имело смысла, тем более что явился с визитом мой знакомый Сергей Липотин, пожилой антиквар из Верейского переулка.
Липотин — в городе его прозвали «Ничего» — был в свое время царским придворным антикваром и, несмотря на свою злосчастную судьбу, всё ещё оставался видным, представительным господином. Прежде миллионер, знаменитый специалист и знаток азиатского искусства, он хоть и был теперь стар, неизлечимо болен и торговал в своей убогой лавке предметами китайской старины, тем не менее весь его облик по-прежнему пропитывало какое-то царственное достоинство. Благодаря его всегда безошибочным советам я приобрел несколько довольно редких безделушек. Но самое интересное: стоило моей страсти коллекционера вспыхнуть при виде какой-нибудь недоступной редкости, как незамедлительно являлся Липотин и приносил мне нечто подобное.
Сегодня, за неимением лучшего, я показал ему посылку моего кузена из Лондона. Некоторые из старинных гравюр он похвалил и назвал их «rarissima» 10 Внимание его также привлекли кое-какие вещицы, оправленные на манер медальонов, — прекрасный немецкий ренессанс, в котором чувствовалась рука отнюдь не ремесленника. Наконец он заметил герб Джона Роджера и умолк на полуслове… Когда я спросил, что его так взволновало, он пожал плечами, закурил сигарету и — промолчал.
Потом мы болтали о всякой ерунде. А стоя уже на пороге, он сообщил:
— Да будет вам, почтеннейший, известно, что наш дорогой Михаил Арангелович Строганов не переживёт своей последней пачки папирос. Такова суровая правда. Вещей под заклад у него больше нет. Ничего не поделаешь. У всех у нас один конец. Мы, русские, как солнце, восходим на Востоке, а заходим на Западе. Честь имею!
После ухода Липотина я призадумался. Итак, настал черед Михаилу Строганову, старому барону, с которым я познакомился в каком-то кафе, переселяться в зелёное царство мёртвых, в изумрудную страну Персефоны. С тех пор как я его знаю, он живёт лишь чаем и папиросами. Когда он, после бегства из России, прибыл в наш город, всё его имущество было на нём. Правда, под верхней одеждой ему удалось пронести сквозь большевистский кордон с полдюжины бриллиантовых колец и золотых карманных часов. Эти не Бог весть какие драгоценности позволили ему некоторое время вести беззаботную жизнь, не ущемляя себя в аристократических привычках. Курил он только самые дорогие папиросы, которые какими-то таинственными путями поставлялись ему с Востока. «Сокровища земные дымом воскурить к небесам, — говаривал он, — по всей видимости, единственная услуга, которую мы можем оказать Господу Богу». Потом он начал голодать и если не сидел в лавчонке Липотина, то где-то на окраине города замерзал в своей убогой мансарде.
Итак, барон Строганов, бывший императорский посол в Тегеране, лежит при смерти. «Ничего не поделаешь. Такова суровая правда». Рассеянно вздохнув, я занялся рукописями Джона Роджера.
Брал наудачу ту или иную книгу, перелистывал её, просматривал тетради…
Но чем дольше ворошил я бумаги моего кузена, тем отчетливей понимал, что бессмысленно вносить какой-либо систематический порядок в эти разрозненные, никому не нужные листки: из осколков уже не построишь здания! «Сожги или сохрани, — шепнуло что-то во мне. — Прах к праху!»
Да и что мне за дело до какого-то Джона Ди? Почему, собственно, меня должна занимать история этого баронета Глэдхилла? Только из-за того, что этот старый, по всей видимости подверженный приступам сплина англичанин был предком моей матери?
И всё же… Временами вещи имеют над нами большую власть, чем мы над ними; возможно, в таких случаях они даже более живые или лишь притворяются мёртвыми. Вот и сейчас я никак не могу заставить себя прервать чтение. С каждым часом оно завораживает меня всё сильнее, сам не знаю почему. Из хаоса разрозненных записей встает трагически величественный образ человека, чей благородный дух высоко вознёсся над своим веком. Того, кто был так жестоко обманут в своих надеждах! Вот его звезда сияет на восходе, но уже в полдень тяжёлые тучи затягивают небосклон, и отважного первопроходца преследуют, высмеивают, распинают на кресте, поят уксусом и желчью, и он нисходит в ад; но именно он, вопреки всему, призван проникнуть в высочайшие таинства небесные, доступные лишь самым благородным, самым несгибаемым, самым любящим душам.
Нет, судьбу Джона Ди, позднего отпрыска одного из древнейших родов Альбиона, благородных эрлов Уэльских, моего предка по материнской линии, — нельзя предавать забвению!
Но по силам ли мне составить житие этого окутанного тайной человека? Генеалогией нашего рода я никогда специально не занимался, да и обширными познаниями моего кузена в тех науках, которые одни называют «оккультными», другие «парапсихологией» — видимо, полагая, что так-то оно спокойней, — я не располагал. Тут мне надеяться не на что: собственный опыт отсутствует, совета ждать неоткуда. Разве что попытаться как-то систематизировать и привести в порядок этот доставшийся мне в наследство хаос: «сохранить» в соответствии с наказом моего кузена Джона Роджера?
Разумеется, воссоздать удастся лишь отдельные фрагменты мозаики. Но ведь и в руинах есть свое очарование, которое зачастую пленяет нашу душу куда больше, чем безупречно гладкая поверхность. Вот контур изогнутых в усмешке губ загадочно соседствует с глубокими мучительными складками над переносицей; таинственно мерцает глаз из-под надколотого лба; а то вдруг облупившийся фон зловеще полыхнет чем-то алым. Загадочно, таинственно…
Недели, если не месяцы кропотливой работы потребуются, чтобы реставрировать полуутраченный шедевр. Я все ещё колеблюсь: так ли это необходимо? Но в том-то и дело, что никакой необходимости я не нахожу — ничто, никакой внутренний голос не принуждает меня, иначе я бы тут же из чистого упрямства «оказал услугу Господу Богу» и, обратив всё это барахло в столб дыма, воскурил к небесам.
И мысли мои вновь возвращаются к умирающему барону Строганову, который вынужден отныне обходиться без своих любимых папирос — быть может, потому, что щепетильность Господа Бога не позволяет Ему принимать от смертного слишком дорогостоящие услуги.
Сегодня мне во сне вновь явился кристалл. Всё как в прошлую ночь, только при нисхождении камня на мой двойной лик уже не возникало болезненного ощущения инородности и ледяной ожог меня не разбудил. Не знаю: быть может, это оттого, что в прошлый раз кристалл все же коснулся моего темени? Когда карбункул стоял в зените, равномерно освещая обе половины моей головы, я увидел себя, двуликого, как бы со стороны: губы одного лица — моё «я» идентифицировало себя именно с ним — были плотно сомкнуты, в то время как губы «другого» шевелились, пытаясь что-то произнести.
Наконец с его губ как потусторонний вздох сорвалось:
— Не вмешивайся! Иначе все испортишь! Рассудок, когда он берётся наводить порядок, только путает причины и следствия, и тогда — катастрофа. Читай то, что я вложу в твои руки… Доверься мне… Читай то, что… я… вложу…
Усилия, которых потребовали эти несколько фраз, такой болью отозвались в моей «другой» половине, что я проснулся.
Странное чувство овладело мной. Я не понимал, в чем дело: то ли во мне поселился какой-то призрак, который теперь стремится выйти на свободу, то ли все это — назойливый ночной кошмар? А может, раздвоение сознания, и я «болен»? Однако на своё самочувствие я пока что пожаловаться не мог и ни малейшей потребности копаться при свете дня в ощущениях своей «двойственности» не испытывал, не говоря уже о том, чтобы послушно внимать «приказам» каких-то голосов. Мне подвластны все мои чувства и намерения: я свободен!
Ещё один фрагмент детских воспоминаний: вновь я галопирую у деда на коленях и он шепчет мне на ухо, что хранитель нашего фамильного сна нем, однако придет время — и он заговорит. Это произойдет «на закате нашей крови», и корона уже не будет парить над головой — а засияет на двойном челе.
Но ведь «Янус» заговорил! Значит, настал «закат нашей крови»? И я — последний наследник Хоэла Дата?
Как бы то ни было, а слова, которые запечатлелись в моей памяти, ясны и недвусмысленны: «Читай то, что я вложу в твои руки» и «рассудок путает причины и следствия». Выходит, я всё же буду подчиняться приказу; но нет, это не приказ, иначе бы моё обостренное чувство независимости взбунтовалось, это совет, да-да, это совет — и только! И почему бы мне ему не последовать? Итак, решено: никакой систематизации, никакой хронологии — все записываю в той последовательности, в какой бумаги будут попадаться в мои руки.
И я извлекаю наугад какой-то лист, исписанный строгим почерком моего кузена Джона Роджера:
Много воды утекло с тех пор. Люди, которые на этих отмеченных Фатумом страницах сгорали от страсти, терзались сомнениями и прах которых я, Джон Роджер, осмелился потревожить, давно мертвы. Но и они при жизни не слишком церемонились с останками других людей, которые к тому времени уже истлели, как сейчас они сами.
Что значит мертвы? Что значит прошлое? Тот, кто когда-то думал и действовал; и поныне — мысль и действие: ничто истинно сущее не умирает! Конечно, никто из нас не нашел того, что все мы искали: ключ к великой тайне жизни — тот единственно реальный, уже одни поиски которого должны стать целью и смыслом человеческой жизни. Кто видел корону со светозарным карбункулом? Разумеется, все мы, ищущие, когда-нибудь да обрящем, но случись непредвиденная катастрофа — и вот она, смерть, о которой сказано, что должна быть попрана. Однако дело, по всей видимости, в том, что ключ покоится в бездне. И тот, кто сам не бросится туда, его не получит. Разве не был предсказан нашей крови последний закат? Но никто из нас не видел последний закат. Значит, все мы лишь званые, но не призванные.
Как только я ни заклинал, но Двуликий мне так и не явился. И карбункула я никогда не видел. Следовательно, так оно и есть: тот, кому дьявол насильно не выкрутит шею в обратную сторону, в своем непрерывном странствии в царство мертвых никогда не узрит восхода. Тот, кто жаждет вершины, должен сойти в бездну, только тогда низшее станет высшим. Но к кому из нас, потомков Джона Ди, обратится Бафомет?
Джон Роджер.
Имя «Бафомет» пронзает меня как удар клинка. Господи, ну конечно — Бафомет! Да-да, именно это имя я никак не мог вспомнить! Так значит, это он, коронованный с двойным ликом, — хранитель фамильного сна моего деда! Именно это имя он нашептывал мне на ухо, ритмично повторяя, словно вбивая в мою душу, когда я, маленький наездник, скакал на его колене:
«Бафомет! Бафомет!»
Но кто такой Бафомет?11
Таинственный символ древнего рыцарского ордена тамплиеров. Он, изначально чуждый человеческой природе, был тамплиеру ближе всего самого близкого и именно поэтому так и остался непознанным и сохранил свою сакральную сущность.
Значит, глэдхиллские баронеты были тамплиерами? Вполне вероятно. Тот или другой из них, почему нет? А вообще предания и рукописные книги высказываются весьма туманно: Бафомет — «низший демиург». «Низший»! До какого педантизма извратили гностики иерархический принцип! Почему в таком случае Бафомет всегда изображался двуликим? И почему тогда именно у меня прорастало во сне второе лицо? Из всего этого лишь одно не вызывает сомнений: я, последний наследник английского рода глэдхиллских Ди, стою «на закате нашей крови».
И я смутно чувствую, что готов повиноваться, если только Бафомет соизволит ко мне обратиться…
Тут меня прервал Липотин. Он принес известие о Строганове. Невозмутимо разминая в пальцах сигарету, он рассказал, что барон совсем обессилел от кровохарканья. Медицинское вмешательство явно не повредило бы. Хотя бы для того, чтобы облегчить конец. «Но…» — и старый антиквар, пожав плечами, потёр большим и указательным пальцами…
Я кивнул и выдвинул ящик письменного стола.
Однако Липотин, положив руку мне на плечо, столь красноречиво вздернул брови, что я почти услышал: «Ради Бога, никакой благотворительности». Потом погасил сигарету и сказал:
— Один момент, почтеннейший.
О» ощупал свою шубу и, достав небольшой, аккуратный свёрток, буркнул:
— Последний подарок Михаила Арангеловича. Просил принять от чистого сердца. Он принадлежит вам.
Помедлив, я взял свёрток и развернул его. Массивный, с виду простенький ларец чернёного серебра. Система замков с секретом, изящных и в то же время надёжных. Великолепный образец тульского серебряного литья прошлого века, несомненно представляющий художественную ценность.
И когда я все же предложил Липотину сумму, соответствующую, на мой взгляд, стоимости ларца, он отказываться не стал — небрежно, не считая, скомкал ассигнации и сунул их в жилетный карман.
— Теперь по крайней мере Михаил Арангелович сможет прилично умереть, — вот и всё, что он заметил по этому поводу.
Вскоре Липотин откланялся.
Я так и сяк вертел в руках серебряный ларец и не мог разгадать секрета. Провозившись битый час, я сдался. Литые крепления поддались бы разве что пиле или лому. Но тогда ларец был бы безнадёжно испорчен. Итак, пусть пока хранит свой секрет.
Следуя полученному во сне наставлению, я взял первую попавшуюся связку бумаг… Одному Бафомету ведомо, какой сюжет получится у жизнеописания моего далекого предка Джона Ди, если его не будет организовывать авторский произвол и педантичный рассудок не попытается corriger la fortune 12.
Уже эти первые бумаги, оказавшиеся в «послушной» руке, могли серьёзно поколебать мою уверенность в надёжности двуликого поводыря. Но ничего не поделаешь, я вынужден начать с конспекта не то письма, не то какого-то акта, который на первый, поверхностный взгляд не имеет никакого отношения к Джону Ди. В документе речь идет о шайке ревенхедов, которые, как известно, сыграли известную роль в религиозных смутах, потрясших Англию в 1549 году.
Отчет тайного агента «+» его преосвященству, епископу Боннеру в Лондоне. В лето Господне 1550.
…Спешу уведомить Вас, господин епископ, что выполнение приказа Вашей милости оказалось сопряжено с немалыми трудностями. Господин епископ, конечно, понимает: уличить в мерзком вероотступничестве и сатанинской ереси особу столь высокопоставленную, как известный Вашему преосвященству сэр Джон Ди, — дело чрезвычайно сложное и деликатное; даже сам господин губернатор с каждым днём всё больше подпадает — и, увы, слишком очевидно! — под влияние этого гнусного чернокнижника. Тем не менее я осмелился послать Вашему преосвященству с надёжным гонцом этот далекий от совершенства отчёт моей тайной канцелярии, с тем чтобы доказать, сколь ревностно я старался, недостойный раб Божий, угодить Вашей милости и умножить заслуги мои пред Всевышним. И хотя Вы, господин епископ, в гневе изволили грозить мне пытками и отлучением от церкви в случае, если мне не удастся обнаружить зачинщика или зачинщиков недавних выступлений черни против нашей пресвятой церкви, всё же хочу смиренно просить Вашу милость немного повременить и не судить слишком строго Вашего недостойного, но преданного слугу, принимая во внимание то, что уже в этом первом отчёте имеются свидетельства, из коих вина двух злоумышленников явствует неопровержимо.
Господину епископу хорошо известно постыдное поведение теперешнего нашего правительства во главе с лордом-протектором, как, из-за попустительства — чтобы не сказать резче — высших слоев дворянства, ядовитая гидра неповиновения, мятежа, глумления над святыми дарами, храмами и монастырями всё дерзостней поднимает в Англии свою богомерзкую голову. А в этом году, в лето от Рождества Христова 1549, в конце декабря, в Уэльсе на свет Божий, словно извергнутое недрами земными, явилось несметное множество банд взбунтовавшейся черни. В основном этот разношерстный сброд состоит из нечестивых ландскнехтов и беспутных бродяг, однако среди них можно уже встретить и немалое количество крестьян и опустившихся ремесленников. Чего только стоит их стяг с изображением жуткой чёрной головы ворона, точное подобие тайного символа алхимиков! Потому-то и назвали они себя «ревенхедами»13.
Прежде всего следует упомянуть главаря банды — кровожадного убийцу, бывшего мастера цеха мясников из Уолшпула, по имени Бартлет Грин. Его кощунственные речи направлены против Господа Бога и Спасителя нашего, но самые кошмарные богохульства сие исчадие ада обрушивает на пресвятую Деву Марию, утверждая, что Царица небесная всего лишь креатура, ибо сама является порождением всемогущего божества — сиречь идолища поганого и верховной дьяволицы, — кое он называет «Исаис Чёрная».
Так вот оный Бартлет Грин имел неслыханную наглость во всеуслышание утверждать, что сия идолица и дьявольская блудница Исаис сделала его совершенно неуязвимым и вручила ему в качестве талисмана серебряный башмак, который якобы приведёт ревенхедов к триумфальной победе. Итак, остается лишь уповать на Всевышнего, ибо все эти бредни похожи тем не менее на правду: до сих пор ни клинок, ни яд, ни засада, ни пуля не причинили проклятому малефику ни малейшего вреда.
По всей видимости, здесь замешан кто-то второй, и, хотя пока мне не удалось во всём разобраться, за ужасным Бартлетом явно чувствуется чья-то влиятельная рука, коя направляет все вылазки и разбойничьи налеты ревенхедов, похоже, даже сделки с вольнодумным дворянством совершаются не без её скрытого участия; это второе лицо, как и подобает истинному наместнику сатаны, манипулирует такими действенными средствами, как деньги, письма и тайные наущения.
А искать невидимку сего коварного следует среди дворянства, точнее — среди наиболее влиятельных людей королевства. Сдается мне, что известный сэр Джон Ди — один из таковских!
Недавно, дабы перетянуть простой люд на сторону дьявола, ревенхеды разорили склеп Св. епископа Дунстана в Бридроке, а священный прах кощунственно развеяли по ветру; видеть святотатство сие без содрогания невозможно. И всё для того лишь, дабы посеяно было в народе сомнение, ибо существует предание, что рака святого Дунстана пребудет до скончания века неприкасаемой, а гнев и огонь небесный немедля поразят всякую нечестивую руку, посмевшую посягнуть на святые мощи. И вот сие исчадие ада, Бартлет Грин, насмехаясь и изрыгая проклятия и богохульства, осквернил святыню, и множество глупых людишек глазело на это.
Теперь же хочу известить вас о только что дошедших до моих ушей новостях: на днях один путешествующий по нашим землям московит, субъект весьма подозрительный — слухи о нём в народе ходят самые разные, — тайком пробрался к Бартлету Грину и не единожды вёл с ним какие-то переговоры с глазу на глаз.
Имя московита Маске — должно быть, кличка, однако, что она означает, неведомо. А из себя сей магистр московского царя, так титулует его нечестивый сброд, — тщедушный серый человечек где-то за пятьдесят, а ликом как есть татарин. Выдает себя за торговца русскими и китайскими редкостями и курьезами. Персона зело подозрительная, и никто не знает, откуда он родом.
К сожалению, арестовать вышепоименованного магистра Маске до сих пор так и не удалось, ибо он появляется и исчезает как дым.
Ещё одно, касающееся до сего субъекта, что могло бы способствовать его скорейшей поимке: дети в Бридроке были свидетелями, как после кощунственного поношения святыни московит подошел к склепу Св. Дунстана, покопался в обломках каменных плит и извлек два чудно отполированных, блестевших как драгоценная слоновая кость шара, белый и красный; они легко помещались в ладони и видом походили на игровые мячи. Полюбовавшись, он спрятал их в карман и поспешно удалился. Есть серьёзные основания полагать, что магистр, как торговец подобными курьезами, постарается как можно быстрее сбыть их своему человеку. А поскольку самого магистра обнаружить не удается, я велел учинить строжайший допрос, дабы выяснить местопребывание шаров сих редкостных, а потому приметных.
Еще гложут меня сомнения, коих не могу утаить от Вас, Ваше преосвященство, как от исповедника, назначенного мне Господом Богом. На днях мне попала в руки корреспонденция моего господина, Его милости губернатора. Углядев в сём знамение небес, я тайком попридержал её у себя. В ней я обнаружил послание весьма странного содержания, принадлежащее руке одного ученого доктора, бывшего в свое время воспитателем Её светлости леди Елизаветы, принцессы Англии. К посланию прилагался лист пергамента, который, я полагаю, можно, не опасаясь навлечь на свою голову подозрения, изъять, с тем чтобы in original i 14 переслать Вашему преосвященству вкупе с моим отчётом. Теперь вкратце о чём извещает господина губернатора воспитатель Её светлости.
До сих пор, до пятнадцатого года жизни, духовное кредо леди Елизаветы особых тревог не вызывало. И вдруг принцесса, известная прежде своими выходящими за рамки приличия манерами, чудесным образом меняет в корне своё поведение и обращается к приличным для юной леди занятиям. Все прежние забавы: беготня и лазанье по деревьям, щипки служанкам и издевательства над фрейлинами, даже бокс, приемами коего сия непоседа пыталась овладеть, а также тайные вскрытия и истязания мышей и лягушек — почти совсем утратили для принцессы свою прелесть, она целиком ушла в себя, погрузившись в молитвы и Священное писание. Казалось бы, чего лучше, однако есть подозрение, что всё это лишь происки дьявола и его подручных, ибо почему в таком случае леди Элинор, шестнадцатилетняя дочь лорда Хантингтона, жалуется, будто часто во время игры принцесса с таким жаром бросается на неё, что оставляет на её женских местах синяки и кровоподтеки? А в прошедший праздник Св. Гертруды леди Елизавета устроила со своими приближенными бешеную скачку в Эксбриджские болота. Легкомысленная компания без всяких предосторожностей скакала по болоту — ни дать ни взять адская свита, безумная и распущенная, подобная проклятым языческим амазонкам.
Оная леди Элинор на следующий день тайно сообщила, якобы там, в Эксбриджских болотах, леди Елизавета посетила старую ведьму и кровью Христовой в чём-то поклялась карге, изъявив желание незамедлительно узнать свою благородную судьбу, подобно покойному предку, королю Макбету.
Тогда ведьма заставила леди Елизавету выпить какое-то богомерзкое приворотное зелье, нечто вроде дьявольского любовного эликсира, обрекая тем самым её бедную душу на вечные муки. И только после этого написала свое пророчество на пергаменте, который таким образом становится corpus delicti 15, хотя я не понял в нем ни слова, на мой взгляд, это какая-то дьявольская галиматья.
Сие был счастлив довести до сведения Вашего преосвященства, да поможет Вам Бог в Вашей многотрудной работе, остаюсь и проч. и проч.
Подпись тайного агента «+»
К этому пергаменту, который тайный агент приложил к своему письму, адресованному в 1550 году зловещему Кровавому епископу Боннеру, мой кузен Джон Роджер в качестве пояснения добавил, что здесь, очевидно, речь идет о пророчестве Эксбриджской ведьмы, врученном ею принцессе Елизавете Английской.
Итак, пергамент:
Призываю тебя, Гея! Вопрошаю тебя, Матерь Чёрная!
Семь раз по семьдесят ступеней вниз, в расщелину.
«Привет тебе, королева Елизавета! Смелей, зачерпывай,
ибо во здравие пьёшь!» — воскликнула Матерь превращений.
О эликсир мой, ты разделяешь, ты соединяешь. Впредь
да не будет жена отделена от мужа!
Нетленна сердцевина, больна лишь оболочка, твердь.
Бессмертно целое, но половина — смерть.
Я покрываю — я заклинаю — я совокупляю.
Юношу приведу я тебе на брачное ложе.
Едины будьте в ночи! Ныне и присно
и во веки веков да не разделит вас ложь!
Да будет един королевский престол по ту и по сю сторону жизни!
В таинстве моего эликсира двое станут одним.
Король обоих миров, он смотрит вперёд и назад.
Бодрствующий в ночи, вечно ясен твой взгляд.
И что тебе века! Лишь стайка мимолетных дней.
Да не коснётся печаль тебя, королева Елизавета!
Мать уже разрешилась от бремени чёрным кристаллом!
Спасение Ангелланда в нём, заветном!
Смотри, корона, разбитая на заре, лежит и поныне расколотая надвое.
Половина тебе, половина ему! Вон он на зеленеющем холме
забавляется серебряным обоюдоострым мечом!
Брачное ложе и раскаленный горн!
Золото сольется с золотом,
И древняя корона воскреснет в былом величии!
К этому пергаменту ведьмы подколота следующая приписка тайного агента «+».
P. S. В понедельник, после великого праздника Воскресения Спасителя нашего Иисуса Христа, 1550.
Банда ревенхедов разбита наголову, предводитель Бартлет Грин схвачен живым и невредимым — ни единой царапины, и это при такой-то резне! Воистину невероятно! Сейчас этот разбойник с большой дороги, продавший душу дьяволу, надёжно закован по рукам и ногам, охраняем денно и нощно, дабы никакие демоны, пусть даже сама Исаис Чёрная, идолица поганая, не смогли его освободить. Над кандалами было трижды произнесено «Apage Satanas»16, цепи щедро окропили святой водой и осенили крестным знамением.
Теперь же остается лишь уповать на Господа, да исполнится наконец пророчество Св. Дунстана и да настигнет карающая десница также и второго осквернителя священного праха — быть может, того самого нечестивого Джона Ди? Амен!
Подпись тайного агента « +»
Следующая подшивка тетрадей, которую моя рука на ощупь извлекает из наследства Джона Роджера, оказывается — я это понимаю с первого взгляда — дневником нашего предка сэра Джона Ди. Как ни странно, но по времени дневниковые записи почти полностью соответствуют посланию тайного агента.
Отрывки из дневника Джона Ди, баронета Глэдхилла, начатые в день его посвящения в магистры.
Праздник Св. Антония, 1549.
…Отмечу моё магистерское звание грандиозной попойкой. Хоэ! Ох, и повеселимся! Лучшие умы старой доброй Англии осветят торжественный вечер своими сиятельными лысинами и красными носами! Но уж я им покажу, кто здесь главный!
…о, проклятый день! Проклятая ночь!.. Нет, благословенная ночь, если только мне не померещилось! До чего отвратительно скрипит перо… А как же, ведь моя рука всё ещё пьяна, несомненно пьяна! Но мой дух? Кристальная ясность! Сколько тебе ещё повторять: ступай в койку, пьяная свинья, и не куражься! Но как он сверкнул!.. Ярче солнца!.. Я первый среди потомков! А потом — бесконечная цепь: короли!.. Короли на тронах Ангелланда!..
Моя голова снова ясна. Однако, когда вспоминаю вчерашнюю ночь, кажется, она вот-вот лопнет! Итак, точность и трезвость… Когда мы обмывали магистерское звание Гилфорда Талбота, меня приволок домой — Бог весть каким образом — слуга. Ну а вчера… Если это не самая лихая пьянка со дня основания Англии, то… Ладно, достаточно сказать, что я в жизни так не напивался. Настоящий потоп, но мой ковчег не сошёл с курса! Уж в чём, в чём, а в искусстве навигации я кому угодно дам сто очков вперед, ну а ветхому Ною и подавно…
Не иначе как промозглая дождливая ночь придала вину особую крепость. До дому я, скорее всего, добирался на карачках, судя по более чем красноречивому виду моих одежд. Оказавшись в спальне, я первым делом послал к дьяволу слугу: тут отражаешь атаку за атакой демонов Вакха, а с тобой обращаются как с малым дитём или — вот уж точно! — как с дряхлым Ноем, страдающим от морской болезни, и все время запихивают под одеяло.
Короче: я исхитрился разоблачиться! Свершив сие, шагнул, довольный собой, к зеркалу.
Оттуда мне ухмыльнулась самая жалкая, самая презренная, самая грязная физиономия, какую мне только доводилось видеть: какой-то тип с высоким лбом, который, однако, таковым не казался, ибо локоны, уже давно не каштановые, свисали до бровей и почти полностью закрывали его, словно намекая на низменные страсти, порожденные этим выродившимся мозгом. Глаза синие, но не холодного властного оттенка, а масленые и заплывшие в пьяном угаре и оттого какие-то вызывающе наглые. Широкая, губастая пасть пьянчуги, дополненная снизу грязной козлиной бороденкой, вместо тонких, созданных для приказов губ потомка Родерика; толстая шея, согбенные плечи — в общем, отвратительная карикатура на Джона Ди Глэдхилла!
Холодная ярость охватила меня; я выпрямился и крикнул этой роже в зеркале: «Кто ты есть? Свинья! Грязная свинья — вот ты кто! Скот, извалявшийся с головы до ног в дерьме! И тебе не стыдно предо мною? Тебе что, неведом стих: будьте как боги? Взгляни на меня: есть ли у тебя хоть малейшее сходство со мной — со мной, потомком Хоэла Дата? Нет, и быть не может! Ты неудачная, уродливая, грязная пародия на благородного сэра Ди. Ты — пугало огородное под видом magister liberarum artium17! И ещё смеешь ухмыляться мне в лицо! Тысячью осколков этого зеркала должен ты валяться у меня в ногах, разбитый раскаяньем!»
И я поднял руку для удара. Тогда тот, в зеркале, тоже поднял свою — странно, он словно простер её, моля о пощаде, по крайней мере мне, в моём воспаленном состоянии, так показалось.
Внезапно глубокое сострадание к этому несчастному охватило меня, и я сказал: «Джон, если ты, свинья, ещё заслуживаешь, чтобы тебя так именовали, заклинаю колодцем Святого Патрика, приди в себя! Если тебе ещё дорога моя дружба, ты должен стать лучше — должен воскреснуть в духе! Восстань же, проклятый забулдыга!..»
И вдруг отражение в зеркале в самом деле расправило плечи, приосанилось, в его облике появилось даже что-то похожее на достоинство; любому, в том числе и мне, будь я в здравом уме, сразу бы стало ясно, что это обман зрения, однако под влиянием винных паров я принял внезапную перемену в двойнике за его пробудившуюся совесть и продолжал в крайнем волнении: «Теперь-то, похоже, и ты понял, братец свин, что дальше так продолжаться не может. Я рад за тебя, дорогой, что ты стремишься к духовному воскресению, ведь… — и слезы глубочайшего сочувствия хлынули у меня из глаз, — ведь нельзя же так».
Мой зеркальный собеседник тоже проливал обильные слезы, его искреннее раскаянье подвигло меня на ещё больший идиотизм — мне вдруг захотелось произнести что-то очень значительное, и я торжественно воскликнул: «Не иначе как само небо, мой падший брат, явило тебя в горе твоём пред очи мои. Проснись же наконец и трудись над собой не покладая рук, ибо истинно говорю тебе, недолго осталось мне быть с тобой, я… я…» — выпитое вино подкатывалось к горлу, и удушливая судорога перекрыла мои голосовые связки.
И тут раздался — о, ледяной ужас! — голос моего двойника, нежный, но доносившийся, казалось, с другого конца какой-то длинной-длинной трубы: «…не буду знать ни секунды покоя до тех пор, пока нога моя не ступит на побережье Гренланда, пока эти земли, над коими сияет полярное сияние, не покорятся моему могуществу. Короной Ангелланда может владеть только тот, кому отдан в плен Гренланд, королевство по ту сторону моря!»
И голос замолчал.
Каким образом я, пьяный до невменяемости, добрался до постели, не помню. Безудержный вихрь мыслей бушевал где-то вне меня. Это был какой-то сквозняк, который проносился, не задевая моего сознания.
И тем не менее я его из виду не упускал.
Но вот от зеркальной поверхности отделился луч — первой моей мыслью было: метеорит! — этот луч, пронзив меня насквозь, прошил, следуя своей будущей траектории, одного за другим всех моих предков!
Итак, импульс задан на века!
Впечатление было настолько сильным, что даже в беспамятстве я что-то уловил и неверной рукой внес в дневник. Потом образ этой длинной цепи королей — все они были каким-то загадочным образом вложены в меня, в мою кровь — я забрал с собой в сон.
Сегодня мне понятно: если я стану королем Англии — а что может мне помешать осуществить это чудесное, сверхчувственное и тем не менее снизошедшее до моих чувств откровение? — если я стану королем Англии, то мои сыновья, внуки и правнуки будут восседать на троне, на который первым взойду я! Хоэ! Отныне у меня есть святая цель! Клянусь штандартом Св. Георгия, я даже путь вижу! Я, Джон Ди.
В день Се. Павла, 1549.
Серьезно взвесил мои шансы на корону.
Среди ветвей моего генеалогического древа есть и Грей и Болейны. В моих жилах течёт королевская кровь. Король Эдуард совсем плох. Его конец не за горами. Когда он докашляется до могилы, на трон будут претендовать две женщины. Вот он, перст Господень! Мария? В лапах папистов. А мне со святыми отцами во веки веков не сойтись. Кроме того, Марию точит тот же червь, что и её брата Эдуарда. Кашляет она. Тьфу, дьявол! Её ладони вечно влажные и холодные.
Итак, и Бог, и Судьба, одно к одному; Елизавета! Её звезда на восходе, несмотря на козни антихриста!
Что мы имеем? Я с ней знаком, мы встречались. Два раза в Ричмонде. Один раз в Лондоне. В Ричмонде я сорвал ей кувшинку, измарав себе при этим в тине и туфли, и чулки.
Ну, а в Лондоне я только хотел поправить бант у неё над бедром — ничего больше! — и тут же вместо благодарности получил пощечину. Что ж, для начала неплохо…
Послал надежных людей в Ричмонд. Необходим повод…
Хорошие вести! Настроение леди Елизаветы самое благоприятное: она сыта по горло бесконечной зубрежкой, экзаменами, постными физиономиями придворных и ищет развлечений. Сейчас бы сюда этого московита Маске!
Сегодня из Голландии пришла выписанная мною карта Гренланда, начертанная рукой моего друга и знаменитого картографа Герарда Меркатора.
В день Св. Доротеи.
Маске как с неба свалился и прямо с порога: «Не изволите ли чего, сэр?» Хвастался новыми диковинными курьезами из Азии. Странно, ведь только на днях я справлялся о нем… Умолял, чтобы его посещение осталось в тайне. Теперь не до шуток, присутствие его в доме может стоить головы. У епископа Боннера повсюду соглядатаи.
Показывал удивительные шары из слоновой кости, красный и белый, каждый из двух половинок, столь великолепно пригнанных, что линии соединения почти не видно. Впрочем, ничего особенного. Сам не знаю почему, но я их у него купил: то ли к делу думал перейти побыстрее, то ли потрафить ему хотел… Как бы то ни было, но по мере сил своих он обещал посодействовать. Ещё просил его раздобыть крепкий фильтр18. Сказал, что достать достанет, но приготовить… По мне — как угодно. Я иду кратчайшим путем. Лишь бы побыстрее достигнуть цели. Что же касается шаров из слоновой кости, то я неизвестно для чего пометил их, а потом под влиянием охватившего вдруг меня какого-то необъяснимого ужаса — вот странно-то! — выбросил в окно!
Маске, магистр царя (?), попросил для приготовления зелья волосы, кровь, слюну и… Тьфу!.. Ладно, теперь у него есть всё необходимое. Какая все же гадость! Но это кратчайший путь!
В день Св. Гертруды, 1549.
Сегодня поймал себя на том, что мысли мои всё время возвращаются к леди Елизавете. Влюблен? Это уже что-то новое. Дело в том, что до сих пор леди Елизавета была мне совершенно безразлична. Итак, пророчество зеркала начинает сбываться! Сомнений нет, всё без обмана. Раскаленная реальность видения так глубоко прожгла мою душу, что кажется, это было вчера.
Но сегодня все мои мысли о ней — клянусь Св. Георгием, сейчас я это напишу, — о моей невесте! Елизавета!!!
Что знает она обо мне? Видимо, ничего. Разве что про мои промокшие ноги, когда я выуживал для неё кувшинку; а может, про подаренную мне пощечину.
Не густо.
А что известно мне о леди Елизавете?
Странное дитя. Тверда и нежна одновременно. Честна до крайности, но замкнута как старинный фолиант. А что она вытворяла со своей прислугой и подругами?! Иногда не могу избавиться от мысли, что под женским платьем скрывается отчаянный сорванец-мальчишка.
Но мужественные и смелые глаза её нравились мне. Думаю, дороги она не уступит никому, а уж святым отцам, наверное, давит на мозоль при каждом удобном случае.
Однако, когда нужно, и подластиться умеет не хуже кошки. Полез бы я иначе в болото! И хотя пощечина была далеко не символична, но наградила меня ею самая нежная в мире кошачья лапка.
In sutnma, как говорят логики: царственна!
Сдается мне, охочусь я отнюдь не за домашней птицей; при одной мысли о ней меня охватывает жар.
Маске снова исчез.
Узнал от верного человека о проделке принцессы в день Св. Гертруды. А ведь именно в этот день я впервые задумался о ней! Принцесса со своими приближенными заблудилась в Эксбриджском лесу, и магистр Маске указал им путь к матери Биргитте на болотах.
Елизавета выпила любовный эликсир! Боже милостивый, благослови мою авантюру!
Клянусь спасением, леди Элинор из Хантингтона спит и видит, как бы расстроить нашу свадьбу: сочтя поведение Елизаветы предосудительным, она пыталась выбить бокал у принцессы из рук. Слава Богу, промахнулась.
Ненавижу эту ледяную, надменную Элинор. Скорей бы в Ричмонд! Ох уж эти дела, а тут ещё осложнения с… Как только все улажу — сразу в Ричмонд! А повод найдется! Ну а пока… до свидания, Елизавета!
В день скорбящей Богоматери.
Тревожно! Очень мне не нравятся последние вылазки ревенхедов.
В день Св. Квирина.
Отказываюсь понимать нерешительность лорда-протектора Уэльса. Почему ничего не предпринимается для защиты или хотя бы для пополнения ревенхедов?
Выходит, с евангелическим движением покончено и лорд-протектор попросту предал верных ему людей?!
Ну а с моей стороны было очень глупо связываться с плебсом.
Грязь на чулках прощают только победителю.
И всё же: при более зрелом размышлении мне не в чем себя упрекнуть. Насколько мне известно — а сведения у меня из лагеря реформаторов абсолютно надёжные, — для них тоже пути назад нет!
Лорда-протектора… (в этом месте лист оборван)… для завоевания Гренланда. Кто ещё кроме этих отпетых разбойников и бездомных ландскнехтов беспрекословно пойдет за мной, когда пробьет час для отчаянной конкисты Арктики?!
Я следую за своей звездой! И нет смысла морочить себе голову бесполезными сомнениями.
В страстной четверг.
Проклятый страх! С каждым днем его хватка всё крепче. Воистину, будь человек абсолютно свободен от страха — и прежде всего от внутреннего, который изначально таится в нем, — думаю, он бы действительно стал венцом творения и сама преисподняя подчинилась ему.
…По-прежнему никаких вестей от ревенхедов. По-прежнему никаких вестей от «магистра царя». И — будь все трижды проклято! — никаких вестей из Лондона!
Последние взносы в военную кассу Бартлета Грина — о, только бы мне никогда в жизни больше не слышать этого имени! — сверх всякой меры истощили мой кошелёк. Без поддержки из Лондона мне не устоять!
Сегодня прочел об одном из самых дерзких налётов, когда-либо совершенных Бартлетом на папистское гнездо. Видно, сам дьявол заговорил его от ран, а вот об остальных ревенхедах он явно не позаботился! Оплошность — и очень досадная! Если победа будет за Бартлетом Грином, то чахоточная Мария на трон не взойдет. Елизавета! И тогда одним махом на самый верх!
В страстную пятницу.
Эта свинья в зеркале снова проснулась? Опять пьяная харя глазеет на меня? Чем это ты так упилась, грязная тварь? Бургундским?
Ну нет, признайся, ничтожество, ты пьян от страха!
Господи, Господи! Мои предчувствия! Ревенхедам конец. Они окружены.
Губернатор, я плюю, я харкаю вам в рожу, милорд!!!
А ну-ка, дружище, соберись! Ты сам поведёшь ревенхедов в бой. Ревенхеды, дети мои! Хоэ! Хоэ!
Смелее, старина Джонни, смелее!
Вперед!
Воскресение Христово, 1549.
Что же делать?..
Сегодня вечером, когда я, склонившись над столом, изучал карты Меркатора, дверь моего кабинета словно сама собой открылась, на пороге стоял какой-то неизвестный. Ничего: ни оружия, ни знаков различия, ни верительных грамот — у него не было. Он подошел ко мне и сказал: «Джон Ди, пора! Обстоятельства складываются для тебя неблагоприятно. Все дороги перекрыты. Цель твоя вскружила тебе голову. Открытым остался лишь один путь, он ведет через воды».
Не прощаясь, неизвестный вышел; я сидел как парализованный.
Потом вскочил — вдоль по коридорам, вниз по лестнице: мой таинственный гость исчез бесследно. Я спросил кастеляна на входе: «Кого же это ты, приятель, пускаешь ко мне в столь поздний час?»
Тот ответил: «Никого, господин, что вы!»
Не говоря ни слова, я поднялся к себе, теперь сижу и думаю, думаю…
Понедельник по Воскресению Иисуса Христа.
Никак не могу решиться на побег. «Через воды»?.. Значит: прочь из Англии, прочь от моих планов, надежд… скажи лучше: прочь от Елизаветы!
Предупреждение было своевременным. Ходят слухи, что ревенхеды разбиты. Итак, возмездие всё же настигло осквернителей мощей Св. Дунстана! Вот уж католики ликуют! Ну а мне — готовиться к несчастьям?!
Да хоть бы и так! Только не терять присутствия духа! Ну кто осмелится утверждать, что я имел тайные связи с бандитами? Я, Джон Ди, баронет Глэдхилл?!
Согласен, всё это — бравада… нет, приятель, ослиная глупость! Так-то оно будет точнее! Только не поддавайся страху, Джонни! Ты сидишь у себя в замке и занимаешься himaniora 19, как и подобает всеми уважаемому джентльмену и ученому!
Сомнения терзают меня по-прежнему. Сколь многолик демон страха!
Не разумнее ли на некоторое время покинуть Острова? Проклятье, я слишком поиздержался с этими последними субсидиями! И всё же! А что, если обратиться к Гилфорду? Он меня выручит.
Решено! Завтра же с утра я…
Ради всего святого, что это… там, снаружи?.. Кто там?.. Что означает этот железный лязг перед моей дверью? Капитан Перкинс? Или я ослышался и это не его голос командует там? Капитан Перкинс из полиции Кровавого епископа!
Стискиваю зубы: писать, писать до самой последней минуты.
Колотят чем-то тяжелым в дубовые двери моего кабинета.
Спокойно, так легко они не поддадутся, я хочу, хочу… я должен писать до конца…
Здесь следует приписка рукой моего кузена Джона Роджера о том, что наш предок Ди был арестован капитаном Перкинсом, как явствует из следующего оригинала.
Рапорт капитана епископальной полиции Перкинса Его преосвященству епископу Боннеру в Лондоне.
Дата неразборчива.
Извещаю Ваше преосвященство, что Джон Ди, баронет Глэдхилл, схвачен в своем замке Дистоун. Мы застали его врасплох, с пером в руке сидящим над географическими картами. Однако никаких рукописей не обнаружено. Приказ о доскональнейшем обыске дома отдан.
Еще ночью арестованный был препровожден в Лондон.
Я поместил его в № 37, так как это самая надёжная и глухая камера в Тауэре. Полагаю, что там узник будет самым надёжным образом изолирован от своих многочисленных и высоких связей, выявление коих связано с трудностями чрезвычайными. На всякий случай эта камера будет значиться у нас под номером 73, так как влияние некоторых друзей узника простирается слишком далеко. Да и на стражу особенно полагаться не следует — ввиду того, что она чересчур падка на деньги, а арестованный еретик богат несметно.
Связь Джона Ди с гнусной шайкой ревенхедов можно считать почти доказанной, строжайший допрос с пристрастием посодействует выявлению всего остального.
КОЛОДЕЦ СВ. ПАТРИКА
И тут же, едва я прочёл последние слова из дневника Джона Ди, в прихожей раздался звонок. На пороге стоял оборванный мальчишка и протягивал мне записку. Так и есть — от Липотина. Терпеть не могу, когда меня отрывают от дела, вот тут-то я и совершил то, что может быть приравнено только к государственному преступлению: в раздражении забыл про чаевые! Что прикажете делать? Как ни редки подобные послания Липотина, но всякий раз он прибегает к услугам нового сорванца. Должно быть, располагает обширными связями в среде малолетних городских бродяг.
Ладно, что там в записке?
1 мая. В день Святого Социуса.
Михаил Арангелович благодарит Вас за врача. Ему явно лучше. A propos, совсем запамятовал: он просит вас расположить серебряный ларец по меридиану — и как можно точней! Причем китайский орнамент, выгравированный в виде волны на крышке ларца, должен быть параллелен меридиану.
Извините, но это всё, что я могу вам сообщить, так как сейчас у Михаила Арангеловича начался новый приступ кровохарканья и дальнейшие расспросы, видимо, придётся отложить.
От себя добавлю: этот старый серебряный сибарит, очевидно, не склонен пересекаться с меридианом и наиболее комфортно чувствует себя в параллельном положении. Доставьте же ему, пожалуйста, это удовольствие! Извините, может быть, это звучит несколько странно, но тот, кто подобно мне всю свою жизнь общался с предметами старины, хоть немного, а знаком с их привычками и сразу чувствует тайные склонности и благоприобретенную с годами ипохондрию этих убежденных холостяков и старых дев. Наш брат, антиквар, знает, что лучше им не перечить, и всегда идет навстречу их маленьким причудам.
Вы, конечно, спросите, как же они жили раньше, ведь ни ваша прежняя, ни тем более сегодняшняя Россия особой душевной деликатностью не отличается. Само собой разумеется, так надругаться над своим отечеством могли только те, кто начисто лишён каких-либо духовных ценностей. Однако о старых произведениях искусства, рожденных в России, этого не скажешь, они тонки и чувствительны.
Кстати, известно ли вам, что упомянутый мною китайский орнамент в виде волны, бегущей вдоль крышки ковчежца, является древним таоистским символом бесконечности, в известных случаях он может означать и вечность? Впрочем, все это так, ерунда.
Преданный Вам Липотин».
Я скомкал записку и швырнул её в корзину для бумаг. Этого ещё не хватало, «подарок» умирающего барона Строганова начинает показывать характер. Разыскав компас — а это стоило немалых усилий, — я, предчувствуя недоброе, тщательно устанавливаю направление меридиана: ну разумеется, мой письменный стол стоит поперек. Спрашивается, почему моя почтенная мебель, несмотря на преклонный, прямо-таки музейный возраст, ещё ни разу не осмеливалась претендовать на параллельность меридиану, мотивируя это своим подорванным здоровьем!
До чего, в сущности, самоуверенно всё, что идёт с Востока!.. Итак, я, гостеприимный хозяин, расположил тульский ковчежец по меридиану…
И есть же ещё идиоты — я, например, — которые утверждают, что человек — господин своих желаний! Что же в результате дала эта моя благодушная уступчивость? Все, что стояло и лежало на письменном столе, он сам, кабинет со всем его привычным, устоявшимся порядком, — всё-всё мне кажется теперь каким-то косым. Конечно, тон в этом доме задаю отныне не я, а многоуважаемый меридиан! Или тульский ларец. Всё стоит, лежит, висит косо, криво, неправильно по отношению к проклятому завоевателю из Азии! Сидя за письменным столом, я смотрю в окно — и что я вижу?.. Вся улица расположена — «наперекосяк».
Нет, так дальше не пойдёт, беспорядок действует мне на нервы. Либо этот басурман исчезнет с моего письменного стола, либо… Боже! Но не могу же я переставлять всю обстановку в комнате, потакая какой-то безделушке с её меридианом!
Сижу, тупо взирая на серебряного кобольда, и вдруг… Клянусь колодцем Святого Патрика, как же так: ковчежец «ориентирован», у него есть свой «полюс», а мой письменный стол, кабинет, всё моё существование беспорядочно разбросано, никакого осмысленного направления оно не имеет, и до сегодняшнего дня я даже не задумывался над этим! Однако это уже какая-то умственная пытка!
Необходима серьезная, стратегическая перегруппировка всей обстановки кабинета — мысль эта с такой настойчивостью буравит мой череп, что я уже готов на капитуляцию, только — не сейчас… Я судорожно хватаюсь за бумаги Джона Роджера и извлекаю один-единственный листок; заголовок, выведенный строгим почерком моего кузена, гласит:
«КОЛОДЕЦ СВ. ПАТРИКА».
Стоп! Тут только до меня доходит, что всего лишь несколько минут назад с моих губ слетели именно эти слова. Что за колодец? А ведь я, кажется, даже поклялся этой до сего дня совершенно неизвестной мне клятвой! Понятия не имею, откуда она взялась! Хотя!.. Какой-то проблеск: это… это… я поспешно листаю лежащий передо мною дневник Джона Ди… Вот оно:
«Джон… заклинаю колодцем Святого Патрика, приди в себя! Если тебе ещё дорога моя дружба, ты должен стать лучше — должен воскреснуть в духе!» — обращается новоиспеченный магистр к своему двойнику… «Заклинаю колодцем Святого Патрика, приди в себя!»
Странно. Больше чем странно. Что же я — отражение Джона Ди? Или своё собственное, и смотрю я на себя из собственной неприкаянности, скверны и пьяного забытья? А разве это не опьянение, если… если комната стоит — не по меридиану?! Что за сумасбродные грёзы средь бела дня! Или запах тлена, исходящий от бумаг моего кузена, вскружил мне голову?
Но что там с колодцем Святого Патрика? Я начинаю читать запись Джона Роджера — конспект какой-то древней легенды.
Перед тем как покинуть Шотландию и вернуться в Эрин20, Святой епископ Патрик взошёл на некую гору, дабы предаться там посту и молитве. Бросив взор свой окрест, он увидел, что местность кишит змеями и другими ядовитыми гадами. И воздел он посох свой кривой и пригрозил им, и отступили порождения сатаны, шипя и истекая ядом. Засим явились к нему люди и насмехались над ним. Увидев, что обращается к глухим, попросил он Бога явить чрез него знамение, дабы убоялись неверующие; и стукнул он посохом своим в скалу, на которой стоял. И разверзлась в скале той дыра, колодцу подобная, извергая наружу дым и пламя. И открылась бездна до самого нутра земного» и слышен стал скрежет зубовный и проклятия — осанна осужденных на вечные муки. И убоялись неверные, видевшие сие, ибо признали, что разверз пред ними Св. Патрик врата преисподней.
И сказал Св. Патрик: вошедшему туда никакого иного покаяния уже не понадобится и, что есть в нём от самородного золота, все переплавит геенна огненная с восхода до восхода. И многие сошли туда, да немногие вышли. Ибо пламя Судьбы облагораживает либо испепеляет: каждому по природе его. Таков колодец Св. Патрика, здесь всяк испытать себя может, ещё при жизни пройдя крещение адом…
В народе и поныне живо предание, что колодец всё ещё открыт, вот только видеть его может единственно тот, кто рожден для этого — сын ведьмы или шлюхи, появившийся на свет первого мая. А когда темный диск новолуния повисает прямо над колодцем, тогда проклятья осужденных из нутра земного восходят к нему, подобно страстной молитве, извращенной дьяволом, и падают вниз каплями росы, которые, едва коснувшись земли, тут же превращаются в чёрных призрачных кошек.
Меридиан, шепчу я, орнамент в виде волны! Китайский символ вечности! Беспорядок в кабинете! Колодец Св. Патрика! Предостережение моего предка, Джона Ди, зеркальному двойнику, «если тебе ещё дорога моя дружба…»! И «многие сошли туда, да немногие вышли»: Чёрные призрачные кошки! Все эти разрозненные, по тревоженные обрывки мыслей сбились в стаю, которая бешеным умопомрачительным вихрем закружилась в моём мозгу. И вдруг в этом смерче проблеск — короткий, болезненный, как солнечный луч из-за рваных зловещих туч. Но стоило мне только сконцентрировать сознание на этом сигнале, как на меня нашло странное оцепенение, и я вынужден был смириться…
Итак, да, да, да! Если так надо, Бог свидетель, утром я кабинет «расположу по меридиану», лишь бы обрести наконец покой. Ох и разгром будет в квартире! Проклятый тульский ящик! Навязался на мою голову!
Снова запускаю руку в своё наследство: тонкая книжица в сафьяновом переплете ядовито-зелёного цвета. Переплет гораздо более поздний, конец семнадцатого века. Характерные детали почерка соответствуют дневниковым, — итак, рука Джона Ди. Книжечка изрядно попорчена огнём, часть записей утрачена полностью.
На форзаце обнаруживаю надпись, сделанную незнакомым бисерным почерком:
Сожги, если заметишь, что Исаис Чёрная подглядывает в щель ущербной Луны. Заклинаю спасением твоей души, сожги!
Должно быть, весь ужас этого предостережения поздний неизвестный (!) владелец рукописи испытал на себе. Вот откуда следы огня… Но кто же, кто в таком случае выхватил рукопись из пламени и не дал сгореть дотла? Кто он, тот, кому она жгла пальцы, когда «Исаис Чёрная» следила за ним сквозь «щель ущербной Луны»?
Ни указаний, ни знаков — ничего.
Одно ясно, предостережение написано не Джоном Ди. Должно быть, кто-то из наследников оставил его, обжегшись сам.
Надпись на зелёном сафьяновом переплёте не разборчива, но тут же подклеена справка Джона Роджера:
Личный журнал Джона Ди, датированный 1553 годом — следовательно, на три-четыре года позднее, чем «дневник».
«СЕРЕБРЯНЫЙ БАШМАЧОК» БАРТЛЕТА ГРИНА
Всё нижеследующее записано мною, магистром Джоном Ди — тщеславным щёголем и самонадеянным шарлатаном, — по прошествии долгих дней заключения, дабы зерцало памяти моей не потускнело от скорби, а также в назидание тем, в чьих жилах будет течь моя кровь после того, как меня не станет, тем, чьи головы увенчает корона — предсказание сбудется, сегодня я в этом уверен более чем когда-либо! Но тяжесть короны согнет их гордые шеи, и будут они, подобно мне, повергнуты в прах, если в легкомыслии и высокомерии своем не сумеют распознать козни ворога лукавого, ежечасно злоумышляющего против рода человеческого. Воистину:
Чем выше трон,
тем глубже преисподней злоба.
С соизволения Всевышнего, начну с Великого Воскресения Христова, которое праздновалось в последних числах апреля 1549.
Вечером того дня, когда тревога и сомнения мои достигли апогея, в замок ворвался капитан Перкинс с вооруженной стражей Кровавого епископа — как с полным на то основанием называют это чудовище в образе человеческом, которое под видом епископа Боннера беснуется в Лондоне, — и наложили на меня арест именем короля — именем Эдуарда, чахоточного мальчишки! Мой горький смех только вывел из себя стражников, и я с большим трудом избежал побоев.
Дверь кабинета уже трещала, однако тетрадь, которой я поверял свои мысли и думы, мне удалось спрятать; туда же, в надежный тайник, устроенный прямо в стене, были заблаговременно сложены все документы, которые могли бы изобличить меня как сообщника ревенхедов. Какое счастье, что я тогда выбросил шары из слоновой кости! Вздох облегчения вырвался из моей груди, когда по неуклюжему вопросу капитана Перкинса я понял, что главной уликой являются эти самые шары. Итак, с «азиатскими курьезами» Маске надо держать ухо востро; а на будущее наука — не следует столь безоглядно доверять магистру царя.
Душная гнетущая ночь… Казалось, вот-вот грянет гроза. А тут ещё грубый эскорт, сумасшедшая скачка — раннее утро застало нас уже в Уорвике. Не буду описывать короткие дневные остановки в зарешеченных башнях, скажу только: сумерки уже сгустились, когда накануне первого мая мы въехали в Лондон и капитан Перкинс препроводил меня в полуподвальную камеру. По тем предосторожностям, которые предпринимались, дабы сохранить в секрете мою этапировку, было видно, сколь сильно опасались конвоиры вооруженной попытки моего освобождения, — вот только ума не приложу, кто бы это мог осмелиться на такое?
Итак, капитан собственноручно втолкнул меня в подземелье, двери захлопнулись, загремели замки, и — мёртвая тишина. Опустошенный, без сил, лежал я на влажном заплесневелом полу, кругом — кромешная тьма…
Мог ли я раньше вообразить, что уже нескольких минут, проведенных в застенке, достаточно, чтобы непомерная тяжесть безысходной обреченности раздавила человеческое сердце? То, чего я никогда раньше не слышал — шум крови в ушах, — оглушило меня сейчас, подобно прибою, прибою одиночества. И вдруг я вздрогнул: твёрдый, насмешливый голос, донёсшийся от противоположной, невидимой во мраке стены, прозвучал как приветствие этой ужасной тьмы:
— С благополучным прибытием, магистр Ди! Добро пожаловать в тёмное царство подземных богов! Ох и славно же ты летел через порог, баронет!
Исполненная иронией приветственная речь захлебнулась резким, каким-то нечеловеческим смехом, оттененным глухими грозовыми раскатами, но тут сильнейший удар грома, от которого чуть не полопались мои барабанные перепонки, сотряс стены и поглотил этот жуткий хохот.
И вот уже тьма разорвана в клочья, но то, что я успел увидеть при ослепительной вспышке молнии, пронзило меня сверху донизу подобно ледяной игле: напротив железных дверей камеры, прямо на каменных квадрах стены, висел человек, распятый на тяжёлых цепях в форме андреевского креста!..
Уж не померещилось ли мне? Ведь я видел его всего мгновение, при свете молнии, и тотчас же тьма снова накрыла камеру. Быть может, обман зрения? Страшная картина, выжженная на сетчатке моих глаз, стояла предо мной — казалось, вне меня она никак не могла стать реальностью, скорее это был глубинный внутренний образ, который каким-то чудом всплыл в верхние слои сознания… Разве мог бы живой человек, из плоти и крови, распятый столь чудовищным способом, так спокойно и насмешливо говорить и так иронично смеяться?
Снова вспышка молнии; теперь они с такой частотой следовали друг за другом, что своды камеры были подёрнуты нервно подрагивающей зыбью бледного, мертвенного света. Клянусь Всевышним, там действительно висел человек; с лицом, почти закрытым огненными — прядями волос, с большим, безгубым ртом, полуоткрытым, словно готовым к очередному взрыву смеха, с рыжей спутанной бородой — он удивительно походил на петуха. В выражении лица ни малейшего намёка на страдание — и это при такой-то пытке, когда закованные в железные кольца руки и ноги растянуты в разные стороны! Я смог лишь неуверенно пролепетать: «Кто ты, человек на стене?» — как новый удар грома прервал меня.
— Тебе следовало бы узнавать меня с закрытыми глазами, баронет! — донёсся до меня насмешливый голос. — Говорят, тот, кто ссужает деньгами, узнаёт должника по запаху!
Страшное предчувствие заставило меня содрогнуться:
— Должно ли это означать, что ты?..
— Именно. Я — Бартлет Грин, ворон ревенхедов, патрон неверующих Бридрока, победитель этого святого бахвала Дунстана, а в настоящее время здесь, под вывеской «У холодного железа» или, если тебе больше нравится, «У пылающего костра», гостеприимный хозяин для таких вот поздних заблудших пилигримов, как ты, весь из себя всемогущий покровитель Реформации!
— И распятый затрясся всем телом в бешеном хохоте, самое удивительное, что при этом он, казалось, не испытывал ни малейшей боли.
— Теперь мне конец, — прошептал я и, заметив узкие, покрытые плесенью нары, обреченно рухнул на них.
Снаружи неистовствовала гроза. Даже если бы я хотел, вести разговор при таком грохоте было невозможно. Да и о чем тут говорить, когда впереди неизбежная смерть, к тому же не лёгкая и быстрая, так как уже наверняка известно, что это я — тайный сообщник ревенхедов! Слишком хорошо осведомлён я о хитроумных способах Кровавого епископа, коими он подводит к раскаянью свою жертву, так что та «ещё при жизни созерцает райские кущи».
Безумный страх душил меня. Я не трус, но одно дело честная рыцарская смерть на поле брани, другое… При одной мысли о жутком профессиональном ощупывании палача перед пыткой, когда окружающий мир расплывается в неверном кровавом тумане, меня охватывал неописуемый, умопомрачительный ужас. Страх боли, которая предшествует смерти, — это как раз то, что загоняет каждое живое существо в ловчую сеть земной жизни: если бы этой боли не было, не было бы больше страха на земле.
Гроза бушевала по-прежнему, но я её не слышал. Время от времени моего слуха достигал воинственный клич или дикий хохот, грохотавший со стены, которая чёрной зловещей громадой вздымалась напротив; но и это не могло вывести меня из оцепенения. Весь во власти страха, я перебирал в уме какие-то сумасбродные проекты спасения, о котором нечего было и помышлять.
О молитве я даже не вспомнил.
Когда же раскаты грома замерли вдали — впрочем, не знаю, быть может, с тех пор уже прошли часы, — мои мысли стали спокойней, разумнее, хитрее… Итак, моя судьба — в руках у Бартлета, если только он уже не сознался и не выдал меня. Моя ближайшая задача — выяснить, что он намеревается делать: говорить или молчать.
И только я собрался со всей возможной предусмотрительностью прощупать, не удастся ли склонить Бартлета к молчанию, ведь ему-то терять уже нечего, как произошло нечто до того неожиданное и ужасное, что все мои хитроумные планы рассыпались как карточный домик.
Бартлет Грин, извиваясь, словно в каком-то кошмарном танце, всем своим гигантским телом, стал медленно раскачиваться на цепях, казалось, ему вздумалось размяться. Амплитуда постепенно увеличивалась, ритм колебаний становился всё более размеренным — в неверных предрассветных сумерках майского утра распятый разбойник качался на своих цепях с тем же удовольствием, с каким мальчишка взлетает на качелях к верхушкам весенних березок, с той лишь разницей, что все его кости и суставы трещали и скрипели словно на сотне самых кошмарных дыб.
В довершение всего Бартлет Грин — запел! Сначала его голос был довольно благозвучен, однако очень скоро он стал пронзительным, напоминая звучание шотландских пиброксов, и пение превратилось в захлёбывающийся от грубого животного восторга рёв:
Эх, было дело той весной —
хоэ-хо! — после линьки в мае! —
Кошачьи свадьбы, пир горой…
Ничто не вечно под луной,
все кончилось однажды.
В мае, котик? — Мяу!
Стал ворон паче снега бел —
хоэ-хо! — после линьки в мае! —
Сошедший в бездну, как в купель,
воскреснет для бессмертья.
Взлетит жених на вертел!
В мае, котик? — Мяу!
Повешенный на мачте —
хоэ-хо! — после линьки в мае! —
плыву за горизонт
в серебряном ковчеге
сквозь огненный потоп.
Хо, Мать Исаис, хоэ!
Утратив дар речи, слушал я это дикое пение, совершенно уверенный, что главарь ревенхедов сошёл от пытки с ума. Ещё и сейчас, когда я пишу эти строки, кровь леденеет у меня в жилах при одном только воспоминании…
Потом вдруг загремели запоры на окованных железом дверях, и вошёл надзиратель с двумя стражниками. Замки, которыми цепи крепились к вмурованным в стену кольцам, были отомкнуты, и распятый, как подкошенный, во весь рост рухнул на каменные плиты.
— Ну вот, и ещё шесть часов минуло, мастер Бартлет! — с издёвкой осклабился надзиратель. — Ничего, скоро у вас будут качели получше. Ещё разок покачаетесь на этих, уж коли вам это доставляет такое удовольствие, ну а уж потом, как Илия Пророк, взлетите на огненной колеснице до самого неба. Вот только сдается мне, что повезёт она вас прямехонько в колодец Святого Патрика, где вы и сгинете на веки вечные!
Удовлетворенно ворча, Бартлет Грин дополз на своих вывернутых в суставах конечностях до охапки сена и ответил с твёрдостью необыкновенной:
— Давид, ты, благочестивая падаль в обличье тюремщика, истинно говорю тебе, ещё сегодня будешь со мною в раю, если только моя милость соблаговолит тронуться в путь не мешкая! Но: оставь надежды всяк туда входящий, ибо там всё будет совсем по-иному, чем ты себе воображаешь в своей жалкой папистской душонке! Или, может быть, чадо моё возлюбленное, мне сейчас на скорую руку крестить тебя?!
Я видел, как стражники, эти здоровые грубые парни, в ужасе осенили себя крестным знамением. Надзиратель отшатнулся в суеверном страхе и, сложив пальцы в древний ирландский знак от дурного глаза, крикнул:
— Не смей смотреть на меня своим проклятым бельмом, ты, исчадие ада! Мой покровитель, Святой Давид Уэльский, именем которого я наречён, знает меня ещё с пеленок. Он отведёт от своего крестника и злой наговор, и сглаз!
И все трое, спотыкаясь, бросились к дверям, сопровождаемые бешеным хохотом Бартлета Грина. На полу осталась коврига хлеба и кувшин с водой.
На некоторое время воцарилась тишина. В камере стало светлее, и я смог наконец разглядеть лицо моего товарища по несчастью. Его правый глаз мерцал какой-то призрачной, молочно-опаловой белизной. Этот неподвижный взгляд, казалось, жил сам по себе, созерцая недоступные бездны порока. Это был взгляд мёртвого, который, умирая, встретился глазами с дьяволом. Слепой белый глаз.
Здесь начинается целый ряд опаленных страниц. Текст изрядно подпорчен, тем не менее логика повествования прослеживается достаточно ясно.
— Вода? Мальвазия это! — пророкотал Бартлет и, зажав в локтевом суставе тяжёлый кувшин, припал к нему с такой жадностью, что я невольно вздохнул о тех нескольких глотках, которые по праву принадлежали мне, тем более что меня очень томила жажда. — Вот это попойка! ук… я никогда не знал, что такое боль… ук… и страх! Боль и страх — близнецы! Хочу тебе, магистр Ди, кое-что поведать по секрету, этому тебя ни в одном университете не научат… ук… я буду свободен, когда сброшу с себя моё тело… ук… до тех пор, пока мне не исполнится тридцать три, я заговорен от того, что вы называете смертью… ук… но сегодня мой час пробил. Первого мая, когда ведьмы отмечают свой кошачий праздник, отпущенный мне срок истекает. И что бы матери ещё с месяц не подержать меня при себе, смердел бы я никак не меньше, зато было бы время свести счеты с Кровавым епископом, с этим невеждой, за его профанические потуги! Ты ему…
…(На документе следы огня.)…
………………………………………
…после чего Бартлет Грин ощупал моё плечо чуть ниже ключицы — камзол мне порвали стражники при аресте, и грудь моя была открыта — и сказал:
— Вот она, магическая косточка! Её ещё называют вороний отросток21. В ней скрыта сокровенная соль жизни, поэтому в земле она не истлевает. Евреи потому и болтают о воскресении в день Страшного суда… однако это следует понимать иначе… мы, посвященные в таинства новолуния… давным-давно воскресли. А откуда я это знаю, магистр? Мне не кажется, что ты преуспел в искусстве, хотя из тебя так и прёт латынь и прописные истины! Послушай, магистр: эта косточка излучает свет, который профаны видеть не могут…
…(Следы огня.)…
…Легко понять, что от таких речей разбойника меня охватил ледяной ужас; с трудом совладав со своим голосом, я спросил:
— Следовательно, я являюсь носителем знака, которого мне никогда в жизни не суждено увидеть?
На что Бартлет очень серьёзно ответил:
— Да, магистр, ты отмечен. Отмечен знаком Невидимых Бессмертных, они никого не принимают в свои ряды, ибо звенья этой цепи не выпадают. Да человек со стороны никогда и не найдет пути… Только на закате крови… так что будь спокоен, брат Ди, хоть ты и от другого камня, и наши круги вращаются в противоположных направлениях, я тебя ни за что не выдам этой черни, которая прозябает у нас под ногами. Мы оба изначально стоим над этими людишками, которые смотрят — и не видят, которые от вечности до вечности — ни холодны, ни горячи!22
…(Следы огня.)…
…признаюсь, при этих словах Бартлета я не мог сдержать вздоха облегчения, хотя в глубине души мне уже было стыдно за свой страх перед этим неотёсанным парнем, который глазом не моргнув взвалил на себя эдакую муку и готов был на ещё большую ради моего спасения.
— …я — сын священника, — продолжал Бартлет Грин. — Моя мать благородного сословия. Малютка Нежные Бёдра… Понятное дело, это лишь кличка, а настоящее её имя — Мария. Откуда она, до сих пор мне неведомо. Должно быть, была соблазнительной бабёнкой, пока не сгинула благодаря моему отцу.
…(Следы огня.)…
Тут Бартлет расхохотался своим странным гортанным смехом и после небольшой паузы продолжал:
— Мой отец был самым фанатичным, самым безжалостным и самым трусливым святошей из всех, которых мне доводилось когда-либо видеть. Он говорил, что держит меня из милосердия, дабы я мог расплатиться за грехи моего отца, якобы бросившего нас с матерью. Он и не подозревал, что мне всё известно, и растил из меня церковного служку, мальчика с кропилом…
…Потом он мне велел творить покаяние, и из ночи в ночь я в одной рубашке на жутком холоде часами замаливал грехи моего «отца», преклонив колени на каменных ступенях алтаря. А если от слабости и постоянного недосыпания я падал, он брался за плеть и сёк до крови… Закипая, поднималась во мне безумная ненависть против Того, Кто там, над алтарем, висел предо мною распятым, и против литаний — не знаю, как это происходило, но слова молитв сами по себе оборачивались в моём мозгу, и я произносил их наоборот — справа налево. Какое обжигающее неведомое блаженство я испытывал, когда эти молитвы-оборотни сходили с моих губ! Отец долгое время ничего не замечал, так как я бормотал тихо, про себя, но однажды ночью он всё же расслышал, какие славословия возносил к небесам его «приёмный» сын. Яростный вопль, полный ужаса и ненависти, раздался под сводами храма; прокляв имя моей матери и осенив себя крестным знамением, святой отец схватился за топор. Но я оказался проворнее и расколол ему череп до самого подбородка, при этом его правый глаз выпал на каменные плиты и уставился на меня снизу вверх. Вот тогда-то я понял, к кому были обращены мои перевернутые молитвы: они проникали в самое нутро матери-Земли, а не восходили к небесам, как слезливое нытьё благочестивых евреев…
Забыл тебе сказать, возлюбленный брат Джон Ди, что незадолго до того, как-то ночью, от внезапной вспышки пронзительного света — не знаю, может, то был отцовский хлыст, — ослеп мой правый глаз. Итак, когда я размозжил ему череп, исполнился закон: око за око, зуб за зуб. Вот так-то, приятель, мой «белый глаз», который приводит в ужас эту трусливую чернь, честно заработан молитвой!..
…(Следы огня.)…
…мне как раз исполнилось четырнадцать лет, когда я оставил моего дорогого родителя лежать с раздвоенной головой в луже крови перед алтарем и сбежал в Шотландию, где поступил в ученики к мяснику, полагая, что мне, столь мастерски раскроившему родительскую тонзуру, не составит труда вышибать мозги телятам. Но ничего из этого не вышло, так как стоило мне замахнуться топором — и перед моим глазом подобно укору совести вставала ночная картина в храме, и рука моя опускалась: не мог же я убийством животного осквернить такое великолепное воспоминание! Я отправился дальше и долгое время скитался по горным шотландским деревушкам, зарабатывая себе на жизнь тем, что играл на краденой волынке заунывные пиброксы, от которых у местных мороз шёл по коже — а они и не подозревали почему. Но я-то хорошо знал, в чём дело: мелодия ложилась на слова тех перевёрнутых литаний, которые я в свое время бормотал перед алтарём и которые по-прежнему звучали в моём сердце справа налево… Но и ночами, когда бродил по болотам, я не расставался с волынкой; особенно в полнолуние меня тянуло к пению, я почти ощущал, как звуки моих извращенных молитв стекали по позвоночнику и через израненные в кровь ступни впитывались в земное лоно. А однажды в полночь — опять было первое мая, друидический праздник, и полная луна уже пошла на ущерб — какая-то невидимая рука, вынырнув из чёрной земли, схватила меня за ногу с такой силой, что я и шагу не мог ступить… Я как оцепенел, и тотчас смолкла моя волынка. Потянуло каким-то нездешним холодом, казалось, он шёл из круглой дыры прямо у меня под ногами; этот ледяной сквозняк пронзил меня с головы до пят, а так как я чувствовал его и затылком, то медленно, всем моим окоченевшим телом, обернулся… Там стоял Некто, похожий на пастуха, в руке он держал длинный посох с развилкой наверху в виде большого ипсилона. За ним стадо чёрных овец. Но откуда он взялся, ведь ни его, ни овец я по пути не видел? Должно быть, я прошел мимо него с закрытыми глазами, в полусне, ибо он никоим образом не походил на призрак, как могло бы показаться, — нет, он был так же телесен, как и его овцы, от шкур которых шел характерный запах мокрой шерсти…
…(Следы огня.)…
…он указал на мой белый глаз и сказал: «…ибо ты призван»…(Следы огня.)…
Видимо, здесь речь шла о какой-то страшной магической тайне, так как чья-то третья рука прямо через всю обугленную страницу написала красными чернилами:
Ты, который не властен над своим сердцем, оставь, не читай дальше! Ты, который не доверяешь своей душе, выбирай; здесь — отречение и спокойствие, там — любопытство и гибель!
Далее — сплошь обугленные страницы. Судя по тем обрывочным записям, которые каким-то чудом уцелели, пастух раскрыл Бартлету Грину некоторые тайные аспекты древних мистерий, связанных с культом Чёрной Богини и с магическим влиянием Луны; также он познакомил его с одним кошмарным кельтским ритуалом, который коренное население Шотландии помнит до сих пор под традиционным названием «тайгерм». Кроме того, выясняется, что Бартлет Грин до своего заточения в Тауэр был абсолютно целомудрен; звучит по меньшей мере странно, так как разбойники с большой дороги, скажем прямо, не очень строго блюли аскезу. В чём причина столь необычного воздержания: сознательный отказ или врожденное отвращение к женскому полу, — из этих отрывков установить не удалось. Урон, причиненный остальным страницам журнала, был менее значителен, и дальнейшие записи поддавались прочтению достаточно легко.
…Сказанное пастухом о подарке, который со временем сделает мне Исаис Черная, я понял лишь наполовину — да я и сам был тогда «половинка», — просто никак не мог взять в толк, как возможно, чтобы из ничего возникло нечто осязаемое и вполне вещественное! Когда же я его спросил, как узнать, что пришло моё время, он ответил: «Ты услышишь крик петуха». Этого я тоже никак не мог уразуметь, ведь петухи в деревне поют каждое утро. Да и подарок… Ну что тут особенного: не знать более ни боли, ни страха? Подумаешь! Ведь я и без того считал себя не робкого десятка. Но когда настало время, я услышал тот самый крик петуха; конечно же, он прозвучал во мне… Тогда я ещё не знал, что всё сначала происходит в крови человека, а уж потом просачивается наружу и свертывается в действительность. Отныне я созрел для подарка Исаис, для «серебряного башмачка». Но период созревания проходил болезненно, странные знаки и ощущения преследовали меня: касания влажных невидимых пальцев, привкус горечи на языке, жжение в области темени, как будто мне выжигали тонзуру калёным железом, что-то свербело и покалывало в ступнях ног и ладонях, время от времени мой слух пронзали дикие кошачьи вопли. Таинственные символы, которых я не понимал, — похожие я видел в древних иудейских фолиантах — подобно сыпи, проступали у меня на коже и снова исчезали, когда на них падали солнечные лучи. Иногда меня охватывало страстное томление по чему-то женственному, таившемуся во мне; это казалось тем более удивительным, что я, сколько себя помню, всегда испытывал глубокий ужас перед бабами и тем свинством, в которое они втравливают мужчин.
И вот, когда я наконец услышал крик петуха — он восходил по моему позвоночному столбу к головному мозгу, и я услышал его каждым позвонком, — когда исполнилось предсказание пастуха и на меня, как при крещении, с абсолютно ясного безоблачного неба сошёл холодный дождь, тогда в ночь на первое мая, в священную ночь друидов, я отправился на болота и шёл, не разбирая дороги, пока не остановился перед круглым отверстием в земле… (Следы огня.)…
…со мной была тележка с пятьюдесятью чёрными кошками — так велел пастух. Я развёл костер и произнес ритуальные проклятия, обращенные к полной Луне; неописуемый ужас, охвативший меня, что-то сделал с моей кровью: пульс колотился как бешеный, на губах выступила пена. Я выхватил из клетки первую кошку, насадил её на вертел и приступил к «тайгерму». Медленно вращая вертел, я готовил инфернальное жаркое, а жуткий кошачий крик раздирал мои барабанные перепонки в течение получаса, но мне казалось, что прошли многие месяцы, время превратилось для меня в невыносимую пытку. А ведь этот ужас надо было повторить ещё сорок девять раз! Я впал в какую-то прострацию, помнил только — этот душераздирающий вопль не должен прекращаться ни на секунду. Предощущая свою судьбу, кошки, сидевшие в клетке, тоже завыли, и их крики слились в такой кошмарный хор, что я почувствовал, как демоны безумия, спящие в укромном уголке мозга каждого человека, пробудились и теперь рвут мою душу в клочья. Но во мне они уже не оставались — один за другим, по мере того как менялись на вертеле кошки, выходили у меня изо рта и, на мгновение повиснув дымкой в прохладном ночном воздухе, воспаряли к Луне, образуя вокруг неё фосфоресцирующий ореол. Как говорил пастух, смысл «тайгерма» состоит в том, чтобы изгнать этих демонов, ведь они-то и есть скрытые корни страха и боли — и их пятьдесят! Но этот экзорцизм мучительнее всякой пытки, редко кто выдерживает чудовищное аутодафе пятидесяти чёрных кошек, священных животных Богини. Ритуал прямо противоположен идее литургии; ведь Назарянин хотел взять на себя страдания каждой креатуры, а о животных забыл. Так вот, когда «тайгерм» выпарит страх и боль из моей крови вовне — в мир Луны — туда, откуда они происходят, тогда на дне моего сердца останется лишь истинное бессмертное «Я» в чистом виде и смерть со своей свитой, в которую входят великое забытье всей прежней жизни и утрата всякого знания, будет побеждена навеки. «Должно быть, потом, — добавил пастух, — твоё тело тоже будет предано огню, ибо закон Земли необходимо исполнить, но что тебе до того!»
Две ночи и один день длился «тайгерм», я перестал, разучился ощущать ход времени; вокруг, насколько хватал глаз, — выжженная пустошь, даже вереск не выдержал такого кошмара — почернел и поник. Но уже в первую ночь стали прорезаться во мне сокровенные органы чувств; я начал различать в инфернальном хоре голос каждой кошки. Струны моей души подобно эху откликались на «свой» голос, пока одна за другой не лопнули. Тогда мой слух раскрылся для бездны, для музыки сфер; с тех пор я знаю, что значит «слышать»… Можешь не зажимать ушей, брат Ди, так ты всё равно не услышишь музыку сфер, а с кошками покончено. Им сейчас хорошо, должно быть, играют на небесах в «кошки-мышки» с душами праведников.
Огонь потух, высоко в небе стояла полная Луна. Колени мои подгибались, я шатался, как «тростник, ветром колеблемый». Неужели землетрясение, подумал я, так как Луна стала вдруг раскачиваться подобно маятнику, пока мрак не поглотил её. Тут только я понял, что ослеп и мой левый глаз — далёкие леса и горы куда-то пропали, меня окружала кромешная безмолвная тьма. Не знаю, как это получилось, но мой «белый глаз» внезапно прозрел, и я увидел странный мир: в воздухе кружились синие, неведомой породы птицы с бородатыми человеческими лицами, звезды на длинных паучьих лапках семенили по небу, куда-то шествовали каменные деревья, рыбы разговаривали между собой на языке глухонемых, жестикулируя неизвестно откуда взявшимися руками… Там было ещё много чего диковинного, впервые в жизни сердце моё томительно сжалось: меня не оставляло чувство чего-то давно знакомого, уже виденного, как будто я там стоял с самого сотворения мира и просто забыл. Для меня больше не существовало «до» и «после», время словно соскользнуло куда-то в сторону…
…(Следы огня.)… чёрный дым… на самом горизонте… какой-то плоский, словно нарисованный… Чем выше он поднимался, тем становился шире, пока не превратился в огромный чёрный треугольник, обращенный вершиной к земле. Потом он треснул, огненно-красная рана зияла сверху донизу, а в ней с бешеной скоростью вращалось какое-то чудовищное веретено… (Следы огня.)… наконец я увидел Исаис, Чёрную Матерь; тысячерукая, она сучила на своей гигантской прялке человеческую плоть… кровь струилась из раны на землю, алые брызги летели в разные стороны… попадали и на меня, теперь я стоял, краплёный зловещей экземой красной чумы, видимо, это и было тайное крещение кровью…
(Следы огня)…
…на оклик Великой Матери та, что спала во мне подобно зерну, проснулась, и я, слившись с нею, дочерью Исаис, в единое двуполое существо, пророс в жизнь вечную. Похоти я не ведал и раньше, но отныне моя душа стала для неё неуязвимой. Да и каким образом зло могло бы проникнуть в того, кто уже обрел свою женскую половину и носит её в себе! Потом, когда мой человеческий глаз снова прозрел, я увидел руку, которая из глубины колодца протягивала какой-то предмет, мерцающий подобно тусклому серебру; но, как я ни старался, мои земные руки никак не могли его ухватить, тогда дочь Исаис, высунув из меня свою цепкую кошачью лапку, взяла его и передала мне… «Серебряный башмачок», который отводит страх от того, кто его носит…
…и прибился к бродячим жонглёрам, выдавая себя за канатоходца и дрессировщика. Ягуары, леопарды и пантеры в диком ужасе, шипя и фыркая, разбегались по углам, стоило мне только глянуть на них «белым глазом»… (Следы огня.)…
…и хотя никогда не учился, но, неподвластный благодаря «серебряному башмачку» страху падения и головокружению, танцевал на канате без всякого труда, кроме того, моя сокровенная «невеста» брала на себя тяжесть моего тела. Вижу по тебе, брат Ди, что ты сейчас спрашиваешь себя: «Почему же этот Бартлет Грин, несмотря на свои редкостные способности, не придумал ничего лучшего, как стать жонглёром и разбойником?» Вот что я тебе на это отвечу: свободу я обрету только после крещения огнём, когда «тайгерм» проделают со мной. Тогда я стану главарём невидимых ревенхедов и с того света сыграю папистам такой пиброкс, что у них в ушах будет звенеть ещё лет сто; и пусть себе палят на здоровье из своих хлопушек, в нас они всё равно не попадут… Да ты, жалкий магистеришка, никак сомневаешься, что у меня есть «серебряный башмачок»? Смотри сюда, Фома неверующий! — и Бартлет уперся носком своего правого сапога в пятку левого, собираясь его стащить, и вдруг замер, оскалив острые зубы, и, широко, как хищный зверь, раздув ноздри, с силой втянул воздух. Потом насмешливо бросил: — Чуешь, брат Ди? Запах пантеры!»
Я затаил дыхание, и мне показалось, что мои ноздри тоже уловили пряный опасный запах. И в то же мгновение снаружи, перед дверью камеры, раздались шаги и загремели тяжёлые железные засовы…
На этом месте я словно споткнулся. Посидев растерянно с минуту, я отложил зелёный сафьяновый журнал и крепко задумался.
Запах пантеры!..
Где-то я читал, что над старинными вещами может тяготеть проклятие, заговор или колдовство, которые переходят на их нового владельца. Казалось бы, ну что страшного — посвистел какому-то бездомному пуделю, который перебегал тебе дорогу во время вечерней прогулки! Взял его к себе из сострадания, в тёплую квартиру, и вдруг, глядя на черную курчавую шерсть, встретился глазами с дьяволом…
Неужели со мной — потомком Джона Ди — происходит то же самое, что в своё время приключилось с доктором Фаустом? Или я, вступив во владение этим полуистлевшим наследством, оказался в магическом круге древних преданий? Быть может, я приманил какие-то силы, потревожил какие-то могущества, которые спали в этом антикварном хламе, затаившись подобно окуклившимся личинкам в дереве?
Что же всё-таки произошло? Что заставило меня прервать чтение записей Джона Ди? Признаюсь, это стоило мне известных усилий, так как странное любопытство овладело мной незаметно для меня самого. Мне не терпелось узнать, как иному заинтригованному любителю романов, дальнейшие события в подземной камере Кровавого епископа Боннера, и прежде всего: что имел в виду Бартлет Грин, когда сказал: «Запах пантеры!»?..
Ладно, хватит ходить вокруг да около, с самим собой надо быть откровенным до конца: уже несколько дней я не могу избавиться от ощущения, что во всем, имеющем отношение к наследству Джона Роджера, нахожусь под чьим-то постоянным контролем. Теперь я до кончиков ногтей прочувствовал, что значит слепо повиноваться. Но ведь я сам решил отказаться при составлении жизнеописания моего английского предка от цензуры авторского сознания и последовать наставлению «Януса» или, если угодно, «Бафомета»: «Читай то, что я вложу в твои руки». Так что лучше вопросов не задавать и беспрекословно подчиняться… И всё же: эта маленькая заминка в моей работе произошла с «высшего соизволения» или случайно?
Я хотел было продолжить, но едва взял перо в руки… Странно, очень странно! С того момента, как я воспроизвёл на бумаге разговор Бартлета Грина и Джона Ди, прошло не более получаса. Но то ли я не совсем точно и достоверно помню некоторые мои чувственные восприятия за этот короткий промежуток времени, то ли они всё равно что галлюцинации, тени пережитых событий, легко и эфемерно скользящие между пальцев моего полусонного сознания… Так или иначе, внезапно в мой кабинет проник «запах пантеры»; точнее: мои органы обоняния зафиксировали неопределенный запах хищного зверя — в моей памяти всплыл образ цирковой арены с клетками, и там, за частыми прутьями решетки, от которых рябило в глазах, беспокойно и сосредоточенно расхаживали из угла в угол огромные чёрные кошки.
Я вздрогнул. В дверь моего кабинета настойчиво постучали.
И не успел я пробурчать своё, скажем прямо, не очень любезное «Войдите» — о моём отношении к неожиданным визитам я уже упоминал, — как дверь резко распахнулась настежь. Мелькнуло растерянное, смущенное лицо старой, так хорошо вышколенной мною экономки, но туг же, проскользнув мимо неё, в кабинет упругим, энергичным шагом ворвалась высокая, очень стройная дама в тёмном искрящемся платье.
Но что это я — ворвалась?! Сказать такое о даме, особе явно аристократичной, непоколебимо уверенной в силе своих чар! Тем не менее, несмотря на несколько излишнюю, свойственную романтизму экспрессию, именно этот глагол наиболее точно передаёт первое, непосредственное впечатление от этой совершенно незнакомой мне женщины. Словно что-то отыскивая, её прекрасная точеная головка на тонкой гибкой шее тянулась вперед. В стремительном порыве дама чуть было не проскочила мимо меня; подобно слепым, которые умеют читать кончиками пальцев, она, словно в поисках опоры, вытянув вперёд руку, нервно ощупывала край письменного стола. Но вот её пальцы замерли, и всё тело незнакомки сразу как-то расслабилось, успокоенно опёршись, словно приклеившись, ладонью о стол.
Совсем рядом стоял тульский ларец.
С неподражаемой, врожденной естественностью, научиться которой невозможно, она двумя-тремя шутливыми фразами — славянский акцент прозвучал в них довольно отчетливо — сняла несколько необычное, я бы даже сказал, шокирующее напряжение ситуации и тут же пустила мои беспорядочно растекшиеся мысли по интересующему её руслу:
— Сударь, буду краткой — у меня к вам просьба. Могу ли я рассчитывать на вашу любезность?
Воспитанный человек на подобный вопрос красивой благородной дамы, которая, несмотря на свою природную гордость, снисходит до какой-то смехотворной просьбы, может дать лишь один-единственный ответ: «К вашим услугам, сударыня, если только в моих силах помочь вам».
Разумеется, нечто в этом роде я бы и ответил, так как быстрый, необычайно нежный взгляд уже коснулся меня — как бы случайно, невзначай — и скользнул мимо. Но незнакомка меня опередила, и легкая, располагающая улыбка коснулась её губ:
— Благодарю вас. Не беспокойтесь, ничего особенного в моей просьбе нет, она очень проста. Всё дело — исключительно — в вашем — искреннем — желании, — дама сделала многозначительную паузу.
Я поспешно вступил:
— В таком случае, если вы соблаговолите сообщить…
Тотчас, уловив неуверенность в моём голосе, она вновь опередила меня:
— Ах, но ведь моя визитная карточка лежит на вашем письменном столе ещё с… — И снова любезная ускользающая улыбка.
Немало удивленный, я посмотрел в направлении её руки (отнюдь не хрупкая птичья лапка — гибкая, сильная и в то же время мягкая, великолепно сформированная кисть) и в самом деле увидел по соседству с русским ларцом какой-то белый прямоугольник. Вот только каким образом он там оказался? Я недоуменно разглядывал глянцевую карточку с причудливой княжеской короной, на карточке значилось:
Асайя Шотокалунгина.
Да, да, что-то припоминаю: на Кавказе, юго-восточнее Чёрного моря, ещё сохранились, не то под русским, не то под турецким покровительством, остатки черкесских племён, старшины которых обладают правом на княжеский титул.
Лицо княгини с характерными восточноарийскими чертами было той ни с чем не сравнимой строгой чеканки, которая напоминает одновременно греческие и персидские идеалы женской красоты.
Итак, я ещё раз вежливо поклонился моей гостье, которая уютно устроилась в кресле рядом с письменным столом; время от времени её тонкие пальцы рассеянно касались тульского ларца. От мысли, что эта изящная ручка может ненароком сместить ковчежец и нарушить его меридиональную ориентацию, мне вдруг стало не по себе.
— Ваша просьба, княгиня, для меня закон.
После этих слов дама слегка приподнялась, подалась всей своей гибкой фигурой вперёд, и вновь отсвечивающий золотыми искрами, неописуемо нежный, электризующий взгляд как бы ненароком задел меня.
— Дело в том, что Сергей Липотин мой давний знакомый. В своё время он приводил в порядок коллекцию моего отца в Екатеринодаре. Любовь к старинным, редкой работы предметам пробудил во мне тоже он. Я коллекционировала кружева, ткани, изделия различных кузнечных ремёсел, особенно — оружие. Но оружие совершенно определенное, которое у нас, позволю себе утверждать, ценится как нигде. Среди прочего у меня имеется… — Её мягкий воркующий голос, с каким-то странным, чуждым музыкальному строю немецкого языка акцентом, постоянно запинался, рождая во мне ритмическое ощущение набегающих волн — они все катились и катились по жилам, увлекая за собой мою кровь, и вот едва уловимое эхо далекого прибоя коснулось наконец моего слуха.
То, что она говорила, было мне совершенно безразлично, по крайней мере вначале, но ритм её речи завораживал… Впоследствии я понял: этот тонкий, неуловимый наркоз — мне кажется, я чувствую его до сих пор, — он один повинен в том, что многие слова, жесты и даже мысли, которыми мы обменялись во время нашего разговора, как будто приснились мне.
Внезапно княгиня прервала описание своей коллекции и перешла прямо к делу:
— Меня к вам направил Липотин. От него мне стало известно, что вы обладаете одной… одной очень ценной, очень редкой, очень… древней вещью — копьем, я хотела сказать, наконечником копья уникальной работы, с инкрустацией драгоценными камнями. Как видите, Липотин информировал меня точно. Скорее всего, благодаря его посредничеству вы его и приобрели. Как бы то ни было, — она отвела жестом готовый слететь с моих губ недоуменный вопрос, — как бы то ни было, а я хочу обладать этим наконечником. Вы мне его уступите? Я прошу вас! Пожалуйста!
Последние фразы этой странной, сумбурной речи, словно выйдя из-под контроля, бежали наперегонки, обгоняя друг друга. Княгиня сидела подавшись всем телом вперёд, — словно изготовилась к прыжку, невольно подумал я и внутренне усмехнулся, изумившись этой поразительной алчности коллекционеров, которые, завидев или только почуяв вожделенную добычу, могут подолгу таиться в засаде, пока не настанет время хищно изогнуться подобно охотящейся пантере…
Пантера!
Вновь этот образ заставляет меня вздрогнуть! Да, теперь я понимаю, Бартлет Грин в жизни Джона Ди не самый последний персонаж: его характеристики точны и врезаются в память намертво! Что касается моей черкесской княгини, то куда делась ледяная светскость — она едва не подпрыгивала на краешке кресла, а по её прекрасному лицу пробегали волны прямо-таки неподдельных эмоций: ожидания, готовности отблагодарить, нервного, до дрожи, беспокойства и самой что ни на есть неприкрытой льстивости. Я был раздосадован так сильно, что мне не сразу удалось найти слова извинения, которые могли бы передать всю искренность моего огорчения.
— Княгиня, вы просто не представляете, в какое отчаянье повергаете меня. Ваша просьба столь незначительна, а представившаяся мне счастливая возможность услужить такой очаровательной, благородной, великодушно доверившейся мне даме столь уникальна, что разочаровать вас — выше моих сил, но что прикажете делать: у меня не только нет описанного вами оружия, но я и в глаза-то его никогда не видел.
Против всех моих ожиданий княгиня нимало не расстроилась; усмехнувшись самым естественным образом, она перегнулась ко мне и с терпеливой снисходительностью юной мамаши, выговаривающей своему завравшемуся любимцу, проворковала:
— О том, что копьё, получить которое я так страстно желаю, у вас, знает Липотин, знаю я. Решено, вы мне его — продадите. И заранее благодарю вас от все го сердца.
— Мне ужасно жаль, но я вынужден вам сказать, милостивая сударыня, что Липотин. заблуждается! Здесь какое-то недоразумение! По всей видимости, Липотин меня с кем-то перепутал и…
Княгиня резко выпрямилась и встала. Подошла ко мне. Её походка… да, да, — её походка! Внезапно я вспомнил эти движения. Её шаг был беззвучен, упруг — она двигалась словно на носках, почти кралась, и кралась необычайно грациозно… Впрочем, что это я? Взбредёт же такое…
Княгиня продолжала почти нежно:
— Возможно. Даже наверняка Липотин что-то перепутал. Разумеется, копьё попало к вам не от него. Ну и что из того? Ведь вы обещали подарить… его… мне…
Я почувствовал, как от отчаянья шевельнулись мои волосы. Взял себя в руки, стремясь как можно мягче объясниться с этой невероятной женщиной, — вся нетерпеливое ожидание, стояла она передо мной с широко распахнутыми, отсвечивающими чудесными золотыми искрами глазами и усмехалась с неотразимым очарованием; я едва удержался, чтобы не схватить эти божественные руки и не покрыть их поцелуями и слезами бессильной досады — ведь я, уже готовый ради неё на все, не мог, не мог исполнить даже такого ничтожного желания!
Я судорожно вытянулся во весь рост и, глядя прямо в эти лучистые глаза, обреченно простонал:
— Княгиня, последний раз повторяю, что не являюсь владельцем разыскиваемого вами копья или наконечника, что я и не могу им быть, ибо никогда в жизни, несмотря на мою слабость к тем или иным безделушкам, не коллекционировал ни оружия, ни деталей оружия, ничего, имеющего отношение к молоту, наковальне или плавильной печи…
Голос мой становился все тише и наконец совсем угас, зато на щеках вспыхнул предательский румянец… Эта удивительная женщина и бровью не повела — она по-прежнему мило улыбалась, и только её правая рука, словно намагничивая, непрерывно скользила по великолепному серебряному литью тульского ларца, и он, этот редкостный образец кузнечного, почти ювелирного мастерства, неопровержимо свидетельствовал, что все мои уверения — чистейшая ложь. Какой позор! Необходимо подыскивать слова. Однако княгиня небрежно отмахнулась:
— Полноте, сударь, не мучайтесь, я нисколько не сомневаюсь в вашей искренности. И тайну ваших слабостей как коллекционера вовсе не собираюсь вызнавать. Определенно Липотин что-то напутал. Да и я могла ошибиться. И всё же ещё раз прошу вас войти в моё положение… прошу, понимая всю обреченность своих слишком… наивных… надежд, об оружии, о котором Липотин мне…
Я рухнул перед ней на колени. Сейчас мне самому стыдно за эту нелепую театральность, но тогда я просто не видел другого, более сильного и одновременно мягкого выражения моей яростной, невыносимой беспомощности. Я собрался с мыслями, намереваясь произнести наконец неотразимо убедительную речь, уже открыл рот — и тут она с легким, нежным и, должен здесь признаться, обворожительнейшим смехом скользнула мимо меня к дверям, ещё раз обернулась и сказала:
— Сударь, я вижу, как вам трудно сломить себя. Поверьте, я вас очень хорошо понимаю. Но ещё одно маленькое усилие! Найдите решение, которое бы сделало меня счастливой. А я на днях зайду. И тогда вы исполните мою пустяковую просьбу и подарите мне… наконечник копья.
И княгиня исчезла.
Теперь она неуловимо присутствует в любой точке моего кабинета: тонкий, сладкий, летучий, доселе неизвестный мне запах подобен аромату экзотического цветка, однако есть в нем и что-то острое, странно будоражащее, что-то — я не могу найти другого слова — хищное. И вообще этот визит — нечто абсурдное, блаженное, гнетущее, щекочущее нервы, вихрем уносящее все надежды прочь, оставляющее после себя какое-то тяжёлое, неприятное чувство и — признаюсь откровенно — страх!
Да, ни о какой дальнейшей работе сегодня не может быть и речи. Пойду прогуляюсь, а заодно зайду к Липотину в Верейский переулок.
И тут меня словно ужалило: когда княгиня Шотокалунгина входила в кабинет, дверь находилась в глубокой тени, так как плотные, тёмные шторы на окне за письменным столом были полузадёрнуты. Значит, это не иллюзия и не обман зрения, значит, глаза входившей действительно на долю секунды полыхнули в сумерках фосфоресцирующим огнём ночного хищника? Но ведь этого не может быть! Да, конечно, мир сей полон загадок, но… И ещё: насколько я могу судить, платье княгини было из чёрного шёлка с серебряной нитью. При малейшем движении струйки и волны приглушенного металлического мерцания разбегались по платью… И мой взгляд невольно соскользнул на тульский ларец. Чернёное серебро — думаю, именно таким было её платье.
Стоял уже поздний вечер, когда я вышел из дому, чтобы навестить Липотина. Напрасный труд: лавочка в Верейском переулке была закрыта. На спущенных жалюзи листок бумаги с надписью «В отъезде».
Однако это меня не удовлетворило. Находившиеся рядом ворота вели в тёмный внутренний двор, куда выходили окна квартиры Липотина, располагавшейся за лавочкой. Я вошёл во двор, мутные липотинские окна были плотно зашторены, многократный стук привёл лишь к тому, что открылась соседняя дверь и какая-то женщина спросила, что мне нужно. Она тут же подтвердила, что русский ещё утром уехал. Когда вернётся, она не знает; он говорил что-то о похоронах — да, да, скончался какой-то русский барон, и господин Липотин взялся уладить его дела. Этого мне было вполне достаточно; итак, вместе с дымом последней папиросы барон Строганов воскурил к небесам свою душу! Так что всё вполне естественно, просто печальный долг связан для Липотина с какими-то разъездами… Да, не повезло! Только сейчас, перед закрытыми окнами, я понял, что привело меня к старому антиквару — настоятельная необходимость поговорить с ним о княгине и получить разъяснения, а возможно, и совет относительно проклятого наконечника. Вероятнее всего, либо Липотин просто перепутал меня с кем-то другим, либо этот таинственный наконечник находится у него самого, а он по своей всегдашней рассеянности считает, что продал его мне. Однако и в том и в другом случае не исключена возможность поправить дело и выкупить эту редкость; должен признаться, даже самая несуразная сумма не остановила бы меня, лишь бы подарить это оружие княгине Шотокалунгиной. Поразительно, до какой степени сегодняшний визит взбудоражил меня. Со мной определенно что-то происходит — это, к сожалению, единственное, что я сейчас со всей определенностью могу себе сказать. Спрашивается, почему меня никак не покидает мысль, что Липотин никуда не уехал, а сидит спокойно в своей лавке, обдумывая вопрос о наконечнике, который прозвучал в моей душе, когда я стоял у окна его квартиры, он даже что-то мне ответил… Вот только что?.. В конце концов, может, я даже был у него в лавочке и мы обстоятельно толковали? А о чём, уже не помню… И мне вдруг кажется, что нечто подобное уже было со мной много-много лет — а может, столетий? — тому назад, когда я жил совсем в другом мире…
Домой я возвращался по Старому валу, откуда открывалась чудесная панорама полей и холмов. Вечер был сказочный, ландшафт, раскинувшийся у моих ног, утопал в серебристом мерцании. Было до того светло, что я невольно поискал глазами лунный диск и обнаружил его затерявшимся в гигантских кронах каштанов. Но вот Луна, всё ещё полная — если бы не маленький, едва уловимый изъян, её окружность была бы идеальной, — выплыла из-за тёмных стволов, и мертвенно-зеленоватое, окольцованное красной аурой сияние воцарилось над валом. Пока я в изумлении рассматривал это сумрачное свечение, не в силах отделаться от образа сочащейся кровью раны, странная неуверенность вновь овладела моей душой. Что это, реальность или ожившее воспоминание? Мерцающий диск пересек тёмный хищный силуэт какой-то необычайно стройной женщины. Значит, это её сливающаяся с сумраком фигура струилась меж каштанов по параллельной аллее — да, да, именно струилась! Я вздрагиваю: из ущербной Луны появляется княгиня в своем платье чернёного серебра и шествует мне навстречу…
Потом видение вдруг исчезло, а я, как безумный, всё носился по валу и успокоился только тогда, когда набил шишку и обругал себя последним идиотом.
Встревоженный, продолжал я свой путь. В такт шагов тихо напевал себе под нос и вдруг прислушался к тем словам, которые бездумно сходили с моих губ и сами по себе ложились на эту унылую, тягучую мелодию:
Ущербная Луна.
Ночь шита серебром.
Ты смотришь на меня.
Ты помнишь обо мне.
Как крошечен ущерб отточенным серпом,
но как бездонна щель, как пристально узка…
Монотонный мотив сопровождал меня до самого дома. С трудом стряхнул я с себя навязчивую литанию, и только сейчас до меня дошло, каким тёмным, зловещим смыслом были пропитаны её строки:
Как крошечен ущерб отточенным серпом,
но как бездонна щель, как пристально узка…
Эти слова предназначены мне — они ластятся ко мне, как… как чёрные кошки…
Вообще всё, с чем я сейчас сталкиваюсь, оказывается каким-то многозначительным, странным… Или мне только кажется? А началось это, сдаётся мне, с тех самых пор, как я стал заниматься бумагами своего кузена Джона Роджера.
Но какое отношение может иметь ущербная Луна… и я замираю, застигнутый врасплох внезапной догадкой: ведь именно эти два слова вписала чья-то неизвестная рука в журнал Джона Ди!.. Предостережение в зелёной сафьяновой тетради!
И всё же: что общего между таинственным предупреждением какого-то суеверного фанатика семнадцатого века, чёрными мистериями шотландских горцев с их ужасными инициациями и моей вечерней прогулкой по валу нашего доброго старого города при свете живописно мерцающей Луны? Какое отношение всё это имеет ко мне и что мне за дело до всего этого, человеку, живущему как-никак в веке двадцатом?
После вчерашнего вечера всё тело, как свинцом налито. Спал я отвратительно, какие-то путаные, обрывочные сны мучили меня всю ночь. Благородный дед, позволив мне оседлать свое колено, непрерывно нашёптывал на ухо какое-то сложное слово, которое я забыл, помнил только, что по смыслу оно было как-то связано с «копьем» и «кольцом». Мой «другой» лик — я снова его видел — хранил какое-то напряженное, можно даже сказать, предостерегающее выражение. Вот только никак не могу вспомнить, о чём он меня предупреждал. А потом из него (из лика!) вышла княгиня — именно она! — но в какой связи, не помню, хоть убей! Впрочем, о какой логической связности может идти речь в подобных фантасмагориях!
В общем, с такой ватной головой, как сегодня, единственное, на что я способен, — это копаться в старых манускриптах; я был даже рад, что есть занятие, которое займёт мои мысли и не даст мне витать в облаках. Настроение моё заметно улучшилось, когда, раскрыв журнал Джона Ди на том месте, где вчера остановился, я обнаружил, что рукопись до самого конца находится в сносном состоянии. Ну что ж, продолжаю свой перевод.
«СЕРЕБРЯНЫЙ БАШМАЧОК» БАРТЛЕТА ГРИНА
Какой-то одетый во все чёрное человечек в полном одиночестве вошёл в нашу камеру, слабо освещенную первыми утренними лучами. Был он ниже среднего роста и, несмотря на свои округлые формы, чрезвычайно подвижен. В ноздри ударил острый запах, исходящий от его чёрной сутаны, полы которой развевались в разные стороны. Воистину, пахло хищным зверем! Этот круглолицый, розовощекий пастырь — ни дать ни взять безобидный пивной бочонок, если бы не особая неподвижность затаенно-надменных глаз, — этот невзрачный слуга Божий без каких-либо отличительных знаков и без сопровождения — если оно и присутствовало, то до поры до времени оставалось невидимым — был, это я понял сразу, Его преосвященство сэр Боннер, Кровавый лондонский епископ собственной персоной! Бартлет Грин сидел нахохлившись напротив меня, ни один мускул не дрогнул на его лице, и только глазные яблоки медленно и спокойно двигались, ловя каждое движение опасного посетителя. И вдруг весь мой страх куда-то испарился, теперь и я, следуя примеру истерзанного главаря ревенхедов, хладнокровно выжидал, не обращая ни малейшего внимания на мягко расхаживавшего взад и вперед епископа.
Внезапно резко повернувшись, тот подошел к Бартлету и, легонько толкнув его ногой, грубо прорычал:
— Встать!
Бартлет и бровью не повёл. Его косой, исподлобья, взгляд, направленный снизу вверх на мучителя его тела, смеялся, а голос, идущий из глубины широкой грудной клетки, насмешливо передразнил начальственный рык:
— Вот он, трубный глас! Только слишком рано, мой пузатый архангел, ещё не пробил час Воскресения мертвых. Ибо, как видишь, мы ещё живы!
— Вижу, вижу, исчадие ада, и зрелище сие наполняет душу мою отвращением! — ответствовал епископ кротким, елейным голосом, который резко контрастировал как со смыслом его слов, так и с грозным рычаньем пантеры, прозвучавшим вначале. Его преосвященство вкрадчиво заурчал: — — Послушай, Бартлет, неисчерпаемо милосердие Господне, как и неисповедимы пути Его, быть может, и тебе предопределено высшим промыслом обращение и — покаяние. Облегчи душу твою чистосердечной исповедью, и отсрочено будет низвержение твоё в пылающие смоляные озёра ада, а возможно, и вовсе отменено. Времени, чтобы покаяться, у тебя в обрез.
В ответ раздался приглушенный, характерно гортанный смех Бартлета Грина. Я видел, как епископ содрогнулся от сдерживаемой ярости, однако своими эмоциями Его преосвященство владел великолепно. Он только сделал один маленький шажок к этому изуродованному пыткой комку человеческой плоти, которая на скользких от плесени нарах содрогалась в приступе почти неслышного смеха, и продолжал:
— Кроме того, я вижу, Бартлет, что у вас хорошая конституция. Суровое дознание почти не отразилось на вас, на вашем месте смердящие душонки очень и очень многих уже давным-давно распрощались бы со своей бренной оболочкой. Положитесь на Всевышнего, и толковый цирюльник, в крайнем случае врач в два счета подштопает вас. Покайтесь — милости моей, равно как и строгости, доверять можно! — ив тот же час вы покинете эту дыру вместе… — и епископ окончательно перешёл на доверительное, сладкое мурлыканье, — вместе с вашим близким другом и товарищем по несчастью Джоном Ди, баронетом Глэдхиллом.
Первый раз епископ вспомнил о моём существовании. И теперь, когда он так внезапно назвал меня по имени, я вздрогнул, как будто очнувшись от глубокого сна. Всё это время я словно издали наблюдал за происходящим, как смотрят на потешную комедию, которая не имеет к тебе никакого отношения, теперь же с привилегией праздного зрителя было покончено, и слова епископа легко, но неумолимо вовлекли меня в число актёров на эти кошмарные подмостки. Стоит только сейчас Бартлету признать, что он знаком со мной, и я погиб!
Однако, едва моё сердце справилось с ужасом, мгновенный укол которого поверг меня в трепет, и очередным сокращением погнало кровь по онемевшим жилам, Бартлет с неописуемым самообладанием обернулся в мою сторону и заржал:
— Баронет?! Здесь, со мной, на соломе?! Какая честь, брат епископ! А я-то думал, что мне тут какого-то портняжку за компанию подсадили, которому вы собрались преподать в вашей знаменитой школе, как душа от страха уходит в штаны вместе с поносом.
Оскорбления Бартлета, прозвучавшие для меня громом средь ясного неба, настолько точно разили мою такую ранимую тогда гордость, что я тотчас вскочил и встал в позу, яростно пожирая глазами разбойника; выглядело всё это чрезвычайно естественно, что, конечно же, не ускользнуло от всевидящего ока епископа Боннера. Но в ту же секунду мои обостренные чувства уже уловили истинное намерение бравого главаря ревенхедов, и в мою душу снизошло великое нерушимое спокойствие, так что теперь я наилучшим образом подыгрывал комедии: то Бартлету, то епископу, сообразно роли каждого.
Вот и на сей раз прыжок пантеры не достиг цели, и Его преосвященству не оставалось ничего лучшего, как скрыть свою досаду в брюзгливом ворчании, которое и в самом деле поразительно напоминало недовольную зевоту гигантской кошки.
— Итак, ты не желаешь признавать его ни в лицо, ни по имени, мой добрый мастер Бартлет? — подступился епископ с другой стороны.
Однако Бартлет Грин лишь глухо прорычал:
— Хотите, чтобы я признал за своего этого труса, которого вы мне подбросили в гнездо прямо из пелёнок, ещё необсохшим, мастер кукушка! Ничего не имею против, чтобы пропустить вперёд через ваши закопченные от горящей смолы райские врата этого скулящего щенка, вот только я не вы, папаша Боннер, и не надо в обмен на такую пустячную услугу вешать мне на шею всяких дерьмовых баронетов под видом закадычных друзей!
— Заткни свою поганую пасть, проклятый висельник! — рявкнул внезапно епископ, терпению коего пришёл конец. И вот уже за дверями камеры многозначительно позвякивает оружие. — Смола и дрова — это недостойно такого, как ты, порождения Вельзевула! Тебе бы надо соорудить костёр из ковриг серы, дабы ты ещё здесь, на земле, вкусил от тех радостей, кои уготованы тебе в доме отца твоего! — вопил красный как рак епископ, скрежеща от ярости зубами с такой силой, что слова буквально застревали в его ощеренной пасти.
Но Бартлет лишь рассмеялся своим резким гортанным смехом и, уперев в нары не знающие покоя изуродованные руки, от одного вида которых мне стало не по себе, принялся раскачивать свой корпус взад и вперед.
— Брат Боннер, ты ошибаешься! — посмеиваясь, поддразнивал он. — В моём случае с серой, на целительные свойства коей ты, мой дорогой эскулап, возлагаешь столь большие надежды, делать нечего. Серные ванны хороши для французов; при этом я вовсе не хочу сказать, что сей источник здоровья может повредить такому любителю прекрасного пола, как ты, хо-хо, но заруби себе на носу, мой цыпленок, там, куда тебя вознесут, когда придет твой час, запах серы ценится не меньше, чем мускус или персидский бальзам!
— Признавайся, свинорылый демон, — ревел епископ Боннер голосом льва, — этот баронет Глэдхилл — твой сообщник по убийству и грабежу, или…
— …или? — откликнулся Бартлет Грин насмешливым эхом.
— Тиски для пальцев сюда! — прошипел епископ, и вооруженная стража ворвалась в камеру.
Тогда Бартлет с жутким смехом поднял правую руку, показал её всем, затем сунул оттопыренный большой палец глубоко в рот и одним сокрушительным сжатием своих мощных челюстей откусил его у самого основания; потом, вновь разразившись издевательским хохотом, выплюнул его епископу в лицо, так что кровавая пена забрызгала щеки и сутану остолбеневшего священнослужителя.
— На! — проревел Бартлет Грин, захлёбываясь своим инфернальным смехом, — забирай, сунь его себе в… — И тут он изверг на епископа такой поток площадной брани и оскорблений, что воспроизвести их здесь, даже если бы моя память была в состоянии удержать хоть малую толику этих проклятий, просто не представляется возможным. Суть их в основном сводилась к тому, что Бартлет во всех подробностях описал Его преосвященству, как по-братски будет заботиться о нем «с того света», вот только вознесется вместе с пламенем костра к «Зелёной земле». (Что за землю имел он в виду?) И отблагодарит его не смолой, не серой — о нет, за зло он воздаст добром и пошлет ему, сыну своему возлюбленному, дьяволиц самых благоуханных и неотразимых, ради прелестей которых сам император не побрезговал бы французской болезнью. И будет ему уже здесь, на земле, каждый час то дьявольски сладок, то дьявольски горек, ибо там… — …там, мой птенчик, — примерно так закончил свое мрачное пророчество Бартлет, — там ты запоёшь по-другому — воем завоешь и в своей адской трясине будешь смердеть в угоду нам, принцам черного камня, коронованным абсолютным бесстрастием!
Мое перо бессильно передать игру коварных мыслей, шквал бушующих страстей или хотя бы тени панического ужаса, которые во время этого сизигийного прилива проклятий, сменяя друг друга, пробегали по широкой физиономии епископа Боннера. Этот крепкий мужчина, казалось, врос в землю; за ним жалась по тёмным углам кучка стражников и подручных палача; все они были охвачены суеверным ужасом: «белый глаз» мог навести порчу и сделать несчастным на всю жизнь.
Наконец сэр Боннер пришёл в себя, медленно отерся шёлковым рукавом и произнес почти спокойно, даже как-то устало, однако в голосе его слышалась нешуточная угроза:
— Старо как мир. Я вижу, методы злого ворога и прародителя лжи не меняются! Ничего нового ты мне не открыл, проклятый колдун. Но теперь по крайней мере мне ясно, что тянуть дальше нет смысла: светило небесное не должно марать свои лучи о такое исчадие ада.
— Пшёл вон, — коротко и предельно брезгливо бросил Бартлет, — прочь с глаз моих, ты, пожиратель падали! Воздух, которым ты дышишь, смердит!
Епископ властно взмахнул рукой, и стражники двинулись на Бартлета. Тот, однако, сжался в комок, откинулся на спину, а свою обнаженную ногу выставил им навстречу… Стража резко отпрянула назад.
— Смотрите, смотрите, — цедил он сквозь зубы, — вот он, «серебряный башмачок», который подарила мне Великая Мать Исаис. Пока он у меня на ноге, ни страх, ни боль не властны надо мной! Я не подвержен этим недугам карликов!
С ужасом я увидел, что на его ноге отсутствуют пальцы; голый обрубок действительно напоминал тупой металлический башмак: серебристая лепра, сверкающая проказа, разъела ступню. Как у прокаженной из Библии, о коей сказано: «Покрылась проказою, как снегом…»23
— Проказа! — завопили стражники и, побросав копья и наручники, без ума от страха, устремились к узким дверям камеры. Епископ Боннер стоял белый от ужаса, колеблясь между гордостью и страхом, так как серебристая лепра почитается учеными специалистами за болезнь чрезвычайно заразную. И вот медленно, шаг за шагом, стал отступать тот, кто пришёл насладиться своей властью над нами, несчастными заключенными, перед Бартлетом, ползущим на него с вытянутой вперед заразной ногой и непрерывно изрыгающим хулу на высшее духовенство. Конец этому положил епископ — особой храбрости тут не потребовалось; поспешно шмыгнув к дверям, он прохрипел:
— Сегодня же зараза должна быть выжжена семикратным огнем. Ты тоже, проклятый сообщник, — это уже предназначалось мне, — попробуешь пламени, которое избавит нас от этого чудовища; мы предоставим тебе возможность хорошенько попытать свою погрязшую в грехе душу, быть может, хотя бы костёр отогреет её и поможет вернуться на праведный путь. Не вешай носа, у тебя ещё все впереди, с нашей стороны было бы величайшей милостью, если б мы предали тебя огню как простого еретика!
Таково было последнее благословение, которым напутствовал меня Кровавый епископ. Признаюсь, эти слова в считанные мгновения провели меня через все бездны и адские лабиринты страха, на которые только способно человеческое воображение; ибо если о Его преосвященстве говорят, что он владеет искусством убивать свою жертву трижды: первый раз — своей усмешкой, второй — словом, третий — палачом, то это в полной мере соответствует истине, так как уже дважды он меня подверг мучительнейшей казни, и лишь необъяснимому чуду обязан я своим спасением от третьей смерти, в руках заплечных дел мастера…
Едва мы с Бартлетом Грином остались одни, как наступившую тишину вновь разорвал неистовый смех этого неустрашимого человека; насмеявшись вволю, он почти благосклонно обратился ко мне:
— Беги отсюда, брат Ди. Я же вижу, что всё твое существо зудит от страха, словно тысячи блох и клещей кусают тебя. Но не бойся, всё кончится благополучно. Не веришь? Признайся, всё-таки я со своей стороны сделал всё, чтобы выгородить тебя!.. Ну, будет, будет, ещё бы тебе этого не признать! Это так же ясно, как и то, что ты выйдешь из этой западни целым и невредимым, разве что мой огненный ковчег, проплывая мимо, слегка подпалит твою бороду. Но уж это горе ты как-нибудь переживешь.
Недоверчиво качнул я усталой головой, в которой после всех перенесенных потрясений и страхов болезненно пульсировало тупое отчаянье. Внезапно — как это бывает, когда чрезмерные переживания исчерпывают наконец душевные силы, — меня охватило полное безразличие, и все тревоги разом рассеялись; меня даже развеселил тот неподдельный ужас, с каким епископ со своими подручными смотрел на серебряный башмак проказы, и я с каким-то упрямым вызовом придвинулся почти вплотную к клейменному лепрой.
Это не ускользнуло от Бартлета, и он усмехнулся с явным удовлетворением: я сразу понял той особой, обостренной интуицией людей, коим довелось по-братски делить выпавшие на их долю страдания, что этого человека, принадлежащего к какой-то иной, полярно противоположной природе, быть может, впервые коснулось нечто, отдаленно напоминающее земное человеческое участие.
Что-то осторожно нащупав за пазухой своего кожаного колета, из-под которого выглядывала его волосатая грудь, он коротко обронил:
— Ещё ближе, брат Ди. Не беспокойся, дар моей повелительницы такого свойства, что каждый должен заслужить его сам. При всём моём желании я не могу передать его тебе по наследству.
И вновь жуткий глухой смех обдал меня ледяным холодом. А Бартлет уже продолжал:
— Итак, я сделал всё зависящее от меня, чтобы отбить охоту у этих церковных крыс вынюхивать связывающие нас интересы; но это отнюдь не из любви к тебе, мой добрый собрат, — просто так повелевал мне мой долг, и тут уж ничего не поделаешь. Ибо ты, баронет Глэдхилл, — истинный наследник короны Зелёной земли и повелительница трёх миров ожидает тебя.
Эти слова, слетевшие с губ разбойника, пронзили меня как удар молнии; с большим трудом я сохранял самообладание. Однако, быстро соотнеся возможное с вероятным, я мгновенно понял, в чём тут дело: скорее всего, Бартлет, прирожденный бродяга и колдун, был связан с ведьмой Эксбриджского болота, а возможно, и с Маске.
Бартлет словно угадал мои мысли:
— Да, конечно, мне хорошо известна сестра Зейра из Эксбриджа, да и магистр московитского царя тоже. Будь осторожен! Он только посредник, а направлять его должен ты, брат, — силой знаний твоих и воли! Те шары, красный и белый, которые ты выбросил из окна…
Я недоверчиво хмыкнул:
— У тебя хорошие осведомители, Бартлет!
Значит, Маске шпионит и на ревенхедов?
— Что бы я тебе ни ответил, умней ты от этого не станешь. Но кое-что всё-таки скажу… — и Бартлет Грин по минутам перечислил все мои действия в ту ночь, когда меня схватили стражники епископа, и даже назвал место и во всех подробностях описал устройство тайника, в который я с величайшими предосторожностями прятал бумаги, настолько секретные, что и по сю пору не могу доверить их содержание этому дневнику. Он с хохотом дразнил меня, вдаваясь в самые мельчайшие детали, да так точно, словно перевоплотился в меня или же присутствовал в моём кабинете как призрак, ибо ни один человек в мире не мог этого ни знать, ни выведать.
Этот искалеченный разбойник и еретик с таким пренебрежительным смехом, с такой аристократической небрежностью демонстрировал свои поистине феноменальные способности, что я, баронет древнего знаменитого рода, к моему изумлению и скрытому ужасу, застыл перед ним, по-идиотски раскрыв рот, а потом, тупо уставясь на него, залепетал:
— Ты, не ведающий боли, победивший самые ужасные страдания плоти, пользующийся, по твоим словам, покровительством своей госпожи Исаис Чёрной, — ты, видящий всё, даже самое сокровенное, ответь мне: почему же ты лежишь здесь в оковах, с искалеченными руками и ногами, уготованный в жертву пламени, а не рушишь с помощью чудесной силы эти стены, дабы целым и невредимым выйти на свободу?!
Бартлет снял на это висевший у него на груди маленький кожаный мешочек, раскачал его подобно маятнику у меня перед глазами и, посмеиваясь, сказал:
— Разве не говорил я тебе, брат Ди, что по нашим законам срок мой истек? Семнадцать лет назад мною были принесены в жертву пятьдесят черных кошек, теперь точно так же, на огне, я должен принести в жертву самого себя, ибо этой ночью исполнился тридцать третий год моей жизни. Сегодня я ещё Бартлет Грин, сын шлюхи и святоши, которого можно пытать, рвать на куски, жечь, но утром с этим будет покончено и сын человеческий воссядет как жених в доме Великой Матери. Тогда настанет мой час, и вы все, брат Ди, сразу почувствуете начало моего правления в вечной жизни!.. Но чтобы ты помнил обо мне и всегда мог найти меня, завещаю тебе моё единственное земное сокровище и…
И вновь пробел, кусок текста уничтожен явно намеренно, похоже на то, что на сей раз это сделал сам Джон Ди. Однако какого свойства был подарок Бартлета Грина, явствует с первых же оставшихся нетронутыми страниц журнала.
(Следы огня.) …что около четырёх часов пополудни все приготовления, до которых могла додуматься разве что распаленная ненасытной мстительностью изуверская фантазия Кровавого епископа, были закончены.
Бартлета Грина увели, и я уже более получаса томился в полном одиночестве. Чтобы как-то отвлечься от тревожных мыслей, я извлёк невзрачный подарок и принялся напряженно вглядываться в кусок чёрного каменного угля величиной с крупный грецкий орех, не появятся ли в его сверкающих гранях — кристалл был великолепно отшлифован в форме правильного додекаэдра, — как в зеркале, видения событий, происходящих в данную минуту в самых отдаленных местах, или же образы будущей моей судьбы. Но, как и следовало ожидать, ничего похожего не произошло, ведь Бартлет предупреждал, что с душой, замутненной тревогой и житейскими заботами, пользоваться кристаллом нельзя.
Лязг засовов заставил меня быстро убрать таинственный камень в кожаный мешочек и спрятать в подкладке моего камзола.
Вошел эскорт тяжеловооруженных ландскнехтов, и я в приступе страха решил, что не иначе меня хотят казнить на скорую руку, без суда и следствия. Однако задумано было хитрее: дабы моя строптивая душа отмякла и стала более уступчивой, меня намеревались только подвести к костру, но так близко, чтобы я во всех подробностях мог наблюдать, как будет гореть Бартлет Грин. Должно быть, сам Сатана присоветовал епископу воспользоваться оказией, так как либо Бартлет в предсмертных муках, либо я, устрашенный кошмарным зрелищем, могли проговориться, и тогда, как полагал Его преосвященство, выжать признание о нашем компаньонаже или даже склонить к предательству труда бы не представляло. Он, однако, просчитался. Не буду здесь многословно описывать картину, каковая и без того запечатлелась в моей памяти надёжней огненного тавра. — Потому отмечу лишь, что епископу Боннеру не удалось насладиться лицезрением пышного аутодафе так, как он, по всей видимости, воображал в своих жутких сладострастных фантазиях.
В пятом часу Бартлет Грин взошел на костер; он с такой готовностью взобрался на кучу хвороста, как будто его там в самом деле ждало брачное ложе… И мне сразу вспомнились его собственные слова, что ещё сегодня он надеется воссесть женихом в доме Великой Матери, под этими кощунственными речами он, вне всяких сомнений, имел в виду возвращение к Исаис Чёрной.
Вскарабкавшись наверх, он, громко смеясь, крикнул епископу:
— Будьте начеку, господин святоша, как только я запою песнь возвращения, берегите свою лысину, ибо я намерен окропить её кипящей смолой и огненной серой, дабы мозг ваш пылал непрестанно до вашего собственного паломничества в ад!
Костёр и вправду был сложен на редкость коварно и расчетливо; никогда прежде и, дай Бог, никогда в грядущем не будет такого в нашей земной юдоли. На уложенных штабелями вязанках сырых, коптящих сосновых сучьев был возведен столб, к которому стражники железными цепями приковали Бартлета. Это пыточное древо до самого верху было обмотано пропитанной серой бечевкой, а над головой несчастного грешника нависал внушительной толщины нимб из смолы и серы.
Таким образом, когда палач стал с разных сторон совать свой факел в дрова, прежде всего ярко вспыхнула серная бечевка, и проворный огонек, как по фитилю, побежал вверх, к нимбу над головой осужденного, и вот уже первые редкие капли огненного дождя упали на Бартлета Грина.
Однако, казалось, фантастический человек там, на костре ждал этого инфернального серного дождя как манны небесной, как освежающей весенней грозы: поток едких, глумливых издевательств обрушился на епископа, так что бархатное кресло Его преосвященства куда больше напоминало позорный столб, чем тот, к которому была привязана его жертва. И если бы сэр Боннер мог под благовидным предлогом покинуть место, где при всем честном народе ему в лицо беспощадно бросали обвинения в самых тайных грехах и пороках, он бы с величайшим удовольствием так и сделал и даже отказал бы себе в наслаждении полюбоваться этой казнью! Однако, словно прикованный к спинке кресла, он пребывал в странном оцепенении, похоже, ему просто не оставалось ничего иного, как, дрожа от ярости и стыда, с пеной у рта отдавать приказ за приказом помощникам палача, чтобы они ускорили свою страшную работу, которую раньше он думал растянуть до предела. И всё же, несмотря на весь ужас происходящего, я не мог не изумиться тому, что даже этот огненный ливень из серы и смолы, хлынувший на смену редкому моросящему дождику, не заставил Бартлета замолчать, казалось, он и в самом деле был неуязвим. Наконец сухие щепки и хворост, нашпигованные паклей, сделали свое дело — костер вспыхнул, и Бартлет исчез в дыму и пламени. И тогда он запел, но не так, как в подземелье, распятый на цепях, — сейчас, под треск горящих поленьев, его мрачный гимн звучал грозно и ликующе:
Повешенный на мачте —
хоэ-хо! — после линьки в мае! —
плыву за горизонт
в серебряном ковчеге
сквозь огненный потоп.
Хо, Мать Исаис, хоэ!
Мёртвая тишина воцарилась на площади, у всех от ужаса перехватило горло; палач со своими подручными, судьи, священники, сановники, застыв в гротескных позах, напоминали комичных нелепых марионеток. Впереди, подобный бескровному призраку, восседал Его преосвященство; судорожно вцепившись в подлокотники своего кресла, невидящими глазами взирал он на пламя. И вот когда затих последний звук и Бартлет Грин замолк навсегда, я увидел, как епископ внезапно вскочил и, качнувшись вперёд, едва устоял на ногах; в эту минуту он поразительно походил на осужденного, которому только что огласили приговор. Был ли то порыв ветра, или в самом деле не обошлось без нечистой, так или иначе, над костром вдруг взметнулся огненный сполох — подобный красно-жёлтому языку, он вихрем перечеркнул вечернее небо в направлении епископского трона и, почти облизав тонзуру преподобного Боннера, ужалил сгустившиеся сумерки. Ну а о том, окропило ли эту благочестивую главу пылающей адской серой, как предсказывал Бартлет, остаётся только гадать. Судя по искаженному судорогой лицу Кровавого епископа, — да, хотя вопля слышно не было, должно быть, он просто потонул в крике разом ожившей толпы и лязге оружия.
Думаю, пророчество Бартлета всё же исполнилось, ибо, когда я, немного придя в себя, провёл рукой по лбу, инстинктивно смахивая напряжение последних часов, к моим ногам упал мой собственный опаленный локон. Ночь, сменившую этот кошмарный день, я провёл в моем одиноком застенке, но и она прошла при весьма странных обстоятельствах, лишь часть из них можно доверить дневнику, хотя мне очень не хочется делать даже это, да и смысла нет, так как все равно я никогда не забуду того, что случилось со мной в подземелье Кровавого епископа.
Вечер и первая половина ночи прошли в томительном ожидании нового дознания или — кто знает? — возможно, и пытки. Признаюсь, я не очень-то доверял предсказанию Бартлета, зато поминутно хватался за его уголёк, пытаясь через полированные грани невзрачного минерала заглянуть в будущее. Но вскоре в подземелье стало слишком темно, а тюремщики в эту, как и в прошлую, ночь не считали нужным — а может, следовали строгому предписанию — давать в камеру свет.
Вздыхая о своей судьбе, я почти завидовал жребию главаря ревенхедов, который теперь по крайней мере избавлен от цепей и дальнейших тягот этой жизни; в таких невесёлых думах я просидел довольно долго, должно быть, уже за полночь свинцовая дремота смежила мне веки.
И вдруг тяжёлые кованые двери распахнулись и Бартлет Грин запросто, как к себе домой, вошёл, лучась улыбкой победителя; зрелище здравствующего и даже как будто помолодевшего разбойника повергло меня в крайнее изумление, причём я словно и не спал, ни на мгновение не забывая, что всего несколько часов тому назад он был сожжён. Я тут же строго потребовал во имя Троицы Единосущной ответствовать, кто он теперь — призрак бесплотный или Бартлет Грин собственной персоной, коль скоро он какими-то неведомыми путями вернулся с того света.
Бартлет, как обычно, рассмеялся своим глухим смехом, идущим из глубины груди: нет, он, конечно, не призрак, а живой, здоровый и самый что ни на есть настоящий Бартлет Грин, и пришёл не с «того» света, а с этого, ибо мир един и никакого «загробного» нет, зато имеется неисчислимое множество различных фасадов, сечений и измерений, вот и он теперь обитает в несколько ином измерении, так сказать, на обратной стороне.
Однако в моем изложении это звучит каким-то жалким лепетом, не передающим и малой доли той великой ясности, простоты и очевидности, которыми, как мне казалось, я обладал в тогдашнем уникальном состоянии духовной иллюминации, так как проникновение в истинную природу того, о чём мне говорил Бартлет, было подобно священному восторгу мистиков: солнечное сияние затопило мой мозг, и тайны времени, пространства и бытия стали вдруг прозрачными и покорно открылись моему духу. Тогда же Бартлет поведал мне массу удивительного о моём «я» и о будущем, всё это моя память сохранила вплоть до мельчайших подробностей.
Воистину, после того как я стал свидетелем столь многих его пророчеств, кои сбывались самым чудесным и противоестественным образом, с моей стороны было бы просто глупо не доверять предсказанному мне в ту ночь и сомневаться, воображая себя во власти предательского морока. Одно лишь меня удивляло: с какой стати Бартлет столь преданно заботится обо мне, взяв под своё покровительство? Христианская забота о ближнем? Смешно и наивно, но пока я ещё ни разу не уличил его в самомалейшем прегрешении против справедливости и не заметил, чтобы он хоть раз проявил себя коварным искусителем, иначе у меня достало бы мужества крикнуть твердое и действенное «apage Satanas», и он бы незамедлительно провалился в тартарары.
Во веки веков мой путь не станет его путем; и если бы я тогда заподозрил, что он злоумышляет против меня, то сейчас же призвал бы его к ответу!
Уступая моим настойчивым расспросам, Бартлет открыл мне, что уже утром я буду на свободе. Утверждение, принимая во внимание все обстоятельства дела, совершенно невероятное, но, когда я насел на разбойника, доказывая, что чистое безумие предрекать такое, он буквально зашелся от смеха:
— Да ты никак умом повредился, брат Ди. Видишь солнце — и отрицаешь око! Ладно, ты в искусстве ещё неофит, для тебя кусок шлака значит больше, чем живое слово. А потому, когда проснёшься, порасспроси мой подарок, да смотри не растеряй при этом свой хвалёный здравый смысл.
Его чрезвычайно важные советы и поучения касались в основном завоевания Гренландии, а также той поистине непредсказуемой значимости, каковую будет иметь это предприятие для моей дальнейшей судьбы. Следует добавить, что во время своих посещений — а он отныне частенько навещал меня — Бартлет Грин вновь и вновь с предельной настойчивостью и опредёленностью указывал на этот путь как единственный к той высочайшей и страстно взыскуемой цели, коя воплощена для меня в короне Гренландии; и его призыв я уже начинаю оценивать по достоинству!..
Потом я проснулся… Ущербная луна стояла высоко и ярко, так что проекция узкого окна бледно-голубым квадратом лежала у моих ног. Я вступил в косую лунную полосу, осторожно извлек кристалл и подставил его чёрные зеркальные грани лучам ночного светила. На них заиграли синеватые, иногда переходящие в чёрный фиолет рефлексы… В течение долгого времени дальше этого не шло. Однако странное, физически ощутимое спокойствие поднималось из глубин моей души, и вот чёрный кристалл перестал дрожать в моих пальцах — они словно окаменели.
Лунный свет на угольных гранях начал перепиваться всеми цветами радуги; молочно-опаловые туманности то появлялись, то вновь пропадали. Наконец на зеркальной поверхности кристалла проступил светлый, очень чёткий контур; вначале он был совсем крошечный и казался залитой светом луны комнатой с играющими гномами, за которыми следишь в замочную скважину. Однако фигурки вскоре стали расти, и картинка, хоть и лишенная перспективы реального пространства, обрела такое удивительное сходство с действительностью, что мне показалось, будто я сам перенёсся в нее. И тут я увидел… (Следы огня.)…
Вот уже в который раз кто-то очень старательно выжег текст; пробел, впрочем, небольшой. Здесь вновь чувствуется рука моего предка. Скорее всего, записав этот эпизод, Джон Ди подумал, что не стоит кому попало раскрывать тайны, которые, как он, видимо, понял после своих злоключений в Тауэре, могут быть весьма опасными. К этому месту журнала прилагается фрагмент какого-то письма. Очевидно, его где-то раздобыл мой кузен Роджер и в процессе собственных штудий счел необходимым присовокупить к записям Джона Ди. Во всяком случае, на письме имелась соответствующая пометка его рукой:
Остаток документа, проливающего свет
на таинственное освобождение Джона Ди
из Тауэра.
Принимая во внимание плачевное состояние фрагмента, выяснить адресата этого письма не представляется возможным, что, впрочем, не так уж и важно, так как само послание достаточно убедительно свидетельствует, что освобождение Джона Ди из заключения произошло благодаря вмешательству принцессы Елизаветы.
Фрагмент привожу полностью:
…подвигло меня (Джона Ди) открыть Вам, единственному на земле, сию тайну, самую великую и самую опасную в жизни моей. И если ничто другое, то пусть хоть это оправдает меня во всём, что я сделал и сделаю во славу всемилостивейшей королевы моей Елизаветы, целомудренной в своем одиноком величии.
Итак, в двух словах.
Как только принцесса из известных источников узнала о моём отчаянном положении, она повелела втайне — какое мужество и осмотрительность, и это в столь юном возрасте — явиться ко двору нашему общему другу Роберту Дадли и, взяв с него рыцарское слово, спросила о его любви и преданности мне. Убедившись в его решительном настрое пожертвовать, если надо, жизнью своей ради меня, она предприняла шаги неслыханного мужества. Не в силах верить — мои способности удивляться отнюдь не беспредельны, — мог ли я предполагать, что недооценивающее опасность, по-детски наивное высокомерие, даже, если хотите, сумасбродство её характера, кое время от времени заглушало в ней голос здравого смысла, заставит её сделать невозможное и тем не менее единственно возможное для моего спасения? Короче, ночью, с помощью поддельных ключей и отмычек — одному небу известно, кто их подсунул ей в руки! — она пробралась в государственную канцелярию короля Эдуарда, который как раз в эти дни питал особенно дружеское расположение к епископу Боннеру, вдобавок о ту пору их ещё связывали государственные дела.
Она нашла и открыла ящик, в котором хранилась снабженная водяными знаками бумага, предназначенная исключительно для королевских документов; на ней, подделав недрогнувшей рукой почерк короля, она начертала приказ о моём немедленном освобождении и скрепила его личной печатью Эдуарда — уму непостижимо, каким образом к ней попал этот практически всегда находящийся под замком предмет государственной важности.
Всё это она проделала с такой изумительной осторожностью, умом и отвагой, что подлинность документа не вызвала и тени сомнения, — более того, когда позднее приказ попался на глаза самого короля Эдуарда, он был до того поражён этим почти магическим порождением своего пера, о существовании коего доселе и не подозревал, что с молчаливым покорством принял документ за свой собственный. Скорее всего, он заметил подлог и тем не менее во избежание кривотолков о нечистой, возымевшей неслыханную дерзость творить свои непотребства в непосредственной близости от Его высочайшей особы, почёл за лучшее промолчать. Как бы то ни было, а на следующее утро, ещё до восхода солнца, Роберт Дадли — позднее граф Лестер — барабанил в двери канцелярии епископа Боннера; вручив срочное послание, он настоял на том, чтобы получить ответ на королевскую депешу и самого арестанта непосредственно от духовного суда. И это удалось!..
Ни один человек — и я в том числе — уже не узнает содержания этого мнимого послания короля Эдуарда, составленного шестнадцатилетней девочкой. Однако я знаю, что Кровавый епископ, отдавая при Дадли как королевском посланце приказ о моей выдаче, был бледен и дрожал всем телом. Вот и всё, чем я с Вами, мой бесценный друг, хотел поделиться. Этих сведений, которые я сообщил Вам не без некоторых колебаний, достаточно, чтобы составить себе представление о том «вечном единстве», о котором я Вам неоднократно рассказывал в связи с нашей всемилостивейшей королевой…
На этом письмо кончается.
В журнале же Джона Ди, после испорченного куска, записи продолжаются с нижеследующего:
Утром, в полном соответствии с предсказанием Бартлета Грина, я был без всяких проволочек освобождён из-под стражи и вывезен стариной Дадли из Тауэра туда, куда не достали бы даже длинные руки Его преосвященства, ибо по истечении весьма короткого времени он наверняка уже терзался бы муками совести за свое преступное, недостойное государственного мужа мягкосердечие в отношении такой злокозненной персоны, как моя. Не хочу больше нагромождать комментарии, назойливо пытаясь объяснить и доказать secundam rationem 24 каждый дюйм неисповедимых путей Господних. Замечу лишь, что, наряду с прямо-таки невероятным и в высшей степени примечательным мужеством и ловкостью моей избавительницы и очевидным заступничеством высших сил, моему спасению поспешествовало также душевное состояние епископа Боннера. Невесть какими окольными путями до меня дошло от епископского капеллана, что сэр Боннер в ночь после сожжения Бартлета Грина так и не сомкнул глаз: вначале в каком-то сильном смятении часами расхаживал из утла в угол в своем кабинете, потом, впав в странный делирий, бился в судорогах, преследуемый до утра неописуемыми кошмарами. Временами, на миг прерывая своё сражение с воображаемыми демонами, он обращался с обрывистыми невнятными речами к какому-то невидимому гостю и наконец громко возопил: «Сдаюсь! Признаю, что ты сильнее и что меня пожрёт огонь… огонь… огонь!» Ворвавшийся в кабинет капеллан обнаружил его лежащим без сознания… До моих ушей доходило ещё множество слухов, которые я не хочу приводить. Все они столь ужасны, что мне кажется, эти инфернальные образы будут меня преследовать всю жизнь, попытайся я перенести их на бумагу.
Этим Джон Ди завершает свой рассказ о «серебряном башмачке» Бартлета Грина.
Несколько дней, проведенных на природе, прогулки в горах оказали на меня своё благотворное действие. Решительно распрощавшись с письменным столом, меридианом и пыльными реликвиями предка Ди, я словно преступил магический крут и как из тюрьмы вырвался на свободу…
Забавно, говорил я себе, когда первый раз ковылял через торфяники предгорий, ведь сейчас ты испытываешь то же самое, что, должно быть, чувствовал Джон Ди, оказавшись после лондонского подземелья на шотландском плато. И даже рассмеялся, надо же, вбил себе в голову, что Джон Ди шагал по такой же пустоши, такой же весёлый, переполненный до краёв таким же чувством свободы, как и я, почти через триста пятьдесят лет после Ди спотыкающийся по южнонемецким торфяным болотам. А тогда это было в Шотландии, где-то в окрестностях Сидлоу-Хиллз, о котором мне когда-то рассказывал дед. Ход моих ассоциаций совершенно понятен, так как мой англо-штирийский дед достаточно часто обращал моё детское внимание на родственную близость атмосферы и ландшафта высокогорных торфяников Шотландии и немецких Альп.
И я продолжал грезить и вот уже видел себя сидящим дома, но не таким, как обычно, когда заглядываешь в прошлое, нет: как будто по-прежнему сижу за письменным столом, похожий на пустую оболочку, на зимнюю, отслужившую своё, но всё ещё приклеенную к месту своей смерти личинку, из которой несколько дней назад выполз я, весёлый мотылек, и, обсушив крылышки, порхаю теперь, наслаждаясь в зарослях вереска своей новообретенной свободой. Образ этот был настолько реален, что мне даже стало не по себе. Я содрогнулся от ужаса, представив, как я возвращаюсь домой, в повседневность, а за письменным столом действительно сидит пустотелый кожный покров, и мне его, как мёртвого двойника, надо снова на себя натянуть, чтобы соединиться с моим прошлым…
Ну а когда я в самом деле вернулся к себе, все эти фантазии мигом улетучились, лишь только я столкнулся на лестнице с Липотиным, — не застав меня, он спускался вниз. Однако я его задержал и, несмотря на гудящее от утомительной поездки тело, потащил назад, в квартиру. Внезапно в моей душе настойчивей, чем когда-либо прежде, дало о себе знать желание побеседовать с ним о княгине, о Строганове — в общем, обо всём том, что…
Короче, Липотин поднялся со мной наверх и остаток вечера провёл у меня.
Странная встреча! Точнее, странной была лишь определенная двусмысленность нашего разговора, а Липотин, надо сказать, был разговорчив как никогда, и ещё: особый, гротескный, почти шутовский тон, который временами наблюдался у него, столь многозначительно выступил на первый план, что, казалось, трансформировал саму личность антиквара, преобразил её, повернул новой, незнакомой мне гранью.
Сообщив о поистине стоической смерти барона Строганова, он принялся разглагольствовать о своих хлопотах в роли попечителя над наследственным имуществом, впрочем, «имущество» — слишком громко сказано: в опустелом стенном шкафу висело кое-что из одежды, подобно… хм… личинкам мотылька. Это уже интересно — Липотин употребил ту же самую метафору, которая неотступно преследовала меня в горах. И через моё сознание пронесся трепещущий рой летучих, эфемерных мыслей: так ли уж сильно отличается смерть от того чувства, с каким выходишь на свободу в настежь открытую дверь, а там, в комнате, остаётся пустая личинка, брошенная одежда — кожа, на которую мы ещё при жизни — совсем недавно я имел возможность убедиться в справедливости этого — сравнения — смотрим с ужасом, как на нечто чуждое, как только что умерший оглядывается на свой собственный труп…
А Липотин тем временем продолжал болтать, перескакивая с одного на другое, причём понять, говорит ли он серьезно или шутит, было, как обычно, невозможно; я ждал, но, очевидно, напрасно: о княгине Шотокалунгиной он не обмолвился ни разу. Повернуть же нашу беседу в нужную мне сторону не давало какое-то необъяснимое смущение, наконец я не утерпел и, заваривая чай, впрямую спросил, какую цель преследовал он, указывая княгине на меня как на владельца редкого оружия, которое он мне якобы продал.
— Да? А почему бы мне вам было его и не продать? — невозмутимо осведомился Липотин. Его тон сбивал меня с толку, и я заговорил с ним голосом более резким, чем мне бы хотелось:
— Вы что же, не помните, что никакого наконечника копья — ни старинной, ни современной, ни русской, ни персидской, ни Бог весть ещё какой работы — вы мне не продавали?! Думаю, вы и сами преотлично знаете, что никогда…
Он перебил меня все так же невозмутимо:
— Само собой разумеется, почтеннейший, копьё я продал вам.
Полузакрыв веки, он старательно приминал пальцами табачные волокна своей сигареты. Весь его облик был сама невинность.
Я так и подскочил:
— Что за шутки, Липотин! Ничего подобного я у вас никогда не покупал. И даже не видел в вашей лавке чего-либо напоминающего это оружие! Не представляю, как можно так ошибаться!
— Вы уверены? — вроде бы даже с ленцой протянул Липотин. — Ну, в таком случае я продал вам это копье когда-то давно.
— Никогда! Ни раньше, ни позже! Да поймите же вы, наконец! Давно! Что значит «давно»?! Собственно, мы с вами и знакомы-то с полгода, не больше, и уж поверьте, шесть месяцев — это не срок, тут моей памяти как-нибудь достанет!
Липотин глянул на меня исподлобья:
— Сказав «давно», я имел в виду — в прошлой жизни, в другой инкарнации.
— Простите, в другой?..
— В прошлой инкарнации, — спокойно повторил Липотин.
Я счёл это за неудачную шутку и, подстраиваясь под его тон, саркастически воскликнул:
— Ах вот оно что!
Липотин промолчал.
А поскольку ничего вразумительного на интересующий меня вопрос он так и не ответил, я попробовал с другого конца:
— Впрочем, могу только благодарить вас за знакомство с дамой, которая…
Он кивнул. Я продолжал:
— Вот только мистификация… Вы, разумеется, никак без неё обойтись не могли, но я из-за вашей милой шутки оказался, к сожалению, в весьма щекотливой ситуации. В общем, мне бы хотелось помочь по мере моих возможностей княгине Шотокалунгиной найти это оружие…
— Да, конечно, но ведь оно у вас! — с убийственной серьёзностью заявил антиквар.
— Липотин, с вами сегодня положительно невозможно разговаривать!
— Но почему же?
— Нет, это уж слишком — обманывать даму, утверждать, что у меня есть какое-то оружие…
— …которое вы получили от меня.
— Послушайте, как только вы ещё раз скажете…
— …что это было в прошлой инкарнации. Очень может быть! Хотя… — и Липотин, изобразив на лице глубокое раздумье, пробормотал: — века перепутать совсем нетрудно.
Да, сегодня с ним серьёзного разговора не получится. В душе я начинал уже злиться. Ну что ж, делать нечего, придется подлаживаться под него, и я, сухо усмехнувшись, сказал:
— Жаль, что я не могу отослать княгиню Шотокалунгину в прошлую инкарнацию за этой редкостью, о которой она так страстно мечтает!
— Почему же нет? — спросил Липотин.
— Боюсь, у княгини ваши столь удобные и столь глубокомысленные отговорки вряд ли найдут понимание.
— Не скажите! — Липотин усмехнулся. — Княгиня — русская.
— Ну и?..
— Россия молода. Даже очень, как считает кое-кто из ваших соотечественников. Моложе вас всех. Но в то же время её история уходит корнями в глубокую древность. Что бы мы ни делали, ни у кого это не вызовет удивления: можем хныкать, подобно детям, или, подобно восточным седобородым мудрецам, погрузиться в свои мысли и не заметить, как пролетели века…
Ну, это мы уже слышали. И я не удержался, чтобы не поддразнить его:
— Как же, как же, ведь русские — это богоизбранный народ.
Липотин по-мефистофельски ухмыльнулся:
— Возможно. Ибо вы-то уж точно от дьявола. Впрочем, все мы составляем единый мир.
И вновь возобладало во мне желание поиронизировать над этим застольным философствованием, национальной болезнью русских:
— Мудрость, достойная антиквара! Предметы старины, не важно, какой эпохи, оказавшись в руках современных живых людей, проповедуют бренность пространства и времени. Лишь мы сами привязаны к ним… — Моим намерением было и дальше без разбора нагромождать подобные банальности, чтобы поток моей болтовни перехлестнул его затёртые, обветшалые философемы, однако он, усмехнувшись, прервал меня каким-то клюющим движением своей птичьей головы:
— Ну что ж, антиквариат действительно многому меня научил. Кстати, самая древняя из всех известных мне антикварных редкостей — это я сам. Собственно, моё настоящее имя — Маске.
Нет слов, чтобы описать ту оторопь, которая нашла на меня. На мгновение мне показалось, что моя голова превратилась в какой-то сгусток тумана. С большим трудом унял я вспыхнувшее во мне волнение до уровня вежливого удивления и спросил:
— Откуда вам известно это имя, Липотин? Вы даже представить себе не можете, как это меня интересует! Дело в том, что Маске небезызвестен и мне.
— Вот как? — Лицо Липотина оставалось непроницаемым, как маска.
— Да-да. Должен признаться, и имя это, и его носитель с определенного времени занимают меня чрезвычайно…
— Надо думать, в этой инкарнации, то есть с недавних пор? — усмехнулся Липотин.
— Да! Конечно! — заверил я желчно. — С тех пор как я получил эти… эти… — Невольно я шагнул к письменному столу, где пирамидами громоздились свидетельства моей работы; от внимания Липотина это не ускользнуло, ну а скомбинировать недостающие детали, конечно, труда не составило. Поэтому он перебил меня с явным самодовольством:
— Хотите сказать, с тех пор как к вам в руки попали эти акты и хроники о жизни известного Джона Ди, алхимика и чернокнижника Елизаветинской эпохи? Всё верно, Маске знавал и этих господ.
Моё терпение стало иссякать.
— Послушайте, Липотин, сегодня вы уже достаточно дурачили меня. Что же касается ваших таинственных иносказаний, то их, видимо, следует отнести, на счет вашего не в меру весёлого вечернего настроения; ответьте же наконец: откуда вы узнали это имя — Маске?
— Ну вот, — с прежней ленцой протянул Липотин, — ведь я уже, кажется, сказал, что он был…
— Русский, разумеется. «Магистр царя», как его обычно называют в старинных грамотах. Но вы? Что общего с ним у вас?
Липотин встал и закурил новую сигарету:
— Шутка, почтеннейший! Магистр царя известен в… в наших кругах. Разве так уж невероятно, что этот самый Маске является родоначальником какой-нибудь фамилии потомственных археологов и антикваров, подобной моей? Конечно, гипотеза, не более, дорогой друг, всего лишь гипотеза! — И он потянулся за своим пальто и шляпой.
— В самом деле забавно, — сказал я, — значит, эта странная фигура известна вам из истории вашей родины? Но в старинных английских хрониках и документах она всплывает вновь и вторгается в мою жизнь… так сказать…
Слова эти сорвались с моих губ нечаянно, но Липотин, открыв дверь, пожал мне руку:
— …в вашу, так сказать, жизнь, почтеннейший. Конечно, пока что вы всего лишь бессмертны. Он, однако, — Липотин помедлил мгновение, подмигнул и ещё раз сжал мою руку, — для простоты скажем: «я», — так вот «я», да будет вам известно, вечно. Каждое существо бессмертно, только не знает или — при появлении своем на свет, а может, покидая его — забыло это, посему и нет у него никакой вечной жизни. В следующий раз, возможно, я расскажу об этом больше. По всей видимости, мы с вами ещё долго будем встречаться. Засим до свидания!
И он сбежал по лестнице вниз.
Обеспокоенный и сбитый с толку, я остался один. Покачивая головой, пытался привести мои мысли в порядок. А может, Липотин был подшофе? Что-то бесшабашное, как после двух-трёх бокалов вина, поблескивало в его взоре. Нет, пьяным он, конечно, не был. Тут скорее какая-то легкая сумасшедшинка, ведь, сколько я его знаю, он всегда таков. Вкусить судьбу изгнанника в семьдесят лет, одного этого достаточно, чтобы поколебались душевные силы!
И всё же странно, что и он наслышан о «магистре царя», в конце концов, даже связан с ним родственными узами, если принимать всерьез его намеки!
Конечно, было бы хорошо узнать, какими достоверными сведениями он всё же располагает об этом Маске! Но — проклятье! — с делами княгини я не продвинулся ни на шаг.
При свете дня, в ситуации, не допускающей каких-либо экивоков, я ещё призову Липотина к ответу. Вторично уже не позволю водить себя за нос!
А теперь за работу!
Запускаю руку в глубину выдвижного ящика, в котором хранятся бумаги Джона Ди, и выуживаю на свет божий какую-то обёрнутую в велень тетрадь. Недоуменно листаю: ни титульного листа, ни заголовков — записи, лишенные каких-либо пометок, почерк хотя и отличается весьма значительно от почерка в журнале и дневнике, тем не менее это, несомненно, рука Джона Ди. И тут я догадываюсь — это только промежуточное звено, а остальные, по всей видимости, однотипные веленевые тетради ждут своей очереди в недрах письменного стола.
Итак, начинаю переводить.
Заметки о позднем периоде жизни Джона Ди, баронета Глэдхилла.
Anno 1578.
Сегодня, в великий праздник Воскресения Господа нашего Иисуса Христа, я, Джон Ди, поднялся с моего ложа с первыми лучами и тихо, на цыпочках, дабы не разбудить Яну — мою теперешнюю, вторую жену — и любимого сына Артура, спящего в своей колыбели, прокрался из спальни.
Не знаю, что заставило меня спуститься во двор, залитый мягким солнечным светом, быть может, мысль о том, как скверно началось для меня утро Пасхи двадцать восемь лет назад.
Да, есть за что вознести искреннюю и проникновенную хвалу неисповедимому провидению или, более канонически, милосердию божественного промысла, ведь я и сегодня, на пятьдесят седьмом году жизни, в добром здравии и рассудке могу наслаждаться дарами мира сего, любуясь встающим на горизонте светилом.
Многие из тех, кто некогда покушался на меня, давно канули в Лету, от Кровавого епископа Боннера не осталось ничего, кроме отвращения в памяти современников, его именем теперь пугают непослушных детей.
Но что же я сам, и то ночное прорицание, и дерзкие порывы моей мятежной юности?.. Мне не в чем упрекнуть Судьбу за эти годы, полные планов, разочарований и борьбы.
Давненько не посещали меня подобные мысли, а тут — настоящая осада! Задумчиво брёл я по берегу узкой речушки Ди, именем которой когда-то был назван наш род. Но здесь, у истоков, она ещё ручеек, своей резвой и суетливой торопливостью напоминающий слишком быструю и легкомысленную нашу юность. Между тем я достиг места, где ручей разделяется на многочисленные узкие протоки, наподобие лент обвивающие холм Мортлейка; есть там заброшенный глиняный карьер, вода, затекая в него, превратила эту заводь в поросший тростником пруд. На первый взгляд кажется, что здесь ручей Ди погиб, увязнув в трясине.
У этой болотистой дыры я и остановился, глядя на колеблемый ветром тростник. Какая-то неудовлетворенность, недовольство собой обуревали мою душу, в висках назойливо колотился вопрос: неужели этот ручей Ди символизирует судьбу самого Джона Ди? Бурный исток — и ранее болото, стоячая вода, жабы, лягушки, тростник, а над всем этим в зыбком от испарений воздухе, пронизанном солнечными лучами, стремительные пролёты стрекоз, капризные, неподвластные расчёту траектории, трепет инкрустированных драгоценными камнями крыльев… Ловишь это эфемерное чудо, гоняешься за ним, а когда поймаешь и разожмешь кулак — в руке остается отвратительный червь с прозрачными мишурными крыльями.
Мой взгляд упал на большую бурую личинку, из которой, почувствовав тепло весеннего утра, как раз вылезала новорожденная стрекоза. Совсем недолго дрожащая тля прижималась к жёлтой и гладкой поверхности тростника рядом со своей только что покинутой и теперь какой-то призрачной оболочкой, в последней судороге этого страшного акта рождения и смерти намертво вцепившейся в стебель. В солнечных лучах нежные крылышки обсохли быстро; всё выше и выше, резкими толчками, стали они подниматься, плавным, каким-то сомнамбулическим движением развернулись, задние лапки прилежно и завороженно разгладили их, они страстно затрепетали — и вот крошечный эльф зажужжал, сверкнул прозрачными крылышками, и в следующее мгновение его прерывистый полет затерялся в блаженной безбрежности воздушного океана.
«Вот она — тайна жизни, — вспыхнуло во мне. — Так покидает свою бренную оболочку бессмертие, так, согласно предназначению своему, победоносная воля сокрушает темницу и выходит на свободу».
И я вдруг вижу самого себя, многократно повторенного у меня за спиной длинной чередой образов, начало которой теряется в далёком прошлом моей жизни: сидящего на корточках рядом с Бартлетом Грином в Тауэре; читающего скучные манускрипты и травящего зайцев в шотландском горном убежище Роберта Дадли; составляющего в Гринвиче гороскопы для юной Елизаветы — диковатой недотроги; расшаркивающегося в церемонных поклонах и произносящего бесконечные тирады перед императором Максимилианом в Офене, в Венгрии; месяцами плетущего дурацкие интриги вместе с Николаем Грудиусом, тайным секретарем императора Карла и куда более тайным розенкрейцером. Я видел себя словно живую статую, застывшую в каком-нибудь нелепом положении то от умопомрачительного ужаса, то от беспомощности, в ослеплении чувств: больной в Нанси, на постели в покоях герцога Лотарингского; сгорающий от ревности и любви, переполненный планами и надеждами в Ричмонде перед пламенной, ледяной, ослепительной, подозрительно уклончивой, перед ней — перед ней…
Вижу себя у ложа моей первой жены, моей ревнивой ненавистницы, моей несчастной Элинор, когда она боролась со смертью; вижу, как потихоньку выскальзываю от неё, из темницы смерти, на свободу, в сад Мортлейка, к ней — к ней — к Елизавете!
Личинка! — Личина! — Маска! — Иллюзия! — Призрак! И всё это я; нет, не я, а коричневый червь; то здесь, то там он судорожно цепляется за землю, в муках рожая другого, окрыленного, истинного Джона Ди, покорителя Гренланда, завоевателя мира, юного принца!
Прошли годы, а извивающийся червь так и не родил блистательного жениха!.. О юность!.. О пламя!.. О моя королева!!!
Такова была утренняя прогулка пятидесятисемилетнего мужчины, мечтавшего в двадцать семь увенчать себя короной Англии и взойти на трон Нового Света.
И что же произошло за эти тридцать долгих лет, с тех пор как я в Париже восседал на прославленной кафедре, а учёные мужи, король и французские герцоги внимали мне подобно прилежным ученикам? О какой терн порастрепалось орлиное оперение крыльев, которые стремились к солнцу? В каких силках запутался этот орел, что вместе с дроздами и перепелами разделил судьбу дичи и лишь благодаря Господу Богу заодно с домашней птицей не угодил на жаркое?!
В это тихое пасхальное утро вся моя жизнь прошла у меня перед глазами; но не так, как обычно бывает с воспоминаниями, — я видел себя живого, во плоти, «у себя за спиной», каждый период моей жизни был представлен соответствующей личинкой, и я в обратном порядке пережил все муки рождений, примеряя на себя эти покинутые телесные оболочки с самого начала моей сознательной жизни и до сего дня. Но это схождение в ад несбывшегося не было напрасным, ибо замер я пораженный — столь путаным предстал очам моим пройденный путь, словно озаренный внезапно ярким солнечным светом. И подумалось мне, что есть смысл перенести видения этого дня на бумагу. Итак, всё случившееся со мной за последние двадцать восемь лет озаглавлю я:
ВЗГЛЯД НАЗАД
Родерик Великий из Уэльса и Хоэл Дат Добрый, которого народные сказания воспевали на протяжении веков, — мои родоначальники, гордость нашего рода. Таким образом, моя кровь древнее крови обеих Роз Англии и обладает такими же правами на трон, как и та, коя призвана к власти в королевстве.
Честь крови никак не может быть умалена тем, что в бурях времени владения эрлов Ди уменьшились, титул потускнел и некогда славный род пришёл в упадок. Мой отец, Роланд Ди, баронет Глэдхилл, человек дикого и безудержного нрава, из всего доставшегося ему в наследство сохранил только замок Дистоун да более или менее протяженный участок земли, ренты с которого как раз хватало на то, чтобы удовлетворять его крайне грубые страсти и столь же поразительное тщеславие: ведь он воспитывал меня, своего единственного сына, последнего в древнем роду, не иначе как для нового расцвета и славы нашего дома.
Как только дело касалось моего будущего, он, словно пытаясь искупить чрез меня грехи своего отца и деда, обуздывал свою натуру, и хотя он почти не видел меня и стихии наши были так же противоположны, как вода и огонь, тем не менее лишь ему одному я обязан поддержкой моих склонностей и исполнением столь далеких ему желаний. Человек, у которого любая книга вызывала ярость, а науки — издевательский смех, тщательнейшим образом пестовал мои таланты и предоставил мне возможность — даже в этом проявилась его непомерная гордыня! — получить самое блестящее образование, о каком только мог мечтать богатый и высокородный английский дворянин. В Лондоне и Челмсфорде нанимал он мне первых учителей того времени.
Своё обучение я завершил в колледже Св. Иоанна в Кембридже в кругу благороднейших и толковейших умов Англии. И когда я в двадцатитрехлетнем возрасте не без блеска защитил в Кембридже степень бакалавра, получить которую нельзя ни деньгами, ни хитростью, мой отец устроил в Дистоуне пир; чтобы оплатить поистине королевские долги, в которые он с бессмысленным расточительством залез ради этого события, пришлось заложить почти треть всех наших владений.
Вскоре после этого он умер.
А так как моя мать, тихая, хрупкая, всегда печальная женщина, давным-давно скончалась, я в свои двадцать четыре года нежданно-негаданно оказался единственным и полноправным наследником древнего титула и всё ещё довольно значительного состояния.
Если я, может быть, излишне настойчиво и упоминал здесь о несходстве наших с отцом натур, то делал это ради того лишь, чтобы в наиболее выгодном свете представить чудесное прозрение этого человека, который, сам в этой жизни ничего знать не желавший, кроме ристалищ, игры в кости, охоты и пирушек, тем не менее сумел разглядеть в презираемых им семи свободных искусствах силу — и мою к ним склонность, — способную вернуть блеск и славу нашему родовому гербу, изрядно потрескавшемуся и потускневшему в годину лихолетья. Однако нельзя сказать, что мне не перепала добрая толика буйного и необузданного нрава моего отца. Из-за вспыльчивости, невоздержанности в вине и одного ещё более достойного всяческого порицания изъяна моей натуры я уже в ранней юности нередко оказывался в весьма рискованных переделках, чреватых опасностью нешуточной. Давняя и по юношескому легкомыслию — более чем дерзкая авантюра с ревенхедами была ещё не самой сумасбродной, хотя именно она роковым образом изменила курс моей жизни.
Беспечность — о дне завтрашнем я не помышлял — и страсть к приключениям — вот то, что в первую очередь побудило меня сразу после смерти отца бросить имения и хозяйство на управляющих и эдаким новоиспеченным лордом пуститься в странствия, удовлетворившись более чем скромной рентой. Меня манила шумная жизнь Лёвена и Утрехта, Лейдена и Парижа, но прежде всего университеты этих городов и громкая слава процветающих там наук, официальных и тайных.
Гемма Корнель Фризиус, великий математик, достойный последователь Эвклида наших северных широт, и высокочтимый Герард Меркатор, первый среди знатоков неба и земли своего времени, стали моими мэтрами, и вернулся я домой увенчанный славой физика и астронома, равного которому в Англии ещё не было. И это в мои-то двадцать с небольшим лет! Ясное дело, заносчивость моя не стала от этого меньше, а моё наследственное и благоприобретенное высокомерие взошло как на дрожжах.
Однако юность и сумасбродные выходки не помешали королю назначить меня профессором греческого языка в пользующийся его высочайшим покровительством колледж Святой Троицы в Кембридже. Что ещё могло более полно ублажить мою гордыню, чем назначение туда, где я совсем недавно сам собственным задом полировал учебную скамью?
Надо было видеть, как добропорядочные профессора и магистры вкупе с почтенными бюргерами задирали в небо носы, а иные бормотали, забившись под лавки от ужаса, смиренные молитвы против диавольских ков и чёрной магии юного и чересчур дерзкого мастера на все руки Джона Ди.
Будь мой взгляд повнимательней, я бы уже тогда, в шуме, смехе, воплях и суматохе безумного того дня, разглядел нравы и обычаи мира, на жизнь в коем был проклят моим рождением. Ибо мир сей, с его косной чернью, шуток не понимает и за самую безобидную шалость мстит жестоко и неумолимо.
В ту ночь они осадили мой дом, дабы схватить чернокнижника, заключившего пакт с диаволом, и предать своему бестолковому судилищу. Декан и настоятель факультета кряхтели во главе толпы, подобные чёрным неуклюжим грифам, призывая покарать дерзкого mechanicus 25 за его кощунственный вызов Господу Богу.
И не окажись тогда рядом моего приятеля Дадли, а также честного и достойного ректора колледжа, кто знает, не растерзал бы меня на месте этот учено-профанический плебс, дабы я собственной кровью искупил вину перед алчной небесной бездной!
Но тогда-то я на горячей лошади ускользнул от их кровожадных лап в мой верный Дистоун, ну а уж оттуда — через море, в град Лёвен, в тамошний университет. Позади я оставил почётную должность, неплохое жалованье и имя, вдоль и поперек истрёпанное желчным сквернословием благочестивых праведников, вывалянное в клоаке самых гнусных подозрений. Начисто лишенный жизненного опыта, я слишком мало обращал внимания на злобное шипение, которое в притворном бессилии пресмыкалось у моих ног.
Тогда я ещё не знал, что яд для благороднорожденного всегда замешивается на пене бешенства низких сословий! И ещё: нет титула достаточно высокого и клеветника достаточно низкого, чтобы завистливая ненависть к великому не свела их воедино.
О друзья мои, равные мне благородством и знатностью происхождения, тогда вы повернулись ко мне доселе неведомой стороной, и какую же непримиримую ненависть обнаружил я в вас!
Химию и алхимию я постиг в Лёвене в совершенстве и проник в природу вещей настолько, насколько этому может научить учитель. Там же, в Лёвене, я впоследствии за очень большие деньги оборудовал собственную лабораторию и в одиночестве предался исследованиям природных и божественных тайн этого мира. Тогда-то я кое-что действительно понял в elementa naturae26.
В университете меня называли magister liberarum artium. А так как завистливый и ядовитый язык клеветы с моей английской родины сюда пока что не дотянулся, то в самом скором времени я уже купался в лучах славы и числил среди своих учеников — осенью я читал курс на кафедре астрономии — герцогов Мантуанских и Медина-Сели, которые исключительно ради моих лекций раз в неделю наезжали из Брюсселя, где остановился двор императора Карла V. Его Величество сам неоднократно оказывал честь кафедре своим высочайшим присутствием, настаивая на том, чтобы в угоду ему ни на йоту не изменяли привычный ход коллегиума. Сэр Уильям Пикеринг, мой соотечественник, просвещенный и чрезвычайно достойный джентльмен, Маттиас Хако и Иоганнес Капито из Дании тоже прилежно внимали моим ученым речам. Тогда же я посоветовал императору Карлу оставить на время Нидерланды, ибо зима ожидалась сырая и ряд несомненных признаков, которые достаточно хорошо были изучены мною ранее, неопровержимо свидетельствовал о приближении эпидемии. Император был крайне удивлен, смеялся и не желал давать веры подобным предсказаниям. Многие вельможи из его свиты воспользовались случаем и попытались насмешками и ложью вытеснить меня с поля зрения Его Величества, так как червь зависти уже давно точил их тщеславные души. Однако герцог Медина-Сели в личной беседе с императором очень серьезно порекомендовал ему не пускать моих предостережений на ветер. Дело в том, что я, зная благорасположение герцога, объяснил ему те знаки, на коих основывал моё предсказание.
С приходом зимы признаки надвигающейся эпидемии стали настолько явны, что император Карл V с величайшей поспешностью свернул свой лагерь в Брюсселе и в скором времени покинул страну; при этом он не забыл пригласить меня в свою свиту, а когда я, ссылаясь на неотложные дела, вынужден был отклонить эту высокую честь, одарил меня по-королевски деньгами и прислал на память золотую цепь с памятной монетой. Сразу после его отъезда кашляющая смерть распрямилась во весь рост и свирепствовала так, что за два месяца скосила по городам и весям Голландии тридцать тысяч жизней.
Сам я тоже не стал искушать судьбу и переехал в Париж. Там меня встретили Турнебус и философ Петр Ремус, знаменитые врачи Рансоне и Ферне, математик Петр Нониус, мой ученик в Эвклидовой геометрии и астрономии. Вскоре аудиторию пополнил король Генрих 1Г, который пожелал сидеть не иначе, как император Карл в Лёвене, то есть у моих ног. От герцога Монтелукского мне последовало лестное предложение стать ректором специально для меня учрежденной академии или же принять профессуру в Парижском университете с весьма многообещающими видами на будущее.
Однако — о легкомысленная юность, склонная всё обращать в забаву! — я с высокомерным смехом отверг эти предложения. Моя тёмная звезда вновь манила меня назад, на родину, так как в Лёвене один таинственный волынщик — почему-то напомнивший мне зловещего пастуха Бартлета Грина, — которого Николай Грудиус, тайный камергер императора Карла, разыскал неизвестно где, очень настойчиво внушал, что мне суждено снискать в Англии самые высокие почести и подняться к вершинам успеха. Слова эти глубоко запали в мою душу, и, кажется мне, был в них ещё какой-то, совсем особый, скрытый подтекст, проникнуть в который я был не в состоянии. Как бы то ни стало, а они звучали во мне и дразнили моё и без того склонное к авантюре честолюбие. И вот я вернулся и сразу погрузился в чрезвычайно опасную и кровавую междоусобицу, которую развязала Реформация между приверженцами папы и Лютера; рожденная на самом верху, в королевской фамилии, она проникла в самую последнюю деревушку, и брат поднял руку на брата, а сын — на отца. Приняв сторону реформаторов, я надеялся единым натиском завоевать сердце евангелически настроенной Елизаветы. Однако о том, как мои честолюбивые планы потерпели фиаско, я уже достаточно подробно изложил в других дневниках и не хочу повторяться.
Роберт Дадли, будущий граф Лестер — за всю жизнь у меня не было преданней друга, — скрашивал дни моего вынужденного затворничества после освобождения из Тауэра, или, вернее, после побега от епископа Боннера, в моём шотландском родовом гнезде в Сидлоу-Хиллз тем, что без конца рассказывал о тех тайных советах и событиях, благодаря которым я оказался на свободе. Я слушал, стараясь не пропустить ни одного слова, и никак не мог наслушаться: какая мальчишеская отвага и зрелая решительность проявились вдруг в принцессе Елизавете! Однако я знал больше, много больше, чего Дадли даже представить себе не мог. При одной мысли о том, что Елизавета сделала для меня всё, что даже для себя самой не сделала бы больше — разве не вкусила она любовной микстуры, которую Маске и Эксбриджская вещунья приготовили из моей плоти? —: и я с трудом сдерживал ликующий крик.
Итак, сила моей магической власти покорила волю леди Елизаветы, моё «я» в виде напитка проникло в её душу, откуда меня отныне уже ничто не изгонит вовеки, ибо если и до сего дня мои позиции незыблемы, значит, даже самые жестокие удары судьбы бессильно разбиваются об их неприступную твердыню! От этой мысли и от веры в действие фильтра, о коем свидетельствовала совершенно невероятная смелость принцессы, я буквально воспрял.
«Я покоряю!» — таков был девиз моего отца, унаследованный им от своего отца, а тем — от моего прадеда, так что девиз сей не менее древен, чем сам род Ди. «Я покоряю!» — таков был и мой жизненный принцип, с самой юности сокровенная шпора во всех моих поступках и дерзаниях, как рыцарских, так и научных. «Я покоряю!» — именно это сделало меня в моём отечестве — думаю, я имею право сказать так, — одним из самых признанных знатоков природы и духа; ещё совсем зелёный юнец, я был уже учителем и советником королей и императоров. «Я покоряю!» — это, и только это, спасло меня от когтей инквизиции!
…спесивый болван! Что же я покорил за эти тридцать лет?! В десятилетия наивысшего расцвета всех моих сил?! Где корона Ангелланда? А где трон, который должно было воздвигнуть над Гренландом и Западными землями, теми самыми, которые ныне названы по имени какого-то оборванца-моряка страной Америго Веспуччи?!27
Не буду останавливаться на тех пяти убогих годах, которые капризные и злонамеренные созвездия предоставили чахоточной Марии Английской, дабы ввергнуть страну в напрасные смуты и дать возможность папистам установить на этот гибельный срок своё кровавое, фанатичное господство.
Мне же эти годы показались мудрым, обуздывающим страсти даром провидения, так как я использовал этот вынужденный штиль для штудий и тщательнейших разработок моего гренландского проекта. В глубине души я не сомневался, что моё… что наше время придет, время сиятельной королевы и моё, судьбой предназначенного ей супруга.
Оглядываясь назад, мне кажется, таинственные знаки королевского достоинства от рождения были растворены в моей крови. Считаю, как тогда, так и сейчас: уже в детстве сознавал я высочайшее избранничество моё; и, возможно, эта слепая, переданная мне с кровью уверенность никогда не позволяла даже помыслить о том, чтобы хоть как-нибудь испытать те претензии, на коих она основывалась.
Даже и сегодня, после бесконечных разочарований и неудач, эта сросшаяся с корнями моей души вера нисколько не поколеблена, хотя язык фактов упрямо свидетельствует против.
Но против ли?..
Сегодня я ощущаю потребность, подобно рачительному негоцианту, дать самому себе отчет об имеющейся в моем распоряжении наличности, честно внеся свои претензии, сомнения и успехи на соответствующие страницы приходно-расходного гроссбуха моей жизни. Ибо какой-то внутренний голос торопит меня, не откладывая, подвести итог.
Ну что ж, никакими документами или хотя бы просто воспоминаниями, которые давали бы мне право считать, что детство моё прошло под очевидным знаком права на трон, я не располагаю. «А это может быть лишь трон Альбиона!» — вновь и вновь повторяю и чувствую в себе нечто, исключающее малейшую тень сомнения. Как это обычно бывает у аристократов, предчувствующих упадок и бесславный конец своего дома, мой отец Роланд всё чаще пускался в пространные славословия чистоты и величия нашей крови, подчёркивая родство с Греями и Болейнами. Ну а изливался сей поток красноречия по большей части тогда, когда королевский судебный исполнитель оттягивал у нас за долги очередной акр пашни или участок леса. Вот и тут факты свидетельствуют не в мою пользу, так как в моих грезах о будущем воспарял я, уж конечно, не благодаря этим постыдным штрафам.
В общем, как ни крути, а первое свидетельство и первое предвестие моих будущих деяний явилось из меня самого, точнее, из зеркала, в котором я, пьяный и грязный, увидел себя после пирушки в честь моего долгожданного магистерского звания. Слова, которые произнес тогда призрачный зеркальный двойник, по сю пору звучат у меня в ушах гневным обвинением; и ни отражение, ни слова не казались мне моими, ибо видел я себя в зеркале иным, чем был на самом деле, и ту обвинительную речь произнесли не мои губы, а уста моего vis-a-vis в зеленоватой амальгаме. Вот уж где-где, а здесь ни чувства, ни память меня обманывать не могут, ведь, как только зеркало обратилось ко мне, я мгновенно протрезвел и моё сознание стало кристально ясным.
А странное прорицание Эксбриджской пифии леди Елизавете? Позднее принцесса сама тайно переслала мне через Роберта Дадли копию, к которой добавила от себя три слова, запечатлевшиеся с тех пор в моем сердце: verificetur in aeternis 28. Потом, уже в Тауэре, таинственный Бартлет Грин, который, как теперь мне доподлинно известно, является абсолютным посвященным в кошмарные мистерии, вербующие адептов и учеников среди жителей шотландского высокогорья, в гораздо более ясной форме открыл мне истинные знаки и предзнаменования моей судьбы. Он приветствовал меня как «наследника короны». Выражение, которое мне, как ни странно, ни разу не пришло в голову трактовать в алхимическом смысле. А ведь меня неоднократно пронзало подозрение, что предназначенная мне «корона» означает нечто совсем иное, чем обычная, земная… Он, полуграмотный мясник, раскрыл мне глаза на сокровенный смысл нордического Туле-Гренланда — этого зелёного моста к неисчислимым богатствам тех земель индийского полушария, лишь самую незначительную часть которых открыли испанской короне такие авантюристы, как Колумб и Писарро. Он заставил меня увидеть воочию расколотую и соединенную вновь корону Западного моря, Англии и Северной Америки, короля и королеву, сплавленных воедино узами брака на священном троне Альбиона и Новой Индии.
Но вновь подозрение, как червь, гложет душу мою: действительно ли всё это следует понимать в земном, бренном смысле?!
И это опять же он — не только тогда в Тауэре, но и ещё дважды являвшийся мне во плоти и подолгу беседовавший со мной с глазу на глаз — как будто стальными скобами прибил мне на грудь девиз Родерика: «Я покоряю!»
Он, и только он, подвиг меня во время одного из своих явлений прибегнуть к крайнему средству: страшной силой своего красноречия, чистой, словно сам вышний разум, и такой же благотворной, как ледяная струя на пылающий в лихорадке лоб, увлёк, заманил и совратил мою волю на то, чтобы насильно покорить загадочную, хрупкую и всегда неуловимую королеву.
И вновь то же подозрение: следует ли всё это понимать в земном, преходящем смысле?!
Но чтобы расставить всё по своим местам в единственно правильной последовательности, необходимо ещё раз внимательно проанализировать прошедшие годы, стараясь не упустить ошибку, закравшуюся в мои горячечные расчеты.
После кончины Марии Английской, выпавшей на моё тридцатичетырехлетие, мой час, казалось, пробил. К тому времени все мои проекты военной экспедиции и овладения Гренландией, равно как использования этих земель в качестве опорно-промежуточного пункта для планомерного покорения Северной Америки, были тщательнейшим образом разработаны и лежали наготове. Ни одна самая малая деталь, способная помешать или поспешествовать столь досконально продуманному предприятию, как в географически-навигационном, так и в стратегическом отношении, не была мною упущена, так что великая английская акция по изменению карты мира могла начаться со дня на день.
Поначалу все складывалось наилучшим образом. Уже в ноябре 1558 года верный Дадли передал мне почётный заказ моей юной принцессы на гороскоп, который необходимо было составить ко дню коронации в Вестминстере. Не без резона это было воспринято мною как знак дружеского расположения, и, окрыленный надеждой, я с головой погрузился в работу, смиренно призвав звёзды и небесные траектории засвидетельствовать её грядущую, а заодно и мою, обещанную прорицанием, славу, ну и как венец — последующий триумф нашего королевского союза.
Этот гороскоп, из чудесных констелляций которого неопровержимо явствовало, что в период правления Елизаветы для Англии наступят времена невиданного расцвета и изобилия, принёс мне наряду со значительным денежным вознаграждением похвалы самые тёплые и многообещающий намек на более чем королевскую благодарность. Деньги я раздраженно сдвинул в сторону, зато туманные комплименты, которые она неустанно расточала в мой адрес — во всяком случае, Дадли только о них и говорил при встречах со мной, — окончательно укрепили меня в надеждах на скорое исполнение всех моих грез.
Однако… дальше обещаний дело не пошло!
Начав со мной играть, королева так до сих пор и не может остановиться. Скольких сил, душевного покоя, терзаний и сомнений в заступничестве Бога и вышних сил мне это стоило! О том напряжении, в котором пребывала воля и всё моё естество, не в состоянии поведать ни одно самое красочное описание. Энергия, потребная на то, чтобы построить новый мир и вновь его разрушить, была растрачена безвозвратно.
Прежде всего оказалось, что льстивый титул «девственной» королевы, которым со всех сторон ублажали слух Елизаветы и который был возведен Её Величеством ни более ни менее как в свой официальный титул, приводил её в такой восторженный трепет, что уже одно только его звучание кружило ей голову, в конце концов она и вести себя решила в соответствии с этой, сразу ставшей модной, добродетелью. Однако её независимый нрав и природная дерзновенность роковым образом противоречили этой надуманной позе. С другой стороны, напыщенному целомудрию шли наперекор весьма сильные, естественные потребности её плоти, уже давно пытавшейся себя удовлетворить — пусть зачастую самым странным и извращенным образом.
А однажды — было это незадолго до нашего первого серьезного разрыва — я получил от неё приглашение в Виндзорский замок для совместного — наедине! — времяпрепровождения. В данном случае послание было совершенно однозначным и не оставляло никаких сомнений в искренности желания пославшей его женщины. Но тут на меня внезапно что-то нашло, и я отклонил приглашение, так как вовсе не стремился провести ночь с изнывающей без мужчины девственницей, а жаждал дня законного королевского соития.
А там уж повсюду прошел слух, что приятель мой Дадли оказался более покладистым и с радостью принял дар, который отверг я и лишил тем самым себя и свою возлюбленную неземного блаженства. Одному Богу ведомо, прав ли я был тогда.
Когда много позднее я совершил то, что почти заставил меня сделать Бартлет Грин, нерожденный и неумирающий, приходящий и уходящий, проклятье, подобно удару молнии, настигло наконец грешную мою душу; оно так долго тяжким гнетом висело над моей головой, что рано или поздно всё равно поразило бы меня, видно, всё же испытание это каким-то непостижимым образом было мне предназначено самой судьбой. Также нельзя не сказать, что, хотя я и выдержал этот удар, жизненные мои силы и душевное спокойствие так и не восстановились; только благодаря случаю и счастливой констелляции звёзд полнота небесного проклятья не убила меня на месте.
Так или иначе, по сравнению с прежней моей мощью ныне я не более чем руина. Зато теперь мне известно, против чего я сражаюсь!
В гневе на Елизавету за её двусмысленное поведение, я перестал являться в Виндзорский замок не только на светские рауты с их жеманством и пустой болтовней, но и на серьёзные совещания и, вторично покинув Англию, отправился к императору Максимилиану в Венгрию, чтобы развернуть перед этим предприимчивым монархом мои планы завоевания Северной Америки.
Однако в пути меня вдруг охватило какое-то странное раскаянье, как будто я изменяю чему-то сокровенному и таинственному, что есть между мной и Елизаветой, а внутренний голос предостерегал и звал назад, словно невидимая пуповина магически связала меня с материнской сущностью моей королевы.
Поэтому я поведал императору лишь небольшую часть моих познаний в астрологии и алхимии, достаточную, чтобы снискать его благорасположение, и пропорциональную, как мне казалось, тому недолгому времени, в течение которого рассчитывал я найти при дворе приют в роли императорского математика и астролога. Однако взаимопонимания мы не нашли.
На следующий год, сороковой в моей жизни, я вернулся в Англию и нашел Елизавету как никогда любезной, но и такой же маняще кокетливой и холодной в своей королевской чопорности, как всегда. В Гринвиче я провёл у неё в гостях несколько дней, глубоко взволновавших меня, так как впервые внимала она моим проектам столь благосклонно, а потом, с самой сердечной признательностью приняв плоды моих ученых изысканий, обещала надежную защиту от враждебных нападок мракобесов.
Тогда же она посвятила меня в свои самые интимные планы и, дав понять, что не забыла мой эликсир у ведьмы, открылась — голос её зазвучал вдруг с неистовой нежностью, — что увлечения юности по-прежнему владеют страстным её сердцем.
Должен признаться, меня немало удивило, что она знает больше, чем я предполагал. Но это было только начало, с какой-то таинственной торжественностью она вдруг объявила, что до конца жизни будет чувствовать себя моей сестрой, ближе которой ни на том, ни на этом свете у меня не будет никого — ни любовницы, ни жены, — ибо наш союз должен быть основан на единокровии брата и сестры, однако инцест — это жалкое подобие той запредельной вершины кровосмешения, кою мы когда-нибудь обрящем. И тогда и сейчас я плохо понимаю значение этого фантастического откровения — но сразу сжалось моё сердце, как будто устами королевы вещала сама вечность, — уловил только, что Елизавета хочет мне указать на границы, по ту сторону коих мои упрямые домогательства и надежды могут быть признаны лишь после отчаянного сопротивления. И что странно, ведь за все эти годы я так и не смог отделаться от мысли, что не королева это, а какая-то неизвестная, пребывающая где-то в вечности сущность, воспользовавшись голосом Елизаветы, изрекла те пророческие слова, глубочайший смысл которых мне, видимо, уже никогда не постигнуть. Ну что могло означать хотя бы это: вершина кровосмешения?! Тогда в Гринвиче я в первый и последний раз схватился с Елизаветой в честном открытом поединке за мою любовь, имеющую дерзость претендовать на ответное чувство, и за естественное право мужчины на свою женщину. Все напрасно. Елизавета отказала мне и стала ещё более недосягаемой, чем когда-либо.
Мало того, после стольких дней интимнейшей душевной близости она во время утренней прогулки в молчаливом парке вдруг обернулась ко мне — лицо её как по волшебству изменилось, в глазах мелькнуло необъяснимое и загадочное выражение почти язвительной двусмысленности — и сказала:
— Поскольку ты, друг мой Ди, так рьяно отстаивал право мужчины на женщину, то я, с подобающей серьёзностью обдумав всё это в прошлую ночь, пришла к решению не только предоставить твоим мужским претензиям полнейшую свободу, но и сама желаю способствовать скорейшему удовлетворению твоей страсти. Я хочу, как в серсо, набросить на глэдхиллский меч кольцо, и пусть он так и останется в твоём гербе окольцованным в знак счастливого брака. Знаю, твои дела в Мортлейке обстоят не самым блестящим образом, да и Глэдхилл до последней черепицы на крыше заложен и перезаложен. Посему тебе, конечно, приличествует жена из рода богатого и знатного, чтобы не была ущемлена родовая честь потомка Родерика. Так и быть, отдаю тебе в жены свою очаровательную и сверх всякой меры нежную подругу юности, леди Элинор Хантингтон… свадьбу отпразднуем при первом же удобном случае. Сегодня утром леди Хантингтон была ознакомлена с нашим желанием, а зная верноподданическую преданность этой дамы, я не сомневаюсь, что колебаний с её стороны в исполнении нашей высочайшей воли быть не может. Ну что, Джон Ди, видишь, как я, подобно кровной сестре, пекусь о твоем благе?
Язвительная насмешка этой тирады — во всяком случае, я её воспринял именно так — поразила меня в самое сердце. Слишком хорошо знала Елизавета моё отношение к Элинор Хантингтон, этой высокомерной, властолюбивой, коварной, фанатичной и завистливой ненавистнице наших детских грез и юношеской влюбленности. Итак, королева очень хорошо сознавала, какой удар наносит мне и себе самой тем, что всей полнотой царственной своей власти вынуждает меня на брак с этой заклятой противницей моих планов и надежд! И вновь обожгла моё сердце ненависть к непостижимо капризной переменчивости моей высочайшей возлюбленной; от горя и уязвленной гордости утратив дар речи, я молча склонился перед этой надменной земной повелительницей и в ярости покинул парк Гринвичского замка.
К чему ещё раз заклинать из небытия ту внутреннюю борьбу, муки самоунижения и доводы «разума», которые истерзали тогда мою душу? При посредничестве Роберта Дадли, теперь уже графа Лестера, выступавшего в роли свата, королева исполнила свою волю: я женился на Элинор Хантингтон и прожил с ней рука об руку четыре зябких лета и пять пылающих стыдом и отвращением зим. Её приданое сделало меня богатым и беззаботным, её имя заставило высшую знать вновь взирать на меня с завистью и почтением. Королева Елизавета наслаждалась своим злым триумфом, в сознании того, что я, жених её души, коченею в ледяных объятиях нелюбимой жены, поцелуи которой не представляли ни малейшей опасности вызвать у её «девственного» Величества вспышку ревности. Тогда же, в день свадьбы, вместе с обетом супружеской верности жене принес я у алтаря клятву всей болью незаживающей любовной раны отомстить столь жестоко играющей со мной возлюбленной, королеве Елизавете.
Возможность удовлетворить чувство мести указал мне впоследствии Бартлет Грин.
Всё это время Елизавета продолжала остужать свою страсть ко мне, посвящая меня в самые интимные проблемы своей приватной политики. Как-то она объявила, что государственные интересы требуют её замужества. Испытующе глядя мне в глаза, она с жутковатой усмешкой вампира выспрашивала у меня совета и мнения относительно мужских достоинств очередного претендента на свою руку. В конце концов она сочла, что лучше меня ей не найти никого для… выбора жениха; и я взвалил на плечи ещё и это ярмо, дабы переполнилась чаша моего долготерпения и известен стал мне предел моей способности унижаться. Как и следовало ожидать, все эти прожекты с замужеством так ничем и не кончились; моя же дипломатическая миссия по отбору кандидатов завершилась тем, что Елизавета пересмотрела свой политический пасьянс, а сам я, тяжело больной, свалился прямо в гостеприимную постель одного из претендентов в Нанси. Сломленный, униженный и больной вернулся я в Англию.
И в тот же день — стояла чудесная и теплая ранняя осень 1571, — едва уныло въехав в Мортлейк, узнаю от моей женушки, подобно чистокровному спаниелю всё и всегда чующей первой, что королева Елизавета против всякого обыкновения велела известить о своём вторичном в этом году посещении Ричмонда — в такое-то время года! Элинор с трудом скрывала под светской маской свою клокочущую ревность, и это при том, что сама держала себя со мной недоброжелательно и холодно, как мраморная статуя, — а ведь я так долго отсутствовал! — создавая для меня, едва-едва оправившегося после тяжелой болезни, условия почти невыносимые.
Елизавета и в самом деле в скором времени вернулась в Ричмонд в сопровождении совсем небольшой свиты и расположилась в своих покоях с той основательностью, которая обычно предполагает пребывание весьма продолжительное. Ну, а от Ричмонда до Мортлейкского замка едва ли больше мили пути; посему скорых и частых встреч с королевой было не избежать, разве только она самолично решительным образом воспрепятствовала бы им. Однако все произошло наоборот, и уже на следующий день после своего вступления в Ричмонд Елизавета принимала меня с величайшими почестями и знаками самого дружеского расположения; справедливости ради надо сказать, что в тревоге за мою жизнь она послала в Нанси двух своих личных лейб-медиков и пользующегося её неограниченным доверием курьера Уильяма Сиднея, повелев оказывать мне все мыслимые услуги.
Вот и сейчас она выражала самую серьёзную озабоченность состоянием моего здоровья, а потом каждый день то как бы невзначай брошенной фразой, то игрой почти искренней благосклонности, окончательно повергшей меня в душевное смятение, всё яснее давала понять, с какой радостью и надеждой на будущее встретила свою вновь обретенную независимость и сколь живо и благодарно ощущает дарованную ей небом свободу от брачных уз, которые бы всё равно не разбудили в ней любовь и не позволили бы хранить супружескую верность. Короче: её намеки кружили подобно блуждающим огням вокруг тайны нашей глубочайшей связи, а иногда мне казалось, что моя непостижимая возлюбленная попросту хочет высмеять — и одновременно сделать оправданной — иссохшую в мелочном педантизме ревность Элинор Хантингтон. Вновь я больше месяца ходил в слепой преданности на помочах у моей госпожи; ещё никогда так благожелательно и заинтересованно не внимала она моим самым дерзким замыслам, кои должны были прославить в веках правление её высочайшей особы. Идея гренландской экспедиции, казалось, вновь приводила её в восторг, были приняты необходимые меры для проверки моих предложений и для их дальнейшего претворения в жизнь.
Большинство экспертов из адмиралтейства сочли мои тщательно разработанные диспозиции за безусловно реальные, военные советники с воодушевлением присоединились к этому мнению. С каждой неделей в королеве крепла вера в необходимость великого предприятия. Я чувствовал себя у цели всей моей жизни, и вот уже с губ Елизаветы — губ, излучающих прелестную магию многообещающей улыбкой, — сорвались наконец слова о моём назначении вице-королем всех новых, завоеванных во славу Британской империи колоний: «король на троне по ту сторону Западного моря», — как вдруг в одну ночь рухнула величественная мечта, рухнула самым досадным, самым жалким и самым ужасным образом, каковое проклятье едва ли когда-либо выпадало на долю смертного. Таинственных причин случившегося я не знаю…
И до сих пор тёмная и страшная тайна этого крушения так и остаётся для меня непроницаемой.
Известно лишь следующее:
На вечер был созван последний королевский совет вкупе с ближайшими советниками королевы — ради такого случая пришлось побеспокоить даже лорд-канцлера Уолсингама. Уже во второй половине дня я, сославшись на необходимость высочайших указаний, испросил аудиенции у моей госпожи — на самом деле мы беззаботно болтали подобно двум закадычным друзьям под осенними кронами парка. И вдруг, в то самое мгновение, когда мы пришли к окончательному согласию по всем пунктам моего проекта, она схватила мою руку и, испытующе погрузив свой величественный взор в мои глаза, произнесла:
— И ты, Джон Ди, как повелитель новых провинций и как вассал моей короны, никогда не упустишь из виду благо и счастье нашей высочай шей персоны?
Я рухнул перед ней на колени и поклялся, призвав в свидетели и судьи самого Господа Бога, что отныне нет для меня других устремлений, чем те, которые бы способствовали власти и господству английской короны в Западном индийском полушарии.
Тогда её глаза странно блеснули. Она сама своей крепкой рукой подняла меня с колен и задумчиво проговорила:
— Хорошо, Джон Ди. Вижу, что ты не колеблясь пожертвуешь своей жизнью и счастьем на службе… отечеству, покорив нам новые земли. Альбион благодарит тебя за твою добрую волю.
С этим холодным и не совсем понятным напутствием она меня отпустила.
В ту же ночь завистливому и близорукому лорд-канцлеру Уолсингаму удалось убедить королеву отложить предприятие на неопределенный срок, дабы позднее подвергнуть его ещё раз тщательной проверке…
А через два дня королева Елизавета, не попрощавшись со мной, отбыла со своим двором в Лондон.
Я был сломлен окончательно. Никакие слова не в состоянии выразить отчаянье моего сердца.
Ночью мне явился Бартлет Грин и, по своему обыкновению раскатисто смеясь, принялся дразнить меня:
— Хоэ, возлюбленный брат Ди, как же это тебя угораздило, косолапый вояка и хранитель государственных ключей, вломиться прямехонько в хрустальные грезы твоей будущей ненаглядной жёнушки и так бесподобно учтиво оттаскать за волосы девичью ревность Её Величества! А ты ещё удивлялся, что кошки царапаются, когда их гладят против шерсти!
Речи Бартлета раскрыли мне глаза, я заглянул вдруг в сердце Елизаветы, и прочёл в нём как в открытой книге, и понял: не потерпит она, чтобы ещё какая-нибудь страсть, кроме как к её высочайшей особе, владела моей душой! В отчаянье и страхе я подпрыгнул в постели и стал заклинать Бартлета нашей дружбой присоветовать, каким образом вернуть мне расположение оскорбленной дамы. В ту ночь Бартлет многому меня научил и неопровержимо доказал с помощью магического угля, который подарил мне перед тем, как перейти в другое измерение этого мира, что моим планам противостоят королева Елизавета и лорд Уолсингам: он — потому что метит в её любовники, она — из-за своей оскорбленной женской гордости. Ярость и долго сдерживаемая жажда мести за все причиненные мучения и соблазны ослепили меня и сделали послушным орудием в руках Бартлета, который растолковал мне, каким образом покорить моей воле и крови «бабенку».
Итак, в ту же ночь я приготовился отомстить всею силой моей бьющей через край страсти и лихорадочно следовал указаниям призрачного Бартлета Грина.
Однако не рискну описывать здесь по порядку ceremonias, которую исполнил, дабы стать властелином души и тела Елизаветы. Бартлет помогал в ужасном действе, когда пот, струившийся у меня изо всех пор, заливал глаза и мне становилось так дурно, что, казалось, вот-вот потеряю сознание. Могу лишь сказать: есть существа, один вид которых столь кошмарен, что кровь стынет в жилах; ну это-то ясно, но вот поймет ли кто-нибудь меня, когда скажу: незримое их присутствие ещё кошмарней! Тогда к паническому страху примешивается жуткое чувство собственной слепой беспомощности.
Наконец я справился с последними заклинаниями, которые произносил вне дома, стоя нагим под ущербной луной на изрядном холоде; я поднял чёрный угольный кристалл — лунный свет заиграл на его зеркальных гранях — и, собрав всю мою волю, в течение того времени, кое потребно, чтобы трижды повторить «Отче наш», с чрезвычайным напряжением фиксировал взгляд на камне… Бартлет куда-то пропал, а мне навстречу через парковый газон, с закрытыми глазами, какой-то дерганой, марионеточной походкой, шла королева Елизавета… Я, конечно, заметил, что она спит, но это был не нормальный естественный сон. Вообще весь её облик рождал скорее ощущение механической куклы, привидения. И тут я услышал в моей груди то, чего мне никогда более не забыть. Это уже не было пульсацией человеческой крови — нет, это был дикий, не поддающийся никакой артикуляции вопль, он брызнул прямо из сердца, а ему из какой-то запредельной дали, скрытой тем не менее в сокровенных глубинах моего «я», ответило эхо такой инфернальной какофонии, что у меня от дикого ужаса волосы встали на голове дыбом. Собрав, однако, всё своё мужество, я схватил Елизавету за руку и увлек в спальные покои, как велел Бартлет. В первый момент её рука обожгла меня потусторонним холодом, однако вскоре ледяное тело согрелось, словно, по мере того как я его ласкал, кровь моя перетекала в него. Наконец мои нежные ласки возымели действие, и улыбка наслаждения тронула губы застывшего мертвенного лика, что послужило мне знаком внутреннего согласия и разбуженной страсти; я не стал более медлить и, обуянный желанием, внутренне ликуя торжеством победителя, совокупился с нею всеми силами моей души.
Вот так, насильно, овладел я предназначенной мне судьбою женщиной.
Начиная с этого места, дневник Джона Ди представлял собой в высшей степени странный хаос: следовал целый ряд страниц, сплошь покрытых не поддающимися никакому воспроизведению знаками, вкривь и вкось испещренных символами и расчётами явно каббалистического свойства, ибо автор оперировал как числами, так и буквами. И всё же эта абракадабра не создавала впечатления сколь-нибудь осмысленной криптографии, да и на рассеянную игру пера она не походила. Скорее всего эти сигиллы29 имели отношение к тем заклинаниям, которые использовал мой предок Ди, чтобы покорить Елизавету. Страницы эти источали тончайшие, ядовитые миазмы такого умопомрачительного кошмара, что внимательно смотреть на них достаточно продолжительное время просто не представлялось возможным. Я почти физически ощущаю, как безумие, сплющенное и истлевшее, подобно спрессованному между листами гербария праху древних растений, таинственным флюидом воспаряет с этих страниц дневника и кружит мне голову. Да, да, это почерк безумия, его невозможно спутать ни с чем, и первые же, все ещё лихорадочно прыгающие строки, которые, однако, уже поддаются прочтению, только подтверждают это. Так и хочется сравнить их с корчами только что вынутого из петли человека, лишь на один удар пульса разминувшегося со смертью и теперь судорожно хватающего ртом воздух.
Перед тем как продолжить перевод, я бы хотел для самоконтроля и подстраховки моего рассудка сделать некоторые замечания.
Прежде всего: необходимость контролировать себя я ощущал с самого начала, вот почему от моего внимания не ускользнуло, что чем дальше я изучаю наследство Джона Роджера, тем меньше и меньше доверяю себе! Время от времени моё «я» соскальзывает куда-то в сторону. И тогда читаю вроде бы не своими глазами и мысли роятся чужие, незнакомые: не мой это мозг, а «нечто», находящееся на недосягаемом расстоянии от моего сидящего здесь тела, думает за меня. Так что контроль мне необходим, чтобы сохранять этот шаткий, скользкий, головокружительный эквилибр — «духовный» баланс!
И ещё: я установил, что Джон Ди после заключения в Тауэре действительно бежал в Шотландию и в самом деле нашёл прибежище в окрестностях Сидлоу-Хиллз. Далее, я выяснил, что Джон Ди, наблюдая куколку личинки, пережил буквально те же самые чувства, что и я… Значит, к нам переходит по наследству не только кровь наших предков, но и какие-то события из их жизни?! Разумеется, всё это можно объяснить, если допустить фактор «случайности». Можно, но только я ощущаю нечто другое. Я чувствую фактор, полярно противоположный какой-либо «случайности». Но что испытаю я тогда, когда… не знаю… Пока… Поэтому — контроль.
Продолжение дневника Джона Ди.
Потом Елизавета приходила ещё раз, но могу ли я сегодня, по прошествии стольких лет, с уверенностью утверждать, что это была она? А может, всё же привидение? В ту ночь она присосалась ко мне, как… как вампир. Значит, это была не Елизавета? Меня лихорадит от ужаса. Исаис Чёрная? Суккуб? Нет, у Исаис Чёрной не может быть ничего общего с моей Елизаветой! А я?.. И всё же Елизавета, несомненно, что-то почувствовала — да, да, она сама! То, что я совершил с суккубом, если только это был он, каким-то непостижимым законом магической аналогии передалось Елизавете. Но всё равно: та Елизавета, которая подошла ко мне в парке в ночь ущербной луны, была она сама, и ни в коем случае не Исаис Чёрная!!!
В ту ночь чёрного искушения я потерял самую ценную для меня часть наследства: мой талисман, кинжал — наконечник копья Хоэла Дата. Потерял я его там, на газоне парка, во время заклинаний; мне кажется, он был ещё у меня в руке — так велел Бартлет Грин, — когда призрак подошёл и я подал ему… руку?… Только руку?.. Во всяком случае, потом в ней уже ничего не было! Итак, я на веки вечные оплатил услуги Исаис Чёрной… И всё же, сдается мне, цена за обман была слишком высокой.
Кажется, теперь понимаю: Исаис — это вечно женское начало, кое присутствует в каждой женщине, и вёе многообразие женской креатуры заключено в — Исаис!
После той ночи я начисто утратил способность понимать Елизавету. Она стала для меня совсем далёкой — и в то же время как никогда близкой. Предельно близкой, — это и есть предел удаленности, полюс мучительного одиночества! Предельно близкое, но недосягаемое равнозначно смерти… Внешне королева Елизавета была чрезвычайно милостива ко мне. Но её ледяной взгляд обжигал мне сердце. Её Величество была так же бесконечно далека, как Сириус. Приближаясь к ней, я ощущал какой-то великий… космический холод. Она часто посылала за мной. Но когда я являлся в Виндзорский замок, пускалась в пустые светские разговоры. Должно быть, ей доставляло удовольствие под прикрытием этой легкомысленной болтовни медленно убивать меня взглядом. Поистине жутко было это душевное безмолвие, исходящее от неё!..
Как-то она проезжала верхом мимо Мортлейка и в ответ на моё приветствие ударила хлыстом по стволу липы, растущей у ворот, возле которых я стоял. С тех пор липа стала хиреть, ветви её поникли…
Потом я встретил Её Величество у топи, простёршейся рядом с Виндзорским замком; Елизавета спускала на цапель своих королевских соколов. Со мной рядом бежал мой верный бульдог. Королева поманила меня к себе. Благосклонно кивнув мне, она погладила моего пса. В ту же ночь он издох…
А липа погибла, ствол иссох снизу доверху. Вид некогда прекрасного дерева причинял мне боль, и я велел срубить его…
На этом наши встречи прекратились, и в течение всей поздней осени и зимы я королеву не видел. Никаких приглашений, полное забвение моей персоны. Лестер тоже держался на дистанции.
Остался я один с Элинор, которая ненавидела меня пуще прежнего.
Закрывшись в кабинете, я с чрезвычайным прилежанием погрузился в труды Эвклида. И как только этот совершенно гениальный геометр не понимал, что наш мир не исчерпывается тремя измерениями! Теория четвёртого измерения уже давно не дает мне покоя! Ибо не только мир, но и наша собственная человеческая природа явно превышает возможности наших органов чувств.
Ясные зимние ночи!.. Нет ничего лучше для наблюдений звёздного неба. Душа моя постепенно крепла и обретала прежнюю незыблемость, подобно Полярной звезде в беспредельном пространстве космоса. Тогда же я начал трактат «De stella admiranda in Cassiopeia» 30. В высшей степени удивительное небесное тело; часто всего за несколько часов оно меняет величину и яркость до неузнаваемости, кажется, это уже совсем другая звезда. Сияние Кассиопеи чем-то сродни свету в человеческой душе, который, медленно угасая, может становиться совсем кротким… Поистине чудесны эти умиротворяющие эманации, которые изливаются на нас из небесных глубин…
В середине марта королева Елизавета неожиданно и весьма загадочно известила Лестера о своём визите в Мортлейк! С чего бы это? — гадал я. Но сначала прибыл Дадли. Я буквально оторопел, и не столько от удивления, сколько от ужаса, когда он внезапно, прямо в лоб, спросил о некоем «глазке», или магическом камне, на который бы охотно взглянула королева Елизавета. Наверное, надо было скрывать правду и твердо стоять на том, что понятия не имею, о каком таком «глазке» идет речь — имелся, конечно, в виду кристалл Бартлета Грина, который уже не раз выручал меня, — но в первом замешательстве я как-то не сообразил прибегнуть к этой хитрости. Кроме того, Дадли сразу в нескольких словах дал понять бессмысленность каких-либо отговорок, так как госпожа велела особо подчеркнуть, что как-то ночью, минувшей осенью, сама видела во сне камень у меня в руке. Сердце моё на миг перестало биться, но я, с трудом совладав с собою, виду не подал и, рассыпавшись в любезных комплиментах Её Величеству, заверил, что она может располагать всем моим имуществом и домом как своим собственным.
Собираясь уходить, Дадли склонился — о, как давно это было! — к руке Элинор, моей тогдашней супруги, которую та отдернула с почти невежливой поспешностью; после его ухода она, скривив брезгливо рот, призналась, что губы кавалера, когда они коснулись её кожи, источали отвратительное дыхание смерти. Я очень серьёзно отчитал Элинор за такие слова.
Некоторое время спустя хозяйка Виндзорского замка явилась сама в сопровождении неизменного Лестера и конного слуги. Не сходя с седла, она громко и властно постучала рукояткой хлыста в окно. От этого внезапного стука Элинор вздрогнула в испуге и, схватившись за сердце, в обмороке опустилась на пол. Я отнес её в постель и бросился во двор приветствовать госпожу. Она сразу осведомилась о самочувствии леди Элинор и, услышав о случившемся, велела мне вернуться и отдать необходимые распоряжения по уходу за женой; сама же хотела отдохнуть в парке. И как я ни просил, в дом входить не пожелала. Вернувшись к жене, я обнаружил её умирающей; сердце моё оледенело от ужаса, но я тихонько выскользнул вон, к моей госпоже, и вручил ей «глазок»; больше об Элинор между нами не было сказано ни слова. Я видел по Елизавете, что она и так всё знает. Через час королева уехала. И в тот же вечер Элинор не стало. Апоплексический удар подвел итог её жизни… Произошло это 21 марта 1575 года.
Сейчас-то я понимаю, что и до, и после смерти Элинор дела мои обстояли из рук вон плохо. И кроме как возблагодарить небо за возможность оглянуться сегодня в здравом рассудке и ясной памяти на те безумные дни, и сказать-то больше нечего. Ибо, когда в наше бренное существование вторгаются демоны, мы на волосок от смерти нашей плоти, или ещё хуже — души, и если уж удается избежать печального жребия, то лишь благодаря безграничной милости Всевышнего.
С тех пор королева больше не посещала Мортлейк. Да и гонцов, зовущих ко двору, не стало видно, чему я был даже рад. К Елизавете я вообще перестал что-либо чувствовать, кроме какой-то враждебной апатии, которая хуже ненависти, ибо означает максимальное удаление при сокровенной близости — будь она трижды проклята.
Дабы положить этому конец, я поступил именно так, как в свое время сочла за благо поступить со мной королева: я женился, взяв в жены на третьем году моего вдовства и пятьдесят четвертом жизни женщину, которая пленила мою душу; ни Лондон, ни Елизавета, ни двор её не знали и никогда не видели, Яна Фромон была дочь трудолюбивого арендатора, происхождения, следовательно, отнюдь не благородного и потому недостойная когда-либо предстать пред светлы очи Её Величества. Зато это невинное дитя природы двадцати четырех лет от роду было предано мне душой и телом. Вскоре каким-то шестым безошибочным чувством, наверное, то был голос крови, я понял, что мой выпад настиг наконец королеву и отныне бессильный гнев будет отравлять её дни вдали от меня. Поэтому я испытывал двойное наслаждение в объятиях юной жены, совершенно сознательно и с величайшей охотой заставляя страдать ту, которая с такой беспредельной жестокостью терзала меня всю жизнь.
А спустя некоторое время Елизавета в приступе сильнейшей лихорадки слегла в Ричмонде. Когда я узнал об этом, в меня словно вонзились одновременно десятки мечей; вскочив на коня, я незваным примчался в Ричмонд, и она меня не отвергла, даже велела подвести к своему ложу.
Все присутствующие, придворные и слуги, по её знаку покинули покои, и мы на полчаса остались наедине. Тут только я заметил, сколь опасно состояние больной. Разговора, который тогда произошел, мне не забыть вовеки.
— Немало огорчил ты меня, друг мой Джон, — начала она. — Не могу вменить тебе в заслугу, что ты и на сей раз поставил меж нами ведьму; вновь чужое разделило нас — тогда напитком, теперь снами.
Неприятие глухой каменной стеной поднялось во мне, естественная и простая любовь моей Яны сделала меня спокойным и удовлетворенным, и двусмысленная игра капризной королевы, забавлявшейся тем, что из огня страсти бросала меня, влюбленного до беспамятства, в полымя надменного отторжения, ничего, кроме усталого раздражения, теперь во мне не вызывала. Однако я ответил с подобающим политесом и, как мне кажется, очень разумно и достойно:
— Никакое приворотное зелье, добровольно выпитое по прихоти суетного высокомерия, не способно влиять на законы природы, а уж тем более на нетленные скрижали вышнего промысла. Мудрая природа изначально позаботилась о том, чтобы враждебное телу либо умерщвляло его, либо само было умерщвлено и отторгнуто им. А вот законы духа таковы, что дадена нам свобода воли, и, следовательно, наши сны, пища ли они человеческого сознания или экскременты, всегда лишь производные наших тайных желаний. Итак, то, что выпито нами без ущерба для тела, рано или поздно выветрится, и то, что нам снится против воли, выделяясь из здорового организма души, только оказывает на неё благотворное действие; посему, уповая на Господа, будем надеяться, что Ваше Величество поднимется после перенесенного испытания ещё более сильной и свободной.
Против моей воли тирада эта получилась чересчур холодной и рассудочной; однако бледную и строгую маску, взиравшую с подушек с каким-то нездешним спокойствием и отрешенным величием, при всем желании нельзя было назвать гневной — вот это-то и потрясло меня до глубины души, а когда она заговорила, казалось, её устами вещает сама «вечная» королева:
— Потомок Родерика, ты сбился с .пути, предначертанного тебе провидением. Ночью ты, умудренный знанием, наблюдаешь звезды небесные над крышей твоего дома и не ведаешь, что путь к ним проходит чрез их подобие, кое сокрыто в тебе самом; а тебе и в голову не приходит, что оттуда, сверху, тебя приветствуют боги, дабы ты мог взойти на их высоты. Ты посвятил мне чрезвычайно мудрый трактат «De stella admiranda in Cassiopeia». О Джон Ди, всю свою долгую жизнь ты удивляешься слишком многим чудесам, вместо того чтобы самому стать чудом во Вселенной. И всё же ты прав: та чудесная звезда в Кассиопее воистину двойная, она вращается вкруг самой себя, в постоянном блаженном самоудовлетворении испуская таинственное мерцание и вновь и вновь, в соответствии с природой вечной любви, вбирая себя в собственную самость. Изучай же и дальше с прежним прилежанием двойную звезду в Кассиопее, а я, видимо, очень скоро покину это маленькое островное королевство, дабы собственными глазами узреть расколотую корону, которая ожидает меня по ту сторону…
Тут я рухнул на колени пред ложем моей повелительницы, и всё остальное, что было между нами сказано, лишь самым краем коснулось моего сознания.
Болезнь королевы оказалась много серьезней, чем казалось вначале, и врачи не слишком надеялись на выздоровление. Тогда я поехал в Голландию и добрался до Германии, чтобы найти знаменитых медиков, известных мне по Лёвену и Парижу, однако никого из них не застал и в полном отчаянье день и ночь гонялся за ними на курьерских, пока во Франкфурте-на-Одере меня не нагнала весть о счастливом выздоровлении моей госпожи.
И вот в третий раз вернулся я домой — странно, но все мои поездки по делам королевы оказывались почему-то бессмысленной и бесполезной тратой времени и сил — и нашёл мою жену Яну разрешившейся от бремени мальчиком, любимым сыночком Артуром, которого она мне родила на пятьдесят пятом году моей жизни.
Отныне наши отношения с королевой Елизаветой свелись к редким встречам во время моих случайных наездов в Лондон; все те страхи, восторги, страдания и тайные брожения фантастических надежд, которые раньше обуревали меня, как-то сами собой утихли, и жизнь моя в эти два последних года текла так же спокойно, как ручей Ди там, снаружи, — не без грациозных изгибов в приветливые равнины, но и без авантюрных стремнин, без неистового напора будущей великой реки, несущей свои воды к далёким, роковым горизонтам.
В прошлом году королева с милостивой снисходительностью восприняла последнее напоминание о наших североамериканских планах, к которому я принудил моё перо: посвященная Елизавете Tabula geografica Americae31 стала итогом многолетних трудов, в ней я ещё раз попытался указать на неограниченные, но почти упущенные из-за бесконечных проволочек возможности и выгоды этого грандиозного и досконально продуманного предприятия. Я сделал лишь то, что велел мне мой долг. Если королеве угодно прислушиваться к завистливому шёпоту низколобого барана, а не к совету… друга, значит, Англия упустила свой звёздный час, и упустила безвозвратно. Ну что ж, ещё немного можно и подождать, чему-чему, а этому я за полвека научился! Уши королевы сейчас принадлежат Барли. Уши, которые слишком доверчивы к советам глаз, столь благосклонных к мужской красоте. Барли никогда не нравился мне. Мало, очень мало я полагаюсь на его рассудительность, а уж на его справедливость — и того меньше.
Но есть ещё и другое обстоятельство, которое позволяет мне вполне хладнокровно, без лихорадочного озноба, ожидать решения королевского совета. За годы всех этих выпавших на мою долю испытаний в меня вселилось сомнение, вновь и вновь задаю я себе вопрос: земная ли Гренландия истинная цель моей гиперборейской конкисты? Основания сомневаться в правильности того, как я истолковал пророческие слова зеркала, возникали у меня с самого начала; сатанинский Бартлет Грин тоже вызывает сильные подозрения, несмотря на его многократно испытанное сверхъественное ясновидение! Поистине дьявольская его хитрость заключается в следующем: говорить правду и только правду, но так, что она неизбежно будет истолкована превратно… Этот мир ещё не весь мир, так учил он, когда явился ко мне в камеру сразу после своей смерти. Этот мир имеет свой реверс с большим числом измерений, которое превосходит возможности наших органов чувств. Итак, Гренландия тоже обладает своим отражением, так же как и я сам — по ту сторону. Грен-ланд! Не то же ли это самое, что и Grune Land, Зелёная земля по-немецки? Быть может, мой Гренланд и Новый Свет — по ту сторону? Это заполняет мои мысли, питает предчувствия с тех пор, как я… испытал Иное. И настойчивые понукания Бартлета: здесь, на земле, и нигде больше, следует искать смысл бытия — теперь скорее активизируют подозрительность моей интуиции, чем стимулируют логические построения моего разума. Ибо что бы там ни говорил Бартлет Грин, а доводам разума и ссылкам на очевидность я научился не доверять в корне. И хоть Бартлет и лезет из кожи вон, чтобы предстать предо мной эдаким спасителем и благодетелем, но другом моим ему не бывать. В Тауэре он, быть может, и спас меня, моё тело, но для того лишь, чтобы тем вернее погубить мою бессмертную душу! А раскусил я его тогда, когда он свел меня с дьяволицей, которая, дабы заполучить меня, преоблачилась в астральную оболочку Елизаветы. И тут из сокровенной глубины души меня как будто озарило, и вся моя жизнь вдруг предстала предо мной чужой, и увидел я её словно в зеленом зеркале, и как мне хотелось тогда разбить вдребезги то, другое зеркало, пророчество которого когда-то дало первый толчок к кардинальному перевороту моего сознания. Я стал абсолютно другим, а тот, прежний, который был куколкой, так и остался висеть мёртвой оболочкой в ветвях древа жизни.
С этого момента я перестал быть марионеткой, руководимой из зелёного зеркала. Я свободен! Свободен для метаморфозы, полёта, королевства, «королевы» и «короны»!
На этом тетрадь с записями Джона Ди, охватывающими его жизнь со времени освобождения из Тауэра и вплоть по 1581 год, кончается; итак, пятьдесят семь… Обычная человеческая жизнь в этом возрасте, как правило, идет под уклон, обретает спокойствие и самоуглубленность зрелости.
Да, действительно, моё участие в этой необыкновенной судьбе естественным никак не назовешь, какой-то странный душевный резонанс с моим предком, отдаваясь во мне многократно усиленным эхом, подсказывает, что настоящие бури, роковые удары и титанические сражения только начинаются, что они будут крепчать, ожесточаться, свирепеть… Боже, что за ужас охватывает меня внезапно?! Я ли это пишу? Или это Джон Ди? Я что, превратился в Джона Ди? И это моя рука? Моя?! Не его?.. Но во имя всего святого, кто стоит там? Призрак? Там, там, у моего письменного стола!..
Силы мои на исходе… В эту ночь я не сомкнул глаз. Сумасшедшее открытие и последующие часы отчаянной борьбы за мой рассудок теперь позади… о, это просветленное спокойствие ландшафта, над которым совсем недавно пронеслась гроза, карающая и благословляющая одновременно!
Сейчас, на заре нового дня, после изматывающей ночи, я попытаюсь записать по крайней мере внешнюю канву вчерашних событий.
Где-то около семи вечера я закончил переводить дневник Джона Ди с ретроспективой последних двадцати восьми лет его жизни. Фразы, которыми обрываются мои вчерашние записи, свидетельствуют, что интрига истории этой загадочной жизни поразила моё воображение гораздо глубже, чем по всей видимости необходимо для хладнокровного интерпретатора старых фамильных документов. Ведь что происходит, ни дать ни взять чистейшая фантастика: Джон Ди, которого я, как наследник его крови, ношу в своих клетках, восстал из мёртвых. Из мёртвых? Можно ли назвать мёртвым того, кто всё ещё живёт в своем потомке?.. Однако я вовсе не пытаюсь во что бы то ни стало поскорее объяснить моё чрезмерное участие в судьбе моего предка. Ладно если бы она просто захватила меня…
А то ведь дошло до того, что я каким-то неописуемым образом не только как бы внутренне, словно по памяти, принимаю участие во всех жизненных перипетиях этого уединившегося с женой и маленьким сыном в Мортлейке одержимого отшельника, не только начинаю чувствовать, почти осязать никогда не виденные мною окрестности дома, комнаты, мебель, предметы, с которыми были когда-то связаны ощущения Джона Ди, но и — а это уже вообще идет вразрез со всеми законами природы — начинаю угадывать, даже видеть будущие, ещё только надвигающиеся события в жизни моего несчастного предка, этого странного авантюриста, осуществлявшего свои авантюры далеко за пределами нашего бренного мира; и всё это с такой страшной, гнетущей, болезненной остротой, словно неотвратимая рука судьбы чёрной тяжёлой тучей затмила моё внутреннее видение чем-то вроде ландшафта чужой души, который она выдает за моё собственное сокровенное «я».
Остерегусь говорить дальше на эту тему, так как мысли мои вновь становятся сумбурными, а язык отказывается повиноваться. Меня начинает знобить от страха.
Поэтому о том, что приключилось впоследствии, я расскажу здесь в сугубо протокольном стиле.
Итак, моё перо ещё скользило по бумаге, записывая те последние фразы, а я вдруг сам, своими глазами увидел продолжение истории Джона Ди с того момента, на котором обрывался дневник. Видение столь яркое, словно я вспоминал эпизод из собственной жизни. А может, я, ещё не рожденный, прожил вместе с Джоном Ди его жизнь? Ну что я говорю: вместе с Джоном Ди! Я воплотился, я стал Джоном Ди! Я видел… глазами Джона Ди, я воочию переживал те события, узнать о которых мне было неоткуда, ибо всё, что известно из документов, добросовестно записано мною на этих страницах.
Как только я идентифицировал моё «я» с Джоном Ди, меня пронзил неописуемый ужас; кошмар, который преследовал меня во сне, становился явью: на моем затылке, который сразу словно занемел, прорастало второе лицо… Янус… Бафомет! И пока я сидел, в бесстрастном и мёртвом оцепенении вслушиваясь в самого себя, в ощущение моего «я», претерпевшего столь головокружительную метаморфозу, в моём кабинете была разыграна в лицах сцена из жизни Джона Ди.
Передо мной, между окном и письменным столом, возникнув прямо из воздуха, стоял… Бартлет Грин — на поросшей рыжим волосом груди полурасстегнутый кожаный колет, на мощной шее опутанная огненной бородой гигантская голова мясника, широкая дружеская ухмылка которой производила жуткое впечатление.
Невольно я протёр глаза, потом, когда миновал первый страх, в глубокой задумчивости принялся их массировать с той основательностью, какая должна была исключить малейшую возможность обмана зрения. Однако человек, стоявший передо мной, упорно не желал растворяться в воздухе, — не оставалось ничего другого, как признать: это Бартлет Грин собственной персоной…
Тут-то и произошло самое непостижимое: я был уже не я, и тем не менее это был я, я находился по ту и по сю сторону, присутствовал и отсутствовал — и всё это одновременно. Я был «я» и Джон Ди; ожившие и ставшие реальностью воспоминания заполнили меня, но невытеснили моё сознание современного человека, и то и другое существовало во мне как бы параллельно. По-другому выразить такое смещение словами я не могу. Да, пожалуй, это наиболее удачное определение: пространство и время одинаково сместились во мне, то же самое бывает, если долго и сильно давить на глазное яблоко, а потом посмотреть на какой-нибудь предмет, он покажется странно деформированным — реальным и нереальным одновременно. Но какой из двух глаз видит «правильно»?.. Подобно зрению, сместились и ощущения органов слуха. Насмешливый голос Бартлета Грива доносился из глубины веков — и звучал непосредственно рядом:
— Все ещё в пути, брат Ди? Ведомо ли тебе, мой дорогой, как он долог? Ты мог бы достичь цели гораздо проще.
«Я» хочет говорить. «Я» хочет изгнать призрак словом. Но моё горло заложено, мой язык распух, какое-то отвратительное ощущение во всём теле; я не говорю, а думаю чужим, не моим голосом через века, проникая сквозь акустический фон, который фиксируется моими внешними органами слуха:
— А ты, Бартлет, и здесь становишься у меня на пути, не хочешь, чтобы я достиг своей цели. Посторонись и освободи мне путь к моему двойнику в зелёном зеркале!
Рыжебородый призрак, то бишь Бартлет Грин, навёл на меня свой мёртвый белый глаз и ухмыльнулся. Это скорее походило на зевок огромного кота.
— Из зёленого зеркала, так же как и из чёрного угля, тебя приветствует лик юной девы ущербной луны. Ты же знаешь, брат Ди, той самой доброй госпожи, которой так хочется обладать копьём!
В немом оцепенении уставился я на Бартлета. Нахлынувший на меня с такой устрашающей силой поток чужих мыслей, желаний, покаянных и агрессивных образов в мгновение ока был сокрушен, отброшен на второй план одним-единственным проблеском, сверкнувшим из моего собственного, спящего летаргическим сном сознания:
«Липотин!.. Наконечник копья княгини!.. Значит, копьё и здесь требуют от меня!..»
И все… Что-то во мне переключилось, и я впал в какую-то мечтательную прострацию, в которой словно под наркозом пережил ту лунную ночь заклинания суккуба в саду Мортлейка. То, что я прочел в дневнике Джона Ди, воплотилось в какую-то сверхотчетливую реальность; та, которую Джон Ди принял в угольном кристалле за призрачный образ королевы Елизаветы, явилась мне сейчас в облике княгини Шотокалунгиной, и стоявший передо мной Бартлет Грин сразу исчез, вытесненный страстью моего предка к демоническому фантому своей возлюбленной…
Вот и всё, что ещё могу я воспроизвести из фантастических переживаний вчерашнего вечера. Остальное — непроницаемый туман, кромешная мгла…
Итак, наследство Джона Роджера обрело вторую жизнь! Играть и далее роль безучастного переводчика я уже не могу. Каким-то загадочным образом я теперь ангажирован, причастен ко всем этим вещам, бумагам, книгам, амулетам… к этому тульскому ларцу. Стоп, ларец не имеет никакого отношения к наследству! Это подарок покойного барона, и принёс его мне Липотин, потомок Маске! Человек, который ищет у меня наконечник копья для княгини Шотокалунгиной!.. Всё, всё взаимосвязано! Но каким образом? Что это — кольца дыма, соединенные в цепи, нити тумана, свитые в верёвки, которые пронизывают столетия и вяжут моё сознание, сковывают мои мысли, лишают меня свободы?!
Сам я со всем, что меня здесь окружает, уже живу «по меридиану»! Мне совершенно необходимо отдохнуть и собраться с мыслями. Валы бушующего хаоса прокатываются надо мной, обдавая холодом. Чуть что — и моё сознание начинает колебаться. Это неразумно и опасно! Стоит только на секунду утратить контроль над этими видениями, и…
Меня в жар бросает, когда думаю о Липотине, о его непроницаемом лице циника, или о княгине, этой непредсказуемой женщине!.. Следовательно, рассчитывать мне не на кого, я действительно совсем один и совершенно беззащитен перед — ну же, произнеси наконец, — перед порождениями моей фантазии, перед… призраками!
В общем, необходимо держать себя в руках.
Вторая половина дня.
Никак не могу решиться на вторжение в выдвижной ящик за очередной тетрадью. Конечно, нервы мои всё ещё сверх всякой меры возбуждены, и это понятно, но есть и другая причина: в полдень почта преподнесла приятный сюрприз, и мне теперь в предвкушении нежданной встречи не сидится на месте.
Какое-то особое напряжение всегда примешивается к чувству радости от свидания с другом юности, которого полжизни не видел, — и вот сейчас, кажется, вместе с ним к тебе вернется прошлое, такое же счастливое и безоблачное. Такое же? Разумеется, это всего лишь иллюзия: конечно, он тоже изменился, как и я сам, никто из нас не в состоянии остановить время! Но как легко на смену иллюзии приходит разочарование, порожденное ею же! Нет, лучше не воображать себе бог весть что, и мои ожидания останутся необманутыми. Итак, ближе к делу: сегодня вечером мне нужно встретить Теодора Гертнера, моего старинного университетского друга, который в поисках приключений отправился в Чили и там, совсем ещё юным химиком, снискал почет, богатство и уважение. И вот теперь эдаким «американским дядюшкой» возвращается на родину, чтобы в покое и довольстве проживать свои за тридевять земель нажитые сокровища.
Вот только досадно, что именно сегодня, когда я ожидаю гостя, моя экономка, без которой я как без рук, уезжает в отпуск в родную деревню. И, увы, никак невозможно просить её отсрочить свой отъезд. Если разобраться, я ведь уже третий год обещаю ей этот отпуск! Постоянно что-нибудь мешало: то её не в меру щепетильная совестливость, то мой закоренелый эгоизм — вот и на сей раз он уже готов был вновь заявить о себе во весь голос… Нет, ни в коем случае! Уж лучше довольствоваться тем, что есть, и, смирившись, как-нибудь приспособиться к временной прислуге, с которой она договорилась и которая явится завтра. Любопытно, как я уживусь с этой «госпожой доктор», которая должна заменить мою экономку?..
Наверняка какая-нибудь разведенная «мадам», оказавшаяся без средств и вынужденная искать места в приличном доме, — во всем, конечно, виноват деспот муж!.. Ну и прочая, прочая… В общем, более преданной кастелянши мне, разумеется, не найти!..
Не исключено также:
«Приодевшись поутру,
Ленхен ловит на уду»,
как поет Вильгельм Буш… Итак, надо быть начеку! Хотя мысль о том, что я, старый холостяк, попадусь на приманку, ничего кроме смеха вызвать не может! Впрочем, зовут её не «Ленхен», а Иоганна Фромм! Но, с другой стороны, этой «госпоже доктор» всего двадцать три года. Короче, бдительность и ещё раз бдительность! Зорко следи, дорогой мой, за всеми вылазками и обеспечь надежную защиту своих холостяцких бастионов.
Господи, если бы она по крайней мере яичницу умела готовить!..
Вот и сегодня до наследства Джона Роджера руки, видимо, так и не дойдут. Мне бы сначала разобраться с впечатлениями и событиями вчерашнего вечера.
Судя по всему, каждому потомку Джона Ди вместе с кровью и гербом переходит по наследству и привычка вести дневник. Если и дальше так пойдет, я буду вынужден ежевечерне вести протокол о случившемся со мной за день! Признаться, сейчас меня как никогда одолевает навязчивое желание поскорее проникнуть в странные тайны Джона Ди, его затерявшейся во мгле веков жизни, ибо чувствую, что где-то именно там должен скрываться ключ не только к лабиринту его судьбы со всеми мыслимыми тупиками и ловушками, но и — как это ни парадоксально — к тем хитросплетениям, в коих я сам сейчас оказался запутанным. Лихорадочное любопытство подавляло все другие желания и мысли, у меня так и чесались руку схватить очередную тетрадь либо ещё лучше — взломать этот серебряный тульский ларец, стоящий на письменном столе. Сказывалось перенапряжение прошедшей ночи! Другого средства успокоить расходившиеся нервы, кроме как со всей возможной тщательностью и аккуратностью зафиксировать на бумаге происшедшее, я не нашел.
Итак, вчера, вечером — ровно в шесть часов — я стоял на Северном вокзале, ожидая прибытия скорого поезда, которым мой друг Гертнер, согласно телеграмме, должен был приехать. Я занял наиболее удобный наблюдательный пункт у выхода с перрона, рядом с турникетом, так что ни один из покидающих вокзал пассажиров меня никак миновать не мог.
Экспресс прибыл точно по расписанию, я спокойно и внимательно оглядывал вновь прибывших, процеженных сквозь фильтр турникета, — моего друга Гертнера среди них не было. И вот уже последний пассажир нокинул перрон, уже отогнали состав на другой путь, а я всё ждал… Наконец, порядком раздосадованный, я направился к выходу.
Тут объявили, что с минуты на минуту должен прибыть ещё один скорый, идущий почти по тому же маршруту, только не из-за границы. Я не поленился вернуться на прежний наблюдательный пункт и дождаться и этого поезда.
Напрасный труд! Как видно, прежняя пунктуальность и обязательность моего университетского друга, подумал я не без горечи, относятся как раз к тем свойствам, которые с течением лет меняются отнюдь не в лучшую сторону. В общем, вокзал я покинул сильно не в духе и направился домой, льстя себя надеждой застать по крайней мере телеграмму с извинениями.
У турникета проторчал я почти целый час; было уже около семи, начинало смеркаться, когда, бездумно свернув в какой-то случайный переулок, который никоим образом не приближал меня к дому, я наткнулся на Липотина. Внезапная встреча со старым антикваром почему-то настолько меня поразила, что я, застыв на месте, довольно неуместно ответил на его приветствие нелепым вопросом:
— Как вы здесь оказались?
Настал черед удивляться Липотину — очевидно, он заметил моё замешательство, и тотчас характерная саркастическая усмешка, которая меня всегда сбивала с толку, появилась на его лице; оглядевшись с подчёркнутой озадаченностью, он сказал:
— А что в этой улице особенного, почтеннейший? Примечательна она, пожалуй, лишь тем, что, как по линейке, пересекает город с севера на юг, напрямую соединяя кафе, в котором я обычно сижу, с моим домом. Вам, конечно, известно: прямая есть кратчайшее расстояние между двумя точками… А вот вы, мой благодетель, похоже, идёте обходным путем, так как ума не приложу, что вас могло занести в этот переулок! Влияние луны? Неужели в самом деле сомнамбулизм?
И Липотин преувеличенно громко расхохотался. Его шутовской смех болезненно задел меня. С отсутствующим видом, глядя куда-то мимо, я пробормотал:
— Совершенно верно, он самый. Я… я хочу домой.
Липотин снова засмеялся:
— Поразительно, оказывается, лунатик может заблудиться даже в собственном городе! Ну что ж, если вы хотите домой, мой друг, то вам нужно у следующего перекрестка направо и назад… впрочем, если позволите, я вас немного провожу.
Тут только я наконец стряхнул свою дурацкую скованность и смущенно сказал:
— У меня такое ощущение, Липотин, словно я в самом деле спал на ходу. Хорошо ещё, что хоть вы меня разбудили! И… и это вы мне позвольте в знак признательности сопровождать вас.
Липотин с готовностью кивнул, и мы двинулись в сторону его дома. Дорогой он по собственному почину рассказал, что княгиня Шотокалунгина на днях весьма подробно расспрашивала обо мне, по всей видимости я ей чем-то приглянулся, так что могу теперь записать на свой счет ещё одно сраженное сердце, покорить которое было бы лестно любому мужчине. Я же довел до сведения Липотина, что не являюсь «покорителем сердец» и никогда не собирался коллекционировать победы над слабым полом. Однако Липотин только поднял, шутливо сдавшись, руки и засмеялся; потом вскользь, без видимого намерения меня подразнить, добавил:
— Кстати, о наконечнике копья она с тех пор не обмолвилась ни словом. В этом вся княгиня! Сегодня упорствует, завтра забыла. Таковы все женщины, не правда ли, мой друг?
Должен признаться, от этого сообщения у меня на душе сразу как-то полегчало. Итак, всего-навсего обычный женский каприз!
Поэтому, когда Липотин предложил в один из ближайших дней захватить меня с собой к княгине — видимо, та намекнула ему, что после своего, надо сказать, довольно бесцеремонного вторжения ждёт ответного шага с моей стороны, — такой визит вежливости мне показался вполне уместным; заодно положу конец этому антикварному недоразумению.
Между тем мы подошли к дому, в котором находилось липотинское логово — крошечная лавочка с жилым помещением на задах. Я хотел было попрощаться, но мой спутник внезапно сказал:
— Кстати, вчера я получил посылочку с довольно милыми безделушками из Бухареста; вы, конечно, в курсе, именно таким кружным путем доходят до меня время от времени кое-какие антикварные вещицы из Совдепии. К сожалению, ничего выдающегося, однако, быть может, что-нибудь всё же окажется достойным вашего внимания. Как у вас со временем? А то заскочим на минутку?
Мгновение я колебался: дома меня, возможно, ждала телеграмма от Гертнера с коррективами дня и часа его приезда, однако мысль о непунктуальности бывшего однокашника вызвала во мне новый прилив раздражения, и я поспешно, стараясь заглушить трезвый голос рассудка, сказал:
— Конечно найдется, пойдёмте.
Липотин извлек из кармана какой-то допотопный ключ, замок недовольно огрызнулся, дверь лавки со скрипом, но приоткрылась, и я, спотыкаясь, вступил в темноту.
При свете дня я неоднократно бывал в тесном закутке старого антиквара; что касается романтики запустения, то лучшего и желать нельзя. Не будь этот изъеденный вековечной сыростью полуподвал, с точки зрения любого мало-мальски состоятельного европейца, непригодным для обитания, вряд ли Липотин мог бы претендовать на эту нору при том дефиците жилья, который сложился в послевоенное время.
Щёлкнула зажигалка, и хозяин при свете крошечного огонька принялся копаться в дальнем углу. Проникающего из переулка сумрачного освещения было явно недостаточно, чтобы мои глаза могли сориентироваться в развалах заплесневелой рухляди. Бензиновый язычок в руках Липотина дрожал и метался подобно блуждающему огню над густо-коричневой трясиной, из которой выглядывали отдельные детали мебели, какие-то крестовины, багеты, обломки полузатонувших вещей… Наконец в углу через силу затеплился огарок свечи, осветивший вначале лишь самые ближние предметы, и прежде всего жуткого, непристойного идола из полированного, жирно лоснящегося стеатита, в кулаке которого вместо отсутствующего фаллоса была зажата свеча. Липотин все ещё стоял перед ним согнувшись, видимо снимая нагар, но выглядело это так, словно он исполнял перед идолом какую-то таинственную церемонию. В конце концов он зажег керосиновую лампу, огонь которой через зелёный стеклянный колпак относительно сносно осветил помещение. Все это время я стоял, боясь пошевелиться, в ужасающей тесноте, и только теперь облегченно перевел дух.
— У вас, как при сотворении мира, таинство под названием «Да будет свет» происходит поэтапно! — сказал я. — До чего тривиальным и обыденным в наше время, после такого троекратного откровения священного огня, кажется прозаическое нажатие электрической кнопки!
Из угла, где Липотин все ещё с чем-то возился, донесся сухой, по-стариковски ворчливый голос:
— Ваша правда, почтеннейший! Тот, кто слишком резко меняет благодатную тьму на сияние дня, рискует испортить зрение. Такова роковая ошибка вас всех, европейцев!
Я не выдержал и рассмеялся. Вот оно, снова то самое азиатское высокомерие в чистом виде, которое изо всего умудряется извлечь превосходство и даже убогую нищету жалкой городской дыры как по мановению волшебной палочки превращает в её достоинство! Меня так и подмывало затеять налепый спор о благодати и проклятии столь популярной ныне электрификации, поскольку я хорошо знал, что в подобных случаях Липотин всегда может щегольнуть парой странно остроумных и едких замечаний, но тут мой рассеянно блуждающий взор остановился на отсвечивающем тусклой позолотой контуре рамы: искусная старофлорентийская резьба обрамляла потемневшее от времени, местами и вовсе слепое зеркало. Подойдя ближе, я сразу признал в великолепной работе старательную и тонко чувствующую руку семнадцатого века. Рама понравилась мне исключительно, и мною тотчас овладело страстное желание обладать этой вещью.
— Да, да, оно как раз из того, что поступило вчера, — подошёл ко мне Липотин, — только эта вещь далеко не самая лучшая. За неё и деньги-то просить стыдно.
— Вы имеете в виду стекло? За него — конечно.
— Да и за раму тоже, — сказал Липотин. Он энергично запыхтел своей сигарой, и огненный отсвет, казалось, передернул его зеленоватое в мерцании лампы лицо.
— За раму?.. — Я в нерешительности умолк. Липотин считает её неподлинной. Дело его! Но мне тотчас стало неловко за эту свойственную всем коллекционерам алчность. Грешно обманывать такого нищего бедолагу, как Липотин. Он не сводил с меня своего острого взора. Заметил ли он моё смущение? Странно: на лице его мелькнуло что-то очень похожее на разочарование. Недоброе предчувствие кольнуло меня. С некоторым усилием я закончил фразу:
— Но, на мой взгляд, с ней всё в порядке.
— В порядке? Разумеется! Если не считать того, что это копия. Петербургская копия. Оригинал я много лет назад продал князю Юсупову.
Поднеся зеркало к лампе, я принялся внимательно рассматривать его. О качестве петербургских подделок я знаю всё. В искусности русские могут вполне потягаться с китайцами. И всё же эта зеркальная рама — подлинник!.. Совершенно случайно я обнаружил скрытое глубоко в резьбе пышно разросшихся завитков, полузамазанное старым болюсом флорентийское клеймо. Инстинкт коллекционера и охотника яростно сопротивлялся, запрещая поделиться моим открытием с Липотиным. С превеликим трудом я подавил в себе искус и честно сказал:
— Даже для самой совершенной копии рама слишком хороша. Убежден в её подлинности.
Липотин раздраженно пожал плечами:
— Ну если это оригинал, то князь Юсупов получил копию. Впрочем, это не имеет значения — я получил за неё как за оригинал, а князь, его дом и коллекция всё равно пали жертвой взбунтовавшейся стихии. Таким образом, наш спор можно считать решенным, и каждый остался при своём.
— А старинное, явно английского происхождения стекло? — спросил я.
— Подлинное, если вам так угодно. Это родное стекло зеркала. В свою раму Юсупов велел вставить новое венецианское, так как покупал зеркало, а не коллекционный экспонат. Кроме того, он был суеверен: говорил, что в это зеркальное стекло заглядывало слишком много людей. А это может принести несчастье.
— Итак?..
— Итак, можете оставить эту вещь у себя, если она вам нравится, дорогой покровитель. И ни слова больше о цене.
— Ну а если рама всё же окажется подлинной?
— Копия или оригинал — она оплачена. Позвольте мне поднести вам в подарок этот привет с утраченной родины.
С упрямством русских я уже знаком. Сказал — значит, быть по сему: копия или оригинал — хочешь не хочешь, а подарок принимай, в противном случае — смертельная обида. И на клеймо вроде неудобно ему указывать: заденешь профессиональную честь — опять обида…
Вот так я и стал обладателем чудесной рамы — великолепного образца раннефлорентийского барокко!
Про себя же я решил незаметно возместить щедрому дарителю его потери, купив что-нибудь ещё по выгодной для него цене. Однако всё, что он мне показывал, не вызывало у меня ни малейшего интереса. Увы, осуществить добрые намерения гораздо сложнее, чем следовать на поводу у собственного эгоизма; в общем, через полчаса, несколько смущенный, я отправился домой с липотинским подарком, так и не оставив ничего взамен, унося с собой благое намерение при первой же возможности сполна рассчитаться с ним покупками.
Домой я пришел около восьми, на письменном столе — ничего, кроме короткой записки от моей экономки, в коей она извещала, что её преемница заходила сразу после шести с просьбой перенести вступление в должность на восемь вечера, дескать, по не зависящим от неё причинам. Экономка уехала в семь, следовательно, «смутное время» домашнего междуцарствия я очень кстати и не без пользы провел у Липотина и в ближайшие несколько минут мог рассчитывать на появление моей новой опоры, в случае если эта доктор Фромм умеет держать слово. Хотя чего ждать от незнакомой женщины, если даже мужчина, старый приятель оказался столь необязательным!
И чтобы отвлечься от неприятных мыслей, я развернул пакет с подарком русского, который все ещё держал под мышкой. В беспощадно ярком электрическом свете совершенная красота старинного зеркала нисколько не поблекла. Напротив, в глубокой зелени стекла с редкими опаловыми пятнами даже появилось какое-то изысканное очарование древности; в своей раме, покрытое тончайшим налётом оксидированного серебра, оно напоминало скорее филигранную шлифовку туманного, «мохового» агата — а может, гигантского смарагда? — чем мутную поверхность полуслепого зеркала.
Завороженный этой внезапно открывшейся мне благородной красотой, я поставил зеркало перед собой и погрузился в изумрудную бесконечность его пронизанной таинственно мерцающими переливами бездны…
Но что это? Мне внезапно померещилось, что я уже не у себя в комнате, а на Северном вокзале, у турникета, и меня омывает поток прибывших экспрессом пассажиров. А из этого водоворота меня приветствует, размахивая шляпой, доктор Гертнер! Преодолевая течение, я с трудом пробираюсь к моему другу, который, улыбаясь, идет навстречу. Мельком подумалось: он что же, приехал совсем без багажа? Должно быть, прибудет позже, решаю я и тут же забываю об этом не совсем понятном обстоятельстве.
Радость от встречи переполняет нас, вряд ли стоит упоминать, что мы не виделись много-много лет.
У вокзала берем извозчика и после необычайно плавной, совершенно бесшумной, какой-то летящей езды поразительно быстро оказываемся у меня. Дорогой и уже на лестнице оживленно вспоминаем прошлое, поэтому все второстепенные детали этой поездки, такие, например, как расчет с извозчиком, ускользают от моего внимания. Все как-то молниеносно, само собой улаживается и в следующее мгновение начисто стирается из памяти. И даже когда мне показалось, что некоторые предметы в моей комнате стоят не совсем так, это вызвало у меня лишь рассеянное, мимолётное и какое-то безразличное недоумение. Первое, что мне бросилось в глаза, был вид из окна: ничего похожего на городскую улицу — далеко простершиеся луга с незнакомыми силуэтами деревьев и какой-то непривычной линией горизонта.
«Странно!» — подумал я как-то вскользь, ибо эта панорама мне уже казалась знакомой и естественной, а тут ещё Гертнер отвлек меня, пустившись в воспоминания о разных забавных проделках студенческой поры.
Однако потом мы перешли в кабинет и удобно расположились в старинных, с высокими спинками и толстыми мягкими подушками, креслах, которых у меня… никогда не было… Я уже готов был изумленно вскочить и лишь усилием воли заставил себя сидеть как ни в чем не бывало. Такое прежде привычное окружение внезапно повернулось чужой, неведомой стороной; и тем не менее даже сейчас прежнее ощущение чего-то близкого, успокаивающе знакомого не покидало меня! Удивительно, но все эти копившиеся во мне наблюдения, размышления, чувства ничем вовне не проявлялись, ни единым словом не обмолвился я о моем беспокойстве, со стороны наш разговор — а он ни на миг не обрывался — казался обычной беседой двух давно не видевших друг друга приятелей.
Изменения, которые произошли в квартире, не ограничивались меблировкой кабинета: окна, двери, даже стены словно слегка сместились и выглядели как-то массивней и основательнее, наводя на мысль о куда более фундаментальной архитектуре, чем это принято в современном строительстве. И хотя повседневные предметы быта никаких модификаций не претерпели, но на фоне загадочных метаморфоз, в бескомпромиссно ярком свете шестирожковой электрической люстры смотрелись отчужденно и жутковато. Каким привычным уютом повеяло в этом настороженно затаившемся интерьере от крепкого экзотического аромата табака и русского чая, поставляемого мне Липотиным по баснословно низкой цене!
Только теперь, прежде все время что-нибудь да отвлекало, мой взгляд остановился на Гертнере. Он сидел напротив в таком же кресле с высокой спинкой, как и у меня, и, не выпуская из пальцев сигары, со спокойной улыбкой прихлёбывал чай в паузе нашего разговора — по-моему, первой с того момента, как мы встретились на вокзале. И тут я разом припомнил все, что было между нами сказано, и наш разговор показался мне глубже и значительнее. Конечно, речь шла в основном о нашей юности, о совместных планах, намерениях, которым уже никогда не суждено сбыться, о напрасных надеждах, о том, что было отложено до лучших времён и так и осталось навеки упущенным… Пауза затянулась, что-то невыносимо тягостное сгущалось над нами и вдруг разрешилось во мне каким-то щемящим, похожим на ностальгию чувством. Я невольно вскочил и, словно проснувшись, посмотрел на моего друга как бы со стороны, чужим, беспристрастным взглядом. Тут только до меня дошло, что весь разговор, который воспринимался мною как диалог, я вёл с-самим собою. Чтобы убедиться окончательно, я быстро, подозрительно и намеренно отчетливо спросил:
— Расскажи мне о своей жизни в Чили! Что ты там делал как химик?
Характерным, таким знакомым по прежним временам движением повернув ко мне голову, он, дружески улыбнувшись, вопросительно посмотрел мне в глаза:
— А что?.. Тебя что-то беспокоит?..
Поборов мимолётное смущение, я прямо выложил все то, что несколько минут назад начало меня мучить:
— Дорогой друг, между нами сейчас действительно происходит что-то странное… Конечно, мы очень долго не виделись… самым простым было бы всё списать на это… Да, мы не виделись давно… Ну и что?.. Многое из того, что… когда-то было… я думаю, узнаю… так сказать, обнаруживаю в тебе неизменным… И всё же… все же: извини меня… ты действительно Теодор Гертнер? Ты… ты сохранился в моих воспоминаниях другим; нет, ты не Теодор, которого я знал прежде… это… это я вижу, отчетливо чувствую… но всё равно, почему-то ты мне не кажешься менее знакомым… менее… как бы это сказать… менее близким, менее расположенным ко мне…
Гертнер придвинулся ещё ближе, усмехнулся и сказал:
— Не бойся, вглядись в меня лучше, быть может, ты всё же вспомнишь, кто я!
Удушливый комок подступил к горлу. Однако я взял себя в руки, принужденно засмеялся и чуть громче, чем следовало бы, воскликнул:
— Как тебе не стыдно насмехаться, ведь я откровенно признался, что с той самой секунды, как ты вошёл в… в мой дом, — и я почти робко огляделся, — на меня что-то нашло… Всё здесь как будто обычно — обычно, да не совсем. Но тебе, конечно же, трудно меня понять. Я имею в виду… Короче, ты тоже кажешься мне не совсем тем Теодором Гертнером, верным моим другом в стародавние времена… Разумеется, много воды утекло с тех пор, ты уже не тот, извини!.. Но и повзрослевшим Теодором, химиком Гертнером, пусть даже чилийским профессором Гертнером, я тебя не воспринимаю.
Мой визави невозмутимо прервал меня:
— Ты совершенно прав! Чилийский профессор Гертнер давным-давно утонул в волнах мирового океана…— Он сделал широкое, неопределенное движение рукой, и тут я, кажется, наконец-то его понял.
Что-то кольнуло меня в самое сердце. «Вот оно что», — пронеслось в моём мозгу, и я, должно быть, слишком уж по-идиотски уставился на гостя, так как он внезапно разразился хохотом, с видимым удовольствием покачал головой и предупредил дальнейший ход моих мыслей:
— Нет, нет, мой дорогой! Думаю, привидению было бы сложно оценить по достоинству эти великолепные сигары и чай, тем более столь превосходного сорта. Но всё же, — и его лицо и голос обрели прежнюю серьёзность, — дело обстоит именно так, как я сказал: твой друг Гертнер… приказал долго жить.
— А кто в таком случае ты? — спросил я еле слышно, но совершенно спокойно и даже с некоторым облегчением, так как томительная неопределенность наконец кончилась. — Повторяю: кто ты?..
«Незнакомец» как бы для того, чтобы выразительнее подчеркнуть свою принадлежность к этому миру, взял из ящика свежую сигару, размял, понюхал с видом знатока, аккуратно обрезал кончик, зажёг спичку и, медленно проворачивая в пальцах, умело раскурил; первые, столь ценимые всеми гурманами затяжки он сделал с таким неподдельным наслаждением, что даже у ещё более подозрительного, чем я, мигом бы улетучилось всякое сомнение в материальности и бюргерской добропорядочности моего гостя. Потом он вытянулся в своем кресле и, закинув ногу на ногу, изрек:
— Я сказал, что Теодор Гертнер умер. Так вот, можешь мне поверить, для того, кто хочет дать понять, что порывает со своим прошлым и, становясь другим человеком, начинает новую жизнь, в такой манере выражаться нет ничего необычного, хотя на первый взгляд она и кажется несколько высокопарной. Запомни раз и навсегда: Теодор Гертнер мёртв.
Я перебил его с таким пылом, что даже сам втайне подивился себе:
— Нет, это не так! Твоя сокровенная сущность бессмертна и не могла измениться! Просто она мне незнакома, так как не имеет ничего общего с прежним Теодором Гертнером, тем ревностным позитивистом, исследователем материи и заклятым врагом всего таинственного, который сразу пускался в рассуждения о гнилом суеверии и о безнадёжной глупости, стоило только оппоненту предположить хоть малейшую возможность существования в природе чего-то иррационального, не поддающегося учету разума или даже рискнуть утверждать, что непознаваемое заложено в саму сущность мироздания. Но взор сидящего сейчас напротив меня тверд, и неотступно созерцает он первопричину, да-да, первопричину вещей, а всё сказанное тобой лишь выдаёт твою любовь к тайне! Это не ты, Теодор Гертнер, не ты, и все же ты — друг, мой старый добрый приятель, которого я просто не могу назвать по имени.
— Ничего не имею против такой версии, — ответил спокойно мой гость. Его взгляд впился в мои глаза и стал погружаться в них глубже и глубже…
И вот во мне робко шевельнулось и с мучительной медлительностью стало всплывать какое-то воспоминание о давно и бесследно забытом прошлом. Я даже не мог с уверенностью сказать, не болезненный ли это рецидив фантастических переживаний прошлой ночи, иди, быть может, жизнь моя пытается сняться с якоря и память постепенно, звено за звеном, выбирает на палубу ржавую цепь событий многовековой давности. А Гертнер как ни в чем не бывало подхватил мои мысли:
— Думаю, раз ты сам стараешься помочь мне решить назревшие для тебя сомнения, это значительно облегчит мою задачу и мы обойдёмся без долгих преамбул. Мы старые друзья! Это так. Вот только «доктор Теодор Гертнер», твой университетский товарищ бесшабашных студенческих лет, имеет мало отношения к нашей дружбе. Поэтому мы по праву можем о нём сказать: он мёртв. Ты совершенно прав: я — другой. Кто я? Я — Гертнер.
«Ты сменил профессию?» — чуть было не сорвалось у меня, но я сразу понял глупость моего вопроса и вовремя прикусил язык32. Мой собеседник продолжал, не обращая внимания на мой смущенный кашель:
— Профессия садовника научила меня обращению с розами, я умею их облагораживать. Моё искусство — окулировка. Твой друг был здоровый дичок; тот, кого ты сейчас видишь перед собой, — привой. Время дикого цветения дичка миновало. Тот, кого родила моя мать, был обрезан и давно канул в океан превращений. Я же был привит черенком на его корневую систему; так что тот, кого ты когда-то знал как студента химии по имени Теодор Гертнер, — это всего лишь видимость, маска, рожденная матерью дичка, незрелая душа коего прошла через могилу.
Ужас охватил меня. Загадочная, как и его речи, сидела передо мной прямая фигура моего гостя. Сами по себе мои губы спросили:
— А зачем ты здесь?
— Ибо пришёл срок, — как нечто само собой разумеющееся ответил мой визави. И, усмехнувшись, добавил: — Я охотно откликаюсь, если во мне нуждаются!
— Значит, ты, — начал я, не замечая, что мои слова звучат вне всякой связи, — значит, ты теперь… больше не химик и не?..
— Я был им всегда, даже когда твой друг Теодор, как и подобает дичку, снисходительно поглядывал сверху вниз на таинства королевского искусства. Сколько себя помню, я был и есть — алхимик.
— Не может быть! Алхимик? — вырвалось у меня. — Ты, который раньше…
— Который «я» раньше?..
Я немотствовал, не в силах свыкнуться с мыслью, что прежнего Теодора Гертнера больше нет.
Однако неизвестный на моё смущение и бровью не повел.
— Возможно, ты когда-нибудь слышал, что всегда, во все времена мир делился на профанов и мастеров. Так вот, алхимия средневековых шарлатанов и суфлёров — это из полушария профанов. Из их профанической лженауки и развилась хваленая химия современности, прогресс которой внушал твоему другу Теодору такую детскую гордость. Шарлатаны мрачного средневековья в нашем светлом настоящем возвысились до профессоров химии и преподают в университетах. Наша же «Золотая роза» произрастает в другом полушарии, и мы никогда не занимались разъятием материи, не собирались побеждать смерть и разжигать проклятую жажду золота. Мы остались теми, кем были всегда: лаборантами вечной жизни.
И вновь почти болезненное ощущение зыбкого, недосягаемо далёкого воспоминания; но ни за что на свете я не смог бы сказать, почему и куда оно меня зовёт. От вопросов я воздержался и лишь согласно кивнул. Мой гость это заметил, и вновь странная улыбка мелькнула на его лице.
— А ты? Что за все эти долгие годы вышло из тебя? — Его взгляд скользнул по письменному столу. — Вижу, ты стал… писателем. Угораздило же тебя! Значит, ты теперь грешишь против Священного писания? Мечешь бисер перед… читателями? Копаешься в старых, истлевших документах — впрочем, ты всегда был к этому склонен — и надеешься позабавить пресыщенную чернь таинственной экзотикой прошедших веков? Напрасный труд, ибо этим миром и этим временем практически утрачен… смысл жизни.
Он замолчал, и я снова почувствовал, как гнетущая тяжесть стала сгущаться над нашими головами; я собрался с силами, хотя удалось мне это не без труда, и попытался стряхнуть с себя этот гнёт, принявшись рассказывать о моей работе над наследством Джона Роджера. Я говорил всё более раскованно и откровенно, мне очень помогало то, с каким вниманием слушал Гертнер. От него исходило какое-то непоколебимое спокойствие отрешенности, но по мере того, как я рассказывал, во мне крепло чувство, что в случае необходимости он всегда готов прийти на помощь. Когда я закончил, он вдруг поднял глаза и прямо спросил:
— Итак, временами тебе кажется, что над твоей работой летописца или, если угодно, над твоей литераторской деятельностью довлеет какой-то тяжкий морок, грозящий навеки приковать тебя к мёртвому прошлому?
Мне вдруг страстно захотелось открыть ему душу, и я рассказал всё, что выстрадал и пережил с тех пор, как мне в руки попало наследство от Джона Роджера; всё, начиная со сна Бафомета… Не забыл ничего.
— Пропади оно пропадом, это наследство, лучше бы мне его никогда не видеть! — воскликнул я в заключение моей исповеди. — Ничего бы меня сейчас не беспокоило, даже пресловутое писательское честолюбие — уж можешь мне поверить! — я бы охотно принес в жертву душевному спокойствию.
Посмеиваясь, мой гость взглянул на меня сквозь клубы табачного дыма; на мгновение мне померещилось, что его лицо стало зыбким и неверным, как туманная дымка, готовая вот-вот раствориться.
Мою грудь словно обручем стянуло: неужели мой друг сейчас меня покинет; мысль была настолько невыносима, что я невольно протянул к нему руки… Гертнер, наверное, это заметил, и, пока рассеивался табачный дым, я слышал, как он засмеялся и сказал:
— Благодарю за искренность! Но разве я так докучаю тебе моим визитом, что тебе уже не терпится отделаться от меня? Ты же понимаешь, едва ли я сидел бы здесь, у тебя, если бы твой кузен Джон Роджер… сохранил наследство.
Я так и подскочил:
— Тебе известно что-то ещё о Джоне Роджере! Ты знаешь, как он умер!
— Успокойся, — последовало в ответ, — он умер так, как должно.
— Он умер из-за этого проклятого наследства Джона Ди?!
— Во всяком случае, не так, как ты, по всей видимости, полагаешь. Кроме того, на нём нет никакого проклятья.
— Почему же он тогда не завершил эту работу — эту бессмысленную, никому не нужную работу, которая теперь тяжким бременем легла на мои плечи?..
— И которую ты сам, мой друг, добровольно взвалил на себя! Ибо: сожги или сохрани, не так ли?!
Этому человеку, сидящему передо мной в кресле, известно все, абсолютно все!
— Я не сжёг, — сказал я.
— Но был близок к этому! — Он читал мои мысли.
— А почему не сжёг Джон Роджер? — спросил я тихо.
— Видимо, как исполнитель завещания он оказался несостоятельным.
Настырное упрямство, подобно лихорадке, овладело мной:
— Но отчего?
— Он умер.
Я вздрогнул от ужаса, так как уже догадался, почему умер мой кузен: его убила Исаис Чёрная!
Гертнер отложил сигару и перегнулся к письменному столу. Небрежно поворошив лежащие там кипы бумаг, он как бы случайно извлек какой-то лист, который до сих пор по неизвестной причине не попадался мне на глаза — быть может, был спрятан в переплете дневника Джона Ди или где-нибудь ещё… Заинтригованный, я придвинулся поближе.
— Знакомо тебе это? Похоже, что нет! — сказал Гертнер и, пробежав глазами текст, передал мне. Я покачал головой и погрузился в чтение — знакомый твёрдый почерк моего кузена Роджера…
Давно уже подозревал, что так оно и будет! Ещё в самом начале, когда только приступил к работе над кошмарным наследством нашего предка Джона Ди, я уже ждал «этого». Судя по всему, я не первый, кто сталкивается с «этим». Я, Роджер Глэдхилл, наследник герба, являюсь одним из звеньев цепи, которую создал мой предок. Я причастен, причастен совершенно конкретно, ко всем этим вещам, отмеченным печатью дьявола, которые мне пришлось потревожить… Наследство не умерло!.. Вчера «она» впервые посетила меня. Невероятно гибка и ослепительно прекрасна, от её туалетов исходит пикантный, едва уловимый запах хищного зверя. Со вчерашнего дня мои нервы возбуждены так, что я не могу думать ни о чем другом, кроме как о ней… Назвалась леди Сисси, но не думаю, что это её настоящее имя! Она шотландка, по крайней мере так утверждает. Желает получить от меня какое-то загадочное оружие! То, которое фигурирует в древнем гербе глэдхиллских Ди. Я уверял, что у меня нет такого оружия, но она только смеялась… С тех пор в меня словно бес вселился! Я буквально одержим желанием достать для леди Сисси, не важно, настоящее это её имя или нет, пресловутое оружие, которым она так жаждет обладать, пусть бы мне пришлось пожертвовать ради этого моею жизнью и спасением души… О, мне кажется, я понял, кто такая «леди Сисси» в действительности…
Джон Роджер Глэдхилл.
Лист выскользнул из моих пальцев и, метнувшись пару раз из стороны в сторону, задумчиво спланировал на пол. Я поднял глаза на моего гостя. Он пожал плечами.
— Мой кузен умер из-за этого?! — спросил я.
— Думаю, что ради желания «таинственной незнакомки» он позабыл обо всём на свете, — ответил тот, кого я уже не решался назвать Теодором Гертнером. Тёмный вихрь спутанных, обрывочных мыслей пронёсся в моей голове: леди Сисси? Кто она?! Княгиня Шотокалунгина, кто же ещё! А кто тогда княгиня? Исаис Чёрная, не иначе! Исаис Бартлета Грина! Итак, разверзся потусторонний мир демонов, с которым заключил пакт сначала Джон Ди, после него преследуемый страхом неизвестный, вписавший в дневник Джона Ди то пронизанное несказанным ужасом предупреждение, потом… потом мой кузен Роджер и наконец я — я, который тоже просил Липотина сделать все возможное, чтобы исполнить странное желание княгини!
Мой визави медленно выпрямился в своём кресле. Лицо просветлело, зато тело стало ещё более расплывчатым и зыбким, чем прежде. Голос утратил свою реальность и вещественность, локализовать его в пространстве и времени было невозможно. Это был уже шепот вечности:
— Теперь ты последний наследник герба! Лучи зелёного зеркала сфокусированы на твоем темени. Сожги или сохрани! Но не расточай! Герметическая алхимия повелевает: трансмутация или смерть. Выбирай…
Сумасшедший грохот, как будто изо всей силы колотили ружейными прикладами в дюймовой толщины дверь, заставил меня вскочить, — я был в кабинете один, передо мной стоял липотинский подарок — старинное, подёрнутое зелёным налётом зеркало в флорентийской раме; ничего не изменилось в привычной обстановке комнаты, однако в дверь постучали вторично, правда, стук был на сей раз крайне деликатен и ни в коей мере не походил на прежний грохот.
На моё приглашение войти дверь открылась, на пороге возникла, робко переминаясь с ноги на ногу, незнакомая молодая женщина и смущенно представилась:
— Иоганна Фромм.
Я с трудом стряхнул с себя оторопь. Дама понравилась мне сразу, во всем её облике было что-то очень располагающее, трогательное… Наконец я протянул ей руку и машинально посмотрел на карманные часы. Госпожа Фромм отнесла этот взгляд, наверное со стороны и вправду не совсем вежливый, на свой счет и еле слышно проронила:
— Я просила передать вам мои извинения за сегодняшний полдень; обстоятельства не позволили заступить мне на службу раньше восьми вечера. Надеюсь, мои слова не разошлись с делом.
Не разошлись… На моих часах было без восьми восемь.
Итак, с тех пор как я вернулся домой, прошло менее десяти минут…
Записывая вчерашние события, я старался быть предельно точным. Всё глубже заглядываю я в бездну и обнаруживаю там, по крайней мере мне так кажется, все больше сложных, прежде неведомых связей, существующих между моими собственными переживаниями и судьбой Джона Ди. Теперь даже то «зелёное зеркало», о котором я читал в дневнике моего предка, каким-то чудом оказалось у меня в руках.
Но почему чудом? Хорошо, поставим вопрос так: откуда оно у меня?
Из антикварной лавки, подарено мне Липотиным как «привет с утраченной родины». С какой родины? Из необъятных владений русского царя Ивана Грозного? Как дар далёкого потомка Маске, таинственного магистра царя?! Но кто такой Маске?
Нет ничего проще ответить на этот вопрос, если хладнокровно перелистать дневник Джона Ди: Маске — это злой демон отрядов восставших простолюдинов-реформаторов, которые называли себя «ревенхедами»; он был посланцем нечестивого главы ревенхедов, осквернителя могил, бессмертного убийцы-поджигателя Бартлета Грина, сына Исаис, Красной Бороды в кожаном колете, которого я только вчера видел у себя за письменным столом! Итак, с ним по-прежнему необходимо считаться, с этим Бартлетом Грином, заклятым врагом и искусителем Джона Ди, который отныне переходит ко мне по наследству и становится моим врагом! Он, и только он, через Липотина подсунул мне это зелёное зеркало!..
Но я сумею оградить себя от тех опасных флюидов, которые исходят из этого магического стекла; страшно лишь то, что первым из зеркала появился Теодор Гертнер. Ведь он пришел как друг, чтобы предупредить об опасности! Выходит, я и в нём должен теперь сомневаться? Что же это за силы, которые так стремятся сбить меня с толку?!
Положиться не на кого, все против меня, я один на этом остром, как лезвие ножа, горном хребте сознания, и по обеим сторонам — зияющие бездны безумия, которые, стоит мне сделать лишь один неверный шаг, поглотят меня навеки!
Всё глубже погружаться в тайны наследства Ди, которые, как выяснилось, имеют ко мне самое непосредственное отношение, постигать их тёмный смысл, каким-то загадочным образом стимулирующий меня, поистине становится моей насущной потребностью. Вот и сейчас она с новой силой овладевает мной. Я чувствую, как эта опасная любознательность перерастает в настоящую одержимость, противопоставить которой мне фатально нечего. И пока этот роковой аспект не будет разрешён, покоя мне не видать; я должен мою жизненную влагу смешать с грунтовыми водами древнего рода, подземный ток которых стремится ко мне как к магниту, бьёт ключом у меня из-под ног и требует своей доли…
В общем, я принял свои меры.
Госпожа Фромм получила строгий наказ в ближайшие дни любыми средствами избавить меня от визитов. Друзей я не жду: у одинокого друзей нет. А все остальные… гости? Я прямо кожей ощущаю их близость, чувствую, как они толпятся у моего порога! Но мои двери для них закрыты! Слава Богу, мне известно, что они от меня хотят.
Я подробно проинструктировал госпожу Фромм и снабдил исчерпывающими описаниями: господин Липотин, такой-то и такой наружности, — не принимать; дама, назваться может любым именем, например: «княгиня Шотокалунгина», — не принимать!
Когда я описывал внешность княгини, мне бросилось в глаза следующее: мою весьма робкую и невероятно скромную экономку вдруг стало трясти как в лихорадке, а ноздри её миленького миниатюрного носика затрепетали, словно она уже сейчас реально почуяла приближение нежелательной гостьи. Педантично подчеркнув каждое слово, она уверила меня, что строжайшим образом исполнит все мои указания; отныне она будет начеку и сумеет твёрдо и решительно отразить любого самого назойливого визитера.
Такое необычное рвение заставило меня поблагодарить её и приглядеться к моей новой помощнице повнимательнее. Была она среднего роста, скорее по-детски грациозна, чем женственна; тем не менее в глазах и во всём существе присутствовало нечто, мешающее назвать её внешность инфантильной или даже моложавой. Взгляд был мудр, как у человека, прожившего долгую и трудную жизнь, подёрнут странной поволокой и витал где-то далеко, очень далеко… Такое впечатление, словно он постоянно убегал от себя самого или от того, на что в данный момент был направлен.
И тут ко мне вернулось смутное ощущение вчерашнего вечера, когда я впервые с такой болезненной остротой почувствовал свою беспомощность и одиночество среди всех этих потусторонних влияний и зловещих ревенантов, подобных призрачному Бартлету Грину… Стоило мне только подумать о нем, как я сразу ощутил его пугающе близкое присутствие, и подозрение укололо меня: а эта госпожа Фромм не из тех же масок? Что, если какой-то призрак перевоплотился в эту молодую женщину, чтобы под видом экономки внедриться в мой дом?
Возможно, мой долгий и пристальный взгляд был слишком суровым испытанием для женской скромности: госпожа Фромм густо покраснела и нервно поёжилась. На меня она смотрела с таким испуганным выражением, что мне, когда я представил примерный ход её мыслей, стало стыдно. Отбросив глупые подозрения, я постарался как можно быстрее сгладить невыгодное впечатление — с несколько театральной рассеянностью провел рукой по волосам и забормотал что-то не очень членораздельное о нехватке времени, о вынужденном затворничестве, ещё раз умоляя её войти в моё положение и оградить от нежелательных помех.
Глядя куда-то мимо, она монотонно, без всякого выражения пробормотала:
— Да, конечно. Ради этого я и явилась.
Этот ответ насторожил меня: вновь такое чувство, словно тут кроются какие-то «связи». Невольно я спросил резче, чем мне бы хотелось:
— Вы устроились ко мне с каким-то намерением? Вам что-нибудь известно обо мне?
Она едва заметно качнула головой:
— Нет, о вас я ничего не знала. Очень может быть, что я здесь совершенно случайно… Просто иногда мне снится…
— Вам кажется, — перебил я, — что вы меня видели во сне? Ну что ж, такое бывает.
— Нет, тут другое.
— И что же?
—У меня приказ: помочь.
Я вздрогнул:
— Что вы имеете в виду?
Она страдальчески посмотрела на меня:
— Прошу вас, извините меня. Несу какой-то вздор. Иногда мне приходится бороться с моими фантазиями. Но не беспокойтесь, на моей работе это никак не скажется. И, пожалуйста, извините, что отняла у вас время.
Она быстро повернулась и хотела выйти, однако я машинально схватил её за руку. Мои пальцы, пожалуй, слишком резко сжали её запястье, это, казалось, сильно напугало госпожу Фромм. Она вздрогнула, словно коснулась обнаженного провода, и, вся сразу как-то обмякнув, застыла передо мной. Рука её безжизненно замерла в моей, выражение лица странно изменилось, взгляд соскользнул в пустоту… Я не понимал, что с ней происходит, но какое-то необычное состояние овладело и мною: всё это, до мельчайших деталей, я уже однажды пережил… Вот только когда… когда?.. Не совсем соображая, что делаю, я легко подтолкнул её к креслу у письменного стола. Я крепко держал её за руку, и слова как бы сами собой срывались с моих губ:
— С фантазиями, госпожа Фромм, все мы когданибудь встречаемся лицом к лицу. Вы сказали, что хотите мне помочь. Давайте лучше поможем друг другу взаимно. Видите ли, в последнее время меня, к примеру, тоже преследует одна фантазия: будто я — мой собственный предок, старый англичанин из…
Она слабо вскрикнула. Я поднял на неё глаза. Неподвижно, словно в трансе, смотрела она на меня.
— Что вас встревожило? — спросил я и отвел глаза: взгляд её, казалось, пронизывал насквозь, на мгновение меня даже кинуло в дрожь.
С отсутствующим видом госпожа Фромм кивнула своим мыслям и ответила:
— Я тоже когда-то жила в Англии. Я была замужем за одним старым англичанином…
— Вот как! — Я принужденно усмехнулся и, сам не знаю почему, почувствовал облегчение; про себя же подивился: как, такая молодая женщина и уже успела дважды побывать в браке? — Так, значит, до замужества с доктором Фроммом вы жили в Англии с первым вашим супругом?
Она качнула головой.
— …или доктор Фромм сам был?.. Извините меня за назойливость, но мы с вами ведь ничего не знаем друг о друге.
Она резко, словно защищаясь, вскинула руку.
— Доктор Фромм совсем недолго был моим мужем. Он умер вскоре после того, как мы расстались. Наш брак был ошибкой. Кроме того, доктор Фромм не англичанин и даже никогда не бывал в Англии.
— А ваш первый муж?
— Доктор Фромм взял меня в жены из родительского дома, когда мне исполнилось восемнадцать лет. Второй раз замуж я не выходила…
— Не понимаю, любезная госпожа Фромм…
— Я и сама не понимаю, — с мукой вырвалось у неё, и, словно ища у меня помощи, она повернулась ко мне, — я знала ещё до того… до того дня, когда стала женой доктора Фромма, что… принадлежу другому.
— Какому-то старому англичанину, как вы сказали. Хорошо. Он что, друг вашей юности? Первая любовь?
Она энергично закивала, однако тотчас снова впала в нерешительность.
— Это не то, что вы думаете. Все совсем по-другому.
С величайшим напряжением она выпрямилась в своем кресле, высвободила руку, которую я по-прежнему сжимал, и заговорила быстро и однообразно, короткими рублеными фразами, как вызубренный наизусть урок. Я записал здесь лишь самое основное.
— Мой отец — земельный арендатор из Штирии. Росла я единственным ребёнком в семье, в хороших условиях. Потом с моим отцом случилось несчастье, и мы обеднели. В детстве я много путешествовала, но это были совсем короткие поездки, только по Австрии. До замужества я была один раз в Вене. Это моё самое большое путешествие. В детстве мне часто снился какой-то замок и незнакомая местность, которую я никогда не видела наяву. Но я почему-то уже тогда знала, что и замок, и ландшафт этот находятся в Англии. А откуда это знала, сказать не могу. Легче всего было бы отнести все это к игре детского воображения, но я не раз описывала снившуюся мне местность нашему далёкому родственнику, который практиковал у моего отца, а прежде у наших английских друзей; сам он, наполовину англичанин, говорил, что мне снятся, скорее всего, горные области Шотландии, а иногда окрестности Ричмонда, места эти в точности походят на мои описания — вот только многое там изменилось и не выглядит таким древним, как в моих видениях. Подтверждение этому, если можно так сказать, поступило и с другой стороны. Ещё мне часто снился один старый и сумрачный город, который я запомнила с такой точностью, что со временем могла бродить по нему и уверенно отыскивать нужные мне улицы, площади и дома; вряд ли то был просто сон. Города этого наш английский родственник не знал, он даже сказал, что ничего похожего в Англии нет. Скорее всего, этот древний город находится где-нибудь на материке. Раскинулся он по берегам небольшой реки, а старинный каменный мост, по обеим сторонам которого возвышались мрачные оборонительные башни, связывал две городские половины. Над левым берегом, тесно застроенным домами, меж пышно зеленеющих холмов возвышалась огромная неприступная крепость… Однажды мне сказали, что это Прага, однако многое из того, что я описывала, либо уже не существует, либо изменилось, хотя на старинных городских планах всё в точности соответствует моим описаниям. До сих пор мне так и не довелось побывать в Праге, и слава Богу, я боюсь этого города. Никогда, никогда в жизни нога моя не ступит на его каменные мостовые! Когда я вспоминаю о нём, меня охватывает дикий ужас и перед моим взором возникает человек, от внешности которого — не знаю почему — у меня кровь застывает в жилах. У него нет ушей: они отрезаны, на их месте зияют страшные дыры с кроваво-красными шрамами по краям. Для меня он злой демон этого кошмарного города. А город этот, я знаю точно, сделает меня несчастной и разобьёт мою жизнь!
Когда она говорила о человеке с отрезанными ушами, её голос дрожал от исступленной ненависти; в устах этого невинного создания она казалась настолько противоестественной, что мне стало не по себе. Я быстро провёл рукой у неё перед глазами, и это как будто вывело её из столбняка: черты лица разгладились, взгляд стал осмысленным; она провела ладонью по лбу, словно хотела смахнуть навязчивое видение. Вся она как-то сникла; помолчав, утомленно и невнятно забормотала:
— При желании я и наяву могу переселяться в тот древний замок в Англии. Если пожелаю, могу в нём жить — часами, сутками; и чем дольше, тем лучше глаза мои привыкают к тамошнему освещению. Тогда я воображаю… «воображать» — это значит «входить в образ», не правда ли?., воображаю себя в том замке, с моим мужем, пожилым господином. Я вижу его очень хорошо, только всё там тонет в каком-то зеленоватом свечении. Как будто смотришь в старинное зелёное зеркало…
Мне кажется, госпожа Фромм снова впала в транс. Я опять резко провожу рукой у неё перед глазами и случайно задеваю липотинское зеркало, которое стоит на письменном столе. Однако она, по-прежнему глядя в одну точку, продолжает:
— Недавно я узнала, что ему угрожает опасность.
— Кому?
Выражение отрешенности на её лице сменилось страхом. Она пролепетала:
— Моему мужу.
— Вы хотите сказать: доктору Фромму? — Я нарочно назвал это имя, надеясь, что в бессознательном состоянии она наконец проговорится.
— Нет! Ведь доктор Фромм мёртв! Опасность угрожает моему настоящему мужу… Человеку, который живёт в своем английском замке…
— Он что же, и сейчас ещё там живет?
— Нет. Он жил там много, много лет назад.
— А всё же когда?
— Не знаю. Это было очень давно.
— Госпожа Фромм!
Она встрепенулась, словно стряхивая с себя остатки сна:
— По-вашему, я не в себе?
Не зная, что ей ответить, я лишь качнул головой. Извинившись, она смущенно пролепетала:
— Когда я пыталась поделиться с отцом моими необычными ощущениями, он просил меня «прийти в себя». Он и слышать не хотел «весь этот бред». Для него это была «болезнь» — и точка. С тех пор я стараюсь об этом не говорить. Ну вот, а вам в первый же день всё рассказала! Теперь и вы будете думать так же: ненормальная, да ещё скрывает свою болезнь, чтобы не отказали от места, но… но я же чувствую себя здесь как раз на месте, я здесь необходима!..
В возбуждении она вскочила. Напрасно пытался я успокоить несчастную женщину. С большим трудом удалось мне заверить госпожу Фромм, что ни в коей мере не считаю её больной и что до тех пор, пока не вернётся из отпуска старая экономка, место, разумеется, остается за ней.
Наконец она, похоже, успокоилась и благодарно улыбнулась.
— Вот увидите, я справлюсь. Могу я уже сейчас приступить к работе?
— Конечно, госпожа Фромм, только сначала опишите мне, пожалуйста, хотя бы приблизительно, как выглядел тот пожилой господин… ну, тот, который жил в окрестностях Ричмонда. Или, может быть, вы знаете его имя?
Она задумалась, потом на лице её появилось недоуменное выражение:
— Имя? Нет, не знаю. Мне и в голову никогда не приходило, что у него должно быть какое-то определенное имя. Про себя я называла его «он», и мне этого было достаточно. А вот как он выглядел? Он… он очень похож на вас. Ну ладно, мне надо многое у вас привести в порядок! — И она исчезла за дверью.
Бог с ней, с этой госпожой Фромм, невесть каким ветром занесенной в моё жилище, я не испытываю ни малейшего желания ломать себе голову над её шарадами. Несомненно одно: она подвержена так называемым альтернированным состояниям сознания. Для специалиста её случай не представляет никаких трудностей: истерия пубертатного периода, ничего больше. Фиксированный галлюциноз. Драматизированный бред. Раздвоение личности. Очевидно, в данном случае alter ego проецируется в далёкое прошлое. Ничего особенного во всем этом нет…
Но Ричмонд? И моё сходство с этим пожилым английским джентльменом?.. Впрочем, подобные феномены тоже известны медицине. Интересно, есть ли на этом свете хоть что-нибудь неизвестное нашей медицине!.. Такие больные если уж находят среди своего окружения кого-нибудь, кто вызывает у них доверие, то буквально прикипают к нему душой. Личность, вызывающая доверие? Выходит, я для неё являюсь такой личностью? Конечно, так оно и есть; не я ли только что ей сказал: «Поможем друг другу взаимно»? Если бы я только знал, что означают эти её слова: «Мне надо многое у вас привести в порядок!» Это что, сомнамбулический бред? Ладно, поживем — увидим, хотя… ей бы сначала с собой разобраться, ведь, очевидно, у неё временами не всё в порядке с головою. И тем не менее внутренний голос предостерегает меня от поспешных выводов; но и ему я не могу слепо доверять, иначе рискую запутаться в себе и потерять своё «я». Мне слишком хорошо известны страшные последствия такой потери. Ради того, чтобы личная судьба обрела высший смысл, можно пожертвовать многим, и «гордый человеческий разум» далеко не самая большая плата, примером тому судьба большинства наших «нормальных» сограждан, увы, начисто лишенная какого-либо смысла, за исключением, естественно, «здравого», но утратить собственное «я» — это катастрофа, полная и окончательная.
Итак, не теряя времени, за работу!
Передо мной уже лежит туго перетянутый шпагатом пакет, который я, следуя полученному во сне предписанию… гм, Бафомета, только что выудил вслепую из выдвижного ящика.
Быть может, в нем я найду ключ к загадочным событиям последних дней?
Твердый, черный, цельнокожаный переплет с надписью:
«Личный дневник»
На титульном листе почерком Джона Ди выведено:
Ныне со всей очевидностью явствует, что мои сомнения, связанные с Гренландом, который я полагал найти здесь, на земле, и подчинить земной светской власти королевы Елизаветы, были справедливы и вполне обоснованны.
С первого же дня, как я в тщеславном ослеплении связался с ревенхедами, этот бродяга и шарлатан Бартлет Грин стал водить меня за нос, посредством изощреннейших дьявольских ков сбивая с пути истинного. Видно, уж такова натура человеческая: люди в поте лица своего хлопочут о земном, ибо не ведают, что искать надо не здесь, а по ту сторону; не понимают они всей страшной глубины проклятья грехопадения! Не дано им знать, что в юдоли земной можно лишь искать, а обретать надо «по ту сторону». Мне же Бартлет Грин уготовил путь духовной погибели, а дабы я не обнаружил, что корона находится «по ту сторону», убеждал набраться терпения и ждать, когда плоды моих честолюбивых замыслов созреют здесь, на земле. Мой путь должен был стать стезею лишений, разочарований, горя и измены, чтобы, убеленный преждевременными сединами, я пресытился жизнью и сдался на милость победителя.
Великая опасность нависла не только надо мной, но и над всем родом Ди, призванным снискать высшее, что уготовано ему чрез блудного сына, вернувшегося после грехопадения в отчий дом, ибо Бартлет Грин хотел воспрепятствовать исполнению этого предначертания. Его совет — искать извилистую тропинку к земной короне — был изначально ложен. Ныне у меня нет и тени сомнений в том, что Гренланд, моя Зёленая земля и моё королевство, находится «по ту сторону» и что иного смысла, как найти его, моя жизнь не имеет. Там, «по ту сторону», ждут своего короля «девственная королева» и такая же «девственная» корона великого таинства.
Сегодня третий день, как мне в предрассветной мгле был явлен «лик», и это наяву, в ясном уме и твердой памяти! Раньше я и не подозревал, что есть нечто, лежащее по ту сторону бодрствования, сна, забытья или одержимости — нечто пятое, непостижимое: какие-то загадочные символы, кои не имеют ничего общего с нашей земной жизнью. Это был мой второй лик, но он совсем не походил на тот, который мне когда-то открылся в угольном кристалле Бартлета, — на сей раз видение было явно пророческим.
Предо мной гордо, как на гербе Ди, возвышался зелёный холм, я сразу понял, что это Глэдхилл, холм нашего родового поместья. Вот только в его вершине не торчал серебряный меч; словно перенесенное с другого поля герба, от неё тянулось к небу зелёное древо, из-под корней которого бил живой ключ и весёлой струйкой сбегал вниз. Зрелище это вселило в меня такую радость, что я из сумрачной низины поспешил к холму, дабы освежиться у древнего источника моих предков. То, что я всё, включая, казалось бы, самую незначительную деталь этого действа, воспринимал одновременно и как реальность и как символ, граничило с чудом.
Стремясь поскорее достичь источника, я, вдруг обожженный догадкой, замер как вкопанный: да ведь геральдическое древо там, на холме, — это я; его ствол, ставший моим позвоночником, словно бы пытается дотянуться до самого неба, простирая ввысь свои пышные ветви, в которые превратились сплетения и жгуты моих нервов и кровеносных сосудов. Соки весело бурлили в моих жилах, пульсировали в сложных лабиринтах ветвей, и, внимая голосу сей древней крови, я с гордостью сознавал, что наше родовое древо воплотилось во мне, в том, кто сейчас стоит в его тени. В серебряном источнике у моих ног отражалась вся бесконечная вереница моих потомков: детей, внуков и правнуков, собравшихся вместе словно в день Страшного суда. Лицо каждого из них было по-своему единственно и неповторимо, но все они чем-то походили на меня; мне казалось, что это я отметил их печатью нашего рода, навсегда избавив от гибели и смерти. Торжественная радость наполнила душу мою. Присмотревшись, я вдруг заметил на вершине древа двойной лик: одна половина — мужская, другая женская, и обе срослись воедино. А над Двуликим парил золотой нимб короны, во лбу коей сиял лучезарный карбункул.
В женской половине я сразу признал госпожу мою Елизавету и уже хотел было возликовать, но тут внезапная боль пронзила меня: мужской лик — более юный, более свежий — принадлежал не мне. Разочарованию моему не было предела, а изворотливый ум уже лихорадочно отыскивал спасительную лазейку, мол, этот рожденный древом и есть я, только в безвозвратно ушедшем детстве, но в сей же миг неумолимо изобличил я себя в обмане: никогда, даже в дни безоблачной юности, лицо моё не обладало чертами столь беззаботными и невинными, и тогда со всей суровой очевидностью предстала предо мной истина — очами этого мужского лика на меня взирал кто-то далёкий, недостижимый, восставший из источника у ног моих… другой!..
Бессильная ярость охватила меня, что не я, а какой-то последыш, моей крови и семени, унаследует корону и сольется с моей Елизаветой в единое нераздельное целое. В гневе слепом поднял я руку на себя самого — на древо… И тогда оно из сокровенной сердцевины моего позвоночника столба исторгло:
— Безумец, всё ещё не узнаешь себя! Что есть время? Что есть превращение? Века придут и уйдут, но я — это Я и после сотой могилы, я — это Я и после сотого воскресения! Ты поднял руку на древо, будучи лишь моей его ветвью — каплей в источнике у твоих же ног, не более!
Потрясенный, воздел я очи к вершине древа Ди и увидел, что Двуликий шевелит губами, и донесся до меня с бесконечной высоты зов, который лишь с великим трудом достиг ушей моих:
— Первый в вере будет последним. Дорасти до меня, и я стану тобой! Переживи самого себя, и ты переживёшь меня, меня — Бафомета!
Я рухнул к ногам древа и обнял ствол его благоговейно, меня сотрясали такие рыдания, что за пеленой слёз видение исчезло, и снова — трезвящий свет ночной лампы, и первые рассветные лучи сквозь щели закрытых ставень… Я ещё слышал голос древа, который эхом звучал в моей душе:
— Ты взыскуешь бессмертия? Ведомо ли тебе, что магистерий требует многих процессов, связанных с водой и огнём? Materia должна претерпеть многое!
Итак, сегодняшним утром мне был в третий раз явлен в лицах образ, смысл и путь. Путь, которым я при жизни или уже за гробом смогу обрести моё истинное Я, может быть пройден в двух встречных направлениях. Одно — это путь возвращения, он ненадежен, случаен, подобен рассыпанным крошкам, которые склюют птицы небесные, прежде чем я успею по нему вернуться. И всё же надобно попытаться, в случае удачи он мне когда-нибудь поможет вспомнить самого себя. А что такое бессмертие, если не память?..
Решено: магический путь письма: буду вести этот судовой журнал, внося в него все перипетии моего опасного путешествия, все открытия и наблюдения; предварительно книжица эта будет заговорена одному мне известным способом, дабы стала она неуязвима от разрушительного времени и от злых духов. Амен.
Но ты, далекий, ты, другой, ты, который придёшь после меня и на исходе дней нашего древа прочтёшь эти записи, помни, откуда ты и где корни твои, помни, что вышел из серебряного источника, который питает древо и который рождается древом. И если слышишь ты в себе плеск родника, и если прорастают сквозь плоть твою ветви древа, то я, Джон Ди, баронет Глэдхилл, заклинаю тебя: обрати взор свой в себя, пробудись и восстань из могилы времени, и да откроется тебе: ты — это я!
Второе направление — и оно для меня, несчастного смертного, плоть которого томится в Мортлейкском замке, — это алхимизация тела и души, дабы они уже сейчас могли претендовать на бессмертие.
Путь этот открылся мне не сегодня, вот уже третий год, как я вступил на него; и у меня есть серьёзные основания полагать, что троекратное видение, описанное выше, является следствием и первой наградой моих постоянных усилий в этом направлении… Два года назад снизошло на меня озарение и открылся мне смысл истинной алхимии, уже к Рождеству 1579 года устроил я в Мортлейке лабораторию, снабдив её всем необходимым, и даже выписал из Шросбери дельного лаборанта, который объявился у меня в том же году как раз на Рождество и с тех пор показал себя верным и добросовестным помощником, к тому же ещё сверх всякого ожидания весьма сведущим в тайном искусстве и обладающим богатым опытом. Этот лаборант, по имени мастер Гарднер, пришелся мне по сердцу и, заслужив доверие, стал моей правой рукой, ибо верой и правдой соблюдал мои интересы, всегда готовый помочь добрым советом, что и следовало со всем вниманием признать и с подобающей благодарностью отметить. К сожалению, в последнее время всё явственней обнаруживалось, что те высокие знания и особенно то доверие, которые я дарил ему, сделали его высокомерным и строптивым, посему мне всё чаще приходилось сталкиваться с непокорством, непрошеными предостережениями и увещеваниями. Такой оборот меня не устраивал. Я надеялся, что мой лаборант в скором времени опомнится и вновь признает во мне своего сеньора, может, даже научится ценить мою благосклонность. Однако наши расхождения отнюдь не исчерпывались различием взглядов на методы и практику искусства алхимии, он хотел воспрепятствовать моему общению с кроткими и мудрыми духами потустороннего мира, коих мне недавно удалось заклясть самым убедительным образом. Обуянный желанием перечить мне, он настаивал на том, что инфернальные демоны и стихийные духи попросту мистифицируют меня, хотя о какой мистификации может идти речь, если всякий раз, перед тем как приступить к заклинаниям, я возносил благочестивые и страстные молитвы к Господу и Спасителю всего живого Иисусу Христу, дабы помог Он мне в работе многотрудной и позволил благополучно довести её до конца. Голоса и духи, кои являлись мне, были столь богобоязненны и столь неукоснительно повиновались всегда приказам, провозглашаемым мною во имя Святой и Животворящей Троицы, что я просто не мог, да и не хотел, давать веры предостережениям Гарднера. К тому же их простые, толковые рекомендации касательно рецептов философского камня и соли жизни шли вразрез с теми принципами, которыми руководствовался мой лаборант. Думаю, здесь просто была задета гордыня: Гарднер ведь полагал, что преуспел в герметических науках. Всё это я по моему человеческому разумению понять могу, но не в силах сносить далее его упрямые возражения, какими бы благими намерениями они ни объяснялись. Я был уверен в принципиальном заблуждении моего лаборанта, утверждавшего, что от бесчисленных коварных козней обитателей иного мира заговорен лишь тот, кто в сокровенной глубине своей души прошёл весь таинственный процесс духовного воскресения, основные этапы коего: мистическое крещение водой, кровью и огнем, появление на коже различных букв и знаков, постоянный привкус соли на языке, в ушах — непрекращающийся крик петуха и многое другое, как, например, плач младенца, который должен доноситься из чрева неофита. Как все это следует понимать, он говорить не захотел, утверждая, что клятва обязывает его к молчанию.
А так как я всё ещё колебался, не морочит ли меня в самом деле сатанинская прелесть, то вчера, в отсутствие Гарднера, принялся заклинать духов во имя Отца, и Сына, и Святого Духа явиться мне и сказать, какими сведениями располагают они о некоем Бартлете Грине и не водят ли с ним дружбу, находя его достойным своего товарищества. В воздухе раздался странный свистящий смех, который меня вначале озадачил, однако потом духи с шумом великим стали проявлять недовольство моей подозрительностью, жуткие, как по металлу скрежещущие голоса, исходя от стен, пола и потолка, повелевали мне избегать отныне какого-либо общения с этим нечестивым посланцем Исаис Чёрной; позднее, в присутствии моих старых друзей Гарри Прайса и Эдмонда Талбота, они в знак всеведения своего сообщили мне тайну, которая была известна лишь мне одному и которую я скрывал даже от моей жены Яны. В заключение они запретили мне питать какое-либо подозрение касаемо обитателей иного мира и сказали, что мои мерзостные шашни с Бартлетом Грином могут быть искуплены лишь полным и бесповоротным отказом от всего, связанного с этим исчадием ада, и прежде всего от того угольного кристалла или магического зеркала, который он мне подарил в Тауэре и который я должен был в знак раскаяния собственноручно предать огню во имя Господне.
Это был мой настоящий триумф над Гарднером, он лишь угрюмо молчал, когда я рассказывал ему, что повелели мне духи. Так и не проронил ни слова, но мне это было безразлично, ибо в душе я уже отказался от него. А сегодвя с утра, исполняя принесенную клятву порвать со всем, что могло напоминать Бартлета Грина или быть связанным с ним, я извлёк из тайника угольный кристалл и на глазах Гарднера сжёг его на сильном огне. К моему немалому удивлению, лаборант и бровью не повёл — задумчиво, с серьёзной миной наблюдал, как отшлифованный уголёк ярко вспыхнул зелёным пламенем и бездымно сгорел, не оставив после себя ни малейшего следа шлака или пепла.
Уже на вторую ночь явилась мне издевательски ухмыляющаяся физиономия Бартлета Грина; думаю, своей ухмылкой он пытался скрыть ту ярость, которая бушевала в нём, ведь я сжёг его угольное зеркало. Потом он стал медленно исчезать в клубах зелёного дыма, который настолько исказил его черты, что мне на мгновение привиделся совсем другой, незнакомый человек; волосы так плотно прилегали к щекам, что казалось, будто у него и вовсе нет ушей. Но все это, должно быть, моё воображение… Потом мне опять приснилось Глэдхиллское древо, которое изрекло:
— Прилежно содействуй благотворному процессу, суть коего — страдание материи — и есть исходное условие для приготовления эликсира вечной жизни.
Слова эти смутили меня, и после пробуждения я надолго и столь основательно впал в чёрную меланхолию, что готов был даже испросить совета Гарднера; конечно, обращаться к человеку, от которого внутренне отказался, не подобает, но я как-то об этом не подумал, уж слишком тяжёлым и зловещим было ощущение сгустившихся надо мною туч. Я прошёл в лабораторию, однако обнаружил там лишь письмо, в котором мой лаборант сухо, но вежливо прощался со мною «на долгое, долгое время, если не навсегда»…
Не в меньшей степени я был удивлен, когда около десяти утра вслед за известившим меня слугой в комнату вошел незнакомец, у которого, как я понял с первого же взгляда, были отрезаны уши. Свежие шрамы вокруг слуховых отверстий свидетельствовали, что приговор был приведен в исполнение сравнительно недавно. Возможно, какой-то деликт, нарушение государственных законов. Однако я решил отнестись к незнакомцу без предубеждений, ибо не секрет, что в Англии на такое наказание, увы, слишком часто осуждают ни в чем не повинных людей. К тому же в чертах его лица не было никакого сходства с тем человеком, который приснился мне ночью. Я склонен был скорее предположить, что в данном случае сон сыграл со мной скверную шутку. Незнакомец был выше меня ростом, а ширококостная и грубая комплекция указывала на не слишком благородное происхождение. Что до возраста, то тут было сложней, так как длинные волосы и густая, спутанная клиновидная борода скрывали его почти лишенное подбородка лицо с покатым лбом и дерзким, похожим на клюв носом. Казалось, он ещё находился в летах достаточно юных— во всяком случае, я мог ему дать разве что тридцать с небольшим. Позднее он сообщил мне, что ему пошел лишь двадцать восьмой год. Следовательно, он был моложе моей жены Яны Фромон. Несмотря на свои молодые годы, этот человек исколесил вдоль и поперек Англию, Францию и голландские провинции, бывал он и в плаваниях. Об этом говорила и вся его внешность: было в ней что-то авантюрное, тревожное, изменчивое, а изборожденное морщинами лицо лучше всяких слов свидетельствовало о том, что соха у его судьбы заточена на славу.
Он подошёл ближе и, понизив голос почти до шепота, сказал, что хотел бы доверить мне нечто важное, но дело не терпит чужих ушей, посему не грех бы закрыть дверь. Потом, ещё раз оглядевшись, он осторожно извлёк из потайного кармана своих широких одежд какой-то древний фолиант в переплёте из свиной кожи, раскрыл и ткнул пальцем в титульный лист. И прежде чем я успел разобрать причудливый шрифт, который старательная рука нанесла в незапамятные времена на пожелтевший ныне пергамент, он вдруг спросил меня дрогнувшим голосом, при этом его колючие мышиные глазки странно сверкнули, не мог бы я ему растолковать, что такое «проекция»…
Почему я тут же понял, что передо мной дилетант, имеющий об алхимии представление самое смутное. Я ответил, что, конечно же, знаком с этим чисто химическим термином, и по всем правилам науки объяснил ему, как осуществляется проекция. Незнакомец слушал внимательно и, казалось, был удовлетворён. Когда же он передал мне фолиант, для меня сразу стало очевидным, что в моих руках труд почти бесценный: рецепт создания философского камня для истинной алхимизации тела и для выделения эликсира бессмертия, — бессмертия по ту и по сю сторону жизни. Я сидел как громом пораженный, не в силах произнести ни слова, но так же не в силах и совладать с моими чувствами, которые, должно быть, разыграли на моем лице настоящую пантомиму, ибо от меня не ускользнуло, как зорко следил за мной неизвестный, стараясь не упустить даже самого незначительного оттенка охватившего меня волнения. Но я и не думал таиться от него, захлопнул книгу и сказал:
— Книжонка и в самом деле славная! Что вы за нее хотите?
— Камень и эликсир, те, что в ней указаны, — ответил он, отчаянно пытаясь скрыть буквально брызжущий из глаз страх — не дай Бог что-нибудь при этом прогадать.
— Было бы желательно для начала, чтобы хоть один из нас расшифровал криптографию книги, — возразил я.
— Дайте мне слово благородного человека, поклянитесь Телом и Кровью Христовой — и книга в вашем распоряжении.
Я ответил, что охотно бы так и сделал, но прочтение манускрипта ещё не означает удачного исхода работы, так как существует множество книг, трактующих о приготовлении алой и белой алхимической пудры, и тем не менее все попытки воспроизвести содержащиеся в них рецепты остаются тщетными.
После этих слов расходившиеся в душе моего гостя страсти почти до неузнаваемости исказили его лицо, теперь оно могло бы внушать ужас: недоверие и триумф, угрюмое сомнение и чванливая надменность сменялись на нём с быстротой разразившейся бури. Он вдруг расстегнул рубаху, и я увидел, что на его обнаженной груди висит кожаный кошель. Он развязал его и вытряхнул на ладонь… два великолепно отполированных шара слоновой кости… Те самые, что принёс мне когда-то Маске! Ошибки быть не могло, так как на них сохранились знаки, которыми я собственноручно пометил их, прежде чем выбросить из окна… Это случилось незадолго до того, как ищейки епископа Боннера ворвались в мой замок, чтобы заточить меня в лондонский Тауэр. На сей раз мне удалось совладать с чувствами, и я, демонстрируя полное равнодушие, осведомился, какого дьявола он с таким таинственным видом тычет мне под нос эти шарики и что всё это, собственно, означает. На что он, не говоря ни слова, развинтил белый шар и предъявил мне содержащуюся в нем тонкую, сероватую пудру. Я вздрогнул, ибо вид и цвет вещества не оставлял никаких сомнений: передо мной была столь часто и подробно описанная materia transmutationis адептов алхимии. В бедной голове моей пронёсся шквал: неужели я в ту страшную ночь, когда договаривался с Маске о фильтре для Елизаветы, был настолько поглощён счастливым исходом своего нечистого предприятия, что не удосужился поинтересоваться секретом этих с такой лёгкостью развинчивающихся шаров? Как случилось, что, часами задумчиво глядя на полированную поверхность, я, вместо того чтобы открыть шары, высунув от усердия язык, царапал на твёрдой скорлупе слоновой кости какие-то идиотские знаки, а потом, объятый тёмным ужасом, швырнул их из окна? Быть может, мне уже тогда, более чем тридцать лет тому назад, попала в руки великая тайна бытия, а я, как ребёнок, выбросил благородные камни словно гальку, как слепец, отринул бесценный дар небес, а потому л влачил жалкую жизнь, полную тягот и самых горьких разочарований из-за неверно истолкованного «Гренланда»!..
Пока я, погрузившись в невесёлые думы, молчал, не сводя глаз с открытого полушария, мой гость, видимо приняв мой отсутствующий вид за скептическое недоверие, осторожно развинтил красный шар — я невольно зажмурился: в полой лоловинке таинственно мерцала королевская пудра… «Алый Лев»! Я не сомневался ни на миг. Слишком часто встречалось мне описание этих мельчайших сланцеватых чешуек пурпурного цвета в трактатах великих посвященных, чтобы я мог ошибиться в природе сего вещества. Теперь уже напирающая со всех сторон сумятица мыслей грозила в самом деле захлестнуть бедную мою голову. Поэтому я лишь молча кивнул, когда незнакомец спросил хриплым голосом:
— Ну а что вы думаете об этом теперь, магистр Ди?
Я собрал всю свою волю и задал встречный вопрос:
— Откуда у вас эти шары?
Незнакомец медлил с ответом. Наконец не очень решительно пробормотал:
— Сначала я хотел бы знать ваше мнение о книге и о шарах.
— Считаю, что их подлинность следует проверить. Если содержание книги, да и шаров тоже, действительно соответствует тому, чем они на первый взгляд кажутся, то это истинное сокровище.
Мой гость пробурчал нечто, выражающее, по всей видимости, удовлетворение, и сказал:
— Меня радует, что вы искренни со мной. Похоже, вам доверять можно. Вы непохожи на тех чернокнижников, которые только и смотрят, как бы обвести вокруг пальца доверившегося им богатого простака. Поэтому я и пришёл именно к вам, пришёл как к рыцарю и благородному человеку. Если вы мне поможете словом и делом, то мы разделим выигрыш пополам.
После того как мы наметили общий контур соглашения о нашей совместной работе и обоюдном доверии, я повторил мой вопрос о том, каким образом он завладел этими уникальными вещами.
На что он выдал следующую весьма примечательную историю:
И книга, и шары взяты из склепа Святого Дунстана, это он знает точно. Когда ревенхеды более чем тридцать лет тому назад под предводительством некоего нечестивого Бартлета Грина вскрыли раку, то обнаружили тело епископа нетленным, как будто его только накануне похоронили; манускрипт он держал в сложенных на груди руках, а шары были особым образом укреплены во рту и на лбу святого. Еретики-мародеры пришли в страшную ярость, не обнаружив в крипте никаких обещанных им Бартлетом сокровищ, и, разочарованные, швырнули тело епископа в пламя горящей церкви. Однако книга и шары были выкуплены у злодеев за весьма малую сумму каким-то пришлым русским.
«Как же, как же, Маске, старый знакомый!» — подумал я и продолжал расспросы:
— А вы? Как они попали к вам?
— До меня ими владел один старик, бывший тайный агент давным-давно умершего в безумии Кровавого епископа Боннера; он держал в Лондоне бордель, который я частенько посещал, уж больно сладко там спалось, — мой гость цинично ухмыльнулся. — Однажды я увидел у него эти реликвии и сразу решил, что они должны стать моими, ведь, как мне доподлинно известно, Святой Дунстан был великим адептом, посвященным в таинства алхимии. Завладеть ими мне удалось как раз вовремя, ибо в ту же ночь тайный агент… в общем, он скоропостижно скончался, — быстро поправился незнакомец. — От одной жившей в борделе шлюхи я узнал, что старый сводник ещё на службе у Кровавого Боннера занимался поисками этих вещей, и он их таки нашёл, но находку свою утаил и оставил реликвии у себя. Шары каким-то необъяснимым образом на некоторое время у него исчезли, а потом не менее загадочно вернулись на место.
«Поистине чудесны дела Твои, Господи!» — подумал я, совершенно отчетливо вспомнив, как бросил шары из окна.
— И вы откупили их у тайного агента, когда он уже лежал на смертном одре? — допытывался я.
— Н-нет. — Незнакомец отвёл глаза в сторону, явно избегая моего испытующего взгляда, однако быстро собрался и как-то неестественно громко сказал: — Он их мне подарил.
Я понимал, что этот человек лжёт, и уже начал раскаиваться в заключенном соглашении. Неужели убийство? Жизнь старого сводника или книга с шарами? Мои сомнения и колебания стали ещё сильней, когда мне внезапно открылось, что то ночное видение человека с отрезанными ушами могло быть и предостережением. Но уже в следующий миг я успокоил себя тем, что все мои подозрения не имеют под собой никакой реальной почвы, а незнакомец эти реликвии в самом худшем случае просто украл, да и украл-то у того, чья совесть была далеко не безупречна. К тому же искушение стать совладельцем этих сокровищ было слишком велико, и я не смог себя заставить без лишних слов указать незнакомцу на дверь, как и следовало, по всей видимости, мне, ученому и дворянину, поступить. Я же уговаривал себя тем, что само провидение послало мне в дом человека, дабы приобщился я благодати Камня бессмертия. Кроме того, и мои пути в юности не всегда бывали так уж прямы и безгрешны, посему нет у меня прав вставать в позу судьи перед этим отчаянным малым. В общем, не мудрствуя лукаво, порешил я судьбу не искушать и просил незнакомца, который представился под именем Эдварда Келли, быть желанным гостем в доме моём, а в знак того, что не только заключение об истинности и ценности реликвий, но и сами испытания, коим подвергну их, будут честными и непредвзятыми, протянул ему руку. Как я узнал от него, начинал он каким-то полулегальным нотариусом в лондонских трущобах, потом странствующим аптекарем и шарлатаном обошёл чуть не всю Европу, уши же были у него публично отрезаны за подделку документов.
Теперь же промыслу Божьему было угодно послать его в мой дом!
Пути Господни неисповедимы, и я принял его таким, каков он есть, несмотря на возражения моей любимой жены Яны, которая с первых же минут почувствовала какое-то инстинктивное отвращение к этому бродяге с отрезанными ушами…
Через несколько дней я в его присутствии произвёл в лаборатории первую пробу обеих пудр — результаты превзошли самые смелые ожидания: при совсем мизерной проекции мы получили из двадцати унций свинца почти десять унций серебра, а из того же количества олова — немногим менее десяти унций чистого золота. Мышиные глазки Келли сверкали как в лихорадке, и ужаснулся я, завидев, во что превращает человека алчность. Он, конечно, предпочёл бы тут же, на месте, превратить все содержимое шаров в золото и серебро, поэтому мне пришлось напомнить ему, что пудру следует расходовать предельно бережливо, особенно «Алого Льва», которого и так было немного.
Для себя же я решил твёрдо и свято — и объявил это ему прямо — никогда и ни при каких обстоятельствах не использовать ни грана драгоценной пудры ради земного обогащения, но направить все помыслы мои лишь на то, чтобы извлечь из книги Святого Дунстана тайну приготовления философского камня, и единственно в том случае, если мне когда-либо будет суждено узнать, как осуществляется проекция алой тинктуры для трансмутации в нетленное, реально воскресшее тело, я употреблю её на это святое действо. На что у Келли лишь презрительно дрогнули уголки рта…
А червь сомнения по-прежнему точил мою душу, отделаться от него я не мог, ведь, в конце концов, сокровища эти приобретены нечестным путем; кроме того, меня мучила мысль, что над реликвиями, похищенными из могилы адепта, наверняка тяготеет тайное проклятье, к тому же у меня самого рыльце в пушку, ведь это я являюсь хоть и невольной, а все же причиной тех давнишних бесчинств ревенхедов. Вот что подвигло меня принести по крайней мере обет — употребить попавшие ко мне ценности лишь на цели высокие и благородные. Как только я проникну в тайну алхимического процесса, наши пути с Келли разойдутся сами собой; пусть тогда он, сколько его душе угодно, припудривает «Алым Львом» неблагородные металлы и гребёт золото лопатой, чтобы, став богатым как царь Мидас, пропивать его в трущобных борделях с продажными девками, — мне от этого не будет ни жарко ни холодно, равно как и ему от того, что я в поисках философского камня преследую совсем иные цели и лишь малую часть пудры использую для дистилляции бессмертия, дабы дожить до «химической свадьбы» с моей королевой, когда Бафомет воплотится в меня и корона вечной жизни увенчает моё двойное чело. Этот «Лев» выведет меня на дорогу к моей высочайшей невесте!..
Интересно, с тех пор как этот бродяга Келли вошёл в мой дом и делит теперь со мной и дневную и вечернюю трапезу — при этом он чавкает и рыгает как свинья, — мне с каждым днем всё больше и больше не хватает верного лаборанта Гарднера, покинувшего меня. Много бы я дал, чтобы узнать его мнение об этом приживале, который так или иначе, несмотря на явную абсурдность такого допущения, напоминает мне бессознательного медиума Бартлета Грина! Не потому ли, подобно сказочному неразменному грошу, вернулся ко мне этот дар из оскверненной могилы святого?! Не был ли его первым дарителем зловещий Маске, тайный союзник Бартлета Грина, неуловимый посланец судьбы?
Но постепенно эти опасения без следа уходили, как и дни, которые тянулись ленивой серой чередой. И вот всё уже кажется мне вполне обыденным, и я с удивлением спрашиваю себя, что, собственно, меня так настораживало: ни Маске, ни Келли, конечно же, не являются агентами Бартлета, они просто слепые орудия всемилостивого провидения, которое вёдет меня чрез все препоны и ловушки тёмных сил к моему грядущему спасению.
В противном случае разве оказались бы дары святого в руках отверженного?! И неужели же священные реликвии могут принести в дом несчастье? И почему из потустороннего на меня должно обрушиться проклятье благочестивого епископа, — на меня, смиренного и прилежного послушника божественного откровения? Нет, все прегрешения моей дерзкой юности искуплены, и всё же свои безрассудные выходки я ещё долго буду оплачивать собственной шкурой. Теперь я уже не тот недостойный восприемник даров потустороннего, который, получив от «магистра царя» высочайшую реликвию, позабавился шариками, пометил их и, как ребенок прискучившую игрушку, выбросил в окно, чтобы сейчас, через тридцать лет, признать в них сокровище и стать его благоговейным хранителем!
Верный Гарднер был, конечно, прав, когда предостерегал меня от соблазнов профанической алхимии, удел коей — превращение земных металлов. Она изначально связана с вмешательством невидимых тёмных сил — по его словам, с чёрной магией левой руки, — и я с ним совершенно согласен, но мне-то что! Сам я к этому отношения не имею и стремлюсь не к золоту, но к жизни вечной!
И всё же не вижу смысла отрицать — без духов не обошлось; с первого же дня, как Келли поселился в моем доме, они дали знать о своем невидимом присутствии: многократные глухие стуки, как будто кто-то с размаху вонзал острую ножку циркуля в мягкое дерево, какие-то лёгкие трески и поскрипывания в стенах и мебели, шаги незримых посланцев, которые приближались и снова стихали вдали, и вздохи, и поспешный шёпот, мгновенно замолкающий при малейшей попытке прислушаться, — всё это начиналось где-то во втором часу пополуночи и часто сопровождалось тягучими, унылыми звуками, словно ветер гулял в туго натянутых струнах. Уж несколько раз, просыпаясь среди ночи, заклинал я призраки именем Бога и Святой Троицы ответствовать, что потревожило их могильный сон или, быть может, они явились с какой-то миссией, но ответа так до сих пор и не получил. Келли полагает, что это как-то связано с манускриптом и шарами Святого Дунстана: духи стремятся сохранить хотя бы остатки приоткрытой тайны, которую уж он-то у них обязательно вырвет всю до конца. И признался, что эти звуки и голоса преследуют его с той самой ночи, как реликвии попали к нему.
И снова мне не дает покоя мысль, что старый сутенёр, бывший тайный агент, у которого Келли «приобрел» реликвии, поплатился за них жизнью. А в памяти всплывают слова верного Гарднера о бесплодных и опасных усилиях получить камень бессмертия химически, не пройдя до конца весь таинственный путь духовного воскресения, тот самый, на который намекает Библия. Прежде мне надо постигнуть сей путь, дабы, преображенный, не скитался я до скончания дней в заколдованном круге иллюзий и не попадал из одной ловушки в другую, как если бы моими провожатыми были неверные блуждающие огни.
Терзаемый тревогой и неопределенностью, велел я позвать Келли и вопросил его, правда ли то, что он мне недавно рассказывал: будто бы явился ему Зелёный Ангел — уж не дьявол ли то был? — обещавший открыть нам тайну герметического магистерия. И Келли поклялся спасением своей души, что всё это святая правда. Ангел известил его, что пришло время, когда я должен быть посвящен в тайну тайн.
Далее мой новый фамулус поведал мне, как следует подготовиться, дабы Зелёный Ангел стал доступен нашим органам чувств. В определенный час ночи, когда луна пойдёт на ущерб, в комнате с окном, выходящим на запад, должно присутствовать пять человек: нас двое, моя жена Яна — она, как велел Ангел, будет сидеть рядом с Келли, — ещё двоих нужно найти, может быть, вызвать кого-нибудь из приятелей.
Я тотчас послал гонца за моими старыми, испытанными друзьями Талботом и Прайсом с просьбой незамедлительно пожаловать ко мне: заклинание Ангела могло состояться только в назначенный Келли срок, а именно: в праздник Введения во храм Пресвятой Девы Марии, 21 ноября, в два часа ночи.
ЗАКЛИНАНИЕ АНГЕЛА ЗАПАДНОГО ОКНА
О ночь Введения во храм Пресвятой Девы, как глубоко запечатлелась ты в душе моей! Сейчас они уже позади — лежат, затонувшие, на дне забвения, как будто никогда их и не было, — эти долгие, бесконечные часы ожидания и лихорадочной надежды. Чудо, неописуемое чудо выпало на мою долю! Всемогущество трижды благословенного Ангела повергло меня в такой восторг и изумление, что я был просто не в силах совладать с моими чувствами. В глубине души я молил Келли о прощении за то, что так плохо думал о нём, поистине: «Смотришь на сучок в глазе брата твоего, а бревна в своем глазе не чувствуешь»33. Теперь я знаю: он — орудие провидения, и благоговейный озноб пробегает по моему телу.
Предшествовавшие этой ночи дни тянулись мучительно медленно. Вновь и вновь гонял я слуг в Лондон к ремесленникам, делавшим стол по чертежам Келли. Стол следовало изготовить из ценных пород сандалового и лаврового дерева в форме пентаграммы, на лучах которой мы пятеро: Яна, Талбот, Прайс, он сам и я — должны были сидеть при заклинании Ангела. В середине — большое пятиугольное отверстие. А по краям — каббалистические знаки, сигиллы и имена, инкрустированные шлифованным малахитом и бурым дымчатым топазом. Невыносимый стыд охватывает меня, когда вспоминаю, как я, жалкий маловер, ужасался при мысли, в какую сумму обойдется сооружение этого стола! Сейчас, если бы понадобилось, я бы не задумываясь вырвал мои глаза и, как драгоценными камнями, украсил ими стол!
А слуги возвращались из Лондона с одним и тем же: завтра, послезавтра!.. Стол все ещё не готов, чуть не ежедневно работа, словно заколдованная, стопорилась: то одного из подмастерьев без всякой видимой причины подкашивал приступ тяжёлой болезни, то другого — в общей сложности трое, как от чумы, скоропостижно скончались от неизвестной хвори.
Нетерпеливо мерил я шагами покои замка, считая минуты, оставшиеся до смутного ноябрьского утра Введения во храм Пресвятой Девы.
Прайс и Талбот спали как сурки; потом они рассказали, что сновидений не было, лишь ощущение свинцовой, невыносимой тяжести. Яну тоже удалось разбудить лишь с трудом, она вся тряслась в ознобе, словно во сне её одолела лихорадка. Один только я не находил покоя, огонь, пылающая лава пульсировала в моих жилах. А Келли ещё задолго впал в какую-то сумеречную прострацию; как раненый зверь, избегал он людей; на закате я видел его в парке, он блуждал не разбирая дороги и, заслышав приближающиеся шаги, тревожно вздрагивал, словно застигнутый врасплох преступник. Дни напролет просиживал он в глубокой задумчивости на каменных скамьях и с отсутствующим видом бормотал себе под нос или, глядя в пустоту, что-то громко кричал на незнакомом языке, словно там кто-то стоял. Иногда, приходя в себя — продолжалось это считанные минуты, — он поспешно спрашивал, готов ли стол, и, когда я в отчаянье отвечал, что нет, обрушивал на меня поток бранных слов, который внезапно прерывался, вновь сменяясь разговором с самим собой…
Наконец, сразу после полуденной трапезы — обессиленный долгим мучительным ожиданием, я не смог проглотить ни куска, — из-за дальних холмов появились повозки лондонских ремесленников. Через несколько часов собранный стол — целиком он бы в двери не вошел — стоял наверху в замковой башне, в специально отведенном круглом помещении. По приказу Келли три окна, выходящие на север, восток и юг, были замурованы и лишь стрельчатое западное окно, на высоте шестидесяти футов от земли, осталось открытым. По стенам я велел развесить потемневшие от времени портреты моих предков, к ним должен был прибавиться портрет легендарного Хоэла Дата, рожденный фантазией какого-то великого, но неизвестного мастера. Однако он был тут же унесен, так как Келли при виде его впал в бешенство.
В стенных нишах стояли высокие серебряные канделябры, в которых, в ожидании торжественной церемонии, высились толстые восковые свечи. Словно актёр, повторяющий роль, я часто выходил в парк и подолгу бродил там, заучивая наизусть загадочные и непонятные магические формулы. Пергамент с ними Келли вручил мне утром и сказал, что их начертала возникшая из воздуха рука, на которой не хватало большого пальца. «Опять Бартлет», — мелькнуло у меня в сознании, и передо мной встала та страшная сцена в Тауэре, когда он откусил свой правый большой палец и выплюнул его в лицо епископу Боннеру. И, как тогда, ужас уже готов был вонзить в меня свои ледяные когти, но я ему не поддался: разве не сжег я угольный кристалл, прервав тем самым всякую связь с Бартлетом?..
Наконец, после долгих усилий, слова заклинаний стали едва ли не плотью и кровью моею и теперь сами собой сходили с губ, стоило мне только подумать об этом…
Молча сидим мы впятером в большой зале, но вот мой болезненно обострившийся слух ловит перезвон с колокольни — три четверти второго… Мы встаём и карабкаемся по крутой лестнице на самый верх башни. Пятиконечный стол, идеально гладкая поверхность которого занимает почти всё помещение, — пентаграмма, вписанная в магический круг, — вспыхивает как зеркало, когда Келли, покачиваясь словно пьяный, переходит от свечи к свече и зажигает их от горящей лучины. Мы рассаживаемся по порядку в кресла с высокими спинками. Два нижних луча стола-пентаграммы, направленные на запад, на открытое окно, в которое ледяной струей льется чистый, пропитанный лунным мерцанием ночной воздух, занимают Яна и Келли. Сам я находился в цианте звезды, спиной на восток, и взор мой, обращенный к окну, утопал в далях лесистых, исчерканных резкими тенями холмов, уподножия которых, подобно струйкам пролитого молока, растекались белые заиндевелые дороги. Справа и слева от меня цепенели в напряженном молчании Прайс и Талбот. Даже свечи были охвачены тревогой: язычки пламени беспокойно метались, настигнутые сквозняком. Луна находилась вне поля моего зрения, но по тому, как щедро были забрызганы серебристым мерцанием белые камни оконной амбразуры, я мог судить о том царственном сиянии, которое низвергалось с небес. Непроницаемо чёрным колодцем зияло в середине стола правильное пятиугольное отверстие…
Как окоченевшие трупы сидели мы, хотя сердце у каждого билось словно птица в клетке.
Келли внезапно впал в глубокий, похожий на обморок сон. Сначала он тяжело и хрипло дышал, потом его лицо стало подергиваться в каком-то странном зловещем тике, хотя, возможно, это мне только казалось в трепещущем пламени восковых свечей. Не зная, когда начинать ритуал, а ждать знака от Келли уже явно смысла не имело, я сделал несколько попыток произнести формулы, но всякий раз, едва открывал рот, невидимые пальцы ложились на мои губы… Неужели Ангел — это лишь воображение Келли, спрашивал я себя, и сомнение уже коснулось меня, как вдруг губы мои сами по себе заговорили; грозный и глубокий голос был мне совершенно незнаком, точно кто-то другой, неизвестный, читал запечатленные в моей душе ритуальные формулы…
Все оцепенело, скованное потусторонней стужей, даже пламя свечей замерло, замороженное дыханием смерти, света оно уже не распространяло… Стоит легонько задеть канделябры, и ледяные огоньки, как иссохшие почки, градом посыплются с фитилей, промелькнуло у меня в голове. Изображения предков на стенах превратились в чёрные зияющие дыры — словно проходы сквозь толстую кладку в какие-то сумрачные опасные галереи, и я почувствовал себя сразу покинутым и беззащитным, как будто эти исчезнувшие портреты меня раньше хранили и защищали…
В мертвой тишине грустным колокольчиком прозвенел детский голосок:
— Меня зовут Мадини. Я бедная маленькая девочка. У моей мамы я предпоследняя, и дома меня ждет грудной братец.
Снаружи, вплотную к окну, парила в воздухе— на высоте шестидесяти футов! — фигурка, хорошенькой девочки семи-девяти лет; её шёлковое платьице со шлейфом отсвечивало то красным, то зелёным, как будто было сшито из тончайшего шлифованного александрита, который днем кажется зелёным, а ночью — тёмно-красным, цвета венозной крови. Но чем дольше я смотрел на эту миловидную куколку, тем больший кошмар меня охватывал: подобно гладкому накрахмаленному лоскутку шелка, она трепетала, , повиснув перед окном, это был только плоский контур, лишенный пространственной перспективы, черты лица намалёваны наспех — сойдет, мол, и так? — фантом, существующий лишь в двух измерениях. И эта жалкая фальшивка — обещанное явление Ангела? Не могу передать всей глубины и горечи моего разочарования… Тут Талбот перегнулся ко мне и глухо прошептал:
— Это мой ребенок, мне кажется, я его узнал. Вскоре после рождения он умер. А что, младенцы продолжают расти после смерти?
Голос Талбота звучал безучастно и отрешенно, но, ещё даже не успев удивиться необычному хладнокровию моего приятеля, я понял: под наркозом ужаса он просто не чувствует боли. «Разве не этот образ таился где-то в заветных тайниках его души и сейчас, извлеченный наружу и спроецированный в пространство, явился нам, зримым отражением?» — такая мысль пронзила меня, но только я собрался развить её дальше, как из тёмного колодца в столе внезапно брызнуло бледно-зелёное сияние и в мгновение ока затмило фантом; подобно гейзеру, бьющему из почвы, этот мерцающий фонтан взмыл под потолок и окаменел в форме человека, в котором, впрочем, ничего человеческого не было. Эта прозрачная как берилл, изумрудная масса кристаллизовалась в монолит такой ужасающей твёрдости, с которой, очевидно, не мог соперничать ни один из земных элементов. Тело, голова, шея — сплошная скала!.. И руки!.. Руки?., было в них что-то… вот только я никак не мог определить, что именно. Долго, как завороженный, я не сводил с них глаз, пока наконец не понял: большой палец правой руки, как-то нелепо вывернутый наружу, был явно с левой. Не могу сказать, что деталь сия ужаснула меня, — с чего бы, собственно? Но в этой мелочи, кажущейся на первый взгляд такой незначительной, было нечто, столь далеко выходящее за пределы, положенные свыше нам, смертным, столь чуждое природе человека, что даже само гигантское существо, вознесшееся надо мной, его необъяснимое, граничащее с чудом явление бледнели перед нею…
Невозможно описать неподвижную окаменелость этого лика с широко поставленными, лишенными ресниц глазами. От его взгляда исходило нечто до того жуткое, парализующее, мертвящее и при всем при том приводящее в такое несказанное восхищение, что космический холод неземного восторга и ужаса пробирал меня до мозга костей. Яну я видеть не мог, её заслоняла фигура Ангела, но Талбот и Прайс, казалось, обратились в трупы, настолько безжизненно-бледны были их лица.
В слегка приподнятых углах его алых, как рубин, уст таилась усмешка, исполненная поистине безграничным презрением ко всему земному… Но если фантом ребенка рождал чувство ужаса своей эфемерной бесплотной двухмерностью, то здесь всё было как раз наоборот: кошмар заключался в подчеркнутой материальности, в какой-то сверхплотной телесности циклопической фигуры… И при том ни единой тени, которая бы давала ощущение объема и перспективы! Несмотря на это, а может быть, именно благодаря этому, всё виденное мною ранее на земле казалось рядом с пришельцем из вышнего мира плоским и бестелесным.
Не знаю, я ли спросил «Кто ты?», или то был Прайс?
Не разжимая губ, Ангел холодно отрезал, и голос его почему-то подобно эху донесся из глубин моей собственной груди:
— Я — Иль, посланец Западных врат.
Талбот хотел что-то спросить, но лишь бессвязный лепет срывался с его губ. Попробовал было Прайс — результат тот же! Собрав воедино всю свою волю, я попытался поднять глаза и посмотреть Ангелу в лицо, но вынужден был покорно потупить мой взор, ибо мгновенно понял: буду упорствовать — погибну на месте. Поникнув головой, спросил я, запинаясь:
— Иль, Всемогущий, тебе ведомо, к чему стремится душа моя! Открой мне тайну Камня! И чего бы мне это ни стоило: сердца, крови ли моей — всё отдам за превращение тварной человеческой природы в бессмертную королевскую субстанцию, ибо жажду воскресения по сю и по ту сторону… Помоги мне постичь книгу Святого Дунстана и её сокровенную суть! Сделай меня тем, кем мне… должно быть!
Казалось, прошла вечность. Тяжёлая дремота навалилась на меня, но я сопротивлялся всем пылом страсти моей. И тогда прогремели слова, коим вторили стены:
— Твоё счастье, что ищешь ты на Западе, в Зелёной земле. Чем и заслужил благоволение моё. А потому намерен я вручить тебе Камень!
— Когда? — вскричал я, охваченный дикой, безудержной радостью.
— Послезавтра! — дробя слоги, ответствовал Иль.
«Послезавтра! — ликовала моя душа. — Послезавтра!»
— Но ведомо ли тебе, кто ты есть? — вопросил Ангел,
— Я? Я… Джон Ди!
— Вот как? Ты… Джон Ди?! — повторил Ангел. Голос его словно резал по металлу. Что-то дрогнуло во мне… Не осмеливаюсь думать, но словно… нет, не хочу, чтобы губы мои произнесли это, пока ещё они в моей власти, и чтобы записывало перо, пока оно подчиняется мне.
— Ты — сэр Джон Ди, обладатель копья Хоэла Дата, тебя я знаю хорошо! — насмешливо взвизгнул пронзительный злобный голосок со стороны окна; я понял: это отозвалось снаружи призрачное дитя.
— У кого копьё, тот и победитель! — гремело из уст Зелёного Ангела. — Тот, у кого копье, зван и призван. Ему подвластны стражи всех четырёх врат. Итак, вот тебе мой наказ, Джон Ди: следуй во всем брату своему, Келли; он — орудие моё здесь, на земле. Проводником приставлен он к тебе, дабы провёл тебя чрез бездны гордыни. Его должен ты слушаться, что бы он тебе ни сказал и чего бы от тебя ни потребовал. Всё, что самый малый из пришедших к тебе от имени моего ни потребует, дай ему! Я — это он, и, давая ему, ты даёшь мне! И тогда пребуду я с тобой, в тебе и рядом с тобой до скончания века.
— Клянусь тебе в этом, благословенный Ангел! — воскликнул я, потрясенный до глубины души, дрожа всеми членами. — Клянусь, и провалиться мне сквозь землю, если нарушу я клятву сию!
— Провалиться… сквозь…. землю! — откликнулись стены.
Мёртвая тишина повисла в помещении. Мне казалось, что клятва моя многократным эхом отозвалась в глубинах космоса. Пламя свечей на миг ожило, полыхнуло и снова умерло, застыв горизонтально, словно согбенное порывом ветра.
От потусторонней стужи у меня свело пальцы. Окоченелыми губами я спросил:
— Иль, Благословенный, когда я увижу тебя вновь? О, если бы я мог лицезреть тебя чаще! Но ты так далёк!
— Увидеть меня ты можешь в своём угле. Но вот поговорить нам через него не удастся!
— Я… я сжёг уголь, — пролепетал я и вспомнил, полный раскаянья, как на глазах Гарднера, проклятого лаборанта, предал огню зеркальный кристалл в позорном страхе перед Бартлетом Грином…
— Хочешь ли ты получить его обратно, Джон Ди… наследник… Хоэла… Дата?
— Верни его мне, могущественный Иль!.. — взмолился я.
— Тогда сомкни молитвенно руки! Молиться — это значит: получать, если… умеешь просить!
«Я умею, умею», — возликовало во мне. Я сложил пальцы… Меж моих ладоней стал расти какой-то предмет, медленно разжимая их… Опустив глаза, я увидел в сложенных корабликом руках… угольный кристалл!..
— Прежнюю его жизнь ты сжёг! Отныне в нём живет твоя жизнь, Джон Ди. Он… родился заново, воскрес из мёртвых! Вечное не горит!..
В крайнем изумлении я не сводил с кристалла глаз. Поистине чудесны пути невидимого мира. Итак, всепожирающее пламя не властно распоряжаться жизнью и смертью даже неодушевленных предметов!..
«Благодарю тебя… Иль… благодарю!» — хотел воскликнуть я, но от волнения не смог произнести ни слова. Рыдания перехватили мне горло. Потом из меня хлынуло:
— А Камень? Ты мне его тоже…
— После… завтра… — прошелестело вдали. Вместо Ангела в помещении висела лишь лёгкая дымка. Дитя перед окном стало прозрачным, как мутная, грязная стекляшка. Безжизненно вялым шелковым лоскутком полоскалось оно в воздухе. Потом зеленоватым мерцающим туманом опустилось на землю и превратилось в заиндевелый лужок…
Это была моя первая встреча с Ангелом Западного окна.
Теперь-то судьба повернётся ко мне лицом, не будет же она меня по-прежнему пытать и преследовать неудачами?! Меня, причастного такой благодати! Трижды благословенна будь ночь Введения во храм Пресвятой Девы!
Долго ещё сидели мы вместе и, потрясенные, обменивались впечатлениями. Как величайшее сокровище сжимал я в руке угольный кристал Бартлета… нет, нет, угольный кристалл Ангела, напоминая себе, что сподобился лицезреть чудо. Сердце моё разрывалось от счастья, когда я повторял про себя обещание Ангела: послезавтра, послезавтра!..
А Келли так и спал беспробудным сном, и лишь когда сукровица утренней зари стала сочиться из раны, широко располосовавшей затянутое облаками небо, он молча, шаркая, как древний старец, сошёл вниз; на нас он не глядел…
Вот и доверяй после этого приметам! «Остерегайся меченого!» Беспросветное суеверие! А как подозрителен был я сам к этому человеку с отрезанными ушами! «Он — орудие провидения, а я… я принимал его, моего брата, за… за разбойника с большой дороги!.. Смирение и ещё раз смирение! — решил я. — Только так смогу быть… достойным Камня!..»
Странно, Ангел, как я полагал, стоял повернувшись к Яне спиной. Она же, к моему удивлению, утверждала, что, как и я, постоянно ловила на себе его взгляд. Что же касается речей Ангела, то для всех они прозвучали одинаково. Прайс пустился в пространные рассуждения, сколь неведомыми путями могло быть осуществлено чудо возвращения угольного кристалла. В конце концов он договорился до того, что окружающие нас вещи являются чем-то совсем иным, совсем не тем, что мы о них воображаем — с нашими ограниченными рутиной повседневности чувствами; возможно, это вовсе не предметы, а лишь завихрения каких-то неизвестных энергий. Я не прислушивался, слишком переполнено было моё сердце!
Талбот тоже помалкивал. Быть может, думал о своем мёртвом ребенке!..
Месяцы, многие месяцы прошли с тех пор, протоколы наших тайных собраний, на которых мы заклинали Ангела, разрослись в толстые тома. Отчаяние охватывает меня при виде их. Надежды, надежды… изнуряющий огонь долгого, безысходного, изо дня в день ожидания! А определенности по-прежнему нет, как нет и реальных результатов! Настал и мой черёд измерить глубину древней скорби? Чаша, уже испитая до дна, наполнена вновь? Значит, и мне придется возопить: «Боже мой, Боже мой! Для чего Ты меня оставил?»34 Будь по сему, но где же тогда надежда на Воскресение?.. Не скудеет Ангел Западного окна на посулы, а я — на сомнения, они точат меня как черви древо! На каждом собрании, которые я в период ущербной луны ночь за ночью провожу либо с моими приятелями, либо втроём с Келли и Яной, повторяется одно и то же: всё более близкой и определенной рисуется ослепительная перспектива неисчислимых богатств и, прежде всего, посвящения в таинства Камня. Когда же Луна начинает прибывать, тогда считаю я часы и минуты, отделяющие меня от той единственной фазы, при которой возможны наши тайные собрания; моё перо не в состоянии описать всю изнурительную, лишающую меня какой-либо способности к действию кошмарность этого бесконечного ожидания. Время для меня превращается в вампира, жадно высасывающего из моих жил жизненную силу. Безумная мысль, что какие-то невидимые, инфернальные креатуры от этого жиреют и наливаются соком, терзает мой мозг, и напрасно пытаюсь я отбиться от нее, громко выкликая слова молитв. Часто повторяю я про себя мой обет — никогда не стяжать земного богатства, а сам в то же время цепляюсь за надежду на скорые деньги, да и как тут быть: то, чем я ещё обладаю, тает ежедневно, словно лед на солнцепеке. Такое впечатление, будто сама судьба хочет доказать, что не по плечу мне мой обет, что она все едино покорит меня и принудит нарушить слово. Боже Всемогущий, не допусти, чтобы силы диаволовы сделали меня клятвопреступником! Или же Бог, в коего верим мы, люди, и на коего возлагаем свои надежды, сам… нет, не хочу думать так, да не станет мысль сия словом и не запечатлится она на бумаге… Волосы встают дыбом у меня на голове!
И вновь собрание за собранием, заклинание за заклинанием, множатся заботы и издержки, а я по-прежнему продолжаю призывать и молить ненасытного благодетеля, безоглядно принося ему в жертву все без остатка: здоровье, репутацию, состояние… Надо мной уже смеются мои же собственные протоколы, когда я бессонными ночами перечитываю их и мои воспаленные глаза в который раз прощупывают каждую строчку в поисках закравшейся ошибки, дабы открылось мне, каким способом и какой властью заставить зеленопламенного Ангела поделиться своими дарами, — за это я бы не пожалел и последней капли крови моего усталого сердца. И тогда, так и не сомкнув до самого рассвета набрякших век, обессиленный молитвой и бесплодными поисками, с пульсом, дающим перебои, и болезненно ноющими членами, разбитый и подавленный, я начинаю сомневаться даже в Тебе, Боже!.. Наступает новый день, но и он потерян: в таком состоянии заниматься столь тонким, требующим абсолютной сосредоточенности делом, как расшифровка криптографии Святого Дунстана, просто немыслимо, а тут ещё Келли… Осыпает меня упреками, дескать, я затягиваю работу и ставлю под сомнение конечный успех.
И вновь бесконечные ночи на кровоточащих коленях пред Тобою, Господи, — надрываю душу в глубочайшем покаянье и налагаю непосильные вериги клятв и обещаний оставить неверие и, укрепив дух, с твёрдостью непоколебимой ожидать посланца Твоего небесного, Зелёного Ангела. Или не ведомо мне, что тому, кто, лишенный стойкости и душевного величия пророка Даниила, брошенного в ров со львами, не сумел преодолеть искушения оставленностью и не выдержал ужаса бездны, нечего ждать и не на что надеяться в горнем мире! Для чего же я, жалкий и малодушный, призываю мир иной и его огненных посланцев, если, несмотря на их чудесные откровения, сомневаюсь и подозреваю?! И вместо чувства любви во мне разгорается чёрное пламя ненависти, и это только за то, что им по каким-то неведомым нам, простым смертным, причинам приходится откладывать исполнение своих обещаний?! Или не удостоился я чести говорить с Ангелом Божьим! Неужели засосала меня трясина бесчисленных духовных карл, коим в слепоте их убогой не дано в подобное поверить, не говоря уже о том, чтобы пережить? Нет, нет, разве не являлся мне сотни раз Ангел в блеске и славе своей неземной! А неисчерпаемая милость его, разве не обещал он мне — при первой же встрече! — исполнить сокровенные желания моей души, о которых, как и о всех муках моих и упованиях, ему, в безграничном всеведении его, было известно? Что же я, глупец и маловер, требую ещё от предвечного существа? Или все эти явленные мне знаки не свидетельствуют с очевидностью, что божественные силы и таинства сакральные готовы открыться и лечь в мои руки, лишь бы эти пальцы не дрожали, как у немощного старца, и не сыпались меж них бесценные сокровища, подобно песку морскому? Разве не открывает и не завершает наши собрания Жертва Господа, Святое Причастие, и жаркая молитва к Вершителю судеб наших избавить нас от лукавого? И не оповещает всякий раз сияние неземное об огненном посланце? А все эти невероятные феномены? Когда Келли в экстазе, подобно апостолам в Троицын день, начинает вещать на многих неизвестных ему ранее языках! И всё здесь чисто, без обмана: уже давно я самым тщательным, скажу больше — пристрастным образом проверил и убедился, что Эдвард Келли едва-едва владеет латынью, а о греческом, иудейском или арамейском, на которых он изъясняется, когда снисходит на него, и говорить нечего. А ведь такие феномены — верные признаки духовного совершенства и избранничества; часто бывает у меня такое ощущение, что устами простеца Келли глаголют величайшие умы древности: Платон, царь Соломон, Аристотель, Сократ и Пифагор! Что же я, скряга, извожу себя нетерпением и теряю надежду, если церемонии, необходимые, чтобы духи стали видимыми и слышимыми, необычайно дорогостоящи и оставляют широкие прорехи в моей тощей мошне? Надо ли скупиться, если Келли по распоряжению Зелёного Ангела заказывает в Лондоне редкие ингредиенты, без которых не обойтись при создании Камня, к тому же чем глубже проникнем мы в криптограммы Святого Дунстана, тем всё более тёмными и таинственными становятся рецепты? А тут ещё, благодаря хвастливой болтовне Келли, распространился слух о наших успехах на поприще алхимии, и мой замок в Мортлейке постепенно превратился в нечто вроде постоялого двора для моих прежних дружков. Сил на то, чтобы положить конец царящему в доме свинству, у меня уже нет; будь что будет, решил я и обреченно покорился, вперив взгляд свой в будущее, как птица, парализованная глазом змеи. Не знаю, чем в скором времени кормить жену и ребёнка, ибо Келли день ото дня всё больше предается вину и расточительству. И я вынужден уступать, когда он требует золота, а это значит — новые и новые порции алой пудры; с каждым днём драгоценной эссенции становится всё меньше, и мне не остается ничего другого, как только с ужасом констатировать этот факт. Сейчас все мои помыслы направлены на то, чтобы с помощью Зелёного Ангела — к великому сожалению, его советы и намеки чрезвычайно темны— постигнуть тайну книги Святого Дунстана, прежде чем «Алый Лев» иссякнет полностью!
Между тем поползли и распространились слухи — вскоре они достигли ушей королевы Елизаветы, — что я спознался с нечистой и что по ночам замок мой наполняют призраки и демоны. При дворе сплетни эти вызывали скорее насмешки, чем серьёзную озабоченность, зато здесь, в провинции, среди суеверного люда, они таили в себе угрозу нешуточную. Прежнее подозрение, что я по наущению дьявола предаюсь занятиям чёрной магией и некромантией, получило новую пищу и обернулось против меня поначалу злобным ворчаньем. Старые враги навострили уши. Итак, на меня, многократно отмеченного дворцовыми лаврами, поверженного любимца королевы, всё ещё опасного знатока придворных интриг, ловящего в свои паруса изменчивые ветры высокой политики, была устроена настоящая травля; а если точнее, старый униженный завистник, трусливый и коварный клеветник воспрял, и теперь этот стоглавый аспид пытался уязвить меня своими ядовитыми жалами.
И пока мы здесь, при закрытых дверях, молим небо о ниспослании света в наш бедный, блуждающий в потёмках разум и ищем тайный путь, дабы человек мог возвыситься над самим собой и сбросить наконец с себя проклятье смерти и жизни животной, снаружи, за стенами Мортлейка, сгущаются адские тучи и всё вокруг жаждет погибели моей!..
Часто, о Господи, вера моя колеблется и гложут меня сомнения в истинности призвания моего… Неужто прав был Гарднер, когда в пылу спора упрекнул меня, что я хочу вырастить дерево, не бросив в землю семян! Если бы знать, где мне искать его, единственного моего друга, покинувшего меня в гневе, я бы, полный раскаянья, призвал его и, как дитя, склонил бы мою старую усталую голову ему на грудь… Но и это, увы, уже слишком поздно…
Силы Келли растут с моей слабостью. Ему я передал бразды правления в доме. Яна молча смирилась с этим; уже давно следит она за мной с тревогой и сочувствием. Только благодаря её стойкости я ещё держусь на плаву. Хрупкое, субтильное существо, тем не менее её взгляд проникнут спокойным мужеством. Кажется, все помыслы её сосредоточились единственно на моем благополучии. Без неё, без её дружеского участия крестный мой путь был бы во сто крат мучительней… И что особенно странно: чем более усталым, изможденным и бессильным становлюсь я, тем день ото дня прибывает сил у Келли, и не только физических — растут и его паранормальные возможности; вот и Зелёный Ангел, да и сопутствующее ему призрачное дитя — плоть их тучнеет и наливается соками, делается всё более вещественной и настоящей! Невольно приходят на ум библейские слова Иоанна Крестителя: «Ему должно расти, а мне умаляться»35. Быть может, сей таинственный закон высшего мира распространяется и на мрачные порождения преисподней? Если же это так, то помилуй меня, Господи! Ибо тогда Келли — это тот, кто растет, а я… И Зелёный Ангел тоже… Нет! Нет! Лучше об этом не думать…
Лихорадочные сны… Они преследуют меня ночи напролет, а химерические надежды медленно, но верно изводят днем… Но чем больше хирею я сам, чем больше расползается по швам моё хозяйство, тем величественней становятся явления Ангела Западного окна, когда наступает время ущербной луны: всё богаче и пышнее его одежды, в золоте и драгоценных каменьях предстает он нашему взору. О, если бы какой-нибудь, пусть самый крошечный, лоскуток с его мантии случайно оторвался и остался нам, мы бы до конца своих дней были избавлены от забот о хлебе насущном.
А с недавних пор чело его украсили огненные рубины, такие алые, что часто с болью и ужасом вспоминается мне израненный терниями лик Спасителя в сиянии славы Своей неземной. А эти сверкающие капли пота! Им поистине нет цены, ибо они. чистой воды алмазы, увы, в отличие от той соленой влаги, что стекает у меня по щекам в бессонные ночи… О Боже, прости мне дерзость мою, но почему ни одна из этих драгоценных алых или прозрачных капель не оросит порог моей нищеты!
Я жду… и жду… и жду… Время уподобилось теперь для меня женщине, терзаемой родовыми схватками, которая никак не может разрешиться от бремени и молит об избавлении бесконечным, ни на миг не затихающим, истошным воплем… Я закармливаю себя надеждой — но пища эта раздирает чрево моё. Я пью обещания — но умираю от жажды. Когда, когда смогу я сказать: исполнилось?!
Теперь, когда мы вплотную подошли к приготовлению красной тинктуры, не проходит и дня, чтобы Зелёный Ангел не обещал нам раскрыть тайну Камня, венчающую наш труд. Но ночь следовала за ночью, собрание за собранием, а посулы оставались посулами, потом наступало новолуние, и всё откладывалось на месяц… А там новое условие, новые приготовления, новая жертва, когда последние средства летят на ветер, и в конце концов — в который уже раз! — низвержение в чёрную бездну надежды и безоглядного доверия…
Опять слухи, один нелепей другого, распространились среди местных, и мне уже кажется, не лучше ли несколько приоткрыть завесу и продемонстрировать приглашенным — не важно, хорошо или плохо они настроены, — что мои алхимические штудии и экзерсисы не имеют ничего общего с чёрной магией. Хотя бы немного, а этим я все же укорочу ядовитый язык клеветы, по крайней мере можно будет спокойно спать, не опасаясь, что в один прекрасный день слепая ярость кровожадной черни обрушится на Мортлейк! Поэтому вчера я наконец уступил настойчивым — пожалуй, даже излишне — просьбам графа Лестера, который, похоже, всё ещё хранит ко мне какие-то остатки благорасположения, и пригласил его и небольшую компанию придворных вельмож, любопытствующих собственными глазами убедиться в тех чудесах, которые тут у нас творятся, пожаловать в Мортлейк…
Итак, Лестер, прихватив с собой польского князя Альберта Ласки, прибыл ко мне в замок, и все уголки и закоулки заполнились их гомонящей челядью. Но всю эту ораву надо было как-то кормить, я уж не говорю об издержках на содержание их господ, соответствующее высокому сану этих избалованных роскошью аристократов. Опять пришлось запустить руку в награбленное у Святого Дунстана, но Келли лишь посмеивался, бормоча что-то себе в бороду: уж он-то свою добычу ощипает всю, до последнего перышка! Угадав, что у него на уме, я стискиваю зубы. Через какую только грязь, гнусность и преступления мне не пришлось пройти в неустанных поисках истины! Но что вся эта мерзость по сравнению с той, которой измарал меня этот бродячий аптекарь, лишь слегка задев своим рукавом?!
Хаос в доме и моей душе растёт день ото дня. Что-то во мне размагнитилось, и я теряю ориентацию… Всё больше и больше уклоняемся мы куда-то в сторону… В моих протоколах значится, как проходили ночные собрания с участием господ из Лондона. Бестолковая мистическая игра в вопросы и ответы — вот и всё, что я могу сказать о той наглой комедии, которую с недавних пор затеяли Келли и зелёное призрачное дитя. О бессмертии, «Гренландии», королеве, короне и о прочих высоких материях речь уже и не заходит, равно как не заходит и о чисто оперативной стороне дела: о способах приготовления соли и эссенции, — светская пустая болтовня и капризные прихоти придворных вельмож обратили углубленную сосредоточенность наших собраний в полную противоположность, и под сводами башни раздаются теперь лишь вопросы о смехотворных интригах и честолюбивых прожектах — польский воевода оказался чрезвычайно охоч до всей этой мишуры, — по-моему, господа перепутали Мортлейкскую башню с берлогой Эксбриджской ведьмы и хотели, чтобы мы на манер ярмарочных шлюх гадали им на вареве из их нечистот. А Келли знай себе впадает в экстаз, как и тогда, когда его устами вещали Аристотель, Платон и царь Соломон, только теперь с его губ слетают лакейские сплетни и холуйские байки камердинеров, вхожих в королевские спальни…
Мерзость!.. Мерзость и ещё раз мерзость!.. И я даже не знаю, что вызывает у меня большее отвращение!..
После каждого такого сборища я поднимаюсь оплёванный и опустошенный, так что ноги едва меня держат; зато «земляная», брутальная сила Келли из ночи в ночь растёт как на дрожжах; всё более самоуверенной и высокомерной становится его манера держаться. В моём доме он уже не гость и не скромный фамулус, скорее теперь это я всего лишь прислужник чудесным способностям его, раб растущих претензий и требований наместника Зелёного Ангела, приживал, которого терпят только из милости…
А дабы я не питал никаких иллюзий относительно глубины моего позора, он, Келли, оплачивает теперь издержки на содержание моих гостей; оплачивает их же деньгами — прежде всего князя Ласки, располагающего сказочным богатством, — которые берёт за свои предсказания, освященные именем Ангела Западного окна. Таким образом, я и моя семья живём за счет подачек шарлатана! Да, да, шарлатана! Ибо для меня уже не секрет, что Келли на ночных собраниях не гнушается прибегать к обману и лжесвидетельству: измененным до неузнаваемости голосом он вещает лишь то, что в своем ненасытном тщеславии желают услышать вопрошающие его вельможные болваны и что льстит их безграничному честолюбию. В своей наглости он от меня и не скрывал, что шельмует, а когда я попробовал его окоротить, с циничной усмешкой осведомился, на какие средства милорд собирается кормить всю эту блистательную компанию, уж не на те ли несметные богатства, которые выручит за свое собственное спальное ложе, заложенное — хе, хе, каков каламбур! — старьевщику? Но больше, чем унизительное чувство причастности к блефу какого-то мелкого шулера, меня мучает вопрос: как Зелёный Ангел и призрачное дитя терпят, чтобы в их присутствии, на их глазах и от их имени совершалось столь гнусное надругательство над Провидением?! Ведь десятки раз они были живыми, видимыми и осязаемыми свидетелями этого кощунства!.. Все эти мысли, подобно опустошительному самуму, проносились в моей голове, и видел я, как разверзаются врата преисподней, готовые в любую минуту поглотить меня: разоблачение Келли будет означать мой конец, ибо никто не поверит, что я невинен и не связан с ним. Ведь даже в собственных глазах я уже таковым себя не считаю!..
А приглашения из Лондона становились всё более настойчивыми: восторженные похвалы, кои расточал в наш адрес поляк Ласки, распаляли любопытство королевы Елизаветы; теперь она уже требовала, чтобы я не таил посланцев высшего мира и распахнул перед ней дверь в небесные иерархии. Как быть? Отказ в данном случае чреват последствиями самыми непредсказуемыми, уверен, очень многие не дали бы и ломаного гроша за мою жизнь. Так что, пусть Келли и в её присутствии ломает комедию? Нет, это уж слишком! Здесь, Джон Ди, ты подошёл к своему пределу, дальше ходу нет! За этой чертой твои легкомысленные заблуждения и малодушные уступки становятся преступлением! Великое таинство Бафомета такого не прощает!
О, лучше бы мне никогда не записывать сны!.. Правы великие посвященные древности: для того, кто записывает или рассказывает свои сны, они превращаются в реальность!.. Вот и человек с отрезанными ушами, разве не облёкся он плотью после того, как приснился мне, а моё блудливое перо закрепило это событие на бумаге? И теперь, сбросив покровы сна, стоит предо мной в неприглядном образе моего компаньона Келли!.. Вновь и вновь всплывают в памяти моей Бартлет Грин и Маске, эти осквернители могил, кладбищенское воронье… Неужели епископ Дунстан, вместо того чтобы обрушить на их грешные головы громы и молнии, сделал этих святотатцев вершителями своей карающей воли?.. Жертва рокового стечения обстоятельств, я теперь, как каторжник, осужденный на пожизненное заключение, буду таскать на моих закованных в железа ногах эти проклятые шары, слоновая кость которых давно превратилась для меня в тяжкий свинец…
В скором времени из Лондона прибыл гонец с очередной эпистолой от королевы, в коей Её Величество в последний раз предлагала мне и Келли явиться ко двору и там, в почетном присутствии избранных вельмож, заклинать Зелёного Ангела… Как выяснилось потом, польского воеводу разбила подагра и на нас возлагалась важная государственная миссия: выпытать у Бессмертного действенное средство для больной ноги!
Увы, судя по всему, мои самые мрачные прогнозы оправдываются: путаница и хаос! заботы и осложнения! позор и крушение!..
Приказу королевы пришлось подчиниться и спешно отбыть в Лондон… При дворе нас ожидал пышный прием, но какой ценой оплатила душа моя всё это великолепие!..
Елизавета настояла, чтобы магическая церемония состоялась немедленно; никаких видимых глазом явлений не было, лишь устами впавшего в прострацию Келли вещали два духа, назвавшиеся Джубандалаком и Галбахом, которые заверили поляка, что он не только вскоре полностью излечится, но и станет турецким султаном. Елизавета с трудом сдерживала язвительный смех, и я видел, как мучительно долго томилась она, с нетерпеливой, мстительной жадностью ожидая, когда представится оказия затеять со мной прежнюю жестокую игру в кошки-мышки; но вот теперь душа её при виде того, как я, жалкий червь, пресмыкаюсь на дне позорной ямы унижения моего, преисполнилась неизъяснимым сатанинским наслаждением.
И что её только толкает на подобные забавы?.. Неисповедимое Провидение!.. Это ли не залог нашего грядущего мистического соития?! Это ли не обещание достойного завершения пути к Бафомету, увенчанному короной с вечно лучезарным кристаллом?!
Как бы то ни было, а испытание для моей гордости слишком суровое, короче, мне не оставалось ничего другого, как умолять моего старого приятеля Лестера посодействовать, дабы балагану сему был положен конец. В противном случае духи наверняка договорятся до того, что наобещают Ласки корону Британии, а там, глядишь, и всего мира. К счастью, вскоре представилась возможность отвлечь королеву… С глазу на глаз я убеждал её пересилить свое любопытство и до тех пор не вступать в контакт с духами Келли, пока я сам не удостоверюсь в их подлинности. Я объяснил ей, что она подвергает свою высочайшую особу нешуточной опасности — стать предметом зловредного коварства жадных до козней фантомов, ибо «тот» свет населен самыми различными существами, многим из которых не составляет особого труда подделаться под ангельский чин. Королева надолго задумалась, потом серьёзно спросила: неужели эти заклинания духов обещают мне больше, чем мои прежние планы, связанные с завоеванием Гренландии?
Я ответил твёрдым «да!» и, заметив её испытующий взгляд, продолжал:
— Что бы меня в жизни ни занимало, я всегда находился и нахожусь в плавании к Земле Обетованной; и когда нога моя ступит наконец на долгожданную сушу, первым моим приказом будет водрузить орифламму моей последней любви, и я восприветствую мой Ангелланд не менее почтительно, чем Вильгельм Завоеватель Англию, когда, сойдя с корабля, он рухнул на землю и припал к ней, как муж припадает после долгой разлуки к любимой жене.
Королева ничего не ответила. Наступило долгое молчание, которое я не осмеливался нарушить. Видел, как её высокомерие восстает против меня, и очень хорошо понимал, что насмешка, прозвучавшая в тех словах, которые сорвались с её губ в следующее мгновение, не более как защита.
— Между тем, магистр Ди, до нас доходили приятные для нашего слуха известия, что это общение с высшим миром проходит для вас не без пользы в самом земном и конкретном смысле, ибо потусторонние силы посвятили вас в секреты приготовления философского камня и благородной тинктуры.
Такая осведомленность не предвещала ничего хорошего: мои алхимические экзерсисы я держал ото всех в тайне, и каким образом сведения эти просочились наружу и достигли королевского двора, так и осталось для меня загадкой. Однако, мгновенно сообразив, что волею судеб мне сейчас представляется возможность решить разом все затруднения, я вскинул бесстрашно голову и как на духу поведал королеве о моих тщетных до сего времени попытках проникнуть в тайну трансмутации… А польза?.. Ну о какой пользе или выгоде может идти речь, когда я не только ничего не приобрел, но и потерял то, что имел.
Только теперь что-то похожее на человеческое участие, казалось, коснулось холодного сердца Елизаветы, и она сказала, что я могу рассчитывать на субсидии с её стороны.
Последние остатки гордости не позволили мне стоять перед ней с протянутой рукой, и я ответил, что не хочу понапрасну испытывать милость моей повелительницы и лишь в самом крайнем случае вспомню эти её слова и осмелюсь прибегнуть к высочайшей помощи…
И вот мы наконец дома, в тихом Мортлейке, вдали от городской суеты, и вновь закурился дымок над вытяжной трубой нашей алхимической кухни.
Но очередное несчастье не заставило себя долго ждать: во время одного из экспериментов лаборатория взлетела на воздух. Каким-то чудом я остался цел и невредим, но по стенам замка побежали глубокие зловещие трещины, а суеверная ненависть местных крестьян достигла апогея: с часу на час можно было ожидать нападения; они уже известили, что не намерены дольше терпеть в своих границах малефика, продавшего душу дьяволу. Итак, развязка близка.
А Зелёный Ангел обещает и обещает, день ото дня всё определенней и убедительней: мол, с завершением работы всё небесное воинство будет на нашей стороне. Увы, помощь подоспеет слишком поздно, это уже очевидно.
И вот столь долго и с таким ужасом ожидаемая катастрофа наступила.
В последний раз мы с Келли осуществили проекцию и порешили к алой пудре не прикасаться, а на скудные запасы полученного золота как можно скорее покинуть Англию и отправиться в Богемию, к императору Рудольфу, знаменитому адепту королевского искусства, дабы там, в кругу его мудрых и благородных сподвижников, продолжить работу; ну а залогом успеха при дворе явился бы эксперимент с трансмутацией металлов, произведенный на глазах недоверчивого Габсбурга при помощи оставшейся пудры. Там, в Праге, все силы без остатка должны быть брошены на то, чтобы расшифровать криптограммы Святого Дунстана и получить Камень, тогда-то наверное, наступит конец нашим несчастьям и откроется путь к благоденствию и славе. Ну а в том, что при пражском дворе перспективы у удачливого алхимика куда более многообещающи, чем в Англии, под пристальным оком неблагодарной королевы, не может быть никаких сомнений. Долго взвешивали мы с Яной этот шаг: мне, на шестидесятом году жизни, и вновь бежать из Англии?.. Но повеление Зелёного Ангела было столь строгим и не терпящим возражений: в путь, оставить за кормой туманный Альбион и — на материк, к императору Рудольфу, — что медлить далее я не посмел. Казалось, само небо подтвердило справедливость этого приказа: вчера я получил письмо от князя Ласки из Польши, в котором он в самых лестных выражениях приглашал меня с моей супругой и Келли пожить в его поместьях на правах дорогого гостя столько, сколько мне будет угодно. Дорожные расходы он, само собой разумеется, берёт на себя, а сверх того назначает мне высокое годовое жалованье. Однако не долго нами владела радость по поводу этого более чем своевременного предложения; уже наутро под воротами были обнаружены подметные письма с угрозами пустить красного петуха и выжечь скверну калёным железом. Пора что-то предпринимать: жизнью близких я рисковать не могу. Обратиться к властям?.. Не имеет никакого смысла: слишком хорошо чувствую я, что за этими крестьянскими выступлениями стоят тайные могущественные враги, у которых, видимо, есть достаточно веские основания желать мне зла и погибели. Ну что же, брошенному на произвол судьбы остается полагаться на собственные силы!.. Деньги от Ласки не пришли, а поскольку дело приняло дурной оборот, придётся через посредство Лестера обратиться за помощью к королеве Елизавете. Теперь уже всё равно! Пусть думает обо мне что угодно, но становиться убийцей моей жены и ребенка я не хочу!..
Прискакавший сегодня от королевы гонец вручил мне сорок энгельсталеров и записку, в коей она отвечала на моё ходатайство об обеспечении надлежащей защиты наших жизней и дома, что её власть, к великому сожалению, весьма ограниченна и что самым разумным в моем положении было бы обратиться к местным властям. Далее она выражала недоумение по поводу того, что я не прибегаю к покровительству моего патрона, Зелёного Ангела, «на коего вы, магистр Ди, возлагаете куда большие надежды, чем на наш земной и недостаточно могущественный в ваших глазах трон». И прочее из области вечной мерзлоты…
Итак, решено: срочные тайные сборы, багаж — только самое необходимое, ибо денег на дорогу в обрез. Ну а судьба Мортлейка и наша собственная, та, что нас ждет там, за стенами замка, — тут уж как будет угодно небу, нам же остается лишь уповать на милость Господню!..
Сегодня, сентября 21 дня 1583, наступил час прощанья; ещё до рассвета, приняв все меры предосторожности, мы покинули замок в наёмной дорожной карете, рассчитывая добраться до Грейвзенда засветло…
Накануне, ближе к ночи, перед замком шумела толпа крестьян и мародёров и через стену во двор перелетел первый факел, растоптанный моим старым слугой. Со всех сторон стекались многочисленные банды разбойников; едва не столкнувшись с одной из них, мы растворились в утреннем тумане…
Господи, неужели это не сон — все то, что записано мной в дневнике, и я действительно спасаюсь бегством!.. Там, позади, гибнет последнее, что осталось у меня в этом мире и что связывает мой род с землей Англии: Мортлейк отдан на растерзание бестии, и ещё до того, как я покину негостеприимный берег родины, она возьмет его штурмом…
Мог ли я представить себе, что моим старым усталым глазам суждено будет увидеть сожжение Мортлейка! Черные клубы дыма поднялись над горизонтом, там, где за холмами погибал в огне мой замок. Зловещие тучи вспученной ветром копоти и сажи, смерч налившихся ядом демонов, кружащихся в бесовском хороводе над местом, где в мире прожило столько поколений моих предков… Злые духи прошлого, как стая воронов, чертят круги над своей добычей. Пусть же они насытятся! Обожрутся этой доставшейся им наконец жертвой! И, пресытившиеся на этой оргии, этом кладбищенском пире, забудут обо мне! Но в глубине души саднит и кровоточит: моя прекрасная, с такой любовью собранная библиотека! Мои сросшиеся с сердцем книги! Демоны мщения, так же как и этот безнадежно тупой плебс, не пощадят их. А ведь там фолианты единственные в своем роде, других таких на этой земле нет!.. Горящее откровение неизреченной мудрости, обугленная любовь кротких поучений, летите прочь, подальше от этой смрадной земли, вновь превращаясь в породившее вас пламя; воистину: «не мечите бисер перед свиньями»… Лучше вечно гореть и, устремляясь вверх, возвращаться назад, на родину, в отчий дом, к предвечному очагу небесного пламени!..
Вот уже битый час сижу за письменным столом, держа в руках последний лист из дневника Джона Ди, а перед глазами всё ещё пляшут огненные языки… Я так отчётливо видел, как горит Мортлейкский замок, как будто сам стоял неподалеку. Воображение?.. Не думаю, что оно способно создать такой живой образ! Мне не терпится продолжить чтение, но все мои попытки проникнуть в выдвижной ящик, в котором хранятся связки тетрадей из наследства кузена Роджера, кончаются полным фиаско. Всякий раз повторяется одно и то же: моя рука сама собой тянется к заветному ящику — и вдруг повисает как парализованная… Ладно, хватит с меня, придется оставить на время мысль о новых бумагах, сулящих дальнейшие открытия. «Новые» бумаги? Этот-то прах?! Для чего они мне теперь? Чтобы потревожить новое облако пыли? Раскапывать прошлое? Когда оно уже и так, без посредников, вторгается в моё настоящее? Ярко, ослепительно, так что голова идет кругом! Ну что ж, тем лучше, воспользуюсь этим странным затишьем вынужденного безделья… Мёртвый штиль!.. У меня такое чувство, словно я отрезан от всего мира, выброшен на какой-то необитаемый остров, вне человеческого времени…
И всё же я не одинок, сомнений больше нет: мой далёкий предок Джон Ди — жив! Он, мой тёмный двойник, присутствует в этом мире, он здесь, здесь, в кабинете, рядом с моим креслом, рядом со мной… а точнее, во мне!.. И я хочу заявить ясно и недвусмысленно: очень может быть, что… что я и есть Джон Ди!.. Не исключено также: был им всегда! Изначально, только сам этого не осознавал!.. Стоит ли ломать голову, как такое возможно? Разве не достаточно того, что я чувствую это с пронзительной ясностью и остротой?! Впрочем, имеется сколь угодно оснований и примеров из всех мыслимых областей современного знания, которые всё, что я переживаю, объяснят, докажут, классифицируют, разложат по полочкам и снабдят специальными терминами. Будут говорить о раздвоении личности, расщеплении сознания, амбивалентности, шизофрении, всевозможных парапсихологических феноменах!.. Самое смешное, что больше всех преуспели на ниве патологической диагностики психиатры, эти бравые селекционеры, которые всё, что не произрастает на иссохшей почве их вопиющего невежества, не мудрствуя лукаво относят к отклонениям от нормы.
На всякий случай констатирую, что пишу эти строки в здравом уме и твёрдой памяти. Однако довольно, слишком много чести для этих слепых кротов человеческого подсознания, роющих землю носом на благо науки, — ничего, кроме брезгливого омерзения, они во мне не вызывают.
Итак, Джон Ди ни в коем случае не мёртв; он — скажем для краткости — некая потусторонняя персона, которая продолжает действовать сообразно своим четко сформулированным желаниям и целям и стремится осуществлять себя и впредь. Таинственные русла крови могут служить «отличным проводником» этой жизненной энергии; но и это не основное. Предположим, что бессмертная часть Джона Ди циркулирует по этому руслу подобно электрическому току в металлической проволоке, тогда я — конец проводника, на котором скопился заряд по имени «Джон Ди», заряд колоссальной потусторонней силы… Но до чего безжизненно-рациональны подобные наукообразные аналогии! Возможны тысячи объяснений, но ни одно из них не заменит мне страшную, предельно конкретную очевидность моего переживания!.. На меня возложена миссия. Цель — корона и реализация Бафомета — теперь на мне! Если только — достоин! Если выдержу! Если созрел… Исполнение или катастрофа, ныне и присно и во веки веков! И возложено это на меня, последнего!
Чувствую, как печать обета или проклятья жжет моё темя. Знаю все и готов ко всему. Я многому научился, Джон Ди, по твоим заговоренным дневникам, которые ты писал, чтобы когда-нибудь вспомнить себя самого! Клянусь тебе, благородный дух моей крови, что твоя нить Ариадны помогла мне — и я опомнился, я вспомнил себя! Можешь мне довериться, Джон, ибо «я» — это ты! Такова моя свободная воля!..
Вряд ли Бартлет Грин ожидал найти меня пробужденным, обретшим самого себя! Недавно, стоя за моим столом, он убедился, что мистическое единение его жертвы, Джона Ди, со мной уже свершилось. Да, дал ты маху, Бартлет! Хочешь зла и вечно совершаешь благо, как это спокон веку принято у вас, недальновидных демонов левой руки! Ты лишь ускорил моё пробуждение, отверз мне очи и обострил зрение, дабы разглядел я твою богиню из Шотландии, восставшую из бездны чёрного космоса!.. Богиня кошек, Исаис Чёрная, леди Сисси, обворожительная Асайя Шотокалунгина — тебя, вечно неизменную, приветствую я! Я знаю тебя. Мне известен твой путь, пролегающий в вечности, начиная с того момента, когда ты явилась моему несчастному предку в обличье суккуба, и до того дня, когда ты, сидя в этой самой комнате, настойчиво просила у меня наконечник копья… Магическая суггестия, которую я не мог распознать именно потому, что ты, твоя истинная природа, оставалась для меня тайной. Мою женскую половину, ту пока что дремлющую периферию, которая зовётся «королевой Елизаветой», ты разрушить не могла, ибо магическое будущее не может быть нарушено до тех пор, пока оно не стало настоящим, но реально воплощенное мужское начало ты могла бы к себе притянуть, чтобы воспрепятствовать грядущей «химической свадьбе»!.. Думаю, когда-нибудь мы неизбежно сойдемся лицом к лицу и сведём друг с другом счеты!..
Что касается Липотина, то он сам приподнял свою маску ещё тогда, когда я даже и не помышлял об этом: назвал себя отпрыском «магистра царя». Хоть и завуалированно, а намекнул, что он — Маске. Хорошо, примем это пока на веру.
А мой захлебнувшийся в волнах мирового океана друг Гертнер? И так ясно, что будет, когда я начну спрашивать зелёное зеркало, подарок Липотина, которое стоит сейчас передо мной: Теодор Гертнер усмехнётся мне из изумрудной дали, сунет сигару в рот и, закинув поудобней ногу на ногу, скажет: «Ты что же, меня уж и не узнаешь, старина Джон? Меня, твоего друга Гарднера, верного твоего лаборанта? Того, кто предупреждал тебя об опасности? И, к сожалению, напрасно! Однако теперь, когда мы друг друга признали, ты уже не пропустишь мимо ушей мои советы, не правда ли?!»
Итак, все в сборе, не хватает только Эдварда Келли, шарлатана с отрезанными ушами, искусителя, медиума — того, кто сейчас, в нашем веке, тысячекратно размножился, превратившись в злокачественную раковую опухоль, которая продолжает давать ядовитые метастазы, несмотря на то что уже утратила своё Я. Медиум! Зыбкий призрачный мост в потустороннюю бездну Исаис Чёрной!..
Я с нетерпением жду, когда этот разросшийся до глобальных размеров Келли окажет мне честь своим визитом в мою жизнь и предоставит неоценимую возможность сорвать с его блудливой рожи глубокомысленную маску современного кудесника и прорицателя! Впрочем, я готов ко всему, Эдвард, мне известны все твои обличья: встречу ли тебя ещё сегодня в переулке в образе косноязыкого пророка из народа либо целителя-магнетизера, явишься ли ты мне где-нибудь в высшем обществе на спиритическом сеансе под видом всеведущего призрака…
А как же Елизавета?..
Признаюсь, тут меня охватывает дрожь и я не в состоянии записывать то, что проносится в моей голове…
Странная аберрация… Туман и душевное смятение застят мне глаза. И как я ни напрягаюсь, мои мысли каким-то необъяснимым образом начинают путаться, стоит мне только вспомнить заветное имя «Елизавета»…
Целиком погрузившись в размышления, частично опирающиеся на факты, частично — на домыслы, я сначала не обратил внимания на необычный акустический фон, источник которого как будто находился в прихожей, но вот он приблизился: диалог вёлся явно на повышенных тонах…
И тогда я узнал ожесточенно спорящие голоса: короткие и повелительные, словно рубящие сплеча, реплики княгини Шотокалунгиной и мягкие интонации никак не менее упрямых возражений моей экономки… Итак, госпожа Фромм, добросовестно исполняя мой наказ, отражала натиск непрошеной гостьи.
Я вскочил: княгиня в моей квартире! Та самая надменная дама, которая ещё совсем недавно дала мне знать через Липотина, что ожидает моего ответного визита… Да нет же, что это я, княгиня Шотокалунгина! Богиня кошмарного кельтского ритуала «тайгерм», моя заклятая противница, леди Сисси кузена Джона Роджера, чёрная дева ущербной Луны — вот кто повторяет свою атаку!
Нервы мои тревожно дрогнули, дикая ярость взметнулась огненной вспышкой: милости просим, милости просим, очаровательный суккуб, твоё позорное разоблачение не за горами! Теперь я в форме! И в полном твоём распоряжении!..
Быстро подойдя к дверям, я распахнул их настежь и громко сказал, постаравшись, чтобы в моем голосе прозвучали нотки снисходительно-дружеского укора:
— Госпожа Фромм, госпожа Фромм, ну зачем же так! Не будьте слишком строги и позвольте даме беспрепятственно проникнуть в мои апартаменты. Я передумал! И приму её с величайшим удовольствием! Прошу вас…
Задыхаясь от избытка эмоций, княгиня прошелестела платьем мимо оцепеневшей госпожи Фромм ко мне в кабинет; восстановив дыхание — а далось ей это не без труда, так как, видимо считая ниже своего достоинства вступать в пререкания с прислугой, она старалась как можно быстрее скрыть эти недвусмысленно внятные доказательства своего возбуждения; — княгиня всё же принудила себя к любезно-насмешливому приветствию:
— Какой сюрприз, милый друг, лицезреть вас в таком уединении, столь решительно порвавшим с внешним миром! И всё же, кто бы вы ни были — грешник, искупающий грехи свои в пустыне, или святой аскет-отшельник, — но для знакомой дамы, жаждущей видеть вас, вы должны сделать исключение, не опасаясь, что это очередной искус тёмных сил! Не так ли?
Я жестом успокоил госпожу Фромм, которая с остановившимся взглядом, почти не дыша, всё ещё стояла в коридоре, бессильно прислонившись к стене; казалось, эта странная женщина замерзала от шедшего изнутри холода, было заметно, как озноб пробегал по её телу, но в то мгновение, когда я уже хотел затворить за собой дверь, она в каком-то внезапном порыве простёрла ко мне руки. Я ещё раз дружески кивнул ей, а моя улыбка должна была окончательно уверить её, что беспокоиться не о чем.
Осторожно прикрыв дверь, я присел напротив княгини, которая обрушила на меня лавину кокетливых упреков — дескать, неверно истолковав тогдашнюю её настойчивость, я теперь избегаю её и манкирую ответным визитом… Вставить слово было совершенно невозможно. Поэтому мне пришлось прервать мою гостью учтивым, но решительным жестом. На мгновение стало тихо.
«Запах пантеры», — вновь констатировал я про себя. От этого хищного аромата её экзотических духов болезненно заныли мои нервы. Я провёл рукой по лбу, смахивая исподволь обволакивающую меня истому, и начал:
— Любезная княгиня, ваш визит для меня чрезвычайно лестен. Скажу больше — и не сочтите это за дипломатический ход — что ещё сегодня я имел бы честь навестить вас, если бы вы не опередили меня…
Тут я не отказал себе в удовольствии, сделать маленькую паузу и понаблюдать. Мнимая княгиня, сделав вид, что польщена, дружелюбно склонила голову и, усмехнувшись, уже хотела что-то ответить. Но я, в каком-то внезапном наитии не дав ей и рта открыть, быстро закончил:
— …так как чувствовал себя обязанным уведомить вас, что те намерения, кои вы питаете в отношении моей скромной персоны, для меня отныне не секрет и что все ваши мотивы совершенно прозрачны…
— Но ведь это прелестно! — импульсивно воскликнула княгиня, демонстрируя самый искренний восторг. — Просто великолепно!
В моем лице не дрогнул ни один мускул, хотя это и стоило мне усилий; пропустив мимо ушей реплику княгини, я фиксировал свой острый и настороженный взгляд на её кокетливой улыбке — неподражаемо обольстительной! — и сказал:
— Я все знаю.
Она слегка кивнула и, словно в нетерпеливом ожидании галантного комплимента, поощрительно опустила ресницы.
— Вы называете себя княгиней Шотокалунгиной, — продолжал я, — у вас есть или было — впрочем, это совершенно безразлично — поместье в Екатеринодаре…
Вновь нетерпеливо заинтересованный кивок.
— А не было ли у вас, а может, есть ещё и сейчас, поместья в Шотландии? Или где-нибудь в Англии?
Княгиня недоуменно качнула головой.
— Что за странная идея? Наш род не имеет ни малейшего отношения к Англии.
Я холодно усмехнулся.
— Неужели ни малейшего, леди… Сисси?
Теперь прыжок пантеры сделал я и напряженно ждал, что же последует. Однако моя прелестная визави, очевидно, владела собой гораздо лучше, чем я предполагал. С явным удовольствием она рассмеялась мне в лицо:
— Как мило! Неужели я так похожа на одну из ваших знакомых английских дам? Обычно мне говорили — не знаю, может быть, для того, чтобы мне польстить, — что черты моего лица неподражаемо оригинальны и чисто грузинской чеканки! А перепутать кавказский тип с шотландским просто невозможно!
— Охотно верю, что комплименты моего бедного кузена Роджера примерно так и звучали, любез… — собственно, я хотел сказать «любезная повелительница чёрных кошек», но в последний момент меня что-то остановило, и я, слегка споткнувшись, закончил общепринятым: — …ная княгиня, я же в свою очередь признаюсь вам, что нахожу ваши черты лица не столько грузинской, сколько сатанинской чеканки. Надеюсь, вас это ни в коей мере не шокирует?
Весело расхохотавшись, гостья запрокинула голову, и её мелодичный голос рассыпался виртуозными каденциями звонких серебристых трелей. Внезапно она замолчала и с подчеркнутым любопытством сказала:
— Мой друг, я просто сгораю от нетерпения услышать страстное признание… Право, ваши изысканные комплименты вскружили мне голову…
— Комплименты?
— О, я оценила их по достоинству! Какие тонкие и оригинальные! Английская леди! Сатанинские черты! Какая пикантная деталь! Сколько в ней шарма! Мне и в голову никогда не приходило, что это может звучать так аристократично надменно.
Это восторженное щебетанье начинало действовать мне на нервы. моё терпение лопнуло, как сверх всякой меры натянутый канат. Меня прорвало:
— Довольно, княгиня, или как вам там ещё угодно называть себя! В любом случае — княгиня ада! Или вы не слышали, как я вам сказал, что знаю вас? Так вот, я вас действительно знаю! Исаис Чёрная может менять имена и одежды сколько ей угодно, но в её кол лекции масок не найдется такой, чтобы ввести в заблуждение меня, меня — Джона Ди. — Я вскочил. — «Химическую свадьбу» вам расстроить не удастся!
Княгиня медленно поднялась; я, прислонившись к письменному столу, твердо смотрел ей в лицо.
Но ничего из того, что я ждал, не произошло…
Мой прямой, как осиновый кол, взгляд не мог ни изгнать демона, ни испепелить его на месте — короче, никакого действия, которое должно было воспоследовать за столь грозной обличительной речью, мои слова не возымели. Ничего подобного, княгиня смерила меня неописуемо высокомерным и уничтожающим взглядом, даже не снисходя до того, чтобы скрыть хотя бы насмешку, и, тщательно подбирая слова, недоуменно произнесла:
— Я не слишком осведомлена в тех странных формах обращения, которые, видимо, приняты в вашей стране по отношению к нам, русским изгнанникам; поэтому я не совсем уверена в том, что эта ваша чрезвычайно своеобразная манера выражаться не является следствием некоторой вполне понятной для меня теперь аномалии вашего самочувствия. Однако даже у нас, чьи обычаи кажутся иной раз вашим путешественникам весьма грубыми и недостаточно цивилизованными, мужчины не принимают дам, если… если они позволили себе выпить больше, чем обычно…
Я стоял как оплёванный, не в состоянии вымолвить ни слова. Лицо моё горело. Наконец привычная вежливость взяла верх, и я почти бессознательно пролепетал:
— Я… я хотел бы, чтобы вы меня поняли…
— Трудно понять невоспитанность, сударь!
Сумасшедшая мысль пронзила меня. С быстротой молнии наклонившись, я схватил узкую, крепко упирающуюся в край стола руку княгини и порывисто, успев, однако, отметить про себя нервное совершенство этой кисти, привычной к тугой узде и теннисной ракетке, поднес к губам в знак примирения. Ничего инфернального в её руке не было — гибкая, нормальной температуры, пропитанная едва уловимым нежным и одновременно хищным ароматом… Помедлив секунду, княгиня вырвала её и полушутя-полусерьезно замахнулась…
— Эта ручка создана не для того, чтобы переменчивый поклонник покрывал её своими ничего не значащими поцелуями, — и словно далёкая зарница полыхнула в глазах княгини; легкая пощечина, которую получил я, хотя и носила чисто символический характер, была тем не менее вполне реальна…
Я почувствовал себя обманутым и разочарованным, весь мой праведный гнев оказался напрасным, он прошёл сквозь фантом воображаемого врага, не встретив никакого сопротивления; удар пришелся в пустоту — интересно, что сам я сразу как-то обессилел. Неуверенность овладела мной, и я смешался окончательно. В довершение всего, когда мои губы коснулись тыльной стороны матово-смуглой ладони, во мне что-то дрогнуло и откликнулось далёким загадочным эхом. Трепет невыразимо сладостного притяжения… и вдруг — страх, страх оскорбить более тонкую, благородную и совершенную натуру, чем моя… Озноб пробежал по моему телу… От стыда я готов был провалиться сквозь землю, — и с чего мне пришло в голову подозревать эту очаровательную женщину? Что за вздор! Что за бред! Я уже не понимал сам себя. Должно быть, застигнутый врасплох этим открытием, я в состоянии полнейшей беспомощности представлял из себя фигуру весьма жалкую и комичную, так как княгиня внезапно расхохоталась, однако не без известного сочувствия в голосе, потом внимательно оглядела меня с ног до головы и сказала:
— Ну что же, это и мне наказание за мою назойливость. Урок на будущее. Итак, оставим взаимные упреки! Счёт оплачен, а в таких случаях принято покидать отель.
Она резко повернулась к дверям, и тут моё оцепенение вдруг разом куда-то улетучилось.
— Умоляю вас, княгиня! Только не так! Не уходите в гневе и… и с таким мнением обо мне… о моих манерах!
— Уязвленное тщеславие галантного кавалера, не так ли, мой дорогой друг? — Она усмехнулась на ходу. — Это пройдёт. Всего хорошего!
Поток покаянных слов хлынул с моих губ:
— Княгиня, ради Бога, ещё мгновение… Я неотёсанный болван, кретин, которому мерещится всякий вздор, идиот, не отдающий отчета в своих действиях! Но… но должны же вы понимать, что я не пьяница и не хам по натуре… Вы ведь не знаете, что произошло со мной в последние часы… чем я был занят незадолго до вашего прихода и что перевернуло все мои мысли…
— Я как раз подумала об этом, — сказала княгиня с неподдельным участием, в котором уже не было и тени насмешки, — видимо, то представление, которое сложилось в мире о немецких поэтах, отнюдь не ошибка и не преувеличение; теперь мне доподлинно известно, что они забивают себе голову романтическими, далёкими от реальности мыслями и витают в облаках своих сумасбродных фантазий! Вам надо больше бывать на свежем воздухе, мой друг! Поезжайте куда-нибудь! Развейтесь!..
— Прискорбно, но вынужден признать, что вы абсолютно правы, княгиня, — подхватил я и уже не мог остановиться, — я был бы счастлив оторвать себя от письменного стола и от этих пыльных бумаг, в которых и в самом деле можно задохнуться, и провести мой первый отпуск там, где, благодаря посредничеству нашего общего знакомого Липотина, я мог бы надеяться на счастье случайной встречи с вами, на возможность искупить вину за сегодняшнее моё поведение…
Княгиня, взявшись за дверную ручку, обернулась, посмотрела на меня долгим взглядом и, поколебавшись мгновение, с шутливой обреченностью протяжно вздохнула — поразительно, но до чего это напоминало зевок огромной кошки!
— Ну что с вами делать?.. Так уж и быть, извольте… Надеюсь, теперь-то вы поняли, что вам необходимо исправиться…
Она с улыбкой кивнула и, вновь опередив меня — я лихорадочно подыскивал способ ещё немного её задержать, — выскользнула за дверь. И лишь когда замок вкрадчиво щёлкнул у меня перед носом, я опомнился, но было уже поздно — с улицы донесся прощальный сигнал клаксона.
Распахнув окно, я проводил взглядом бесшумно тронувшийся с места лимузин.
Если ныне все шотландские исчадия ада, в том числе и страшная богиня чёрных кошек, раскатывают в таких сверхсовременных «линкольнах», то дело плохо: дабы противостоять их дьявольскому соблазну и не погрязнуть в грехах, как в мягких подушках этого роскошного авто, воистину придётся уподобиться Святому Антонию, усмехнулся я.
Задумчиво прикрыв окно, я оглянулся и увидел госпожу Фромм, которая застыла там, где минутой раньше, небрежно облокотясь о письменный стол, стояла княгиня. Я вздрогнул, так как в первое мгновение не узнал её: вся она как-то осунулась, щеки запали, плотно сжатые губы, казалось, навсегда онемели, неподвижный взгляд остекленевших глаз, в которые вмёрз невыразимый ужас, был прикован к моему лицу, словно пытаясь что-то в нём прочесть.
Я подавил свое нарастающее изумление, весьма кстати вспомнив собственные перепады настроения, и даже как-то устыдился — в сущности, сам не знаю почему — перед этим новым в моем доме человеком, весь облик которого был окутан ореолом странного целомудрия — даже воздух с её приходом стал как будто чище… Я поднёс руку к лицу: нет, хищный, щекочущий нервы аромат экзотических духов не улетучился.
Потом попытался перед этой необъяснимо симпатичной мне женщиной оправдаться в эдакой шутливой форме:
— Милая госпожа Фромм, вас, наверное, удивила переменчивость моих указаний? Не судите меня слишком строго. Это моя работа, — я небрежно указал на письменный стол, а госпожа Фромм напряженно и как-то слишком пристально проводила мою руку глаза ми, — и связанные с нею мысли виной тому, что визит этой дамы внезапно оказался весьма кстати. Согласитесь, ничего необычного здесь нет!
— Безусловно.
— В таком случае вы, конечно, понимаете, что с моей стороны было отнюдь не капризом…
— Понимаю лишь то, что вам угрожает серьезная опасность.
— Но госпожа Фромм! — И я засмеялся, неприятно задетый её сухим, холодным тоном, так резко диссонирующим с моим — дружеским и даже несколько заискивающим. — Что наводит вас на такие неожиданные предположения?
— Никаких предположений, сударь. Речь идет о… о вашей жизни!
Мне стало не по себе. Или на госпожу Фромм снова «нашло»? Итак, ясновидение сомнамбулы?.. Я подошёл ближе. Глаза белокурой женщины фиксировали каждое моё движение и твёрдо встретили мой взгляд. Нет, такое выражение лица не может быть у человека, находящегося в трансе!.. Я попробовал все обратить в шутку:
— Ну что за фантазии, госпожа Фромм! Успокойтесь, пожалуйста, с этой дамой — кстати, это и есть княгиня Шотокалунгина, русская эмигрантка древнего кавказского рода, разделившая скорбную судьбу всех изгнанных большевиками дворян, — с этой дамой у нас совсем не те отношения, которые… которые…
— …которые должны быть, сударь.
— ?
— Вы не властны над ними.
— Но почему?
— Потому что вы её не знаете!
— Так вы знаете княгиню?
— Да, я её знаю!
— Вы… знакомы с княгиней Шотокалунгиной?! Чёрт возьми, это в высшей степени любопытно!
— Я знакома с ней… не лично…
— А как же?
— Я знаю её… оттуда… Там всё такое зелёное… Не только когда светло — всегда…
— Что-то я вас не совсем понимаю, госпожа Фромм. Там — это где? И что там зелёное?
— Я называю это Зелёной землёй. Иногда я бываю там. Эта земля как будто под водой, и моё дыхание останавливается… Глубоко под водой, в море, и всё вокруг утоплено в зелёной мгле…
— Зелёная земля! — Я слышу свой голос словно со стороны, откуда-то издалека. Но эти слова потрясают меня с мощью океанского прибоя. Я стою оглушенный и лишь повторяю: — Зелёная земля!..
— Там всё враждебно миру сему; это понимаешь сразу, стоит только попасть туда, — продолжала госпожа Фромм, не меняя какой-то безучастной, характерно холодной, почти угрожающей тональности своего голоса, в котором тем не менее слышались скрытые модуляции страха.
Справившись с минутным оцепенением, я осведомился, подобно врачу, осторожно нащупывающему правильный диагноз:
— Скажите, пожалуйста, какая связь между «Зелёной землей», которую вы иногда видите, и княгиней Шотокалунгиной?
— Там у неё другое имя.
Напряжение стало невыносимым.
— И что это за имя?!
Госпожа Фромм помолчала, потом, глядя на меня с отсутствующим видом, как-то неуверенно произнесла:
— Я… я сейчас забыла…
— Вспомните! — почти крикнул я.
Но она с мучительно искаженным лицом лишь качала головой… Я чувствовал, что эта женщина в моей власти: если раппорт36 установлен, то имя должно всплыть из глубин сознания. Однако госпожа Фромм словно онемела; взгляд её стал блуждающим и впервые ускользнул от моих настойчиво пристальных глаз. Я видел, что она сопротивляется и в то же время инстинктивно пытается зацепиться за меня. Ну что ж, не буду навязывать ей мою волю и попробую не смотреть на неё, чтобы она пришла наконец в себя…
Но ожидаемой релаксации не последовало, госпожа Фромм сделала какое-то судорожное движение. Я не знал, что и думать: она вдруг вся как-то сразу напряглась и осторожно, словно входила в воду, шагнула вперед… Потом ещё раз и ещё… Медленно прошла мимо меня такой беспомощной, трогательно неуверенной и покорной походкой, что у меня перехватило дыхание и мне безумно захотелось прижать её к груди, успокоить, как давным-давно утраченную возлюбленную, как мою собственную жену. Пришлось мобилизовать всю силу воли, чтобы не сделать того, что уже произошло в воображении.
Госпожа Фромм миновала моё рабочее кресло и остановилась у торца письменного стола. В её жестах ощущался какой-то странный автоматизм; взгляд её был взглядом трупа. Когда она открыла рот и заговорила, голос её был совершенно чужим. Я разобрал не все, так как она говорила быстро и не совсем внятно:
— Ты снова здесь? Ступай прочь, проклятый живодёр! Меня ты не обманешь! И тебя, тебя я тоже вижу — вижу твою серебристо-чёрную змеиную кожу… Я не боюсь, у меня приказ… я… я…
И прежде чем я успел уловить смысл этой скороговорки, её руки каким-то кошачьим движением внезапно вцепились в чернёное серебро тульского ларца, последний подарок барона Строганова, который я по рекомендации Липотина так тщательно устанавливал по меридиану.
— Наконец-то ты у меня в руках, серебристо-чёрная гадина, — прошипела госпожа Фромм, и её быстрые, нервно дрожащие пальцы хищно побежали вдоль орнамента ларца.
Первой моей мыслью было вскочить и вырвать вещицу у неё из рук. С некоторых пор странное суеверие поселилось в моей душе, мне казалось, что смысл мироздания — ни больше ни меньше! — будет каким-то образом нарушен, если этот ковчежец сойдёт со своего курса. Разумеется, детские бредни, но в то мгновение меня обуял какой-то поистине безумный ужас.
«Не трогайте! Остановитесь!» — зашёлся я в крике, но из моего горла слышались лишь хриплые сдавленные звуки: голосовые связки были парализованы.
Стиснув в обеих руках ларец, госпожа Фромм замерла, жизнь сохранялась только в её беспокойных пальцах: они быстро и чутко обежали с разных сторон орнамент и сошлись на одной из рельефных выпуклостей серебряной крышки, буквально сшиблись, как два самостоятельных существа — как два хищных паука, привлеченных видом или запахом общей жертвы. Они наскакивали друг на друга, толкались, жадно и судорожно ощупывая свою не видимую глазом добычу, и вдруг тихо щелкнула потайная пружинка — и сразу исчезли пауки, а пальцы госпожи Фромм брезгливо, словно опасное пресмыкающееся, только что отдавшее свой драгоценный яд, , сжимали открытый тульский ковчежец… Надо было видеть, с каким триумфом и радостью она протягивала его мне! Все её существо было проникнуто какой-то неуловимой одухотворенностью — такое чувство, будто чья-то робкая, самоотверженная любовь тайком заглянула мне в душу.
В следующее мгновение я был уже рядом и молча принял у неё ларец. И тут она словно проснулась. Изумление сменилось лёгким испугом: наверное, вспомнила мой строгий наказ ничего на письменном столе не трогать. Виновато потупившись, она исподлобья следила за мной, и я понял, что сейчас одно неверное слово — и Иоганна Фромм навеки покинет меня и мой дом.
Тёплая волна благодарности прихлынула к моему сердцу, растроганному этой по-детски наивной робостью, и смыла те несправедливые чёрствые слова, которые уже вертелись у меня на языке.
Все это было делом одной секунды, уже в следующую мой взгляд остановился на ларце. Утопая в мягком ложе зелёного, поблекшего от времени атласа, в нём мирно покоился «Lapis sacer et praecipuus mani-festationis», он же — шлифованный уголёк Бартлета Грина, преданный огню Джоном Ди, он же — чёрный кристалл, вернувшийся к своему легковерному хозяину из потустороннего, благодаря чудесному вмешательству Ангела Западного окна.
Сомнений быть не могло, это он, магический додекаэдр, каким его описал мой предок; уголёк был нанизан на ось, которая снизу крепилась к золотому цоколю, а сверху — к редкостной по красоте оправе, обрамляющей его идеально правильные, лоснящиеся грани…
Закрыть крышку ларца я не рискнул: приоткрывшаяся дверца судьбы могла захлопнуться передо мной с той же лёгкостью, с какой распахнул в своё время окно Джон Ди, чтобы выбросить в него шары Святого Дунстана.
Ну что ж, если там, где твой предшественник Джон Ди продвигался на ощупь в кромешной тьме, для тебя всё ясно и понятно, сказал я себе, то времени терять нельзя.
Я осторожно извлёк маленький шедевр из его ветхого гнезда и поставил на письменный стол. И вдруг чёрный кристалл ожил: дрогнул, несколько раз, словно принюхиваясь, качнулся из стороны в сторону — проходящая через его полюса ось, как выяснилось, была закреплена не жёстко и позволяла ему вращаться — и замер точно по меридиану!
Мы с госпожой Фромм, как завороженные, следили за этими какими-то призрачно-нереальными осцилляциями. Так вот ты какая — чёрная буссоль потустороннего навигатора Джона Ди! Всё ещё погруженный в странную прострацию этих магнетических пассов, я на ощупь сжал руку стоявшей рядом женщины.
— Благодарю вас, моя подруга… моя помощница!
Луч радости озарил её лицо. Она вдруг нагнулась к моей руке и поцеловала её.
Ослепительная вспышка — быстрее мысли! — сверкнула в моем мозгу. Словно по подсказке таинственного суфлёра, затаившегося где-то в тёмном укромном уголке моей души, я выдохнул: «Яна!..», привлек к себе молодую белокурую женщину и нежно поцеловал в лоб. Она смущенно потупилась. Рыдания вырвались из её груди; сквозь хлынувшие потоком слёзы она что-то пролепетала, но что — я не разобрал, потом в стыдливом смятении беспомощно и робко взглянула на меня и, не говоря больше ни слова, бросилась из кабинета вон.
Свидетельства и доказательства множатся… Зачем же намеренно закрывать глаза и играть в жмурки, когда всё уже ясно и так! Настоящее вырастает из прошлого! Неуловимое настоящее — это сумма всей прошлой жизни, охваченная человеческим сознанием в единый мир озарения. И как это озарение — это воспоминание — всегда приходит по первому же зову души, так и вечное настоящее — в потоке времени: струящаяся ткань развёртывается в неподвижно лежащий ковёр, взирая на который я могу указать место, откуда каждый данный уток начал свой собственный рисунок в узоре. Теперь я могу проследить всю нить от узла к узлу вниз или вверх по течению; она — вечная основа узора, она не порвётся, она одна определяет ценность ковра, ничего общего не имеющую с его временным бытием!
Сейчас, когда очи мои отверзлись, узнаю я себя в сплетениях: созревший до воспоминания о самом себе Джон Ди, баронет Глэдхилл, — «Я», которое должно связать древнюю кровь Хоэла Дата и Родерика Великого с голубой кровью Елизаветы, дабы орнамент ковра был завершен! Лишь один вопрос остается: что означают те живые утки, которые время от времени вплетают свою нить в мой узор? Имеют они какое-нибудь отношение к изначальному эскизу орнамента или они ткут другой, параллельный, непрерывно воспроизводя бесконечное многообразие узоров Брахмы?
Госпожа Фромм — как чуждо и отстраненно звучит для меня сейчас это имя! — несомненно, относится к моему орнаменту! И как я только сразу этого не понял! Это же Яна, вторая жена Джона Ди… моя жена! Вновь и вновь приступы головокружения охватывают меня, когда я заглядываю в тёмные бездны вне времени бодрствующего сознания!..
С самого своего рождения в этот мир Яна блуждала вдоль запретных пределов иллюзорной жизни и была много ближе к пробуждению, чем я. Я… Я?.. Что касается меня, то я вообще был призван лишь после того, как кузен Роджер получил отставку! Значит, Роджер тоже был Джоном Ди? Что за вездесущий Джон Ди! Выходит, я тоже всего лишь маска? Личина? Кукла? Оболочка? Горн, который только пропускает сквозь себя струю воздуха и поет лишь то, что намерен сыграть горнист? Впрочем, какая разница! На том, что я в настоящее время переживаю, это ничуть не отразится. И довольно плести паутину праздных домыслов! Выше нос и твёрже шаг! Твоей ошибки, Джон Ди, я не повторю. Да и по твоим стопам, кузен Роджер, я не соскользну в бездну. Чтобы меня одурачить, у видимого мира мало шансов, а у невидимого и того меньше. Не успеет солнце вернуться в то же положение, которое оно занимает на небосклоне сейчас, как я доподлинно узнаю, кто такая княгиня Шотокалунгина.
Уж письмоносца от судьбоносца я как-нибудь сумею отличить; не правда ли, дружище Липотин?!
Долго, с разных ракурсов, вглядывался я в чёрные грани кристалла. Однако, к моему разочарованию, вынужден признать, что никаких признаков помутнения, таинственных туманностей или дымов, которые, как утверждает народная молва, предшествуют появлению в магических зеркалах вещих образов, я не заметил — впрочем, даже самых обыкновенных, сугубо повседневных картинок тоже не наблюдалось. Передо мной был кусок угля, великолепно обработанный и отшлифованный, ничего больше.
Конечно же, я сразу подумал о Яне… то бишь о госпоже Фромм; может быть, ей, с её необычными способностями, посчастливится выманить у этого упрямца его тайну. Я окликнул её. Тишина. Попробовал ещё раз — результат тот же. Похоже, в доме, кроме меня, никого. Ничего не поделаешь, придется потерпеть до возвращения гос…
И тут же, едва я смирился с неизбежным, зазвонил телефон: Липотин! Застанет ли он меня? У него с собой кое-что интересное. Конечно, жду. Хорошо. Отбой…
Я даже не успел по достоинству оценить ту неправдоподобную точность, с какой режиссёр по имени Судьба сымпровизировал эту театральную репризу, как Липотин уже стоял в моём кабинете… Гм, не вышел же он в самом деле из-за кулис — сцена вторая, те же и Липотин! — ведь от меня до его берлоги изрядный кусок пути!
Нет, все объяснилось куда более прозаично: он телефонировал по соседству. Так, внезапный каприз, какой-то импульс; и то, что при нём оказалась вещь, которая должна меня заинтересовать, чистая случайность.
С мучительным сомнением выслушав его объяснения, я спросил:
— Кто вы, собственно: привидение или живой человек из плоти и крови? Со мной вы можете быть совершенно откровенны. Ах, как мило мы сейчас с вами поболтаем! Вы даже представить себе не можете, как я безумно люблю беседовать с привидениями!
Липотин принял мой нервически шутливый тон как нечто само собой разумеющееся и усмехнулся уголками рта:
— На сей раз вынужден вас разочаровать: я безнадёжно реален, почтеннейший. Но, быть может, вас отчасти успокоит то, что я принес; вы у меня ещё не видели вот этой… штучки?!
Он принялся шарить в своих многочисленных карманах, потом жестом фокусника продемонстрировал мне пустые руки — я недоуменно пожал плечами, — и вдруг меж его растопыренных пальцев возник небольшой красный шар из слоновой кости.
Я стоял как громом пораженный — и в этом нет преувеличения: нервный разряд пронзил меня с головы до пят.
— Шар из склепа Святого Дунстана! — запинаясь, прошептал я.
Липотин по-мефистофельски усмехнулся.
— Вам померещилось, почтеннейший. Видимо, с шарами у вас связаны неприятные ассоциации. Признайтесь, в последнее время не отходили от бильярдного стола и крупно проигрались! Или при баллотировке в какой-нибудь клуб вам недостало одного-единственного шара. Ну ничего, такой достойный джентльмен, как вы, можете рассчитывать на куда более избранный круг.
С этими словами он сунул шар в карман и, всем своим видом давая понять, что тема исчерпана, рассеянно осмотрелся.
— Извините, — сказал я, сбитый с толку, — есть некоторые обстоятельства… обстоятельства… дайте же мне этот шар: он меня в самом деле интересует.
Однако Липотин, казалось, не слышал моей просьбы; подойдя к столу, он с величайшим вниманием рассматривал угольный кристалл в золотой оправе.
— Откуда он у вас?
Я указал на открытый тульский ларец.
— От вас.
— Ну что ж, поздравляю!
— С чем?
— Вырвали наконец ядовитый зуб у последнего подарка барона Строганова? Занятно!
— Что занятно? — подозрительно допытывался я. Липотин вскинул на меня глаза, левый хитро прищурил:
— Работа! Ювелирная тонкость! Богемия! Прага! Хочешь не хочешь, а сразу вспоминается знаменитый придворный ювелир Рудольфа Габсбурга мастер Градлик.
Снова короткая вспышка в моей душе: Прага? И, уже не скрывая раздражения, я пробурчал:
— Липотин, вы же отлично знаете, что в данный момент меня ваши искусствоведческие познания мало интересуют. Этот шар у вас в кармане означает для меня много больше…
— Да, да… Нет, но вы только посмотрите на эту филигранную отделку цоколя! Восхитительно!
— Прекратите, Липотин! — воскликнул я, не на шутку рассердившись. — Скажите-ка мне лучше, раз уж для вас на этом свете не существует тайн, что я должен сделать с этой вещью, которую вы притащили в мой дом?
— А что вы, собственно, собираетесь с ней делать?
— Я… ничего в ней не вижу, — беспомощно вырвалось у меня.
— Ах, во-о-от оно что! — изобразив на лице крайнюю степень удивления, протянул Липотин.
— Ну и отлично, я ведь знал, что мы найдем общий язык! — обрадовано воскликнул я, ощущая себя игроком, к которому пришли наконец козырные карты.
— Вот так фокус! — пробормотал Липотин и от избытка чувств сломал в пальцах неизменную свою сигарету; тлеющий окурок он, разумеется, бросил в корзину для бумаг — небрежность, которая всегда выводила меня из себя. — Ну кто бы мог подумать, ведь это магический кристалл. «Глазок», как его называют в Шотландии.
— Почему именно в Шотландии?! — поймал я его на слове, как дотошный следователь.
— Потому что эта вещица родом из Англии, — с барственной ленцой объяснил Липотин и указал мизинцем на тончайшую гравировку: причудливая вязь позднеготического орнамента, опоясывающая лапки цоколя, при ближайшем рассмотрении оказалась надписью на английском языке:
Сей благородный и драгоценный камень, вместилище чудесных сил, является собственностью высокочтимого мастера тайной премудрости, несчастного Джона Ди, баронета Глэдхилла. В год возвращения его на родину 1607.
Итак, ещё одна реликвия, знакомая мне лишь по дневникам моего предка, который бы не променял её на все сокровища мира, преданно вернулась ко мне, как бы признавая в моем лице настоящего наследника и поверенного судьбы Джона Ди. Одновременно отпали последние сомнения, кем в сущности является Липотин. Я положил ему руку на плечо и сказал:
— Ну, старый мистификатор, скажите же наконец: что вы мне принесли? Хватит ходить вокруг да около. Доставайте ваш красный шар! Будем тингировать37 свинец? Или займемся изготовлением золота?
Липотин повернул свою лисью голову ко мне и деловито констатировал:
— Надо думать, вы уже разок попытали кристалл. И ничего не увидели. Я вас правильно понял?
Мой ответ его не интересовал, он и так всё знал. Сейчас, когда он шёл по следу, приближаясь к своей неведомой цели, лучше его не отвлекать и ему не перечить. В таких случаях он становился упрямым и раздражительным. Ну что ж, придется подчиниться, иначе от него ничего не добьёшься. И я со вздохом подтвердил:
— Совершенно верно. Никакого эффекта, как я его ни крутил.
— Естественно, — Липотин пожал плечами.
— Ну а как бы поступили вы на моём месте?
— Я? У меня нет ни малейшего желания становиться медиумом.
— Медиумом? А как-нибудь иначе нельзя?
— Это самое простое: стать медиумом, — ответил Липотин.
— А как становятся медиумом?
— Спросите у Шренка-Нотцинга38. — Коварная усмешка играла на лице Липотина.
— Благодарю покорно, но, по правде говоря, у меня тоже нет ни времени, ни желания становиться медиумом, — парировал я. — Но разве вы только что не сказали: проще всего стать медиумом? Может быть, лучше тогда попробовать что-нибудь менее простое? Что для этого надо предпринять?
— Послать к черту свое любопытство и не таращиться в кристалл!
Я настороженно усмехнулся:
— Ваши парадоксы, как всегда, неотразимы; но вот так взять да и послать всё к черту не входит в мои планы! Известные обстоятельства дают мне основание предполагать, что в этих угольных гранях дремлют некие астральные клише — как выражаются господа оккультисты — или, говоря проще: образы прошлого, значение которых для меня может оказаться немаловажным…
— В таком случае вам надо рискнуть!
— А в чём заключается риск?
— Не исключена вероятность фальсификаций со стороны… со стороны… ну скажем, вашей собственной фантазии… Кроме того, медиумический галлюциноз со временем превращается в нечто вроде духовного морфинизма, с такими же печальными последствиями: распад личности, абстиненция… Вот разве что вам удастся…
— Что удастся?..
— «Выйти».
— Что вы хотите сказать?
— Выйти на «ту» сторону!
— Как?
— Так! — Красный шар вновь, как по волшебству, возник в руке Липотина; он небрежно поиграл им между пальцами.
— Дайте! Я ведь уже вас просил.
— О нет, почтеннейший, я не могу вам передать этот шар! Только теперь я вспомнил, что этого делать нельзя.
Мое терпение стало иссякать:
— Что все это означает?
Липотин сделал серьезное лицо:
— Извините! Дело в том, что я забыл об одной мелочи. Чувствую, без объяснений не обойтись. Этот шар полый.
— Знаю.
— Он содержит известную пудру.
— Знаю.
— Откуда, чёрт побери, вы знаете?.. — липотинские брови поползли вверх.
— Маленький фокус! Сдаётся мне, я вам уже однажды говорил: слишком хорошо мне известен подарок господина Маске, добытый им в склепе Святого Дунстана! Дадите вы мне его, наконец?
Липотин отпрянул назад.
— Что вы такое несёте о Маске и Святом Дунстане?! Я не понимаю ни слова. Этот шар не имеет ничего общего с почтенным Маске! Сам я получил его в подарок много лет назад в скальном гроте нагорья Линг-Па у вершины Дпал-бар. От дугпа в красной тиаре.
— Вы опять пытаетесь меня мистифицировать, Липотин?
— Ни в коем случае. Серьезен, дальше некуда! Разве я посмел бы морочить вам голову сказками! Дело было так: за несколько лет до начала русско-японской войны39 я был послан одним богатым русским меценатом с особым заданием в Северный Китай, на китайско-тибетскую границу; я должен был приобрести кое-какие тибетские раритеты, ценности поистине фантастической: речь шла о храмовых образах и о древних китайских миниатюрах на шелку. Однако, прежде чем думать о сделке, необходимо поближе сойтись с партнером, желательно даже подружиться. Среди тех, с кем мне пришлось иметь дело, были и обитатели Дпал-бар-скид. Секта называлась «Ян», и отличал её в высшей степени странный ритуал. Познакомиться с ним конкретно крайне сложно, ещё сложнее уловить его смысл, даже мне это было нелегко, хотя я неплохо разбираюсь в дальневосточной магии… Этот инициатический ритуал являет собой «таинство красного шара». Лишь один-единственный раз удалось мне присутствовать на церемонии. Каким образом, к делу не относится… Неофиты вдыхали в себя дымы тлеющей пудры, которая хранилась в красных шарах из слоновой кости. Техника традиционна, и описывать её сейчас не имеет никакого смысла. Скажу только, что обрядом «Инь-Ян» руководил верховный жрец, а двое молодых монахов помогали ему; неофит должен был пережить «свадьбу в герметическом круге». Что они имели в виду, назвав так свой ритуал посвящения, так и осталось для меня загадкой. Язык не поворачивается строить домыслы. Знаю единственно с их слов, что, вдыхая дымы красной пудры, неофит получает возможность «выхода» из тела, после чего способен шагнуть за порог смерти и, заключив брачный союз со своей женской, в земной жизни почти всегда скрытой «второй половиной», приобщиться к немыслимым магическим энергиям и обрести отныне право на реальное бессмертие своего Я, остановку колеса рождений, — короче, он восходит на ту божественную ступень небесной иерархии, на которую не ступит ни один смертный до тех пор, пока не будет посвящён в таинство красных шаров. В основании данного учения, очевидно, лежат идеи, символически воспроизведенные в государственном гербе Кореи: мужской и женский принципы, слитые в едином круге неизменного… Ну ладно, будет соловьем разливаться, вы, почтеннейший, наверняка смыслите во всём этом куда больше.
О, сколько ядовитой иронии было заключено в этой лицемерно-уничижительной интонации! Липотин был явно невысокого мнения о моих познаниях в символике западноазиатской мистики. Однако символ Инь-Ян столь широко распространён в Западной Азии и пользуется таким почитанием, что даже я, европейский литераторишка, был с ним знаком. Он изображается в виде круга, разделенного изгибом синусоиды на две части — одна красная, другая голубая, — слитые воедино в пределах окружности: геометрическая иллюстрация соития Неба и Земли — мужского и женского начал.
А Липотин, пренебрегая произведенным эффектом, как ни в чём не бывало продолжал:
— Для секты «Ян» сакральным смыслом этого символа является сохранение, фиксация магнетических энергий обоих принципов, которые при разделении полов растрачиваются впустую. Другими словами, они исповедуют доктрину… гермафродитического брака…
И вновь меня всего сверху донизу пронизывает ослепительная вспышка, испепеляющая, как мне кажется, всё внутри!.. Потом громовым раскатом в моём сознании откликается: Инь-Ян — Бафомет! Одно и то же!.. Одно и то же! «Вот он, путь к королеве!» — ликует во мне какой-то голос столь неистово, что крик этот доносится даже до моих ушей. И одновременно чудесный покой снисходит в мои взбудораженные мысли и чувства.
Липотин, прищурившись, наблюдает за мной: от него, конечно же, не ускользнула ни одна из стадий моего душевного состояния — от испуганной бледности до уверенной, осененной странным спокойствием усмешки; и он усмехается в ответ с той же хладнокровной уверенностью.
— А вы, я вижу, знакомы с древним таинством Гермафродита, — говорит он, выдержав небольшую паузу. — Ну-с, в горном дацане мне объяснили, что содержимое этого красного шара реализует соитие нашего мужского аспекта с женским…
— Дайте! — холодно и властно сказал я; это был уже приказ.
Лицо Липотина стало торжественным.
— Повторяю, несколько минут назад я вдруг вспомнил… Видите ли, с этим шаром связано одно условие, особо оговоренное дугпой в красной тиаре. Я поклялся ему уничтожить содержимое шара, если сам не пожелаю использовать его, но ни в коем случае не передавать в третьи руки, если только этот третий не потребует твёрдо и непреклонно…
— Я требую! — воскликнул я.
Однако Липотин и бровью не повел:
— Вы ведь знаете, как обходятся путешественники с экзотическими подарками туземцев: за время долгого пути их скапливается такое количество, что об отдельных просто забываешь: Всё это летит в чемодан, ты едешь дальше, а в конце пути, растерянно глядя на диковинный хлам, которым наполнен твой багаж, недоуменно разводишь руками. Ну скажите на милость, зачем мне этот шар секты «Ян»? Что касается меня, то я никогда не испытывал ни малейшего желания навеки уложить мой «Ян» в одну койку с моей «Инь»… Или замкнуть себя своей же женской половиной в какой-то герметический круг!.. Нет уж! Спасибо! Есть ещё порох в пороховнице!..
Липотин цинично ухмыльнулся и сделал отвратительно непристойный жест.
Но я не дал себя этим отвлечь и настойчиво повторил:
— Вы слышите, я требую! Решительно и со всей серьёзностью! И да поможет мне Бог! — прибавил я и уже хотел было клятвенно поднять руку, но Липотин меня оборвал:
— Если уж вы во что бы то ни стало решили по клясться, то давайте в таком случае — ну хотя бы шутки ради! — следовать методе секты «Ян». Согласны?
Я кивнул. Липотин велел мне приложить левую руку к полу и произнести: «Требую и все последствия беру на себя, дабы не тяготело над тем, кто вручил мне красный шар, кармическое возмездие».
Я усмехнулся: не мог отделаться от впечатления какой-то дурацкой комедии, тем не менее во время клятвы мне стало не по себе.
— Ну вот, теперь другое дело! — удовлетворенно потёр руки Липотин. — Извините за столь пространную преамбулу, но мы, русские, тоже немного азиаты, и мне бы не хотелось быть непочтительным в отношении моих тибетских собратьев.
И без долгих слов сунул мне в руки красный шар. Я сразу заметил тончайшую линию, экватор, где сходились два полушария слоновой кости. Неужели он никогда не принадлежал Джону Ди и аптекарю Келли?.. Развинтив половинки, я осторожно приподнял верхнюю… Алая с перламутровым отливом пудра, примерно столько, сколько вместилось бы в скорлупу грецкого ореха…
Липотин стоял уже рядом. Глянув косо мне через плечо, он заговорил. Голос его звучал странно монотонно, безжизненно, далёким эхом:
— Приготовьте каменную чашу и чистый огонь; лучше всего пламя спирта. Спирт плесните в чашу. Зажгите. Высыпьте в пламя содержимое шара. Пудра вспыхнет… Дождитесь, когда выгорит спирт, и пусть восходят дымы… Должен присутствовать верховный жрец, который голову неофита…
Но я уже не слушал этот потусторонний инструктаж; быстро протёр ониксовую чашу, служившую мне пепельницей, плеснул в неё немного спирта — спиртовка всегда стояла у меня на столе, — зажёг его и высыпал содержимое красного полушария в пламя… Липотин жался в сторонке; я не обращал на него внимания. Спирт выгорел быстро. Раскаленные остатки в ониксовой чаше тлели и медленно курились, восходя вертикально вверх голубовато-зелёными ниточками дыма, которые потом закручивались спиралями и повисали туманными слоями…
— В сущности, как всё это опрометчиво и глупо, — донеслось до меня саркастическое брюзжание Липотина, — вечно эти европейцы торопятся и только расходуют понапрасну драгоценную пудру… Ну как же, им ведь даже некогда убедиться, все ли условия соблюдены… Взять хотя бы вас, почтеннейший; ну кто вам сказал, что верховный жрец, без которого успех невозможен, присутствует? Кто же будет руководить вашей инициацией? К счастью — между прочим, совершенно не заслуженному вами, почтеннейший, — мэтр на месте; ибо я — здесь, я — посвященный дугпа секты «Ян»…
Я ещё видел, правда, всё вокруг отодвинулось куда-то далеко-далеко… Липотин странно преобразился: он стоял в фиолетовой мантии с необычным, вертикально торчащим красным воротником, а его голову венчала пурпурная тиара; на ней попарно, друг над другом, сверкали шесть стеклянных человеческих .глаз… Его искаженное дьявольской ухмылкой лицо с коварными раскосыми глазами вдруг приблизилось ко мне…
Я хотел что-то крикнуть, что-то отчаянное, что-то похожее на «нет!», но дар речи был уже утрачен… Липотин, или страшный дугпа в пурпурной тиаре, или сам дьявол схватил меня за волосы железной рукой и с нечеловеческой силой пригнул мою голову к ониксовой чаше, прямо в восходящие курения алой пудры. Сладостная горечь, проникая через нос, затопила мой мозг, потом — невыносимое стеснение в груди, удушье, переходящее в предсмертные конвульсии такой неописуемо ужасной силы и продолжительности, что я почувствовал, как инфернальные кошмары целых поколений бесконечным потоком хлынули сквозь мою душу… Потом… потом моё сознание потухло…
Практически ничего не осталось в моей памяти из того, что я пережил там, «по ту сторону». И кажется мне, я с полным правом могу сказать: слава Богу! Так как те бессвязные клочья воспоминаний, которые время от времени ураганом проносятся через моё погруженное в глубокий сон сознание, пропитаны — как кровью вещественные доказательства — таким умопомрачительным кошмаром, что накрыть мою страждущую душу саваном амнезии было поистине высшим благодеянием. Лишь смутные реминисценции каких-то сумрачно-зелёных морских глубин, фантастических подводных миров, очень похожих на те, в ночных безднах которых госпожа Фромм встречала Исаис Чёрную… Я тоже столкнулся там кое с кем. В паническом страхе спасался я бегством от преследовавших меня… кошек, — да, сдается мне, эти апокалиптические монстры с огнедышащими пастями и тлеющими угольями глаз были чёрными кошками… Господи, но разве забытые сны поддаются реставрации!..
И на протяжении всей этой сумасшедшей погони во мне вызревала спасительная мысль: «Только бы дотянуть до древа!.. Только бы успеть добежать до матери из красно-голубого круга… тогда спасён». Не знаю, не мираж ли то был, но мне как будто померещился Бафомет… Там, вдали, высоко над отрогами стеклянных гор, над непроходимыми трясинами и непреодолимыми препятствиями! Потом увидел… мать Елизавету… она подавала мне с древа какие-то загадочные знаки — вот только какие, уже не помню… но сразу, узрев её, успокоилось моё бешено колотящееся сердце, и я очнулся… Очнулся с таким чувством, словно пробудился после многовековых странствий в изумрудной бездне.
А когда не очень уверенно — голова, как после наркоза, кружилась — поднял глаза, то увидел Липотина; он сидел, не сводя с меня неподвижного взгляда, и поигрывал пустым красным полушарием. Я находился у себя в кабинете, и всё вокруг было таким же, как до… до…
— Три минуты. Вполне достаточно, — угрюмо буркнул Липотин и с каким-то недовольным выражением лица сунул часы в карман.
Я никогда не забуду то загадочное разочарование, которое прозвучало в его голосе, когда он меня спросил:
— Неужели вам и в самом деле удалось уйти от когтей дьявола? Ну что ж, это свидетельствует о солидной конституции. Как бы то ни было, от души поздравляю! Думаю, теперь-то вы сможете с большим успехом манипулировать этим антрацитом. Он заряжен, я в этом только, что убедился.
Я обрушил на него град вопросов. Мне было совершенно ясно, что я прошел традиционное испытание токсичными дымами, которое издавна получило широкое распространение во всех магических практиках. Галлюциноз мой был вызван ингаляцией курений дикой конопли, опия или белены — я чувствовал это по лёгкой дурноте, которую оставили после себя ядовитые пары.
Липотин был по-прежнему односложен и казался необычайно ворчливым. Уже раскланиваясь, бросил на прощанье несколько ироничных фраз:
— Ну что ж, адрес у вас есть, почтеннейший: Дпал-бар-скид. Вас там встретят с распростёртыми объятиями. Отныне вы имеете полное право претендовать на пост наместника Дхармы Раджи из Бутана: только что вы положили в лузу самый трудный шар, какой только может случиться в партии под названием «человеческая жизнь». Итак, на сей раз баллотировка прошла для вас удачно, теперь вы член самого высшего и, смею вас уверить, самого замкнутого — герметичного! — круга из всех, коими располагает этот шарик — имею в виду Землю, почтеннейший. Невероятно, чёрт возьми, но вам это удалось!.. моё почтение, мастер!
И, подхватив шляпу, ретировался с прямо-таки неприличной поспешностью…
Из прихожей послышались голоса: Липотин с кем-то вежливо здоровался — ага, вернулась! — хлопнула входная дверь, и в следующее мгновение госпожа Фромм со следами крайнего волнения на лице возникла на пороге:
— Я не должна была вас покидать! Не прощу себе…
— Простите, простите, милая… — При виде того, с каким ужасом отшатнулась от меня госпожа Фромм, слова замерли на моих губах. — Что с вами, дорогая?
— На тебе знак! Знак! — обреченно пролепетала она. — О, теперь для меня… всё… всё… кончено!
Я вовремя успел поддержать её. Она бессильно повисла, обвив меня руками за шею.
Внезапно вспыхнувшее чувство трогательной сопричастности, проникнутое щемящим состраданием, ощущение какой-то тёмной вины, долга и ещё множество других эмоций, уже совсем смутных и непонятных, но от этого никак не менее сильных, подхватили меня и понесли…
Сильно обеспокоенный состоянием Иоганны, я попытался заглянуть в крепко прижатое к моей груди лицо — и вдруг поцеловал её, как… как после вековой разлуки. Закрыв глаза, повиснув в полуобмороке в моих объятиях, она ответила на мой поцелуй — так страстно, так неистово, так самозабвенно… Потрясенный, я не знал, что и думать: такая тихая и робкая женщина — и вдруг…
Вдруг?.. Господи, да что я такое пишу? А как же может быть иначе? Ведь этот взрыв не имеет ни малейшего отношения к человеческим чувствам, всегда одинаково неповоротливым и инертным. Никакого намерения, желания, даже ничего похожего на «любовь с первого взгляда» здесь не было! Это был — и есть! — рок, неизбежность, долг, изначальная необходимость!..
Итак, у нас друг от друга больше секретов нет: Яна Фромон и Иоганна Фромм, так же как я и Джон Ди… как бы это лучше сказать?.. мы — одно сплетение на предвечном ковре, сплетение, которое повторяется до тех пор, пока не будет закончен орнамент.
Значит, я и есть тот самый «англичанин», которого с детства «знало» раздвоенное сознание Иоганны. Встреча эта так меня потрясла, что я и думать не хотел ни о ком, кроме Иоганны, моей жены, с которой нас связали через века роковые узы! Ну вот, невольно подумал я, то хорошо, что хорошо кончается… И в самом деле, наш странный парапсихологический роман мог бы иметь вполне банальный эпилог, если бы не Иоганна…
Когда приступ слабости миновал, она твердо стояла на своём: всё, что было между нами, иссякло, ибо было проклято изначально. Говорила, что потеряла всякую надежду, а всё её сверхчеловеческие усилия жертвенной любви напрасны, так как «Другая» сильнее. Она, наверное, могла бы помешать «Другой», но победить её, а тем более отправить в небытие — нет, нет и нет!
Пытаясь сменить тему, она заговорила о том, что её так испугало, когда она вошла в кабинет: над моей головой висело яркое, чётко очерченное сияние — лучезарный карбункул, величиной с кулак и прозрачный, как алмаз.
Отметая все варианты моих «правдоподобных» объяснений этого феномена — обман зрения и т. д., — Иоганна не давала себя смутить: по своим «состояниям» она знает этот знак давно и очень хорошо. Якобы ей было указано, что он возвещает конец всем её надеждам. И уверенность эта оказалась непоколебимой.
Иоганна не уклонялась от поцелуев, не пыталась оборвать поток нежных слов, льющихся из моей души. Говорила, что она моя, моей и останется… «Зачем нам жениться, мы ведь давным-давно обвенчаны, и нашему браку столько лет, что мои супружеские права не сможет оспорить ни одна из ныне живущих женщин…» И тогда я наконец отступил. Величие её чистой, самозабвенной любви повергло меня к её ногам, я целовал их как древнюю и вечно юную святыню. В эту минуту я чувствовал себя как жрец пред статуей Исиды в храме.
И тут Иоганна вдруг отпрянула, отчаянно умоляя меня подняться; при этом она жестикулировала как безумная, рыдала и выкрикивала сквозь слезы:
— На мне, мне одной вся вина! Я, только я должна молить о милости и отпущении… Только жертвой искуплю я мой грех!
Больше от нее ничего нельзя было добиться.
Понимая, что такое нервное перенапряжение ей не по силам, я как мог постарался успокоить Иоганну и даже сам, не обращая внимания на сопротивление, уложил её в постель.
Она так и заснула, как ребёнок, сжимая мою руку. Ну что ж, глубокий сон пойдет ей на пользу.
Как-то она будет себя чувствовать, когда проснётся?
ВИДЕНИЕ ПЕРВОЕ
Мое перо едва поспевает за стремительным развитием событий, буквально захлестнувших меня.
Пользуясь временным ночным затишьем, я спешу хоть что-то занести на бумагу.
Уложив в постель Иоганну — или теперь следует говорить: Яну? — я вернулся в кабинет и добросовестно записал в дневник — ничего не поделаешь, уже привычка — отчет о встрече с Липотиным.
Потом взял «Lapis sacer et praecipuus manifesta tionis» Джона Ди и принялся внимательно осматривать цоколь и выгравированную на нём надпись. Однако мой взгляд всё чаще соскальзывал с золотой вычурной вязи английских литер и подолгу задерживался на чёрных лоснящихся гранях кристалла. Ощущение было сходным с тем — не знаю, может, это мне задним числом так кажется, — какое было у меня при созерцании флорентийского зеркала из липотинской лавки: тогда я впал незаметно в прострацию и увидел себя стоящим на вокзале в ожидании моего друга Гертнера.
Как бы то ни было, а через некоторое время я уже глаз не мог отвести от зеркальных плоскостей магической буссоли. Потом я увидел… нет, не со стороны — в этом-то и заключается весь фокус! — а словно втянутый стремительным водоворотом в кромешную ночь внезапно разверзшейся в кристалле бездны, увидел вокруг себя табун летящих бешеным галопом лошадей какой-то необычайно бледной буланой масти; под копытами — тёмная, почти чёрная, колышущаяся зелень… Первой мыслью — надо сказать, совершенно ясной и отчетливой — было: ага, зелёное море моей Иоганны! Но уже через несколько минут, когда глаза привыкли к сумраку, я понял, что предоставленный самому себе табун, подобно неистовому воинству Вотана, сломя голову мчится над ночными, колосящимися жнивьём нивами. И тут меня осенило: это души тех многих миллиардов людей, которые мирно почивают в своих постелях, в то время как их расседланные, оставшиеся без всадников скакуны, повинуясь тёмному сиротскому инстинкту, ищут далёкую неведомую родину, о которой они, вечные странники, ровным счётом ничего не знают и даже не представляют, где она находится, — только смутно догадываются, что потеряли её и тщетны отныне их поиски.
Подо мной была белая как снег лошадь, которая по сравнению с другими, булаными, казалась более реальной…
Дикие хрипящие мустанги, предвестники шторма, катились они пенящимися гребнями волн по изумрудному морю, проносясь над поросшей лесом горной грядои. Вдали поблескивала серебряная лента какой-то прихотливо извилистой реки…
Внезапно открылась обширная впадина, прошитая цепями пологих холмов. Призрачный табун с головокружительной быстротой приближался к водной глади. Вдали стал виден какой-то город. Очертания скачущих лошадей как-то смазались, стали зыбкими и размытыми, и табун вдруг исчез, превратившись в бледно-серые слои густого тумана, таинственно стелющиеся над самой землей…
Потом сияло солнце, было чудесное августовское утро, я проезжал сквозь строй величественных окаменелых фигур: статуи святых и королей грозной чередой высились справа и слева от меня по парапету широкого, мощенного булыжником моста. Впереди, вдоль берега — настоящий хаос древних невзрачных домишек, теснящихся вплотную друг к дружке, выше, оградившись от этой плебейской толчеи зеленью парков, красовались роскошные дворцы, но и эта кичливая знать находилась под пятой: там, на вершине холма, над пышными кронами деревьев, в гордом одиночестве парили неприступные крепостные стены в сумрачных зубцах башен, крыш и шпилей собора. «Градчаны!» — шепнул во мне какой-то голос.
Итак, я в Праге?! Кто в Праге? Я! Кто это — я? И вообще, что происходит? Разберёмся по порядку: я еду верхом через каменный мост, связывающий берега Мольдау, направляясь на Малую Страну; вокруг снуёт простой люд, спешат по своим делам солидные бюргеры, и никто не обращает на меня никакого внимания; рядом проплывает статуя Святого Непомука. Я знаю, что мне назначена аудиенция у императора Рудольфа Габсбурга в Бельведере. Меня сопровождает какой-то человек на соловой кобыле; несмотря на то что утро ясное и солнце уже ощутимо начинает припекать, он кутается в меха, роскошь которых заметно побита молью. Меховая накидка явно из его парадного гардероба, и её присутствие на плечах моего попутчика продиктовано легко понятным желанием последнего предать своей сомнительной персоне хоть сколь-нибудь достойный вид в глазах Его Величества. «Элегантность бродяги», — проносится у меня в сознании. На мне тоже старинное платье, и это меня не удивляет. А как же иначе! Ведь сегодня день Св. Лаврентия, десятое августа в лето от Рождества Господа нашего 1584! Этот кочующий табун занёс меня в далёкое прошлое, и ничего чудесного в этом я не нахожу.
Человек с мышиными глазками, покатым лбом и срезанным подбородком — Эдвард Келли; с большим трудом мне удалось убедить его не останавливаться на постоялом дворе «У последнего фонаря», где обычно проживают в ожидании императорской аудиенции могущественные и сказочно богатые бароны и эрцгерцоги. Он распоряжается нашей общей казной и чувствует себя по-прежнему преотлично, как и подобает истинному ярмарочному шарлатану! Да ещё умудряется наполнять наш кошель, действуя бесстыдно, нахраписто и с неизменным успехом там, где подобный мне скорее бы дал отсечь себе руку или издох под забором… Итак, я — Джон Ди, мой собственный предок, и всё, происшедшее с нами с тех пор, как я вынужден был, бросив на произвол судьбы Мортлейк, оставить родину, отчётливо запечатлелось в моей памяти! Я вижу наше утлое суденышко, которое в Канале нещадно треплет жестокий шторм, и снова чувствую смертельный ужас моей Яны, судорожно вцепившейся в меня, слышу её жалобный стон: «С тобой, Джон, мне не страшна смерть. Умереть вместе!.. О, какое это счастье! Только не дай мне захлебнуться в одиночку, не отпускай меня в зелёную бездну, из которой нет пути назад!» Потом эта отвратительная поездка через Голландию, ночёвки в гнусных притонах, лишь бы хватило на дорогу наших скудных денежных запасов. Голод и холод, убогая бродячая жизнь с женой и ребёнком, а тут ещё ранняя зима, в прошлом 1583 году как никогда снежная и суровая… В общем, без пронырливого аптекаря, без его ярмарочных фокусов нам бы никогда не добраться до германских низменностей.
Чудом не замерзнув в лютые морозы, мы прибыли наконец в Польшу. В Варшаве Келли удалось щепоткой белой пудры Святого Дунстана, растворенной в бокале сладкого вина, в три дня вылечить от падучей тамошнего воеводу, так что мы могли продолжать дальнейший путь к князю Ласки с приятной тяжестью в карманах. Тот принял нас с величайшими почестями, расточительное гостеприимство этих восточных варваров поистине не знает границ. Почти в течение года отъедался Келли на хозяйских хлебах и не угомонился бы до тех пор, пока, подделываясь под голоса духов, не наобещал бы тщеславному поляку все европейские короны, не положи я конец его шулерским проделкам, настояв на немедленном отъезде в Прагу. Но только когда Келли спустил почти всё, что мы — вернее, он — нажульничали, мы покинули Краков и двинулись в Прагу, к Рудольфу Габсбургу, к которому у меня были рекомендательные письма от королевы Елизаветы. В Праге я с женой, ребёнком и Келли поселился у знаменитого императорского лейб-медика Тадеуша Гаека, в его солидном доме на Староместском рынке.
Итак, этот день наступил, сегодня состоится моя первая, чрезвычайно важная аудиенция у короля адептов и адепта королей, императора Рудольфа, чей загадочный образ внушает подданным страх, ненависть и восхищение! Рядом со мной, гордо подбоченясь, пританцовывает на своей лошадке Эдвард Келли; он невозмутим и самоуверен, словно собрался на очередную пирушку — сколько их у него было за последний год! — в деревянные хоромы поляка Ласки. А у меня на сердце неспокойно: слишком хорошо я наслышан о сумрачной натуре императора; чёрная тень тучи, которая там, наверху, пересекает роскошный фасад замка, только усиливает тревожное предчувствие. Цокот копыт наших лошадей гулким эхом отдается под сводами угрюмой сторожевой башни, в ворота которой, как в зияющую пасть, мы въезжаем в конце моста; где-то далеко позади, словно отрезанная невидимой стеной, остаётся весёлая повседневная суета беззаботного люда. Хмурые, молчаливые переулки согбенных, затаившихся в страхе домишек уходят ввысь. Тёмные, фантастические дворцы вырастают на пути грозными стражами той неуловимой тайны, которой здесь, на Градчанах, пронизан каждый камень. К королевскому Граду ведет величественный подъезд, прорубленный смелыми императорскими архитекторами в поросшем лесом горном массиве. Выше, словно бросая вызов небу, вздымаются строптивые башни какого-то монастыря. «Страгов! — догадываюсь я. — Страгов, чьи несокрушимые стены заживо погребли тех, кто имел несчастье навлечь на себя чёрную молнию рокового императорского взгляда; и это ещё удача, ибо Далиборка рядом… А путь в неё никому не заказан — это узкий, круто сбегающий вниз переулок… Сколько несчастных по ночам спотыкалось на его горбатой брусчатке, равнодушно глядя на звёзды — всё ещё не понимая, что видят их последний раз в жизни… Дома императорских слуг громоздятся друг у друга на головах, крыша одного служит изножием следующего, так и лепятся они в два, а то и в три яруса на склонах, словно ласточкины гнезда: Габсбурги чувствуют себя спокойней в окружении своей немецкой личной охраны, не доверяя чужому народу, живущему внизу, на противоположной стороне Мольдау. Готовые в любую минуту отразить удар, настороженно ощетинясь бастионами, башнями, крепостными стенами, угрюмо нависают Градчаны над городом; здесь, наверху, оружие бряцает во всех воротах и проходных дворах. Наши лошади медленно поднимаются по круто уходящей вверх улице; на протяжении всего пути нас ощупывают подозрительные взгляды из маленьких, исподлобья глядящих оконцев; уже в третий раз останавливает стража и, узнав, куда мы направляемся, долго и недоверчиво рассматривает императорский пропуск. Мы выезжаем на широкую площадку, с которой открывается чудесная панорама простёршейся внизу под тончайшей серебристой вуалью Праги. А я сам себе кажусь пленником, взирающим на волю сквозь узкое тюремное окно. Здесь наверху всё время ощущаешь на горле чьи-то незримые пальцы, которые контролируют каждый твой вздох. Вершина горы, превращенная в душный застенок! Подёрнутое дымкой, мреет усталое августовское светило. И вдруг на сероватой, как будто пыльной голубизне неба появляются лёгкие серебряные штрихи: голубиная стая делает круг — белый, трепещущий лоскуток в неподвижном воздухе — и снова исчезает за башнями Тынского храма. Беззвучно, нереально… Но мне при виде этих белых птиц над Прагой становится как-то легче: серебряная стая — предзнаменование явно доброе. Чуть ниже, на соборе Св. Николая, колокол отбивает десятый час; где-то в замке четко и повелительно вторят куранты… Самое время! Император — фанатик часов, он привык, чтобы на его аудиенции являлись с точностью до секунды, и горе тому, кто окажется непунктуальным! „Ещё пятнадцать минут, — мелькает мысль, — и я предстану перед Рудольфом“.
Мы уже у цели, улочки здесь, на вершине, не так круты, и можно было бы перейти на рысь, но на каждом шагу преграждают путь алебарды: проверкам не видно конца. И вот под копытами наших лошадей грохочет мост через Олений ров, мы огибаем тихий тенистый парк монарха-затворника. Напоминая своей зеленоватой медной крышей перевёрнутое килем вверх корабельное днище, перед нами из-за древних дубов возникает ажурное строение Бельведера. Мы спешиваемся.
Первое, что мне бросается в глаза, — это каменный барельеф, который тянется вдоль цоколя великолепной аркады, огибающей лоджию дворца. С одной стороны изображен поединок Самсона со львом, с другой — Геракл, который душит немейского льва. Неудивительно, что именно этим символическим сюжетам доверил император Рудольф самый ответственный пост — охрану входа в свои личные покои: как известно, лев его любимый зверь, он даже приручил огромного берберского льва, который теперь ходит за ним по пятам подобно домашней собачке и, к великому удовольствию своего августейшего повелителя, до смерти пугает приближенных…
Вокруг ни души. Тишина. Неужели нас никто не встречает? Но вот пробило четверть одиннадцатого. И здесь часы!
Открывается простая деревянная дверь, выходит седой слуга и, не говоря ни слова, жестом приглашает нас войти. Возникшие как из-под земли конюшенные уводят наших лошадей. Мы стоим в длинной, прохладной зале. Дыхание перехватывает от сильного запаха камфоры: это помещение, по сути, является настоящей кунсткамерой. Кругом всё заставлено стеклянными ящиками со странным экзотическим содержимым: чучела туземцев в натуральную величину, застывшие в самых невероятных позах, оружие, гигантские звери, всевозможные приборы, индийские и китайские знамена — невозможно охватить взглядом все редкости Старого и Нового Света, собранные здесь. По знаку нашего провожатого мы останавливаемся; рядом с нами — огромный, поросший волосами орангутанг с сатанинской ухмылкой низколобого черепа. И куда только делся самодовольный кураж Келли! Должно быть, забился под подкладку его мехов, а сам он, робко озираясь, бормочет что-то о злых духах. Я невольно усмехаюсь: этого ярмарочного шута нисколько не страшит собственная совесть — и повергает в ужас набитое трухой чучело обезьяны!
Но вдруг у меня самого леденеет кровь: чёрный призрак беззвучно появляется из-за витрины с орангутангом. И вот уже невероятно худая высокая фигура стоит перед нами. Пергаментные тощие пальцы беспокойно теребят ветхий чёрный суконный плащ, поигрывая скрытым в его складках оружием, видимо коротким кинжалом; маленькая птичья голова с бледным лицом, на котором тлеют жёлтые орлиные глаза, — император!
Верхняя губа его почти уже беззубого рта аскетично тонка, а вот нижняя — тяжелая, голубоватая — вяло свисает к твердому подбородку. Взглядом хищной птицы окидывает он нас. И молчит…
Мы медленно опускаемся на колени; он делает вид, что не замечает этого, и, лишь когда мы, смиренно склонив головы, замираем перед ним коленопреклоненные, делает небрежный жест:
— Чепуха! Поднимайтесь, если вы чего-нибудь стоите. А нет, так убирайтесь сразу и не заставляйте меня расходовать понапрасну время!
Таково было приветствие великого Рудольфа.
Моя ответная речь составлена загодя, в ней продумано и тщательно отобрано каждое слово, но едва я дошёл до упоминания о рекомендательных письмах моей могущественной королевы, как император нетерпеливо прерывает меня:
— Покажите, что вы умеете! Велеречивыми рекомендациями влиятельных особ я благодаря моим послам сыт по горло. Так вы утверждаете, что у вас есть тинктура?
— Гораздо больше, Ваше Величество.
— Что значит: гораздо больше? — фыркнул Рудольф. — Дерзости у меня не проходят!
— Покорность, а не высокомерие, подвигла нас искать убежище под сенью мудрости высочайшего адепта…
— Оставьте праздную лесть! Немногое доверено мне, но и этого достаточно, так что лукавить не советую!
— Мне, Ваше Величество, лукавить не к чему, ибо не богатство ищу, но истину.
— Истину?! — Император закашлялся в злом старческом смехе. — Я что, по-вашему, такой же болван, как Пилат, чтобы толковать с первым встречным об истине? Мне важно одно: у вас есть тинктура?
— Да, Ваше Величество.
. — Сюда её!
Келли выходит вперед. Белый шар из склепа Святого Дунстана он носит в кожаном кошельке, спрятанном глубоко под камзолом.
— Всемогущий монарх просто хочет нас испытать! — грубо и бестактно объявляет он.
— Это ещё что за птица? Никак ваш лаборант и духовидец?
— Мой помощник и друг, магистр Келли, — отвечаю я и в глубине души чувствую, что ирония, явственно прозвучавшая в вопросе императора, задела меня за живое.
— Магистр! Шарлатан ему имя, как я погляжу, — шипит монарх. Мудрый зоркий взгляд коршуна, усталый от зрелища человеческих душ, лишь едва царапнул лекаря. Тот сразу рухнул на колени, как пойманный с поличным мелкий уличный воришка, и смиренно притих.
— Ваше Величество, окажите милость и выслушайте меня! — вступаю я вновь.
Рудольф неожиданно взмахивает рукой. Седой слуга несёт жёсткое походное кресло. Император садится и слегка кивает мне.
— Ваше Величество спрашивали о тинктуре алхимиков. Она у нас есть, но цель наша — и мы надеемся, что достойны её, — выше.
— Что может быть выше философского камня? — император недоуменно щёлкнул пальцами.
— Истина, Ваше Величество!
— Да вы никак отцы-проповедники?
— Мы надеемся стяжать вечнозелёные лавры адептов, коими, как нам известно, увенчан Его Величество император Рудольф. Этой высшей для смертных награды мы и добиваемся.
— Это у кого же вы её добиваетесь? — поддразнил император.
— У Ангела, который наставляет нас.
— Что ещё за Ангел?
— Ангел… Западных врат.
Опустив веки, Рудольф погасил свой мерцающий призрачный взгляд:
— Чему же наставляет вас сей Ангел?
— Алхимии двух начал: трансмутации тленного в нетленное. Путь пророка Илии.
— Вы что, как этот старый еврей, собрались вознестись на небо в огненной колеснице? Один субъект мне это уже однажды пытался продемонстрировать. При этом он, правда, свернул себе шею.
— Подобные жонглёрские фокусы не по нашей части, Ваше Величество. Ангел учит нас прижизненной алхимизации плоти, так чтобы тело пребывало нетленным и за гробовым порогом. И я могу доказать это, призвав в свидетели адептат Вашего императорского Величества.
— И это всё, что вы можете? — Император, казалось, засыпал.
Келли встрепенулся:
— Мы можем ещё многое. Пудра, которой мы обладаем, тингирует любой металл…
Император резко его оборвал:
— Доказательства!
Келли извлек свой кошель.
— Приказывайте, всемогущий, я готов.
— Сдается мне, ты и в самом деле малый не промах! По крайней мере у тебя на плечах голова, в отличие от твоего компаньона! — и император кивнул в мою сторону.
От такого оскорбления я едва не задохнулся. Император Рудольф не является адептом! Он хочет увидеть приготовление золота! А лицезрение Ангела и его свидетельства, тайна пресуществления бренной плоти ему глубоко чужды! Или это насмешка? Быть может, он идёт путём левой руки?.. Но тут император добавил:
— Тот, кто на моих глазах превратит неблагородный металл в благородный, может потом болтать о чём угодно, даже об ангелах. Прожектёр же не нужен ни Богу, ни дьяволу!
Сам не знаю почему, но эти слова меня укололи ещё больнее. Император резко вскочил, чего было трудно ожидать, глядя на его изможденную старческую фигуру. Шея вытянулась вперед. Голова коршуна, словно в поисках добычи, дернулась в одну сторону, в другую, потом кивнула на стену.
Внезапно открылась драпированная ковром потайная дверь.
Мгновение спустя мы стояли в святая святых императора Рудольфа: лаборатория маленькая, но оборудована хорошо и со знанием дела. И вот уже угли раскалены, тигель ждёт… Всё остальное подготовлено так же быстро и умело. Император сам, своей опытной рукой ассистирует в качестве лаборанта. Любая попытка помочь тут же пресекается его грозным ворчаньем. Подозрительность его беспредельна. Любой, самый прожженный мистификатор тут пришёл бы в отчаянье. Всякая возможность каких-либо шулерских трюков в присутствии августейшего адепта просто исключена. Из-под потайной двери доносится приглушенный лязг железа. Так, смерть уже на страже… Судебный процесс, который вершит Рудольф над заезжими артистами, рискнувшими морочить ему голову, более чем краток.
Келли становится белым как мел, руки дрожат, взгляд беспомощно цепляется за меня… Я читаю в нём как в открытой книге: а что, если пудра вдруг откажет? Панический ужас бродяги, попавшего в капкан на золотую приманку…
Свинец в тигле уже шипит… Келли, ни жив ни мертв, развинчивает шар. Император настороженно следит за каждым его движением. Властно протягивает руку… Келли медлит… Удар орлиного клюва настигает его:
— Успокойся, бродяжка, я не вор, торговцев вразнос не граблю!
Долго, чрезвычайно тщательно Рудольф исследует серую пудру. Ироническая гримаса медленно сползает с его лица. Голубоватая нижняя губа падает чуть ли не на подбородок. Голова коршуна задумчиво склоняется набок. Келли, затаив дыхание, старательно — дрожащие пальцы не слушаются — отмеряет дозу. Император ассистирует подчеркнуто чётко и беспристрастно, как послушный лаборант: все условия должны быть соблюдены, чтобы не было потом отговорок…
Свинец расплавлен… Пора… Рудольф тингирует сам. Проекция исполнена мастерски — металл начинает кипеть… Император погружает оплодотворенную «матрицу» в холодную водяную ванну. Закатав рукав, собственноручно достает из купели плод и поднимает слиток на свет: нежное мерцание чистейшего новорожденного серебра…
Знойное полуденное солнце сияет над парком, через который, радостные, словно слегка под хмельком, проезжаем мы, Келли и я. Келли позвякивает серебряной цепью, пожалованной ему императором. Накидывая её на преданно склоненную шею, Рудольф многозначительно произнес: «Серебро к серебру, золото к золоту, господин магистр балаганных наук. Не знаю, откуда у вас пудра, в следующий раз посмотрим, сумеете ли вы её приготовить. И помни: корона для адептов, а цепи… всегда только цепи!»
С таким напутствием, в котором угроза прозвучала весьма недвусмысленно, мы и были отпущены из Бельведера; на сей раз нам не пришлось сводить знакомство с лязгающими железом заплечных дел мастерами.
Из окна уютной квартирки, которую я занимаю с женой и ребёнком в доме господина Гаека на Староместском рынке, открывается прекрасный вид на широкую площадь; справа — причудливо зазубренные шпили Тынского храма, слева — нарядная ратуша, оплот строптивого пражского бюргерства. Целый день здесь снуют императорские посыльные. Если они одеты в сукно и бархат, значит, их господин в градчанском гнезде нуждается в деньгах — заимообразно, под большие проценты. Если же они при оружии, значит, хищник вознамерился взять своё силой и лучше отдать добром. Деньги — это единственное, что связывает Габсбургов и Богемию.
Приближается странная кавалькада: разодетый в шелка вельможа — и закованные в сталь стражники. Какие невзгоды сулит это необычное сочетание бургомистру? Но что это? Почему всадники не сворачивают к широким воротам ратуши? Они едут через площадь прямо к дому господина Гаека!
Передо мной императорский посланец, тайный советник Курциус. Вот оно что! Речь идет о выдаче «доказательств», подтверждающих явление Ангела: протоколов и книги Святого Дунстана! Я решительно отказываюсь:
— Его Величество отверг мои попытки завязать разговор об Ангеле. Он требовал доказательств наших возможностей в сугубо практической алхимии и хотел получить от меня рецепт магистерия. Надеюсь, Его Величество не изволит гневаться и отнесётся с должным пониманием к тем причинам, кои вынуждают меня ответить отказом, ибо вот так, без всяких гарантий, без каких-либо обещаний, я не могу исполнить высочайшее желание.
— Приказ императора! — звучит в ответ.
— Сожалею, но я обязан поставить условия.
— Приказ… Его Величество добр, но… — лязг оружия в каменной прихожей.
— Прошу не забывать, что я британский подданный! Баронет английской короны! Верительные грамоты моей королевы переданы императору официально!
Тайный советник Курциус несколько поумерил свой пыл. Алебарды за дверью притихли. Жалкий торг. Каковы мои условия?
— Всё зависит от исхода повторной аудиенции, о коей я осмелюсь просить Его Величество… Меня убедит только личное слово императора.
Тайный советник угрожает, блефует, заискивает… На карту поставлена его репутация. Он, разумеется, обещал императору поймать английского зайца за уши и доставить прямо на кухню. И вдруг вместо зайца ему приходится иметь дело с волком, который огрызается и показывает зубы.
Хорошо, что трусоватый Келли где-то шляется.
Шёлково-стальная кавалькада проезжает мимо знаменитых курантов и, свернув за угол ратуши, исчезает.
На площадь вступает Келли; своей кичливой ходульной походкой он напоминает цаплю, которая вот-вот покинет грешную землю и вознесётся в небеса. Шествует, конечно же, со стороны городских борделей. Вскарабкавшись по лестнице, вваливается в комнату:
— Император прислал приглашение?
— Прислал. В Далиборку! Но с ним тебя пропустят и в Олений ров на аудиенцию к императорским медведям, вот уж будут приятно удивлены, когда обнаружат, что и среди адептов встречаются особи солидной, благообразной комплекции! Уж кто-кто, а они сумеют по достоинству оценить твои филейные части!
Келли мгновенно трезвеет.
— Измена?!
— Какая ещё к чёрту измена! «Всемогущий просто хочет нас испытать!» — так, если мне не изменяет память, сформулировал ты в свойственной тебе на редкость деликатной манере намерения императора и, как всегда, оказался прав, ибо на сей раз Рудольфу вздумалось всего-навсего взглянуть… на наши мортлейкские записи и криптограммы Святого Дунстана.
Келли топнул ногой, как невоспитанный мальчишка.
— Ни за что! Да я скорее книгу Святого Дунстана проглочу, как апостол Иоанн на Патмосе книгу Откровения!40
— С твоим аппетитом это не мудрено, боюсь только, с усвоением будет туговато… Ну так что там с расшифровкой?
— Ангел обещал мне открыть ключ послезавтра.
Послезавтра!.. О, это вечное, сосущее мою кровь, мозг, жизнь — послезавтра!!!
Мне кажется, я сплю.
И всё же это не сон. Блуждая по старинным пражским переулкам, я вышел на поросший деревьями вал, ведущий к Пороховой башне. Шуршат под ногами опавшие листья. Зябко. Должно быть, конец октября. Я прохожу под сводами башни и сворачиваю на Целетную улицу, намереваясь пересечь Староместский рынок и выйти к Старо-новой синагоге и еврейской ратуше. Я хочу — нет, я должен — побывать у «великого рабби» Лёва, знаменитого пражского каббалиста. Недавно благодаря посредничеству моего любезного хозяина, доктора Гаека, состоялось наше знакомство. Мы перекинулись двумя-тремя фразами о таинствах королевского искусства…
По мере приближения к еврейскому гетто внешний вид улиц меняется прямо на глазах. Во сне я или наяву?.. Наверное, так бродила по Праге Иоганна Фромм…
Иоганна Фромм?.. А кто это, собственно? Разумеется, моя экономка! Что за вопрос! Но ведь я… Джон Ди?! Значит, сейчас для меня Иоганна Фромм — это Яна Фромон, моя жена, а я — Джон Ди, который в данный момент собрался посетить рабби Лёва, друга императора Рудольфа!
И вот мы уже беседуем с рабби в его низкой бедной каморке, всю обстановку которой составляют плетёное кресло да колченогий стол из грубого оструганных досок. В стене, довольно высоко от пола, неглубокая ниша, в ней сидит или скорее стоит, прислонившись спиной, рабби — так полустоят-полусидят мумии в катакомбах, — не сводя своего взора с противоположной стены, на которой начертан мелом «каббалистический арбор». Когда я вошел, он даже не взглянул на меня.
Человек необычайно высокого роста, рабби сильно горбится. Какая тяжесть пригнула его к земле: снежно-белая старость или массивные, чёрные от копоти балки низкого потолка?.. Жёлтое, изборожденное лабиринтом морщин лицо, голова хищной птицы, такая же, как у императора, только ещё меньше, а ястребиный профиль ещё острее. Крошечный, с кулачок, лик пророка обрамлен ореолом до того спутанных волос, что уже непонятно, то ли это пышная шевелюра, то ли борода, растущая и на щеках, и на шее. Маленькие, глубоко запавшие бусинки глаз почти весело сверкают из-под белых кустистых бровей. Длинное и невероятно узкое тело рабби облачено в опрятный, хорошо сохранившийся кафтан из чёрного шелка. Тощие плечи высоко вздернуты. Ноги и руки, как у всех иудеев Иерусалима, не знают ни секунды покоя, каждое движение удивительно пластично и выразительно.
Разговор заходит о тернистом пути неофита, жаждущего приобщиться к таинствам Всевышнего.
— Небеса надо брать приступом, — говорю я, ссылаясь на Иакова, решившего померяться силами с Ангелом41.
Рабби вторит:
— Ваша правда. Бога можно принудить молитвой.
— О, сколь долго, надрывая сердце, молюсь я всею страстью своей христианской души!
— О чем, ваша честь?
— О Камне!
Медленно, меланхолично, взад-вперед, как египетская болотная цапля, покачивает головой рабби.
— Молитве надо учиться!
— Что вы хотите этим сказать, рабби?
— Вы молите о Камне. И вы правы, ваша честь: Камень стоит того! Самое главное, чтобы молитва ваша дошла до ушей Бога!
— А как же иначе? — вскричал я. — Разве не направляет её вера моя?
— Вера? — качнулся вперед рабби. — Что такое вера без знания?
— Естественно, ведь вы еврей, рабби, — вырвалось у меня.
Насмешливо сверкнули бусинки.
— Э-э, еврей… Ваша правда. Только зачем вы тогда, ваша честь, спрашиваете еврея о… таинстве?! Молитва, ваша честь, она во всем мире — искусство.
— Вы, безусловно, правы, рабби, — сказал я и поклонился, мне было стыдно за моё проклятое христианское высокомерие.
А бусинки знай себе смеялись.
— Вы, гоим, стрелять горазды лишь из арбалетов и пушек. Уму непостижимо, как вы целитесь и попадаете в цель! Ваша стрельба — это искусство! Но умеете ли вы так же метко молиться? Уму непостижимо, до чего вы плохо целитесь и до чего редко… попадаете!
— Рабби! Молитва всё же не пушечное ядро!
— Пусть так, ваша честь! Но молитва — это стрела, летящая в ухо Бога! Попадание в цель означает, что молитва услышана. Каждая молитва будет услышана — должна быть услышана, ибо молитва неотразима… если выстрел меток.
— А если нет?
— Тогда считайте, что стрела пропала; иногда, правда, она поражает совсем не то, что надо, обычно же падает на землю подобно семени Онана… или же её уловляет «Другой» и его слуги. Ну, эти слышат молитву… на свой манер!
— Кто это — «Другой»? — спросил я дрогнувшим голосом.
— «Другой»? — эхом откликнулся рабби. — Тот, кто всегда на страже между Верхом и Низом. Ангел Метатрон, владыка тысячи ликов…
Я понял, и мне становится страшно: а что, если я в самом деле… плохо целюсь?..
Глядя куда-то поверх моей головы, рабби продолжает:
— Не следует молиться о Камне, если не знаешь, что он означает.
— Камень означает истину! — откликаюсь я.
— Истина? — усмехается рабби точно так же, как император. Я почти слышу: «Я что, по-вашему, такой же болван, как Пилат?..» — хотя уста адепта сомкнуты.
— Что же в таком случае означает Камень? — неуверенно допытываюсь я.
— Ответ на этот вопрос, ваша честь, нельзя получить извне, он может прийти только изнутри!
— Да, конечно, я понимаю: Камень находят в сокровенных глубинах собственного Я. Но… но потом-то он должен быть приготовлен, явлен вовне, и тогда, когда он произведён на свет, имя ему — эликсир.
— Внимание, сын мой, — шепчет рабби, и тон его голоса внезапно меняется, теперь он пронизывает меня до мозга костей. — Будь осторожен, когда молишься о ниспослании Камня! Всё внимание на стрелу, цель и выстрел! Как бы тебе не получить камень вместо Камня: бесцельный труд за бесцельный выстрел! Молитва может обернуться непоправимым.
— Неужели это так сложно — правильно молиться?
— Ваша правда: сложно, очень сложно! О, как это сложно — попасть Богу в ухо, ваша честь!
— Кто же научит меня правильно молиться?
— Правильно молиться… Это может лишь тот, кто при рождении принес жертву и… сам был принесен в жертву… Тот, кто не только обрезан, но и понимает, что должен быть обрезан… кроме того, ему ведомо имя по ту и по сю сторону…
Раздражение поднималось во мне: еврейская гордыня светилась в прорехах многочисленных пауз.
— Должен вам заметить, рабби, что я слишком стар и слишком глубоко погрузился в учение мудрых, чтобы прибегнуть к обрезанию.
Из непостижимой бездны его глаз усмехнулся адепт.
— Вы считаете, что нож Садовника не про вашу честь! Это так! Дичок яблони, ваша честь, тоже не хочет прибегать к обрезанию. А знаете, чего ему в конце концов не избегнуть?! Кислых, как уксус, яблок!
Я чувствую в словах рабби какой-то второй смысл. Смутно понимаю, что ключ где-то здесь, совсем близко, надо только ухватить… Однако самолюбие, уязвленное высокомерными речами еврея, берет верх.
— Моя молитва творится не без указаний свыше и мудрых поучений. Сам я могу плохо положить стрелу на тетиву, но Ангел поправит мой лук и направит мой выстрел.
Рабби Лёв насторожился:
— Ангел? Что за Ангел?
Я описываю ему Ангела Западного окна — это не легко, но я стараюсь, — который послезавтра обещал нам наконец открыть ключевую формулу.
И вдруг лицо рабби сморщивается в какую-то безумную гримасу смеха. Да, да, это, конечно, смех, я не ошибся, только он совсем не похож на привычное выражение человеческой радости: так египетский ибис, завидев поблизости ядовитую змею, весь трепещет и неистово бьет крылами. В серебристо мерцающем облаке спутанных волос маленькое жёлтое личико рабби съёживается лучиками морщин в какую-то звездочку, в середине которой чёрное круглое отверстие смеется, смеется, смеется… В этом отвратительном провале в одиночку пляшет, пляшет, пляшет длинный жёлтый зуб… «Сумасшедший! — проносится мысль. — Сумасшедший!»
Беспокойство… Беспокойство, от которого я никак не могу избавиться, гонит меня к замковой лестнице. Здесь, наверху, в немецком квартале, меня знают как английского алхимика, имеющего доступ ко двору. И хотя за каждым моим шагом по-прежнему следят, тем не менее на Градчанах я волен идти куда мне заблагорассудится. А я уже не могу без этих кривых переулков, без этих тенистых аллей; мне необходимо ненадолго побыть одному, вдали от Келли, этого вампира, присосавшегося к моей душе.
Заплутав в лабиринте узких улочек, я останавливаюсь у одного из прилепившихся к градчанской стене домишек, пытаясь рассмотреть вырубленный над стрельчатым входом рельеф: Иисус перед самаритянкой у источника. На желобе источника можно разобрать надпись:
«Deus est spiritus».
Да, воистину, Он — Дух, а не золото! Золота хочет Келли, золота хочет император, золота хочет… а разве я не хочу золота?! Укачивая на руках Артура, Яна сказала: «В кошельке несколько талеров, а что потом?.. Как я буду кормить твоего ребёнка?..» А я смотрел на её по-детски тоненькую шею и никак не мог понять, почему она сегодня кажется мне какой-то особенно трогательной, беззащитной… Как будто чего-то не хватало…
Ах да, бусы… Дошла очередь и до них… Вещь за вещью распродала Яна свои украшения, чтобы спасти нас от долговой башни, от позора, от гибели.
Deus est spiritus. Я молюсь, молюсь всеми силами души и тела. Попадает ли моя стрела в ухо Богу? Прав ли рабби?.. Разве сам он не сидит у источника вечной жизни и не поучает черпальщицу, усталую душу? Золото не течет, молитва о золоте не летит… Мне вдруг хочется запомнить этот переулок, и я, задумчиво глядя на рельеф, спрашиваю женщину, которая выходит из дверей:
— Как он называется?
Она, проследив направление моего взгляда, отвечает:
— «У золотого источника», сударь, — и идёт своей дорогой.
Бельведер. Император Рудольф стоит, прислонившись к высокой стеклянной витрине, за которой в экстатической позе застыл северный человек; его закутанное в меха тело вдоль и поперек стягивают кожаные ремни, увешанные крошечными колокольчиками. Восковая кукла с раскосым маслянистым взглядом, в маленьких ручках — что-то вроде треугольника и ещё какой-то непонятный предмет. «Шаман», — догадываюсь я.
Рядом с Рудольфом возникает высокая фигура в чёрной сутане. Явно пересиливая себя, неизвестный склоняется перед императором, отдавая обязательные, предусмотренные этикетом почести. Прикрывающая макушку красная шапочка выдаёт кардинала. Я догадываюсь, кто этот человек с застывшими в усмешке вздернутыми уголками рта: папский легат кардинал Маласпина собственной персоной. Кардинал начинает говорить, подчеркнуто обращаясь только к императору; острые, как створки раковины, губы то и дело на секунду-другую смыкаются, и эти паузы делают его и без того бесстрастную речь ещё более холодной и размеренной:
— Вы, Ваше Величество, сами даёте повод неразумной толпе, склонной упрекать вас в благоволении чернокнижникам, подозреваемым — и вполне обоснованно! — в пособничестве дьяволу, ведь Ваше Величество позволяет им беспрепятственно передвигаться — не говоря уж о тех милостях, коими вы их осыпаете! — по вверенным вам католическим землям.
Орлиный клюв делает мгновенный выпад.
— Чепуха! Англичанин — алхимик, а алхимия, мой друг, — это наука естественная. Вы, святые отцы, не удержите человеческий дух, который, познав нечистые тайны матери-природы, с тем большим благочестивым трепетом приобщается Святых Божественных тайн…
…дабы уразуметь смиренно, что милость сия велика есть, — закончил кардинал.
Жёлтые глаза императора потухли, скрывшись под морщинистой кожей усталых век. Лишь тяжёлая нижняя губа подрагивала от скрытой насмешки.
Уверенный в своем превосходстве кардинал ещё выше вздернул тонкие уголки рта:
— На алхимию можно смотреть по-разному: сей английский джентльмен вместе со своим компаньоном, явно авантюрного склада, публично признал, что ему нет дела до золота и серебра, но что цель его — добиться колдовскими чарами пресуществления тленной плоти в нетленную и победить смерть. Я располагаю неопровержимыми свидетельствами. А посему во имя Господа нашего Иисуса Христа и Святого Его наместника на земле обвиняю Джона Ди и его ассистента в дьявольском искусстве, богопротивной чёрной магии, занятия коей караются не только смертью тела, но и вечными муками души. Светский меч не должен уклоняться от своих обязанностей. Это было бы позором в глазах всего христианства. Вашему Величеству отлично из вестно, что поставлено на карту!
Рудольф, побарабанив костяшками пальцев по стеклянной витрине, проворчал:
— Что же, я должен гоняться за всеми сумасшедшими и язычниками и поставлять их в ватиканские застенки и на костры, чёрное пламя которых делает ваше невежество ещё более беспросветным? Его Святейшество знает мою преданность, ему известно, сколь ревностным защитником веры я являюсь, но ему бы не следовало превращать меня в прислужника его ищеек, которые всюду следуют за мной по пятам. Скоро до того дойдет, что мне моей же собственной рукой придётся подписать смертный приговор Рудольфу Габсбургу, императору Священной Римской империи, по обвинению в чёрной магии!
— Ну что ж, вам видней. Светская власть пребывает в ведении Вашего Величества. Вам судить и ответствовать пред ликом Всевышнего, чего достоин Рудольф Габсбург…
— Не забывайся, священник! — прошипел император.
Кардинал Маласпина всем телом резко дернулся назад, как змея, задетая орлиным клювом. Его поджатые губы скривились в бескровной усмешке:
— Владыка Небесный учит своих слуг даже в тяжкий час испытаний, когда будут их оплевывать и побивать каменьями, хранить на устах своих хвалу Господу.
— И предательство в сердце! — закончил император.
Кардинал медленно склонился в глубоком поклоне:
— Мы предаем только то, что можем: тьму — свету, ничтожество — величию, мошенника — бдительности праведного судии. Джон Ди со своим подручным плодит еретичество в его самой опасной и извращенной форме. На нем стигма кощунственного святотатства, осквернения священных могил, связи с изобличенными приспешниками дьявола. Едва ли Его Святейшеству в Риме придётся по нраву медлительность светских властей, коя вынудила его, предвосхитив их действия, самому чинить forma funs 42 процесс против сего Джона Ди, принижая тем самым императорский авторитет в глазах всего христианского мира.
Император метнул в кардинала пылающий ненавистью взгляд. Ударить клювом он уже не решился. Орел выпустил змею из когтей. Недовольно шипя, он втягивает шею в чёрные плечи.
И снова квартира доктора Гаека. Я стою в задней комнате, прислонившись к плечу Келли; по моим щекам текут слёзы.
— Ангел… Ангел помог! Хвала нашему спасителю!..
Келли держит в руках половинки шаров Св. Дунстана; обе наполнены до краёв алой и серой пудрой. Вчера ночью, ничего мне не сказав, Келли вдвоем с Яной заклинали Зелёного Ангела. И вот оно — новое богатство, но бесконечно важнее другое: Зелёный Ангел сдержал слово! Не обманул, внял моей молитве у золотого источника! Выстрел был точен, и стрелы мои не пали на землю, нашли свою запредельную цель — сердце Ангела Западного окна! О, радостная уверенность от сознания того, что путь твой был не бесцелен, что ты не заблудился! И сжимаешь в дрожащих руках бесценные свидетельства истинности твоего союза с Небом!..
Теперь конец суетным заботам о хлебе насущном! Настало время утолить голод душевный! На мой вопрос о тайне создания Камня Келли ответил, что и на сей раз Ангел ничего не сказал; ладно, после такого дара было бы просто грешно ещё что-то требовать… Вера окупается сторицей, и, будем надеяться, в самом ближайшем будущем нам воздастся по заслугам. А пока — терпение и молитва! И Бог не забудет нас, Ему ведомы наши самые сокровенные желания!..
Бледная, не произнося ни слова, стоит Яна с ребенком на руках.
Осторожно интересуюсь её впечатлениями… Подняв на меня отсутствующий взгляд, она устало роняет:
— Не знаю, ничего не знаю… Единственное, что могу сказать: это был… кошмар…
Удивленный, перевожу я взгляд на Келли:
— Что с Яной?
Едва заметная заминка и торопливый ответ:
— Ангел явился в нестерпимо жгучем огненном столпе.
«Господь Бог в неопалимой купине!..» — разумеется, думаю я и молча, в приливе нежности, ласково обнимаю мою бесстрашную жену.
Смутные образы проплывают перед моими глазами подобно туманным, полузабытым воспоминаниям. Много шума, суеты, кутежи, поздравления, братание со знатными вельможами, со звенящей шпорами знатью, с разодетыми в шелка и бархат дипломатами и учёными мужами. Хмельные процессии по узким улочкам Праги… Келли всегда во главе; подобно безумному сеятелю, он пригоршнями черпает из открытой сумы деньги и разбрасывает в ликующую толпу. Мы — чудо, скандал, сенсация Праги. Рой самых сумасбродных слухов, облетая город, доходит даже до наших собственных ушей. Нас считают сказочно богатыми англичанами, которые развлекаются тем, что мистифицируют двор и бюргерство Праги, выдавая себя за адептов алхимии… И эта байка ещё самая безобидная.
По ночам, после обильного застолья, — долгие, утомительные выяснения отношений с Келли. Тяжёлый от вина и излишеств богемской кухни, Келли, шатаясь, бредёт в постель. Уже не в силах переносить это ежедневное бессмысленное мотовство, я хватаю его за воротник, трясу что есть мочи и кричу:
— Свинья! Пролёт! Ты, вылезший из лондонской сточной канавы трущобный адвокатишка! Опомнись! Приди в себя! Сколько это будет ещё продолжаться? Серая пудра на исходе! От алой осталась только половина!
— П… пжалста, 3… 3… Зелёный Ангел пришлет мне новую по… порцию, — утробно отрыгивает патрон.
Самодовольное бахвальство, похоть, тупая ослиная блажь сорить деньгами, глупое и грубое плебейское чванство — вот она, потревоженная золотом Ангела стая ночных птиц, которая, трепеща крылами, устремилась на свет Божий из тёмных смрадных уголков души человека с отрезанными ушами. Во времена безденежья весёлый нищий бродяга, всеми правдами и неправдами умеющий раздобыть себе кусок хлеба и не вешать нос в самых тяжёлых переделках, теперь, в богатстве и довольстве, не зная удержу в хвастливом угарном кураже мотовства, он дошел до прямо-таки скотского состояния.
Но, как видно, в планы Всевышнего не входило, чтобы золото валялось на земле, как навоз. Хотя мир сей всего лишь большой свинарник.
Хочу я или нет, но меня неудержимо влечёт в тесные переулки еврейского города, к Мольдау, поближе к рабби, который, заходясь сумасшедшим хохотом, насмеялся над моей верой в Ангела — смехом изгнал меня из своей каморки.
Я стою перед одним из древних, высоких, как башня, домов сумрачного гетто, не зная, какой путь избрать, и тут из-под тёмных сводов проходного двора доносится шепот:
— Сюда! Здесь путь к намеченной вами цели!
И я иду на голос невидимого советчика.
В мрачном сводчатом проходе меня окружают чёрные маски… Сбоку, исподтишка вывернулся корявый коридорчик… Шёпот… Обитая железом дверь, потом какой-то ход, конец которого тонет во мраке; гнилые доски скрипят под нашими шагами… Все время под уклон… Свет проникает сквозь редкие, расположенные высоко над головой щели. Только этой ловушки мне ещё не хватало! Останавливаюсь: чего от меня хотят? Люди, которые теснятся вокруг, вооружены. Один, по всей видимости предводитель, снимает маску — честное солдатское лицо — и говорит:
— Приказ императора.
У меня слабеют колени.
— Арестован? Но почему? Не забывайте, я подданный королевы Англии, у меня есть рекомендательные письма!
Офицер качает головой:
— Это не арест, сэр! Просто у императора есть основания считать, что ваш визит лучше сохранить в тайне. Следуйте за нами!
Осклизлая, илистая земля под ногами — доски давно кончились — всё круче уходит в глубину. Меркнут последние проблески дневного света. Сырые, распространяющие запах плесени стены… И вдруг — стоп! Тихий шепот моих проводников. Настраиваюсь на самое худшее… Мне уже понятно, где мы находимся: это тот самый тайный подземный ход, проложенный ниже русла Мольдау, который, если верить молве, связывает Старый город с Градчанами. Рабочие, выкопавшие его по приказу Габсбурга, по окончании работы были все до единого утоплены и унесли с собой на дно Мольдау тайну входа и выхода…
Вспыхнул один факел, другой, третий… Вот их уже не меньше дюжины… В трепещущем пламени становится видна уходящая вдаль штольня, похожая на те, какие прокладывают для добычи горных руд. Через правильные интервалы из темноты выплывают массивные балки, подпирающие вырубленные в скальной породе своды. Время от времени доносятся глухие раскаты. Но это как будто выше… Долго, очень долго идём мы так, задыхаясь от невыносимой вони гниения. Бесчисленные крысы шмыгают у нас из-под ног. Мириады мерзких насекомых, напуганные светом, прячутся в трещины и оползни стен, летучие мыши проносятся у нас над головами, обжигая перепончатые крылья о пламя коптящих факелов.
Наконец подземная галерея заметно пошла вверх. Вдали мелькнуло что-то голубое. Факелы потухли, и в наступившей темноте я смутно различаю, как мой грозный эскорт закрепляет их в железные кольца, врезанные в стены. И снова скрипящее дерево под ногами. Все круче в гору, перемежаясь ступенями, уходит шахта. Одному Богу известно, где мы вынырнем на поверхность. Но вот и дневной свет… Остановка! Мы на дне колодца. Двое провожатых с трудом поднимают металлический люк. По одному мы протискиваемся в него и, согнувшись, вылезаем из… очага в какую-то убогую кухоньку… Крошечное, словно для карликов, помещение, низенькая дверь, через которую мы проникаем в такую же карликовую прихожую, и сразу за ней — другая тесная комнатушка; в неё я вхожу уже один: эскорт бесшумно исчезает за моей спиной…
В огромном высоком кресле, занимающем чуть не половину комнаты, сидит… император Рудольф, как всегда в чёрном.
Рядом с ним заросшее левкоями окно, сквозь которое проникает тёплый золотой отсвет мягкого послеполуденного солнца. Ничего не скажешь, уютное гнёздышко. С первого же мгновения возникает ощущение покоя, умиротворения, расслабленности… После сумрачной жуткой штольни под руслом Мольдау, где каждый шаг может оказаться последним, я, оглядевшись в этой приветливой светелке, в которой только щегла в клетке не хватает, едва сдерживаю нервный смех.
Император молча кивает и небрежным движением худой руки обрывает поток моих почтительных приветствий. Указывает на стоящее рядом кресло. Я повинуюсь… Повисает тишина, нарушаемая лишь вкрадчивым шелестом листвы. Взгляд, мимолетно брошенный мною из окна, окончательно запутал меня: какое-то совершенно неизвестное мне место Праги. Где я? Крутые стены скал вздымаются над кронами вековых деревьев, едва достигающих высоты окна. Итак, мы в доме, расположенном на дне какой-то узкой расщелины или горного провала… «Олений ров!» — подсказывает внутренний голос.
Император медленно выпрямляется в кресле.
— Магистр Ди, говорят, ваша золотая нива дала столь обильный урожай, что теперь вы засеваете золотом пражские мостовые. Думаю, нам есть о чём потолковать, если только вы со своим компаньоном не отъявленные мошенники…
Я не проронил ни слова, давая понять, что оскорбления из уст, от которых не вправе потребовать удовлетворения, для меня пустой звук. Император понял и досадливо мотнул головой.
— Итак, вы преуспели в королевском искусстве. Отлично. Таких людей я давно ищу. Так о чем вы хоте ли просить меня?
Я по-прежнему хранил молчание, невозмутимо глядя на императора.
— Экий вы, право… Ладно, зачем вы явились ко мне в Прагу?
Ответ мой был таков:
— Вашему Величеству хорошо известно, что я — Джон Ди, баронет Глэдхилл, и у меня, в отличие от ярмарочных зазывал и суфлёров, нет тщеславных амбиций позолотить свое жалкое нищенское существование алхимическим золотом. От августейшего адепта я хотел услышать указания и мудрые советы. Что же касается философского камня, то он нам нужен для того, чтобы трансмутировать тленную плоть.
Рудольф склонил голову набок. Сейчас он и в самом деле походил на старого беркута, который, нахохлившись, с непередаваемой, внушающей почтение скорбной обреченностью меланхолично смотрит в недосягаемое небо сквозь прутья решетки… «Плененный орёл»— сравнение напрашивается само собой.
Наконец император бросает:
— Ересь, сэр! Единственная святыня, коей надлежит пресуществлять нас, христиан, находится в руках наместника Сына Божьего на земле, и имя ей: Святые Дары.
Слова эти прозвучали как-то двусмысленно: угрожающе и в то же время как скрытая насмешка.
— Истинный Камень, Ваше Величество, по крайней мере я так осмеливаюсь предполагать, равно как и облатка после освящения, — материя не от мира сего…
— Это все теология! — устало отмахивается император.
— Это алхимия!
— В таком случае Камень должен являться магическим injectum43, который трансформирует состав нашей крови, — задумчиво шепчет Рудольф.
— А почему бы и нет, Ваше Величества? Ведь и aurum potabile44 употребляется как напиток, коим мы очищаем нашу кровь!
— Не будьте идиотом, сэр, — грубо обрывает меня император, — смотрите, как бы в один прекрасный день этот столь вожделенный Камень не оказался слишком тяжёлым для вашего тела и не утянул вас на дно!
Странно, почему при этих словах в моих ушах внезапно отозвалось предостережение рабби Лёва о летящей мимо цели молитве?.. После продолжительной паузы я ответил:
— Кто недостойно ест и пьет, тот ест и пьет суд свой!45 Так, кажется, говорил Господь.
Император Рудольф резко повел головой. Я почти слышу, как щелкнул орлиный клюв.
— Помните мой добрый совет, сэр: не есть и не пить ничего того, что до вас не попробовал кто-то другой. Мир сей полон коварства и яда. Откуда я знаю, что мне подносит каналья священник в потире? Разве не может Плоть Господня желать… моего вознесения? Было ведь и такое… Ничто не ново под луной!.. Зелёный Ангел и. Чёрный Пастух — всё это помёт одного кубла. Будьте осторожны, сэр!..
Мне становится не по себе. В памяти оживает то, что шептали мне уже на пути в Прагу и что я мог почерпнуть из намёков, крайне осторожных намёков доктора Гаека: сознание императора не всегда безупречно… он, возможно, безумен…
Ловлю на себе косой, настороженный взгляд.
— Вот вам мой совет, сэр: если вы собирались превращаться, не откладывайте — превращайтесь скорее. Святая инквизиция очень настойчиво интересуется вашим… пресуществлением. А вам, думаю, вряд ли придется по вкусу её заботливый интерес! Дай Бог, если мне удалось предостеречь вас от ненавязчивого внимания сей благотворительной институции… Да будет вам известно: я одинокий больной старик, мне и сказать-то уже почти нечего…
Орёл, похоже, засыпает… Тяжкий вздох невольно вырывается из моей груди: император Рудольф, могущественнейший человек на этой земле, монарх, пред которым дрожат короли и прелаты, называет себя бессильным стариком?! Это что — лицедейство, коварная ловушка?
Сквозь полусомкнутые веки император читает мои мысли. Насмешливо кашляет:
— Превращайтесь в короля, сэр! И вы сразу поймёте, как тяжела корона. Тот, кто не обрёл самого себя и не стал двуглавым, как орёл нашей империи, тому не следует тянуть руки к короне — будь то земной королевский венец или тиара адептата.
И император погружается в сон, как давным-давно выбившийся из сил путник. Голова моя шла кругом… Ну откуда знать этому фантастическому старику, сидящему передо мной в выцветшем кресле, о моем самом сокровенном?! Как он мог догадаться?.. И мне сразу вспомнилась королева Елизавета: разве и с её губ не слетали порой слова, явно внушенные свыше, которые она лишь, как медиум, повторяла?! Слова из мира иного, бросить якорь в потусторонних бухтах которого надменная английская королева, занятая сугубо земными делами, никогда бы не помыслила!.. И вот теперь: император Рудольф! Он тоже! Какая все же странная аура окружает тех, кто восседает на троне! Быть может, они — тени, проекции каких-то абсолютных существ, коронованных «по ту сторону»?!
Император внезапно вскидывает голову:
— Ну так как же порешим с вашим эликсиром?
— Как пожелает Ваше Величество.
— Хорошо. Завтра в это же время, — коротко бросает император. — О нашей встрече — никому. Это в ваших же интересах.
Я молча кланяюсь… Свободен? Как будто да… Император вновь начинает клевать носом… Я подхожу к низкой двери, открываю — и в ужасе отшатываюсь: угрожающе обернув ко мне жуткий зев, за порогом вскакивает какое-то огненное чудовище. Демон, явившийся из преисподней? Присмотревшись, я понимаю, что передо мной гигантский лев, но мне от этого не легче. Зверь близоруко и зло щурит на меня свои зелёные кошачьи глаза, потом, оскалившись, с голодным видом облизывается… Шаг за шагом я отступаю пред этим стражем порога, который бесшумно и лениво протискивается в дверь. Вот он по-кошачьи выгибает спину, явно готовясь к прыжку… Парализованный смертельным ужасом, я вдруг понимаю: это не лев! Дьявольский лик в огненно-рыжей гриве… он ухмыляется… скалит зубы в свирепом смехе… это — лицо Бартлета Грина! Я хочу закричать, но язык не повинуется мне…
Тогда император как-то особенно цокает языком, рыжее чудовище поворачивает голову, послушно подходит к креслу Рудольфа и, урча, вытягивается рядом; в прихожей что-то зазвенело, когда могучее тело опустилось на пол. Слава Богу, это всё же лев! Гигантский экземпляр берберского льва с огненной гривой.
Снаружи, за окном, Олений ров шелестит кронами деревьев…
Император кивает мне:
— Видите, какая у нас надёжная стража. «Алый лев» всегда на пороге тайны. Для пущего устрашения самозваных детей доктрины. Ступайте!
В мои уши врывается дикий шум. Дым коромыслом… Гремит разухабистая танцевальная мелодия… Какое-то огромное помещение… Ах, ну да: это же пир, который мы с Келли даём в честь славного града Праги в большой зале ратуши. В голове гудит от грохота и топота хмельной толпы, от заздравных криков, которые одновременно вырываются из множества глоток. Келли, качаясь как в сильнейший шторм, бредёт ко мне с братиной, полной пенного богемского пива. Выражение лица самое вульгарное… Омерзительно пошлое… Крысиную физиономию бывшего продувного стряпчего сейчас не скрывают начесанные волосы. Отвратительные пунцовые шрамы пылают на месте отрезанных ушей.
— Братан, — брызжет слюной мой подгулявший компаньон, — бр… братан, до… доставай алую пу… пудру… Э-эх, до дна, г… говорю я тебе, всё р… равно н… ни гроша, бр… братан!
Брезгливая тошнота подступает к горлу — и страх…
— Как? Уже все спустил? То, что я, надрывая душу, месяцами вымаливал у Ангела?!
— Ч… что мне до т… твоей р… рваной души, бр… братан? — лепечет блаженно пролет. — Д… давай пудру и с… сматываемся отсюда!
— И что дальше?
— Д… дальше? Обер-бургграф им… императора Урсин граф Розенберг, п… придворный дурак, уж… жо не откажет нам в монете…
Слепая ярость вскипает во мне. Ничего не видя перед собой, бью наудачу… Братина с грохотом летит на пол, забрызгав мой лучший камзол вышгородским пивом. Келли изрыгает проклятия. Дрожащее жало ненависти то здесь, то там мелькает вокруг меня в пелене кутежа. А музыка в зале наяривает:
Три гроша, три кружки,
три шлюхи — и хва…
— Строишь из себя, аристократишка?! — вопит шарлатан. — Пу… пудру, тебе говорят!
— Пудра обещана императору!
— Пусть ваш император меня…
— Молчать, негодяй!
— Ты, баронет с большой дороги! Кому принадлежат шары и книга?
— Интересно, что бы ты без меня с ними делал?
— А кто свистит Ангелу: апорт?! Э?..
— Ничтожество!
— С… святоша!
— Прочь с моих глаз, мерзавец, или…
— Чьи-то руки обвиваются сзади вокруг плеч и парализуют удар моей обнаженной шпаги… Яна, рыдая, повисает у меня на шее.
На мгновение я снова тот, кто сидит за письменным столом, не сводя завороженных глаз с чёрного кристалла, — но лишь на один краткий, мимолетный миг, потом моё Я, как влага в сообщающихся сосудах, опять переливается в причудливую ёмкость по имени Джон Ди и меня вбирает в себя самый древний и запущенный квартал средневековой Праги. Иду куда глаза глядят… Чувствую смутную потребность занырнуть в самую глубину мёртвых стоячих вод, зарыться с головой в донный бархатный ил той безымянной, бессовестной, бесчестной черни, которая заполняет тупое однообразие беспросветных будней удовлетворением своих чадных инстинктов: утроба, похоть…
Что есть конец всякого устремления? Усталость… Отвращение… Разочарование… Дерьмо аристократа ничем не отличается от дерьма плебея. Процесс пищеварения у императора такой же, как у золотаря. Какое заблуждение взирать на свитое на вершине Градчан императорское гнездо как на небеса! Да и небеса… Чем, собственно, одаривают они нас? Дождь, промозглый туман, бесконечная слякоть грязного, мокрого снега… Часами хлюпаю я в этих небесных экскрементах, которые мерзкой липкой массой — нечего сказать, манна небесная! — обрушиваются со свинцовой высоты… Ангелическая перистальтика — отвратительно, отвратительно… Тут только я замечаю, что меня опять занесло в гетто. К отверженным из отверженных. Ужасная вонь царит здесь, где обитает по чьей-то злой воле скученный на нескольких переулках целый народ, который совокупляется, рожает, растёт и умирает слоями — на кладбище настилая мёртвых на истлевшие останки своих предшественников, а в сумрачных жилых башнях — живых над живыми, как сельдь в бочках… И они молятся и ждут, стирают себе колени в кровь, но — ждут, и ждут, и ждут… век за веком… ждут Ангела. Ждут исполнения Завета…
Джон Ди, что твои молитвы и ожидание, что твоя вера и надежда на обещания Зелёного Ангела рядом с ожиданием, верой, молитвой и надеждой этих несчастных евреев?! А Бог Исаака и Иакова, Бог Илии и Даниила — разве Он менее велик и менее твёрд в своих обещаниях, чем Его слуга Западного окна?..
И ноги сами несут меня к дому великого рабби, мне непременно — непременно! — нужно поговорить с ним о тайнах ожидания Бога…
И вот я уже в низенькой каморке каббалиста… Мы ведём беседу о жертве Авраама, о неотвратимой жертве, которую Бог требует от тех, с кем Он хочет породниться кровно… Тёмные, таинственные речения о жертвенном ноже, узреть который дано лишь тому, чьи очи отверзлись для невидимых простым смертным вещей не от мира сего, но куда более действенных и действительных, чем их жалкие земные подобия; намекнуть на эти потусторонние реалии могут слепому пилигриму лишь символы — буквы и числа традиционного алфавита. До мозга костей пронизывает меня завораживающая энигматика этих боговдохновенных глаголов, которые как призраки выходят из беззубого рта безумного старца!.. Безумного?.. Безумного, как и его августейший друг на той стороне Мольдау, который сидит нахохлившись в своем фантастическом градчанском гнезде. Монарх и еврей из гетто — братья, связанные одной тайной… И тот и другой — боги, явленные в этот мир в шутовских обносках земной иллюзии… Какая между ними разница?
Потом каббалист вобрал мою душу в свою… Я долго упрашивал его, чтобы он помог мне прозреть, но рабби отказывался, говорил, душа моя не выдержит страшного зрелища. Поэтому он притянет её к своей душе, находящейся по ту сторону этого бренного мира. О, как отчетливо вспомнил я при этих словах всё то, что мне рассказывал в своё время Бартлет Грин!.. Рабби Лёв коснулся моего плеча, чуть ниже ключицы… В том же месте… что и главарь ревенхедов много лет назад в подземелье Тауэра… И я увидел, увидел спокойными, невозмутимыми, безучастными глазами старого адепта: моя жена Яна стоит перед Келли на коленях… Она унижается ради меня… Всё это происходит в доме доктора Гаека на рынке… Келли хочет взломать сундук, в котором хранятся книга и шары Святого Дунстана, и под покровом ночи вместе со своей добычей исчезнуть из Праги, бросив меня на произвол судьбы. Стоя на коленях, Яна не дает ему подойти к сундуку, ключ от которого вне досягаемости грабителя: он всегда при мне. Она торгуется с этим подонком, умоляет его, бессильная предпринять что-либо иное…
Я… усмехаюсь!
Келли приводит самые немыслимые доводы. Грубые угрозы сменяются коварной хитростью, холодный расчет — попытками разжалобить… Он ставит условия. Яна соглашается на всё. Предатель бросает жадный взгляд на мою жену… Она по-прежнему на коленях, платок на груди сбился… Яна хочет его поправить, но Келли останавливает её руку… Заглядывает за вырез… Огонь вспыхивает в его мышиных глазках…
Я… усмехаюсь.
Келли подхватывает Яну на руки. Его объятия похотливы и бесстыдны… Яна слабо сопротивляется: страх за меня парализует её волю.
Я… усмехаюсь.
Келли поддается на уговоры: всё дальнейшее — как решит Зелёный Ангел, и заставляет Яну поклясться, что так же, как и он, до и после смерти будет беспрекословно подчиняться любым приказаниям Ангела. Лишь в этом случае, угрожающе говорит он, есть хоть какая-то надежда на спасение… Яна клянется. Страх делает её лицо мертвенно-бледным…
Я… усмехаюсь; но быстрый пронзительный сквозняк боли, словно отточенный как бритва жертвенный нож, полоснул меня вдоль артерии жизни. Надрез сделан… Это почти приятно, как… как щекотка смерти…
Потом я снова прихожу в себя и, хоть в глазах у меня всё ещё темно, что-то уже различаю: надо мной парит древнее, изборожденное морщинами крошечное детское личико рабби Лёва. Доносятся слова:
— Исаак, нож Господень приставлен к горлу твоему. Но в терновнике трепещет агнец. Если согласен ты принести вместо себя в жертву агнца сего невинного, будь милостив отныне, как Он, будь милосерден, как Бог моих отцов…
И мрак полчищами непроглядных ночей проносится мимо… Господи, что было бы со мной, если бы я всё это увидел не глазами души рабби, а моими собственными?.. И чувствую я, как воспоминание об увиденном тускнеет и улетучивается… Остается лишь ощущение кошмарного сна.
Поросшая лесом горная гряда вздымается предо мной. Брезжит холодное утро. Усталый, стою я на скальном выступе и зябко кутаюсь в тёмный походный плащ. Здесь мой ночной проводник — не то угольщик, не то лесник — покинул меня… Мне надо подняться туда, к той серой полоске стен, которая проглядывает сквозь обрывки густого туманй на фоне безлиственных замшелых деревьев. Сейчас, мощные зубчатые стены, двойным кольцом опоясывающие крепость, становятся отчетливей: готический замок… Перед ним, прямо на голых скалах, — сторожевой бастион, а уже дальше — приземистая массивная башня, на которой гигантским флюгером вращается двуглавый орёл Габсбургов из потемневшего от времени железа. А надо всем, за декоративным парком, — мрачная семиэтажная башня с узкими щелями стрельчатых окон. Не то неприступный каземат, не то скрывающий драгоценные реликвии храм — одним словом, Карлов Тын, как назвал эту башню угольщик, сокровищница Священной Римской империи…
Я поднимаюсь по узкой горной тропинке. Там, за этими стенами, меня ждет император Рудольф. Ночью от его имени явился проводник и велел мне следовать за ним — всё было, как всегда, тайно, внезапно, без каких-либо объяснений, но с соблюдением самых немыслимых мер предосторожности… Зловещий безумец!
Боязнь измены, болезненное недоверие ко всем без исключения подданным, презрение к людям и отвращение к миру — от всего этого старый орёл, поправ заповеди любви и естественное благородство своей королевской крови, запаршивел и одряхлел… Каков император!.. И что за странный адепт!.. Неужели ненависть к миру и есть высшая мудрость? Оплачивать своё посвящение постоянным страхом перед отравителями?! Такие мысли обуревают меня по мере приближения к горному провалу, через который на головокружительной высоте к Карлову Тыну переброшен подъемный мост.
Стены и потолок искрятся золотом и драгоценными камнями: часовня Св. Креста — святая святых «цитадели». За алтарём, в нише, — вмурованный реликварий с коронационными регалиями.
Император, как всегда, в своем поношенном, чёрном плаще; в роскошных королевских покоях контраст между той властью, коей облечен этот странный человек, и его обличьем особенно режет глаза.
Я передаю Рудольфу протоколы наших ночных церемоний в Мортлейке, содержащие подробное описание тех «action», которые мы проводили с Зелёным Ангелом с первого до последнего дня. Каждый протокол удостоверен подписями участников. Император скользнул взглядом по подписям: Лестер, князь Ласки, польский король Стефан…
Нетерпеливо поворачивается ко мне:
— А остальные? Быстрее, сэр, место и время не таковы, чтобы мы долго могли оставаться неуслышанными. Ядовитые гады преследуют меня даже на пороге священного реликвария моих предков.
Я извлекаю отвоеванные у Келли остатки алой пудры и передаю императору. Подернутые прозрачной пленкой глаза блеснули.
— Непорочное дитя, облаченное в королевский пурпур! — вырывается стон из страдальчески приоткрытого рта. Голубоватая нижняя губа, словно сдаваясь, бессильно падает на подбородок. Острый взгляд адепта мгновенно определил, какой аркан46 попал к нему в руки. Быть может, впервые в жизни… Сколько было в ней разочарований, к каким только немыслимым попыткам надувательства не прибегали наглые и глупые шарлатаны, чтобы обмануть озлобленного, отчаявшегося старателя!..
— Как вы добыли это? — голос императора дрогнул.
— Следуя указаниям мудрой книги Святого Дунстана, как Ваше Величество могли уже давно заключить из речей моего компаньона Келли.
— Книгу сюда!
— Книга, Ваше Величество…
Жёлтая шея императора вытягивается вперед, точь-в-точь как у египетского коршуна.
Книга! Где она?
— Книгу я не могу вручить Вашему Величеству, хотя бы уже потому, что не имею её при себе. Не думаю, чтобы карман одинокого ночного путника служил ей надёжным пристанищем в богемских лесах.
— Где книга? — шепчет император.
Я не даю вывести себя из равновесия.
— Криптограммы книги, Ваше Величество, мы пока что сами не смогли расшифровать полностью…
Император чует обман… Как заставить его поверить в помощь Ангела?! Ясно одно: до поры до времени я не могу дать Рудольфу… взглянуть на манускрипт; он его увидит только тогда… когда мы проникнем в тайну.
— Где книга? — Зловещий вопрос императора вторично прерывает поток моих быстрых, как молнии, мыслей. Угроза уже тлеет во взоре коршуна.
— Ваше Величество, книга в надёжном месте. Открыть замок, за которым она хранится, я могу только вместе с Келли. Один ключ у меня, другой — у него; лишь два ключа могут открыть кованый ларь. Но даже если бы Келли был здесь, всё равно… Ваше Величество, кто мне поручится…
— Бродяга! Мошенник! Висельник! — клюет император.
Я с достоинством уклоняюсь:
— Прошу Ваше Величество вернуть мне алую пудру. Для вас она, очевидно, ни на что не годная дорожная пыль, ибо каким образом может попасть в руки бродяги, мошенника и висельника высочайшая тайна тайн — Lapis transformationis?47
Рудольф поперхнулся, недовольно заворчал… А я быстро добавил:
— Моя оскорбленная честь, честь английского баронета, не делает чести первому дворянину империи, ибо Ваше Величество отлично понимает свою недосягаемость.
Эти неслыханные по своей дерзости слова оказывают именно то действие, которого я и добивался. Император ещё крепче когтит в своих тощих пальцах коробочку с алой пудрой, медлит, потом бросает:
— Сколько мне ещё повторять, что я не вор?! Когда книга будет у меня?
Мой мозг сверлит одна мысль: только бы выиграть время!
— Когда Ваше Величество вызвали меня сюда, Келли как раз собирался отбыть по делам, не терпящим отлагательства. Как только он вернётся, я уговорю его показать книгу Святого Дунстана Вашему Величеству.
— А когда вернется ваш Келли?
Была не была!
— Через неделю, Ваше Величество. — Итак, слово произнесено!
— Будь по-вашему. Через десять дней дайте знать бургграфу Розенбергу. А я подумаю о дальнейшем. Только не надейтесь, никакие отговорки вам уже не помогут! От святой церкви вы уже отлучены, сэр Ди! Моя власть, к сожалению, кончается у границ Богемии… И за их пределы вы будете немедленно выдворены, если я не увижу в указанный срок книги Святого Дунстана и не услащу слух мой вашими мудрыми поучениями относительно её содержания. Похоже, мы друг друга поняли? Отлично…
Часовня кружится у меня перед глазами. Вот он — конец! За десять дней мне следует расшифровать криптограммы Святого Дунстана, иначе всё пропало: как лжецов и шарлатанов нас вышвырнут за пределы Богемии и мы будем тут же арестованы шпионами инквизиции!.. В течение этих десяти дней Ангел должен помочь! Через десять дней я должен знать, что означают тёмные места пергаментной рукописи!.. Лучше бы этим страницам никогда не покидать тихой крипты епископа! По крайней мере хоть бы мне на глаза не попадались!..
Но кто ограбил склеп Святого Дунстана? Кто же, как не я, посылавший ревенхедам деньги и провоцировавший их на новые кощунства?!
Всякий грех зачтется, и исполнится правый суд. Так помоги же мне, ты, единственный, кто может мне помочь, спаситель чести моей, трудов и жизни, — Ангел Господень, чудесный страж Западного окна!
Тусклый светильник едва теплится. Одолевает сон; дни и ночи напролёт — отчаянные попытки расшифровать книгу Святого Дунстана… Мои глаза, обожженные бессонницей, воспалены и так же, как моя измученная душа, жаждут одного — покоя…
Наконец Келли вернулся. Позевывая, лениво развалился в кресле, в том самом, в котором я, прикованный как к пыточному стулу, в течение шести суток самозабвенно истощал мой мозг. Введя его в курс дела, я постарался как можно красноречивей изобразить ему нашу дальнейшую судьбу в случае, если не будут выполнены условия императора.
Лицо Келли вытянулось, глаза трусливо забегали за полузакрытыми веками, не суля ничего хорошего. О чём думает, что замышляет этот человек? И что делать мне? Меня знобило как в лихорадке, обдавая то жаром, то холодом…
Голос мой прозвучал глухо и хрипло:
— Теперь тебе известно во всех подробностях, как обстоят дела. На то, чтобы проникнуть в криптографию Святого Дунстана и извлечь из книги рецепт тинктуры, осталось немногим более трёх суток; если нам это не удастся, нас сначала объявят еретиками и ярмарочными шарлатанами, а потом выдадут инквизиции. И гореть нам тогда ярким пламенем, как… как… — язык не поворачивался произнести проклятое имя, — как Бартлет Грин в лондонском Тауэре.
— Ну так не тяни и передай книгу императору!
Непробиваемая тупость Келли выводит из себя похлеще самой ядовитой насмешки.
— Как я передам ему книгу, которую не могу прочесть и расшифровать!
Мой крик заставляет Келли приподнять голову. Плотоядный взгляд питона выжидающе останавливается на мне.
— А спасти нас из этой ловушки, в которую мы угодили по твоей милости, по всей видимости, должен я?
Мне оставалось лишь молча кивнуть…
— И каково же будет вознаграждение… трущобному адвокатишке, которого сэр Джон Ди благородно извлек из лондонской клоаки?
— Эдвард!! — вскричал я. — Эдвард, побойся Бога, разве мы не побратимы?! Или это не я делил с тобой всё, как с родным братом, более того — как с частью себя самого?!
— Не всё, — угрюмо покашливает Келли.
Меня бьет озноб.
— Что ты хочешь от меня?!
— Я от тебя… брат? Ничего, брат…
— Плата! Плата!.. Какую плату ты требуешь, Эдвард?
Келли клонится вперёд, поближе к моему уху.
— Тайны Ангела непостижимы. Я — его уста — знаю гибельное могущество моего повелителя. Мне ведомо, что грозит тому, кто клялся ему в послушании и ослушался… Я больше не буду призывать Ангела…
— Эдвард! — это уже кричит во мне страх.
— …я больше не буду его призывать, Джон, ибо послушание должно следовать за приказанием, как отражение в зеркальной глади озера следует за солнечным лучом, пробившимся сквозь облака… Согласен ты, брат Джон Ди, повиноваться приказам Зелёного Ангела Западного окна так же беспрекословно, как подчиняюсь им я?
— Какого черта! Я что, когда-нибудь отказывался?! — взыграло во мне ретивое.
Великодушие Келли не знает предела; он протягивает мне руку:
— Ладно, так и быть. Клянись в послушании!
Моя клятва заполнила комнату, как клубящийся дым, как шёпот бесчисленных демонов, как шорох зелёных… да, да, зелёных ангельских крыл…
Проходя сквозь витраж высокого готического окна, лучи, окрашенные всеми цветами радуги, падают на пол… Какой-то человек расхаживает передо мной, недоуменно пожимая плечами. Так, это бургграф Розенберг. И я сразу понимаю, где нахожусь: главный неф собора Святого Вита в Граде. До чего все же странные места для встреч умудряются выбирать император Рудольф и его доверенные лица, дабы избежать слежки коварных шпионов кардинала. Здесь, в этом величественном соборе, поверенный императора полагает, что его не подслушают.
Наконец бургграф останавливается, смотрит на меня долгим задумчивым взглядом; его глаза, серьёзные, беззащитно мечтательные, располагают к откровенности.
— Сэр Ди, я полностью доверяю вам. Мне кажется, вы не из тех, кто гоняется за серебряными талерами между виселицей и колесом. В Прагу, в небезопасную близость к императору Рудольфу, вы прибыли по доброй воле в искренней надежде преуспеть в таинствах натуры. Я ещё раз хочу дать вам понять: близость императора Рудольфа ни для кого не является тихой гаванью, даже для его друзей. Но меньше всего — для сподвижников, для тех, кто разделяет с ним его самую большую страсть… гм… алхимию… Короче: у вас есть какой-нибудь ответ на приказ императора?
С неподдельным уважением я склонился перед бургграфом.
— К сожалению, Ангел, коему мы повинуемся, пока что не снизошел к нашим горячим мольбам. До сего дня он хранит молчание. Но он заговорит, обязательно заговорит, когда настанет время, и позволит нам исполнить высочайшее повеление…
В глубине души я поразился самому себе, с какой легкостью спасительная ложь сходит с моих губ.
— Итак, если я вас правильно понял, мне следует довести до сведения монарха, что всё зависит от… так называемого «Ангела»? Если он позволит, то вы вручите Его Величеству рецепт Святого Дунстана. Хорошо, но кто поручится, что ваш «Ангел» согласится на это? Или что он вообще когда-нибудь заговорит? Ещё раз хочу обратить ваше внимание, сэр Ди: с императором шутки плохи!
— Ангел даст свое согласие, граф, я это знаю; ручаюсь императору…
Только бы выиграть время! Оттягивать срок — это всё, что мне остается…
— Слово чести?
— Слово чести!
— Думаю, мне удастся убедить императора, сэр, отнестись к вам с пониманием и не торопить. Да будет вам известно, что речь идёт также и о моем благополучии, сэр! Но я помню об обещании вашего друга посвятить меня в таинства Западного окна. Дадите ли и вы мне в этом свое честное слово?
— Мое слово, граф!
— Хорошо, попробую помочь вам, сэр. Господи, что это?!
Розенберг резко повернулся… За ним, из полумрака одной из боковых часовен, расположенных вдоль хоров, возникла чёрная ряса; проскальзывая мимо, она подобострастно изогнулась в глубоком поклоне. Враз побелев, бургграф проводил монаха глазами.
— Гадюки! Гадюки, куда ни ступи! И когда только будет уничтожено это гнездо измены?! Теперь у карди нала есть чем поживиться…
Дважды ударил колокол на башне Тынского храма. Гневный гул бронзового титана прибойной волной разбился в ночном неподвижном воздухе в мельчайшую пыль, которая ещё долго висела там, в высоте, медленно оседая шипящей пеной резонанса сквозь крышу и стены дома императорского лейб-медика доктора Гаека.
Мы стоим в погребе, перед массивным люком; Келли достаёт ключ; как всегда перед появлением Зелёного Ангела, лицо его начисто лишено какого-либо выражения — оно пусто…
Держа в руках смоляные факелы, мы по очереди начинаем спускаться по железной лестнице, уходящей вертикально вниз, в жуткую зияющую пропасть. Келли впереди, Яна — за мной. Лестница крепится к стене толстыми стальными скобами, врезанными в скалу, — да, да, это не кладка — естественный кратер, по всей видимости реликтовое образование, вымытое в сплошном скальном монолите каким-то мощным доисторическим водоворотом. Впоследствии подземный поток устремился в другое русло и покинул свою прежнюю гранитную оболочку, подобно змее, сбрасывающей во время линьки старую кожу… Так вот на каком фундаменте покоится дом доктора Гаека! Однако воздух здесь, в отличие от влажной и плотной атмосферы гротов, чрезвычайно сух — он какой-то мёртвый и разряженный, как в пустынях; очень скоро, несмотря на сильный холод, который по мере того, как мы ступень за ступенью погружаемся в жерло, становится все более невыносимым, у меня пересохло в горле. От дурманящего аромата засушенных растений и экзотических лекарственных препаратов, которые лейб-медик хранит здесь, под сводами своей гранитной крипты, кружится голова и душит мучительный кашель. Я уже не ориентируюсь, где верх, где низ… Можно лишь гадать, где мы находимся: в непроницаемом мраке скудное свечение наших факелов позволяет видеть лишь несколько ближайших ступенек и матово-черные, абсолютно гладкие, словно вылизанные стены. У меня такое ощущение, что я вот-вот повисну в безграничном пространстве космоса… Наконец, примерно на глубине тридцати футов, мы достигаем дна — моя нога по щиколотку погружается в чёрную, похожую на сажу пыль. Эта тончайшая бархатная пудра забвения при каждом нашем шаге вздымается траурными фонтанами.
Из темноты выплывают бледные привидения предметов: широкий стол, бочки, несколько ящиков, мешки с растениями… Кажется, от них остались только контуры — так море во время отлива оставляет иногда на прибрежном песке выбеленные скелеты утопленников… Я ударяюсь обо что-то лбом — невидимый маятник со зловещим скрипом качнулся в сторону: фаянсовая лампа. Она висит на железной цепи, уходящей вверх, в непроглядную ночь. Келли зажигает её, тусклый свет освещает наши фигуры едва до половины — нижняя тонет во мраке, как будто мы переходим вброд какие-то чёрные инфернальные воды…
Впереди смутно вырисовывается правильная геометрическая форма какого-то небольшого — по грудь? — возвышения, похожего на пьедестал; подойдя ближе, мы видим, что это не пьедестал, а совсем наоборот — выложенное из огромных белых валунов квадратное ограждение, внутри которого — зияющая бездна… «Колодец Святого Патрика», — вспоминаю я. Доктор Гаек с суеверным ужасом рассказывал мне об этой таинственной шахте и о связанных с нею народных преданиях. Измерить её глубину ещё никому не удавалось: сколько ни бросали туда факелов, все они потухали уже в самом начале падения, задушенные ядовитыми испарениями темноты. В Богемии говорят, этот колодец ведёт к центру Земли; там простирается круглое изумрудное море, и в море том есть остров, на котором обитает Гея, мать Ночи…
Моя нога натыкается на что-то: камень величиной с кулак; я бросаю его в колодец. Перегнувшись через бруствер, мы слушаем, слушаем долго, но все напрасно: ни малейшего звука, который бы свидетельствовал, что камень достиг дна. В мёртвой тишине — бездна поглотила его, словно мгновенно растворив в абсолютное ничто — было что-то противоестественное и кошмарное…
Внезапно Яна так резко и глубоко перегнулась через край, что я вынужден был схватить её за руку и рвануть назад.
— Что ты делаешь? — хотел крикнуть я, но лишь еле слышный шепот вырвался из моего пересохшего, сведенного спазмом горла. Яна с искаженным лицом не издала ни звука — застыла как завороженная, не в силах отвести глаз от этой чёрной всасывающей пустоты.
Потом я сидел на каком-то ящике за ветхим столом и сжимал руку моей жены; в ужасном холоде, царящем в крипте, её тонкие пальцы словно закоченели в смертельной судороге.
Келли, охваченный нервным суетливым беспокойством — так, значит, Ангел уже на подходе! — вскарабкался на уложенные штабелем мешки и уселся наверху со скрещенными ногами; подбородок с остроконечной бородой он выдвинул вперед, голову запрокинул, закатил глаза, так что лишь белки мерцали подобно двум молочным опалам. Он сидел так высоко, что тусклый свет лампы, пламя которой, словно заледенев, неподвижно торчало призрачной хрупкой сосулькой, падая на его лицо снизу, отбрасывал на лоб странную тень: черный перевернутый треугольник — проекция носа, — подобно глубокой дыре, зловещим клеймом зиял чуть выше переносицы медиума.
Теперь надо подождать, когда дыхание Келли станет совсем редким, почти остановится: со времён Мортлейка это служило знаком к началу заклинаний.
Напряженно, до боли в глазах, всматривался я во мрак; внутреннее чувство подсказывало, что там, где находится бруствер шахты, мне будет явлено какое-то видение. Я ждал, настроившись на зелёное свечение, которое всегда предшествовало Ангелу, но — ни малейшего проблеска, напротив — похоже, что тьма над колодцем только ещё больше сгущается. Она становится всё плотнее и непроницаемей, в этом уже нет никаких сомнений; сжимается в ком такой кромешной, концентрированной, непостижимо ослепительной черноты, что рядом с ней даже самая беспросветная ночь показалась бы светлым полднем… Я огляделся: мрак, окружающий нас, и вправду превратился вдруг для меня в легкую предрассветную мглу. А чёрный ком между тем принял очертания женской фигуры, дымным смерчем повисла она над бездной шахты… Не могу сказать, что я её вижу — во всяком случае, глаза мои её не видят, — и тем не менее она очевидна некоему внутреннему органу, назвать который «оком» было бы, пожалуй, неверно. Все более отчетливо различаю я её, хотя свет лампы словно пятится перед ней; но я вижу, вижу эту женскую фигуру какой-то хищной, непристойной, сводящей с ума прелести яснее, чем что-либо земное. Женщина с головой гигантской кошки… Ну, конечно же, произведение искусства: статуя египетской богини Сехмет не может быть живым существом! Но парализующий ужас уже превратил меня самого в статую, ибо мозг мой буквально вопит, что это — Исаис Чёрная; однако в следующее мгновение даже ужас бессильно отступает пред тем кошмарным очарованием, которое исходит от этого фантастически прекрасного видения. Мне хочется очертя голову ринуться в бездонную воронку к ногам инфернальной богини… Это какая-то безумная эйфория… Я… я просто не могу подобрать имени той неистовой испепеляющей жажде самоистребления, которая погрузила вдруг в мой мозг свои ледяные когти… Потом забрезжило бледно-зелёное свечение; источник его я определить не мог: смутное сияние было разлито повсюду… Видение демонической богини исчезло…
Дыхания Келли уже почти не слышно. Пора… Сейчас я должен начинать заклинания; формулы, данные нам духами много лет назад, составлены из слов незнакомого варварского языка, но я их помню, как «Отче наш»: уже давным-давно стали они моей плотью и кровью. Боже, кажется, с тех пор, как я впервые произнес их осенней ночью в Мортлейке, прошла целая вечность!
Я открываю рот, но меня вдруг охватывает несказанный страх. Он явно исходит от Яны. Её руки дрожат — нет, они ходят ходуном! Я собираюсь с силами: во что бы то ни стало заклинание должно состояться! Ведь Келли утром сказал, что ночью, после двух часов, Ангел отдаст нам какой-то очень важный приказ и… и раскроет последнюю тайну тайн, о посвящении в которую я все эти долгие годы молил, самозабвенно сжигая своё бедное сердце. Первые слова заклинаний уже готовы сорваться с моих губ, и… я вижу, как вдали поднимается рабби Лёв… В его поднятой руке — жертвенный нож… И тут же над колодцем на какую-то долю мгновения вновь воспаряет черная богиня… В её левой руке — миниатюрное египетское зеркальце, а в правой — какой-то предмет, как будто из оникса, — не то наконечник копья, не то направленный вверх кинжал… Резкое зелёное сияние, брызнувшее от Келли, смывает обе эти фигуры… Ослепленный, зажмуриваю я глаза… Мне кажется, мои веки опустились навсегда, чтобы никогда больше не видеть света этой земли… И никакого страха — лишь ощущение смерти… И уже не обращая внимания на моё умершее сердце, я громко и бесстрастно начал читать ритуальные формулы…
Когда я поднял глаза, то обнаружил, что Келли… исчез! Нет, кто-то там наверху сидел, там, на штабеле мешков, и его скрещенные ноги явно принадлежали Келли — в ярком зелёном свете я сразу узнал грубые башмаки бродяги, — но тело, плечи, лицо были чужими. Они претерпели загадочную, совершенно необъяснимую метаморфозу: Ангел, Зелёный Ангел сидел там, наверху, со скрещенными ногами, такой, каким изображают мандеи Персии… сидящего дьявола. На сей раз Ангел отнюдь не подавлял своими исполинскими размерами — он был нормального человеческого роста, — но черты лица были те же, какими они, видимо, навсегда запечатлелись в моей памяти: грозные, бесстрастные, неприступно холодные… Его прозрачное тело, подобное какому-то потустороннему смарагду, сияло, а раскосые глаза мерцали, как два оживших лунных камня; тонкие, высоко вздернутые уголки рта застыли в странной, завораживающе таинственной усмешке.
Рука, которую сжимали мои пальцы, была холодна как лёд. Яна мертва?.. Так же как и я, следует немедленный ответ из сокровенных глубин моей души. Она, как и я, ждет — ждет какого-то страшного приказа.
Что это за роковой приказ? — спрашиваю я себя. Нет, не спрашиваю, ибо ответ — во мне, я его знаю, только это «знание» не может всплыть на поверхность моего сознания…
Я… усмехаюсь.
Тут уста Зелёного Ангела начинают шевелиться, с них сходят первые слова… Но слышу ли я их?.. Понимаю ли?.. Наверное, да, ибо кровь застывает в жилах моих: жертвенный нож, которым рабби Лёв недавно надсек мою плоть, проникает мне в грудь, ковыряет во внутренностях, в сердце, в костях, рассекает сухожилия, кожу, вонзается в мозг… Какой-то голос, подобно заплечных дел мастеру, громко и медленно, до умопомрачения медленно, начинает мне на ухо считать… От одного до семидесяти двух…
Века или тысячелетия пролежал я в несказанно мучительном трупном окоченении? И меня пробудили только затем, чтобы я услышал кошмарные слова Ангела? Не знаю. Знаю одно: я сжимаю ледяную женскую руку и молюсь молитвой безгласной: Господи, сделай так, чтобы Яна умерла!.. Слова Зелёного Ангела пылают во мне:
— Вы принесли мне клятву в послушании, а потому восхотел я посвятить вас наконец в последнюю тайну тайн, но допрежь того должно вам ббросить с себя всё человеческое, дабы стали вы отныне как боги. Тебе, Джон Ди, верный мой раб, повелеваю я: положи жену твою Яну на брачное ложе слуге моему Эдварду Келли, дабы и он вкусил прелестей её и насладился ею, как земной мужчина земной женщиной, ибо вы кровные братья и вместе с женой твоей Яной составляете вечное триединство в Зелёном мире! Возрадуйся, Джон Ди, и возликуй!..
И острый, как жало, жертвенный нож вновь и вновь, не давая ни малейшей передышки, безжалостно погружается в душу мою и в тело моё, и я надрываюсь в молитве безглагольной, в немом отчаянном вопле: спасти меня от жизни и сознания…
Нестерпимая боль… Я вздрогнул и — пришёл в себя: сижу скрючившись в моем рабочем кресле и судорожно сжимаю затёкшими пальцами угольный кристалл Джона Ди. Значит, и меня полоснул жертвенный нож! Рассек на семьдесят две части! Боль, безумная боль пульсирует короткими ослепительными вспышками… Эти потусторонние уколы, проникая сквозь отмершие ткани пространства и времени, пронизывают меня… Инъекция боли… Игла длиною в световой год, от одной галактики до другой… Абсолютно стерильно…
Черт бы всё побрал, но, может, я слишком долго — а сколько, собственно, длилось моё магическое путешествие? — сидел в неудобном положении, или это все проклятые токсичные дымы, которыми надышался по милости Липотина? Как бы то ни было, а чувствовал я себя отвратительно, когда, покачиваясь, поднялся из-за стола… Слишком ярким было впечатление от тех странных и опасных авантюр, в которых я, уйдя в прострацию — или как ещё назвать это погружение в бездонный чёрный кристалл, это вступление в прошлое через ночные врата Lapis praecipuus manifestationis? — оказался замешанным отчасти как сторонний наблюдатель, отчасти как одно из главных действующих лиц…
Сейчас, чтобы сориентироваться в настоящем, мне надо немного посидеть спокойно и собраться с мыслями. Исполосованное тело все ещё пылает от невыносимой боли. Никаких сомнений: то, что я увидел… «во сне» — какая ерунда! — что я пережил во время магического пилигримажа, все это уже происходило со мной тогда, когда я — и телом и душой — был… Джоном Ди.
И хотя рой мыслей, порожденный этим загадочным перевоплощением, преследовал меня даже ночью, мне бы не хотелось останавливаться на нём дольше. Думаю, будет вполне достаточно, если я запишу только самое существенное на данный момент.
Мы, люди, не знаем, кто мы есть. Самих себя мы привыкли воспринимать в определенной «упаковке», той, которая ежедневно смотрит на нас из зеркала и которую нам угодно называть своим Я. О, нас нисколько не беспокоит то, что нам знакома лишь обёртка пакета со стандартными надписями: отправитель — родители, адресат — могила; бандероль из неизвестности в неизвестность, снабженная различными почтовыми штемпелями — «ценная» или… ну, это уж как решит наше тщеславие.
Но что знаем мы, пакеты, о содержимом посылки? Кажется мне, оно может меняться по усмотрению того источника, из которого исходит наша флюидическая субстанция. И тогда сквозь нас просвечивают совершенно иные сущности!.. Например, княгиня Шотокалунгина?! Конечно! Она совсем не то, что я о ней думал в состоянии крайней раздражительности последних дней: совершенно понятно, что она… не призрак! Разумеется, она такая же женщина из плоти и крови, как и я, как любой из смертных, появившийся на свет там-то и там-то в таком-то и таком-то году… Но потусторонняя эманация Исаис Черной почему-то собирается в фокусе души именно этой женщины и трансформирует её в то, чем она являлась изначально. У каждого смертного есть свой бог и свой демон: «ибо мы им живем, и движемся, и существуем»48, по словам апостола, от вечности до вечности…
Ну хорошо, во мне живёт Джон Ди. Что это означает? Кто это — Джон Ди? И кто я? Некто, видевший Бафомета, тот, который должен стать Двуликим либо погибнуть!
Я вдруг, вспоминаю о Яне… то есть о Иоганне Фромм. Странно: Яна Фромон — Иоганна Фромм… Очевидно, игра судьбы отражается даже в именах!.. И в этом нет ничего удивительного, это закон, такой же непреложный, как все законы природы: ведь наши имена вписаны в книгу жизни!
Заглянув в спальню, я обнаружил, что Яна — отныне буду называть её только так — уже не спит. Она сидела в постели и, откинув голову на подушки, чему-то кротко улыбалась, уйдя в себя настолько, что даже не заметила моего появления.
Сердце моё гулко забилось: как она была прекрасна в эту минуту! Две мелодии, одна из моего настоящего, другая — доносившаяся из чёрной бездны времени, сплетались в моей душе в таком величественном контрапункте, что я застыл потрясенный, словно только теперь открылось мне поразительное сходство этой замечтавшейся Иоганны Фромм и покинутой несколько минут назад в Праге — в Праге императора Рудольфа — Яны!
Потом, присев на край кровати, я целовал её. Мне и в голову не приходило задуматься: как это я, старый холостяк, оказался вдруг связанным неразрывными, освященными самой судьбой узами брака с Иоганной? Но и она, видимо, воспринимала моё присутствие в своей спальне как вполне естественное и отвечала на мои поцелуи со спокойной уверенностью законной супруги.
И всё же не совсем так, как мне бы хотелось. Мягко, стараясь меня не обидеть, она отстранялась от моих всё более настойчивых ласк. Глаза её были по-прежнему нежны, но в них появилась странная отчужденность. Я осыпал её вопросами, пытаясь найти путь к её душе, осторожно пробудить скрытые источники страсти… Все напрасно…
Яна, — вырвалось у меня, — я тоже ошеломлен нашей… нашей чудесной встречей, — и холодок пробежал у меня по спине, — но теперь-то ты можешь наконец открыться для жизни, для настоящей жизни! Прими меня таким, каков я есть — живой современный человек! И будем жить! Забудем обо всём! И… вспомним о самих себе!
— Я себя вспомнила! — губы её слабо улыбнулись.
— Ну так забудь!
— Как скажешь, любимый. Уже… забываю…
От сознания своей беспомощности у меня перехватило дыхание: вот тонет, захлёбывается душа любимого человека, а я ничем не могу помочь.
— Иоганна!.. Яна! Ведь Провидение не зря свело наши пути вновь!
Она лишь грустно качнула головой:
— Нет, любимый, наши пути не сходятся. Мой путь — это путь жертвы!
Я вздрогнул: неужели душа Яны сопровождала меня в путешествии в прошлое? — и пролепетал:
— Это обман Зелёного Ангела!
— О нет, любимый, это мудрость высокого рабби Лёва. — И она с такой светлой, невыразимо кроткой печалью заглянула в мои глаза, что слёзы, потоки слёз хлынули у меня по щекам.
Не знаю, как долго лежал я, прижавшись к её груди, пока выплакался и мои до предела натянутые нервы расслабились, утешенные исходящим от неё глубоким материнским покоем…
Я уже понимал её ласковый шепот, а мягкая рука, не переставая, гладила меня по голове.
— О, как это нелегко — уничтожить себя, любимый! Корни кровоточат, и это очень болезненно. Но всё это уже в прошлом. По ту сторону всё иное. Хочется верить, что иное… Я ведь могу верить, любимый? Слишком сильно любила я тебя… когда-то… Впрочем, какое это имеет значение, когда?.. Любовь ничего не желает знать о времени. В ней есть что-то от вечности — и от рока, правда, любимый? Да, но ведь я тебе изменила… О Боже, я тебе тогда изменила… — Её тело внезапно окаменело в жестокой судороге, но она с непостижимым самообладанием пересилила мучительную боль и тихо продолжала: — …наверное, это и был мой рок. Ведь всё произошло помимо моей воли, любимый. Сейчас мы бы это могли сравнить с железнодорожной стрелкой. Такое, казалось бы, простое устройство, но именно его скромное неприметное присутствие на обочине мерцающих в лунном свете рельс является причиной того, что экспресс, который проносится мимо, празднично сверкая огнями, вдруг неудержимо уводит на заросший бурьяном боковой путь, и вот он, не в силах что-либо изменить — ибо это привилегия стрелочника! — летит к тем роковым горизонтам, откуда уже нет возвращения на родину. Пойми, любимый: моя измена тебе — это что-то вроде стрелки. Поезд твоей судьбы уходит направо, моей — налево; разве могут однажды разошедшиеся пути слиться снова? Твой путь ведет к «Другой», мой —…
— Ну к какой ещё «Другой»? — Я с облегчением перевёл дух, засмеялся — так вот оно в чём дело! — возмутился даже: — Иоганна, ну как ты только могла подумать обо мне такое! Ревнивая маленькая Яна! Неужели ты в самом деле решила, что княгиня может представлять для тебя хоть какую-то опасность?!
Оттолкнувшись от подушек, Яна села прямо, растерянно посмотрела на меня.
— Княгиня? Кого ты имеешь в виду? Ах, да… та русская! Но я и думать уж забыла о её… существовании…
И вдруг она замерла, словно вслушиваясь в себя, зрачки её резко расширились… Потом, обреченно глядя невидящими глазами в одну точку, Яна едва слышно простонала:
— Господи, как же я могла о ней забыть!
И с такой силой вцепилась в мои руки, что я в тисках её страха не мог и пальцем пошевелить. Что за странные слова? И этот внезапный ужас… Внимательно следя за выражением её лица, я осторожно спросил:
— Что за страхи, Иоганна, маленькая глупышка?..
— Значит, всё ещё впереди, и мне вновь предстоит пройти через это! — прошептала она, по-прежнему обращаясь к самой себе. — О, теперь-то я знаю, что должно произойти!
— Ровным счетом ничего ты не знаешь! — засмеялся я, но смех мой безответно повис в пустоте; мне стало не по себе.
— Любимый, твой путь к королеве ещё не свободен, и стрелочник тут уже не поможет… Я… я сделаю его свободным!
Какой-то смутный ужас — даже не знаю перед чем — прошёл сквозь меня ледяной молнией. Не зная, что сказать, как завороженный, смотрел я на Яну. Грустно усмехнулась она мне в ответ. Кажется, я что-то внезапно понял — и словно оцепенел…
Снова сижу за письменным столом — Яне захотелось побыть одной — и, продолжая записи, пытаюсь разобраться в моих ощущениях.
Это что — ревность! Женская игра в осторожность перед лицом воображаемой опасности?
Я мог бы убедить себя, что в высказанном Яной желании отказаться от меня в пользу какого-то фантома — иллюзия? плод романтического воображения? — содержится какой-то скрытый, второй смысл. И я даже догадываюсь, в чём он заключается… Но где эта «Другая»? Кто она?.. Королева?! И кто послал мне видение Бафомета? Хорошо, назовём этот фантом высшей миссией, духовной целью, символом сокровенной жизни, который я, впрочем, до сих пор не могу до конца постигнуть, — не важно, и всё равно: что общего между бесплотной запредельной королевой и живой любимой женщиной?! Ибо для меня теперь очевидно, что я люблю, люблю эту женщину, зовут ли её Яна Фромон или Иоганна Фромм; она — моя награда, подарок судьбы, вошедший в мой дом вместе с наследством кузена Роджера, — так море после кораблекрушения выбрасывает иногда на берег бесценные сокровища…
С Яной я либо забуду о королеве, либо она, одаренная феноменальной способностью ясновидения, проложит мне путь в потустороннее… А если этот её фантом — княгиня Шотокалунгина? Ну, это вообще несерьёзно, просто смешно… Когда я так подтруниваю, полный уверенности в своём мужском превосходстве, передо мной вдруг возникает лицо Иоганны, серьёзный, непроницаемый взгляд которой, похоже, действительно видит цель — а что это за цель, я даже предполагать не могу. Мне кажется, у этой женщины есть какой-то определенный план, она знает то, о чём я и не догадываюсь… словно она — мать, а я… гм… я — не более чем её дитя…
Нужно многое наверстать. Придётся быть кратким: в этом водовороте жизни время, проведенное за письменным столом, кажется мне теперь почти потерянным…
Позавчера меня оторвал от писанины поцелуй Яны, неслышно подкравшейся сзади.
Она пришла выяснить какие-то хозяйственные мелочи… Видеть её в роли заботливой супруги, которая после долгого отсутствия вступает в свои законные владения, было до того странно, что я не удержался и слегка поддразнил её, она доверчиво и невинно рассмеялась. Руки мои сами тянулись к ней… Это несравненное ощущение материнской ласки… Внезапно, без какой-либо видимой причины, её просветленное нежностью лицо вновь стало отрешенным и застыло в той непроницаемой серьёзности, которую я уже не раз замечал у неё.
— Любимый, нужно, чтобы ты навестил княгиню.
— Что я слышу, Яна? — удивленно воскликнул я. — Ты сама отсылаешь меня к той самой женщине…
— …к которой ещё на днях тебя ревновала, не так ли, любимый?! — И она улыбнулась, но как-то рассеянно, словно мысли её были далеко.
Я ничего не понимал. Отказывался от визита: с чего вдруг? Кому это нужно?
Яна — это имя для меня как глоток свежего воздуха, как прозрачная родниковая вода из глубокого колодца прошлого, — Яна не уступала. Она приводила довод за доводом, выдумывая всё новые причины, одна другой наивнее: визит вежливости и т. д. Очевидно, Яне было важно — и даже в большей степени, чем это явствовало из её отчаянных попыток спровадить меня к княгине, — чтобы наши отношения с Асайей Шотокалунгиной не прерывались. В конце концов она даже упрекнула меня в трусости. Тут уж я не стерпел. Трус? Хорошо же! Если нужно оплатить старые счета Джона Ди или моего кузена Роджера, то я готов заплатить все до последнего геллера. Я вскочил и сказал об этом Яне. И тогда… тогда она соскользнула к моим ногам… и, ломая руки, зарыдала…
Всю дорогу у меня из головы не выходили эти странные метаморфозы Яны. Когда в ней оживает прошлое и она чувствует себя Яной Фромон, женой Джона Ди, во всем её существе появляется что-то покорное, заботливое, немного сентиментальное; когда же эта женщина становится Иоганной Фромм, от неё исходит какая-то непонятная сила, она — сама уверенность, определенность и… материнская доброта.
Погруженный в свои мысли, я не заметил, как вышел из города; и вот уже предместье, первые склоны, переходящие дальше в горные отроги… Вилла княгини Шотокалунгиной стояла на отшибе…
Лёгкое беспокойство коснулось меня, когда я нажал кнопку электрического звонка. С чего бы это? Беглый взгляд, которым я успел окинуть дом и палисадник, не заметил ничего необычного, что могло бы меня смутить. Дом как дом — такой же, как и большинство в округе; построенный лет тридцать назад, он, конечно же, сменил немало сомнительных хозяев — земельных спекулянтов. Княгине явно сдавали его внаём — ничем не примечательная вилла в маленьком, ничем не примечательном саду в предместье большого города, какую за известную сумму вам предложат в любое время года.
Щёлкнула дверная ручка. Я вошёл, в крошечном тамбуре меня уже ждали.
Свет, проникая сквозь матовый застекленный потолок, окрашивал лицо и руки слуги в бледно-голубой цвет с таким отвратительным синюшным оттенком, что мне стало не по себе при виде этого трупа в тёмной черкеске. Тип лица, несомненно, монголоидный. Веки сощурены так плотно, что в узких щёлках глаза едва различимы! На мой вопрос, принимает ли княгиня, ответа не последовало, лишь резкий, механический кивок, и тело со скрещенными по-восточному руками сложилось пополам в традиционном поклоне — такое впечатление, что кто-то невидимый стоит за этой безжизненной куклой и дёргает за веревочки.
Мертвенно-голубой швейцар исчез за моей спиной, и я увидел в сумрачном холле ещё двоих… Деловито, без единого звука, чёткими автоматичными движениями приняли они у меня пальто и шляпу — так почтовые служащие, сноровисто и безразлично, принимают бандероль… Бандероль!.. Ну вот, теперь я стал живой иллюстрацией своей же собственной метафоры, которую недавно употребил в записях как символ земного человека.
Одна из монгольских марионеток распахнула створки двери и каким-то чрезвычайно странным жестом пригласила меня.
«Да человек ли это? — невольно подумал я, проходя мимо. — А может, эта обескровленная, землистого цвета мумия, пропитанная запахом могилы, — лемур?» Нет, это, конечно, бред: просто княгиня пользуется услугами старого азиатского персонала, привезенного с собой. Великолепно выдрессированные восточные автоматы! Нельзя же всё видеть в романтическом свете, присочиняя фантастические подробности там, где их нет и в помине.
Занятый своими мыслями, я послушно следовал за слугой через многочисленные покои, которые ни за что не смогу вспомнить из-за какого-то нежилого унылого однообразия.
Зато комнату, в которой меня оставили одного, забыть было бы трудно. Интерьер её носил явно восточный отпечаток: роскошное изобилие азиатских ковров, множество оттоманок, меха и шкуры, в которых ноги утопали по щиколотку, — все это больше напоминало шатер, чем обстановку обычной немецкой виллы, но своеобразие убранства этим ещё далеко не исчерпывалось.
Взять хотя бы покрытое тёмными пятнами оружие, которое в большом количестве мрачно мерцало на фоне тканых орнаментов. Сразу бросалось в глаза, что это не декоративные подделки — сталь, покрытую кровавой ржавчиной, её горьковатый, щекочущий нервы запах не спутаешь ни с чем; в мои уши уже вползал вкрадчивый шорох ночной измены, врывались вопли безжалостной резни, стоны и скрежет зубов в чудовищной пытке…
Или эта грозная фундаментальность книжных шкафов — забитые древними фолиантами в кожаных переплетах, почти полностью закрывали они одну из стен… На самом верху стояла потемневшая от времени бронза: позднеантичные, полуварварские головы богов, на обсидиановой чёрной патине которых демонически тлели ониксы и лунные камни коварных глаз…
Или же…
В углу, как раз за моей спиной, словно охраняя вход, — какое-то возвышение из чёрного мрамора с золотыми инкрустациями, напоминающее алтарь. На нём статуя обнаженной богини из чёрного сиенита, чуть более метра высотой, — насколько я мог разглядеть, египетское, а скорее всего греко-понтийское изображение пантероголовой Сехмет — Исиды. Зловеще усмехающийся кошачий лик казался живым; точность, с какой искусная рука древнего мастера воспроизвела женское тело, граничила с неприличием. В левой руке кошачьей богини был её традиционный атрибут — египетское женское зеркальце. Пальцы правой сжимали пустоту. Когда-то в них, очевидно, находился второй, бесследно пропавший атрибут.
Рассмотреть лучше это произведение, исполненное с редким для своего варварско-фригийского происхождения совершенством, мне не удалось…
— Строгий критик уже вынес свой суровый приговор? — мурлыкнула княгиня мне на ухо; должно быть, она бесшумно, подобно своим азиатским лемурам, возникла из-за какого-нибудь ковра, которыми сплошь завешаны стены.
Я обернулся.
Ничего не скажешь, Асайя Шотокалунгина одеваться умеет! Не берусь угадать, какая из тканей могла хотя бы приблизительно воспроизвести эффект отсвечивающего чернёным серебром очень модного короткого платья княгини, — для шёлка этот отлив слишком матов, для сукна… Впрочем, сукно — и этот приглушенный металлический блеск?.. Как бы то ни было, а она, затянутая в эту сверкающую чешуйчатую кожу, была точным подобием чёрной статуи, каждое её движение изобличало несравненное совершенство форм каменной богини, как бы сообщая им вторую жизнь.
— Гордость коллекции моего покойного отца, — томно мурчала княгиня. — Исходный пункт большинства его штудий — и моих, кстати, тоже. Скажу без ложной скромности: князь обрёл во мне не только любящую дочь, но и благодарную ученицу.
Я бормотал что-то восторженное, очень вежливое, ни к чему не обязывающее, какие-то похвалы статуе, особому колдовскому очарованию этого несравненного произведения искусства, обширным познаниям хозяйки дома, а сам, глядя невидящими глазами на ироническую усмешку княгини, пытался ухватить нечто неопределенное — какую-то смутную ассоциацию или обрывок воспоминаний, который мучительно просился наружу, но мне никак не удавалось пропихнуть его в сознание, и он вновь и вновь ускользал, как кончик мимолётной тени, как клочок черного дыма… Но я уже интуитивно знал, что эта неуловимая реминисценция фатально связана с чёрной статуей. Кончик, кончик… Что-то в этом есть… Мой взгляд, как одержимый маятник, метался между княгиней, которая по-прежнему усмехалась, и непроницаемым кошачьим ликом; что я при этом лепетал — одному Богу известно.
Не представляю, чем бы всё это кончилось, если бы княгиня не вывела меня из ступора, на правах хозяйки дома мягко, но решительно взяв под руку и осыпав шутливыми упреками за то, что я так до неприличия долго тянул с ответным визитом. И ни единого мстительного намека на ту неприятную сцену, которая случилась недавно меж нами. Она, казалось, о ней забыла или никогда не принимала всерьёз — подумаешь, маленький дружеский конфликт. Быстрым грациозным жестом она сразу пресекла робкие попытки с моей стороны извиниться за моё тогдашнее поведение:
— Долго же вы добирались до меня! Просто глазам своим не верю: неприступный затворник — вас ещё не причислили к лику святых? — согласился стать моим гостем. Будем надеяться, вы покинете этот дом не раньше, чем составите более или менее полное впечатление о скромных достоинствах его хозяйки. Ну и, разумеется, вы принесли то, о чём я вас так долго и безуспешно просила. Не так ли? — И она рассмеялась, заранее предвкушая мою реакцию.
Нет, это уж слишком! Сумасшествие какое-то! Уж не сошла ли она в самом деле с ума? Меня прямо в жар бросило: снова эти намеки на проклятый наконечник!.. «Наконечник? Так вот он, тот кончик, который как заноза сидел в моем мозгу!» Моя голова сама собой повернулась, и я уставился на правую, пустую руку статуи. Богиня кошек! Это ей принадлежит символ, который так настойчиво требуют от меня! Предчувствия, судорожные попытки скомбинировать, связать воедино мимолетные всполохи озарений с обстоятельствами дела вихрем закружились в моем сознании. Я лихорадочно зачастил:
— Что статуя держала в руке? Вы знаете, ну, конечно, вы это знаете, — так скажите же мне скорее, не мучьте меня…
Разумеется, знаю! — снова смех. — Неужели это вас в самом деле так интересует? В таком случае мне будет очень приятно услужить вам моими скромными познаниями в области археологии. Итак, если позволите, я прочту вам маленькую лекцию, privatissiтит. Факультативный урок истории. Согласны?.. Значит, договорились: я — немецкий педант-профессор…— И княгиня, рассыпав свой смех искрящейся гаммой, едва слышно хлопнула в ладоши. В дверях бесшумно появился немой калмык. Движение рукой, и жёлтое привидение снова исчезло, словно растворившись под сумрачной сенью ковров.
Этот странно мерцающий сумрак!.. Только сейчас мне бросилось в глаза, что в этом шатре нет окон, какие-либо источники света тоже отсутствуют. Я не успел выяснить, каким образом достигается эта удивительная иллюзия нежных, позолоченных заходящим солнцем сумерек. Мелькнула мысль о следующих ингредиентах: где-то спрятана голубая лампа дневного света, подобная тем, какие используют фотографы; если подмешать немного красного и желтого от задрапированных коврами светильников, то в результате получится именно это ощущение летнего морского заката. Однако постепенно золотистый отсвет заглушило более глубокое зеленоватое мерцание; мне даже показалось, что освещение менялось в соответствии с теми оттенками настроения, которые принимала наша беседа… Впрочем, это мог быть и обман зрения!
Слуга в темной ливрее, из-под которой выглядывали безукоризненно начищенные высокие лаковые сапоги и галифе, бесшумно возник на пороге. В руках у него был поднос с чашками чернёного серебра. «Персидская работа», — констатировал я про себя.
В следующее мгновение монгол исчез, словно провалившись сквозь землю, оставив чаши с восточными сладостями на низеньком столике, стоявшем между мной и.княгиней; из вежливости я решился попробовать.
Вообще-то я не особенный любитель сладкого и предпочел бы хорошую сигарету, если уж русское гостеприимство непременно включает в себя угощение. Не без колебаний подхватил я двумя пальцами липкий деликатес и отправил в рот. Княгиня между тем перешла прямо к делу:
— Нуте-с, любезный друг, вы готовы? Я могу начинать урок? Думаю, вы ничего не имеете против, если темой моей лекции станет… Исаис Понтийская? Да будет вам известно, что великую богиню в иных регионах называют не Исида, а Исаис!.. Я вижу, этот факт повергает вас в изумление?
Исаис?! — вырвалось у меня; мне даже кажется, это был крик; я вскочил как ужаленный, с ужасом глядя на княгиню. Строго, как заправский профессор, нахмурившись, она легко толкнула меня на место.
— Это не более чем греческая вульгаризация имени Исида, и ничего сенсационного, как вы по всей видимости подумали, в этом нет. По мере распространения культа богини и расширения круга почитателей имя её претерпевало различные модификации. Естественно, не правда ли? Например, Исаис Чёрная, которую вы там видите… — княгиня указала на статую.
Я кивнул и невольно пробормотал:
— Восхитительно!
Княгиня, видимо, отнесла мою похвалу на свой счет, однако я имел в виду только что распробованный деликатес: горьковатый привкус миндаля приятно отличал это изысканное лакомство от обычного приторного псевдовосточного десерта. Я потянулся к чаше и взял ещё кусочек.
Княгиня продолжала:
— Разумеется, у Исаис Чёрной другое… ну скажем, другое культовое назначение, чем у египетской Исиды. В Средиземноморье Исида почитается как Венера, как богиня-мать, в этих областях она известна как покровительница чадолюбивых, в изобилии плодящихся плебеев. Явись наша Исаис Понтийская её поклонникам и…
Укол воспоминания был настолько неожидан, что я в замешательстве выпалил:
— Мне лично она явилась в крипте доктора Гаека в Праге, где я с Келли и Яной заклинал Зелёного Ангела! Это она парила над бездонным колодцем, своим истинным алтарём, как пророческий образ моих грядущих страданий. Чёрная вестида тотального негативизма, она явилась, чтобы обратить мою ненависть к Келли в любовь, а мою любовь к Яне — в ненависть!
Княгиня подалась ко мне:
— Как интересно! Неужели вы её уже видели, богиню чёрной любви?.. Ну что ж, тем проще вам будет понять парадоксальную природу Исаис Чёрной; начнем с того, что богиня царит в сферах иного Эроса, величие и мощь которого неведомы тому, кто не прошел посвящения ненавистью.
Моя рука непроизвольно дёрнулась к серебряной чаше; я ничего не мог с собой поделать: только бы вновь ощущать на языке горьковатую сладость экзотического лакомства. И вдруг — уж не показалось ли мне это? — странное изумрудное свечение затопило шатёр. Такое впечатление, словно я внезапно оказался глубоко под водой, на дне сумрачного подземного моря, или на каком-то корабле, затонувшем в незапамятные времена, или на острове, погрузившемся в глубины океана… И была ли то визуальная аберрация, или чёрная богиня действительно просвечивала сквозь живую плоть княгини из старинной кавказской фамилии, не знаю, но в то мгновение для меня стало очевидно, что стоящая передо мной женщина — Исаис Чёрная, заклятый враг Джона Ди и всего нашего рода, которая стремится дезориентировать одинокого пилигрима, чтобы в его сознании верх и низ поменялись местами и стезя, ведущая в небо, в сверхчеловеческое, обернулась для него дорогой в ад… А ледяная ненависть уже ползла по позвоночнику вверх, в затылочную часть моего мозга. Глядя на княгиню, я вспомнил о Яне, и гневное отвращение охватило меня.
Асайя Шотокалунгина, должно быть, читала в моей душе как в открытой книге, так как твердо посмотрела мне в глаза и сказала вполголоса:
— Похоже, я в вас не ошиблась, мой друг, вы способный ученик, схватываете все на лету; пестовать вас одно удовольствие.
— Да, да, я всё понял и хотел бы откланяться! — сказал я холодно.
— Какая жалость! А я как раз хотела поделиться с вами кое-какими сведениями!..
— Мне и так уже всё ясно. С меня довольно. Я… я вас ненавижу! — не дав ей договорить, неожиданно для самого себя выпалил я.
Княгиня вскочила.
— Наконец! Вот слово настоящего мужчины! Ещё миг — и победа будет полной!..
Никогда в жизни не испытывал я такого возбуждения, меня трясло как в лихорадке, даже голос охрип от ненависти:
— Моя победа совсем в другом: как бы вы ни старались обмануть меня, какими бы масками ни прикрывались — я вижу вас насквозь. Взгляните туда! — и я указал на каменную богиню кошек. — Вот ваше истинное лицо! Ваша прелесть и тайна! А зеркало и отсутствующий наконечник — это символы в высшей степени примитивной власти: тщеславие и соблазн, бесконечное — до отвращения! — заигрывание с отравленными стрелами Купидона!
Ещё многое в том же роде высказал я ей в запале; княгиня слушала с величайшим вниманием, даже иногда очень серьёзно кивала — так педагог, переживающий за своего любимого ученика, подбадривает его на экзамене, — потом подошла к чёрной статуе и, словно приглашая меня сравнить, с гибкой грациозностью приняла ту же позу. Усмехнувшись, промурлыкала:
— Вы не первый, мой друг, кто льстит мне, настаивая на известном сходстве между мной и этим великолепным произведением искусства…
Вне себя от ярости, я отбросил последние остатки приличия:
— В самом деле! Но, любезнейшая, мне трудно судить, насколько далеко простирается ваше сходство: на теле богини видны все самые интимные подробности, в то время как у вас…
Ироничная усмешка, гибкое движение бедер — и змеиная кожа падает к ногам княгини, переливаясь как пена, как легендарная морская раковина Афродиты…
— Так как, мой пытливый ученик, вы были правы? Ваши смелые гипотезы подтверждаются? Могу ли я польстить моему самолюбию, что не обманула ваших ожиданий — наверное, я могла бы даже сказать: надежд? Смотрите! Вот я беру это зеркальце. — Она взяла с книжного шкафа овальный предмет и продемонстрировала мне полированную зеленоватую амальгаму бронзового античного зеркала. — Кстати, как педагог должна вас поправить, вы очень поверхностно толкуете значение этого атрибута. Зеркало в левой руке богини символизирует отнюдь не женское кокетство, а, как вы и сами могли догадаться, точность всех мультипликаций человеческой природы как в сфере духовного, так и в сфере материального. Оно является символом того принципиального заблуждения, которое лежит в основе всякого инстинкта воспроизведения себе подобных. Теперь вы сами убедились, что наше сходство с богиней абсолютно, ибо мне, как и ей, не хватает в правой руке наконечника копья. Того самого, о котором я вас столько просила!.. И вы очень серьёзно ошибаетесь, если полагаете, что это атрибут блудливого плебейского Амура. Льщу себя надеждой, что ещё никому и никогда не давала повода заподозрить меня в пошлости. Надеюсь, вы, любезный друг, ещё сегодня узнаете на себе, что такое невидимое копье…
Нагая княгиня с самым естественным видом вышла из своей перламутровой раковины. Её чудесное, безукоризненно пропорциональное тело светло-бронзового оттенка, сохранившее свою целомудренную упругость, даже рядом с каменной Исаис выглядело настоящим шедевром. Брошенное на полу платье источало хищный аромат, по крайней мере мне так казалось; этот хорошо мне знакомый, щекочущий нервы запах пантеры в моём и без того уже перевозбужденном состоянии действовал просто оглушающе. Итак, в дальнейших подтверждениях не было нужды: идёт испытание моей силы, момент истины вынесет окончательный приговор подлинности моего призвания.
Непринужденно, с неподражаемой грацией — человеку уже недоступной, её можно встретить ещё только в невинном царстве диких зверей, — слегка опёршись о выступ высокого книжного шкафа, княгиня своим спокойным, удивительно мягким, бархатным голосом продолжала рассказывать о древнем культе Исаис Понтийской, о том, как он развился в тайной секте мифраического жречества.
«Яна! Яна!» — воскликнул я про себя, пытаясь заглушить тёмное, вкрадчивое благозвучие этого голоса, чарующего, несмотря на сугубо научный предмет лекции. Мне показалось, что образ Яны проплыл перед моими глазами в зеленоватой толще; она кивнула мне с печальной улыбкой и расплылась, рассеялась, растворилась в ленивом струении изумрудных вод… Она вновь, как и я сейчас, — «по ту сторону», на дне… Видение исчезло, и восхитительная близость обнаженной Асайи Шотокалунгиной, плавный, равномерный ток её речи окутали меня своими чарами.
Она говорила о мистериях понтийского тайного культа, посвященного Исаис Черной… После глубоких, напряженных медитаций, с чувствами, исступленными немыслимыми духовными оргиями, мисты, облаченные в женские одежды, приближались к богине женской, левой половиной своего тела и символически жертвовали ей свое мужское естество, бросая к её ногам серпы. И только слабовольные вырожденцы — в дальнейшем они уже не допускались к посвящению, путь адептата становился для них закрытым навсегда — в экстатическом галлюцинозе страшного ритуала оскопляли себя. Эти калеки на всю жизнь оставались в преддверии храма, иные из них, придя в себя через некоторое время и с ужасом осознав, осененные прозрением свыше, всю глубину своей духовной катастрофы, в которую их ввергло самозабвенное неистовство ритуального экстаза, кончали самоубийством, и их лярвы, их призраки, их лемуры составляли рабски преданную свиту своей черной, потусторонней повелительницы.
«Яна! Яна!!» — воззвал я вновь de profundis 49 моей души, чувствуя, как ускользает моя внутренняя опора… Вспыхнул объятый пламенем деревянный кол, вокруг которого обвилась тяж`лая от спелых виноградных гроздей лоза…
Глас вопиющего в пустыне… Я слишком хорошо понимал, что Яна далеко, бесконечно далеко от меня; быть может, лежит, погруженная в глубокий сон, беспомощная, отторгнутая, отрезанная от какой-либо земной связи со мной.
И тут кипевшая во мне ярость обратилась на меня самого. «Трус! Вырожденец! Духовный кастрат, годный лишь на то, чтобы окончить свою жалкую жизнь подобно фригийскому корибанту! Приди в себя! Опомнись! Полагаться можно лишь на свои собственные силы! Ведь сознание своего Я и есть тот камень преткновения, из-за которого идет эта сатанинская схватка! Тебя просто хотят оскопить! Только твоё Я может тебя спасти, а все эти слёзные молитвы к матери и к другим манифестациям материнской сущности: жена, возлюбленная — они лишь переоденут тебя в женское платье, и ты так или иначе останешься жрецом кошачьей богини!..
Асайя Шотокалунгина как ни в чем не бывало продолжала:
— Надеюсь, мне удалось достаточно ясно дать вам понять, что в культе Исаис Понтийской особый акцент ставится на неумолимую жестокость инициатических испытаний, которым подвергается сила и стойкость неофитов? В основание этих мистерий заложена великая доктринальная идея о том, что лишь в обоюдной ненависти полов — собственно, она и есть мистерия пола — заключается спасение мира и смерть демиурга, а позиция Эроса, единственная цель которого — дальнейшее животное размножение, является изменнической по отношению к Я. Как учит тайная мудрость культа Исаис, то влечение, которому подвержен обычный человек со стороны противоположного полюса и которое он, унижаясь до спасительного самообмана, камуфлирует словом «любовь», по сути есть не что иное, как отвратительная уловка демиурга, предназначенная для того, чтобы сохранять жизнь этому плебсу, этой самодовольной черни, заполонившей земной шар. Отсюда вывод: «любовь» — чувство плебейское, ибо оно лишает как мужчину, так и женщину священного принципа собственного Я и низвергает обоих в соитие, из которого для креатур нет другого пробуждения, кроме как повторное рождение в тот же низший мир, откуда они пришли и куда возвращаются вновь. Любовь — это для черни, аристократична только ненависть!..
Глаза княгини пылали, одна из искр залетела в моё сердце… Последствия были те же, как если бы она попала в пороховой погреб…
Ненависть!.. Ненависть к Асайе Шотокалунгиной, словно белое остроконечное пламя ацетиленовой горелки, пробила меня с головы до пят. Она стояла передо мной нагая, подобравшись подобно гигантской кошке, готовой к прыжку, с холодной, непроницаемой усмешкой на губах; она, казалось, чего-то ждала…
Каким-то чудом мне удалось до некоторой степени унять бешеную пульсацию крови в висках, и я вновь стал обретать дар речи. С трудом процедил сквозь судорожно сжатые зубы:
— Ненависть! Это правда, женщина! У меня нет слов, чтобы выразить, как я тебя ненавижу!
— Ненависть! — прошептала она страстно. — Ненависть! Это ослепительно! Наконец, мой друг! Теперь ты на верном пути! Возненавидь меня всем сердцем твоим и всею душою! А то пока что я чувствую лишь какие-то тёпленькие флюиды… — И презрительная усмешка, от которой в моем мозгу взорвался раскаленный добела протуберанец, искривила её губы.
— А ну ко мне! — прохрипел я — на меня нашло какое-то затмение.
Похотливая волна прошла по стоящему передо мной телу, гибкому, сладострастному телу женщины-кошки.
— Что ты хочешь делать со мной, дружок?
— Душить! Душить хочу я тебя — убийцу, кровожадную пантеру, исчадие ада! — Дыхание со стоном вырывалось из моей груди, как будто стянутой стальными обручами. А в висках били сумасшедшие тамтамы: если я сейчас же, немедленно, не уничтожу эту хищную кошку, мне конец.
— Ты начинаешь доставлять мне удовольствие, дружочек; я уже что-то чувствую, — выдохнула она томно.
Я хотел было броситься на неё, но ноги мои словно приросли к полу. Необходимо выиграть время, успокоить нервы, собраться с силами! И тут княгиня вкрадчиво скользнула ко мне.
— ещё не время, дружок…
— Это почему же? — вырвался из меня полузадушенный шепот, хриплый от ярости и… вожделения.
— Ты всё ещё недостаточно сильно ненавидишь меня, — мурлыкнула княгиня.
В то же мгновение мой пароксизм ненависти и отвращения обернулся вдруг липким холодным страхом, который подобно мерзкой рептилии выполз из каких-то сумрачных глубин моего естества… И горло сразу отпустило…
— Что же ты хочешь от меня, Исаис?! — вскричал я.
И голая женщина спокойно ответила, приглушая свой голос ласковой, проникновенной интонацией:
— Вычеркнуть твоё имя из книги жизни, дружок!
Высокомерие вновь полыхнуло во мне, заставив отступить позорный страх; гнусное, парализующее волю пресмыкающееся уползло в свою сырую нору. Я усмехнулся:
— Меня?! Да я уничтожу тебя, ты… ты блудливая самка, вскормленная на крови замученных кошек! Я не успокоюсь, не отступлюсь и не собьюсь с твоего кровавого следа, пантера, который тянется за тобой, уже задетой пулей егеря! Ненависть, травля и меткий выстрел — всё это тебе, хищный зверь, в какой бы чащобе я тебя ни встретил, из какого бы логова я тебя ни поднял!
Впившись глазами в мои губы, княгиня буквально впитывала в себя каждое моё слово.
На какой-то невыразимо краткий миг вечности я потерял сознание…
Когда я страшным напряжением сил вырвался из летаргического забытья, княгиня была уже одета; опёршись на локоть, она, лёжа на диване, сделала небрежный жест в сторону находящейся за моей спиной двери…
На пороге, облаченный в ливрею, мертвенно-бледный и немой, как и все лакеи в этом заколдованном доме, с потухшим взглядом полузакрытых глаз, стоял… мой кузен Джон Роджер…
От ужаса у меня в волосах, наверное, фосфоресцировали огни Святого Эльма. Я даже слышал, как захлебнулся мой крик… Хотел встать и, не доверяя ногам, искал на что опереться… Вылезшими из орбит глазами ещё раз посмотрел на дверь… Определенно, то был обман зрения, что немудрено после такого нервного срыва: слуга, который всё ещё там стоял, хотя и был высоким блондином — единственный европеец среди этих жутких азиатских автоматов, — но моим кузеном… тем не менее… не являлся…
И тут я заметил ещё кое-что; не успев до конца оправиться от только что перенесенного потрясения, с какой-то тупой индифферентностью констатировал: в правой руке статуи Исаис Понтийской мрачно поблескивало что-то чёрное, острое, направленное вертикально вверх… Какой-то обломок…
Глазам своим не веря, я подошел к алтарю: наконечник копья! Сиенит… Такой же, как и вся статуя. И ни малейшей трещинки, камень сросся с камнем… Сплошной монолит… Казалось, атрибут никогда не покидал руки богини… И только теперь, когда я окончательно убедился, что это не галлюцинация, реальность очевидного обрушилась на меня как удар из-за угла: ведь ещё несколько минут назад в этих каменных пальцах не было ничего! Откуда же, чёрт возьми, взялся вдруг этот чёрный наконечник?!
Я попытался собраться с мыслями, но вошедший слуга отвлек меня.
Он что-то говорил, по-моему, докладывал о каком-то посетителе, княгиня как будто кивнула и отпустила его. Кажется, так. Потом моего слуха коснулся бархатный голос:
— Что это вы приумолкли, любезный друг? Вот уже несколько минут с отсутствующим видом смотрите в одну точку, а я из кожи вон лезу, стараясь чего-нибудь не упустить, донести до вас все местные оттенки древнего фригийского культа! Видно, далеко мне ещё до кафедры, если даже мой единственный слушатель и тот витает в облаках, да что там — просто засыпает посреди лекции. Как вам не стыдно, мой друг?
— Разве… разве… я?..
— Да, да, спали. Спали самым естественным образом, дорогой, спасибо, что ещё не храпели… — Княгиня снова рассыпала жемчужные бусы своего смеха. — Ну что ж, попробую обмануть задетое самолюбие, списав недостатки моего педагогического метода на нерадивость ученика, интерес которого к греко-понтийской культуре и искусству на поверку оказался не более чем коварным притворством. В общем, все мои старания помочь вам пропали даром…
Уму непостижимо, княгиня, — забормотал я. — Прямо голова кругом… Прошу вас, простите… но не мог же я до такой степени забыться… Вот и статуя пантероголовой Исиды… — Капли пота выступили у меня на лбу. Я полез в карман за платком.
— Пожалуй, здесь слишком жарко, — деликатно предупредила моё смущение княгиня. — Извините, дорогой друг, люблю тепло! Зато теперь вы, наверное, не будете против, если мы вместе выйдем к посетителю, о котором меня только что известили?
Я открыл было рот для недоуменного вопроса, но вовремя себя одёрнул: нечего сказать, хорош гусь, проспал всё на свете, в конце концов это уже просто смешно… Однако любезная хозяйка понимала меня без слов.
— В гостиной нас ждет Липотин. Надеюсь, вы не в претензии, что я согласилась его принять: он ведь наш общий знакомый.
Липотин!.. У меня было такое чувство, словно только сейчас я окончательно пришёл в себя…
При всём моём старании не смогу выразить это ощущение иначе или лучше, чем: как будто вынырнул из … Но где же то зелёное свечение, которое ещё мгновение назад заливало шатёр? Княгиня, отогнув край тяжелого келима, открыла скрытую за ним створку окна… И тут же тёплое послеполуденное солнце натянуло поперек комнаты веселую ленточку, сотканную из золотых пляшущих пылинок.
Отчаянным усилием и я сбросил — надолго ли? — гнетущую тяжесть проблем, вопросов, сомнений, обуревавших меня, и вместе с княгиней вышел в гостиную.
— Мне бесконечно жаль, — поднялся навстречу Липотин, — что я невольно нарушил интим вашей беседы, тем более что вы, моя прекрасная покровительница, если не ошибаюсь, впервые принимаете у себя этого странника, столь долго искавшего дорогу к вам! Однако убежден, кто хоть раз посетил сии волшебные чертоги, тот уже не упустит представившейся возможности побывать в них снова. Примите мои поздравления, дорогой друг!
Всё ещё во власти мнительного недоверия, я подозрительно всматривался в эту парочку, пытаясь обнаружить по какому-нибудь случайно брошенному взгляду либо многозначительному жесту следы тайного сговора, но тщетно: сейчас, при трезвом свете дня, в обстановке обычной европейской гостиной, княгиня снова была сама любезность — светская дама до кончиков ногтей, радушно принимающая у себя старого доброго знакомого; даже её великолепно сшитое платье при всей его элегантности мне уже не казалось таким экстравагантным, а изготовлено оно было, очевидно, из шелкового броката — конечно, весьма редкого и дорогого, но тем не менее вполне материального.
Быстро усмехнувшись, княгиня подхватила шутливую интонацию антиквара:
— Увы, Липотин, боюсь, у нашего друга составилось довольно неблагоприятное впечатление обо мне и моём доме. Вы только подумайте: хозяйка дома вместо того, чтобы развлекать гостя приятной беседой, заставила его прослушать целую лекцию. Разумеется, бедняге не оставалось ничего другого, как заснуть!
Смех, взаимные шутки оживили разговор. Княгиня взяла вину на себя, утверждая, что нарушила священные законы гостеприимства: забыла — да, да, забыла! — подать мокко; пусть господа будут снисходительны, приняв во внимание ту крайнюю степень растерянности, в которой она оказалась, когда обнаружила в своём госте подлинного и весьма искушенного знатока архаических культов, — а она-то, святая наивность, хотела щегольнуть перед ним своими случайными дилетантскими познаниями! Отсюда вывод: никогда не следует начинать лекции, не ублажив прежде свою жертву бодрящим напитком… Так, словно соревнуясь в остроумии, они весело болтали вдвоём. И я, вспомнив, какие фантазии одолевали меня в то время, когда хозяйка дома полагала, что её гость пребывает во сне, покраснел от стыда!
А тут ещё косой взгляд Липотина, который достаточно ясно дал мне понять, что старый, много повидавший на своем веку антиквар практически без ошибок прочёл мои мысли, — и я смутился ещё больше. К счастью, княгиня, казалось, ничего не замечала, а мою скованность, видимо, считала следствием той ещё не выветрившейся сонливости, которая одолела меня в жаркой, душной атмосфере шатра.
Согнав с губ лукавую усмешку, Липотин помог мне выйти из неловкой ситуации, осведомившись у княгини, уж не осмотр ли коллекции столь сильно утомил меня, что, учитывая такое количество потрясающих сокровищ, его нисколько не удивляет, но княгиня с видом безутешного горя лишь качала головой и, смеясь, причитала, мол, ничего подобного, у дорогого гостя просто и времени не было на такую безделицу, а кроме того, она и не рискнет…
Таким образом представилась счастливая возможность восстановить мой сильно покачнувшийся авторитет, и я, поддержанный Липотиным, воззвал к её снисходительности, умоляя показать мне знаменитую коллекцию оружия, о которой наслышан уже давно; я даже шутливо настаивал на самых строгих испытаниях моей внимательности — если княгиня милостиво снизойдет до профанического уровня своего гостя и даст при осмотре хотя бы самые лаконичные комментарии.
Княгиня встала, и мы, обмениваясь шутками, двинулись через внутренние покои; наконец, по всей видимости уже в другом крыле здания, нашим глазам внезапно открылось просторное, вытянутое наподобие галереи помещение.
Стеклянные витрины тянулись длинными рядами вдоль стен, между ними тускло мерцала сталь бесчисленных рыцарских доспехов. Отмершими, покинутыми оболочками каких-то фантастических людей-инсектов, выпорхнувших из них несколько веков назад, цепенели они в безнадёжном ожидании, когда рог небесного герольда вновь призовет их к жизни. Отдельно висели шлемы, открытые и закрытые наглухо, от колющих ударов и от рубящих; панцири, украшенные филигранной чеканкой; латы, изготовленные знаменитейшими оружейниками; искусно кованные кольчуги — большинство, насколько я мог судить по первому впечатлению, азиатского и восточноевропейского происхождения… Это была самая богатая оружейная палата, какую я когда-либо видел, особенно много было здесь оружия, инкрустированного золотом и драгоценными камнями: от редчайшего скрамасакса эпохи Меровингов до сарацинских щитов и кинжалов, подлинных шедевров арабских, персидских и понтийских мастеров. Вся эта опасная, угрожающе поблёскивающая коллекция казалась дьявольским сборищем спящих летаргическим сном чудовищ, но до чего странной и неуместной выглядела в этом жутком бестиарии сама собирательница этих орудий, предназначенных для истребления мужчин, которая в своем модном экстравагантном платье лёгкой танцующей походкой шла передо мной в роли экскурсовода. Страшный, леденящий кровь диссонанс, из бездонной щели которого тянуло какой-то изуверской патологией! Капризная изящная дама — и эта кошмарная галерея неуклюжих стальных монстров, в витринах которой угрюмо и хищно отсвечивали самые немыслимые инструменты пытки и убийства!.. Всё это наводило на весьма мрачные размышления, но предаваться им было некогда. Княгиня вдохновенно рассказывала о коллекционных пристрастиях своего покойного отца, речь её лилась широко и свободно. То и дело она обращала наше внимание на всё новые редкости, особенности формы, великолепие отделки, которые её искушенный глаз не уставал подмечать в ужасных и драгоценных экспонатах. Конечно, лишь самое немногое сохранилось у меня в памяти, но одно мне сразу бросилось в глаза: коллекция была составлена вразрез всем привычным принципам собирательства. Старый князь, по всей видимости большой оригинал, питал особый интерес к предметам с необычной судьбой. При подборе экспонатов он руководствовался в основном древностью и благородством их происхождения: в этой галерее присутствовали такие раритеты, как щит Роланда и боевой топор императора Карла, на подушке старинного багряного бархата покоилось копье центуриона Лонгина с Голгофы; был здесь и ритуальный нож императора Сун Тьянг Сенга, которым он прочертил западную границу своей империи — с тех пор ни один монгол не преступил этой магической черты, так что пришедшим после него наследникам не оставалось ничего другого, как построить в память о себе поверх этой роковой линии Великую Китайскую стену… А вот зловеще сверкнул дамасский клинок Абу Бекра, которым он собственноручно обезглавил семьсот евреев из Эль-Курейна, ни на миг не остановившись, чтобы перевести дух от своей кровавой работы. И так до бесконечности… Княгиня показывала мне оружие величайших героев трёх континентов, на стали которых вместе с кровью запекся ужас самых фантастических легенд.
Я снова почувствовал слабость; призрачный ореол, которым были окружены эти немые и тем не менее такие красноречивые предметы, душил меня. Липотин это как будто заметил и повернулся к княгине:
— Ну что ж, любезнейшая, а не познакомить ли теперь, после парада-алле, вашего терпеливого гостя с тайным горем, с незаживающей раной рода Шотокалунгиных? Думаю, мы оба это заслужили, княгиня!
Если эти слова Липотина я понял мало, то те несколько русских фраз, которыми быстро, вполголоса, обменялись мои спутники, прозвучали и вовсе как полнейшая абракадабра. Однако княгиня, не мешкая ни секунды, с улыбкой обратилась ко мне:
— Пожалуйста, извините! Это всё Липотин!.. Пристал ко мне с копьём… Тем самым, владельцем которого я вас считала… тогда, ну, вы помните!.. Должна же я дать вам наконец какие-то разъяснения! Я ведь и сама это прекрасно понимаю. Надеюсь, если вы познакомитесь с незаживающей раной Шотокалунгиных, как выражается Липотин, то возможно… всё же…
Чёрт бы побрал это проклятое копьё, опять из меня хотят сделать объект каких-то дурацких мистификаций! И все подозрения, связанные с двусмысленными событиями сегодняшнего полдня, разом ожили во мне. Однако я тут же взял себя в руки и довольно сухо ответил стереотипной формулой — дескать, всегда к услугам прекрасной дамы.
Княгиня подвела меня к высокой стеклянной витрине и указала на пустой, обитый бархатом футляр с продолговатым углублением, длиной сантиметров в тридцать пять.
— Вы уже заметили, что каждый экспонат моей коллекции снабжён этикеткой на русском языке, так называемой легендой; на этих карточках, испещренных бисерным почерком отца, содержатся биографические сведения о его зловещих питомцах: происхождение, наиболее любопытные эпизоды из жизни и так далее. Жаль, что вы не знаете русского, — у любого из этих клинков судьба куда более интересная, чем у людей, даже самых неординарных. Кроме того, их жизненный путь много длиннее и уже только поэтому богаче приключениями. Для моего отца легенды имели особое очарование, и должна признаться, что унаследовала от него самую живую симпатию к судьбе этих вещей — если только запечатленные в металле индивидуальности можно назвать «вещами». Вот и этот пустой футляр… Экспонат, который должен заполнять это бархатное ложе, был в своё время…
— Похищен! — Я сам испугался своей внезапной догадки. — Его у вас украли.
— Н-нет, — княгиня замялась, — н-нет, не у меня. И не украли, если уж быть точным до конца. Скажем так: он исчез и был причислен к без вести пропавшим. Не люблю об этом говорить. Короче: экспонат этот отец ценил больше всех и утрату его считал невосполнимой. Я совершенно согласна с ним, но что из того? Эта «единица хранения» отсутствует в нашей коллекции, сколько я себя помню; пустая бархатная форма заполнила мои девичьи сны ещё в раннем детстве. Несмотря на все мои самые настойчивые просьбы, отец всегда отказывался сообщить мне, при каких обстоятельствах покинул наш дом этот таинственный незнакомец. И когда я его об этом просила, он на весь день погружался в тоску и меланхолию. — Тут княгиня внезапно замолкла, с отсутствующим видом пробормотала что-то по-русски, из чего я разобрал только имя «Исаис», и, вздохнув, продолжала рассказ:— Лишь один-единственный раз — это было накануне нашего бегства из Крыма, и дни моего тяжелобольного отца были сочтены — он сам обратился ко мне: «Вернуть утраченную реликвию, дитя мое, будет делом всей твоей жизни, и ты отыщешь её, если только не напрасны были мои труды на этой земле; за неё я пожертвовал тем, о чём смертный даже помыслить не может. Ты, дитя моё, обручена с этим кинжалом из наконечника копья Хоэла Дата — с ним, и только с ним, ты отпразднуешь свою свадьбу!»
Можете себе представить, господа, какое впечатление произвели на меня отцовские слова. Липотин, давнишний поверенный князя, подтвердит, в какое безутешное горе повергало умирающего сознание того, что все усилия, которые он предпринимал до самого последнего дня, пытаясь обнаружить пропавшую реликвию, оказались безрезультатными.
Липотин, совсем как китайский болванчик, принялся кивать. И хоть он по-прежнему улыбался, мне всё равно показалось, что эти воспоминания ему почему-то неприятны.
Княгиня достала связку крошечных, отсвечивающих синевой ключей, нашла нужный и открыла стеклянные створки. Вынула пожелтевшую от времени легенду и зачитала:
— «Коллекционный номер 793 б: наконечник копья из не поддающегося точному определению металлического сплава (марганцевая руда и метеоритное железо с примесью золота?). Позднее переделано — не совсем, правда, безукоризненно — в клинок кинжала. Рукоятка: предположительно испано-мавританская работа, не позднее первой половины X века, эпоха поздних Каролингов. Инкрустирована восточными александритами, бирюзой, бериллами; особо выделяются три персидских сапфира. Получен Петром Шотокалунгиным, — это мой дед, — в качестве памятного подарка от императрицы Екатерины. Относится к числу наиболее ценных образцов западноевропейского оружейного искусства; есть версия, что к Его Величеству царю Ивану Грозному этот кинжал попал прямо из королевской сокровищницы Англии. Итак, достоверно известно, что в период правления великой Елизаветы Английской кинжал находился при дворе. Однако происхождение его и первые столетия жизни окутаны покровом тайны. Здесь мы вступаем в туманную область преданий:
В незапамятные времена клинок сей бесценный служил наконечником непобедимого копья героя Уэльса, эрла Хоэла, по прозванию «Дат», что означает «Добрый». А завладел сим оружием означенный Хоэл Дат весьма престранным образом: с помощью колдовства белых альбов, служителей невидимого братства розенкрейцеров. Видно, эрл оказал белым альбам, кои считаются в Уэльсе могущественнейшими духами, услугу немалую, ибо сам король альбов наставлял его, как некий диковинный, никогда прежде не виданный камень, растерев предварительно в тончайший порошок и добавив собственной крови, превратить с помощью тайных заговорных слов и магических формул в страшное оружие. Смесь редкого серо-голубого цвета застыла в форме наконечника твердости необычайной: ни одна руда, даже несокрушимый алмаз не могли сравниться с ним. Владелец сего копья навеки становился непобедимым для земного оружия и неуязвимым для дьявольских ков. Отныне он был заговорен от женского вампиризма и мог претендовать на корону самую высокую.
Эта легенда в роду Хоэла Дата передавалась из уст в уста на протяжении многих веков, и потомки как зеницу ока хранили копье, для них оно было залогом гордого взлета каждого нового поколения внуков Родерика. Но один из Датов — или Ди, как они стали зваться впоследствии, — потерял драгоценный кинжал самым постыдным образом: позабыв благословение белых альбов и, сойдя с пути истинного, он позволил выманить его у себя хитростью на дьявольском ложе распутства. Вместе с кинжалом покинули сей род сила, слава и могущество, а вслед за ними и надежда на корону Англии. Проклятье пало и на клинок, от которого его освободит теперь разве что последний из потерянного рода Хоэла Дата, и тогда вернется реликвия знамением прежнего блеска. Но до тех пор, пока с наконечника не будет смыта кровь, однажды запятнавшая его, надежды на освобождение Хоэла Дата из оков цепи, конец которой сокрыт на дне преисподней, нет».
Едва княгиня закончила, Липотин повернулся ко мне и быстро проговорил:
— Существует и другая легенда, смысл которой сводится к тому, что если бы наконечником копья завладел русский, то Россия стала бы владычицей мира; а если бы он остался у англичан, то Англия покорила бы русскую империю. Однако это уже сфера политики, а кого из нас, — заключил он, придав своему лицу равнодушный вид, — интересует сия сухая материя!
Княгиня, очевидно, пропустила его слова мимо ушей; погруженная в свои мысли, она положила пожелтевшую карточку на прежнее место, потом подняла на меня усталый, отсутствующий взгляд… Мне показалось, что её зубы тихо скрипнули, прежде чем она сказала:
— Ну, мой друг, надеюсь, теперь-то вы понимаете то лихорадочное нетерпение, с которым я изучаю каждый след, обещающий привести меня к копью Хоэла Дата, как называет кинжал эта похожая на сказку история, записанная моими предками? Какое ещё наслаждение сравнится для коллекционера с азартом погони, с тем неземным чувством, которое испытываешь, замыкая настигнутый трофей на пожизненное заключение под стекло витрины — предмет, олицетворяющий для кого-то там, в миру, смысл всей жизни, счастье и вечное блаженство! Какое упоение — сознавать бессилие своего соперника, наблюдать его отчаянные попытки завладеть тем, чем владею только… я одна!
В первое мгновение мне едва удалось утаить от собеседников ту лавину мыслей и чувств, которая захлестнула мою душу; а что это необходимо скрыть, я понял сразу. Мне кажется, что с моих глаз спала пелена и я заглянул в таинственный механизм судьбы моих предков, Джона Ди, кузена Роджера и мой собственный. Дикая радость и нетерпение едва не повлекли бессмысленное и опасное словоизвержение, и лишь с трудом удержал я этот готовый брызнуть из меня фонтан мыслей, предположений и проектов, сохранив вежливо-заинтересованную мину светского гостя, у которого поблёкшее очарование этой сказки минувших веков ничего, кроме скуки, не вызывает.
Однако одновременно меня ужаснуло то поистине сатанинское злорадство, с которым княгиня говорила о наслаждении коллекционера, когда высшее сладострастие испытывают в том, чтобы изъять из мира и замкнуть в бесплодной безнадёжности ту реликвию, которая, будь она на свободе, могла бы решить чью-то судьбу, спасти жизнь, снять грех со страждущей души; и здесь, по сути, уже начинается какой-то рафинированный садизм: именно сознание подобных чудодейственных потенций реликвии — а их надо знать досконально! — и придает особую пикантность ощущениям, в этой кастрации животворящей судьбы, в аборте беременной будущим жизни, в стерилизации плодоносных магических сил заключен инфернальный корень извращенного блаженства и демонической радости, которые Асайя Шотокалунгина только что цинично признала основным побудительным мотивом своей коллекционной страсти.
Похоже, княгиня почувствовала свою ошибку. Она вдруг замолчала, раздраженно захлопнула витрину и, сославшись на какие-то пустяки, предложила покинуть галерею. Она уже повернулась, чтобы идти, когда заговорил Липотин:
— А как же наш друг, что он подумает теперь обо мне?
Однако княгиня не остановилась, и старому антиквару пришлось вести свои речи на ходу:
— То, что я вам однажды, дорогая княгиня, многозначительно намекнул на моё знакомство с предполагаемым наследником славнейшего рода Ди, или Хоэла Дата, наш друг может истолковать превратно: якобы я уже тогда вынашивал коварные планы и втирался в доверие с целью похитить у него некую фамильную реликвию, которая, согласно легенде, вот-вот должна к нему вернуться наподобие неразменного гроша из сказки! Да, княжеский род Шотокалунгиных вот уже в течение сорока лет осаждает меня просьбами взять на себя почётную миссию и заняться поисками без вести пропавшего экспоната, однако совесть моя чиста; конечно, я был согласен с покойным князем: чего бы это ни стоило, а надо хоть из-под земли доставить беглеца домой. И кому же, как не мне, взяться за это дело, ведь ещё мои предки во времена Ивана Грозного оказывали подобные услуги тогдашней хозяйке дома!.. Однако всё это никоим образом не может умалить того глубочайшего почтения, кое я питаю к вам, мой покровитель. Ладно, чтобы не болтать понапрасну и не бередить старые раны — вижу, вижу, любезная хозяюшка, не до прибауток вам сейчас! — попробую-ка я развеять ваш сплин. Итак, в двух словах: когда я, после стольких лет, вновь увидел пустой футляр, моё чутье старого антиквара, которое ещё никогда меня не подводило, вдруг ясно и отчетливо сказало, что в самое ближайшее время кинжал отыщется… Извините, прервусь… Маленький парантез… — Он повернулся ко мне: — Дело в том, почтеннейший, что моей профессии присуща одна причуда, что-то вроде суеверия, которая переходит по наследству от отца к сыну во всю цепь моих предков: все они спокон веку были заняты розысками различных раритетов, курьезов, древностей, редких инкунабул, старинных документов. Это таинственное свойство позволяет мне, подобно трюфельному псу, чуять близость, все равно — пространственную или временную, искомой вещи. Не знаю: я ли вошел в сферу влияния затаившегося предмета, а может, предмет, притянутый моим желанием — или как вы ещё назовете эту необъяснимую силу тяготения, — вышел на мою орбиту?.. Важно одно — я знаю, когда наши траектории пересекутся. И вот сейчас, дражайшая княгиня, я — и пусть Маске, магистр царя, заживо погребёт меня, если это не так! — я… чую кинжал, наконечник копья ваших отцов, господа… имеющих на него, если можно так выразиться, обоюдное право… Я нутром чую… я слышу его… Клинок, который не разделяет, но соединяет… он совсем… совсем близко…
Под этот бессвязный лепет Липотина, от иронических и, как мне показалось, неуклюже двусмысленных намёков которого я ощутил мучительную неловкость, мы вновь прошествовали через весь дом и вернулись в гостиную. Княгиня молчала, и это было истолковано мною как желание остаться одной, что вполне отвечало моим намерениям.
Но как раз в тот момент, когда я хотел, поблагодарив хозяйку, откланяться, она вдруг начала горячо извиняться — это как-то не соотносилось с её внезапной сменой настроения в галерее — за своё капризное поведение: нет, вы только представьте себе, господа, она, словно в наказание за свои шутки, сама теперь чувствует непонятную усталость и какую-то неуместную сонливость. Княгиня объяснила своё состояние следствием тяжёлого, пропитанного запахом камфоры воздуха — неизбежное зло всех редко проветриваемых музейных помещений — и, недовольно отклонив разумный совет остаться одной и отдохнуть, воскликнула:
— Воздух, свежий воздух — вот что мне необходимо! Думаю, вы, господа, чувствуете себя примерно также. Кстати, как ваша головная боль, мой друг? Вот только не знаю, куда бы нам отправиться на прогулку!.. Во всяком случае, «линкольн» в нашем распоряжении…
Липотин, не дав ей договорить, с ликующим видом хлопнул в ладоши:
— Великолепная идея, господа! Почему бы нам не воспользоваться авто и не съездить полюбоваться на гейзеры?
— Гейзеры? Каким образом? Здесь, у нас? Если не ошибаюсь, мы пока что не в Исландии? — ошеломленно спросил я.
Липотин засмеялся:
— А разве вы не слышали, что несколько дней назад за городом, у подножия гор, внезапно забили горячие источники? Прямо среди руин Эльзбетштейна. Проходя мимо, местные жители осеняют себя крестным знамением, ибо исполнилось какое-то древнее пророчество. Что это за пророчество, не знаю. Примечательно, что эти гейзеры вырвались из-под земли не где-нибудь, а во внутреннем дворе замка — там, где, согласно легенде, «английская Элизабет», хозяйка замка, вкусила от источника жизни. Неплохая рекомендация для курорта, который, несомненно, возникнет там в ближайшем будущем. Вот вам моё липотинское пророчество.
Но мне было не смешно, какое-то щемящее, похожее на ностальгию чувство вдруг сжало моё сердце… Почему?.. Откуда?.. Хотел было спросить Липотина, что ему известно об «английской Элизабет» — мне, рожденному в этом городе и прожившему в нём всю жизнь, никогда ничего подобного о развалинах Эльзбетштейна слышать не доводилось, — но не успел, всё происходило как-то слишком быстро: видно, давало о себе знать утомление, лёгкая заторможенность, как после обморока — чуть было не сказал: интоксикации.
Ненадолго я из беседы выпал, и лишь вопрос княгини, прозвучавший как просьба: не хотел бы я немного проветриться и вместо послеполуденной прогулки прокатиться к руинам Эльзбетштейна, — вернул меня к действительности.
Единственное, что мешало мне согласиться сразу, — это мысль о Яне, которой я обещал вернуться примерно в это время. Странно, но именно сейчас, вспомнив о ней, я впервые почувствовал необходимость дать себе трезвый отчёт в переживаниях и впечатлениях, вынесенных мной из сегодняшней встречи с княгиней.
Поэтому я, почти не думая, сказал:
— Ваше приглашение, княгиня, было бы как нельзя кстати, так как свежий воздух, безусловно, оказал бы своё благотворное действие на мои расшалившиеся нервы, тем не менее я, взывая к вашей терпимости, вынужден либо просить вас извинить меня, либо взять с нами в поездку мою… невесту, которая как раз к этому часу ожидает меня дома.
Я не дал вполне естественному недоумению княгини и Липотина облечься в слова и быстро продолжал:
— Впрочем, вы оба уже знакомы с нею: это госпожа Фромм, та самая дама…
— Как, ваша экономка?! — в искреннем изумлении воскликнул Липотин.
— Да, моя экономка, если вам так угодно, — с явным облегчением подтвердил я, а сам краем глаза следил за княгиней. С лёгкой усмешкой Асайя Шотокалунгина словно старому товарищу протянула мне руку и с почти неуловимой иронией сказала:
— Вы даже представить себе не можете, как я рада за вас, дорогой друг! Итак, всего лишь запятая?! А это ещё далеко не точка!
Я не понял смысла этого странного замечания, но на всякий случай засмеялся. И в тот же миг, ощутив всю фальш этого смеха, прозвучавшего как трусливая измена Яне, закашлялся, но колесо беседы уже катилось дальше… Темп княгиня держать умела:
— Чудесно! Проведем два часа в оазисе любви, наслаждаясь зрелищем счастливых влюбленных! Что может быть прекрасней! Благодарю вас, мой друг, за этот королевский подарок. У нас получится восхитительная прогулка.
Следующий час промелькнул как во сне.
У ворот урчало авто… Я открыл дверцу — электрический разряд прошел по моему телу: за рулем сидел… Джон Роджер! Ну конечно же, не Джон Роджер. Что за чепуха! Я имею в виду того самого слугу, который запомнился мне из-за своего роста и европейского типа лица, так выделявших его на фоне остальных азиатских каналий. Вполне естественно, что княгиня именно его выбрала в шоферы. Не сажать же за руль калмыка!
Спустя мгновение мы остановились у дверей моего дома. Не успел я достать ключ, как Яна уже открыла. К моему изумлению, она нисколько не удивилась, когда я посвятил её в наши планы: прокатиться всем вместе на противоположный берег реки к развалинам замка. Невозмутимо поблагодарила и поразительно быстро собралась.
Так началась та памятная поездка в Эльзбетштейн.
С первых же секунд, едва мы с Яной сели в лимузин, я понял, что встреча этих двух женщин представлялась мне совсем в ином свете. Что касается княгини, то здесь я как будто не ошибся: оживленна, любезна, как всегда с лёгкой насмешкой в голосе, но Яна… Она была отнюдь не скованна, как я опасался, и вовсе не производила впечатления человека растерянного и смущенного внезапностью ситуации и блестящим соседством княгини. Напротив, она приветствовала Асайю Шотокалунгину с корректной, даже несколько холодноватой любезностью, при этом глаза её сияли какой-то странной весёлостью. А её сдержанная благодарность за приглашение, обращенная к княгине, прозвучала так, словно она принимала вызов.
Особенно поразил меня смех княгини: никогда раньше я не слышал в нем этой нервически тревожной нотки. Судя по тем судорожным движениям, какими она куталась в шаль, её слегка лихорадило.
И тут же моё внимание переключилось на шофёра и на ту скорость, с которой он повёл — машину, едва мы оставили за собой более или менее оживленные улицы предместья. Это уже скорее напоминало не езду, а планирующий полет — плавный, бесшумный, практически лишенный каких-либо толчков, что было просто невероятно на далеком от совершенства шоссе. Я скосил глаза на спидометр: стрелка плясала на отметке «140» и ползла дальше… Княгиня, казалось, не замечала этого, во всяком случае не делала попыток как-то повлиять на сидевший за рулем труп. Я перевел взгляд на Яну: она с ледяным спокойствием бесстрастно созерцала проносившийся мимо ландшафт. Её рука покоилась в моей неподвижно и расслабленно — очевидно, и Яну ни в малой степени не волновала сумасшедшая скорость нашего авто.
Вскоре стрелка скользнула за отметку «150»… Тогда и на меня сошло какое-то отрешенное безразличие к внешним чувственным характеристикам нашей поездки: с сабельным свистом проносились мимо деревья аллей, с калейдоскопической быстротой, в какой-то головокружительной пляске, похожие на марионеток, судорожно мелькали отдельные пешеходы, повозки и панически сигналившие нам вслед грузовики.
Постепенно я ушёл в себя, пытаясь восстановить в памяти события последних часов. Передо мной сидела княгиня, вперив надменный неподвижный взгляд вперёд, в ленту дороги, которая с бешеной скоростью летела под колеса лимузина. На её лице застыло выражение пантеры, с хищным кровожадным упорством преследующей свою жертву. Гибкая, грациозная, с лоснящейся чёрной шерстью… нагая… Невольно зажмуриваю глаза, даже протираю их — напрасный труд: перед моим внутренним взором по-прежнему она — нагая Исаис, вестида тайного оргиастического культа, провозвестница немыслимых любовных экстазов, путь к которым пролегает через непостижимую, раскаленную добела ненависть… И вновь меня захлёстывает неистовое желание вцепиться в горло этой демонической женщине-кошке и наслаждаться оргией ненависти, ненависти, ненависти и… вожделения, жадно сжимая руками предсмертные конвульсии, затухающие уже в моих собственных мускулах… И вновь липкий холодный страх, от которого мертвеют мои нервы, словно кобра, завороженная дудочкой факира, медленно поднимает свою мерзкую плоскую головку над чёрным колодцем моей души, и я посылаю молитву за молитвой туда, к… Яне, словно не сидит она рука об руку со мной в этом пожирающем пространство механическом чудовище, а, отторгнутая от меня, царит в запредельных высотах, по ту сторону звезд, подобно богине… подобно матери в недосягаемом небе…
Но вдруг я перестаю чувствовать собственное тело: впереди повозка, груженная огромными бревнами! И два автомобиля! Не могут разъехаться на узком шоссе, а мы… Проклятье, мы летим навстречу со скоростью сто шестьдесят километров! Тормозить?.. Поздно! Выхода нет: слева — скала, справа — бездна!
Шофёр — как каменный. Но что это? Увеличивает скорость до ста восьмидесяти… Проскочить слева? Какое там, две машины и повозка перекрывают шоссе практически целиком. Едва заметный поворот руля… вправо! Сумасшедший, там же бездна! Впрочем, уж лучше низвергнуться в бездну, чем кровавым месивом висеть на бревнах повозки! Всё — правая половина авто свободно парит над пропастью… На дне пенится между скал бурный поток… «Приближались к богине женской, левой половиной своего тела», — почему-то вспоминаю я. На двух левых колесах мы проносимся мимо повозки по едва ли в метр шириной свободному участку шоссе: страшная скорость удерживает лимузин от падения…
Неужели пронесло?! Оборачиваюсь: автомобильный тромб уменьшается на глазах, вот его уже почти не видно… «Джон Роджер» по-прежнему неподвижен, словно всё случившееся не имеет к нему никакого отношения. «Нет, так вести машину может только дьявол, — говорю я себе, — или… или оживший труп». И вновь свистят, проносясь мимо подобно серпам, метровой толщины клёны…
Липотин засмеялся:
— Ничего не скажешь, лихо! Не замри сила земного притяжения на секунду с открытым ртом, и…
Медленно, покалывая тысячью иголочек, оттаивала кровь в затёкших, парализованных ужасом членах. Думаю, лицо моё было слегка перекошено, когда я отозвался:
— Пожалуй, даже слишком для такой вполне ординарной костяной конструкции, как моя.
Несмотря на то что маршрут поездки пролегал через совершенно реальную местность и за окном мелькали хорошо мне известные с детства пейзажи, всё равно мучительное сомнение в подлинности моих спутников вновь стало закрадываться мне в душу. Как я себя ни уговаривал, ни доказывал всю абсурдность такого недоверия, ничего не помогло — даже Яна не стала исключением для моей подозрительности: та, что сидит рядом со мной, действительно ли она человек из плоти и крови? А вдруг это призрак из давным-давно канувшего в Лету мира?..
Губы княгини насмешливо дрогнули:
— Испугались?
Я подыскивал слова. От меня не ускользнуло, что с самого начала, едва мы с Яной сели в роскошный салон «линкольна», Асайя Шотокалунгина с выражением странной озабоченности, да что там — почти страха следила за моей невестой. Это уже что-то новое! Меня так и подмывало проверить правильность моих впечатлений, и я, точно так же, одними губами, усмехнувшись, пустил пробный шар:
— Да нет как будто, я и сообразить-то ничего толком не успел! А вообще подобные эмоции, должно быть, заразительны. Насколько могу судить, вы сами чувствуете себя в некотором роде не в своей тарелке, хотя и стараетесь не подавать виду.
Княгиня заметно вздрогнула. Грохочущее эхо туннеля заглушило её ответ. Вместо неё крикнул Липотин:
— Вот уж не думал, что вы, господа, вместо того чтобы наслаждаться этим сказочным полетом, будете спорить, кто из вас больше, а кто меньше боится смерти! Впрочем, какие могут быть страхи, если я с вами! Уход и появление на сцене жизни представителей нашего рода были всегда незаметными, начисто лишенными какого-либо драматизма. Это у нас наследственное!
Помедлив немного, Яна совсем тихо сказала:
— Чего бояться тому, кто идёт своим путем? Страх — это удел тех, кто пытается обмануть судьбу.
Княгиня молчала. По её застывшему в усмешке лицу пробегали быстрые, как молнии, тени, отражения лишь мне одному понятной внутренней бури. Потом она легонько коснулась плеча шофера:
— Долго мы ещё будем тащиться, Роджер?
Теперь вздрогнул я: шофера зовут Роджер?! Какое зловещее совпадение!
Труп за рулем едва заметно кивнул. Мотор уже не ревёт, а поёт. Стрелка спидометра снова прыгает на отметку «180» и, дернувшись пару раз, застывает чуть дальше, как приклеенная. Я смотрел на Яну, и мне хотелось умереть в её объятиях.
Каким образом мы за считанные минуты целыми и невредимыми проехали по почти отвесному, невероятно ухабистому подъёму к руинам Эльзбетштейна, навсегда останется для меня загадкой. Допустимо только одно-единственное объяснение: мы просто взлетели. Сумасшедший разгон и фантастически совершенная конструкция лимузина сделали чудо возможным. Во всяком случае, до нас там, наверху, автомобилей ещё не бывало.
Рабочие, опершись на лопаты и заступы, уставились на нас как на привидения, хотя сами, насквозь мокрые, окутанные белыми клубами пара, на зыбком фоне бьющих в небо гейзеров больше походили на живописную компанию гномов, чем на обычных землекопов. Притихшие, осматривали мы древние, поросшие мхом развалины; замковый парк и то искусство, с которым он был разбит, сразу бросались в глаза: отсюда, сквозь буйные заросли кустов, можно было любоваться чудесной панорамой долины с самых неожиданных ракурсов. Странный, почти романтический контраст: пышные, разросшиеся цветочные клумбы — и эти полуразрушенные стены! То и дело в зелени деревьев возникали замшелые статуи — кажется, блуждаешь в заколдованном парке какой-то капризной феи, которая обратила в камень своих провинившихся слуг и расставила их здесь, безголовых и безруких, в назидание потомкам. Идёшь дальше — и вдруг сквозь пролом в стене блеснёт далеко внизу серебряный пенящийся поток…
— Кто же поддерживает такой очаровательный беспорядок?
Этот вполне естественный вопрос, заданный кем-то из нас, повисает в недоуменном молчании.
— Разве не вы, Липотин, рассказывали нам о какой-то легенде, о хозяйке замка по имени Элизабет, которая пригубила здесь воду жизни?.. Так, кажется?..
— Да, да, кто-то однажды рассказывал мне нечто в этом роде, путаное и бессвязное, — небрежно отмахнулся Липотин, — но восстановить в памяти этот сумбур мне вряд ли удастся. Сегодня эта легенда случайно пришла мне на ум, и я в шутку, чтобы развлечь вас, упомянул о ней.
— Да, но можно спросить кого-нибудь из рабочих! — заметила княгиня.
— А это мысль!
И мы двинулись, не торопясь, по направлению к замковому двору.
Липотин достал слоновой кости портсигар, открыл его и протянул одному из рабочих.
— А кому, собственно, принадлежат эти развалины?
— Никому.
— Но ведь какой-то владелец у них должен быть!
— Никого нет. Да вы спросите у старого садовника! — буркнул землекоп и принялся так тщательно чистить щепкой свою лопату, как будто это был хирургический инструмент. Остальные, перемигнувшись, засмеялись.
Какой-то молодой парень жадно посмотрел на сигареты и, когда Липотин с готовностью протянул портсигар, пояснил:
— У него не все дома. У старика. Здесь он, похоже, за кастеляна, но ему никто за это не платит. У него не все дома. А вообще он только и делает, что копается в земле, наверное, садовник или что-то вроде того. Как будто не отсюда, чудной какой-то. Ему уже наверняка лет сто. Совсем дряхлый. Ещё мой дед пробовал с ним говорить. Никто не знает, откуда он пришел. Спросите его сами.
Словесный поток землекопа внезапно иссяк; кирки снова вонзились в землю, заработали лопаты, прокладывая водосток. Ни слова больше, нельзя было добиться от этих людей.
Мы направились к главной башне, Липотин выступал в роли проводника. Полусгнившая, обитая ржавыми коваными полосами дверь… Когда мы попытались её открыть, она отозвалась пронзительным криком, как зверь, которого внезапно вспугнули во сне. Гнилая, заплесневелая дубовая лестница — видно, когда-то её украшала искусная резьба, — вела наверх, в темноту, нарезанную падавшими из узких бойниц косыми лучами света на равные дольки.
Через открытый сводчатый проход, толстая дощатая дверь которого едва держалась на петлях, Липотин и мы вслед за ним проникли в какое-то маленькое, напоминающее кухню помещение.
Войдя, я невольно попятился…
Там, на деревянном остове, который, как это можно было заключить по свисающим полуистлевшим обрывкам кожи, служил когда-то креслом, сидел труп седовласого старца. Рядом, на ветхом очаге, — глиняный горшок с остатками молока и плесневелая корка хлеба.
Внезапно старик открыл глаза и оцепенел, не сводя с нас немигающего взгляда.
В первый момент я подумал, что это обман зрения: старик был закутан в лохмотья какой-то допотопной ливреи или униформы с золотыми позументами, на пуговицах гербы, желтая пергаментная кожа лица — немудрено было принять его за всеми забытый, мумифицированный труп.
— Господин кастелян не будет против, если мы немного насладимся чудесным видом, который открывается с этой башни? — хладнокровно осведомился Липотин.
Ответ, который он наконец получил на свой вежливо повторенный вопрос, был весьма показателен:
— Сегодня уже не нужно. Обо всём позаботились.
При этом старик непрерывно качал головой — от слабости или в подтверждение своего отказа?
— А что, собственно, уже не нужно? — крикнул Липотин ему в ухо.
— Чтобы вы шли наверх и обозревали окрестности. Сегодня она уже не придёт.
Так, ясно: старик кого-то ждет. Видимо, погруженный в сумеречное состояние, он решил, что мы пришли ему помочь, наподобие тех дозорных, которые заранее предупреждают о приближении гостя… Наверное, о какой-нибудь посыльной, которая носит ему эту скудную пищу.
Княгиня достала кошелек, торопливо сунула Липотину золотой:
— Пожалуйста, дайте бедняге. Он, очевидно, душевнобольной. И… и пойдёмте отсюда!
Внезапно старик обвёл нас недоуменным, словно только сейчас увидел, взглядом, направленным куда-то поверх наших голов.
— Так и быть, — пробормотал он, — так и быть, ступайте наверх, Может, госпожа и вправду уже в пути.
— Какая госпожа? — Липотин протянул старику монету, но тот поспешно отвёл его руку:
— Никакого вознаграждения не нужно. Сад в порядке. Госпожа будет довольна. Только бы она поскорей возвращалась! Ведь зимой я больше не смогу поливать цветы. Я жду уже… уже…
— Ну-ну, и сколько же, дедушка?
— Дедушка? Это я-то? Разве вы не видите, что я молод? Когда ждёшь — не стареешь.
И хоть это звучало почти как шутка, грешно смеяться над выжившим из ума стариком, кроме того, что-то тут было не так…
— А как давно вы уже здесь, добрый человек? — не моргнув глазом, продолжал допытываться Липотин.
— Как… давно?.. Откуда мне знать? — старец покачал головой.
— Ну, должны же вы были когда-то сюда прийти! Подумайте! Или, может быть, вы и родились в Эльзбетштейне?
— Да, конечно, сюда наверх я пришёл. Что верно, то верно. И слава Богу, что пришёл. А вот когда?.. Нет, время не исчислишь.
— А не могли бы вспомнить, где вы жили раньше?
— Раньше? Но раньше я нигде не жил.
— Приятель! Если не здесь в замке, то где-то вы были рождены?
— Рождён? Я утонул и никогда не рождался…
Чем бессвязней звучали ответы сумасшедшего садовника, тем больше вселяли они в меня какую-то смутную тревогу и тем навязчивей и мучительней становился зуд любопытства, удовлетворить который можно было, лишь проникнув в тайны этой разбитой жизни — скорее всего, весьма тривиальные и малоинтересные. Мне вспомнились слова рабочего: «Он всё время копается в земле». Быть может, старик — кладоискатель, на почве сей и свихнулся?
Яна и Липотин, похоже, тоже сгорали от любопытства. Лишь княгиня стояла в стороне с таким высокомерно-брезгливым выражением на лице, какого я ещё у неё не замечал, и безуспешно пыталась убедить нас идти дальше.
Липотин, которому последние слова безумца тоже как будто ничего не объяснили, вскинув бровь, уже собрался задать новый, хитроумно составленный вопрос, как старик заговорил вдруг сам — скороговоркой, без всяких видимых причин, словно по приказу, как автомат; должно быть, случайно задели какую-то шестеренку в механизме его памяти, которая теперь стала раскручиваться сама по себе:
— Вот-вот, потом я вынырнул из вод… Зелёных-зелёных… Всплыл как пробка, прямо вверх… Сколько же я земель исходил, сколько странствовал, пока не услышал о королеве Эльзбетштейна. Вот-вот, тогда-то я, слава Богу, и пришел сюда. Я ведь садовник. А потом копал… до тех пор, пока… Слава Богу! И сейчас, как мне и было сказано, слежу за парком. Для неё, для королевы. Хочу обрадовать её, когда вернется, понимаете? Ну теперь как будто полная ясность! Так что вот, ничего удивительного тут нет!
Но моя необъяснимая тревога только ещё больше усилилась. Непроизвольно сжал я руку Яны, словно её ответное пожатие могло каким-то образом успокоить и поддержать. Гримаса слепого, фанатичного упрямства, свойственного дрессировщикам и инквизиторам, исказила лицо Липотина, согнав с его губ ироничную усмешку.
— Может, вы нам наконец скажете, почтеннейший, кто она, эта ваша госпожа? Чем черт не шутит, а вдруг мы что-нибудь о ней знаем!
Старик энергично замотал головой, но, видно, мышцы шеи уже плохо повиновались ему, так как его поросший седыми космами череп болтался во все стороны, и понять, что это — знак согласия или решительного протеста, было уже нельзя. А те хриплые звуки, которые вырывались из его горла, в равной степени могли означать и отказ, и приступ безумного хохота.
— Моя госпожа? Кто знает мою госпожу?! Хотя…— он повернулся сначала ко мне, — думаю вы, господин, — а потом к Яне, — и эта юная леди. Вы, как я на вас погляжу, знаете её хорошо. Да, да, сразу видно. Вы, юная леди…
И сбился на нечленораздельное бормотание, однако, словно судорожно пытаясь что-то вспомнить, не спускал с Яны глаз — буквально впился в нее взглядом.
Она, будто притянутая этим взглядом, шагнула к сумасшедшему садовнику, и тот своей неверной рукой хотел было схватить край её одежды, но поймал лишь небрежно переброшенный через плечо плащ. Он с благоговением прижал его к груди, черты лица осветились каким-то чудесным внутренним светом, душа безумца, казалось, очнулась, но лишь на мгновение, — и снова забылась мёртвым сном, а по лицу старика разлилось неописуемо жуткое выражение полной пустоты.
Яна, как я заметил, изо все сил старалась что-то вспомнить, но и ей это явно не удалось. Думаю, и спросила-то она только от смущения, во всяком случае, голос её звучал очень неуверенно:
— Кого вы имеете в виду, когда говорите о своей госпоже, дорогой друг? Вы заблуждаетесь, полагая, что я её знаю. Да и вас я определенно вижу сегодня впервые.
Старец, непрерывно тряся головой, пролепетал:
— Нет, нет, нет, я не ошибаюсь! Я уверен, юная леди знает… — в его словах появилась какая-то необъяснимо проникновенная интонация, но взгляд по-прежнему блуждал в пустоте, словно именно там видел он лицо Яны, — знает, что королева Елизавета устраивала смотрины, а они все думали, что она мертва… Королева пила здесь из источника жизни! Я жду её уже… мне велели… Я видел, как она проезжала верхом со стороны заката, там, где зелёные воды, чтобы встретить жениха. В один прекрасный день, когда забьют фонтаны, она явится из-под земли… Вынырнет из зелёных вод, как я, как вы, юная леди, как… да, да, как все мы… Вы не хуже моего знаете: там, в изумрудной глубине, — исконный враг королевы! Да, да, до меня дошли слухи! Земля за то, что мы, садовники, ухаживаем за ней, время от времени кое-что посылает нам. Знаю, знаю, противница хочет расстроить свадьбу королевы Елизаветы, вот оттого-то я и должен ждать, когда мне позволено будет сплести свадебный венец. Но ничего: я ждать умею, а до старости мне ещё далеко… А ведь вы, леди, знаете нашу противницу из зелёной бездны! Провалиться мне на этом месте, если я не прав. Но я не ошибаюсь, нет!
Эта нелепая беседа с выжившим из ума садовником, и без того действовавшая на меня угнетающе, начинала приобретать и впрямь какой-то жутковатый оттенок. Вероятно, в похожей на бред бессмыслице старика мой настроенный на определенную волну слух улавливал отголоски чего-то изначально цельного, что я в этой фантастической ситуации бессознательно примеривал к моим собственным переживаниям и загадкам; но разве не мерещится нам повсюду шёпот, разоблачающий все наши тайны, когда мы в поисках ответа готовы жадно и нетерпеливо вслушиваться во что угодно! Несомненно, этот бессвязный лепет основан на каких-то реальных событиях, которые безумец в свое время действительно пережил и которые, видимо, потрясли его так, что лишили рассудка, однако, смешавшись впоследствии в больном воображении с легендами, издавна бытовавшими в народе и связанными с Эльзбетштейном, они-то и дали эту мутную бестолковую взвесь.
Внезапно старик, запустив руку в тёмный угол очага, извлек какой-то предмет, молнией полыхнувший в лучах заходящего солнца, и протянул его Яне. Липотин, как коршун, повел головой. Меня тоже слегка передернуло…
В тощих, как у скелета, пальцах старик сжимал кинжал, короткий, широкий, опасно заточенный клинок которого отсвечивал бледно-голубым, неведомым мне металлом и имел характерную форму наконечника копья. Длинная, в высшей степени искусно сработанная рукоять была отделана персидскими калаитами — впрочем, утверждать точно я не могу, так как старик возбужденно размахивал кинжалом над головой, а тени в башне уже начинали сгущаться.
Княгиня, движимая исключительно инстинктом, так как оружия видеть не могла — до этого она держалась поодаль и, явно скучая, нервно ковыряла концом своего зонтика осыпавшуюся кирпичной трухой стенную кладку, — резко повернулась к нам и, уже ничего вокруг не замечая, ворвалась в наш круг, даже попыталась перехватить кинжал. Ослепленная видением вожделенного наконечника, она просто не отдавала себе отчета, сколь бестактно её поведение.
Однако старик мгновенно отдернул руку…
У княгини вырвался странный звук, который, если мне и доводилось когда-либо слышать нечто подобное, я мог бы сравнить разве что с шипением готовящейся к атаке кошки. Всё произошло с какой-то противоестественной быстротой и от этого казалось чуть ли не обманом зрения. Старик монотонно бубнил:
— Нет, нет, это не для… тебя… старуха! Возьмите же, юная леди! Этот кинжал вам. Ведь я в течение стольких лет хранил его для вас. Знал: когда-нибудь вы придете!
Княгиня, которая была едва ли старше Яны, очевидно, предпочла пропустить мимо ушей оскорбление, так как изготовилась к новой атаке, только уже с другого края. С лихорадочной поспешностью предлагала она сумму за суммой, величина которых так стремительно взлетала вверх, что у меня при виде этой слепой одержимости, этого хищного охотничьего азарта, этой кровожадной травли просто дух захватило. Я нисколько не сомневался, что нищий, живущий впроголодь старик, даже несмотря на свою почти полную невменяемость, клюнет на золотую приманку: такая куча денег означала бы для него богатство поистине сказочное. Но случилось непредвиденное! В чем тут дело, я не мог взять в толк. Вмешался ли какой-то невидимый таинственный дух, который как поводырь провёл бедную ослепшую душу меж расставленных ловушек, или же старый безумец начисто утратил всякое представление о том, что такое богатство, — в общем, как бы то ни было, он вдруг поднял глаза на княгиню, и жуткая гримаса не поддающейся никакому описанию ненависти исказила его лицо. Своим надтреснутым голосом он пронзительно вскричал:
— Только не тебе, старуха! Только не тебе! Ни за какие сокровища! Будь то всё золото мира! Возьмите, юная леди! Скорей! Чёрная пантера готова к прыжку! Слышите, как она шипит, видите, как выгибает спину, как топорщит шерсть… Берите быстрей!.. Вот… вот… вот… хватайте кинжал!
Яна, словно загипнотизированная этим лихорадочным бредом, движением сомнамбулы схватила кинжал, резко отвернулась, прикрыв телом свою добычу от молниеносного выпада княгини, и в следующее мгновение клинок исчез в складках её одежды. При этом матовый отблеск широкого лезвия, подобно искре от кремня, попал мне в глаза: да, это он — таинственный сплав Хоэла Дата! Кинжал Джона Ди!..
Глаза старика стали медленно потухать:
— И хорошенько его берегите. Если им завладеет пантера — всё кончено, и с королевой, и со свадьбой, и со мной, старым, изгнанным из мира садовником. Верой и правдой хранил я его до сего дня. Даже королеве не проговорился. Не сказал, откуда он у меня. А теперь ступайте, ступайте с Богом…
Я взглянул на княгиню: самообладание уже вернулось к ней. Непроницаемая маска позволяла только гадать, что творится в душе этой надменной дамы! Но я чувствовал, что страсти, как хищные опасные кошки, мечутся там из угла в угол, пытаясь перегрызть толстые стальные прутья клетки.
Чрезвычайно странно вел себя во время этой сцены и Липотин. Поначалу им руководило лишь любопытство, не совсем, правда, здоровое, но при виде кинжала в него вдруг словно бес вселился. «Это ошибка! Вы совершаете роковую ошибку! — кричал он старому садовнику. — Какая глупость — не передать эту безделицу княгине! Это ведь не кинжал! Это…» Старик не удостоил его даже взглядом.
Поведение Яны озадачило меня не в меньшей степени. Я-то полагал, что она впала в свойственное ей сомнамбулическое состояние, но глаза её были ясны, и никакого потустороннего тумана в них не просматривалось. Напротив, она с неотразимым обаянием улыбнулась княгине, даже коснулась кончиками пальцев её руки и сказала:
— Ничего, эта безделица только ещё больше сблизит нас, не так ли, Асайя?
Какие речи! И к кому! Я ушам своим не верил! Но, к моему ещё большему изумлению, русская княгиня, такая обычно высокомерная и неприступная, не стала обдавать Яну надменным холодом, а любезно улыбнулась, обняла и… поцеловала… Сам не знаю почему, но во мне прозвучал сигнал тревоги: Яна, поосторожней с кинжалом! Надеялся, она почувствует мои мысли, но, к моему ужасу, Яна сказала княгине:
— Разумеется, при первом же удобном случае я подарю вам его, льщу себя надеждой, что эта счастливая возможность не заставит себя долго ждать.
Старцу в его скелетообразном кресле было уже не до нас. Взяв корку хлеба, он принялся старательно её глодать своими беззубыми деснами. Казалось, он не только не замечал нас, но уже и забыл о нашем существовании. Непостижимый безумец!
Мы покинули башню с последними лучами заходящего солнца, которые преломлялись в мельчайшей водяной пыли кипящих гейзеров восхитительной радугой.
На темной деревянной лестнице я схватил Яну за руку и прошептал:
— Ты действительно хочешь подарить кинжал княгине?
Она ответила с легким, почти неуловимым колебанием, и в голосе её проскользнуло что-то чужое, незнакомое:
— Почему бы и нет, любимый? Надо же удовлетворить её страсть, ведь она так жаждет этого!..
Когда мы спускались к «линкольну», я ещё раз оглянулся: замковые ворота, словно причудливая рама, обрамляли незабываемую картину — облитое пылающим огнём солнечного заката, на фоне живописных развалин Эльзбетштейна пламенело море цветов несказанной, первозданной прелести. Водяной пар горячих гейзеров, подхваченный внезапным порывом ветра, поплыл над пурпурными волнами, и мне вдруг привиделся величественный образ: закутанная в серебристые одежды, стройная, фантастически прекрасная дама с королевским достоинством шествует по воздуху… Хозяйка замка?.. Госпожа сумасшедшего стража башни? Легендарная, очам моим сокровенным открывшаяся королева Елизавета?
Когда мы, вновь заняв свои места в лимузине, мчались по головокружительному спуску в долину, я смотрел в окно, но мысли мои были далеко. Задумчивое молчание повисло в салоне.
Внезапно я услышал голос княгини:
— Что бы вы сказали, любезная госпожа Фромм, если бы мы с вами в самое ближайшее время навестили ещё раз это сказочно прекрасное место?
Яна в знак согласия усмехнулась и радостно подхватила:
— О княгиня, не представляю, что может быть приятней такого приглашения!
В ответ княгиня схватила руку Яны и в восторге сжала её. Я же про себя только порадовался, что две эти замечательные женщины так хорошо сошлись друг с другом. Мне, правда, показалось, что этот акт обоюдного согласия и взаимной симпатии отсвечивал каким-то зловещим оттенком, но лишь на секунду; не придав своей мимолетной тревоге никакого значения, я сразу забыл о ней, залюбовавшись пылающим вечерним небосводом, и так всю дорогу и проглядел, не отрываясь, в окно нашего бесшумно летящего авто.
Там, в высоте, на бирюзовом куполе, недоступно сверкал узкий отточенный серп ущербной Луны…
ВИДЕНИЕ ВТОРОЕ
Едва мы с Яной переступили порог дома, я попросил у неё подарок сумасшедшего садовника, который мне не терпелось рассмотреть получше.
С предельной тщательностью исследовал я кинжал. С первого же взгляда не вызывало сомнений, что это — искусный гибрид, клинок и рукоятка совершенно очевидно происходили от двух бесконечно далёких друг от друга пород. Что касается клинка, то таинственный сплав никоим образом не походил ни на один из земных металлов, в нём присутствовало что-то явно инородное; он жирно лоснился, и его матовое мерцание отдаленно напоминало кремень — да, да, серо-голубой андалузский кремень. Изначально, судя по его форме, — наконечник копья, который на заре времён по какой-то причине преломился у самого основания, в том месте, где его черенок уходил в легендарное древко. Видимо, поэтому он и был впоследствии мастерски привит на отделанную драгоценными камнями рукоятку. Ну, с её происхождением всё было ясно и определенно: слегка легированная оловом медь обладала всеми признаками раннемавританской металлургии — либо юго-западной, франкской, эпохи Каролингов. Сложный, загадочный орнамент напоминал какое-то фантастическое существо, скорее всего дракона. Инкрустация: карнеол, бирюза, бериллы и — три оправы… Две пустые, камни выпали. В третьей, венчающей голову дракона, — великолепный персидский сапфир… Невольно вспомнил я о лучезарном карбункуле…
Да, этот кинжал поразительно соответствовал своему «словесному портрету», хранящемуся в коллекции Шотокалунгиных. Ничего удивительного, что княгиня пришла в такое возбуждение, когда его увидела.
Пока я рассматривал наконечник, Яна стояла у меня за спиной и поглядывала мне через плечо.
— Что нашёл ты, любимый, в этой канцелярской безделушке?
— Безделушке? — Сначала я просто не понял, потом от всей души рассмеялся над этой чисто женской трогательной наивностью: подумать только — опасное, благородное оружие, почтенный возраст которого исчисляется едва ли не тысячелетием, вот так, запросто, обозвать канцелярской безделушкой!
— Ты смеёшься надо мной, любимый? Но почему?
— Извини, дорогая, дело в том, что ты немножко ошиблась: это не канцелярская безделушка, а древний мавританский кинжал.
Яна покачала головой.
— Ты мне не веришь, дорогая?
— Прости, любимый, но это обычный канцелярский нож, которым режут бумагу, вскрывают конверты, бандероли… И мне почему-то ужасно хочется назвать его «мизерикордия»50.
— Но что за странная идея?
— Да, да, ты совершенно прав — именно идея! Меня внезапно как озарило…
— Что же тебя озарило?
— Мысль о том, что это мизерикордия… В общем, нож для разрезания оберточной бумаги!..
Я посмотрел на Яну внимательней: как завороженная, не сводила она глаз с кинжала. От мгновенной догадки я вздрогнул:
— Тебе знаком этот кинжал… этот… нож для вскрытия писем?..
— Откуда мне его знать, если я только сегодня… но постой… постой… а ведь ты прав: когда я смотрю на него… и чем дольше на него смотрю… чем дольше смотрю… тем отчётливей… мне кажется… я его знаю…
Больше, несмотря на все мои старания, она не проронила ни слова.
Возбуждение, охватившее меня, было слишком сильным, чтобы я рискнул экспериментировать с ней. Меня одолевал такой шквал мыслей, что я даже не представлял, за какую из них ухватиться; в конце концов, сославшись на срочную работу, попросил Яну заняться чем-нибудь по дому и, поцеловав, отпустил…
Едва она вышла, я как ужаленный бросился к письменному столу и принялся перерывать бумаги Джона Ди и мои собственные записи, пытаясь отыскать то место, где мой предок упоминал о наследственном кинжале. Я перевернул всё вверх дном, но ничего похожего не обнаружил. Наконец у меня в руках оказалась тетрадь в веленевом переплете; я открыл наугад — и вот оно:
В ту ночь чёрного искушения я потерял самую ценную для меня часть наследства: мой талисман, кинжал — наконечник копья Хоэла Дата. Потерял я его там, на газонах парка, во время заклинаний; мне кажется, он был ещё у меня в руке — так велел Бартлет Грин, — когда призрак подошёл и я подал ему… руку?.. Только руку?.. Во всяком случае, потом в ней уже ничего не было! Итак, я на веки вечные оплатил услуги Исаис Чёрной… И все же, сдается мне, цена за обман была слишком высокой.
Я тяжело задумался: что означает это горькое замечание о «слишком высокой цене»? В тексте больше никаких намеков на то, что скрывается за этой проникнутой горечью фразой! И вдруг меня осенило! Я схватил магический кристалл.
Но как и в первый раз, когда я пытался заглянуть в чёрные мерцающие грани, кристалл в моей руке оставался мёртвым углем.
Ах, ну что же это я! Липотин и… и его пудра! Вскочил, быстро нашёл красный шар, но, увы, он был пуст — пуст и бесполезен.
И тут мой взгляд упал на ониксовую чашу: а что, если… Лишь бы Яна с её приверженностью к чистоте не навела порядок! Нет, слава Богу, не успела! Остатки магического препарата запеклись на дне тёмно-коричневой корочкой. С этой секунды я действовал словно по приказу: моя рука сама потянулась к спиртовке… Охваченный нетерпением, я поспешно плеснул в чашу немного огненной влаги, чиркнул спичкой — вспыхнуло синеватое пламя… Быть может, мои надежды не так уж сумасбродны и эти спекшиеся остатки начнут тлеть вторично…
Спирт сгорел быстро. Раскаленная пудра зловеще переливалась кровавыми бликами. И вот тоненькая ниточка — она-то и приведет меня в потустороннее! — повисла в воздухе…
Я поспешно склонился над чашей и глубоко вздохнул… Дым, ещё более резкий, чем в прошлый раз, ворвался в мои легкие. Ужасно! Невыносимо! Как-то оно удастся мне сейчас, самостоятельно, шагнуть за порог смерти и без посторонней помощи пройти по призрачному мостку, наведенному токсичными дымами, над бездной мучительной асфиксии?! Может, позвать Яну? Чтобы она так же немилосердно, железной хваткой, как тогдашний «Липотин» в красной тиаре, удерживала, несмотря на отчаянные конвульсии, мою голову над чашей?.. Я стиснул зубы, меня чуть не вырвало от удушливого спазма… Собрав все свои силы… «Я покоряю!» — девиз предков внезапно вспыхнул в моем сознании! Девиз рода Ди!
И вот она — первая прибойная волна агонии! Кровь захлестывала мой мозг, и мысли тонули, медленно шли на дно, пуская пузырьки… Секунда, другая — и в моём сознании не осталось ничего, кроме тоненькой, бегущей из тёмной глубины цепочки пузырьков: это же всё равно, что захлебнуться в тарелке с водой!.. Суицид в стиральном корыте… самый распространенный способ среди истеричных прачек, однажды… когда-то… я это читал или слышал… В стиральном корыте… после стирки в этих инфернальных водах я сильно полиняю… да, да… «после линьки в мае»… Смотри, чтобы тебя потом, «после линьки в мае», не переодели в истеричную прачку!.. Но я мужчина, я покоряю, и проделать это со мной будет чертовски трудно!.. Чертовски трудно… О! Спасите!.. На помощь!.. Там… там вдали: монах в красной тиаре… гигантского роста… мэтр, инициации… и совсем не похож на Липотина… воздел руку… левую… заходит сзади… мгновенно погружаюсь, захлёбываюсь и камнем иду на дно…
Когда я, с тупой болью в затылке, насквозь отравленный, всплыл на поверхность, в отвратительно пахнущей чаше был только холодный пепел. Мне едва удалось собрать размётанные чёрным шквалом мысли, но вот всё отчетливей стало проступать моё первоначальное намерение — быстро схватил я кристалл и впился в него взглядом. И лишь сейчас до меня дошло: только что я в одиночку нашел брод и вторично пересёк чёрные воды смерти!..
Я снова увидел себя в «линкольне», который со сверхъестественной скоростью мчался назад к реке, к Эльзбетштейну, — но сейчас наш мобиль ехал задом наперед, словно плёнку в магическом синематографе кристалла пустили в обратную сторону. Справа от меня сидела Яна, слева — княгиня Шотокалунгина. Обе зачарованно смотрели прямо перед собой, против движения, ни одна жилка не дрогнула на их лицах, ни один волосок не шелохнулся на их головах.
Пролетели мимо развалин Эльзбетштейна… Шумят источники жизни, отметил я про себя. Облако белого пара вздымалось над замковым двором. Высоко на башне стоял безумный садовник и подавал нам какие-то знаки. Он тыкал пальцем в северо-западном направлении, а потом указывал на свою башню, как бы говоря: сначала туда, а потом… ко мне!
«Чепуха! — слышал я собственный шепот. — Старик не может знать, что я нашёл дорогу назад, к самому себе, путь к моему истинному Я — к сэру Джону Ди!» Но если это так, мелькнула мысль, то каким образом рядом со мной оказалась Асайя Шотокалунгина? Я скосил глаза: слева от меня сидела… потемневшая от времени бронзовая статуя Исаис Понтийской! Усмехаясь, нагая богиня непрерывно перекладывала из руки в руку зеркало и кинжал. Причем с такой сверхъестественной быстротой, что у меня, когда я попытался проследить за этой дьявольской престидижитацией, голова пошла кругом, да это было и невозможно: оба атрибута слились в один размытый скоростью призрачный вихрь… И эта ослепительная нагота!.. Опять вводит меня в соблазн чёрная богиня! А сомнения уже тут как тут — сосут, терзают душу мою: может, лучше поддаться этому искушению?.. Что зря упрямиться?.. Но, силы небесные, должен ли я?.. Ведь в любом случае это капитуляция… Или я уже не властен над собой и чувства мои вольны поступать как им заблагорассудится? Но что заставляет меня вновь и вновь видеть в грезах княгиню такой, какой наяву — я её никогда не видел? Нет, не хочу. Я не хочу! Не хочу разделить судьбу моего мёртвого кузена Джона Роджера…
Гибкая, юная богиня смотрит в мои глаза невыразимым взглядом, от которого меня бросает в жар. В её глазах и недосягаемая надменность богини, и манящее обещание куртизанки. Тугие, набухшие страстью соски, великолепное тело, томно изогнувшееся в предвкушении любовных наслаждений, в чертах лица презрительная, загадочно-неуловимая насмешка, погибельный, мерцающий огонь в прищуре глаз, запах пантеры…
Наш мобиль уже давно рассёк своим острым, как ланцет, килем зелёные волны и, шипя, ушёл в пучину. Мы пронизывали изумрудные глубины, утратив всякое представление о времени и пространстве, не ориентируясь, где верх, где низ.
Потом зелёная безбрежность сфокусировалась в маленькое, абсолютно круглое озерко, к которому с напряженным вниманием был прикован мой взор. Оно прямо на глазах сжималось всё больше и больше — я словно летел сквозь подзорную трубу, перевёрнутую наоборот, — пока не превратилось в миниатюрное зеркальце… Кругом кромешная тьма…
И вдруг я почувствовал, что давно уже вынырнул…
Как пробка вылетел из этого самого колодца; в его жерле, огражденном квадратным, из огромных белых валунов бруствером, зияла немыслимая бездна. Я стоял и смотрел в изумрудное зеркальце, которое, зловеще усмехаясь, держала передо мной в левой руке Исаис Понтийская; кинжал в её правой руке был повернут острием вниз. Потом тёмная бронза богини, замерев на миг на бруствере, как на алтаре, расплылась в черный вихрь, который бездна стала медленно всасывать в себя.
Выходит, моим проводником была сама Исаис Чёрная, это она вывела меня сюда? Сюда?.. Но где я?..
Я и вопрос-то свой ещё не успел додумать до конца, а зловещее предчувствие уже полоснуло меня ледяным ужасом. Там, прямо передо мной, в полумраке… моя жена Яна! Я вижу её мерцающий взгляд. Она почему-то в старомодном английском платье елизаветинской эпохи… Ах да, конечно, она ведь жена Джона Ди — то есть моя собственная. Значит, эта кошмарная бездна — колодец Св. Патрика в крипте доктора Гаека… И волосы встают дыбом у меня на голове… Так вот куда завела меня Исаис Чёрная! Вернула в ту самую ночь, когда Зелёный Ангел отдал страшный приказ, — ночь, в которую я, Джон Ди, верный клятве, должен был разбить своё сердце и положить Яну на ложе моему кровному брату — о, адская насмешка! — Эдварду Келли. Яна?.. Она взошла уже на алтарь!..
Времени на раздумья нет… Я делаю отчаянную попытку схватить её, ноги подкашиваются… Поскальзываюсь… Ловлю немой, решительный и уже мёртвый взгляд любимой, поруганной женщины и… каменею, становясь свидетелем ужасного падения, — веки вечные инфернальный огонь будет сжигать мою душу при воспоминании об этом мгновении, о последнем взгляде моей Яны…
Моё сердце рассечено на семьдесят две части. Мысли мои — словно тени… Как у душевномертвого. Проклятый колодец! Мне кажется, я, парализованный кошмаром, вижу там, в страшной бездне, изумрудный отблеск круглого миниатюрного зеркальца Исаис…
Когда карабкался из подземелья по железной лестнице, ног своих я не чувствовал, но каждая, каждая ступенька скрежетала: «Один… один… один… один…» Чья-то голова свесилась в люк шахты: искаженное ужасом лицо — маска преступника, на шее которого вот-вот затянется петля. Это Келли, человек с отрезанными ушами.
Проскальзывает мысль: осторожней, он хочет столкнуть меня вниз, в крипту, а потом в бездну колодца, к Яне…
Но мне не страшно, нет, я даже как будто желаю этого…
Келли не двигается. Позволяет отсчитывать все до конца ступени моего бездонного одиночества и ступить на твёрдую землю. Шаг за шагом пятится он от меня, как от привидения. Во мне умерло всё — всё, даже жажда мести, которой этот жалкий трус так боится…
Лепечет что-то о невозможности спасти… Клянет взбалмошную истеричность этих чертовых баб…
Глухо и мертво звучит мой голос:
— Она мертва. Сошла в бездну, дабы предуготовить мне путь. Но в третий день она воскреснет, вознесётся к небесному престолу, туда, откуда и явилась в мир сей, и воссядет там одесную Вседержителя, судить убийц по ту и по сю сторону… — И губы мои зашептали какие-то безумные кощунственные речи, я замолчал.
Господь не зачтёт в вину разбитой душе богохульство её, ибо не ведает она, что творит, мелькнул в моём сумеречном сознании тусклый отсвет. А не покоюсь ли я уже во прахе рядом с моей Яной?..
Келли с облегчением переводит дух. Становится смелее. Приближается с осторожной, елейной доверительностью:
— Брат, её жертва — и твоя тоже — была не напрасна. Святой Зелёный Ангел…
Поднимаю потухший взор… Первыми в моем умершем теле начинают чувствовать боль глаза… «Ангел!» — хочу я крикнуть, и дикая, неистовая надежда вспыхивает в моей душе: дал он Камень? Тогда… может быть… всё в руках Бога… чудо и произойдет… Почему бы чуду не повториться… Воскресла ведь дочь Иаира!.. Камень превращений может творить чудеса в руках того, кто обрел чрез него веру живую!.. Яна! Что, она чем-то хуже дщери Иаира?.. Я вскричал:
— Ангел дал Камень?
Мышиные глазки Келли алчно сверкнули:
— Нет, пока не Камень…
— Ключ к книге?
— Н-нет, и с этим просил подождать, зато — алую пудру! Золото! Много золота! И обещал ещё больше…
Крик рвется с кровью из моего растерзанного сердца:
— Ты, собака! Выходит, я продал собственную жену за золото?! Попрошайка! Подонок!
Келли отскакивает назад. Мои сжатые кулаки бессильно падают. Даже тело моё уже не слушается меня. Руки хотят убивать, но висят как плети… И я не нахожу слов, которые бы заставили их повиноваться. Горький смех сотрясает меня:
— Спокойно, человек с отрезанными ушами, не трусь! Я не убиваю орудие… Зелёного Ангела хочу призвать я к ответу… С глазу на глаз…
Келли поспешно:
— Зелёный Ангел, брат, может всё. Если пожелает, он может мне… нет, нет, тебе, брат, тебе… вернуть… исчезнувшую Яну…
В каком-то ослеплении, ничего не соображая, я бросаюсь на Келли прыжком дикого зверя, мои руки стискивают ему горло.
— Чтобы сейчас же Зеленый Ангел был здесь, предо мной, падаль! Только в этом случае ты спасёшь свою жалкую жизнь!
Ноги у Келли подгибаются, он падает на колени…
Размытые, беспорядочно скачущие кадры… нескончаемая череда… Обгоняя друг друга, проносятся они мимо и исчезают быстрее, чем я успеваю осознать их. Потом видимость снова проясняется…
Дворец бургграфа Розенберга. Келли в роскошных, отороченных мехом одеждах важно шествует через празднично убранные залы… Он называет себя посланцем Бога, призванным нести в мир тайну тройного превращения — но не профанам, а избранному кругу посвященных. Отныне божественному таинству суждено обрести на земле несокрушимую твердыню храма Западного окна, а Рудольф, император Римский, и несколько верных его паладинов должны стать первыми тамплиерами нового Грааля.
Розенберг под руку ведет Келли в дальнюю, потайную комнату дворца, в которой, раздраженно расхаживая из угла в угол, ожидает новоявленного пророка император.
Величественное шествие, к которому вынужден присоединиться и я, тянется чуть не через всё здание; однако Рудольф допустил себе на глаза только Розенберга и нас двоих. Бургграф, опустившись на колени перед императором, омочил его руки потоком слез. Это слезы радости и умиления.
— Ваше Величество, Ангел явил себя, чудо произошло, — всхлипывал он.
Габсбург нетерпеливо закашлял:
— Если это действительно так, Розенберг, то мы все будем молиться, ибо всю свою жизнь уповали на Господа. — Потом он грозно и угрюмо обратился к нам: — Вы трое, как когда-то волхвы, явились с вестью и дарами к новорожденному Спасению мира. Тот, кто стоит коленопреклоненный, принёс мне весть. И будет за то ему моё благословение. А вы двое, где ваши дары?
Келли бойко выходит вперед и склоняется, но лишь на одно колено:
— Вот они! Эти дары Ангел посылает Его Величеству императору Рудольфу! — И протягивает императору золотую коробочку, доверху наполненную алой пудрой: количество по крайности вдвое большее, чем было у нас самих по прибытии в Прагу.
Габсбург принимает драгоценный подарок с некоторым колебанием. Его лицо разочарованно вытягивается.
— Дар велик, но так любой конюх сможет делать золото. А где обещанная сокровенная истина?
И он переводит свой пылающий взор в мою сторону. От меня ожидает император истинно искупительный дар, достойный библейских волхвов. Опускаясь на колени, чувствую, что это конец, ибо руки мои, равно как и сердце, пусты. Тогда Келли вновь подает голос, дерзкая его кротость достойна удивления.
— Каждое посвящение имеет свои ступени и степени. В соответствии с высшим повелением должны мы передать Вашему Величеству для освидетельствования магический «глазок», коим Зеленый Ангел по великой милости наградил Джона Ди, баронета Глэдхилла, в достопамятную ночь первого своего явления на землю.
Я вздрагиваю, так как чувствую вдруг.в руке невесть откуда взявшийся «глазок» — оправленный в золото угольный кристалл Бартлета Грина. Молча протянул я его императору. Быстрое движение — и тощие пальцы уже когтят чёрный додекаэдр. Нижняя губа отваливается на подбородок.
— Что с ним нужно делать?
Стоящий на коленях Келли впивается неподвижным взглядом в середину императорского лба.
Рудольф, не получив никакого ответа, невольно вновь опускает глаза на чёрные зеркальные грани. Взгляд Келли всё настойчивей буравит лоб императора. На висках медиума уже сверкают бусинки пота…
Император словно окаменел с кристаллом в руках. Зрачки его расширились. Он зачарованно вглядывается в «глазок». Самые противоречивые чувства, быстро сменяя друг друга, отражаются на его лице: изумление, гнев, судорога ужаса, лихорадочное ожидание, робкий вздох, триумф, гордая радость, усталый кивок и… слеза!
Слеза в уголке императорского глаза!
Невыносимое напряжение не отпускает нас. Наконец Рудольф роняет:
— Благодарю вас, посланцы высшего мира. Дар ваш воистину бесценен. Посвященному достаточно… Ибо не всякий коронованный здесь является императором там. И нам бы хотелось воздать вам по заслугам…
Слезы невольно закипают у меня на ресницах при виде того, как гордая голова августейшего коршуна в смирении склоняется пред подлым шарлатаном с отрезанными ушами.
На тесной Велкопршеворской площади, у Мальтийского костела, столпотворение. Кажется, всё население Малой Страны собралось здесь. Сверкает оружие, горят золотые украшения, переливаются всеми цветами радуги драгоценные камни аристократов, с лёгкой тенью любопытства взирающих из открытых окон и с балконов дворцов на людской водоворот.
В дверях костела появляется торжественная процессия. Только что здесь, пред древним алтарём Мальтийского ордена, по приказу императора был посвящён в рыцари и миропомазан Эдвард Келли.
Во главе процессии — три чёрно-жёлтых герольда: двое с длинными трубами, третий со скрепленным печатями пергаментом в руках. На каждом углу под гром фанфар и ликование толпы зачитывается императорская жалованная грамота, дарованная новоиспеченному барону Священной Римской империи «сэру» Эдварду Келли из Англии.
Непроницаемо высокомерные лица в окнах едва заметно кривятся в надменной иронии, тихо обмениваясь презрительными замечаниями.
Я наблюдаю эту буффонаду с бельэтажа Ностицкого дворца. Смутные мысли тяжёлой влажной пеленой стелются над моей душой. Напрасно мой благородный хозяин, к которому я приглашён вместе с доктором Гаеком, пытается меня отвлечь, расхваливая на все лады истинное достоинство моего древнего дворянства, с гордым презрением отвергшего шутовской титул. Мне всё равно. Моя жена Яна канула навеки в зелёную бездну…
А вот редкий, необычный кадр: крошечная комнатушка в переулке Алхимиков. У стены — рабби Лёв. Стоит в своей излюбленной позе: непомерно длинные ноги под углом, подобно опоре, выдвинуты далеко вперёд, отчего кажется, будто он сидит на очень высоком табурете, спина же и ладони сведенных сзади рук так плотно прижаты к стене, словно старый каббалист стремится с нею слиться. Напротив, утонув в кресле, лежит Рудольф. У ног рабби уютно, по-кошачьи сложив лапы, мирно дремлет берберский лев императора: рабби и царь зверей большие друзья. Любуясь этой идиллией, я примостился у маленького оконца, за которым гигантские вековые деревья роняют листву. Внизу, в оголенном кустарнике, мой лениво блуждающий взор замечает двух гигантских чёрных медведей: грозно рыча, они разевают свои страшные красные пасти и задирают вверх косматые головы…
Рабби Лёв, мерно покачиваясь взад и вперед, отрывает одну ладонь от стены, берёт у императора «глазок» и долго смотрит на чёрные грани. Потом его шея вытягивается вверх, так что под белой бородой открывается хрящеватое адамово яблоко, и беззубый рот, округляясь, начинает смеяться каким-то призрачным беззвучным смехом:
— Никого, кроме самого себя, в зеркале не увидишь! Кто хочет видеть, тот видит в нём то, что он хочет видеть, — ничего больше, ибо собственная жизнь в этом шлаке давно угасла.
Император вскакивает:
— Вы хотите сказать, мой друг, что этот «глазок» — обман? Но я сам…
Старый каббалист словно и вправду врос в стену. Задумчиво посмотрел на потолок, который едва не касался его макушки, качнул головой:
— Рудольф — это тоже обман? Рудольф отшлифован для величия так же, как этот кристалл; его грани отполированы настолько совершенно, что он может отражать, не искажая, всю историю Священной Римской империи. Но у вас нет сердца — ни у Вашего Величества, ни у этого угля.
Что-то дьявольски острое рассекает мою душу. Я смотрю на высокого рабби и чувствую у себя на горле жертвенный нож…
Гостеприимный дом доктора Гаека с недавних пор превратился в настоящий рог изобилия. Золото стекается со всех сторон. За милостивое разрешение Келли присутствовать при заклинании Зелёного Ангела Розенберг, словно в угаре, шлёт подарок за подарком, один другого ценней. Старый бургграф готов пожертвовать откровению основанной на днях «Ложи Западного окна» не только всё своё богатство, но и близящуюся к закату жизнь.
Итак, ему позволено спуститься вместе с нами в крипту доктора Гаека.
Мрачная церемония начинается. Всё как обычно. Только Яны моей нет. Я почти задыхаюсь от жгучего нетерпения. Настал этот миг: ныне должен держать предо мной Ангел ответ за ту невинную жертву, которую я ему принёс!
Розенберга сотрясает озноб; он непрерывно бормочет молитвы.
Келли впадает в прострацию. Сейчас он далеко…
Вместо него пламенеет зелёное сияние Ангела. Величественность этого чудесного явления повергает Розенберга ниц. Слышны его рыдания:
— Я удостоен… Боже… я у… дос… тоен…
Рыдания переходят в жалобные стоны. Бургграф валяется в пыли и лепечет, как впавший в детство дряхлый старец.
Ледяной взор Ангела обращается на меня. Хочу говорить, но язык прилип, как приклеенный, к нёбу. Я не в состоянии противостоять этому нечеловеческому взгляду. Собираю все мои силы… Ну — раз, два, три… все напрасно! Неподвижный взгляд парализует меня… парализует… меня… окончательно…
Голос Ангела доносится эхом из каких-то запредельных высот:
— Джон Ди, близость твоя мне неугодна! Непослушание твоё неумно, строптивость твоя нечестива! Как может удаться шедевр творения, как может осуществиться благое предначертание, когда ученик неверие носит в сердце своём? Ключ и Камень послушному! Ожидание и изгнание ослушнику! Жди меня в Мортлейке, Джон Ди!
Звёзды? Зодиакальный круг? Что мне до этого небесного колеса? Понимаю, понимаю: годы, месяцы, дни — время!.. Время, которое скользит мимо, мимо, мимо… Даже оно обходит стороной пепелище…
Почерневшие от копоти руины. Голые стены, гнилые лохмотья обивки плещутся по ветру. Спотыкаюсь о то, что было когда-то порогом, но, откуда и куда вела эта дверь, хозяин замка, прежде такой весёлый и беззаботный, сказать уже не сможет. Иду дальше… Хотя «иду» не то слово — ковыляю, еле-еле переставляя ноги, усталый, разбитый, бессильный…
Обгоревшая деревянная лестница. Кряхтя, взбираюсь наверх. Повсюду плесень запустения, торчат какие-то обломки, сучья, ржавые гвозди цепляются за мой и без того уж сверх всякой меры изорванный камзол. А вот моя бывшая лаборатория… Здесь я когда-то делал золото! Стёртые ногами кирпичи составлены торцами и продолжают служить мне полом. В углу — очаг, на нём миска с мутным молоком, раньше из неё пила моя собака, и чёрствая корка хлеба. Вместо крыши — покатый настил из досок, холодный осенний ветер свищет в щелях. Вот всё, что осталось от Мортлейка, который пять лет назад, в ночь моего отъезда к императору Рудольфу, сожгла взбунтовавшаяся чернь.
Лаборатория — единственное, что более или менее уцелело на этом мрачном пожарище, остальное — сплошные развалины. Худо-бедно я собственноручно приспособил её под жилье, где и обитаю в обществе сов и летучих мышей.
Сам я выгляжу соответственно: спутанные седые космы, дремучая серебряная борода, белые кустики, как мох, торчат из ноздрей и ушей. Развалины… Две развалины: одна замка, другая человека… И ничего — никакой короны: ни Гренланда, ни Англанда, ни королевы рядом на троне, ни лучезарного карбункула над головой! Последняя радость, которая осталась мне в жизни, — это сознание того, что сын мой Артур будет расти в безопасности в горной Шотландии, у родственников моей несчастной Яны… Выполнил я приказ Ангела Западного окна, не ослушался гласа его — ни призвавшего меня, ни отвергшего.
Мне всё время холодно, я никак не могу согреться. Старый добрый Прайс закутал меня в принесенный с собой плед. Но я всё равно замерзаю. Это холод внутренний, от него не спасет никакой плед, это — старость. Там, в глубине моего дряхлого тела, засела какая-то боль и гложет, гложет меня изнутри, упорно стараясь перекрыть жизненные каналы…
Прайс склоняется надо мной и, приложив ухо к моей спине, благодушно бубнит:
— Здоров. Дыхание чистое. Соки смешаны хорошо… Сердце железное…
Меня сотрясает нервный смех:
— Ну, если железное!..
Моей королевы уже нет. Елизавета умерла несколько лет назад! Прелестная, отважная, язвительная, чарующая, величественная, вспыльчивая, милосердная и ревнивая — она мертва… мертва… давно мертва. Ничего она мне не оставила на прощанье, ни единой весточки, где её искать! Сижу у очага под дощатым навесом, с которого время от времени шумно съезжает снег, и вспоминаю, вспоминаю…
На крутой лестнице слышны шаги… Это Прайс, старый Прайс, мой доктор и последний друг. Мы говорим с ним о королеве Елизавете. Всегда только о ней…
Вот какую странную историю рассказал мне после долгих колебаний Прайс:
Королева была уже при смерти. Он неотлучно находился у ложа умирающей, такова была высочайшая воля, вызвавшая у придворных известное недоумение — обычный провинциальный врач из Виндзора, который, правда, в былые времена пользовал её и давал немало дельных советов, и всё же… Как-то ночью он остался один дежурить у её изголовья, в лихорадке она непрерывно бредила, говорила, что уезжает в другую страну. Куда-то по ту сторону моря… Там, в горном замке, будет она ждать жениха всю свою жизнь. Там, в тишине благоухающего розами парка, нарушаемой лишь плеском источников, никакое ожидание не покажется ей слишком долгим. И ни возраст, ни смерть не коснутся её. Ведь вода в источниках живая! Один глоток — и она останется вечно юной, юной-юной, такой, какой она была во времена короля Эдуарда. Там, в садах блаженства, будет она королевой, пока садовник не подаст жениху знак, чтобы он забрал её из заколдованного замка смиренно ждущей любви…
Снова развалины. Снова один. Прайса со мной нет; не знаю, дни или недели прошли с тех пор, как он ушел.
Сижу у очага и ворошу потухающие угли. Косые солнечные лучи падают сквозь щели моего навеса. Выходит, снег уже сошёл? Хотя какая разница…
Внезапно мысли мои обращаются к Келли. Он таки плохо кончил. Это единственное, что я о нём знаю. Да и то, может, слухи. Хотя какая разница…
Скрип гнилой лестницы? Медленно оборачиваюсь: из глубины, с трудом одолевая ступень за ступенью, кто-то ковыляет!.. Господи, но почему меня вдруг обожгло: Прага, дом доктора Гаека, подземная крипта?.. Ну конечно, ведь это я сам карабкался точно так же по железной лестнице, нащупывая неверной рукой ступени, после того как Яна… А наверху, у выхода из бездны, меня ожидал Келли…
А вот и он, лёгок на помине: голова Келли появляется в лестничном проёме, потом возникает грудь, живот, ноги… Стоит, прислонившись к дверному косяку, покачиваясь от слабости… Нет, не стоит: присмотревшись, замечаю, что он парит — низко, над самым полом… Зазор в ширину ладони… Да он и не смог бы стоять, ноги его изуродованы, многократно переломаны и в бедрах, и в икрах. Белые, острые, забрызганные кровью обломки костей, подобно большим жутким занозам, там и тут торчат из прорех измаранных глиной панталон брабантского сукна.
Та же роскошь в одежде! Лицо человека с отрезанными ушами уже тронуто тлением, изящный камзол клочьями свисает с его тела. Потухшие глаза бессмысленно таращатся на меня. Беззвучно шевелятся синие губы. Это труп. Моё сердце даже не дрогнуло, бьётся спокойно и мерно. «Железное»! Невозмутимо смотрю на Келли… И вдруг:
Какие-то размытые образы, силуэты, краски… настоящий вихрь… Зелёный туман, который сгущается в леса. Леса Богемии. Над кронами деревьев — крыша какой-то башни с чёрным флюгером в виде двуглавого орла Габсбургов… Но это же Карлов Тын! Высоко на крепостной башне, которая своим северо-западным боком касается отвесного скального массива, взломана решетка окна. А по обрывающейся в головокружительную бездну известковой стене, цепляясь за невидимые глазом неровности, подобно маленькому чёрному пауку скользит по тонюсенькой, едва различимой паутинке человеческая фигурка… Вскоре она свободно повисает в воздухе, так как стена, начиная с этого места, как бы втягивается внутрь: педант архитектор скрупулезно учел даже этот совершенно невероятный способ побега! Но что это: веревка, привязанная к оконному переплету, слишком коротка!.. Бедный паучок!.. Повис меж небом и землёй… Прыгнуть вниз — высоко, карабкаться назад, вверх, — тоже высоко… Но карабкается, ползет из последних сил… И вдруг — оконная рама медленно клонится наружу, извиваясь летит вниз веревка и… Бедный гость у моего порога испускает призрачный стон, словно вновь — вновь и вновь! — должен пережить этот страшный миг своего низвержения в зелёную лесную бездну пред Карловым Тыном, неприступной крепостью непредсказуемо капризного императора.
Ревенант тщетно пытается что-то сказать. Однако у него нет языка, он истлел в земле. Умоляюще простирает ко мне руки… Я чувствую, что он хочет меня предостеречь. Но перед чем?.. Кому-кому, а мне бояться уже нечего!.. Напрасны старания Келли. Веки его вздрагивают и обреченно опускаются. Мнимая жизнь привидения потухает. Медленно, нехотя тускнеет фантом.
На пепелище Мортлейка лето. Не могу сказать, какое по счёту с тех пор, как я вернулся из изгнания… Да, да, из изгнания! О, теперь я втайне смеюсь над суровой епитимьей, наложенной на меня Зелёным, ибо изгнание превратилось для меня в возвращение на родину! Здесь земля моих предков — о, лучше бы мне её никогда не покидать! — и животворящие соки взойдут из материнских глубин в моё истощенное тело. Быть может, эти целительные токи укажут мне путь к самому себе. Здесь на каждом шагу следы моей королевы, и в нежном дуновении вечернего ветерка душа моя угадывает затаенный вздох тогдашних надежд на высшее счастье. Здесь могила моей разбитой жизни, но и место воскресения моего, сколь сильно оно бы ни припозднилось, тоже здесь. День за днём просиживаю я у холодного очага и жду. Спешить мне уже некуда, ибо корабль Елизаветы навечно бросил якорь в изумрудных фьордах Гренланда и никакие неотложные государственные дела или какая-нибудь нелепая погоня за смехотворными фантомами тщеславия не отвлекут её больше.
Шаги на лестнице! Королевский курьер. После церемонного поклона он недоуменно осматривается:
— Это Мортлейк-кастл?
— Да, мой друг.
— И я вижу перед собой сэра Джона Ди, баронета Глэдхилла?
— Точно так, друг мой.
Смешон этот искренний ужас в лице курьера. Наивный простак, в его понимании английский баронет — непременно нечто разодетое в шелка и бархат. Ему, бедняге, и невдомёк, что не камзол делает дворянина, и не лохмотья — плебс.
С судорожной поспешностью ошалелый курьер вручает мне запечатанный пакет, ещё раз кланяется с грацией деревянной куклы, у которой отсутствуют суставы, и, балансируя на шаткой лестнице, ведущей в мой «салон», исчезает.
Пакет с гербом бургграфа Розенберга: личные вещи несчастного Келли и маленький, тщательно упакованный сверточек, скрепленный печатью императора.
Крепкий черно-желтый шпагат не поддается. Ничего острого под рукой?.. Непроизвольно тянусь к бедру… Но где моя мизерикордия?.. Там, где когда-то висел мой наследственный кинжал, которым я обычно вскрывал депеши, ничего нет… Ну, кинжал ладно — его у меня выкрал призрачный суккуб Елизаветы в ту ночь ущербной Луны, когда по наущению Бартлета Грина я исполнил кошмарную церемонию и он явился мне в этом самом парке, который тогда, конечно, был не таким запущенным. Боже, как давно это было!.. Потом я из какого-то непонятного упрямства сделал абсолютно точную копию наследственной реликвии и, назвав её «мизерикордия», всегда носил с собой, используя как нож для вскрытия писем… «Ну вот, — проносится мысль, — теперь и мизерикордия покинула меня. Тоже туда же! Ну и черт с ними — и с копией, и с оригиналом!»
В конце концов я развязал узлы с помощью ржавого гвоздя, который послужил мне не хуже наконечника Хоэла Дата, и вот передо мной — чёрный «глазок»: император Рудольф отослал его мне без каких-либо комментариев. Выходит, и он “впал в немилость и изгнан…
Смутные тени воспоминаний крадутся мимо: последняя пядь земли вокруг развалин Мортлейка продана арендаторам с молотка. И снова задувает снег в щели моей лаборатории. Бурый замерзший папоротник, вьюнок, чертополох торчат меж каменных плит моего совиного дворца.
Все реже приходит из Виндзора Прайс. Рассеянный, ворчливый старик, сидит он со мной у очага и, уперев подбородок в сложенные на посохе руки, часами молчит, не мигая глядя на пламя. С его приходом я начинаю обстоятельно готовиться к заклинаниям: с напускной важностью долго бормочу молитвы — в глазах благочестивого, впавшего в детство Прайса без них не обойтись, — в общем, развожу сложные и бессмысленные церемонии. Тем временем Прайс благополучно засыпает, я тоже, пристроившись рядом, начинаю клевать носом… И когда просыпаемся, снова загадочно молчим, многозначительно поглядывая друг на друга… А тут и вечер подходит… Прайс, позёвывая и зябко потирая руки, поднимается и бормочет:
— Да, воистину велика мудрость Твоя, Господи!.. Вот только опять забыл, что сказал тот, шестикрылый… Ну, Джон, до свиданья! До следующего раза!..
Сегодня Прайс не пришёл, и немудрено: вот-вот грянет гроза. Небо затянуло тучами, и, хотя ещё сравнительно ранний вечер, гнетущая тьма повисла над развалинами. Сверкнула молния, фантастические тени метнулись по углам моей лаборатории… Раскаты грома — и вновь молния полосует небо над Мортлейком… Сладкая горечь проникает в мою душу: ну сюда же, сюда, вот он я! Небо, молю тебя, избавь меня от мук, ибо давно задыхаюсь я, ничтожный червь, посмевший бросить тебе вызов, в тяжком панцире собственного тела. Последний удар coup de gr ace 51. Вонзай же ослепительное жало своей небесной, всепроникающей мизерикордии в моё железное, поверженное сердце!
Но вдруг ловлю себя на том, что молитвы мои обращены к Илю — Ангелу Западного окна!..
И в тот же миг вспышка гнева, настолько яркая, что перед ней тускнеет даже молния, заставляет меня вздрогнуть. После того страшного заклинания в крипте доктора Гаека Зелёный ни разу не показывался мне, на глаза, ничего из обещанного им так и не исполнилось, если не считать, конечно, чуда моего необъяснимого, сверхчеловеческого терпения! И сейчас, спустя столько лет, в бледном неверном свете грозы мне кажется, что из закопченной пасти очага ухмыляется каменный лик Ангела!
Я вскочил. В сознании проносятся обрывки полузабытых магических формул, которым меня научил Бартлет Грин в ночь перед своим восхождением на костёр; к ним прибегают лишь в случае крайней, смертельной опасности, когда все другие средства уже исчерпаны и только вмешательство инфернальных сил ещё способно что-то изменить. Однако заклинания эти обоюдоостры — могут дать и обратный эффект, и тогда смерть — о, если б только тела! — неминуема!
Жертвовал ли я чем-нибудь в жизни? Более чем достаточно! И с моих губ сами собой стали срываться страшные слова — всесокрушающие, как удары молота. Смысл этих формул не доходит до моего сознания, но с «той» стороны невидимые уши жадно внимают каждому слогу, и я очень хорошо чувствую, что «антиподы» подчиняются мёртвым словам, ибо только мёртвым покоряют мёртвое! Но вот прямо из глубин кладки очага на меня таращится землистого цвета рожа, а там и все тело выпрастывается наружу… «сэр» Эдвард Келли собственной персоной.
Ну что ж, отлично, ты-то мне, приятель, и нужен! Мне очень жаль, но я просто вынужден прибегнуть к твоим услугам, братец! Теперь тебе придётся ради меня ненадолго потревожить чуткий и беспокойный сон потусторонней популяции… Сколько продолжались мои то гневные, то идиотские шутливые уговоры мёртвого шарлатана, не знаю — время словно остановилось…
Наконец я приказал Келли именем связавшей нас крови. И тогда впервые ревенант дрогнул: казалось, ледяной, долго таившийся ужас овладел им… Во имя связавшей нас крови повелел я ему, чтобы Зелёный Ангел был немедленно предо мной.
Напрасны робкие попытки Келли увернуться от грозного заклинания, напрасны немые ссылки на неблагоприятные констелляции: сейчас невозможно, но в самое ближайшее время… Мерно, с оттяжкой обрушиваю я на него формулы Бартлета Грина — с тем расчётливым неистовством палача, который, добиваясь признания от жертвы, постепенно впадает в кровавое исступление, и невидимая удавка все туже затягивается на шее ревенанта. По мере того как замирает призрачное дыхание, тускнеет искаженное чудовищными муками лицо, потом плечи, грудь, а вместо них все отчетливей неотвратимо проступает монолит Зелёного.
Такое впечатление, словно Ангел заживо заглатывает беззащитного Келли — наружу торчат только искалеченные ноги…
Еще мгновение — и мы, Иль и я, остаёмся один на один в грозовой полутьме. •
Вновь ощущаю на себе парализующий взгляд. Вновь готовлюсь к обороне, заставляя сердце сокращаться чаще, чтобы жаром своей крови победить тот холод, который проникает в меня извне, и вдруг с изумлением чувствую, что эта излучаемая Ангелом потусторонняя стужа уже не властна надо мной, никакого воздействия на кожные покровы моего старческого тела она не оказывает. Только теперь понимаю я, как холоден сделался сам.
Слышу хорошо знакомый, бесчувственный и весёлый, детский голосок:
— Что ты хочешь?
— Чтобы ты сдержал слово!
— Думаешь, меня может заботить какое-то слово?
— Если здесь, на земле, закон, данный Богом: верность за верность, слово за слово, — ещё имеет силу, то он должен быть действителен и по ту сторону, иначе небо опрокинется и смешается с адом в первозданный хаос!
— Так ты ловишь меня на слове?
— Да, я ловлю тебя на слове!
Снаружи с прежней силой продолжает бушевать гроза, но оглушительные раскаты грома, трескучие молнии доносятся до меня лишь как приглушенный фон, который рассекают опасно острые, безукоризненно логичные и ясные аргументы Ангела:
— Я всегда благоволил к тебе, сын мой.
— Тогда дай мне ключ и Камень!
— Зачем тебе ключ от несуществующей двери? Книга Святого Дунстана потеряна.
— Ну да, Келли, твоё тупое орудие, сначала пытался взломать её, а потом, естественно, потерял! В таком случае выбора нет и тебе известно, что мне нужно!
— Знаю, сын мой, знаю. Но как можно вновь обрести то, что утратил навсегда?
— Железной хваткой того, кто знает!
— Это не в моей власти. Мы тоже подчиняемся предвечным письменам Судьбы.
— И что же значится в этих предвечных письменах?
— Этого я не знаю. Послания Судьбы запечатаны.
— Ну так распечатай их!
— Охотно, сын мой! Где твой кинжал?
Громы и молнии! Как же я раньше-то не понимал!.. В отчаянии рухнул я на колени перед очагом, словно это был алтарь высочайшей святыни. Но тщетно! Я умолял каменный монолит. Он лишь усмехался. Потом благосклонная улыбка оживила бледно-зелёный нефритовый лик:
— Где наконечник копья Хоэла Дата?
— Потерян…
— И ты дерзаешь ловить меня на слове?
Вновь вспыхивает во мне пламя бессмысленного гнева; скрежеща зубами, я кричу:
— Да, я ловлю тебя на слове!
— Но какой властью? По какому праву?
— По праву жертвы! Властью жертвователя!
— И что ты от меня хочешь?
— Исполнения обета десятилетней давности!
— Ты требуешь Камень?
— Я требую… Камень!
— Будь по-твоему! Через три дня ты его получишь. А пока собирайся в дорогу. Тебе предстоит новое путешествие. Время испытания твоего истекло. Ты призван, Джон Ди!..
Снова один во мраке. В бледном огне грозовых всполохов очаг, разинув свой чёрный и пустой зев, закатывается в злорадном хохоте.
Брезжит рассвет. С несказанным трудом несу я разбитое своё тело через закопченные развалины в тот закуток, где собрано всё, что ещё осталось от имущества Ди. Спина, все мои члены молят о покое, стоит хоть немного согнуться, и боль раскаленным ножом впивается в поясницу. Но я увязываю в узел мои лохмотья к предстоящему путешествию…
Внезапно появляется Прайс. Не говоря ни слова, следит он за моей возней. Потом кряхтит:
— Куда?
— Не знаю. Возможно, в Прагу.
— Он был здесь? У тебя? Это Он приказал?
— Да, Он был здесь. И… приказал! — Чувствую, что теряю сознание…
Конское ржанье. Грохот колес. Странный фурман появляется на пороге и вопросительно смотрит на меня. Но это не сосед, который за добрую треть всех моих сбережений подрядился довезти меня до Грейвзенда! Этого человека я не знаю.
Все равно! Пытаюсь подняться… Ничего не получается. Как-то я буду добираться до Праги пешком там, на материке! Делаю знак человеку, пытаюсь быть понятым:
— Завтра… лучше завтра, мой друг…
Какое уж тут путешествие: я еле-еле поднимаюсь со своего соломенного ложа… Боже, эти боли в пояснице!.. Они слишком… слишком сильны.
Хорошо, что Прайс рядом. Он склоняется надо мной и — шепчет:
— Крепись, Джонни, всё пройдёт. Ничего не поделаешь, старина, бренная плоть! Больной желчный пузырь, больные почки! Это всё проклятый камень! Камень, мой друг, который сидит в твоих почках. Он-то и причиняет тебе такую боль!
— Камень?! — с мучительным стоном вырывается у меня, я бессильно откидываюсь на солому.
— Да, Джонни, камень! Если бы ты знал, как иные мучаются от камня, а единственное средство, которым располагаем мы, медики, чтобы избавить от него страждущего, — это хирургическое вмешательство.
Пронзительная боль вспыхивает огненными снопами…
— О мудрый пражский иудей! Великий рабби Лёв! — Мой стон проступает в тишине вместе с холодными каплями пота на лбу. Так это и есть обещанный Камень? Ради этого я столько лет ждал? Ради этого все мои жертвы? Какая чудовищная насмешка! Кажется, я даже слышу, как ад смеётся мне в лицо: «Камень Смерти, а не Камень Жизни, дал тебе Ангел. Давным-давно… А ты и не знал? Вынашивал в чреве своём собственную смерть, а уповал на жизнь вечную?!»
И до меня доносится далекий голос рабби: «Будь осторожен, когда молишься о ниспослании Камня! Все внимание на стрелу, цель и выстрел! Как бы тебе не получить камень вместо Камня: бесцельный труд за бесцельный выстрел!»
— Тебе ещё что-нибудь нужно? — спрашивает Прайс.
Один. Сижу, укутанный в лохмотья и облезлые меха, в моём старом кресле. Перед тем как Прайс ушёл, я попросил его повернуть меня на восток, чтобы следующего гостя, кто бы он ни был, принять в позе, противоположной направлению всей моей прошедшей жизни: спиной к зелёному западу.
Итак, я ожидаю смерть…
Вечером обещал заглянуть Прайс, чтобы облегчить мои предсмертные муки.
Жду.
Прайса всё нет.
Часы идут, а я жду, то проваливаясь от мучительной боли в обморок, то окрыляясь надеждой на скорое избавление… Ночь проходит… Вот и Прайс, последний друг, отказался от меня.
Ну что ж, теперь одиночество моё абсолютно: и смертные, и бессмертные — все до единого обманули меня своими обещаниями. И я — меж небом и землёй…
На помощь надеяться бессмысленно — чему-чему, а этому я научен. На милосердие тоже… Добрый Господь уснул — уютно, по-стариковски, как Прайс! Ведь ни у Него, ни у Прайса не сидит в паху камень с семижды семьюдесятью острыми, как ножи, кантами шлифованных моей кровью граней! Даже посланцы преисподней и те не явились насладиться моими муками! Предан! Потерян! Покинут!
В полуобмороке моя рука шарит по выступам очага. Нащупывает ланцет, который оставил Прайс, чтобы сделать мне кровопускание. Благословенный случай! Благословен будь ты вовеки, дружище Прайс! Это крошечное отточенное лезвие сейчас мне во сто крат дороже тупого копья Хоэла Дата: уж эта мизерикордия обязательно найдет щель в душном панцире сковавшей меня боли, она сделает меня свободным… наконец свободным!..
Я откидываю голову назад, нащупываю аорту… Поднимаю ланцет… Первые лучи восходящего солнца окрашивают лезвие в пурпур, словно фонтан моей угасающей жизни уже окропил его… И тут над моей поднятой рукой прямо из пустоты, из ещё не рассеявшихся предрассветных сумерек, мне злорадно ухмыльнулась широкая физиономия Бартлета Грина. Он ждет, он ободряюще кивает, он проводит ребром ладони по шее:
— Ну, смелей, по горлу! Спасительный coup de graсе! Это помогает! Только ланцет соединит тебя с твоей женой Яной… Она ведь тоже самоубийца!.. И ты наш! Ведь это отлично!..
Бартлет прав: я хочу к Яне!..
Как соблазнительно манит лезвие и как весело поблёскивает на стали солнечный луч!
Ну!.. Чья-то рука ложится сзади на моё плечо!.. Нет, не обернусь: на запад мои глаза в этой жизни больше не посмотрят! Рука твёрдая и, как я сразу чувствую, дружеская, ибо по всему моему телу разливается приятное ласковое тепло.
Мне уже не надо оборачиваться: передо мной Гарднер, мой старый лаборант Гарднер, который когда-то покинул мой дом, не сойдясь со мной в некоторых принципиальных вопросах алхимии. Но каким образом он-то оказался в этом забытом Богом и людьми месте?… И в тот самый момент, когда я повернулся спиной ко всему этому лживому миру…
Но что за странный наряд: белоснежный полотняный плащ с вытканной на левой стороне груди золотой розой! Как чудесно сияет она в лучах утреннего солнца! И какое юное, совсем юное лицо у Гарднера! Как будто и не прошло двадцати пяти лет с тех пор, как мы последний раз виделись.
С радостной улыбкой человека, проникшего в тайну вечной молодости, обратился он ко мне:
— Ты один, Джон Ди? Где ж твои друзья?
Вся скопившаяся в моей груди горечь готова хлынуть потоком слез. Но я, разбитый и бессильный, в состоянии лишь шептать сухими губами:
— Они покинули меня.
— Ты прав, Джон Ди, что отказался от бренного мира. Всё смертное имеет лживый, раздвоенный язык, и того, кто колеблется на перепутье, непременно постигнет отчаянье, ибо утратит он согласие с самим собой.
— Но и бессмертные меня предали!
— И снова ты прав, Джон Ди, бессмертным тоже верить нельзя: они питаются жертвами и молитвами земных людей и как кровожадные волки алчут этой добычи.
— Тогда я не понимаю, где же Бог?
— Так бывает со всеми, кто Его ищет.
— И потеряли путь?
— Путь находит человека, но не человек — путь! Все мы когда-то потеряли путь, ибо не путешествовать явились мы в мир сей, а найти реликвию, Джон Ди!
— Заблудший и одинокий, такой, каким ты меня видишь, как же не изнемочь мне на потерянном пути?
— А ты одинок?
— Сейчас нет, ведь ты со мной!..
— Я… — И образ Гарднера начинает растворяться в воздухе.
— Так, значит, и ты — обман?! — хрипло вырывается у меня.
Еле слышно из далекого-далекого далека доносится голос:
— Кто обвиняет меня во лжи?
— Я!
— Кто это Я?
— Я!
— Кто заставляет меня вернуться?
— Я!
И Гарднер снова предо мной. Усмехается:
— Сейчас ты призвал меня именем Того, Кто не покинет тебя, где бы ты ни плутал: непостижимое Я. Сравни безобразное пред взором твоим и прообраз пред совестью твоей!
— Кто я? — воззвал скорбный глас de profundis моей души.
— Имя твое запечатлено, Инкогнито. Знак же свой ты, потомок Родерика, потерял. Потому-то ты и один сейчас!
— Мой знак?..
— Вот он! — и Гарднер извлек из-под плаща мизерикордию, наследственный кинжал, реликвию рода Ди, наконечник Хоэла Дата!
— Узнаёшь? — усмехается лаборант, и его холодная улыбка ледяной занозой вонзается в моё сердце. — Он это, он, Джон Ди! Когда-то благородное мужское оружие славного предка, затем суеверно почитаемая реликвия и наконец ничтожная мизерикордия, которой деградировавший потомок вскрывал сначала письма, а потом, легкомысленно превратив её в инструмент жалкой и примитивной чёрной магии, так же легкомысленно потерял! Идолопоклонство! Понимаешь, что я имею в виду? Глубоко пала по твоей вине, Джон Ди, реликвия легендарных времен; глубоко, очень глубоко опустился и ты сам!
Ненависть взрывается во мне; ненависть как раскаленная лава подступает к горлу и выплескивается наружу:
— Верни кинжал, лжец!
На волосок ускользает лаборант от моего бешеного выпада.
— Отдай наконечник, вор! Вор! Ты, последний лжец, последний враг мой на этой земле! Смертельный… враг!
Задыхаюсь, перехватывает дыхание… Отчетливо чувствую, как мои, нервы, словно истёртые канаты, лопаются со звоном, и со страшной очевидностью понимаю: все — концы отданы…
Ласковый смех выводит меня из тумана обморока:
— Слава Богу, Джон Ди, что ты теперь не веришь никому из своих друзей — даже мне! Наконец-то ты вернулся к самому себе. Наконец, Джон Ди, я вижу, что ты доверяешь себе одному! Что теперь ты слушаешься лишь своего Я!
Откидываюсь на спинку кресла. Странно чувствовать себя побежденным. Дыхание легкое, почти неслышное; я лепечу:
— Верни мне, друг, мою реликвию.
— Возьми! — говорит Гарднер и протягивает мне кинжал.
Судорожно тянусь я, как… как умирающий к Святым Дарам, и… и ловлю пустоту… Гарднер стоит передо мной. Кинжал в его руке сверкает в ясном утреннем свете так же отчётливо, как мертвенно белеют мои собственные дрожащие, бескровные пальцы… Но кинжала я схватить не могу. Тихо говорит Гарднер:
— Вот видишь: твой кинжал не от мира сего!
— Когда… где… смогу я его… обрести вновь?..
— По ту сторону, если будешь искать. По ту сторону, если ты его там не забудешь!
— Так помоги же, друг, чтобы я… не… за… был!..
Я не хочу, не хочу умирать вместе с Джоном Ди, кричит что-то во мне, и в следующее мгновение я резко вскакиваю — передо мной привычная обстановка моего кабинета; я снова тот, кто я есть и кто я был, когда нырнул в угольное зеркало, а вынырнул в изумрудном зеркальце Исаис… Значит, они связаны какой-то потусторонней протокой, воды которой текут вспять… Конечно, ведь мобиль княгини, который завёз меня в колодец Св. Патрика, двигался» задним ходом… Но я хочу знать всё, что случилось с моим alter ego, всё до конца…
Снова всплываю в полуразрушенной лаборатории Мортлейка, только уже не Джоном Ди, а невидимым свидетелем.
Вижу моего покойного предка, вернее — куколку, личинку, которую за восемьдесят четыре года до её рождения назвали Джоном Ди, баронетом Глэдхиллом; тело прямо и неподвижно, не сводя потухшего взора с востока, сидит в своем кресле, рядом с холодным очагом, словно собралось так сидеть и ждать до скончания века. И снова пурпур зари встаёт над почерневшими, поросшими травой и мхом развалинами этого некогда величественного замка; первые лучи позолотили лицо покойного, которое совсем не кажется мёртвым, а утренний ветерок так беззаботно играет серебряной прядью устало откинутой на спинку кресла головы… Не могу избавиться от ощущения, что под морщинистыми веками продолжает жить затаенная надежда, что убеленный сединами патриарх к чему-то прислушивается, словно ожидая какого-то сигнала, а время, от времени его грудь как будто вздымается, и тяжкий вздох вырывается из неё.
Но что это: внезапно в убогом приюте возникают четверо… Выходят из стены одновременно. Однако какое-то безотчётное чувство говорит мне, что явились они с четырёх концов света. Высокие, рост явно превышает человеческий; во всем их облике присутствует что-то неуловимо инородное. Впрочем, возможно, это впечатление вызвано необычным одеянем: иссиня-чёрные плащи с широкими пелеринами, закрывающими шею и плечи. На головах — глухие, с прорезями для глаз, капуцины. Средневековые могильщики, замаскированные под начинающееся разложение.
С ними странной формы саркофаг — крестообразный! Матово отсвечивает неизвестный металл, из которого он изготовлен. Олово или свинец?..
Они осторожно поднимают тело из кресла и кладут на пол, раскинув мёртвые руки крестом.
В головах стоит Гарднер.
На нем белый плащ. Золотая роза сияет на груди. Медленно склоняется он над мёртвым и вкладывает сверкнувший на солнце кинжал из наконечника копья Хоэла Дата в простертую руку Джона Ди. Не померещилось ли мне — жёлтые пальцы усопшего дрогнули и сжались на рукоятке.
Тут как из-под земли — почему, собственно, «как», если так оно и есть! — появляется гигантская фигура Бартлета Грина; даже буйная рыжая борода не может скрыть его широкой, до ушей, ухмылки.
Удовлетворенно осклабясь, призрачный главарь ревенхедов оглядывает тело своего бывшего сокамерника.
Оценивающий взгляд мясника, прикидывающего, как половчей разделать лежащую перед ним тушу и на сколько она потянет.
Всякий раз, когда «белый глаз» Бартлета упирается в изголовье, он начинает моргать, словно натыкается там на что-то неприятно режущее. Белоснежного адепта он явно не видит. Беззвучно, словно говорит во сне, обращается Бартлет Грин к мёртвому Джону Ди:
— Ну что, дождался наконец, приятель? Исполнились твои дурацкие надежды и душонку твою всё же вытряхнули из этого смердящего кадавра? Теперь-то ты готов отправиться на поиски… Гренланда? Тогда вперёд!
Но мертвец недвижим. Бартлет Грин грубо пинает своим серебряным башмаком — слоистая короста зловещей экземы стала ещё плотней — простертые ноги Джона Ди, и по его лицу проскальзывает недоуменная тень.
— Ну что ты там прячешься по углам своей гнилой развалюхи! Падаль — она и есть падаль! Вылазь, баронет! Петушок давно пропел… Отзовись! Где ты? Ау!..
— Я здесь! — отвечает голос Гарднера.
Бартлет Грин вздрагивает. Резко выпрямляется во весь свой гигантский рост, поразительно напоминая бульдога, который, заслышав подозрительный звук, зло и недоверчиво поводит маленькими глазками; глухое ворчанье, которое издает при этом Рыжий, ещё больше усиливает сходство.
— Кто это там голос подает?
— Я, — доносится в ответ.
— Что ещё за «я»? Мне нужен ты, брат Ди! — недовольно бурчит Бартлет. — Гони этого незваного стража со своего порога. Я ведь знаю, что ты его не приглашал.
— Что хочешь ты от того, кого не видишь?
— От тебя мне ничего не надо, с невидимкой я не хочу иметь никаких дел! Ступай своей дорогой и дай нам идти своей!
— Хорошо. Иди же!
— Подъём! — кричит Бартлет и трясёт покойника. — Во имя богини, коей мы обязаны, вставай, приятель! Поднимайся же, проклятый трус! Бессмысленно притворяться мёртвым, если и так мёртв. Ночь прошла, все сны уже приснились… И нам с тобой пора прогуляться… Тут, неподалеку… Ну, живей, живей!..
Бартлет Грин склоняется над телом и пробует его поднять своими мощными, как у гориллы, лапами. Это ему не удается. Скрипя зубами, он рявкнул в пустоту:
— Брысь, белая тень! Это нечистая игра!
Но Гарднер как стоял, так и стоит в изголовье Джона Ди, не шевельнув и пальцем:
— Бери его. Я не мешаю.
Подобно апокалиптическому зверю бросается Бартлет на мёртвого, но поднять не может.
— Дьявол, до чего же ты тяжел, приятель! Тяжелее проклятого свинца! Постарался же ты, дружище, никогда бы не подумал, что умудришься взгромоздить на себя эдакую прорву грехов. Выходит, недооценил твою прыть… Ладно, молодец, а теперь вставай! Но труп словно прирос к полу.
— Сколько же на тебе преступлений, Джон Ди! Это же надо, столько добра на себя навьючить! Похоже, ты и меня перещеголял! — стонет Рыжий.
— Тяжёл он от непомерного страдания своего! — как эхо доносится от изголовья.
Лицо Бартлета Грина зеленеет от ярости:
— Ты, невидимый враль, слазь, и я легко его подниму.
— Не я, — раздаётся в ответ, — не я, а вы сделали его таким тяжёлым… И тебя это ещё удивляет?
«Белый глаз» вспыхивает вдруг ядовитым злорадством:
— Ну и оставайся, трусливая каналья, пока не сгинешь здесь! Сам потом, мышкой, прибежишь на запах жаркого. Что-что, а жаркое мы готовить умеем, и ты это знаешь, мой отважный мышонок! Так что милости просим, приходи за наконечником Хоэла Дата, кинжалом, своей игрушечной мизерикордией, малютка Ди!
— Наконечник при нем!
— Где?..
Похоже, только сейчас кинжал в правой руке Джона Ди открылся для глаза мясника. Как ястреб бросается он на него.
Отчетливо видно, как пальцы трупа ещё сильнее стискивают рукоятку.
Звериный рык мёртвой хваткой вцепившегося в свою добычу бульдога…
Белоснежный адепт слегка разворачивает грудь в направлении восходящего солнца — луч, отраженный золотым шитьём розы, падает на Бартлета Грина, и световые волны смывают его…
Снова появляются четверо в капуцинах. Они поднимают тело и бережно перекладывают в металлический крест саркофага. Адепт взмахивает рукой, подавая знак носильщикам, и, направляется к восточной стене… Его фигура становится прозрачной, превращается в кристаллически чёткий сгусток света; так и уходит эта призрачная траурная процессия — прямо сквозь толстую стену лаборатории, навстречу восходящему светилу…
Какой-то сад… Меж высоких кипарисов, могучих дубов и тисов видны полуразрушенные замковые бастионы. Но разве это Мортлейкский парк? Да, конечно, скорбный силуэт закопченных развалин чем-то напоминает родовое гнездо Ди, но эти цветущие клумбы, пышные заросли кустарника, пламенеющие розы… Да и башни, зубчатые стены укреплений… По сравнению с Мортлейком они, пожалуй, слишком суровы и неприступны. В проломе стены открывается простершаяся внизу зелёная долина, вьётся серебряная лента какой-то реки… Клумба в замковом саду. Здесь и выкопана могила. Матовый крест саркофага опускается в землю.
Пока иссиня-чёрные могильщики засыпают могилу, адепт, склонившись, производит какие-то странные манипуляции. Подобно заботливому садовнику, обходит кусты роз, что-то подрезая, подвязывая, поливая, окучивая — спокойно, неторопливо, обстоятельно, словно ради этого и явился сюда, а о печальной церемонии уж и думать забыл.
На месте могилы высится холмик с подвязанным к свежеоструганному колышку кустиком роз. Таинственные капуцины исчезли. Гарднер, потусторонний лаборант, подходит к необычайно пышному кусту — кроваво-алые цветы пламенеют на нём с поистине королевским достоинством, — срезает сильный юный побег и искусной рукой прививает этот черенок одинокому кустику на могиле…
«Мое искусство — окулировка», — меня вдруг как прострелило. Вопрос так и вертится у меня на языке. Я уже открываю рот, и в этот миг адепт поворачивается вполоборота в мою сторону: это Теодор Гертнер, мой утонувший в Тихом океане друг…
Чёрный кристалл выпал из моих бессильно разжавшихся пальцев. Череп раскалывался от дикой головной боли. И я вдруг понял, что сейчас в последний раз вернулся из магического путешествия, так как угольный «глазок» уже никогда больше не пропустит меня через своё игольное ушко в потусторонние лабиринты. Во мне произошла какая-то перемена, в этом я не сомневался, но в чём она состоит?.. Сформулировать точно я бы не смог, хотя… «Я стал наследником Джона Ди в полном смысле этого слова, я унаследовал, вобрал в себя всё его существо. Я сплавился с ним, слился, сросся воедино; отныне он исчез, растворился во мне. Он — это я, и я — это он во веки веков» — вот, пожалуй, предельно точная характеристика происшедшей со иной метаморфозы.
Я распахнул окно, из ониксовой чаши тянуло невыносимым зловонием. Как из разверстой могилы…
Едва я немного продышался и проветрил кабинет — чашу пришлось выставить наружу, — заявился Липотин.
Его чуткие ноздри сразу настороженно дрогнули. Однако старый антиквар спрашивать ничего не стал.
Приветствие его показалось мне слишком громким и неестественно бодрым, весь он был какой-то не такой… Куда делась его барственная ленца?.. Свеча на ветру — вот самое верное определение его нервозного поведения, резких дерганых движений… Он то и дело закатывался беспричинным хохотом, говорил через каждое слово «да, да» и непрерывно менял позу. Сколько было произведено им ненужных, совершенно лишних движений, пока он наконец не уселся, закинув ногу на ногу, и судорожно закурил сигарету.
— Я, разумеется, по поручению.
— Позвольте узнать, чьи интересы вы представляете? — осведомился я с преувеличенной вежливостью.
Он церемонно склонил голову:
— Разумеется, интересы княгини, почтеннейший. Да, да, интересы… моей покровительницы.
Невольно я впал в тот нелепо напыщенный высокий штиль, тон которого задал Липотин, так что наш разговор больше походил на беседу двух театральных дипломатов.
— Итак, чем обязан?
— На меня возложена миссия выкупить у вас, если, конечно, возможно… этот… ну скажем, стилет. Вы позволите? — Цепкие пальцы впились в кинжал, который лежал на письменном столе, и он с умным видом беспристрастного эксперта принялся с подчеркнутой обстоятельностью его рассматривать. — Неплохо, неплохо… Однако изъяны есть… Они просто бросаются в глаза!.. Нет, вы только посмотрите, какая дилетантская работа! Штукарство!
— Совершенно с вами согласен, эта вещь особой коллекционной ценности не представляет, — подхватил я.
В глазах Липотина метнулся такой панический страх, что я невольно замолчал — очень уж, видно, опасался он, как бы сгоряча у меня не вырвалось последнее «нет». Потом, успокоенный, вальяжно развалился в кресле — с трудом, но ему всё же удалось попасть в свой обычный тон:
— Говоря откровенно, я мог бы легко выторговать у вас игрушку. Э-ле-мен-тарно! И в этом я нисколько не сомневаюсь: конечно, вы знаете толк в предметах искусства, но оружие — не ваш профиль. Другое дело княгиня. Нет, вы только подумайте: она уверена… разумеется, эту её уверенность я не разделяю… она уверена…
— …что это тот самый, без вести пропавший экспонат из коллекции её отца, — закончил я холодно.
— В самую точку!.. Угадали!.. — Липотин вскочил, всем своим видом изображая крайнее изумление стольнеобычайной проницательностью.
— Кстати, что касается меня, то я полностью разделяю мнение княгини! — добавил я.
Липотин удовлетворенно откинулся на спинку кресла.
— Вот как? Ну, в таком случае лучшего и желать нечего. — Судя по выражению его лица, сделка уже состоялась.
— Именно поэтому кинжал мне бесконечно дорог, — хладнокровно смахнул я хитроумный карточный домик липотинской дипломатии.
— Понимаем, — с вертлявой угодливостью, словно какой-нибудь приказчик, подхватил старый интриган. — Свою выгоду тоже соблюсти надо. Понимаем, очень понимаем!
В данной ситуации я не счел нужным придавать значение этому намёку, который в известном смысле можно было бы счесть и оскорбительным, бросил лишь:
— Ни в какие торги я вступать не намерен.
Липотин беспокойно заёрзал:
— Конечно, конечно. Хорошо. Но при чём тут торги?.. Гм. Быть может, с моей стороны не будет столь уж бестактным, если я скажу, что более или менее угадываю ход ваших мыслей. Но уверяю, вы ошибаетесь… Разумеется, княгиня, как все красивые женщины, избалованные мужским вниманием, капризна, но поверьте мне, для умного человека в мире нет ничего более многообещающего, чем дамские капризы… Имею в виду ответные жертвы… Компенсацию, так сказать… Мне кажется… короче, я уполномочен подтвердить, что самые далеко идущие… прошу меня понять правильно… само собой разумеется, речь не о деньгах! В общем, вопрос о жертве княгиня оставляет на ваше усмотрение. Надеюсь, вам известно, почтеннейший, сколь необычайно высоко ценит вас княгиня, эта в высшей степени благородная и очаровательная женщина! Полагаю, что за свой подарок… за великодушное удовлетворение маленькой прихоти она подарит вам бесконечно больше…
Сегодня Липотин на редкость многословен, никогда не видел его таким. Он настороженно не спускает с меня глаз, чтобы вовремя уловить малейший, ещё только намечающийся нюанс моего настроения и мгновенно подстроиться под него. Заметив эти суетливые старания, я не мог удержаться, чтобы не подразнить его:
— Жаль, конечно, что столь заманчивые предложения княгини, которую я в свою очередь чрезвычайно ценю и уважаю, пропадают понапрасну, но воспользоваться ими я не могу, так как кинжал принадлежит не мне.
— При… над… лежит не?.. — Липотинское замешательство было почти смешным.
— Он подарен моей невесте.
— Ах во-о-от оно что… — изрек Липотин.
— Именно. А вы, стало быть, не по адресу.
Старый лис попробовал с другого конца:
— Вообще-то подарки склонны оставаться подарками. И мне почему-то кажется, что кинжал уже… или, скажем так, в любой миг мог бы с лёгкостью перекочевать в ту самую верную руку, кою вы вкупе со своим не менее верным сердцем благородно предлагаете госпоже Фромм.
Хватит, сыт по горло.
— Всё верно. Оружие принадлежит мне. И останется у меня, так как оно поистине бесценно.
— Неужели? — в голосе Липотина проскользнула лёгкая ирония.
— Слишком дорог для меня этот кинжал.
— Позвольте, почтеннейший, но что вы знаете об этой безделушке?
— Конечно, для человека стороннего он представляет ценность исключительно как антикварная безделушка, однако, если заглянуть в «глазок»…
Ужас, охвативший Липотина, был столь силён, что он, видимо и сам понимая, сколь бессмысленны какие-либо попытки скрыть затянувшую его лицо мертвенную бледность, махнул на всё рукой и с какой-то судорожной надеждой, словно стараясь заговорить неотвратимо надвигающуюся беду, вдруг зачастил:
— Как? Каким образом? Но этого не может быть! Ведь вы ничего, ровным счетом ничего не могли увидеть в кристалле! Для этого нужна алая пудра. А я, к сожалению, на сей раз ничем не могу помочь. Нет, нет… я не могу… извините… но…
— В этом нет никакой необходимости, мой друг, — прервал я его. — К счастью, у меня сохранились кое-какие остатки. — И я, достав стоящую снаружи на подоконнике ониксовую чашу, поднес её к его носу. — Чуете?
— И вы… без помощи?.. Но это невозможно! — Липотин вскочил с кресла и обалдело уставился на меня. Ужас и изумление на его лице были столь непосредственны, что я не стал больше дразнить его недомолвками и открыл карты:
— Ну да, я вдыхал дымы! И никто мне при этом не помогал — ни вы, ни монах в красной тиаре.
— Кто отважился на это и исполнил, — по-прежнему недоверчиво бормотал Липотин, — да к тому же остался жив, тот… тот победил смерть.
— Может быть, может быть… Во всяком случае, теперь-то я знаю о кинжале всё: и происхождение, и ценность. Даже будущее — по крайней мере догадываюсь… Должен признаться, раньше я был так же суеверен, как княгиня и… вы.
Липотин медленно опустился в кресло. Он был абсолютно спокоен, но с ним произошла разительная перемена, передо мной словно другой человек сидел. Он вынул изо рта до половины выкуренную сигарету, тщательно раздавил её в пепельнице — благо ониксовая чаша вернулась к своим прежним обязанностям — и прикурил другую, как бы давая понять, что старое забыто и карты сданы новые. Некоторое время он молчал, глубоко и сосредоточенно затягиваясь чрезвычайно крепким русским табаком. Не желая отвлекать его, я хранил вежливое молчание. Заметив это, он прикрыл веки и подвел итог:
— Так. Ладно. Что мы имеем? Ситуация в корне изменилась. Вы знаете тайну кинжала. Вы владеете кинжалом. Поздравляю, свой первый шанс вы не упустили.
— — Ну и что? — равнодушно откликнулся я. — Кто научился понимать смысл времени и рассматривать вещь в себе не извне, а изнутри, кто, проникнув в сны и судьбы, умеет разглядеть за преходящей повседневной мишурой вечный символический смысл, тот в нужный момент всегда произнесёт нужные имена, и демоны подчинятся ему.
— Под-чи-нят-ся? — задумчиво протянул Липотин. — Позвольте один совет. Демоны, которые являются на зов, самые опасные, не доверяйте им. Уж поверьте старому… да что там, очень старому и опытному знатоку промежуточных миров, тех самых, что исконя неотступно сопровождают… старинные раритеты! Итак, вы, драгоценнейший покровитель, несомненно, званы, ибо победили смерть; к моему немалому удивлению, вынужден признать, что вы не спасовали перед многими искушениями, но потому-то, вы всё ещё и не призваны. Самый страшный враг победителя — гордыня.
— Благодарю за предупреждение. Откровенно говоря, считал вас на стороне моих противников.
С обычной ленцой Липотин приподнял тяжёлые веки:
— Я, почтеннейший, ни на чьей стороне, так как я, мой Бог… я всего лишь… Маске и всегда помогаю сильнейшему.
Невозможно описать то выражение печальной иронии, ядовитого скепсиса, беспредельной тоски, даже брезгливого отвращения, которое исказило иссохшие черты старого антиквара.
— Ну а за сильнейшего вы считаете… — начал я.
— …на данный момент сильнейшим считаю вас. Только этим и объясняется моя готовность служить вам.
Я смотрел прямо перед собой и молчал. Внезапно он придвинулся ко мне:
— Итак, вы хотите покончить с княгиней Шотокалунгиной! Вы понимаете, что я имею в виду. Но из этого ничего не выйдет, почтеннейший! Допустим, она одержимая, ну а вы-то сами что… не одержимый? Если вы этого не знаете, то тем хуже для вас. А ведь она из Колхиды, и очень может быть, что среди её предков по женской линии отыскалась бы и некая Медея.
— Или Исаис, — деловито констатировал я.
— Исаис — её духовная мать, — так же чётко, ни сколько не удивившись моей осведомленности, подкорректировал Липотин. — И вы должны очень хорошо различать два этих аспекта, если хотите победить.
— Можете быть уверены: я буду победителем!
— Не переоценивайте себя, почтеннейший! Всегда, с сотворения мира, поле боя оставалось за женской половиной рода человеческого.
— На каких скрижалях записано это?
— Будь это иначе, мир сей давным-давно перестал бы существовать.
— Какое мне дело до мира! Или я не рыцарь копья?
— Но тот, кто покорил копьё, отверг лишь половину мира; ваша фатальная ошибка, дорогой друг, состоит в следующем: половина мира — это всегда весь мир, если его думают завоевать вполсилы, вполволи.
— Что вы знаете о моей воле?
— Много, очень много, почтеннейший. Или вы не видели Исаис Понтийскую?
Взгляд русского с такой насмешливой уверенностью подкарауливал меня, что на моём лице сразу проступил предательский румянец. Укрыться от этой едкой иронии было некуда, по крайней мере мне, так, как я внезапно с какой-то роковой неизбежностью понял: Липотин читает мои мысли. А что, если он перелистывал моё сознание и во время нашего совместного пребывания у княгини или по пути в Эльзбетштейн? Вид у меня, наверное, был как у напроказившего школьника.
— Не правда ли? — хохотнул Липотин с интимно-грубоватой благосклонностью домашнего врача. Я пристыженно отвернулся и покраснел уже до ушей.
— Этого ещё никто не избегнул, мой друг, — продолжал Липотин каким-то странным монотонным полушепотом, словно засыпая, — тут малой кровью не отделаешься. Сокровенное имеет обыкновение кутаться в покровы тайны. Женщина — вездесущая, всепроникающая реальность этого мира — обнаженной пылает у нас в крови, и где бы мы с ней ни сошлись один на один в страшном поединке, первое, что мы делаем, — это раздеваем её, в воображении или на самом деле, уж кто как умеет. На приступ идут с обнаженным клинком, другого способа победить сей мир нет.
Я попробовал уклониться:
— Вы много знаете, Липотин!
— Очень много. Что есть, то есть! Даже слишком, — ответил он по-прежнему как во сне.
Ощущая потребность стряхнуть с себя тот внутренний гнет, который словно навязывали мне липотинские речи, я не выдержал и громко сказал:
— Вы думаете, Липотин, я отвергаю княгиню. Нет, мне только хочется её понять, понять до конца, вам ясно? Прочесть, вникнуть, так сказать, в её содержание, познать… И если уж продолжать в неумолимо прямом библейском стиле: я хочу с ней разделаться — разделаться и покончить!
— Почтеннейший, — вздрогнул, словно приходя в себя, Липотин и, поспешно раздавив догоревшую до мундштука сигарету, захлопал глазами, как старый попугай, — вы всё же недооцениваете эту женщину. Даже если она выступает под маской черкесской княгини! Не хотел… ох, не хотел бы я оказаться в вашей шкуре. — И, смахнув с губ табачные крошки, с видом Хадира, вечного скитальца, отрясающего прах земной, он внезапно выпалил: — Кстати, если вы с ней действительно «разделаетесь», то не льстите себя надеждой, что тем самым отделаетесь от неё — вы лишь сместите место вашего поединка в те зыбкие пространства, где преимущество будет не на вашей стороне, ибо оступиться там из-за плохой видимости во сто крат проще, чем на земле. Кроме того, здесь вы встанете как ни в чем не бывало и пойдете дальше, но горе тому, кто оступится «там»!
— Липотин! — вскричал я вне себя от нетерпения, так как нервы мои стали сдавать. — Липотин, заклинаю вас, если уж вы в самом деле готовы служить мне: где он, истинный путь к победе?
— Существует лишь один-единственный путь.
Тут только я заметил, что голос Липотина снова приобрёл ту характерную сомнамбулическую монотонность, которую уже неоднократно ловил мой слух. Похоже, Липотин действительно превратился в моего медиума, который безвольно выполняет мои приказы, как… как…
Да, да, как Яна, которая с тем же отсутствующим выражением глаз отвечала на мои вопросы, когда я с каким-то мне самому непонятным напором начинал «допрашивать» её! Сконцентрировав волю, я твёрдо погрузил свой взгляд между бровей русского:
— Как мне найти путь? Я…
Откинувшись назад, побелев как мел, Липотин прошептал:
— Путь… пролагает… женщина. Лишь женщина… победит… нашу госпожу Исаис… в тех, кто… особенно… дорог… богине… чёрной… любви…
Я разочарованно выдохнул:
— Женщина?
— Женщина, заслужившая… обнаженный кинжал.
Озадаченный тёмным смыслом его слов, я всего на миг ослабил контроль. Гримасничая, с блуждающим взором, по-стариковски приборматывая что-то невразумительное, Липотин отчаянно барахтался, пытаясь вернуться в сознание.
Едва он овладел собой, как в прихожей раздался звонок, и в дверях возникла Яна, за ней маячила высокая, как фонарный столб, фигура моего кузена Роджера… разумеется, я имею в виду шофёра княгини. Мне показалось странным, что Яна была уже полностью одета для прогулки. Освобождая проход шоферу, она вошла в кабинет, и тот, едва не задевая головой притолоку, передал привет и приглашение от своей ждущей внизу в машине госпожи повторить совместную поездку в Эльзбетштейн.
Яна, не дав мне и рта раскрыть, заверила, что с удовольствием принимает приглашение и что нам с Липотиным тоже не следует обижать княгиню отказом, тем более что погода сегодня на редкость хороша. Ну что тут было возразить?
С появлением зловещего шофера холодная волна прокатилась по моему телу; смутные подозрения, летучие и неопределенные, они тем не менее тяжким гнетом легли на мою душу. Сам не знаю почему, я взял Яну за руку, язык медленно и неповоротливо ворочался у меня во рту:
— Яна, если ты не по своей воле…
Крепко сжав мои пальцы, она прервала меня, её лицо осветилось каким-то внутренним светом:
— Я дала согласие по своей воле!
Прозвучало это подобно некоему роковому уговору, смысл которого ускользал от моего понимания. Яна быстро подошла к письменному столу и, схватив заветный кинжал, не говоря ни слова, сунула в сумочку. Молча следил я за ней. Наконец, стряхнув оцепенение, выдавил из себя:
— Зачем это, Яна? Что ты хочешь делать с оружием?
— Подарить княгине! Я так решила.
— К… княгине?
Яна по-детски рассмеялась:
— Долго мы ещё будем испытывать терпение любезной повелительницы машины?
Липотин молча стоял, вцепившись в спинку своего кресла, и взгляд его почему-то сразу потухших глаз затравленно блуждал между мной и Яной. Время от времени он в каком-то тоскливом замешательстве обреченно поводил головой.
Вот и всё. Практически больше ничего и не было сказано. Мы подхватили плащи и шляпы и направились к выходу; я шёл, безо всяких на то причин ощущая в душе гнетущую скованность, мне кажется, даже в движениях моих появилось что-то шарнирное, неестественное…
Спустились вниз, перед нами гибко и бесшумно скользил высоченный шофер.
С сиденья лимузина Асайя помахала нам рукой. Странно, даже это приветствие княгини, такой всегда грациозной, показалось мне каким-то деревянным и вымученным.
Мы уселись в салон машины.
Буквально каждый волосок на моей коже вздыбился, и каждая клеточка моего тела, казалось, надрывалась в отчаянном крике: «Не надо! Не надо ехать!»
Но мы, парализованные, как мёртвые марионетки, уже провалились в податливо мягкие кресла и отдались на волю сидящего за рулем трупа. Так началась наша вторая увеселительная поездка в Эльзбетштейн.
Всё, что я пережил во время той прогулки, скованное ужасом в одну прозрачную ледяную глыбу, так и осталось в моей душе вечным настоящим; «вот уже проносятся мимо склоны, покрытые сплошными виноградниками, обрываясь круто вниз, они принуждают пенящийся на дне узкой расщелины поток извиваться самым немыслимым образом, шоссе, бегущее по краю, тоже выписывает вслед за ним весьма прихотливые зигзаги; иногда, в промежутках, становится виден нежно-зелёный, без единой складочки луговой плат — и в ту же секунду луга исчезают в пыли и пляшущих солнечных бликах, от которых рябит в глазах, сменяясь клочком деревни, оборванным сумасшедшей скоростью нашего „линкольна“ или смутной неопределенной мыслью, смазанной тем же неистовым вихрем; тревоги, опасения, страхи — все осталось позади, подобно жухлой листве, унесенной безжалостным осенним сквозняком, даже предостерегающие крики души уже не слышны — пустота, вакуум и усталое, отрешенное недоумение безвольных, разом обессилевших чувств…
Автомобиль подлетает к покосившимся, но по-прежнему гордо устремленным ввысь башням Эльзбетштейна и, описав головокружительно рискованный вираж, чудом не закончившийся для нас на дне расщелины, встает как вкопанный, с дрожащими от ревущего мотора боками, перед глубоким порталом внешней крепостной стены.
Парами входим в замковый двор. Мы с Липотиным впереди, женщины, всё больше замедляя шаг, за нами. Оглянувшись, вижу, что между ними завязался оживленный разговор, до меня доносятся характерные переливы смеха Асайи Шотокалунгиной. Успокоенный зрелищем этой мирной беззаботной болтовни, отворачиваюсь.
Искрящихся на солнце фонтанов уже не видно — сбылось пророчество Липотина: на источники нахлобучены какие-то отвратительные дощатые будки. Сонно и лениво ковыряются во дворе рабочие. Мы идём к ним, пытаемся выяснить назначение этих нелепо раскрашенных сооружений, но что-то мне подсказывает, что этот наш показной, притворный интерес — всего лишь весьма условное прикрытие чего-то совсем другого, что именно оно привело нас сюда и его-то мы и ждём, старательно скрывая от самих себя нервное напряжение. Словно по какому-то молчаливому уговору, мы направляемся к массивным воротам главной башни, которые, как и в прошлый раз, лишь слегка притворены. В воображении я уже взбираюсь по крутой, ветхой, полутемной лестнице на кухню к выжившему из ума садовнику; я даже знаю, что именно влечет меня туда: мне нужно задать странному старику один… Тут Липотин останавливается и хватает меня за руку:
— Посмотрите-ка, почтеннейший! Думаю, мы можем поберечь силы и не карабкаться наверх. Наш полоумный Уголино уже заметил нас и спускается вниз.
В то же самое мгновение нас окликает негромкий голос княгини; мы резко оборачиваемся… С шутливым ужасом на лице княгиня машет на нас руками:
— Нет, нет, только не сейчас! Давайте не пойдём к этому несчастному старику!
И они с Яной поворачивают назад. Невольно мы двинулись вслед и догнали их. Взгляд Яны был серьёзен и сосредоточен, княгиня же нервно рассмеялась и сказала:
— Мне бы не хотелось с ним встречаться. Душевнобольные внушают мне ужас. Да и на памятный сувенир мне рассчитывать нечего, так как всю свою давно не чищенную… кухонную утварь он уже раздарил…
Шутка, однако, не получилась, слишком отчетливо послышался в словах княгини отзвук задетого тщеславия, даже что-то похожее на ревность.
В дверях башни появился старый садовник, издали он принялся наблюдать за нами. Потом поднял руку. Он как будто подавал нам какие-то знаки. Княгиня заметила и, зябко поведя плечами, плотнее запахнула свой широкий плащ. И это в августе месяце!
— С какой стати нам снова бродить по этим жутким развалинам? В них есть что-то зловещее! — вполголоса сказала она.
— Но ведь вы сами ещё совсем недавно этого хотели! — без всякой задней мысли возразил я. — А сейчас как раз представляется возможность выяснить, откуда взялся у старика этот кинжал.
Тон, которым княгиня обратилась ко мне, был, пожалуй, излишне резок:
— Что нам до этого погрязшего в старческом маразме идиота! Предлагаю, милая Яна, предоставить нашим галантным кавалерам возможность удовлетворить их мужское любопытство, мы же с вами тем временем лучше полюбуемся живописными руинами, в которых, несомненно, обитают привидения, с более интересного ракурса.
При этом княгиня доверительно взяла Яну под руку и повернулась к выходу с замкового двора.
— Так вы что, уже уходите? — удивленно спросил я, и даже Липотин недоуменно дёрнул плечом.
Княгиня быстро кивнула. Яна обернулась и, как-то странно усмехнувшись мне, сказала:
— Так уж мы договорились. Хотим вместе объехать замок кругом. Ну, а как тебе известно, дорогой, всякое кругосветное путешествие всегда кончается там, где оно началось. Итак, до… — порыв ветра заглушил последнее слово.
Мы с Липотиным, ошарашенные, так и застыли на месте. Растерянность наша была недолгой, но и этого оказалось достаточно: женщины удалились настолько, что все наши призывы оставались неуслышанными.
Мы поспешили за ними, но княгиня была уже в машине. Яна открыла дверцу, собираясь садиться… Охваченный каким-то необъяснимым страхом, я крикнул:
— Яна, куда?! Он зовёт нас! Надо его спросить! — Задыхаясь, я бессвязно выкрикивал первое, что приходило мне на ум, лишь бы как-то задержать её.
Она как будто на секунду заколебалась, повернулась в мою сторону, что-то сказала, но что, я не разобрал: шофёр зачем-то на холостом ходу дал полный газ, мотор взревел, как смертельно раненное чудовище, и этот сатанинский рёв заглушил всё и вся. Лимузин так резко дёрнулся с места, что Яна просто упала, прижатая к спинке сиденья. Княгиня сама захлопнула дверцу.
— Яна! Остановись!.. Что ты хочешь?.. — вырвался дикий вопль из глубины моего сердца. Но машина, словно обезумев, уже унеслась прочь; сидящая за рулем каменная фигура — последнее, что я увидел.
Подобно «фоккеру» на бреющем полете, лимузин пронёсся с крутого склона, и вскоре оглушительная пальба выхлопных газов эхом затихла вдали.
В полной растерянности я перевёл глаза на Липотина. Тот стоял и смотрел, высоко вздёрнув брови, вслед исчезнувшему автомобилю. Жёлтая, пергаментная кожа, неподвижные зрачки, ни один мускул не дрогнет на этом мёртвом лике, ни дать ни взять высушенная мумия, отрытая при раскопках, немой свидетель минувших веков… Но эта кожаная фуражка на голове и подбитое мехом пальто современного автомобилиста!.. Контраст более чем странный!..
Не говоря ни слова, будто и в самом деле связанные каким-то таинственным договором, вернулись мы на замковый двор. Старик садовник с блуждающим взором уже шёл нам навстречу.
— Пора показать вам сад! — шепчет он, взирая куда-то поверх наших голов. — Древний сад. Прекрасный сад. И очень большой. Вскопать такой — работа не на один день!
Губы его, не останавливаясь ни на миг, шевелятся словно сами по себе, но извлечь из того сплошного потока, который с них льется, нечто членораздельное просто не представляется возможным.
Садовник идёт вперёд, и мы послушно следуем за ним сквозь бреши в стенах, через крепостные переходы, лавируя в хитроумно извилистых коридорах — справа и слева сплошными живыми стенами тянутся кусты роз, — и вновь ныряем под тенистую сень величественных крон. Мне уже кажется, что самим нам выбраться из этого зелёного, благоухающего лабиринта будет не под силу.
Иногда наш безумный проводник останавливается у того или иного дерева и что-то бормочет себе под нос. Потом вдруг речь его снова становится внятной, и он, ни к кому в особенности не обращаясь, пускается в пространный рассказ о том, когда посадил это дерево, а когда разбил те цветочные клумбы, которые внезапно, как по волшебству, возникают среди замшелых обломков и осыпей стен со снующими по ним фантастически пестрыми ящерицами. Остановившись перед купой многовековых тисов, он доверительно поведал нам шёпотом, что посадил их суровой зимой совсем хилыми, в палец толщиной саженцами, что принес их «оттуда» — при этом он делает неопределенный жест, — чтобы украсить могилу.
— Какую могилу? — Я словно очнулся ото сна.
Долго ещё старик тряс головой, пока до него наконец не дошёл смысл моего многократно повторенного вопроса. Тогда он кивает, подзывая нас. Мы подходим к рыжевато-коричневым тисам.
Между могучих стволов виден небольшой холмик, подобный тем, которые можно встретить в любом старинном задумчивом парке, над ними обычно возвышаются печальные ротонды и замшелые обелиски. Однако здесь ничего подобного нет — розы, одни только розы, но какие… Настоящий купол из пылающих, алых, как кровь, королевских цветов венчает зелёный бугорок. А там, дальше, на заднем плане, — серая громада крепостных стен, в проломе которых открывается бескрайняя панорама зелёной долины с серебряной лентой реки.
Но почему, почему у меня такое чувство, словно я здесь уже был?..
Как это нередко случается, мне вдруг почудилось, что всё это я уже где-то видел: деревья, розы, пролом в крепостной стене, панораму с серебряной лентой! Мне до боли знакомо это место, словно сейчас, после долгих лет странствий, я вернулся наконец домой. Мелькнуло подозрение, а не реминисценция ли это, связанная с каким-то геральдическим символом?.. Во всяком случае, несомненно одно: это место поразительно — как две капли воды — похоже на руины Мортлейка, которые я совсем недавно видел в магическом кристалле Джона Ди. Но, быть может, — и ведь это мне тогда ещё показалось! — те развалины, которые я в прострации принял за родовое поместье моего предка, были вовсе не Мортлейком, а Эльзбетштейном?!
Старик раздвигает заросли роз и указывает на поросшее мхом и папоротником углубление в земле, неуверенно усмехается, бормочет:
— Могила. Да, да, могила! Там, внизу, покоится распятый в кресте; недвижный лик с открытыми глазами созерцает вечность. Кинжал я взял у него из правой руки. Только его, господа! Ничего больше. Можете мне верить! Только кинжал!.. Ибо я должен был передать его той прекрасной юной леди, которая так же, как и я, всматривается в даль в ожидании госпожи!
Я покачнулся и, чтобы не упасть, прислонился к стволу тиса; мне надо сказать Липотину одно слово, одно-единственное, но выговорить его я не могу, язык не повинуется… Лишь лепет, бессвязный лепет:
— Кинжал?.. Здесь?.. Могила?..
Однако старик меня понимает. Он ревностно закивал, и улыбка озарила его изборожденное морщинами лицо. И тут в каком-то внезапном наитии я спрашиваю:
— Ответь же мне, добрый человек, кому принадлежит замок?
Старик колеблется.
— Замок Эльзбетштейн? Кому? — И он снова уходит в себя, и звук, уже разомкнувший его губы, умирает, так и не став внятным одухотворенным словом. С безумным видом трясёт несчастный головой и делает знак следовать за ним.
Всего лишь в нескольких шагах мы замечаем готическую арку ворот, сплошь увитую зарослями бузины и роз, сквозь которые смутно просматривается что-то вроде древнего орнамента. Старик в необычайном возбуждении тычет пальцем в направлении этих малопонятных контуров. Подобрав лежащую неподалеку длинную сухую ветвь, я раздвигаю пышные гирлянды цветов, и моему взору открывается замшелый герб, вырубленный в камне над архитравом. Весьма искусная работа неизвестного каменотеса, датировать которую следовало бы, судя по всему, шестнадцатым веком, представляла собой косо положенный крест, правый конец его перекладины пророс прихотливо вьющимся побегом розы с тремя цветами: первый — бутон, второй — полураскрытый цветок и третий — она, капризно распустившая нежные лепестки королевская роза.
Долго рассматривал я таинственный герб, не заметив, что остался один. Эти седые древние камни, это замшелое запустение, этот странный крест с розой в трех разных стадиях своего цветения — во всем присутствовало что-то щемяще ностальгическое, бесконечно близкое, почти родное; какие-то смутные, проникнутые неизъяснимой меланхолией воспоминания окутывали меня зыбким; неуловимым флёром, сотканным из мимолётных запахов, звуков, оттенков… Мало-помалу эта фата-моргана начала уплотняться, становясь всё отчетливей, и вот наконец я увидел… могилу моего предка Джона Ди в чудесном саду адепта Гарднера! И обе эти картины: одна, всплывшая из глубин моей памяти, другая, та, которую я видел сейчас воочию перед собой, стали постепенно налагаться друг на друга — дерево к дереву, камень к камню, куст к кусту, пока не совпали вплоть до мельчайших деталей, так что уже нельзя было понять, где копия, а где оригинал…
Всё ещё находясь в состоянии какого-то непонятного транса, пытаясь стряхнуть с себя наваждение, я вдруг вздрогнул при виде странной фигуры, которая вышла на меня из сумрака ворот. То, что это Яна, сомнений не вызывало, но её походка… Она так бесшумна и паряща… И насквозь мокрое, облепляющее тело лёгкое летнее платье… Как все это понимать?.. А выражение лица — такое застывшее, неумолимо сосредоточенное, почти страшное той нечеловеческой, всепрощающей кротостью, которая запечатлелась в каждой чёрточке неподвижной маски.
«Двойник, действующий на расстоянии!» — кричит что-то во мне. Потом я слышу слова, которые роняют её губы:
— Свершилось… Свободен… Полагайся только на себя!.. Будь стоек!..
— Яна! — вскрикиваю я и замираю как громом пораженный, так как это уже не Яна! Передо мной стоит какая-то высокая, величественная дама с короной на голове, её неземной, словно идущий из глубины веков взгляд проходит сквозь меня, как будто там, далеко позади, в каком-то умозрительном временном зоне, отыскивает он завоеванное совершенство моего истинного Я…
— Так вот ты какая, королева роз в сокровенном саду адептов!.. — единственное, что смогли прошептать мои губы.
Ни жив ни мертв, словно опутанный по рукам и ногам сотней невидимых уз, стою я пред чудесной дамой голубой крови, и ураганы не поддающихся описанию прозрений, фантастических идей, видений, колоссальных энергий проносятся мимо моего земного сознания — не касаясь его, ибо они не от мира сего, — и трансцендентным сквозняком всасываются в бесплотный универсум духа, порождая там космических масштабов турбуленции, перевороты, катастрофы… А для моих внешних органов чувств ничего не изменилось, всё остается на своих местах: слышу, как вернулись Липотин и сумасшедший садовник, вижу, как старик упал на колени. С просветленным лицом стоит он, коленопреклоненный, рядом со мной и, обливаясь слезами счастья, лепечет, воздев взор свой к величественной даме:
— Слава Богу, госпожа, ты вернулась! К ногам твоим преклоняю я усталую главу и верное сердце. Тебе одной судить, честно ли я служил все эти годы!
Благосклонно кивнула призрачная королева. И в тот же миг старик рухнул навзничь и затих.
Ещё раз неземное видение повернулось ко мне, и до меня донесся далекий голос, похожий на эхо запредельного колокола:
— Избран… Обнадежен… Но не испытан!..
И этому потустороннему благовесту словно вторил земной голос моей Яны, ещё раз отозвавшийся в моих ушах робким призывом:
— …полагайся только на себя… Будь стоек!..
И видение сразу поблёкло, как будто напуганное страшным грохотом, донесшимся из-за стены, со стороны замкового двора.
Я вздрагиваю и вижу Липотина, который ошалело переводит взгляд с меня на простертого без движений садовника. Антиквар, очевидно, ничего не видел и не слышал из того, что сейчас произошло! Встревожило его лишь странное поведение старика.
Но прежде чем Липотин решился к нему прикоснуться, наши взоры привлекла группа возбужденно кричавших мужчин, которая приближалась к нам. Мы поспешили навстречу. Подобно сокрушительной прибойной волне обрушились слова их на мой мозг, и я вдруг как прозрел: посреди потока, на мелководье, там, где грунтовая дорога, повторяя изгиб реки, делает крутой виток, высоко над отвесно обрывающимися вниз скалами, в пенном ореоле струящихся вод лежит разбитый лимузин княгини…
Медленно доходят до моего сознания возбужденные голоса людей:
— Насмерть! Все трое! Ничего удивительного, он ведь разогнался так, словно собрался в небо взлететь, как будто там был мост! Это в пустоте-то! Шофер либо спятил, либо сам дьявол лишил его глаз!
— Яна! Яна! — повисает над парком чей-то отчаянный крик. Господи, да ведь это кричу я! Хочу позвать Липотина: он сидит на корточках рядом со стариком, по-прежнему недвижно лежащим в траве. Приподнимает ему голову, потом поворачивается ко мне, и я вижу его остановившийся взгляд. Тело несчастного садовника клонится на сторону и выскальзывает из разжавшихся рук антиквара. Он мёртв.
Липотин с отсутствующим видом продолжает смотреть на меня. Я не в состоянии произнести ни слова. Лишь молча указываю ему через стену вниз, на реку… Он надолго замирает перед проломом, глядя на долину с серебряной лентой, потом с каким-то обреченным спокойствием трогает висок:
— Итак, вновь назад, в зелёные воды! Какие крутые берега… Я устал… Но вот!.. Разве вы не слышите?.. Меня зовут!..
Отряд спасателей в лодках вытащил тела обеих женщин из мелкого, но бурного потока… Тело шофёра унесло вниз по течению. «Не припомним случая, чтобы хоть раз эта река выпустила свою добычу, — объяснили мне, — течение не дает телу всплыть и так и волочит по дну в открытое море». При одной только мысли, что мы, я и труп моего кузена Джона Роджера, могли бы и не разминуться и тогда бы я непременно встретился с мёртвым взглядом, взирающим на меня сквозь тонкую амальгаму прозрачных вод, меня охватывает ужас…
И ещё, самое страшное: был ли это несчастный случай? В груди княгини торчит мизерикордия Яны!
Удар — если то был удар — нанесен точно, в самое сердце!
Нет, не может быть! Просто наконечник копья случайно вонзился в тело при катастрофе, пытаюсь убедить самого себя…. Долго, очень долго не могу отвести я глаз, сам превратившись в труп, от мёртвых женщин: Яна как будто спит, на лице выражение покоя и блаженного умиротворения. Кроткая, скромно замкнутая красота цветёт на холодной плоти с таким трогательным целомудрием, что у меня даже слезы иссякли, и лишь губы мои еле слышно повторяют:
— Святой Ангел-хранитель души моей, дай силы мне вынести это…
На лбу княгини залегла суровая морщина. Строго и мучительно сжатые губы, как в склепе, заживо похоронили душераздирающий крик. Кажется, она просто уснула, прилегла ненадолго и вот-вот проснется. Зыбкие тени шелестящей на ветру листвы пляшут на её сомкнутых веках… А сейчас она как будто на мгновение приоткрыла глаза и, как только заметила, что я за ней слежу, снова притворилась умершей… Нет, нет, она мертва! У неё в сердце торчит кинжал! Мизерикордия Яны всё же распечатала княгиню! Часы идут, черты сведенного судорогой лица разглаживаются, и всё отчетливей проступает жуткий кошачий лик…
После того как обе женщины были преданы земле, я с Липотиным больше не встречался. Но каждый день ожидал его визита, так как, когда мы с ним прощались у ворот кладбища, он сказал:
— Теперь начнётся, почтеннейший! Сейчас выяснится, кто будет хранителем кинжала. Если можете, ни на кого, кроме как на самого себя, не полагайтесь… Впрочем, я остаюсь при вас верным оруженосцем и дам о себе знать, когда придёт время и понадобится моя помощь. Да будет вам известно, что красные дугпа расторгли со мной отношения… А это означает…
— Д-да? — переспросил я рассеянно, так как ни о чём, кроме происшедшей трагедии, думать не мог. — Что же?..
— Это означает… — Липотин не договорил. Лишь молча провел ребром ладони по горлу.
Озадаченный, я хотел было его спросить, что он имеет в виду, но Липотин уже исчез в толпе, осаждающей трамвай.
Часто с тех пор в памяти моей всплывали его слова и зловещий жест, всякий раз повергая меня в сомнение: а было ли это на самом деле? Не игра ли это моего воображения?.. Последовательность событий, хранящихся в моей памяти, нарушилась, смешалась, всё стало с ног на голову…
Сколько прошло с тех пор, как я похоронил Яну и бок о бок с ней Асайю Шотокалунгину? Откуда мне знать! Ни дней, ни недель, ни месяцев я не считал… А может, прошли уже годы?.. Слой пыли в палец толщиной лежит на вещах и бумагах в моем кабинете; сквозь слепые, немытые окна ничего не видно. Ну что ж, тем лучше: внешний мир меня всё равно не интересует, мне ведь, в сущности, безразлично, где я нахожусь — в моём родном городе или в Мортлейке, опять преображенный в Джона Ди, пойманный в паутину остановившегося времени. Иногда меня посещает странная мысль: а может, я давно уже мёртв и, сам того не сознавая, покоюсь во гробе рядом с двумя женщинами? Кто поручится, что это не так? Но ведь смотрит же на меня из мутного зеркала некто, не без оснований претендующий на роль моего «я», — с длинной, запущенной бородой, со спутанными космами волос; правда, мёртвые, может быть, тоже смотрят в зеркала и воображают, что они всё ещё живы? Где гарантия, что они в свою очередь не считают живых мёртвыми?! Итак, неопровержимыми доказательствами того, что ещё жив, я не располагаю. Когда, напрягая память, я пытаюсь реставрировать события, которые произошли после похорон Яны и Асайи, мне кажется, что по окончании траурной церемонии я, поговорив с Липотиным, вернулся домой. Прислугу я в тот же день рассчитал, а находившейся в отпуске экономке отписал благодарственное письмо за верную, многолетнюю службу и назначил ей через банк пожизненную ренту. А что, если всё это мне только приснилось?.. Или, может, я и вправду умер и мой дом пуст?..
Однако в одном я уверен твердо: все мои часы стоят — на одних половина десятого, на других двенадцать, — свидетельские показания остальных относительно того, когда умерло время, меня не интересуют. И — паутина… Куда ни глянь — сплошная паутина. Настоящее нашествие пауков!.. С чего бы это?.. И за такой краткий срок… Краткий?.. Лет сто, например, это как — много, мало?.. А может, в жизни тех снующих снаружи людей прошел один-единственный год? Не знаю и знать не хочу! Да и какое мне до этого дело!
Хорошо, но чем я питался всё это время? Мысль совершенно естественная, но она меня потрясает. Ибо ответ на этот элементарный вопрос является неопровержимым доказательством того, жив я или мертв! Я долго и ‘напряженно вспоминаю — и вдруг, словно обрывки сна: ночь, безлюдные городские переулки, какие-то трактиры, притоны… Так, теперь ясно… В памяти всплывают даже какие-то знакомые лица — друзья, которых я встречал на улицах и которые заговаривали со мной. Вот только что я-то им отвечал?.. Нет, не помню. Похоже, как лунатик, молча проходил мимо, инстинктивно опасаясь нарушить ту, возможно, хрупкую гибернацию, в коей находился как под стеклянным колпаком, ибо если бы моё сознание проснулось раньше, чем истек какой-то неведомый мне инкубационный период, то катастрофа была бы неминуема: в него бы сразу вонзилась страшная, сметающая всё на своем пути боль, имя которой — Яна… Да, да, так оно и было: я просто ожил в царстве мёртвых — или просто умер в царстве живых. Но что мне до того, жив я или мёртв!..
Может, и Липотин тоже уже?.. Но что это я снова?! Ведь никакой разницы, мертв ты или жив!..
Так или эдак, а старый антиквар с тех пор ко мне не захаживал — это я знаю точно. Впрочем, на выходе ли с кладбища мы виделись с ним в последний раз?.. Он ещё что-то говорил о тибетских дугпа, провел рукой по горлу и исчез в толпе… Или все это было в Эльзбетштейне?.. Какая разница?.. Может, он вернулся в Азию и снова превратился в Маске, магистра царя. Ведь и я, так сказать, отсутствовал некоторое время в этом мире. И очень не уверен, что Азия дальше, чем то царство снов, в которое я забился!.. Точнее — забылся, забылся тем летаргическим сном, от которого лишь сейчас едва-едва начинаю пробуждаться, недоуменно взирая на царящее в доме запустение, как будто там, за мутными окнами, миновало уже по меньшей мере лет сто…
Внезапно неопределенное чувство дискомфорта, какого-то неясного беспокойства проникает в меня, и вот уже дом мой кажется мне пустым, выеденным изнутри орехом, пораженным плесенью, в толстой звуконепроницаемой скорлупе которого я, подобно бездумной личинке, не услышал архангельских труб и проспал свой век мотылька. Но всё же — откуда вдруг это тревожное чувство? И сразу спохватываюсь: разве только что не раздался резкий звонок?.. Ко мне?.. Нет, не может быть! Кто будет звонить в дверь мёртвого, покинутого дома? Это всё равно что стучаться в крышку саркофага! Наверное, это звенит у меня в ушах! Где-то я читал, что у человека, погруженного в летаргический сон, первыми пробуждаются органы слуха. Воспоминание — как укол, и тем не менее теперь я по крайней мере могу облечь его в слова: да, я ждал, и ждал, и ждал, утратив всякое представление о времени, возвращения Яны. Разве не она мне сказала на прощание, что «всякое кругосветное путешествие всегда кончается там, где оно началось»? Дни и ночи напролёт здесь, в моей одинокой келье, стоя на коленях, вымаливал я у неба хоть какую-нибудь весточку от неё.
Не было предмета из личных вещей моей возлюбленной, который бы я не превратил в фетиш в безумной надежде, что он притянет Яну ко мне и она, поправ оковы смерти, восстанет из гроба, дабы спасти меня от занесенного надо мной палаческого топора адских мук. Но всё напрасно: Яна не возвращалась и никаких вестей о себе не подавала. Неужели мы, муж и жена на протяжении трех веков, расстались навсегда?!
Вместо неё появилась… Асайя Шотокалунгина! Сейчас, когда сознание моё наконец проклюнулось и память стала постепенно освобождаться от скорлупы летаргии, я с невольным внутренним содроганием вспомнил, вспомнил совершенно отчетливо: Асайя все время была рядом, все время…
С самого начала, когда она вошла ко мне сквозь стену, я понял, что перед ней бессмысленно запирать дверь. Что ей жалкий дверной замок — той, перед которой оказались бессильны запоры на вратах самой смерти?!
К стыду своему не могу не признать: визит её был мне… приятен! О ты, вечный Двуликий, ты, который, терпеливо высиживая яйцо моей летаргии, взирал на меня двумя своими половинами — Днем и Ночью с лучезарным карбункулом над ними, смотрел таким пронизывающим взором, что глаза мои слепли, когда осмеливался я поднять на тебя взгляд мой, — признаю смиренно вину свою перед тобой и самим собой. Единственное моё оправдание: я думал, что Асайя — вестница любви, явившаяся от моей Яны из царства мёртвых. Каким же безмозглым идиотом надо быть, чтобы в это поверить!..
Теперь-то, когда моя память восстала ото сна, я знаю, что Асайя навещала меня ежедневно. Дверь, как я уже сказал, ей не помеха: она входит ко мне, как к себе домой!
Сидит обычно в кресле у письменного стола и… о Боже, как это глупо и бессмысленно таить правду от самого себя, всегда в одном и том же платье чернёного серебра, и мне даже кажется, что я различаю на нем бегущую волну орнамента — точь-в-точь как на тульском ларце древнекитайский символ вечности.
Я не свожу глаз с этого платья, мой вожделенный взгляд скользит по орнаменту, словно надеясь отыскать потайную пружинку, все настойчивей проникает он в сплетения тончайшей шелковой паутины, и ажурная невесомая ткань начинает уступать всепроникающему жару страсти — блекнет, тускнеет, истончается, тает на глазах, становясь всё более ветхой, всё более прозрачной и призрачной, пока не распадается совсем, и вот вспыхивает обнаженная прелесть Асайи Шотокалунгиной — так вспыхивает на солнце извлеченная из ножен опасная, обоюдоострая сталь, — и вот предо мной она — Исаис Понтийская, нагая, ослепительная, неотразимая…
В прострации я часами созерцал эту головокружительную деструкцию эфемерной ткани. Созерцал, наслаждаясь всеми стадиями перехода иллюзорной материи в небытие, и ничего больше… Ничего!.. По крайней мере сейчас мне бы очень хотелось, чтобы это было именно так. Быть может, только этой умопомрачительной эйфории распада я и жаждал! И теперь я и вправду не лгу себе?.. Может быть — во всяком случае, о любви мы не говорили.
Да и говорили ли мы вообще? Нет! Какой разговор, когда я начисто терял дар речи, наблюдая это завораживающе медленное, изнурительное, как изощренная сладострастная пытка, разоблачение княгини?!
И тем не менее ты, Двуликий, ты, грозный, всевидящий страж моих потусторонних снов, ты, Бафомет, будь же свидетелем моим пред Всевышним: владело ли мной нечистое плотское вожделение или же то было чистое изумление, жажда поединка и… ненависть? Или эта посланница Исаис Чёрной, эта инфернальная сестрица Бартлета Грина, этот злой демон Джона Роджера и моей собственной крови до такой степени пленил меня, что я перестал призывать Яну, святую мою спасительницу?!
Нет, нет и нет! Но с чем большей тоской взывал я к Яне, тем охотней, уверенней и величественней, с победной улыбкой на губах, являлась Асайя во всеоружии своей смугло-серебристой прелести. Являлась… является и сейчас….
Разве Липотин меня не предупреждал, что борьба только начинается?
Ну что ж, я готов. Но думаю, что мы обменялись перчатками задолго до нашей первой встречи. С чего же всё началось? Где оно, это неуловимое начало, потерянное во мгле времен? Когда мы стали сближаться с копьями наперевес? Нет, не помню. Жаль, конечно, но если бы весь ужас моего положения исчерпывался лишь этим, а то ведь я даже не представляю себе ни как вести поединок, ни как его выиграть. При мысли о первом выпаде меня сотрясает лихорадочная дрожь: боюсь промахнуться, снова попасть в пустоту и потерять равновесие!.. Кого угодно сведет с ума этот невыносимый, длящийся изо дня в день накал оппозиции, это пристальное, молчаливое сидение друг против друга, эта мучительная, гипнотизирующая статика: глаза в глаза и ни слова — лишь нервные флюиды…
Ужас, панический ужас охватывает меня: мне кажется, я чувствую её приближение — в любой миг, с минуты на минуту, княгиня может стать видимой…
Опять где-то звенит… Вслушиваюсь: нет, как будто не в ушах! Да ведь это же колокольчик, самый обыкновенный дверной колокольчик внизу в прихожей!.. И новая волна ужаса окатывает меня с головы до ног. А колокольчик звенит и звенит, этот пронзительный звон срывает меня с места; нажимаю кнопку — дверь внизу автоматически открывается; подбежав к окну, выглядываю наружу: двое уличных мальчишек, застигнутые на месте преступления, удирают во все лопатки по переулку… С облегчением перевожу дух: шалости, детские шалости!..
И тем не менее ужас не отпускает. Мысль о том, что входная дверь сейчас открыта, вызывает во мне реакцию прямо-таки болезненную: такое чувство, будто меня голым вывели на всеобщее обозрение, будто заботливо хранимый герметизм моей отшельнической жизни дал течь и вся навязчивая глупость и грязь улицы хлынули в мою душу. Я уже хотел было спуститься в прихожую и устранить дефект, как заслышал на лестнице шаги… Мягкие, быстрые, вкрадчивые — в них было что-то знакомое…
А вот и он — Липотин!
Иронически подмигивает… Под глазами синяки, припухлые веки, как всегда, лениво полуприкрыты.
Короткое, небрежное приветствие, как будто мы только вчера расстались, и, словно споткнувшись, застывает на пороге кабинета, принюхивается подобно лису, учуявшему на подступах к своей норе чужой, подозрительный запах…
Я молчу и, не сводя с него глаз, настороженно изучаю.
Он опять какой-то не такой, но мне никак не удается уловить, в чём дело. Такое впечатление, словно это не он сам, а его двойник — пустой, полупрозрачный, и речь у него мертва и монотонна. А может, мы оба призраки? Кто знает, как общаются между собой мёртвые? Не исключено, что их общение мало чем отличается от общения живых! Шея его замотана алым платком, что-то раньше я за ним такой привычки не замечал. Простуда?..
Он стоит вполоборота ко мне и шепчет, но странная, злокачественная хрипотца присутствует в этом шепоте:
— Похоже, похоже… Уже почти лаборатория Джона Ди.
Этот незнакомый голос, от которого меня начинает знобить, звучит с каким-то жутковатым, посторонним присвистом, словно проходя сквозь серебряную фистулу. Как мучительный, предсмертный хрип пораженной раком гортани…
С каким-то злорадным удовлетворением Липотин повторяет:
— Похоже, похоже…
Но мне всё равно. Я уже не слушаю. Меня даже нисколько не интригует загадочный смысл этой фразы. Весь во власти неописуемого ужаса, сам не сознавая, что говорю, произношу какие-то звуки, которые, как это ни странно, оформляются в понятные, человеческие слова:
— Липотин, вы призрак?
Он резко поворачивается, в его глазах вспыхивают зелёные искры. Хрипит:
— Нет, это вы призрак, почтеннейший. Что же касается меня, то я всегда одет в ту форму реальности, которая в данный момент мне к лицу. Могу позволить себе такую роскошь, и хоть моему гардеробу далеко до костюмерной Асайи Шотокалунгиной, но и он не так уж беден: в зависимости от сезона и эпохи я всегда подберу себе что-нибудь подходящее. Что, собственно, люди понимают под «призраком»? Как правило, ревенанта, то есть вернувшегося с того света. Кстати, это может быть и какая-нибудь часть трупа. Ну а поскольку каждый живущий на земле человек является не чем иным, как вернувшейся назад посредством рождения креатурой, то, следовательно, любой «венец творения», который болтается здесь под луной, — всего-навсего призрак. Увы, но, как это ни прискорбно, таков уж несчастный жребий потомков изгнанного из райских кущ Адама… А не поговорить ли нам о чем-нибудь более важном и менее скучном, чем жизнь и смерть?
— У вас болит горло, Липотин? Вы простужены?
— Ну да, конечно… эти проклятые сквозняки… пронизывают как ножи… — Мучительный кашель сотрясает его с такой силой, что он долго не может прийти в себя, и вид у него такой же жалкий, как у застрявшего на полдороге нищего бродяги. — Впрочем, всё это ерунда. Вы ведь, наверное, не забыли моих тибетских приятелей? Ну и, надеюсь, понимаете, что я тогда имел в виду! — И он, как в прошлый раз у кладбищенских ворот, повторил тот зловещий жест — провел ребром ладони по горлу. Алый платок!
— Кто… кто же вам… перерезал горло? — пролепетал я.
— Кто же ещё, как не красный маэстро! Мясник! Бескомпромиссный негодяй! Собирался меня укокошить по поручению своих хозяев. Опутали весь мир своей невидимой сетью, и им всё мало. Только со мной у них номер не прошел. Когда этот садист, высунув от усердия язык, пилил моё бедное горло, он совсем забыл — впрочем, где уж ему, с его интеллектом орангутанга! — что в моих жилах никогда не текла эта красноватая, тепленькая жижица, которую вы гордо называете кровью. Выходит, зря старался наш тибетский виртуоз, вызова на бис не последовало. Только внешность попортил, садиссс… — сухо и хрипло, как проколотая шина, зашипела липотинская фистула, освистав конец его обвинительной речи. — Извиняюсь, ничего не поделаешь — «трещинка в лютне», — сказал антиквар, прокашлявшись, и склонился в шутовском поклоне.
Повисло тягостное молчание. При всём моём желании я не мог выдавить из себя ни звука. А тут ещё краем глаза заметил, как к слепому окну прилипло мертвенно-бледное лицо княгини, и нервы мои болезненно заныли, не желая подчиняться трезвым доводам разума. Молча указываю Липотину на кресло, то самое, в котором сидит обычно княгиня: инстинктивно цепляюсь за смехотворную надежду — а вдруг Асайя, обнаружив, что её место занято, отменит свой визит? Два привидения, одновременно сверлящие тебя взглядом, — это уж слишком! Одна только мысль до некоторой степени успокаивает меня: значит, я-то по крайней мере жив, иначе как бы мне различить, что эти двое уже давно не жильцы на этом свете? Однако Липотин угадал ход моих мыслей:
— Неужели вы в самом деле не понимаете, почтеннейший, что мы с вами находимся не на том уровне, единственно с высоты которого и можно ответить на вопрос, жив ты или нет? В нашем же положении никто этого не знает и никогда знать не будет. Просто не существует доказательств! Разве это доказательство — то, что мы видим окружающий мир таким же, как и прежде? А если это иллюзия, игра воображения? Откуда вам знать, может, вы и раньше внешнюю реальность только воображали? А если мы с вами тоже разбились в автомобиле и похороны вашей невесты — всего лишь сон? Разве не может такого быть?! А ну-ка попробуйте доказать обратное! Что, если не Творец создал воображение, а воображение — Творца, ведь в таком случае человек — лишь жертва своих собственных иллюзий? Нет, нет, с «жизнью после смерти» всё обстоит совсем иначе, чем утверждают те невежественные всезнайки, которые, стоит только вступить с ними в дискуссию, сразу безапелляционно заявляют, что им известно «лучше»…
Липотин быстро закурил новую сигарету; я тайком, с каким-то болезненным нетерпением поглядывал на его горло, ожидая, когда же наконец просочится сквозь алый шелк предательская синеватая струйка…
И вновь надсадно запела фистула:
— Собственно, почтеннейший, вам не в чем меня упрекнуть, ведь я, можно сказать, прикрыл вас своим телом. Надеюсь, вы понимаете, что тем несчастьем, которое навлек ваш покорный слуга на свою шею, он обязан прежде всего вам и вашему легкомыслию!.. Или я ошибаюсь и это не вы на свой страх и риск в одиночку экспериментировали с алой пудрой тибетских гуманистов? А ведь воспрепятствовать этим вашим экскурсиям в запретные зоны было моим орденским долгом. Ну да ладно, мой дорогой покровитель, мы ещё хорошо отделались, хотя и не обошлось без шрамов, которые, надо вам сказать, чертовски плохо рубцуются. И я вам не советую обольщаться на свой счёт: ваш шрам, конечно, не так заметен, как мой, но, смею вас уверить, он не менее опасен, ибо проходит через нервный центр, в коем обитает божество сна. Так что вы напрасно коситесь, почтеннейший, на моё горло, вам бы лучше обратить взор свой в себя — не видать ли там каких-либо подозрительных курений. Ведь клапан-то теперь закрывается неплотно, и хотя люфтик совсем крошечный и глазом вы его, сколько ни смотрите, не увидите, но герметизация нарушена, а потому вечно вам отныне мучиться сомнениями: живой вы или мёртвый. Ничего, не берите в голову, нет худа без добра: любая трещинка — это не только дефект, но и лазейка на волю. Что за удовольствие, в самом деле, всю жизнь вариться в собственном соку!
Мне тоже вдруг нестерпимо захотелось курить, дрожащими пальцами я потянулся к сигаретам: закусив мундштук, легче справиться с лихорадкой ужаса… Собственный голос кажется мне чужим и далёким:
— Липотин, скажите же мне наконец ясно и недвусмысленно: призрак я или нет?
Вся его фигура сразу как-то обвисает, он склоняет голову набок, тяжёлые веки опускаются, так что глаз уже почти совсем и не видно… Потом снова резко выпрямляется:
— Все мы лишь маски и призраки, только тот, кто живёт вечно, может с полным правом сказать о себе: «Я не фантом». Вы имеете какое-нибудь отношение к вечности? Нет, поскольку так же, как и все смертные, уповаете на жизнь бесконечную, а это нечто совсем иное!.. Но лучше не спрашивайте, всё равно, до тех пор пока сами не приобщитесь вечности, ответов не поймёте, даже если вам и ответят. Понять можно лишь то, что в состоянии вместить наше сознание, то, что в нем уже присутствует в виде некой матрицы. Иными словами, принять что бы то ни было можно лишь при наличии соответствующего хватательного органа. Ну а вопросы ничего прибавить не могут, богаче от них не станешь. Кроме того, вы их, как мне кажется, не совсем правильно формулируете, ведь всё, что вас тревожит, сводится к следующему: вам просто не дает покоя мысль, как, каким образом и почему вы общаетесь с призраками! — При этом он покосился в сторону окна и сделал над письменным столом резкое круговое движение рукой. Густое облако пыли взметнулось под потолок, и на меня дохнуло таким кладбищенским запустением, что мне даже послышалось карканье застигнутого врасплох воронья и истошные крики сов.
— Да, да, так оно и — есть, — вскочил я, — вы совершенно правы, Липотин: я общаюсь с привидениями… В общем: ежедневно… здесь… в том самом кресле, в котором вы сейчас сидите… вижу… образ… я вижу… княгиню!.. Она приходит ко мне! В любое время дня и ночи… и преследует меня своими глазами, своим телом, всем… всем своим существом, от которого нет спасения. Она ловит меня — хладнокровно, неумолимо, расчётливо, как тысячи пауков в этом забытом Богом и людьми доме ловят мух в свою ажурную, искусно сотканную паутину… Помогите мне, Липотин! Помогите мне, помогите, чтобы я… чтобы я не…
Это неожиданное для меня самого словоизвержение, казалось, прорвало во мне какую-то дамбу; почти не соображая, что делаю, я упал перед Липотиным, как перед сказочным волшебником, на колени и поднял на него затуманенный слезами взгляд.
Он медленно приподнял левое веко и так глубоко затянулся своей сигаретой, что снова послышался отвратительный присвист. Табачный дым окутал его лицо, и сквозь него он вкрадчиво прохрипел:
— Ваш покорный слуга, почтеннейший, ведь… — его испытующий взгляд царапнул меня, — ведь кинжал по-прежнему у вас, не так ли?..
Я хватаю со стола тульский ларец и поспешно нащупываю потайную пружинку.
— Так, так! — бормочет Липотин и покровительственно ухмыляется. — Отлично! В вашем лице реликвия Хоэла Дата обрела своего настоящего наследника. Храните её как зеницу ока. И вот вам мой дружеский совет: подыщите для кинжала какой-нибудь другой тайник! Сдается мне, вам и самому уже не раз бросалось в глаза поразительное сходство — можно было бы даже сказать: родственность! — этого миниатюрного азиатского саркофага с земной оболочкой Асайи Шотокалунгиной, моей прежней, высокочтимой хозяйки. А смешивать символы не рекомендуется, можно легко перепутать и те силы, которые стоят за ними. Такая смесь взрывается при малейшей детонации.
Грозовые всполохи каких-то полупрозрений сверкнули в моей душе. Я так порывисто выхватил кинжал из серебряного ковчежца, словно самого себя освобождал от тех филигранно сработанных чар, которыми был окован на протяжении стольких дней, недель… а может, и лет… А ведь и в самом деле было бы, наверное, совсем неплохо — взять да и пронзить магическим клинком сидящий предо мной фантом! Но Липотин с таким надменным недоумением вскинул брови, что вся моя решимость сразу куда-то улетучилась.
— В магии мы все, мой покровитель, не более чем жалкие дилетанты, постигающие лишь самые азы, — поддразнивал меня Липотин и так старательно хохотнул, что в горле снова зловеще засвистело. — Подобно неопытным скалолазам, которые за всем своим технически сложным, громоздким снаряжением и детально разработанным, продуманным вплоть до каждого шага маршрутом подчас забывают о такой элементарной вещи, как прогноз погоды, я уж не говорю — о цели своего восхождения, мы то судорожно цепляемся за внешний ритуал, то легкомысленно пренебрегаем им; а ведь в магии речь идёт не о покорении какой-то одной недоступной вершины — это дело фанатичных аскетов! — но о свободном, без этих чудовищных и нелепых «аппаратов тяжелее воздуха», парении над миром и человечеством, когда маг в мгновение ока облетает весь земной шар, погружается в глубины океанов, возносится к звёздам…
Но у меня из головы не шли мои собственные проблемы, и я перебил антиквара:
— Только вы можете мне помочь, Липотин. Знайте же: всеми силами моей души взывал я к Яне. Но она не приходила! Вместо неё стала являться княгиня!
— Естественно, ничего другого и быть не могло, — невозмутимо буркнул Липотин. — Кто первым откликается на крик о помощи? Наши близкие, не так ли? В конце концов, своя рубашка ближе к телу… А что может быть ближе того, что живет в нас? Потому-то княгиня и является вам!
— Но я не хочу её видеть!
— Ну и что! Она чувствует эротический импульс в вашей крови, слышит далёкое эхо страсти в вашем голосе.
— Боже Всемогущий, но я же её ненавижу!
— Ненависть — это её любимое лакомство.
— Я проклинаю это исчадие ада всеми силами преисподней, истинной её родины! Ненавижу, ненавижу! Я бы задушил, растерзал её на части, если бы только мог, если бы только знал как…
— Неужели вы не понимаете, что ядовитые языки того страшного пламени, которое вы называете «ненавистью», только доставляют ей наслаждение, доводя до экстаза, и чем яростнее они жалят, тем исступленней становится оргия чёрного Эроса? Магическая пиромагия своего рода, почтеннейший!..
— Вы полагаете, Липотин, что я втайне люблю княгиню?
— Любите?.. Вы её уже ненавидите! А это, как утверждают в один голос ученые, высочайшая степень магнетизма. Или симпатии, если вам так больше нравится…
— Яна! — тоскливо вскрикиваю я.
— Опасный призыв! — предостерегающе останавливает меня Липотин. — Княгиня непременно перехватит его! Дело в том, почтеннейший, что женская составляющая мужской эротической энергии зовется «Ян». И призывать на помощь её — все равно что усесться на бочку с пироксилином. Конечно, это будет понадёжней любой брони, тут уж гарантия стопроцентная — ни один злоумышленник к вам на пушечный выстрел не подойдет, но и риск велик. Чуть что — огненная вспышка, и поминай как звали!..
От полной безнадёжности у меня даже в глазах зарябило. Я схватил Липотина за руку:
— Помогите же мне, старый друг! Вы должны мне помочь!
Липотин косится на лежащий между нами кинжал и неуверенно бормочет:
— Ничего не поделаешь, придётся.
Какое-то недоброе предчувствие заставляет меня придвинуть оружие к себе и время от времени поглядывать на него краем глаза. Липотин сделал вид, что ничего не заметил, неторопливо закурил новую сигарету и, когда завеса табачного дыма скрыла его лицо, проскрипел:
— Вы имеете какое-нибудь представление о тибетской эротической магии?
— Да, небольшое.
— В таком случае вам, наверное, известно, что трансформация сексуальной энергии человеческого полового инстинкта в магическую энергию осуществляется посредством специальной техники, которая называется «вайроли-тантра»!
«Вайроли-тантра»! — эхом откликается во мне. В какой-то редкой книге я действительно что-то читал об этой таинственной практике; ничего определенного, конечно, не помню, но всё равно термин этот ассоциируется у меня с чем-то тёмным, противоестественным, идущим наперекор человеческой природе. Видно, не зря секрет этой традиционной техники так строго охраняется посвященными в тантрические мистерии.
— Ритуальный экзорцизм? — словно в забытьи спросил я.
Липотин недоуменно качнул головой:
— Вы ещё скажите: искусственная стерилизация! Изгонять пол?.. Что же, тогда останется от человека? Ничего, ровным счетом ничего, даже благостного облика аскета-великомученика, причисленного церковью к «лику святых». Стихию истребить нельзя! И совершенно бессмысленно пытаться избавиться от княгини.
— Липотин, мне иногда кажется, что это вовсе не княгиня. Это…
От звука липотинского голоса у меня даже зубы заныли, такое впечатление, словно кто-то ногтем царапал по стеклу.
— Вы думаете, это — Исаис Понтийская?! Ну что ж, неплохо! Очень неплохо, мой новоявленный Вильгельм Телль, почти в яблочко!
— Или Исаис Чёрная Бартлета Грина, ублажающая свою утробу кровью шотландских кошек… По мне — один чёрт, как ни назови!.. Однажды она явилась своей будущей жертве под именем леди Сисси…
— Как бы то ни было, а она — та, в чьём кресле сейчас сижу я, ничтожный Маске, та, которая больше чем привидение, больше чем любая самая очаровательная женщина, больше чем почитаемое когда-то, а теперь забытое божество, — она повелительница человеческой крови, и тот, кто хочет её победить, должен подняться над кровью!
Невольно я хватаюсь за горло: чувствую, как бешено, в рваном, сбивчивом ритме пульсирует артерия, словно хочет меня о чем-то оповестить — так, азбукой Морзе, перестукиваются через тюремные стены заключенные! А может, это беснуется, рвётся на волю нечто инородное?.. И я замираю, не в силах отвести взгляда от кроваво-алого горла своего визави.
— Так, значит, вы поднялись над кровью? — шепчу я непослушными губами.
Липотин съёживается — седой, древний, ветхий, он словно проваливается в себя, и оттуда, как из могильной ямы, доносятся натужные стоны его расстроенной фисгармонии:
— «Над», почтеннейший, — это почти то же самое, что «под». Быть над кровью или под кровью, над жизнью или никогда не жить — какая разница, в конце концов?.. Сами видите: никакой… никакой!..
Отчаянный ужас, прозвучавший в этих словах, казалось, пытался ухватиться за меня своей костлявой старческой рукой. И прежде чем до меня дошло, что сейчас, может быть, единственный раз в жизни антиквар на мгновение приоткрыл свою безнадёжно больную, обреченную душу, Липотин уже проводит по волосам, выпрямляется и зловещая ухмылка, полуутопленная в алый платок, мгновенно стирает то странное впечатление, которому так и не суждено запечатлеться в моей памяти. Он перегибается ко мне и сипит:
— Хочу вас предупредить: сфера Исаис и Асайи Шотокалунгиной — это остров, который находится в самом средоточии жизни, в центре Алого моря, и с его берегов, в чьи неприступные скалы оглушительным прибоем колотится кровь, ещё никому, ни по сю, ни по ту сторону, не удалось сбежать: ни достопочтенному магистру Джону Ди, ни его тезке эсквайру Роджеру, ни вам, почтеннейший покровитель. Так что лучше не тешьте себя радужными надеждами.
— Неужели никакого пути к спасению нет?!
— Вайроли-тантра! — невозмутимо ответствует, окутываясь дымом, призрачный визитёр. Я уже отметил про себя, что всякий раз, произнося эти слова, он прячет свое лицо.
— В чем же суть вайроли-тантра?
— Гностики называли подобную технику «обращением вспять течения Иордана». Что имеется в виду, вы легко догадаетесь сами. Только не забывайте, что это лишь внешний аспект, который может кому-то показаться весьма непристойным. Скрытое под этой скорлупой ядро можно добыть только самостоятельно; если же вы прибегнете к моим услугам, то ничего, кроме пустой шелухи, не получите. А ритуал, исполняемый вслепую, без реального проникновения в его внутреннее содержание, — это уже практика красной магии, доступная исключительно лишь немногим посвященным в эту древнейшую традицию, доставшуюся нам по наследству от красной, атлантической расы. Любые же профанические попытки имитации чреваты в ритуальной магии очень тяжёлыми последствиями, одно из которых — страшный, испепеляющий всё на своем пути огонь; потушить его, кстати, невозможно. Не слушайте ничьих советов, человечество, слава Всевышнему-, не имеет об эзотеризме ни малейшего понятия: профанация, гм, всегда каралась самым решительным и жестоким образом, так что держитесь, пожалуйста, подальше от всех этим самозваных гуру, седобородых кудесников и прочей нечисти, имя коей — легион;, тот несусветный вздор, который плетут эти высокопарные шарлатаны о чёрной и белой магии, не лезет ни в какие ворота… А сокровенное…
Тут липотинская речь переходит в заунывное монотонное бормотание, которое льется и льется с его губ сплошным потоком, так молятся ламаистские монахи, до бесконечности повторяя свои медитативные мантры. У меня такое чувство, что это говорит уже не Липотин, а кто-то далекий и невидимый… Последнее, что я ещё разобрал, было:
— Разрешение от уз. Связывает любовь. Любовь устраняется ненавистью. Ненависть устраняется представлением. Представление устраняется знанием. Знание устраняется незнанием — вот кристалл алмазного Ничто.
Журчащий поток обтекает меня со всех сторон, но расчленить его на отдельные слова или фразы я не могу, не говоря уж о том, чтобы уловить хотя бы тень смысла. Эта речь предназначена для Бафомета, догадываюсь я и делаю отчаянную попытку расслышать то, что слышит Двуликий. Но мои уши остаются глухи…
Когда я наконец понимаю, что все мои усилия напрасны, и поднимаю глаза, то вижу пустое кресло. Липотин бесследно исчез.
Да и был ли он у меня?..
«Время» не поддается никакому учету, снова куда-то запропастился целый кусок, и я даже приблизительно не могу представить себе размеров пропажи. Так в один прекрасный день можно недосчитаться и нескольких лет, решил я и не поленился завести все часы в доме; теперь не без удовольствия прислушиваюсь к их усердному, педантичному тиканью, правда, все они показывают разное время, так как переводить стрелки я не стал: в моем странном душевном состоянии эта противоречивость в свидетельских показаниях не только не кажется неестественной, но и наоборот — забавляет, особенно смешно, когда они, как на самой настоящей очной ставке, начинают своим сварливым механическим боем, перебивая друг друга, выяснять, кто из них прав. Для меня же смена дня и ночи уже давно означает не более чем чередование белого и чёрного, а в том, что спал, я убеждаюсь лишь после того, как обнаруживаю себя протирающим глаза в одном из кресел, В этом случае равновозможны два варианта: вокруг меня либо непроницаемая темень, либо смутное, потустороннее свечение — это бледное, практически невидимое солнце пальпирует своими холодными, равнодушными лучами слепые, воспаленные окна моего дома, выдавливая из углов кабинета бесчисленные белёсые тени, похожие на отвратительные гнойные выделения…
Мою недавнюю встречу с фантомом Липотина я, конечно, зафиксировал вовсе не для того, чтобы доказать себе — это было бы уже верхом идиотизма! — мою собственную принадлежность к миру так называемых живых. Мне иногда кажется, что веду я эти записи исключительно ради самого процесса писания, может, даже и пишу-то не на бумаге, а чём-то чрезвычайно едким вытравливаю загадочные иероглифы в живой ткани моей памяти. Но есть ли, в сущности, какая-либо разница между двумя этими способами письма?!
Непостижима «действительность», но ещё непостижимее «Я»!.. Как ни старался я разглядеть, что же то было за состояние, в котором я находился до того, как ко мне пришёл Липотин, оповестивший о своем прибытии звонком двух уличных сорванцов, все мои усилия оказались напрасными, с тем же успехом можно пытаться пробить лбом каменную стену, ясно одно: это какой-то редкий случай летаргии! Какое же кошмарное действо творилось там, за толстой скорлупой, герметически отделившей какую-то часть моего Я, через какой страшный инициатический ритуал проходило это моё Я в тот латентный период, если его понадобилось скрыть даже от меня самого! Эта мысль не дает мне покоя, она преследует меня днем и ночью, но я не могу, не могу, не могу вспомнить ни-че-го!.. Если я пребывал в вечности, то каким образом меня вернули в бесконечность? Нет, это невозможно: жизнь вечную и жизнь бесконечную разделяет бездна и никому из смертных не дано порхать над нею взад и вперед… Тут меня осенило: быть может, Яну вобрала в себя вечность, поэтому и не слышит она моих призывов?.. Ведь мой зов обращён в бесконечность, и на него вместо моей Яны откликается… Асайя Шотокалунгина!
Но вновь мысли возвращаются на круги своя: что же происходило со мной в том странном, так похожем на смерть состоянии? И чувствую, как где-то в глубинах подсознания зреет тайный плод, и первые мои неуверенные догадки всё больше перерастают в уверенность, что в том герметическом саркофаге моей летаргии я постигал какое-то сакральное знание, невыразимое в терминах земного языка, и некто, бесконечно далекий от всего человеческого, посвящал меня в сокровенный смысл каких-то таинств и мистерий, которые, когда окончится инкубационный период, всплывут на поверхность моего сознания. О, если бы у меня был такой же верный проводник, как у моего предка Джона Ди «лаборант» Гарднер!
А то даже Липотин и тот больше не захаживает. Да и что толку от него теперь!.. Что мог, он уже дал — странный потусторонний посланец, верный и неверный одновременно!
Я долго размышлял над его речами и, мне кажется, начал что-то различать в непроглядно тёмном символизме вайроли-тантра, но каким образом реально «обратить вспять течение Иордана»? Пытаюсь сосредоточиться, а из головы не идут липотинские слова о том, что невозможно выйти за пределы тяготения пола…
Ну и раз уж я решил продолжать эти записи, то оговорюсь сразу, что придётся обойтись без дат, так как с хронологией дела у меня обстоят, прямо скажем, неважно. Пусть тот, кому в руки попадут эти тетради, сам, по собственному усмотрению, упорядочит описанные мною события в соответствии с календарём! Для меня же, ещё при жизни превратившегося в собственную тень, такие понятия, как «дни», «недели», «месяцы», «точное время», просто утратили всякий смысл.
Что же будет дальше?.. Меня одолевает любопытство и какая-то беспредельная усталость… Это ли не предвестники появления Асайи Шотокалунгиной?..
Итак, первая ночь, которую я провел в ясном сознании, позади…
Да, я оказался прав, и охватившая меня накануне усталость была далеко не случайна! Но унизительное чувство собственного бессилия переросло в железную решимость, и я решил атаковать. Прежде всего мне надо победить сон. Вот он крадется, нежный убийца! Но у меня на этот яд есть противоядие, и я призываю княгиню Шотокалунгину — её, а не Яну!
Однако на сей раз она манкирует моим приглашением. Выжидает, затаившись за кулисами моих чувств… Ну что ж, подождём и мы!..
В конце концов, тем лучше. Просто даже отлично! Это напряженное ожидание только концентрировало мои силы, и я ощущал, как с каждым ударом пульса моя ненависть, раскаляясь всё больше и больше, фокусируется в тонкое, фантастической остроты жало, которое мне почему-то очень хочется назвать «взглядом дракона»!..
Однако в эту ночь я на собственном примере понял — и слава Богу, что своевременно! — ужасную истину: ненависть, перерастающая свою цель, обращается против, самой же себя!
Да, конечно, лишь ненависть не дала мне забыться сном, но я вынужден был непрерывно увеличивать её накал: изможденное тело можно пришпорить лишь удвоенной инъекцией допинга. Но потом наступил момент, когда силы мои иссякли, и тогда всё напряжение моей негативной энергии, подобно кусочку льда на солнцепеке, растаяло прямо на глазах. И прозрачный кристалл моего пробужденного сознания сначала превратился в грязную лужицу, а потом стал сгущаться во всё более плотный туман духовной аморфности, вялости, тяжкой, свинцовой усталости — родной сестры ленивого благодушного смирения, тупой покорности и скотской похоти… Выходила ли Асайя из-за кулис, чтобы воспользоваться минутой моей слабости?.. Не знаю, во всяком случае, я её не видел!..
Ну, а за час до рассвета я был уже в полубессознательном состоянии. Забыв обо всех медитативных приёмах концентрации, разбитый и подавленный, с сердцем, заходящимся от липкого, унизительного страха, я в панике метался из комнаты в комнату, чтобы хотя бы так, примитивным механическим способом, не утратить над собой контроль, а в голове пульсировала лишь одна-единственная мысль: во что бы то ни стало отбиться ото сна, во что бы то ни стало! А он вязкой, рыхлой, удушливо-нежной массой мягко катился за мной по пятам, пытаясь до восхода солнца подмять под себя и напялить на меня намордник с наркозом.
И всё же в эту ночь мне удалось уйти от погони и не запутаться в липких ловчих сетях затаившейся в засаде Асайи…
Когда утренняя заря окрасила стёкла окон болезненно-бледной желтизной, я прямо на бегу рухнул как подкошенный на одну из оттоманок и очнулся уже далеко за полдень, разбитый и телом и душой… Итак, слишком яростное сопротивление чревато катастрофой, ибо легко может обратиться против тебя же самого. Своеобразный эффект бумеранга!..
На то, чтобы усвоить этот суровый урок, в моём распоряжении три дня, проникла в сознание неизвестно откуда взявшаяся мысль.
Ну, а раз уж ступил на путь тантры, то надо пройти его до конца — таковы были указания Липотина…
Липотин!.. Часами ломаю голову, силясь разгадать его самого и его замыслы. Все его заверения в чудодейственности тантрических рецептов, что это — дружеское участие или … ???
Смотрю на эту последнюю фразу с тройным вопросительным знаком и пытаюсь установить, когда это было написано? В тех пределах, где я нахожусь, время низвержено со своего престола. Люди, живущие в подлунном мире, возможно, скажут: это было три или четыре дня назад… А может, три или четыре года, что не менее вероятно?..
Понятие времени отныне лишено для меня всякого смысла, это же касается и моего «литературного труда»; в самом деле, марать бумагу в вечном настоящем Бафомета — занятие по меньшей мере абсурдное. И всё же в роли стороннего, всеведущего наблюдателя, из своего далека обозревающего прошлое со всеми его ошибками и заблуждениями, мне бы хотелось довести эти записи до конца.
Итак, на третью ночь после той бесславной вигилии я был снова «готов».
О, каким мудрым казался я самому себе! Ещё бы, ведь на сей раз у меня хватило ума сойти с «пороховой бочки» ненависти! Теперь я с гордой самоуверенностью полагался на мою закаленную в вайроли-йога волю, немало надежд возлагал и на тот опыт, который приобрёл за последние «три дня». И хотя ни о каком проникновении в сокровенный смысл традиционной тантрической техники не могло быть и речи, на этот счёт я, конечно же, не питал никаких иллюзий, но мне тем не менее, кажется, посчастливилось чисто интуитивно, почти вслепую, нащупать некоторые принципиальные истины. Самое главное — это, уподобившись канатоходцу, сохранять устойчивое душевное равновесие, ни в коем случае не позволяя Асайе Шотокалунгиной нарушить мой эквилибр. Доброжелательное равнодушие — вот условие успешного баланса!.. Даже обычную непреклонную твёрдость моих заклинаний я постарался смягчить, — словно приглашая княгиню к дипломатическому компромиссу.
Она… не приходила.
Я ждал, напряженно вслушивался в ночь, как и в прошлый раз пытаясь уловить затаенное дыхание искусительницы, доносящееся из-за кулис моих чувств. Но её не было и там. Во всех трёх мирах царила мёртвая тишина.
Полученный урок не прошёл даром, я набрался терпения, ибо твёрдо усвоил, что нервное, нетерпеливое ожидание легко переходит в ненависть, а этим оружием княгиня владеет много лучше.
Ничего не происходило. Всё кругом как вымерло. И тем не менее я знал: этой ночью исход нашего поединка будет решен!
Во втором часу пополуночи меня стали посещать какие-то чудные мысли и видения, моя душа словно превратилась в прозрачное, как родниковая вода, зеркало, и по его серебряной глади, кротко взывая к моему состраданию, поплыли ожившей чередой различные эпизоды несчастной судьбы Асайи Шотокалунгиной. Вот она в роли весёлой, радушной хозяйки дома, склонной к остроумной шутке, иногда, пожалуй, чуть язвительной, но всегда лёгкой и, в сущности, безобидной… Может, она бывала в иные минуты чересчур резка и экзальтированна… Но ведь это так понятно: в столь нежном возрасте перенести такую нервную встряску, как бегство от лап большевистской ЧК, тут и взрослый-то не каждый выдержит, а тут избалованная девочка, почти ребёнок, древней княжеской фамилии! Потом смерть отца, жизнь в изгнании, тяжкая доля лишенного родины эмигранта… Судьба, разумеется, одна из многих, но какой резкий контраст: безоблачное детство в екатеринодарском дворце — и кровавый кошмар пролетарского переворота! И всё же из этой заброшенной на чужбину русской девочки выросла отважная, бесстрашно глядящая в лицо жизни женщина, которую лишь роковое предрасположение — наследственная, слишком гордая и необузданная кровь — толкнуло на неправедный путь и низринуло в пропасть трагической смерти!.. И те наследственные грехи, кои тяготеют над этой достойной сожаления жертвой демонических сил, конечно же, давным-давно искуплены её безвременной кончиной! Да и о каких грехах может идти речь, в самом крайнем случае ей можно поставить в вину лишь то, что она была подневольным медиумом, рабыней фатального стечения обстоятельств, а мы, считающие себя честными христианами, готовы безоглядно заклеймить эту несчастную во всех смертных «грехах»… Я взываю к вашему милосердию, господа… И тут я вздрогнул, поймав себя на том, что, пытаясь разжалобить каких-то несуществующих присяжных поверенных, внутренне апеллирую к самому себе, да ещё такими банальными клише, которых бы постеснялся любой второразрядный адвокат. Самое странное, что мне вдруг действительно стало жаль мою «подзащитную» и страстное желание спасти её овладело моей волей, которая, несмотря на весь мой сентиментальный бред, оставалась непоколебимой! Таким парадоксальным образом мне приоткрылась на миг сокровенная суть вайроли-мудра: теперь я хочу вобрать Асайю в себя, дабы очистилась она от ненависти своей. Итак, не ненависть и не любовь — мне надо пройти между двумя этими безднами по узкой, как лезвие ножа, тропе, только так я спасу себя и бедную заблудшую душу…
Это была моя последняя осознанная мысль, так как в следующее мгновение Асайя Шотокалунгина уже лежала рядом со мной и, рассыпав по подушке свои великолепные волосы, томно смотрела на меня глазами счастливой семнадцатилетней принцессы. Невероятно, но это невинное дитя обнимало меня как спасителя от себя же самой, от той Асайи, которая, околдованная злыми чарами Исаис Понтийской, была верной жрицей чёрной богини…
Интересно, что сама Асайя, казалось, и не подозревала о своем раздвоении! Прильнув к моей груди, как раскаявшаяся грешница припадает к святыне, она отдалась мне вся без остатка…
Потом вдруг суккуб исчез. Чувствовал я себя разбитым и опустошенным, нервы ныли как после изнурительных ритуальных оргий, которые с равным успехом могли продолжаться и день, и год. Но мне было всё равно, безысходная тоска и апатия обволакивали меня меланхоличными звуками невидимых эоловых арф. В памяти всплывали какие-то полузабытые строки и сладкой отравой циркулировали по моему кровотоку. И вот, словно привет из далекого детства, в висках ритмично запульсировало:
Ущербная Луна.
Ночь шита серебром.
Ты смотришь на меня.
Ты помнишь обо мне.
Как крошечен ущерб отточенным серпом,
но как бездонна щель, как пристально узка…
Губы мои ещё шептали, повторяя в сотый раз, эти слова, а Липотин уже был тут как тут — стоял в изножье моей постели и, вытягивая, подобно изнывающему от жажды аисту, замотанную алым шею, слушал, и усмехался, и ободряюще кивал…
Потом он заговорил, совсем тихо, под зловещий аккомпанемент шипения — это воздух выходил сбоку, из-под шейного платка, а звуки катились через фистулу подобно дробинкам в стеклянной трубочке:
— Увы, почтеннейший, увы… мы оказались слабее! Мне жаль, мой покровитель, искренне жаль, но Маске может служить лишь сильнейшему. Вы же знаете, таким уж меня произвели на этот свет. Служил я вам верой и правдой и теперь, возвращаясь в стан противника, ничего, кроме сожаления, не чувствую. Предупредить вас о моей отставке — единственное, что я могу сделать. Вы, конечно, сумеете оценить меру моего благорасположения! Ну и пару слов на прощанье: с общепринятой точки зрения вы — человек «конченый».
И все же я желаю вам счастья и дальнейших побед на нелегком поприще… гм… покорителя женских сердец! Засим позвольте раскланяться: время — деньги… В кафе прошел слух, что какой-то богатый приезжий из Чили покупает руины Эльзбетштейна. Наверное, думает, что там под каждым кустом зарыто по старинному кинжалу!.. Доктор Теодор Гертнер — так зовут иностранца. Впрочем, лично мне это имя ничего не говорит. Итак, почтеннейший, — и он небрежно отсалютовал мне шляпой, — до скорой смерти!
Я был не в силах подняться, не мог выдавить из себя ни слова — и не услышал, а скорее угадал по его губам: «Тибетские дугпа велели вам низко кланяться…» Липотин церемонно склонился в дверях, и его глаза полыхнули таким злорадным инфернальным триумфом, какой человеческая фантазия и представить себе не может.
Никогда больше Липотина я не видел.
Теодор Гертнер! — наконец дошло до моего сознания, и сразу отступила ленивая истома. Теодор Гертнер?.. Но ведь он утонул в Тихом океане! Или я ослышался и Липотин произнес другое имя?.. Голова моя пошла кругом, и я снова опрокинулся на диван, а когда наконец с несказанным трудом поднялся, то понял, что Липотин прав: игра проиграна и я обречен! Но когда и каким образом приговор будет приведён в исполнение?.. Полная неизвестность, от которой, можно сойти с ума. Мёртвая маска Джона Роджера, застывшая в жуткой гримасе, предстала на секунду моему внутреннему взору…
О, с какой невиданной легкостью, до смешного небрежно обвело меня вокруг пальца дьявольское коварство Исаис Чёрной!..
Невозможно описать ту разверзшуюся предо мной бездну стыда, уязвленной мужской гордости и, самое невыносимое, унизительного сознания собственной глупости.
Взывать к Яне?.. Сердце моё молило об этом, но я пересилил себя и промолчал. Не надо тревожить её там, в царстве вечной жизни, ведь не исключено, что она меня всё же слышит. Быть может, ей снится, что мы навеки соединились, а я потревожу её сон и своим криком de profundis бесконечной жизни столкну глубоко вниз, в поле притяжения Земли, туда, где любовь не может ничего, а ненависть — всё.
Так и ждал я, простертый недвижно на ложе моем, наступления ночи. Дольше и ярче, чем обычно, светило солнце в мою комнату, и я даже усмехнулся: уж не остановил ли я его, как Иисус Навин?..
И вновь во втором часу пополуночи Асайя лежала рядом, и вновь я, обманывая себя самого, попался на ту же приманку: спаситель, несчастная жертва… и… и всё остальное!..
Отныне суккуб безраздельно властвовал над всеми моими органами восприятия. Отчаянная борьба моей души и разума с чувствами, отравленными очаровательным фантомом, ввергла меня в страшное горнило искушения, без всякого снисхождения заставив испытать на себе то, что отшельники и святые называли огненным крещением: когда человек, дабы снискать жизнь вечную, по собственной воле входил в разверстые врата преисподней и там, в негасимом огне адских мук, либо лопался раскаленный добела сосуд скудельный, либо сам Господь вдребезги разбивал горнило. Моё Он разбил в самое последнее мгновение, когда я был на волосок от гибели; кратким описанием этого я и закончу мои записи.
Вначале был ад. В каких только обличьях не являлась мне — даже средь бела дня! — Асайя Шотокалунгина! Это был какой-то фантастический карнавал, калейдоскоп масок, за каждой из которых была она, она, она — кружившая мне голову восхитительным очарованием своей неподражаемо нежной, по-детски невинной жестокости, ослеплявшая умопомрачительной наготой своего божественного тела.
Асайя Шотокалунгина была всюду. Кусая в кровь губы, я произносил формулы заклинаний, и она покидала меня, смиренно потупив взор с такой трогательной тоской неразделенной любви, что сердце рвалось на части… Нет в мире слов, способных хотя бы приблизительно передать, чего стоило мне устоять пред этим ангельским взором, молящим о снисхождении.
Но уже в следующее мгновение, едва растворившись в воздухе, она, тысячеликая, всплывала во всех отражающих поверхностях моего дома: в полировке шкафа, в наполненном водой бокале, на лезвии ножа, в опаловых бельмах оконных стекол, на выпуклой стенке графина, в хрустальных подвесках люстры, в белом кафеле печи. Мои муки возрастали тысячекратно, ибо Асайя, соскользнув в иную плоскость моих чувств, не только не становилась дальше, но и наоборот — приближалась, и я ощущал её обжигающую близость постоянно, в любое время дня и ночи. Если раньше я пытался изгнать княгиню усилием воли, то теперь она, отразив мой волевой импульс, обратила его на меня самого, и… я стал вожделеть её: отныне мою душу раздирали две взаимоисключающие страсти — одна с проклятиями гнала Асайю прочь, другая умоляла вернуться…
А когда чувства мои стали корчиться в адском пламени невыносимого вожделения, я подошел к флорентийскому зеркалу Липотина, на которое ещё давно в недобром предчувствии набросил покрывало, сорвал с него завесу и, уже не владея собой, заглянул в зелёный омут:
Она лежала у самой поверхности, на мелководье, развернув ко мне свою обнаженную грудь, и её невинный целомудренный взор, затуманенный слезами, молил о пощаде. Волосы на моей голове встали дыбом, я понял: это конец!..
Собрав последние силы, я размахнулся и в отчаянье ударил кулаком по зеркальной глади, разбив её на тысячи острых брызг.
И образ Асайи вместе с отравленными ею осколками проник через порезы в мою кровь и вспыхнул там чёрным инфернальным огнем. А из крошечных, рассыпанных вокруг по полу зеркальных кристалликов, мультиплицированная несчётным количеством копий, закатывалась сумасшедшим смехом тоже она — Асайя, Асайя, Асайя… Нагая, хищная, вампиричная, многократно повторенная… Но вот она вышла из осколков, как резвящаяся сирена выныривает из воды, и, по-прежнему заходясь от смеха, двинулась на меня со всех сторон, подобно несметным ордам соблазна, — тысячетелая, неуязвимая, алчная, агрессивно-похотливая, с тяжёлым, сладострастным дыханием…
Атмосфера в доме стала ароматом её кожи… Да, да — запах пантеры, но ничего более сладкого, весеннего, дурманящего я в своей жизни не вдыхал. Только ребёнок может по-настоящему оценить то блаженное забвение, которое навевают иные ароматы…
И тогда… тогда Асайя-Исаис начала окутывать меня в свою ауру, в своё астральное тело… Я оцепенел от патологического ужаса, когда встретился глазами с неумолимо жестоким и невинным взглядом гипнотизирующей меня рептилии, для которой убийство — это естественный образ жизни, природный долг. Всей сокровенной эссенцией своего существа она проникала под мой кожный покров, вползала в позвоночный столб, сворачивала свои кольца в головном мозгу; она прорастала в меня, вырастала из меня, перерастала… И где, где было оно тогда — моё спасение, мужество, воля?!
И вновь мой слух снаружи и изнутри затопил колдовской завораживающий ритм:
О, как бездонна щель,
как пристально узка…
Но крошечный ущерб отточенным серпом…
Ты помнишь обо мне…
Ты смотришь на меня…
Ночь шита серебром…
Ущербная Луна…
Я ещё успеваю понять, что это моя последняя, прощальная песня… И тут меня, уже ступившего на порог чудовищной бездны — философы называют её «восьмым миром», в нем человеческое Я подвергается абсолютной диссолюции, — отбрасывает назад внезапное озарение, подобно молнии средь ясного неба сверкнувшее в моём сознании: кинжал!., наконечник копья Хоэла Дата!.. Ведь он мой!..
Может ли одна только мысль породить огонь? На собственном примере я убедился в могуществе пиромагии. Огненная стихия — скрытая, невидимая, вездесущая — до поры до времени спит, но одно лишь тайное слово, и… в мгновение ока проснется пламя и огненный потоп захлестнёт Вселенную.
Мысль о кинжале словно высекла из кремня моего сознания магическую искру… Дальше, как во сне: мощная струя огня брызнула прямо из пола, и все вокруг обратилось в сплошное пламя… Гигантская огненная стена, шипящая как при самовозгорании мучной пыли, выросла предо мной. Очертя голову я ринулся в самый эпицентр бушующей стихии: пробиться, во что бы то ни стало пробиться на другую сторону, даже если мне суждено сгореть заживо! Вперёд — кинжал должен быть у меня в руках!..
Каким образом я прорвался сквозь огненную стену, не знаю, но я прорвался!.. Выхватил кинжал из тульского ларца… Мои пальцы сами собой, как у лежащего в кресте саркофага Джона Ди, судорожно сжались на рукоятке… Взмах — и вставший у меня на пути Бартлет Грин отпрянул назад, зажимая руками свой колдовской «белый глаз», пронзенный клинком… А я уже ныряю в неистовый огненный прибой с чёрной пеной клубящегося дыма на гребне… Слетаю по лестнице вниз и с разгона всем телом бросаюсь на запертую входную дверь… Сорванная с петель, она с грохотом вываливается наружу, и…
Прохладный, свежий, ночной воздух едва не сбивает меня с ног… Запах палёных волос приводит меня в себя: космы на голове и борода стали заметно короче, обгоревшая одежда кое-где ещё тлеет…
Куда? Куда теперь обратить мне стопы мои?..
Назад пути нет: горящие балки, охваченные негасимым сверхъестественным огнём, рушились у меня за спиной… Прочь, прочь от пожарища! Кинжал, намертво зажатый в моей правой руке, по-прежнему пребывал в какой-то жутковатой эрекции, как будто этот огненный оргазм не имел к нему никакого отношения. Не удалось Исаис Понтийской оскопить моё Я, и наконечник значит теперь для меня больше, чем жизнь, не важно, где мне суждено отныне жить — в том или в этом мире… И вдруг застываю как вкопанный: передо мной высокая, величественная дама, та самая, чей ангельский образ я видел в парковом лабиринте Эльзбетштейна… Моя душа обмерла в ликующем порыве: это она — Елизавета, истинная королева моей крови, недосягаемая возлюбленная Джона Ди, благословенная в своём терпеливом ожидании!.. Я опускаюсь на колени, не обращая внимания на огонь тибетских дугпа, который едва не лижет ступни ног… И тут кинжал вздрагивает в моей руке как живой, словно пытаясь отвернуться от неземного видения, и в мой мозг проникает ледяная игла: да ведь это маска, личина, мираж, обманчивое отражение, украденное чёрной, обратной стороной зеркала и выставленное сейчас предо мной, дабы низвергнуть назад, в бездну «восьмого мира»…
Зажмурив глаза, я прошёл сквозь фантом, как недавно сквозь огненную стену… Потом мчался по улицам, словно затравленный зверь, которого преследуют по пятам кровожадные, тощие гончие; и вдруг совершенно отчетливо вспомнил, как в галлюцинозе, вызванном токсичными дымами монахов секты «Ян», за мной точно так же гнались чёрные инфернальные кошки и, лишь добежав до древа, с которого Елизавета подавала мне какие-то таинственные знаки, я спасся от погони. Значит, спасусь и сейчас, понял я и, словно притянутый мощным магнитом, уверенно повернул к Эльзбетштейну! Теперь я летел как на крыльях, почти не касаясь земли, в каком-то странном полузабытьи; а когда до меня наконец дошло, что ещё шаг — и мой пульс просто взорвется, чьи-то невидимые руки подхватили меня и я вдруг очнулся на вершине главной башни замка…
Небо позади меня было как кровь, казалось, весь город полыхал, охваченный огненным дыханием ада…
Вот так когда-то и мой уезжавший в Прагу предок Джон Ди, покинув Мортлейк, смотрел, обернувшись назад, как пылает прошлое со всеми его радостями и печалями, заблуждениями и открытиями, победами и поражениями…
Но он покидал, а я возвращаюсь, и у меня в руке то, что он потерял и что меня, подобно магнитной стрелке, привело в мой родной дом: наконечник копья! Слава тебе, Джон Ди, что ты восстал во мне из мертвых и стал отныне моим «Я»!
ЗАМОК ЭЛЬЗБЕТШТЕЙН
— Кинжал с тобой?
— Да.
— Хорошо.
Теодор Гертнер протягивает мне руки, и я, как утопающий, хватаюсь за них. Тёплый живительный ток проникает в мою душу, тугие пелены страха, которые стягивали меня словно мумию, начинают ослабевать.
Лицо моего друга озаряет улыбка:
— Ну и как, победил ты Исаис Чёрную? — Вопрос задан вскользь, как бы между прочим, естественным повседневным тоном, однако для меня он прогремел подобно трубам Страшного Суда. Я опускаю глаза:
— Нет.
— Значит, она придёт и сюда, в наш замок, ибо чёрная богиня всегда там, где может взыскать принадлежащее ей по праву.
Страх снова сжимает свои кольца:
— То, что я пытался сделать, превышает человеческие возможности!
— Мне известны твои попытки.
— Силы мои на исходе.
— И ты действительно полагал, что чёрная магия может осуществить трансмутацию?
— Вайроли-тантра?! — вскрикиваю я и впиваюсь глазами в Теодора Гертнера.
— Последний привет от дугпа должен был тебя испепелить! Если бы ты знал, какая сила потребна для того, чтобы манипулировать энергиями вайроли-тантра и не погибнуть! Такое по плечу только азиатам!.. Довольно и того, что ты дважды преодолел течение токсичных дымов. Воистину, достоин ты помощи, ибо самостоятельно, без проводника, сумел вернуться назад.
— Так помоги же мне!
Теодор Гертнер кивает, приглашая следовать за ним.
Только сейчас с глаз моих как будто спала пелена, и я начинаю различать окружающее.
Находимся мы явно в башне. В углу пылает внушительных размеров камин, рядом — алхимический горн. Полки, которые тянутся вдоль стен, сплошь заставлены всевозможными инструментами и утварью мастеров королевского искусства. Бросается в глаза безупречный порядок.
Лаборатория Джона Ди? Постепенно до моего сознания доходит, что я «по ту сторону», в царстве причин. Здесь всё такое, как «по сю сторону», и в то же время совершенно иное; обе эти половинки похожи друг на друга, как лицо одного и того же человека в детстве и в глубокой старости… Превозмогая себя, спрашиваю:
— Скажи мне честно, друг, я умер?
Помедлив мгновение, Теодор Гертнер усмехается не без некоторого лукавства:
— Напротив! Теперь ты стал живым, — и, открыв дверь, пропускает меня вперед.
Сейчас, когда мы совсем рядом, меня при взгляде на него снова охватывает чувство чего-то давно и близко знакомого, словно я уже видел это лицо, не здесь, не в этой жизни, а много, много раньше… Мы идём через замковый двор. Погруженный в свои мысли, я вначале ничего не замечаю, но вдруг, случайно подняв глаза, в изумлении застываю: на месте развалин — величественный замок, нигде никаких следов запустения, горячие фонтаны куда-то исчезли, дощатых уродливых будок как не бывало, да и земляные работы здесь словно никогда не велись… Поняв моё замешательство, мой провожатый, усмехнувшись, кивнул и объяснил:
— Эльзбетштейн — древнейшая стигма Земли. В минувших зонах здесь шумели источники земной судьбы. Нет, это не те фонтаны, которые видел ты, они лишь знак того, что мы вернулись и вступили в свои законные права исконных владельцев замка. Горячие гейзеры — зрелище, конечно, прекрасное, но «люди дела», у которых сердце кровью обливалось при виде этого пропадающего даром добра, уже примеривались, как бы использовать подземное тепло «на благо человека». Да не тут-то было, источники снова иссякли. Истинного Эльзбетштейна людям видеть не дано — смотрят они и не видят…
Я никак не могу прийти в себя от изумления. Высокие вальмовые крыши и венчающие башни островерхие колпаки придали знакомому силуэту крепости законченность и выразительность: замок, казалось, устремился в небо. И при этом ни малейшего намека на какую-либо реставрацию или перестройку, на всём неподдельная патина естественного старения, благородной древности.
— Здесь ты и будешь вершить свое дело, если… если мы не расстанемся. — И Теодор Гертнер быстро отвернулся. И хотя вторая часть фразы была сказана подчеркнуто будничным, даже безразличным тоном, тёмная тень прошла через мою душу.
А мой друг увлек меня в старинный парк между замком и внешней крепостной стеной.
И снова как будто сама вечность взглянула на меня — панорама залитой солнечным светом плодоносной долины с серебряной лентой реки… Так уж создана человеческая память, и всем нам, конечно, знакомо это сиротливое ощущение, когда какой-нибудь ландшафт, мимолетный жест или случайно оброненная фраза вдруг отдаётся в нас оглушительным, многократно усиленным эхом: это мы уже однажды видели, слышали, переживали — и намного интенсивнее, ярче, полнее…
Невольно я сжимаю руку Теодора Гертнера и восклицаю:
— Это мортлейкский замок, такой, каким я его видел в угольном кристалле, и всё же — это он и не он! Ибо Мортлейк лишь просвечивает сквозь Эльзбетштейн, сквозь эти руины над рекой, хозяином которых являешься ты… Да и ты тоже не только Теодор Гертнер, но и…
Дружески улыбаясь, он прижимает палец к губам и ведёт меня назад.
Мы снова в башне, тут мой провожатый покидает меня. Как долго я оставался один? Нет, не знаю, даже представить себе не могу. Сейчас мне кажется, что именно тогда, в той странной временной каверне, моя нога каким-то непонятным образом ступила на сушу, на твёрдую землю родины, которой я не видел века.
Время скользило куда-то мимо, казалось, оно не имело ко мне никакого отношения. Незаметно вновь появился Гертнер. Смену суток я заметил позднее, когда магический круговорот нашего разговора проходил то под знаком Солнца, то под знаком Луны и восковые свечи бросали длинные тени на высокие, загадочно расплывающиеся в полумраке стены…
Должно быть, на Эльзбетштейн в третий раз сошли вечерние сумерки, когда Теодор Гертнер вдруг оборвал плавное, неторопливое течение нашей беседы и как бы между прочим, словно речь шла о каком-то пустяковом, совсем незначительном деле, обронил:
— Ну а теперь пора. Готовься.
Я вздрогнул. Неопределенный ужас гигантской тенью метнулся в моей душе.
—Ты хочешь сказать… это значит… — беспомощно залепетал я.
— Трёх таких дней даже Самсону было достаточно, чтобы отрастить свои отрезанные волосы. Загляни в себя! Твоя сила с тобой!
Под долгим, твёрдым взглядом Теодора Гертнера во мне быстро растет какое-то чудесное, уверенное спокойствие. Почти бессознательно следую я его призыву — закрываю глаза и сосредоточиваюсь… Надо мной парит Бафомет, и белое, холодное сиянье карбункула нисходит на меня…
Мое спокойствие мгновенно кристаллизуется в несокрушимый монолит; теперь, преисполнившись каким-то поистине неисчерпаемым смирением, я приемлю всё, что уготовано мне судьбой: буду ли вознесен к желанной победе или низвергнут пред взором бессмертных в бездну.
Невозмутимо, словно речь идет о ком-то постороннем, спрашиваю:
— Что я должен делать?
— Делать?.. Ты должен мочь! Вопросами или книжным знанием в магии могущества не обретешь. Твори, не ведая, что творишь.
— Даже примерно не представляя, что должен делать? Но это же…
— Это самое трудное. — Теодор Гертнер поднимается и подаёт мне руку… Как-то рассеянно говорит:
— Ущербная луна над горизонтом. Возьми обретенное тобой оружие. Сойди в парк. Там тебе встретится то, что постарается изгнать тебя из Эльзбетштейна. Но помни: если ты сделаешь хоть один-единственный шаг за пределы крепостной стены, то уже никогда не найдешь дороги назад в Эльзбетштейн, и мы больше не увидимся. Надеюсь, что этого не случится. А теперь ступай. Всё, что надо, я тебе сказал…
И, ни разу не оглянувшись, исчезает в тёмном конце залы, недоступном для трепещущих бликов настенных факелов. Где-то внизу хлопает дверь… И — мёртвая тишина, нарушаемая лишь бешеным стуком моего сердца.
Потом из-за крутых крепостных стен выплыл острый серебряный серп…
Я уже в саду, сжимаю в руке кинжал Хоэла Дата, хотя зачем он мне здесь? Звезды словно наклеены на неподвижную небесную твердь: никакого мерцания — ровный, немигающий свет. Непоколебимое спокойствие Вселенной почти осязаемо. В моей душе царит такой же великий покой, все вопросы и сомнения разбиваются о неприступную стену этого бастиона.
«Магия — это деяние, не ведающее своей цели». Тёмный смысл этих слов пропитывает всё моё существо, и кристалл моего духа проясняется, становится прозрачным, и в его глубине вспыхивает ослепительная точка…
Но разве возможно сказать, как долго я стоял на залитом колдовским лунным светом газоне!.. Передо мной, в изумрудном полумраке, сливаясь в сплошную черную массу, высится купа дерев…
Но вот от неё отделяется какое-то смутное неверное свечение, нечто вроде фосфоресцирующего тумана, который лунный свет оживляет своим зыбким, призрачным мерцанием. Я замираю, всматриваясь в это видение: лёгкий, неуловимый образ плывет сквозь кустарник… Это она — та самая дама, хозяйка Эльзбетштейна, которую я уже видел в жаркую послеполуденную пору парящей над пурпурным морем цветов! Это её королевская походка, её величественная стать!.. Таинственная королева Елизавета!..
Словно притянутое моим взглядом, видение подошло ближе; в тот же миг в моём сознании не осталось и тени воспоминаний о цели моего пребывания в ночном парке. С ликующим криком, непомерная мощь которого сотрясала лишь мою душу, ни единым звуком не проникая вовне, я бросился навстречу — и то переходил в бег, то робко замирал, опасаясь, что неземной образ, напуганный моим приближением, растаяв туманной дымкой, окажется миражём.
Но она не исчезала.
Медлила, когда медлил я, спешила, когда я ускорял свой шаг… И вот она предо мной — величественная королева, мать и предназначенная мне по ту сторону крови возлюбленная, богиня Джона Ди… Её губами мне благосклонно улыбается сама судьба. Я раскрываю объятия. О, как кротко смотрит она на меня, как целомудренно кивает, приглашая следовать за собой… Её узкая, нежная, переливающаяся серебром рука осторожно касается кинжала, и мои пальцы уже готовы разжаться, чтобы вручить ей мой свадебный подарок…
Но тут другой свет, отнюдь не лунный, падает на меня сверху… Нет, не сверху — изнутри! Я не думаю — я знаю: это карбункул с короны Бафомета! И в то же мгновение точка, которая уже вспыхнула в его глубине, взрывается гигантским ледяным солнцем. Одновременно мерцающий взгляд таинственной дамы обещает мне всепоглощающее, несказанное, невыносимое блаженство на тысячелетия вперед… О, как несовместима и враждебна эта пленительная, вбирающая в себя серебристая ночь её глаз полярному сиянию карбункула! И она улыбнулась… Всего на миг, на взмах белоснежных ангельских крыл, её божественные уста тронула мимолётная улыбка… победителя… Даже не улыбка — тень, намек, призрак, фантом! Но было уже поздно: я очнулся и, придя в себя, увидел то, что может видеть лишь двуликий Бафомет, взгляд которого направлен и вперед и назад. Передо мной повелительница мира сего — коварная, лицемерная усмешка на украденном лике святой; одновременно я вижу её со спины, и там она с головы до пят нагая, и в ней, как в разверстой могиле, кишмя кишат гадюки, жабы, черви, пиявки и отвратительные насекомые. Да, такова она: с лицевой стороны, с фасада — сама богиня, окутанная благовониями, с обратной же от нее разит безнадёжным могильным смрадом, здесь царят ужас и смерть…
Моя рука крепко сжимает кинжал, и мне вдруг становится легко и весело. Я почти дружески говорю призраку:
— Ступай, Исаис, я тебя не звал! Второй раз ты не обманешь потомка Хоэла Дата, явившись в обличье дамы его сердца! Все, маскарад окончен, удовлетворись той давней своей победой, которую ты когда-то одержала в мортлейкском парке. Ошибка искуплена! Мы квиты…
Я ещё говорил, а над газоном с воем и свистом пронёсся неизвестно откуда взявшийся смерч. Свинцово-тусклый месяц скрылся в облаках. Из вихря, закрутившегося на уровне моих коленей, сверкнул дикий яростный взгляд; искаженное злобной гримасой лицо было почти неузнаваемо, но, когда рыжая борода обожгла мою опущенную вниз левую руку, сомнения отпали сами собой: Бартлет Грин, первый искуситель Джона Ди!..
Миг — и страшный фантом уносится прочь, подобно вороху багряных осенних листьев. А Исаис Чёрная, стоя предо мной как перед зеркалом, с какой-то судорожной, головокружительной быстротой примеряет обличье за обличьем, которые становятся всё более соблазнительными, откровенными и бесстыдными… Это уже агония, ибо, сознавая тщету своих ухищрений, она неудержимо скатывается в жалкую арлекинаду обычной уличной шлюхи…
А потом настали мир и тишина, ясные и недвижные, сияли на небосклоне звезды. Однако, осмотревшись, я вздрогнул, так как обнаружил себя почти на пороге маленькой дверки, пробитой в крепостной стене, по ту сторону которой извилистая тропинка обрывалась в чужую и враждебную ночь.
Тут только до меня дошло, как далеко заманил меня призрак: ещё шаг — и я переступил бы границу, отделявшую, по словам Теодора Гертнера, мир Эльзбетштейна от мира Исаис Чёрной. Лишь в самый последний момент Бафомет удержал и спас меня от вечной погибели… Хвала Всевышнему, я показал себя достойным Его милости!..
И вновь рядом со мной Теодор Гертнер, теперь он называет меня «брат».
Триумф от сознания одержанной победы ещё кружит мне голову, но я вполне отдаю себе отчёт в происходящем. Каким-то внутренним, сокровенным зрением вижу протянувшуюся золотую цепь сотканных из света существ; два звена расцепляются, чтобы включить меня, новое звено. Я отчётливо понимаю, что это не какой-нибудь символический псевдоритуал, который, будучи жалким, мёртвым отражением неведомых людям реалий, исполняется членами тайных обществ, как «мистерия», а совершенно реальное, непосредственное и животворящее «подключение» к миру иному… «Отныне и вовек ты, Джон Ди, зван, призван и включен!» — мерно и невозмутимо отстукивает метроном моего пульса…
— Ты, стоящий вертикально, раскинь руки в стороны!
Я застываю, словно распятый на невидимом кресте.
И тут же слева и справа мои пальцы сплетаются с пальцами моих соседей, и от уверенного сознания того, что наша цепь нерушима, меня переполняет счастливый восторг. Ведь теперь я, как каждое звено этой цепи, неуязвим, ибо, какой бы силы удар на меня ни обрушился, его разделят со мной все сочленения. Таким образом, разделенная тысячекратно, гасится сила любого удара, любого несчастья, любого яда из мира людей и из мира демонов…
Блаженный покой, рожденный сознанием твёрдой почвы под ногами и чувством братской сопричастности, ещё течёт через меня полноводным потоком, заставляя холодеть от счастья, а чей-то голос в зале говорит:
— Сбрось свои дорожные одежды, путник!
Я с радостью повинуюсь. Подобно окалине, спадают с меня одежды, опаленные пожаром моей земной обители. Подобно окалине… Лёгкий озноб понимания: так в конце пути каждый путник сбрасывает с себя свою дорожную одежду, неважно, куда вели эти дороги! Как окалина, осыпалось и платье княгини Шотокалунгиной…
В это мгновение я вздрагиваю от резкого удара молотка, который приходится в самый центр моего лба. Мне совсем не больно — наоборот, этот удар скорее приятен, так как из моего темени вырывается сноп света… гигантский огненный гейзер, осыпающийся в небе мириадами звезд… и зрелище этого звёздного моря доставляет неизъяснимое блаженство…
Медленно и как-то неохотно возвращается сознание…
Меня облекают белые, как снег, одежды. Чтобы лучше рассмотреть моё новое одеяние, я опускаю глаза, но тут же вынужден зажмурить их: теперь и на моей груди сияет золотая роза.
Друг Гарднер рядом; в огромной зале, потолки которой теряются в высоте, висит тихий, ровный гул, кажется, гудит пчелиный рой.
Со всех сторон подходят и обступают меня белые светоносные существа. Всё отчетливей, ритмичней и громче становится гул — оформляется в голоса, сливается в хор… И вот под невидимыми во тьме сводами звучит торжественное песнопение:
Братья по ордену,
из бездны времён
распятый на Норде
вернётся с копьём.
Плоть от плоти предвечной,
кованный орденом,
приведёт наконечник
героя на родину.
Сплетенные звенья
свободны от пут.
Восстань из забвенья,
и вспомнишь свой путь.
Без вести пропавший,
ты — сам себе цель,
смерть смертью поправший,
замкни нашу цепь.
Пусть вечно цветёт
средь полярного льда
золото розы на древке копья!
«Как много друзей, — невольно думаю я, — сопровождало тебя в ночи, когда ты не знал, куда деваться от страха!» Впервые я чувствую желание с кем-нибудь поговорить, оно подобно узору проступает на тончайшей, как вуаль, меланхолии, которая вновь окутывает меня; из какой бездны поднимается эта туманная дымка, мне неведомо.
Но Гарднер уже берёт меня за руку и уводит от слепых, движущихся на ощупь мыслей. Я и не замечаю, как мы вновь оказываемся в парке, неподалеку от низких ворот, ведущих в замковый двор. Тут адепт останавливается и указывает на великолепный куст роз, источающий райский аромат:
— Я садовник. Это моё призвание, хоть ты и видишь во мне прежде всего алхимика. Сколько уже роз пересадил я из тесного комнатного горшка на открытый грунт!..
Пройдя через ворота, мы останавливаемся перед башней.
Мой друг продолжает:
— Ты всегда интересовался королевским искусством и весьма преуспел на этом благородном поприще, — и снова лёгкая добродушная улыбка тронула иго губы, а я, вспомнив о наших алхимических спорах в Мортлейке, потупил глаза, — и потому местом приложения твоих сил станет лаборатория; в ней ты сможешь осуществлять то, к чему всю жизнь стремилась душа твоя.
Мы поднимаемся на башню… И опять то же самое чувство: вроде это башня Эльзбетштейна, а вроде и нет… Медленно привыкает моё сознание к этой игре в подмены: здесь, в заповедных зонах, символы и скрытый за ними высочайший смысл всё время меняются местами и одно просвечивает сквозь другое…
Широкие, отсвечивающие тёмным порфиром ступени винтовой лестницы ведут в хорошо знакомую мне кухню. Только куда делась старая гнилая деревянная лестница? И вот мы наверху, но что это: гигантские своды как будто прозрачны, сквозь них ночное небо средь бела дня заглядывает в эту фантастическую лабораторию, по тёмно-синим стенам которой движется вечный хоровод мерцающих созвездий, а в глубине, в недрах земных, видно, как кипят эссенции алхимического действа…
Горн раскалён как в первые дни творения. Это ли не отражение мира! Шипящее испаряется, тёмное вспыхивает, яркое тускнеет, затуманенное озаряется, чудовищные энергии разрушения, посаженные на цепь заклинаний и заключенные в кованые тигли, бурлят демоническим брожением, но мудрость реторт и печей надежно охраняет их.
— Вот твоя алхимическая кухня! Здесь ты будешь готовить золото своей страсти — золото, имя которому — солнце! Умножающий свет пользуется среди братии особыми почестями.
Величайшего наставления сподобился я. Высочайшая тайна тайн открылась мне, и снова вспыхнуло в моей душе ослепительное ледяное светило; в его лучах мгновенно сгорели те жалкие нищенские крохи карликовых человеческих представлений о великом искусстве Гермеса, которые я собирал в течение всей жизни. И лишь крошечным призрачным огоньком трепетал в моём сознании последний вопрос:
— Друг, прежде чем я навсегда перестану спрашивать, ответь мне: кем был, кто он — Ангел Западного окна?
— Эхо, ничего больше! И о своем бессмертии он говорил с полным на то правом, ибо никогда не жил, а потому и был бессмертен. Смерть не властна над тем, кто не живет. Всё, исходящее от него: знание, власть, благословение и проклятие, — исходило от вас, заклинавших его. Он — всего лишь сумма тех вопросов, знаний и магических потенций, которые жили в вас, но выо них и не помышляли. Ну, а поскольку все вы привнесли нечто в эту сумму, то явление «Ангела» было для вас откровением. Иль — это огромный магический кристалл, и каждый из вас — лучей мортлейкской пентаграммы, — глядя в обращенную к нему грань, видел отражение своего самого сокровенного, самого тайного, самого больного и мучительного, корни которого скрыты в прошлом, в царстве мёртвых, на Западе… Сколько ещё таких «Ангелов» зреет там на зелёных нивах, уходящих в бесконечную перспективу Западного окна! Воистину, имя им — легион! Людям было бы, конечно, только во благо, если б эти «спасители рода человеческого» так и оставались в царстве тлена и не проникали на их сторону, но у надежды свои шаткие мостики, свои тайные оконца… Для тебя контрабанду «Ангела» осуществлял Бартлет Грин через западное окно; это он, главарь ревенхедов, скрывался за «всемогущим Илем». Ты питал его своей психической энергией: чем больше ты мучился и страдал, тем тучнее становился он, наливаясь тяжёлой, ядовитой кровью. Но вот иссякли твои эмоции и вопросы, иссяк и он… — Гарднер кивнул на бурлящий и клокочущий хаос тиглей, колб и реторт. — Все это, как говорили мэтры Ars Sacra 52, лишь vinculum 53, лишь внешняя, видимая часть, периферия алхимического универсума. Один из наших знаменитых братьев называл всё это «аналогией». Иными словами, это посредники, медиаторы, инструменты, которые только кажутся кипящими. Внутренние их сущности, субстанции, пребывают в вечном покое. А именно ими пользуется адепт при создании своего нерукотворного шедевра. Лишь жалкие суфлёры манипулируют с внешними акциденциями, их профанической возне и обязано человечество рождением уродливого выкидыша — современной химии. Например, этот глобус: vinculum, ничего больше. Тогда и только тогда, когда твоё незнание станет совершенным, научишься ты управлять этими живыми орудиями во имя немеркнущего золота! И тогда одно прикосновение твоего животворящего перста к какой-либо точке на этом земном шарике сможет своим теплом остановить кровопролитную войну и, наоборот, своим холодом породить ураганы сметающей всё на своем пути ненависти. Так что будь осторожен со своими эмоциями!.. Ибо ошибки твои люди поставят в вину своему Богу и, разуверившись в Нём, призовут нового Западного Ангела. Ну, а за проводниками дело не станет! Как правило, контрабандистами становятся те, кто вступил на путь не будучи призванными, такие всегда плохо кончают… За примером идти далеко не надо: что случилось с одним из твоих бывших приятелей, тебе известно — он погиб, заключенный в форму «Ангела», которого сам из себя и сотворил.
— Это… всё… возложено… на меня?! — пролепетал я, раздавленный непомерной ответственностью.
Адепт невозмутимо изрекает:
— Величие человека в каждом его новом рождении в том и состоит, чтобы ничего не знать, но всё мочь. Всевышний никогда не нарушал своего слова и не смягчал его.
— Как же мне сновать судьбу, не зная и не владея приёмами ткачества?! — вырвался у меня последний вскрик сомнений, этих немощных всходов глубоко в человеческой душе посеянных семян трусости, оборотной стороны гордыни.
Гарднер, не говоря ни слова, увлекает меня по порфировой лестнице вниз, подводит к воротам и указывает на парк. Потом исчезает…
Впереди белая, раскаленная полуденным зноем площадка; на ней — солнечные часы и фонтан, с безмятежным журчанием жонглирующий своей прозрачной, обманчиво неподвижной струйкой. Такой призрачный и такой живой, ибо непрерывно падает в самого себя, водяной столбик не отбрасывает никакой тени. А из ржавого металлического штыря, намертво вбитого в землю, солнечный свет исторгает траурный штрих тени. Этот чёрный перст и указывает время.
Тень творит время!.. А фонтанчик — эфемерный жонглер — весело посмеивается своим плеском над целеустремленной обреченностью мрачного пресмыкающегося. Воистину, смех — единственно возможное действо в мире, где временем правит тень… Повсюду — vincula, все вещи — vincula, даже пространство и время — всего лишь vincula с движущимися декорациями…
Глубоко уйдя в свои мысли, я поворачиваюсь и, как слепой, бреду по зелёному лабиринту, пока не останавливаюсь перед гигантскими грабами, под сенью которых приютилась покинутая могила. Снова солнечные лучи подобно зыбкой галерее пронизывают парк, рождая странное ощущение бесконечной перспективы. И вновь кажется мне, будто из её глубины парит сотканное из света платье… Вот солнечное видение уже скользит мимо, но вдруг приостанавливает свой полет, делается более чётким, медленно поворачивается ко мне и замирает… Так в испуге застывает пробегающий из комнаты в комнату человек, застигнутый врасплох собственным зеркальным отражением. Но ведь здесь, в парке, никакого зеркала нет и в помине! Той, которая приближается сейчас ко мне парящей походкой, неведома тень призрачного мира смертных.
Во мне нет ни страха, ни страсти, ни удивления — все человеческие чувства равно далеки от меня, словно пребывают совсем в иной плоскости… Ноги сами несут меня навстречу королеве… Золотые прутья мифической решётки, отделяющей мир горний от мира дольнего, остались позади, и теперь, когда между нами больше ничего нет, я смогу наконец насладиться ароматом королевской розы, предназначенной мне от века… Мы сходимся, не сводя друг с друга глаз, и с каждым шагом, словно узнавая меня, её взгляд становится всё более ясным, радостным и нежным. Так — один раз в тысячу или миллион лет — начинают сближаться две кометы, чтобы встретиться в точке пересечения своих орбит… Как всё же бедна мысль, высказанная в аналогиях мира, где правит тень, а вечность ходит в придворных шутах!
И вот… меня словно обжигает дыхание космоса… вхожу в гравитационное поле королевы… Елизавета предо мной… Близко… совсем близко… Кажется, мы вот-вот коснемся друг друга глазами… И наконец ближе её нет для меня во Вселенной больше ничего: она становится невидима для моих глаз… Бафомет тоже её не видит… Каждым нервом, каждой клеткой моего сознания я знаю, что кометы встретились и свадьба состоялась. Больше мне нечего искать, больше мне нечего находить… Королева во мне — моя дочь, моя жена, моя мать… Я в королеве — её сын, её муж, её отец… Нет больше женщины! И нет больше мужчины, гремел во мне величественный хор неземного блаженства.
И всё же в последнем тёмном уголке залитого солнцем ландшафта моей души затаилась маленькая, почти неощутимая боль: Яна! Должен ли я её видеть?.. Имею ли право?.. Стоит мне только позвать, и она явится! Иначе и, быть не может, ибо с того мгновения, как Елизавета вошла в меня, чудесные, таинственные силы забили гейзерами из сокровенных глубин моего Я. И вот уже бледное, грустное лицо выплывает из тени моей меланхолии: Яна!..
Но тут подходит лаборант Гарднер и с холодным упреком говорит:
— Мало тебе тех мук, коими облагодетельствовал тебя Ангел Западного окна?.. Отныне никакой «Ангел» не может тебе повредить, так не нарушай же равновесие макрокосма!
— Яна… она знает обо мне?.. Она может меня видеть?..
— Ты, брат, переступил порог посвящения с лицом, обращенным назад, ибо назначено тебе быть помощником человечества, как и все мы в нашей цепи. А потому ты до конца времён можешь видеть землю, чрез тебя изливается благодатная эманация вечной жизни. Но что есть эта вечная жизнь, члены нашего ордена знать не могут, ибо обращены спиной к сияющей, непостижимо животворящей бездне; Яна же шагнула через порог вечного света, глядя вперёд. Видит ли она нас? Кто знает?!
— Она счастлива… там?
— Там?.. Для того «Не-нечто», которое мы на своём человеческом языке прозвали «царством вечной жизни» и без зазрения совести продолжаем употреблять это нелепое словосочетание, не подходят никакие определения и никакие аналогии! Ну, а счастлива ли? — Гарднер усмехается. — Неужели ты спрашиваешь меня всерьез?!
Я опускаю глаза.
— Даже нас, хотя мы лишь слабые отражения вечной жизни, не могут видеть несчастные сыны человеческие, которые там, снаружи, обречены блуждать по кругу бесконечной жизни; также и нам не дано видеть или хотя бы предполагать, что такое вечность непостижимого Бога; она близка и одновременно недосягаемо далека от нас, ибо пребывает в ином измерении. Путь Яны — это женский, жертвенный путь. Он ведёт туда, куда мы за ней следовать не может и не имеем права. Наш путь — это Великий магистерий, мы оставлены здесь, на земле, дабы превращать. Знай же: Яна, пожертвовав собой ради тебя, избегла и бытия и небытия. Если бы она не сделала этого, ты бы здесь не стоял!
— Так, значит, люди уже не могут… меня… видеть?! — спросил я удивленно.
Гарднер от души рассмеялся:
— Тебе интересно, что они о тебе думают?
Нет, даже самый слабый, неуловимый всплеск любопытства не мог потревожить блаженного побережья Эльзбетштейна. Однако, когда мой друг, словно вспомнив студенческую пору, заговорщицки мне подмигнул, я, слегка заинтригованный этим не совсем, может быть, уместным озорством адепта, весело кивнул:
— Ну и?..
Теодор Гертнер быстро нагнулся и поднял с обочины дорожки ком красноватой глины:
— Вот! Читай!
«Читать?..» В следующее мгновение комок влажной грязи в его руке превратился… в обрывок газеты… Трудно представить себе что-нибудь более бессмысленное, чем этот бумажный фантом. Нет слов, чтобы передать ту гамму противоречивых эмоций, которые вызывала эта материализация из призрачного мира людей; это было и смешно, и нелепо, и трогательно, и… ужасно…
А Гарднер уже повернулся к своим розам и принялся что-то подрезать и подвязывать.
Я прочел:
«„ГОРОДСКОЙ ВЕСТНИК” ДОМ С ПРИВИДЕНИЯМИ В XIX ОКРУГЕ
Нет нужды напоминать нашим почтенным читателям, что дом № 12 по Елизаветинской улице в прошлую весну сгорел дотла. Да разве можно забыть этот страшный пожар, когда, несмотря на все старания нашей доблестной пожарной команды, огонь так и не удалось потушить! По мнению геологов, речь в данном случае явно идёт о пламени вулканического происхождения. Лишнее свидетельство в пользу этой версии — Эльзбетштейн, где не так давно наблюдались аналогичные феномены, связанные с выбросом термальных вод. Один шотландский землекоп, работавший вместе с другими подёнщиками по очистке развалин, утверждал, что на его родине подобные случаи далеко не редкость; такие глубокие, уходящие в земные недра огненные дыры в Ирландии и Шотландии называют колодцами Святого Патрика! Воздадим же должное нашему бесстрашному брандмейстеру и его дружине — они проявляли чудеса храбрости, но разбушевавшаяся стихия не отступала: огонь полыхал в течение суток, горели, казалось, даже кирпичи и камни, превращаясь в пористую, пемзообразную массу. В редакцию поступило множество писем с просьбой ответить на вопрос: где находился во время пожара владелец дома? Однако мы вынуждены разочаровать вас, наши уважаемые корреспонденты, и особенно лучшую половину рода человеческого, проявившую самое живое участие в судьбе несчастного погорельца: найти какой-либо однозначный ответ до настоящего времени так и не удалось. Полученные сведения крайне разноречивы: так, чиновник городской налоговой службы утверждает, что на протяжении всей последней недели, предшествовавшей пожару, звонил и стучался в дом, дабы принудить злостного неплательщика погасить задолженность, но никто ему не открыл. А вот дети с Елизаветинской улицы в один голос настаивают на том, что видели однажды лицо хозяина дома, мелькнувшее в окне. К сожалению, есть все основания опасаться, что несчастный, уйдя с головой в мир своей не в меру буйной писательской фантазии — оговоримся, что художественные произведения, вышедшие из-под его пера, не выдерживают никакой серьезной критики, — слишком поздно заметил пожар и сгинул навеки в геенне огненной. Пессимизм этих предположений значительно усилился после того, как в ходе расследования, проведенного нашей газетой, выяснилось, что, хотя дом и застрахован на более чем значительную сумму, до сих пор ещё никто не предъявил претензий на выплату страховки. Правда, следует отметить, что пропавшего без вести владельца нельзя считать вполне нормальным с общепринятой точки зрения, но пренебречь такими деньгами было бы слишком даже для него… Теперь о тех прискорбных фактах, сведения о которых непрерывно поступают в редакцию. В высшей степени огорчительно, что и в этом случае, впрочем, как в большинстве не поддающихся однозначной научной трактовке феноменов, подколодные змеи суеверия, шипя, поднимают свои отвратительные головы! Не только живущая по соседству с домом № 12 молодёжь, которая не находит себе лучшего занятия, как до глубокой ночи шататься по улицам, но и люди пожилые, коих трудно заподозрить в легкомыслии, утверждают, что на пожарище в период ущербной луны появляются привидения, причём одни и те же. Ну, спрашивается, почему сразу привидения?! Всем этим наивным людям почему-то не приходит в голову вполне естественная мысль о мистификации — если это вообще не обман зрения! — устроенной какими-то сумасбродными повесами, ряженными в карнавальные костюмы. Неужели среди добропорядочных жителей нашего города есть ещё такие! Рассказывают о какой-то подозрительно смелой даме в чересчур облегающем чёрном ажурном платье (куда только смотрит полиция нравов?!), которая из ночи в ночь бродит, словно что-то отыскивая, по пожарищу. Один солидный домовладелец, коего невозможно заподозрить в каких-либо романтических бреднях уже хотя бы потому, что он член христианско-социалистической партии, уделял сему «привидению» особое внимание и частенько шёл за стройной незнакомкой следом, разумеется, для того лишь, чтобы объяснить ей вызывающее неприличие её поведения: в самом деле, разгуливать по ночным улицам в таком узком, полупрозрачном платье! Так вот этот исключительно положительный мужчина, даже в позднюю ночную пору не забывающий о нравственности, настаивает на том, что в определенный момент её отливающее серебром платье растворялось в воздухе и — о ужас! — эта совершенно голая дама подходила к свидетелю и, покушаясь на его честь примерного семьянина, пыталась ввергнуть в грех прелюбодеяния. Стоит ли говорить, что все её ухищрения оставались безрезультатными, с тем же успехом сия дщерь греха могла бы соблазнять телеграфный столб! Ну а мы в свою очередь зададимся справедливым вопросом: не пора ли компетентным органам недавно созданного Союза защиты нравственности и власть употребить?.. Другие очевидцы сообщают о некоем мрачном рыжебородом субъекте в грубой кожаной куртке, который роется по ночам в чёрной обгоревшей земле, сопровождая свои подозрительные действия жуткими гримасами и громкой, в высшей степени непристойной бранью. Потом — ну, болезненная фантазия допившихся до зелёного змия, как известно, границ не ведает! — он (мужчина!) подходит к голой, потерявшей всякий стыд девице (полиция нравов!!!) и уныло разводит руками. Не происходи всё это в ночное время, какая-нибудь бедовая головушка обязательно бы заподозрила, что присутствует на подпольных съемках фильма для растленных эротоманов! И, наконец, одна весьма пожилая особа женского пола поведала нам в слезах, что видела недавно на пепелище какого-то господина преклонных лет в красном галстуке. Тот, окинув её наглым оценивающим взглядом, цинично ухмыльнулся и с ходу сделал гнусное аморальное предложение, утверждая, что интересуется исключительно антиквариатом… Следующее обстоятельство, которое, к сожалению, только подольёт масла в огонь, ибо, несомненно, даст пищу бытующим среди простонародья суевериям, и которое всякий образованный человек отнесёт, разумеется, на счёт случая, заключается в том, что по ночам на пепелище сбегаются невесть откуда взявшиеся бесчисленные орды чёрных кошек. При свете луны эти исчадия ада справляют свои отвратительные свадьбы, тревожа сон мирных горожан. Впрочем, этот необычный наплыв кошек, скорее всего, следствие введенного недавно налога на домашних животных, который принудил многих стесненных в средствах людей сказать своим любимцам последнее прощай. Единственным светлым пятном во всей этой неприглядной истории, бросающей тёмную тень на безупречную репутацию нашего города, являются телеграммы, полученные нами от наших специальных корреспондентов, в которых сообщается, что знаменитые исследователи в области патологической истерии и связанных с нею ступорозных эффектов доктор Розенбург и доктор Голиаф Велленбуш собираются посетить наши края, дабы многострадальные жители XIX округа, а также пепел их прежнего соседа, барона Мюллера, трагически погибшего в объятиях огненной смерти, — будучи неисправимым фантазером, барон предпочитал, чтобы его называли «баронетом Глэдхиллом», — обрели, наконец, заслуженный покой.
От редакции: Только что многоуважаемое управление полиции предоставило в наше распоряжение некую миниатюру на слоновой кости, каким-то чудом уцелевшую от пожара; она находилась в найденном на пепелище серебряном ларце, который оплавился почти до неузнаваемости. Мы помещаем здесь репродукцию этого восставшего из пепла произведения искусства, дабы уважаемые читатели нашей газеты могли вместе с нами полюбоваться великолепной работой. Это портрет магистра сэра Джона Ди, который в эпоху королевы Елизаветы Английской играл заметную роль в политической жизни Великобритании. Несчастный барон Мюллер, по всей видимости, был его далёким потомком, о чём свидетельствует несомненное фамильное сходство между портретом и сгоревшим в адском пламени владельцем дома № 12. Так что, как ни странно, а сумасбродные фантазии барона Мюллера были далеко не безосновательны».
ПРИМЕЧАНИЯ ПЕРЕВОДЧИКА
Середина XVI века… Сложный и противоречивый период в английской истории. За десять с небольшим лет трон четырежды менял своих венценосных хозяев. А сколько раз за этот такой небольшой в масштабах истории срок меняла свой курс английская политика, пожалуй, и не счесть. Сколько различных политических партий пыталось повлиять на её направление! Дабы помочь читателю сориентироваться в событиях более чем четырёхвековой давности, интрига которых намечена в романе прерывистой, то и дело теряющейся из виду линией, попытаемся совершить краткий исторический экскурс в Англию эпохи Тюдоров.
Вряд ли можно оспаривать тот факт, что история Европы XVI века — это прежде всего история Реформации. Не останавливаясь на сути реформ Лютера, здесь отметим лишь, что, зародившись в Германии, реформационное движение быстро проникло во все уголки Европы, неся с собой брожение умов и тревожное ожидание перемен. Начался великий раскол, смутное время междоусобиц, крестьянских выступлений, секуляризации церковной собственности… Острова внезапно оказались почвой весьма благодатной для виттенбергской ереси, и первые всходы не заставили себя долго ждать…
В 1529 году произошло событие, самым решительным образом повлиявшее на всю дальнейшую историю Англии: король Генрих VIII, известный прежде как ревностный католик, окончательно порвал с Римом. Внешним поводом послужил отказ папы Клемента VII санкционировать развод короля с Екатериной Арагонской. Не дожидаясь разрешения папы римского, Генрих VIII женился в 1532 году на Анне Болейн, бывшей фрейлине королевы, а официальный развод состоялся только через год.
Наиболее важным шагом в разрыве с Римом явился «акт о супремации» 1534 года, в силу которого король был объявлен главой англиканской церкви. Однако менялось только управление церковью, да и то лишь в её высшей инстанции: место папы занял король, но епископат был оставлен в прежнем виде, как и все старые католические догматы и обряды. Генрих VIII не раз говорил, что не желает ни Рима, ни Виттенберга.
Тем не менее консерватизм в вопросах духовной реформации не помешал Генриху VIII в 1536 и 1539 гг. закрыть монастыри, конфисковать монастырское имущество, ценности, здания и, что особенно важно, обширную земельную собственность. Секуляризация церковных земель имела громадные социальные последствия. Монастырские угодья отходили к крупным землевладельцам, лендлордам, которые, существенно повысив ренту, принудили крестьян покинуть свои наделы. Массовое обезземеливание крестьян, вошедшее в историю под термином «огораживание» (enclosure), привело к повсеместным смутам и беспорядкам. Лишенные земли крестьяне превратились в бродяг и нищих и, сбиваясь в многочисленные шайки, занимались грабежом и разбоем. По всей видимости, среди этого буйного братства и следует искать следы ревенхедов, образа наверняка собирательного, черты которого угадываются во всех этих бесконечных тайных организациях типа «Союза башмака», «Бедного Конрада», «Чёрного отряда» — ростках островной и континентальной реформации…
28 января 1547 года умер Генрих VIII, и трон перешёл к его сыну от третьей жены, Иоганны Сеймур. Над малолетним Эдуардом VI (род. в 1537 г.) согласно завещанию Генриха было назначено регентство — опекунский совет из 16 именитых государственных мужей. Однако дядя новоиспеченного короля по матери Эдуард Сеймур, граф Хартфорд, вскоре ставший лордом Сомерсетом, оттеснив остальных членов опекунского совета, провозгласил себя лордом-протектором. Глава протестантской партии, лорд Сомерсет использовал свою власть для дальнейшей реформации английской церкви. Всеми правдами и неправдами насаждая протестантизм, Сомерсет нажил своими крутыми мерами немало именитых врагов как среди католиков, так и среди протестантов. Стремясь во что бы то ни стало удержаться у власти, лорд-протектор стал втайне поддерживать вооруженные выступления простолюдинов. Наиболее крупным восстанием, связанным с огораживанием, было восстание Роберта Кета в Норфолке в 1549 году (не исключено, что именно оно послужило Майринку прообразом мятежа ревенхедов). Восстание было подавлено войсками графа Уорвика. Сомерсет был заключен в Тауэр и по приговору пэров обезглавлен 22 января 1552 года.
Низвергнув могущественного протектора, граф Уорвик (сэр Джон Дадли, отец Роберта Дадли) вошел в такое доверие к смертельно больному королю, что сумел внушить ему необходимость изменения наследственных актов в пользу леди Джейн Грей, на которой он женил своего младшего сына, лорда Гилфорда Дадли. Тем самым законные права Марии Тюдор (дочь Генриха VIII от первого брака) были объявлены иллегитимными, так же, впрочем, как и права Елизаветы (дочь Генриха VIII и Анны Болейн). Не менее ярый сторонник Реформации, чем низложенный Сомерсет, граф Уорвик во что бы то ни стало хотел помешать католически настроенной Марии взойти на трон Англии. Таким образом, после смерти Эдуарда VI в июле 1553 года леди Джейн Грей, дочь Генри Грея, четвёртого маркиза Дорсета, была провозглашена английской королевой. Однако её правление продолжалось лишь несколько дней.
На сторону дочери Генриха VIII, законной наследницы трона, встала вся страна, и уже 3 августа Мария Тюдор с триумфом въехала в Лондон. А 22 августа граф Уорвик, Гилфорд Дадли и Джейн Грей взошли на эшафот. Воспитанная в условиях испано-католической оппозиции ко двору своего отца, Мария возглавила католическую партию, находившую опору у части английского дворянства, преимущественно западных и северных графств. А после того, как на следующий год королева вышла замуж за принца Филиппа, будущего короля Испании, в Англии начались жестокие преследования протестантов. По образу и подобию испанской инквизиции была сформирована комиссия по делам еретиков во главе с епископами Гардинером и Боннером. По всей стране запылали костры, тюрьмы были забиты протестантскими священнослужителями. Был сожжён знаменитый Томас Кранмер, архиепископ Кентерберийский, один из ближайших сподвижников Генриха VIII.
В начале 50-х годов в стране возникло несколько крупных заговоров, ставивших целью низложение Кровавой Марии (Bloody Mary), а также устранение испанского влияния. В одном из таких заговоров была обвинена принцесса Елизавета; на некоторое время ей пришлось переселиться в Тауэр. Роберт Дадли, заключенный в Тауэре по тем же причинам, которые привели его отца, графа Уорвика, на эшафот, именно там снискал благорасположение будущей королевы (дни неизлечимо больной Марии были сочтены). В скором времени Елизавету арестовали вновь, на сей раз по обвинению в государственной измене. Спаслась она лишь благодаря заступничеству Филиппа II, супруга Марии, который явно опасался, что в случае «устранения» дочери Анны Болейн английская корона после смерти Марии перейдет к жене Франциска II (с 1559 г. король Франции) Марии Стюарт. После всех этих событий Елизавета жила под своеобразным домашним арестом в замке Хэтфилд, окруженная многочисленными претендентами на её руку. 17 ноября 1558 года Мария Тюдор скончалась, и Елизавета взошла на английский трон. Началось 45-летнее царствование Елизаветы I.
В заключение этой короткой исторической справки следует, наверное, сказать, что при чтении романа, несомненно, бросятся в глаза анахронизмы, некоторая вольность в обращении с историческими реалиями и т.д. Да, конечно, не мог Джон Ди, оказавшийся в 1549 году в Тауэре по обвинению в преступных связях с еретиками-ревенхедами, предстать пред светлы очи епископа Боннера, который дорвался до власти только после 1554 года, уже при Кровавой Мэри. Да и версия освобождения Джона Ди, конечно же, цитируя незабвенный «Городской вестник», «не выдерживает никакой серьезной критики». Что и говорить, «несомненное фамильное сходство между… сгоревшим в адском пламени владельцем дома № 12» и Густавом Майринком отрицать трудно. Но вряд ли имеет смысл, уподобившись дотошному критику, выискивать в тексте те или иные отступления от «исторической правды», особенно после того, как сам автор ясно и недвусмысленно признался, что в его планы вовсе не входило «осчастливить мир ещё одним историческим романом».
Стр. 36 Штирия — историческая область в Центральной Европе, в бассейне реки Мур. По Сен-Жерменскому мирному договору (1920) большая часть Штирии вошла в состав Австрии (земля Штирия).
Стр. 46. Тамплиер ы (от лат. templum — храм) — члены духовно-рыцарского ордена, основанного в 1118 г. в Иерусалиме. Изначально орден должен был защищать пилигримов, совершающих паломничество к Гробу Господню, от набегов сарацин. К середине XIII века орден достиг невиданного расцвета. Одних только комтурий тамплиеры насчитывали почти 9000. С 1300 г. орден подвергался жестоким гонениям со стороны французского короля Филиппа IV: тамплиеров сотнями бросали за решетку, пытали, а в 1307 г. начались массовые аутодафе… В 1312 г. орден был упразднён специальной буллой папы Клемента V. 18 марта 1314 г. гроссмейстер рыцарей Храма Якоб де Моле взошёл на костер по обвинению в пособничестве дьяволу. Уже окутанный клубами дыма, тамплиер пообещал королю и папе, что они переживут его не более чем на 9 месяцев. Пророчество исполнилось с поразительной точностью: Клемент V скоропостижно скончался уже через месяц, 20 апреля, Филипп Красивый умер 29 ноября.
Стр. 58. Меркатор (Герард ван Кремер, 1512—1594) — знаменитый фламандский картограф. В 1520 г. изучал математику и философию в Лёвене, там же под руководством Геммы Фризиуса постигал искусство гравюры на меди. В 1541 г. своим глобусом с небесным сводом, который он изготовил для Карла V, Меркатор буквально потряс современников, настолько совершенен был этот шедевр картографии. В 1559 г. Меркатор переехал в Дуйсбург, где и служил придворным космографом при дворе герцога фон Юлиха до конца жизни.
Стр. 68. Святой Патрик (389—461) — миссионер, сыгравший большую роль в христианизации Ирландии. После смерти был канонизирован, считается покровителем Зелёного острова.
Стр. 74. Пиброкс — традиционная музыкальная тема с вариациями для волынки, под звуки которой шотландские воины шли в бой.
Стр. 124. …по берегу узкой речушки Ди… — Видимо, имеется в виду река Ди в Уэльсе, впадающая в Ирландское море.
Стр. 125. Максимилиан II Габсбург (1527—1576) — германский император (1564—1576). С 1562 г. король Богемии, с 1563 г. король Венгрии. Отец императора Рудольфа II.
Карл V Габсбург (1500—1558) — император Священной Римской империи (1519—1556), испанский король (Карлос I, 1516—1556).
Стр. 127. …обеих Роз Англии… — Боковые ветви Плантагенетов (королевская династия, 1154—1399) — Йорки и Ланкастеры. Тридцать лет (1455—1485) продолжалась война Алой и Белой Роз, в результате королевская династия Ланкастеров (Алая Роза, 1399— 1461) сменилась династией Йорков (Белая Роза, 1461 —1485).
Стр. 130. …в град Левей, в тамошний университет. — Лёвен — город в бельгийской провинции Брабант. Университет, основанный герцогом Иоанном IV Брабантским в 1426 г., располагал фундаментальной библиотекой, ботаническим садом и анатомическим театром. В XVI в. по праву считался лучшим в Европе.,
Стр. 131. …герцогов Мантуанских и Медина-С ели… — Титул герцога Мантуанского был дарован Карлом V в 1530 г. Федерико II из древнего итальянского княжеского рода Гонзаго. Медина-Сели — древний кастильский род.
Стр. 132. ..философ Петр Ремус… — Видимо, имеется в виду Петр Рамус (наст, имя — Пьер де ла Раме, 1515—1572), ярый противник Аристотелевой схоластики. Своими трудами, опубликованными в 1534 и 1543 гг., вызвал настоящую бурю в ученых кругах, подвергся жестоким гонениям. В 1551 г. получил место профессора диалектики и риторики в Парижском университете, однако, объявив себя сторонником Кальвина, вынужден был покинуть Париж. Путешествовал, с большим успехом читал лекции в Швейцарии и Германии. В 1571 г. вернулся в Париж; погиб в Варфоломеевскую ночь 24 августа 1572 г.
…математик Петр Нониус… — Настоящее имя — Педро Нуньес (1492—1577), знаменитый португальский математик, придворный космограф короля Эмануэля, профессор математики в Коимбре. Его ученые труды посвящены геометрии, навигации, картографии. В значительной мере усовершенствовал астрономические приборы. Это он впервые ввел понятие локсодромии (линия на сфере, пересекающая все меридианы под постоянным углом). На картах в проекции Меркатора локсодромии изображаются прямыми линиями и до сего дня используются в морской навигации и аэронавигации.
…король Генрих II… — Генрих II (1519—1559), французский король с 1547 г.
Стр. 139. …приятель мой Дадли оказался более покладистым… — Именно тогда Роберт Дадли благодаря своему «покладистому» нраву получил титул графа Лестера.
Стр. 143. …королева исполнила свою волю: я женился на Элинор Хантингтон… — Эпизод весьма показательный для Елизаветы: в 1564 г. она настояла на том, чтобы Роберт Дадли сделал предложение Марии Стюарт, королеве Шотландии, муж которой Франциск II умер в 1560 г. И хотя ничего из далеко идущих планов Елизаветы не вышло — Мария Стюарт предложение отклонила, — «покладистый» фаворит и на сей раз не остался внакладе: пост первого министра должен был успокоить уязвленную гордость отвергнутого жениха.
Стр. 146. …пришлось побеспокоить даже лорд-канцлера Уолсингама. — До звания лорд-канцлера сэр Френсис Уолсингам (1536—1590), видный государственный деятель, с успехом осуществлявший политику Елизаветы, возвысился, разоблачив заговор, ставивший целью восстановление в правах Марии Стюарт.
Стр. 153. …в тот же вечер Элинор не стало. — Сходный эпизод присутствует в жизни Роберта Дадли. В 1550 г. будущий граф Лестер женился на Эми Робсат, что впоследствии, несомненно, послужило немалой помехой в галантных отношениях кавалера с его высочайшей возлюбленной. И вдруг в 1560 г. жена Дадли скоропостижно умирает… При дворе ходили упорные слухи, что граф Лестер, получивший к тому времени со стороны королевы самые недвусмысленные знаки внимания, просто убрал препятствие, стоявшее на его пути к трону.
Стр. 156. …та чудесная звезда в Кассиопее воистину двойная… — Двойная звезда — две звезды, обращающиеся по эллиптическим орбитам вокруг общего центра масс под действием сил тяготения.
Стр. 157. Уши королевы сейчас принадлежат Барли. — Уильям Сесил, лорд Барли (1520—1598). Этот чрезвычайно ловкий и дальновидный политик умел выходить сухим из воды при любых обстоятельствах. Начав свою карьеру под покровительством лорда-протектора Сомерсета, он после низвержения своего патрона графом Уорвиком, отсидев три месяца в Тауэре, как ни в чём не бывало занял своё прежнее кресло. Когда Уорвик за несколько дней до смерти Эдуарда VI убедил больного короля передать наследственные права Джейн Грей, Барли был единственный, кто отказался поставить под этим актом свою свидетельскую подпись. Только этому обстоятельству он обязан тем, что не лишился свободы и жизни после восшествия на престол Марии. При Елизавете его политическая карьера достигла расцвета. Поверенный во все дела королевы, он добился того, что имя его оказалось нераздельно со всеми славными деяниями, которые обессмертили имя его высочайшей повелительницы.
Стр. 158. Именно так — Зелёной землёй (Grune Land) — назвал норвежец Эйрик Рыжий (Eirikr Raudi) неизвестную землю, к скалистым берегам которой в 983 г. пристали его драккары. Своё плавание Эйрик начал в Исландии, где скрывался, опасаясь мести за убийство, совершенное им на родине, в Норвегии.
Стр. 164. Вильгельм Буш (1832—1908) — немецкий сатирик, поэт и художник, высмеивавший обывателей.
Стр. 177. Окулировка (от лат. oculos — глаз, почка) — один из способов прививки плодовых и декоративных растений. Пересадка на подвой (дичок) почки (глазка) культурного сорта (привоя), из которой развивается новое растение.
Стр. 177. Суфлёры (от фр. souffler — дуть, раздувать) — так адепты королевского искусства презрительно именовали тех фанатично старательных ремесленников, которые вслепую, экспериментальным путем, ночи напролет раздувая мехи своих алхимических горнов и без конца что-то смешивая и выпаривая, тщились проникнуть в тайну Великого магистерия.
Стр. 201. История с-шарами и манускриптом отнюдь не плод фантазии Майринка. Серж Ютен пишет («La vie quotidienne des alchimistes аи Moyen Age»), что Эдварду Келли (1555—1597), остановившемуся однажды на постоялом дворе какого-то уэльского городишки, предложили приобрести некие раритеты, обнаруженные в склепе одного католического епископа, останки которого были захоронены в XIV в. в соседней церкви. Мародеры украли из склепа манускрипт, трактующий на уэльском наречии о трансмутации, и два небольших шара из слоновой кости. Один содержал алую пудру, большая часть которой была, к сожалению, уже растрачена. Белая же пудра сохранилась полностью. Благодаря этому подарку судьбы Келли и удалось впоследствии произвести фурор при дворе Рудольфа II.
Стр. 221. …пророка Даниила, брошенного в ров со львами… — Во время правления халдейского царя Дария Даниил был одним из трёх князей, «поставленных на царство», чем вызывал немалую зависть сатрапов. Они донесли царю, что Даниил тайно «молится своими молитвами». Пророка бросили в «львиный ров», но звери не тронули его. Ибо, как сказал Даниил: «Бог мой послал Ангела Своего и заградил пасть львам, и они не повредили мне, потому что я оказался пред Ним чист…» (Шестая книга пророка Даниила).
Стр. 222. …подобно апостолам в Троицын день… — На десятый день после вознесения Иисуса (в день Пятидесятницы) ученики Его собрались вместе и молились. «И внезапно сделался шум с неба, как бы от несущегося сильного ветра, и наполнил весь дом, где они находились. И явились им разделяющиеся языки, как бы огненные, и почили по одному на каждом из них. И исполнились все Духа Святого, и начали говорить на других языках…» (Деяния апост., 2:1—4).
Стр. 231. …восприветствую мой Ангелланд не менее почтительно, чем Вильгельм Завоеватель Англию… — В 1066 г. Вильгельм I Завоеватель (ок. 1027—1087, с 1035 г. герцог Нормандии) высадился в Англии и, разбив при Гастингсе войска англосаксов короля Гарольда II, стал английским королем.
Стр. 232. …в Богемию, к императору Рудольфу, знаменитому адепту королевского искусства… — Имеется в виду Рудольф II Габсбург (1552—1612), сын Максимилиана II, император Священной Римской империи в 1576—1612 гг. Двор Рудольфа Габсбурга, посвятившего свою жизнь изучению таинств герметизма, был Меккой для алхимиков и астрологов всей Европы.
Стр. 237. «Мефистофель: Я — часть той силы, что вечно хочет зла и вечно совершает благо». Гёте. Фауст, часть I.
Стр. 258. От дугпа в красной тиаре. — «Дугпа —это служители темных сил, которые держат в страхе весь Тибет. Узнают их по ярко-красным конусообразным головным уборам, говорят, что они потомки демона — повелителя летающих инсектов. Во всяком случае, несомненно одно: дугпа принадлежат к древнейшей тибетской традиции Бхон, о которой мы практически ничего не знаем, и являются последними представителями какой-то таинственной, канувшей во мглу веков расы, в корне отличающейся от всех существующих на земле» (Г. Майринк, «Саранчиада»).
Стр. 264. …на пост наместника Дхармы Раджи из Бутана… — Во главе государства Бутан (Бхотан) стоит Дхарма Раджа, который так же, как и Далай-лама в Тибете, считается инкарнацией Будды.
Стр. 268. Градчаны — древнее пражское городище, заложено в 1320 г., ныне часть Праги. Вначале это было вассальное поселение, окружавшее нынешнюю Градчанскую площадь (остальные пражские районы возникли как свободные королевские города, а Градчаны вплоть до 1598 г. подчинялись бургграфу Града). Карл IV значительно расширил и укрепил его. В 1598 г., в эпоху Рудольфа II, Градчаны получили звание королевского города.
…через каменный мост, связывающий берега Мольдау, направляясь на Малую Страну… — Имеется в виду Карлов мост, одна из достопримечательностей Праги. Начал строиться в 1357 г. по приказу Карла IV молодым архитектором Петром Парлержем, выдающиеся постройки которого во многом определили своеобразие облика Праги. В начале XV в. строительство закончилось, и Карлов мост сразу превратился в центр общественной жизни: здесь торговали, судили, устраивали турниры… В настоящее время мост украшают 30 статуй и скульптурных групп. Первой была установлена статуя Св. Яна Непомука (в 1683 г.).
Ян Непомук (Иоганн из Помука) — генеральный викарий, был утоплен в 1393 г. в мешке под Карловым мостом по приказу Вацлава IV. Считается покровителем мостов, его скульптурное изображение присутствует практически на каждом мосту в католических странах. В 1729 г. Ян Непомук был причислен к лику святых, канонизирован как патрон Богемии.
Мольдау — прежнее название реки Влтавы. Надо сказать, что воды Влтавы формировали будущий пражский пейзаж за много тысяч лет до того, как на эти места впервые ступила нога человека. Река, постоянно меняющая свое русло, проложила здесь природный амфитеатр, обрамленный холмами. На одном из них, некогда с севера огибаемом бурной речушкой Бруснице, стоит Пражский Град — самое высокое место Праги.
Малая Страна — один из древних пражских городов, заложен Пржемыслом Отакаром II в 1257 г. Карл IV значительно расширил и укрепил город, воздвигнув вокруг него новое укрепление, прозванное Голодной стеной.
Стр. 270. …поселился… в… солидном доме на Староместском рынке. — Имеется в виду Староместская площадь, здесь, на перекрестке торговых путей, в XI—XII вв. находился рынок. Площадь окружена домами в стиле ренессанса и барокко, основания которых покоятся на останках домов романской и готической эпох. Поскольку в прежние времена Старый Город находился на несколько метров ниже уровня современной Праги, первые этажи древних зданий, как правило, превращались в подвальные помещения построек последующих эпох. Отсюда целые лабиринты подземных ходов, связывающих многие дома Старого Города.
Следует отметить, что местожительством Эдварда Келли традиционно считается другой дом — так называемый «дом Фауста» в Новом Городе.
…аудиенция у короля адептов и адепта королей, императора Рудольфа… — Поначалу интерес императора к алхимии основывался на вполне прагматическом желании пополнить скудную казну алхимическим золотом. Однако вскоре увлечение переросло в настоящую страсть, император отошёл от государственных дел и, замкнувшись в своем градчанском замке, целиком посвятил себя королевскому искусству. Деятельное участие в экспериментах Рудольфа принимал императорский лейб-медик Тадеуш де Гаек, достаточно искушенный в таинствах герметизма.
Стр. 270. Королевский Град — официальная резиденция чешских правителей, место коронации на чешский престол. Возник в 70-х гг. IX в. Первая большая перестройка началась в XI—XII вв., в период господства романского стиля в архитектуре. Период высшего расцвета строительства Града наступил при Карле IV. В 1344 г. вместо дороманской базилики был заложен готический кафедральный собор Св. Вита. В эпоху Рудольфа II Град блистал всем великолепием истинно императорского двора.
Страгов — Страговский монастырь, заложен в 1140 г. князем Владиславом II для монахов премонстрантского ордена, первоначально был деревянным. В 1143 г. началось строительство каменных зданий и костела. Монастырь много раз перестраивался, окончательно комплекс монастырских зданий сложился при Карле IV.
Далиборка — башня, входившая первоначально (1496 г.) в число оборонительных сооружений Града, превратилась со временем в место заключения. Названа по имени заключенного туда в 1498 г. рыцаря Далибора из Козоед. В прежние времена соединялась переходом с переулком Алхимиков (Злата уличка), в крошечных домишках которого трудились придворные алхимики Рудольфа II.
Стр. 271. Тынский храм — костел Девы Марии пред Тыном, одна из главных достопримечательностей Староместской площади. Готический трёхнефный храм заложен в 1365 г. Две характерные 80-метровые башни храма (конец XV — начало XVI в.) определяют своеобразие панорамы Старого Города. Рядом с главным алтарем находится Надгробная плита датчанина Тихо де Браге, придворного астролога Рудольфа II.
…на соборе Св. Николая колокол отбивает десятый час… — Джон Ди слышал колокол древнего готического костела, находившегося на месте нынешнего — храма Св. Николая, который орден Иисуса начал строить только в 1703 г.
Стр. 272. Олений ров — природный овраг, образованный течением речушки Брусницы. В былые времена здесь охотились на оленей. При строительстве Града органически вписался в фортификационную систему замка.
…ажурное строение Бельведера. — Бельведер — королевский летний дворец. Построен в 1538—1563 гг. для жены Фердинанда I Анны по проекту Паоло делла Стеллы. Первоначальные лепные украшения до сего времени сохранились на фасадах дворца, настоящего шедевра итальянского Ренессанса.
…поединок Самсона со львом… — Согласно Книге Судей, древнееврейский богатырь из рода Дан, Самсон, обладал такой необыкновенной физической силой, таившейся в его длинных волосах, что в единоборстве со львом убивал царя зверей голыми руками. Однажды его возлюбленная, филистимлянка Далида (Далила), остригла у спящего Самсона волосы, после чего филистимлянские воины ослепили его и заковали в цепи. Через год волосы у Самсона отросли; почувствовав былую силу, он разрушил храм, под обломками которого погиб сам и множество филистимлян.
…Геракл, который душит немейского льва. — Геракл (Геркулес) — герой греческой мифологии, сын Зевса и смертной женщины Алкмены. Наделенный необычайной силой, Геракл совершил множество подвигов. Существует сказание о победе Геракла над немейским львом, в грот к которому герой вошел безоружным. Содранную с убитого зверя шкуру Геракл использовал в качестве плаща.
Стр. 273. …невозможно охватить взглядом все редкости Старого и Нового Света, собранные здесь. — Известно, что второй после алхимии страстью, владевшей Рудольфом II, было коллекционирование различных редкостей: книг, рукописей, оружия, минералов, произведений искусств и ремёсел. Габсбург любил окружать себя выдающимися художниками, скульпторами и ремесленниками, для своих многочисленных коллекций он построил величественные залы… Самая знаменитая из них, так называемая «Рудольфова галерея», находилась в среднем крыле Града.
Стр. 275. Путь пророка Илии. — Ветхозаветный пророк Илия был вознесен на небо при жизни: «…вдруг явилась колесница огненная и кони огненные… и понесся Илия в вихре на небо» (4-я Книга Царств, 2:11). Предания гласят, что Илия ещё вернётся на землю, ибо не искупил смертью первородного греха. И возвращение его будет предшествовать явлению Мессии и концу света.
Стр. 277. …ратуша, оплот строптивого пражского бюргерства. — При вступлении Чехии в состав империи (1526) чехам было обещано сохранение их автономии, чешского сейма, чешского языка как государственного и чешской реформированной церкви. Католическая реакция проникла в Богемию и особенно усилилась при Рудольфе II. Воспитанный при дворе Филиппа II Испанского иезуитами, Рудольф не препятствовал ордену Иисуса контролировать политическую ситуацию в стране. Чешское дворянство, поддержанное горожанами, находилось в оппозиции. После антигабсбургского выступления сейма в 1547 г. права его были особенно урезаны. Вражда обоих лагерей настолько обострилась, что вот-вот могли начаться военные действия. Однако развязка наступила позже, в 1609 г., когда вспыхнуло восстание…
Староместская ратуша — единый комплекс домов, неоднократно расширявшийся и перестраивавшийся на протяжении столетий. Ратуша как символ городского самоуправления возникла после того, как был отменён указ о назначении королем городского старосты в 1338 г. Разрешения построить ратушу жители Старого Города добились от короля Яна Люксембургского. В 1355 г., когда король Карл IV получил императорскую корону и Прага стала столицей Римской империи, возросло и значение ратуши — местонахождения городского совета. Самой эффектной достопримечательностью ратуши являются знаменитые куранты — сложный часовой механизм XV в. Куранты состоят из трех самостоятельных частей: движущихся кукол, сферы и календаря. Шествие кукол каждый час начинает скелет — символ смерти. Бой часов сопровождался шествием апостолов. Крик петуха завершал ритуал.
Стр. 279. Пороховая башня (Мигулка). — Строительство начато в 1475 г. в честь короля Владислава II Ягеллона. Когда-то входила в число укреплений Старого Города. В конце XVII в. в башне был устроен склад огнестрельного пороха.
Стр. 280. Старо-новая синагога — древнейшая из сохранившихся в Европе синагог. Построена в 1270 г. в раннеготическом стиле. Происхождение названия «Старо-новая» объясняется по-разному. Одни исследователи говорят, что синагога была построена на старом фундаменте, другие — что на древнееврейском языке она называлась «Alt-nai», т. е. временная. В переводе на немецкий получилось «alt- neu», отсюда и «старо-новая».
Иегуда Лёв бен Безалел (1523—1609) — исключительный знаток Торы и Талмуда, знаменитый каббалист. С именем этого адепта связана легенда о Големе, использованная Майринком в романе «Голем». Рабби создал глиняного великана, которого оживлял магической формулой — «шем ха фораш», — вкладывавшейся в виде шарика в зубы чудовищу. По приказу каббалиста Голем выполнял различные тяжёлые работы.
Стр. 284. …Иисус перед самаритянкой у источника. — «Иисус сказал ей (самаритянке) в ответ: всякий пьющий воду сию, возжаждет опять: а кто будет пить воду, которую Я дам ему, тот не будет жаждать во век; но вода, которую Я дам ему, сделается в нём источником воды, текущей в жизнь вечную… Но настанет время, и настало уже, когда истинные поклонники будут поклоняться Отцу в духе и истине; ибо таких поклонников Отец ищет Себе. Бог есть дух: и поклоняющиеся Ему должны поклоняться в духе и истине» (От Иоанна, 4:13, 14, 23, 24).
Стр. 288. Господь Бог в неопалимой купине… — «И явился ему (Моисею) Ангел Господень в пламени огня из среды тернового куста. И увидел он, что терновый куст горит огнём, но куст не сгорает» (Исход 3:2).
Стр. 294. …двуглавым, как орёл нашей империи… — Геральдический орёл Священной Римской империи стал двуглавым с 1433 г. Первоначально германский орёл был с одной головой. Именно такого орла по примеру древних римлян выбрал в качестве символа вновь основанного государства Карл Великий при своей коронации в Риме 25 декабря 900 г. В России двуглавый орёл появился на правах престолонаследия — через брак Ивана III Васильевича с наследницей византийского престола царевной Софией Палеолог, племянницей последнего императора Византии Константина XI. Впервые изображение двуглавого орла появилось на печати в 1497 г.
Стр. 297. …меня опять занесло в гетто. — Гетто — так с XVI в. называется пражское еврейское селение Йозефов. Евреи живут в Праге уже тысячу лет. По свидетельству древних хроник, около 1091 г. в Праге существовало два еврейских городка в непосредственном соседстве со Староместской площадью. Обитатели этих поселений вели автаркический образ жизни, имели собственную систему самоуправления и религию, посещали свои школы и синагоги. Их жизнь была неустанной борьбой за существование. Столкновения с окружающим христианским населением нередко заканчивались погромами. Общественная, религиозная и хозяйственная дискриминация заставляла их жить в огражденных улицах и районах. С середины XV в., когда было уничтожено главное еврейское кладбище, жители гетто вынуждены были хоронить мертвых внутри своего города. Так возникло Старое еврейское кладбище — памятник в своём роде поистине уникальный.
Ждут исполнения Завета… — Первый завет («берит») Бог заключил с Ноем и его сыновьями, когда тот вышел из ковчега «на горах Араратских» и принёс жертву (Бытие, 9:8—17). Второй завет Яхве заключил с Авраамом: Бог брал под защиту потомков Авраама и отдавал им во владение землю Ханаанскую. Авраам же и его потомки должны были обрезать крайнюю плоть у мужчин, что и явилось знамением завета между Богом и людьми (Бытие, 17:1—13). И, наконец, третий завет был заключён между Моисеем и Богом на горе Синай (Хорив? Сеир? Паран?). На сей раз Бог предложил союз исключительно одному народу, происходившему от колена Иакова, — сынам Израиля. Он дал им закон, превратив их в свой избранный народ. Скрижали завета были помещены в ковчег (Исход, 19:1 — Числа, 8:8). «И отправились они от горы Господней на три дня пути, и ковчег завета Господня шёл пред ними три дня пути, чтоб усмотреть им место, где остановиться» (Числа, 10:33).
…ведём беседу о жертве Авраама… — Аврааму было 100 лет, когда Сарра, по обещанию Господа, родила сына, которого нарекли Исааком. Когда Исаак подрос, Бог приказал Аврааму принести его во всесожжение. Авраам покорился приказу и отправился с сыном в землю Мориа, на гору, которую указал ему Бог. На вершине горы Авраам возложил сына на жертвенник и уже занес над ним нож, но в этот миг Ангел воззвал к нему с небес, сказав, что Бог послал ему испытание. И Авраам пожертвовал вместо сына агнца, который запутался в чаще рогами. После этого Ангел Господень вторично воззвал к Аврааму и благословил его (Бытие, 22. 1 —18).
Стр. 300. Карлов Тын — крепость Карлштейн, заложена в XIV в. Карлом IV. В 1355 г. Карл IV уже жил в Карлштейне, а два года спустя были освящены и обе замковые часовни, из которых часовня Св. Креста стала самым священным местом крепости. Здесь хранились императорские регалии и важнейшие документы государственного архива. Карлштейн состоял из четырёх частей: предвратной территории и крепостных ворот, бургграфства с башней и колодцем, императорского замка с костёлом Девы Марии и, наконец, доминирующей над всем комплексом большой башни с часовней Св. Креста. Внутренняя часть крепости отделялась от остальных мощной, почти двухметровой каменной стеной. Град Карлштейн выделяется среди остальных замков Чехии не только величиной и неприступностью (построен на известняковой 319-метровой скале), но и богатством внутренней отделки замковых храмов, дворца, королевских покоев. Особенно роскошно была украшена часовня Св. Креста, стены и потолок которой сверкают драгоценными камнями. Над нишей у алтаря, где некогда хранились коронационные регалии и реликвии, помещался триптих, посвященный Св. Фоме из Модены.
Стр. 301. …польский король Стефан… — Стефан Баторий (1522— 1586), король польский с 1576 г. Полководец, участник Ливонской войны 1558—1583 гг. В 1579 г. основал Академию в Вильно.
Стр. 305. …бургграф Розенберг. — Фон Розенберг — древний могущественный род, оставивший заметный след в истории Богемии.
…главный неф собора Святого Вита в Граде… — Собор Святого Вита — самый большой из пражских храмов, мавзолей чешских королей, один из самых выдающихся шедевров готической архитектуры… Когда-то на месте храма стояла древняя ротонда (929), затем дороманская базилика (1060—1096). В 1344 г. Карл IV заложил на месте базилики готический кафедральный собор. Первым строителем собора был Маттиаш из Арраса, после его смерти строительство продолжил Петр Парлерж.
Стр. 311. Мандеи — гностическая секта, была распространена в некоторых областях Вавилона. Из священных книг мандеев известна Великая книга (Sidra rabba).
Стр. 320. Лемуры (лат. lemures) — в древнем Риме так называли злых домашних духов и души усопших, которые в виде привидений смущали покой живых ночными стуками. Чтобы умиротворить их и изгнать из домов, ежегодно 9, 11 и 13 мая устраивались праздники лемурий.
Стр. 336. …от редчайшего скрамасакса эпохи Меровингов… — Скрамасакс — грозное холодное оружие эпохи Меровингов, нечто среднее между кинжалом и коротким мечом.
Меровинги — первая королевская династия во Франкском государстве (конец V в. — 751 г.). Названа по имени полулегендарного основателя рода — Меровея.
Стр. 336, …щит Роланда… — Роланд (? — 778) — франкский маркграф. Участник похода Карла Великого в Испанию в 778 г.; погиб в битве с басками в ущелье Ронсеваль. Герой эпоса «Песнь о Роланде».
…боевой топор императора Карла… — Карл Великий (742— 814) — франкский король с 768 г., император с 800 г., из династии Каролингов.
…копье центуриона Лонгина с Голгофы… — «Но один из воинов копьем пронзил Ему рёбра, и тотчас истекла кровь и вода» (От Иоанна, 19:34). По свидетельству Метафраста, имя этого воина было Лонгин. В Четьях-минеях Св. Димитрия Ростовского приводится житие и страдания святого мученика Лонгина-сотника. Приставленный вместе с воинами охранять тело Христа, погребенного в пещере, Лонгин удостоился лицезреть воскресение Спасителя. И тогда сотник окончательно уверовал во Христа, обратился и стал вести жизнь праведную. Мучение принял «чрез усекновение главы».
…дамасский клинок Абу Бекра… — Абу Бекр (572—634) — первый халиф (с 632 г.) в Арабском халифате. Один из ближайших сподвижников Мухаммеда.
Стр. 339. …эпоха поздних Каролингов…. — Каролинги — королевская (с 751 г.) и императорская династия (с 800 г.) во Франкском государстве. Первый король — Пипин Короткий. Названа по имени Карла Великого. После распада империи (843) правили во Франции до 987 г.
…к Его Величеству царю Ивану Грозному этот кинжал попал прямо из королевской сокровищницы Англии. — В XVI в. у Англии установились довольно оживленные экономические отношения с Русским государством. Создание в 1554 г. Английско-Московской компании привело к регулярным торговым сношениям Англии с Россией. Отправляясь на восточные среднеазиатские рынки, английские негоцианты совершали длительные путешествия через Русское государство по Волге и далее по Каспийскому морю. Однако английские купцы склонны были рассматривать Русское государство как своего рода торговую колонию, где им была бы обеспечена полная монополия на весь русский экспорт и импорт. Такая политика компании встретила решительное сопротивление со стороны русского правительства. Уже в начале 70-х гг. Иван Грозный значительно урезал привилегии англичан. В конце XVI в. и начале XVII при Борисе Годунове они были ещё более ограничены.
Стр. 340. …сам король альбов наставлял его… — Альбы (альвы) — в скандинавской мифологии низшие природные духи, которым был посвящен особый культ. В «Старшей Эдде» они часто противопоставляются высшим богам — асам, иногда их путают с цвергами и ванами. В «Младшей Эдде» говорится о делении альбов на тёмных (живущих в земле) и светлых (белых). В героической «Песни о Вёлунде» («Старшая Эдда») чудесный кузнец Вёлунд называется князем альбов.
Стр. 367. Воскресла ведь дочь Иаира!.. — Имеется в виду чудо воскресения из мёртвых дочери «одного из начальников синагоги по имени Иаир», совершенное Иисусом (От Марка, 5:38, 39, 41, 42).
Стр. 369. …как когда-то волхвы, явились с вестью и дарами к новорожденному Спасению мира. — Волхвы (маги-астрологи), увидев звезду, взошедшую на востоке, пришли в Иерусалим с вестью о родившемся Царе Иудейском. Ведомые звездой, явились они в Вифлеем, чтобы поклониться младенцу Иисусу и принести Ему свои дары: золото, ладан и смирну (От Матфея, 2:1 —12).
Стр. 370. …у Мальтийского костела… — Костёл Девы Марии под Цепью. Бывший романский костел XII века, принадлежал мальтийским рыцарям.
Мальтийский орден — иоанниты (госпитальеры) — духовно-рыцарский орден, основан в Палестине крестоносцами в начале XII в. Первоначальная резиденция — иерусалимский госпиталь (приют для паломников) Св. Иоанна. С 1530 г. иоанниты обосновались на острове Мальта (вплоть до 1798 г.). С 1834 г. резиденция ордена — в Риме.
Стр. 377. Ревенант тщетно пытается что-то сказать. — Причину, по которой Эдвард Келли был заточён в башню, поясняет Серж Ютен (*La vie quotidienne des alchimistes аи Моиеп Age»): дело в том, что запас пудры постепенно вышел и незадачливый артист был вынужден объявить о своей несостоятельности. Разочарование Рудольфа II было велико, но гнев ещё больше…
Стр. 398. Медея — в греческой мифологии волшебница, дочь царя Колхиды Ээта. Помогала предводителю аргонавтов Ясону добыть золотое руно. Когда он задумал жениться на дочери коринфского царя, Медея погубила соперницу, убила двух своих детей от Ясона и скрылась в крылатой колеснице.
Стр. 399. …с видом Хадира, вечного скитальца… — Хадир (ал-Хадир, Ал-Хидр) — в мусульманской мифологии персонаж, вобравший в себя черты разных мифологических персонажей доисламского Ближнего Востока. В Коране не упоминается, но комментаторы отождествляют его с «рабом Аллаха» — действующим лицом коранического рассказа о путешествии Мусы (18:59—81). Кораническая легенда восходит к древним эпическим циклам о поисках «живой воды» и об испытании веры. Согласно мусульманской традиции, главным качеством Хадира является бессмертие, вместе с тем в мусульманских странах почитается несколько «могил» бессмертного Хадира. Предание говорит, что его дом находится на краю света, там, где сходятся два океана — земной и небесный. Хадир считается наставником и советником многих пророков, в том числе и Мухаммеда. Имя Хадира (букв, «зелёный») указывает на его связь с растительным миром и морской стихией. Мусульмане считают Хадира покровителем путешествующих по морю. В Индии под именем ходжа Хидр он почитается как дух речных вод и колодцев. Суфии говорят, что Хадир может спасти человека от наводнения и от пожара, от королей и от демонов, от змей и от скорпионов.
Стр. 403. Наш полоумный Уголино… — Уголино — глава рода Герардеска, сыгравшего заметную роль в истории Тоскании XIII в. Графу Уголино, предательски перешедшему на сторону гвельфов, хитростью, коварством и многолетними интригами удалось овладеть Пизой, главным оплотом гибеллинов в Италии. Равно ненавидимый обеими враждующими партиями, Уголино совершил столько злодеяний, что против него в 1288 г. организовали заговор. Он был схвачен и заточен в башню Гваланди, прозванную с тех пор Torre delta fame — Башня голода. Обреченный на голодную смерть — ключ от башни бросили в реку Арно, — узник сошел с ума… В своей «Божественной комедии» Данте упоминает о бесславном конце Уголино.
Стр. 436. Дольше и ярче, чем обычно, светило солнце… уж не остановил ли я его, как Иисус Новин? — Иисус Навин, глава израильтян после смерти Моисея, в битве при Гаваоне приказал солнцу: «Стой, солнце, над Гаваоном, и луна, над долиною Аиалонскою! И остановилось солнце; и луна стояла, доколе народ мстил врагам своим» (Книга Иисуса Навина, 10:12, 13).
Е. Головин
ЛЕКСИКОН
Роман «Ангел Западного окна» встретил у критиков конца двадцатых годов очень прохладный приём. Литературоведы ругали его за расплывчатость замысла и композиции, за нарушение художественного баланса, вызванное изобилием оккультных догм и реминисценций, а приверженцы традиции упрекали в мифологическом синкретизме и в слишком вольной интерпретации эзотерических доктрин. Эрик Левантов — автор статьи, посвященной столетию со дня рождения Густава Майринка, — писал о резком падении популярности создателя «Голема» после публикации «Ангела». «Читатели обманулись в своих ожиданиях: вместо блестящих сарказмов, увлекательных, похождений, виртуозных языковых инвенций они встретились с прозой серьёзной и даже дидактичной, которая смутно и неприятно напоминала о студенческих годах, о Теодоре Гиппеле и Ахиме фон Арниме» (Welt und Wort, 1968, № 36).
Мы вовсе не собираемся «восстанавливать историческую справедливость» и доказывать несомненное для нас величие Густава Майринка. Ну, допустим, поставят ему памятник, что тогда? Как заметил Роберт Музиль, «…памятник — это камень, который вешают на шею какому-либо деятелю, дабы вернее утопить его в реке забвения». Мы также не хотим рассматривать Майринка в контексте современной ему литературы: во-первых, имена Верфеля, Эдшмидта, Фридлендера, Вестенхофа, то есть писателей, которые разрабатывали сравнительно сходные сюжеты, ничего особенного не скажут русскому читателю, а во-вторых, что самое главное, творческое сообщение Майринка носит принципиально вневременной характер и адресовано людям, обладающим довольно-таки специфическим взглядом на мир.
Тем не менее авангардные тенденции начала века не были ему чужды, что сказалось в изощренной архитектонике романа, в сложном построении метафоры, в свободном перемещении витального акцента. Последнее обусловлено децентрализацией физического и психологического космоса, новой трактовкой перспективы и субъективности. Человек перестал быть средоточием Вселенной и постепенно превратился в объект среди объектов. Витальный акцент — выражение Марселя Пруста — переместился с человека целостного на человека, увиденного как частность, эпизод, жест, оттенок. По своеобразному закону эстетической справедливости все элементы пространственного и временного пейзажа получили равные права. Характеристики человека и вещи изменились: их значимость стала определяться не прагматической иерархией или местом и временем присутствия, но энергетизмом, ассоциативным полем, вероятностным сложным смыслом их загадочной экзистенции. При этом разгадка человека или вещи уже не самоцель, но лишь предварение иной загадки. Эстетическая децентрализация приводит к тому, что «смысл» теряет свою статическую ценность, обретая витально акцентированную текучесть и функциональность. Если во вселенной Лоренца и Эйнштейна картина мироздания во многом зависит от позиции наблюдателя, то эстетика авангарда ставит под сомнение легитимность наблюдателя. Как может барон Мюллер — «я» романа «Ангел Западного окна» — оценивать ситуации или людей, если он сам отражение или пролонгация неведомого Джона Ди?
Интенсивность отражений, резонансов, соответствий, сообщений определяет функциональную значимость объектов, как бы они ни назывались: карбункул, Джон Ди, угольный кристалл; Елизавета, наконечник копья, Липотин и т. д. Они контактируют, кружатся, сплетаются, уничтожаются в напряженности чисто условных хронологических линий — шестнадцатое столетие, двадцатое столетие, они сгущают живое время до судорожной секунды или распыляют его в чёрное безвременье столетий. Игрой своих неожиданных симпатий и антипатий они нарушают и без того зыбкую геометрию романа или всполохами пламени взрывают установленный зелёный фон. Как всё это интерпретировать и в какую сеть меридианов и параллелей уловить эту бешеную стихию? Роман можно разделить на двенадцать частей по числу граней карбункула — додекаэдра, на три части согласно разбивке нессера (термин геральдики, обозначающий чистое поле щита, без орнамента), на семьдесят две — число корней каббалистического арбора (древо сефиротов). Можно провести зеркальные меридианы, отражающие эту и «другую» стороны мира, Джона Ди и барона Мюллера, Липотина и Маске. Но в данном случае мы хотим ограничиться материалом по истории и по алхимии, который в той или иной форме наличествует в книге. Происхождение «имени ангела» можно установить почти наверняка. Иоганн Тритемиус — знаменитый учитель Агриппы Неттесгеймского — дал в своей работе имена ангелов всех четырех врат. Имя «ангела западных врат» — Иль — Астер (Frithemius J. Steganografia, I, гл. 15). Мифо-географические координаты аналогичны некоторым кельтским и скандинавским схемам. В известном эпосе «Сэр Говэн и зелёный рыцарь», относящемся к циклу «романов круглого стола», герой уходит на Запад, дабы победить монстра — зелёного рыцаря смерти. Запад — страна смерти, из которой ещё возможно вернуться, юг — область абсолютной смерти, север — полюс «живой жизни». У классиков алхимической литературы часто упоминаются похожие ориентиры. Например, в «Беседе отшельника Мориена с королем Халидом»: «Сын мой, мы рождены у подножия горы: внизу пропасть бездонная, слева тлетворная зелёная мгла, справа — шелестящие изумрудные луга. Если хочешь победить смерть, не страшись трудного восхождения, не отрывай глаз от сияния горного кристалла на вершине, ибо кристалл этот — зрелый алмаз господнего милосердия». (Ludenfalk, S. H. Die himmlische und hermetische Perle, 1742, стр. 83). Таких примеров можно привести много, хотя и без них понятно, что роман, помимо всего прочего, — результат герметических штудий автора.
Прежде чем ознакомить читателя с некоторыми подробностями, касающимися исторического лица — астролога Джона Ди, — нам хотелось бы отметить «фаустовы» следы в романе. Видимо, Гёте — «национальная болезнь» немецкоязычных писателей, одна из «загадок немецкой души». Предчувствие катастроф, неизбежной гибели богов и людей в страшном «райхе великих матерей», ощущение «тщеты всех наук и искусств», уловление редких лучей метафизического солнца в тяжёлом тумане сатурнической меланхолии — все эти фаустовы черты вполне присущи Джону Ди. Можно отметить и более конкретные сближения: Бартлет Грин — Мефистофель, Елизавета — Елена, Гарднер — Вагнер, спор за тело Джона Ди и т.д. Правда, Майринк, надо признаться, очень предусмотрительно выбрал героя — ведь Джон Ди был другом Кристофера Марло и, кто знает, не послужил ли он прототипом английского «Фауста»?
Если даже учесть принципиальную, относительность исторического познания, можно всё же сказать, что сейчас о Джоне Ди известно больше, нежели во времена Майринка. Рассуждения о примечательном астрологе, математике, алхимике и механикусе Джоне Ди можно встретить в каждой работе, посвященной елизаветинскому ренессансу. Источники Майринка были весьма ограничены: он, разумеется, воспользовался дневниками магистра, изданными в семнадцатом веке под названием: «Верное и правдивое сообщение о многолетних связях Джона Ди… с некоторыми духами». («A Frue and Faithful Relation of what passed for many Years between Dr. John Dee… and some Spirits, 1659). В 1909 году вышла биография Джона Ди, в которой весьма подробно разбирались его отношения с королевой Елизаветой, графом Лестером и знаменитым поэтом и денди того времени — Филиппом Сиднеем. (Sharlotte Fellsmith. John Dee, 1909). Кроме того, в различных книгах по истории магии и алхимии девятнадцатого века и начала двадцатого Джон Ди упоминался часто и по разным поводам. Только с пятидесятых годов началось более или менее серьёзное изучение его личности и его произведений. Разумеется, многое из того, что историкам удалось раскопать, никак не соответствует образу, созданному Майринком. И мы упоминаем об этом лишь потому, что исторический Джон Ди (1527—1608) был настолько интересным человеком и мыслителем, что о нём можно писать бесконечно и каждая эпоха будет иначе его интерпретировать. Его удивительные прозрения в математике и астрономии, его планы трансарктических экспедиций, его политические авантюры не могут не привлекать внимания историков. Это человек «истинно сущий», и Майринк справедливо сказал: «Тот, кто когда-то думал и действовал, и поныне мысль и действие: ничто истинно сущее не умирает». Недаром, надо полагать, Шекспир имел его в виду, когда создавал своего Просперо в «Буре» (French, Peter J. John Dee. The World of Elizabethan Magus, 1972).
И тем не менее позитивистски настроенные историки относились и относятся к нему весьма и весьма иронически: его считают фантастом, опасным оригиналом, исследователем воображаемых миров, познание коих не приносит ничего, кроме безумия и гибели. Вместо того, чтобы направить значительные свои способности на эксплуатацию плодоносных областей научной математики и астрономии, как это сделал, например, его ученик Томас Дигс, кстати говоря, автор упоминаемой в «Ангеле» книги о сверхновой в созвездии Кассиопеи, так вот, вместо этого он убил многие годы на изучение каббалы, алхимии и неоплатонизма. Он отличался непостоянством, раскидчивостью, непоседливостью и крайним скепсисом в проблеме воспитания молодежи, поскольку на своих лекциях предпочитал развлекать студентов демонстрацией механических объектов собственного изобретения. Благодаря своим летающим жукам, крабам и сколопендрам он приобрел опасную репутацию колдуна и черного мага. А. Роус в своей известной книге «Елизаветинский ренессанс» пишет, что эти механические игрушки пугали простой народ куда больше, нежели мертвецы, возвращающиеся на рассвете в могилы. Забавная и многозначительная подробность. Потому и сожгли его библиотеку в Мортлейке, после чего он произнёс знаменитую фразу: «Меридиан знания не проходит через книги».
Существует несколько, версий его характера, занятий, жизненных коллизий. Известно, что его ненавидела римская курия, которая весьма опасалась его влияния на императора Рудольфа. Уму непостижимо, как богата и необычайно сложна была жизнь этого человека. Несмотря на обстоятельные исследования последних десятилетий, многое осталось совершенно невыясненным, в частности его отношения с Эдвардом Келли. Однако ясно, что Майринк был введён в заблуждение домыслами Луи Фигье — историка девятнадцатого века — и Шарлотты Феллсмит. Эдвард Келли — автор книги «О философском камне» и признанный адепт алхимии — никак не мог соответствовать персонажу романа. (Evans R. J. W. Rudolf II and his World, 1975, p. 202—210.)
Но что такое АЛХИМИЯ? «Ангел Западного окна», в сущности, роман об алхимии. Мы очень мало знаем об этой стороне деятельности Джона Ди, поскольку в его работе «Иероглифическая монада», кроме весьма отвлеченных рассуждений о символической геометрии алхимических субстанций, нет индивидуальных интерпретаций методов и процессов «королевского искусства». Обладал ли Джон Ди «секретом секретов» и «даром богов»? Хотя на этот вопрос утвердительно отвечают Роберт Фладд и Томас Уиллис — его младшие современники, — в новой истории алхимии он не упоминается в числе успешных адептов. Во всяком случае, благодаря исследованиям Питера Френча известно, что при дворе императора Рудольфа он не совершал никаких трансмутаций — в Праге его знали лишь как выдающегося астронома и картографа. Более того: Френч считает, что он и Эдвард Келли были в Праге в разные годы и потому рассказ об их совместных алхимических демонстрациях — только необоснованное предположение Шарлотты Феллсмит, чья книга, безусловно, была основным источником информации для Густава Майринка. Тем не менее нет никаких оснований сомневаться в серьезных алхимических штудиях Джона Ди, и, следовательно, писатель имел полное право развивать ситуацию своего героя именно в таком логико-историческом пространстве.
Прежде чем перейти к конкретному алхимическому сценарию романа, стоит высказать несколько соображений касательно алхимии вообще. Нельзя, конечно, разделить оптимизма специалистов по истории науки, считающих алхимические поиски робкой пробой сил перед вступлением пионеров прогресса в область подлинной, научной химии. Большего внимания заслуживает, на наш взгляд, мнение К. Г. Юнга, полагавшего, что алхимия есть один из символических праязыков, память о котором осталась в «коллективном бессознательном» человечества в качестве архетипов, то есть априорных трансперсональных доминант. К сожалению, всякое суждение об алхимии имеет неизбежный гадательный характер, ибо «королевское искусство» есть результат интеллектуальной активности иной цивилизации, основанной, в отличие от нашей, на совершенно иных онтологических и экзистенциальных постулатах. Каковы приблизительно эти постулаты? Всякая система — будь то доступное органам чувств мироздание, дерево, камень, человек, снежинка — не обладает сама по себе причиной и обоснованностью своего бытия, что выражено в аристотелевском принципе: «целое больше своих составляющих частей». Причина, обоснованность и центр любой манифестации недоступны восприятию и объяснению, так как функциональность рацио сама по себе нуждается в объяснении. Мало того, что этот мир имеет свою, так сказать, изнанку («обратная сторона» в романе Майринка), этот мир к тому же в значительной степени является результатом непредсказуемых взаимодействий миров бесконечно более сложных. Отсюда невозможность разработки устойчивых систем координат, постоянных величин, периодических таблиц и прочих «кирпичиков мироздания», с помощью которых наука нового времени пытается построить свои физико-астрономические модели. Отсюда вошедшая в пословицу темнота алхимических сочинений, где нечего и думать о разыскании точной рецептуры и более или менее «научных» описаний энергетико-материальных процессов. Изобилие риторических фигур, невероятная многозначность каждого термина, поэтическая и мифологическая насыщенность текста исключают возможность сколько-нибудь удовлетворительного понимания для современного человека, озабоченного прежде всего поиском позитивного результата и целесообразности учения либо теории. Какой смысл имеет, например, следующая фраза, принадлежащая великому авторитету в области алхимии — Басилиду Валентину: «Сведи луну с небосклона и сотри её пятна понтийской водой. Такова тайна опрокинутой луны. Если ты преуспеешь в этом, секреты искусства откроются тебе!» (De la Grande Pierre des Anciens Sages, 1645, p. 31.) Знакомство с лексикой герметического знания в лучшем случае даст некую возможность иллюзии понимания, ибо «луна» и «понтийская вода» могут обозначать растение, камень, металл, кислоту, щелочь, дистилляцию, «проститутку философов», которую необходимо превратить в «деву-первоматерию» и т. д. Можно потратить десятки лет на расшифровку алхимических трактатов, дни и ночи наблюдать за режимом и составом огня в алхимической печи-атаноре и… не добиться ничего — тому сотни, если не тысячи примеров. И однако…
И однако тысячи людей верили и верят до сих пор в существование универсальной жизненной константы — тинктуры адептов или философского камня. Известны подробнейшие описания этой тинктуры: по виду она напоминает крупнозернистый песок матово-серебристого или розовато-перламутрового блеска, очень горький на вкус. Известны весьма яркие и картинные описания «проекции» тинктуры на олово, ртуть, свинец с целью получения серебра или золота, причём подобные проекции письменно подтверждены такими людьми, как Лейбниц, Ньютон, Гельвеций. Так звучат строки из книги «Новый химический свет» знаменитого английского алхимика Александра Сетона (одного из четырех адептов, включая Эдварда Келли, которые произвели удачные опыты по трансмутации металлов при дворе императора Рудольфа): «Сначала по ртутной глади проходит лёгкая зыбь. Затем на поверхности возникает танцующий голубой блик и слышится шорох, напоминающий шипение морской пены, сопровождаемый острым запахом гниющих водорослей. Ртуть волнуется и бьется о стенки сосуда, отбрасывая зелёные, синие и оранжевые тени. Затем субстанция начинает неистово бурлить, уподобляясь алой львиной гриве. Через час процесс заканчивается — золотая масса, редкая по красоте радужных переливов, застывает». (Bibliotheque des Philosophes Chimiques, 4, 1678, p. 210.)
И всё же, несмотря на свидетельства именитых ученых, существование философского камня вызывает очень и очень законное сомнение. Любопытна история с одним из основателей научной химии, автором книги «Скептический химик»— Робертом Бойлем. В его присутствии неизвестный адепт произвёл трансмутацию свинца в золото, поклонился и удалился — непременная деталь почти всех рассказов об алхимии. Потрясенный позитивист (алхимию иначе как «галиматьей» он не называл) после тщательной проверки полученного металла уже решил было раскаяться и пересмотреть своё мировоззрение. И вдруг на его глазах золотой колорит стал медленно исчезать и через несколько минут металл принял обычный тусклый оттенок свинца. Произошла вещь необъяснимая, хотя подобных случаев можно процитировать много. В чём же дело? А в том, что в составе данной «пудры проекции» отсутствовала, как это ни забавно звучит… соль, то есть «космический фиксатор» текучего (в неоплатоническом смысле) состояния вещества. Теорию «космического фиксатора» вполне вразумительным слогом изложил украинский герметик Григорий Сковорода, неизвестный, к сожалению, западным исследователям. Аналогичный казус случился с историческим Эдвардом Келли, что повлекло за собой грустные последствия. Отсюда можно сделать несколько весьма важных выводов.
Алхимия, известная с незапамятных времён, после трагического поворота в европейской истории, именуемого «Возрождением», перестала существовать как трансцендентальное знание. Она распалась на «теофизическую алхимию» — собственно искусство трансмутации минералов и металлов — и «спагирию» — искусство приготовления бальзамов, панацей, «питьевого золота», всевозможных эликсиров бессмертия или, точнее говоря, неопределенно долгой жизни. При этом из алхимии постепенно исчезли не вообще потусторонние, но именно небесные, сверхъестественные принципы её функциональности. Подобная участь ожидала не только алхимию, но и все «свободные искусства» — математику, астрологию, грамматику, риторику. Когда влияние «эйдетической энергии формы» прекратилось (нас в данном случае не интересуют сложные причины этого явления), жизнь потеряла принципиальную смысловую ось, то есть реальное обоснование, и превратилась в калейдоскопическую игру элементов периодической системы, причем не только в химии, но и в любой другой области человеческой активности. Когда прекращается действие небесной, формальной, фаллической эманации, что же получается? Раздробление единства на бесконечное количество изолированных множеств, распыление человека в общечеловеческое облако, математизация хаоса, равенство всех и вся перед молохом тотального уничтожения — словом, угнетающая одноплановость бытия. Мы живём в мире космического партеногенеза, мы — дети великой матери, иллюзорные порождения фиктивного матримониума, наша «реальность» аналогична реальности наших сновидений. И потому алхимия, в отличие от позитивистской науки, не может быть основана на мнимых «законах» подобной реальности. Алхимия ищет константы, но никогда не предлагает их наличия в так называемой «объективной действительности».
Возможна ли трансмутация одного минерала или металла в другой минерал или металл? Современная наука не отрицает такой возможности, хотя надо сказать, что любые вердикты современной науки не могут иметь ни малейшего значения в проблематике алхимической в силу полярно различных взглядов на незнание вообще и на познание материи в частности. Дело в том, что цели алхимии в наше время непонятны не только вульгаризаторам истории науки, но и людям, искренне увлеченным данной темой. Если бы даже удался лабораторный кунштюк по превращению свинца в золото (хотя, вопреки распространенному мнению, надо заметить, что с помощью ускорителя элементарных частиц эту задачу решить не удалось), это было бы локальным научным достижением, и только, И ещё: если бы «пудра проекции» была когда-нибудь изготовлена, то, принимая во внимание пристальный общественный интерес, рецепты её производства были бы так или иначе известны.. И касательно эликсира относительного бессмертия: такой ли уж это бесценный дар, если вдуматься хорошенько? Жить двести, триста, пятьсот лет в данных условиях, в данном человечестве! Не лучше ли предпочесть смерть участи Агасфера?
И если предполагаемые высокие цели «королевского искусства» не слишком волновали Келли (персонажа романа), то с Джоном Ди всё обстояло иначе. Но» к сожалению, потрясающий герой, этой потрясающей книги зачастую ведёт себя так, что можно подумать, будто бы он до встречи с Келли вообще не занимался алхимией серьёзно. Конечно, после успешной трансмутации и особенно после беседы с Ангелом Западного окна голова пойдёт кругом у кого угодно. У кого угодно, только не у человека, изучавшего герметику более тридцати лет, автора уникального предисловия к «Началам» Эвклида, искателя амбивалентной Гренландии. Джон Ди не мог не знать, что по вышеупомянутой причине золото, полученное искусственным путём, надо выдерживать около года. И, главное, он не мог не знать, что тинктура не является обыкновенным химическим реактивом для манипуляции в чьих угодно руках. Трансмутация может быть совершена самим адептом или, в крайнем случае, с благословения адепта, так как трансмутация — процесс философско-психо-физический, а в момент своего действия «пудра проекции» преобразует не только металл, но и микрокосм своего творца. Мнимое «незнание» Джона Ди — один из бесчисленных парадоксов романа Майринка, вполне объяснимый художественными целями автора. Мы, правда, совсем не хотим противопоставлять исторического Джона Ди романическому, а просто пытаемся расширить пространство интерпретации образа. К тому же надо иметь в виду следующее: Джон Ди жил в эпоху распада алхимии, когда трактовка её задач отличалась необычным разнообразием и феноменальной противоречивостью. В шестнадцатом веке алхимик жаждал спасти не только себя, но и окружающий мир от неминуемой гибели. С помощью своих тинктур и эликсиров он мечтал сделать бедных богатыми, а больных здоровыми. Но, руководствуясь этой максимой, он чаще всего приносил несчастье своим близким и гибель себе. Исследователь герметических тайн обязан был знать, что его одинокий путь, отмеченный тенью вероятного безумия и вероятной смерти, лежит вне человеческих ориентиров. Исследователь, который не способен с корнем вырвать своё человеческое «я», может спокойно направить свой талантливый порыв на решение каких-либо иных задач.
Индивид есть органическая система, составленная из многих компонентов. Обычный индивид разрушается как под влиянием внутренних дисгармоний, так и под разъедающим действием внешних окружений — это нормально, это, собственно, и называется жизнью. Поэтому имя для такой системы — «дивид» — делимый, а не «индивид». Последнее, скорее, обозначает систему герметическую, максимально защищенную от внешних воздействий. Здесь важное отличие алхимии — герметического знания — от любой другой интеллектуальной активности, основанной на спекулятивном или оперативном взаимообмене человека с миром, его окружающим.
Протагонисты алхимии считают, что любой контакт с внешним миром (независимо от субъективной оценки такого контакта) пагубен для человека. С этой точки зрения рассказ Бартлета Грина или мудрые советы Гарднера равноценно негативны для Джона Ди. И тем не менее алхимик должен испытать все формы любви, страданий, безумий, поскольку лишь таким способом он может отделить живое золото своей тайной реальности от въевшихся в сердцевину его бытия инородных примесей. «Теряй половину — сохранишь целое» — так гласит алхимический афоризм, процитированный почти текстуально в пророчестве Эксбриджской ведьмы. Диссолютивное воздействие внешней среды на субъект отделяет «зёрнышко живого золота» от его психоматической оболочки, которая начинает разлагаться подобно тому, как металл ржавеет в воде. В результате этого разложения, этого гниения образуется «ржавчина, которая впервые придаёт монете ценность», как сказано во второй части гётевского «Фауста». Образуется «первоматерия», «зелёная земля», в ней при соответствующих условиях может прорасти «зёрнышко», способное развиться в «тело квинтэссенции», «тело ресуррекции», «тело родимении». Такова была, судя по роману, цель поисков Джона Ди.
Согласно алхимической доктрине, в природе не существует простых и однородных объектов, так как все объекты подвержены «текучести», обусловленной всеобщностью разветвленных вегетативных связей. Момент осознанной индивидуальности, момент соответствия объекта своему имени расплывается под влиянием внешних притяжений и отталкиваний. Неделимости, постоянства, высокой степени сопротивляемости — одним словом, всего, что даёт гармоническое соединение составляющих частей, — нельзя добиться с помощью взятых из внешнего мира учений о гармонических комбинациях. Животворный центр, дающий всякой композиции присущую ей гармонию, приходит из недоступных обычному восприятию миров. Универсальный жизненный катализатор, то есть философский камень, организует сначала микрокосм алхимика, и лишь после этого алхимик способен изготовить вещество, трансмутирующее «больные» металлы в серебро и золото. Алхимик, осуществивший свой «магистерий», выходит из агрессивно-разъедающей сферы внешней действительности. Чем выше степень реализации индивида, тем выше степень дереализации этой действительности — она приобретает характеристики сновидения или воображаемого пейзажа. Материя постепенно утрачивает весомую плотность и, освобождаясь от теллурической тирании, сублимируется в режиме «алхимической воды». Вселенная меняет свои географические, физические и метафизические аспекты… Таковы более или менее остроумные гипотезы касательно целей «королевского искусства». Понимание алхимии, кроме всего прочего, до крайности осложнено загадочной лексикой её сообщения. Количественно обогащенный язык нового времени в значительной мере потерял качественные параметры. Если наши предки знали более двухсот риторических фигур, то сейчас даже лингвисты знают не более тридцати. Невозможно представить, сколь богатое ассоциативно-смысловое пространство окружало в шестнадцатом веке каждое слово. И тем не менее трактовка алхимической терминологии представляла значительные трудности уже тогда, поскольку в книгах содержались либо слишком расплывчатые наставления, либо энигматические параболы: «Субстанция, на которой располагаюсь я и которая располагается на мне, находится во мне. Ищи мой огонь, питающий и разрушающий. Извлеки из этой субстанции зелёного и алого льва — тогда ты познаешь пять направлений моего огня. Философы именуют меня Меркурием. Мой супруг — золото философов». (Practice lionis viridis, 1619, p. 74.) Это фрагмент из «Трактата о западном и восточном Меркурии» Св. Дунстана. Книга хорошо известна в анналах алхимии. Над ней ли ломал себе голову Джон Ди или над какой-нибудь другой работой адепта-епископа — в данном случае не имеет значения. Важно, что понимания подобного текста не гарантирует даже многолетнее изучение герметической теории и практики. Увы, даже попытка поверхностного комментария весьма сложна из-за вынужденной и постоянной неточности лексики. Является ли алхимия искусством или наукой? Существовали ли в ней такие понятия, как теория и практика? Наше специализированное мышление, наша система разграничений мешает нам получить сколько-нибудь чёткое представление об алхимическом мировоззрении. И ещё: если все без исключения манифестации повседневной жизни пагубно влияют на формацию индивида, тогда зачем писать и читать книги? Пользы никакой, а вред несомненен. Этот легкомысленный на первый взгляд вопрос так и не дождался удовлетворительного ответа. Ведь алхимическое знание можно передать рисунками, схемами, жестами — вспомним замечательную сцену «разговора» Панурга с учёным англичанином из «Гаргантюа и Пантагрюэля». Разъяснения некоторых здравомыслящих историков, полагающих, что в старину жили такие же сребролюбцы и шарлатаны, как они сами, нас в данном случае не могут интересовать. Так зачем же книги? Джордано Бруно считал, что книги сугубо необходимы для пробуждения «магической мнемоники»: авторские выводы, описание некоторых процессов, логические парадоксы, неожиданные метафорические мосты через онтологические провалы — всё это способствует активизации тайного и беспредельного пространства памяти, о котором сознание не ведает вообще. Семь стадий алхимического действа — магистерия соответствуют семи состояниям «я» на пути к селф (сверхъестественному центру индивидуального бытия). Неофит, интуитивно чувствующий подлинность знания, изучая тексты и гравюры, может пробудить свою спящую «трансцендентальную память». К примеру, «алый лев» из вышеприведенного фрагмента есть реальность и символ многих ситуаций вещества и энергии: это и сульфид ртути (философская киноварь), и неистовость внутреннего огня, и реверберированный сульфур («отец» тинктуры), и сама тинктура, и знак успешной трансформации меркурия. Но конкретный и оперативный смысл данного понятия искатель должен вспомнить или разгадать сам. И здесь ему необходим «магический помощник», роль которого в романе играет
АНГЕЛ ЗАПАДНОГО ОКНА.
Этот сверхъестественный персонаж, на первый взгляд, не представляется определяющим. Его зловещая фантомальность, подчеркнутый декаданс его колоритной эпифании иллюстрирует полное крушение индивидуальных замыслов Джона Ди. Закрывая книгу, мы можем вздохнуть и спросить: где Гренландия? где путь к новым материкам, обусловленный магической четвёртой координатой? где корона Ангелланда? Но так ли уж виноват ангел, выступающий как лжец, совратитель, искуситель, агент Чёрной Исаис и Бартлета Грина? Безусловно, виноват, поскольку финал романа решён в идеологическом мажоре ордена розенкрейцеров. Но здесь много странностей и недоговоренностей. Получается, что Джон Ди свершил геральдический «путь крови» и путь «гения рода» без всяких усилий, хотя известно, что обладание магическим оружием отнюдь не освобождает временного владельца от тягот рыцарской инициации. Некоторые страницы романа свидетельствуют о полной неуверенности Джона Ди касательно реализации такого пути, а его весьма небрежное обращение с копьём Хоэла Дата говорит о том, что к этому копью он относится скорее как к семейной реликвии. Если подобное отношение, равно как и женитьба на девушке простого звания не украшают баронета Глэдхилла, это должно быть совершенно безразлично астрологу и герметику. Живущий в двадцатом веке барон-Мюллер вообще не испытывает аристократических скрупул и вначале даже не подозревает о геральдическом пути крови. Перипетии его проблематичной идентификации с Джоном Ди, вступление в розенкрейцерский адептат, опыты с тибетским зельем характеризуют героя романа, но не искателя мистической реализации.
Но стоит ли осуждать Джона Ди за колебания и непоследовательность? Ведь дорогой его сердцу магический мир умирал вместе с ним. Брать пример с паладинов короля Артура, погибать с тевтонскими рыцарями в полярных льдах, окружающих мифическую Гиперборею, — донкихотство в актуальном смысле, ведь Сервантес был его современником. И «ели бы только Сервантес. Джон Ди ещё был жив, когда появилась азбука позитивизма — „Новый органон“ Френсиса Бэкона. А что дальше? Галилей и Декарт. Алхимия и астрология ещё преподавались в колледжах и университетах, но какая алхимия и какая астрология! Теорий terra pingva — одна из первых попыток объяснения материалистической природы огня. Теория натуральной трансформации металлов, побудившая тысячи недоучек тратить последние деньги на оборудование примитивных лабораторий, заставлявшая вновь и вновь раздувать (souffler) пламя в горне — отсюда их прозвище — суфлеры. Эти люди стали пионерами научного эксперимента. Но при чём здесь Гермес Трисмегист? При чём здесь «тело квинтэссенции»?
При упоминании о пагубном влиянии внешнего мира мы разумеем тормозящее, разрушительное действие на формацию индивида. С молодых лет человек пропитывается познаниями, возможно чуждыми ему принципиально. Среди готовых религиозных и моральных догм, стабильных социальных и физических постулатов индивид расплывается флюидом среди человеческих флюидов. Существенно человеческого — ничего, только пассивно интерчеловеческое кружится среди памятников, афоризмов и авторитетов. Уже разрушенный, уже разорванный специальными знаниями и спровоцированными эмоциями, человек слышит зов своего селф. Вернее, имеет шанс услышать. И тогда может начаться ужасная работа, чёрная стадия магистерия — нигредо, препарация, репарация, отделение чужого от своего. Но получается, что абсолютно всё — чужое. Кроме вакуума тёмного и хрупкого, поскольку природа его не терпит. И если есть силы сохранить этот вакуум, тогда есть шанс войти в собственную смерть, раскрыться аутсайду, на пороге которого стоит… Ангел Западного окна.
Сцена появления Ангела — одна из блистательных удач Майринка. Это намного превосходит любые аналогичные описания оккультно ориентированных авторов. Сдержанная и точная лексика, удивительные подробности эпифании, напряженность диалога придают ей исключительную художественную ценность. С этой точки зрения название романа оправдано вполне. Но, может быть, не только с этой? Ведь художественный блеск присущ вербальному материалу, высокоорганизованному в любом плане. Слова Ангела наводят на любопытные сопоставления. Если мы вспомним текст, на вопрос Джона Ди, когда же ему откроется тайна философского камня, Ангел отвечает: «Послезавтра». Это вечное «послезавтра» доводит героя до отчаяния. Так вот: в «компасе вероятности», изобретенном историческим Джоном Ди, над круговым градусным делением проходят надписи: «позавчера, вчера, сегодня, завтра, послезавтра». Компас вероятности, среди прочего, призван ориентировать категорию времени относительно стран света. «Послезавтра» находится на северо-западе, то есть в направлении вожделенной Гренландии. Не лишенный интереса курьез.
Дневники Джона Ди, опубликованные в семнадцатом веке, не содержат даже намёка на «Ангела Западного окна». Сейчас, правда, их подлинность справедливо подвергается сомнению: во-первых, нет манускриптов, во-вторых, стиль этих дневников резко и в худшую сторону отличается от стиля известных сочинений. И снова чтение романа вызывает значительное недоумение и массу вопросов. Человека, который сумел вызвать «Ангела Западного окна», можно сопоставить разве что с халдейскими магами, Аполлонием Тианским или Ямвлихом. Это напоминает великие мифотворческие цивилизации, это истинная «томатургия». Джон Ди, — принципал эвокации и повелитель цианта (в данном случае вершина пентаграммы, где и изображен тайный символ вызываемого существа аутсайда) — просто не мог вести себя и разговаривать таким образом, как он это делает. Странное сочетание древней мистерии с банальным спиритическим сеансом. Без глубоких познаний в ангелологии (каббалистической? гностической? мусульманской?) Джон Ди при всем желании не мог бы свершить эвокацию (вызывание), какие бы формы заклинаний Келли ему ни сообщал. Снова Майринк заставляет нас удивляться своему творению, всё более усложняя геологию небытия. Мало того, что мы читаем несуществующий роман, мы ещё вынуждены блуждать в пространственно-временном дисконтинууме, где эпохи номинально исторические (шестнадцатый век, двадцатый век) образуют в непредсказуемых своих пересечениях столь сложную психологическую протяженность, что мы постоянно должны выбирать какой-либо ориентир. Персонажи, вырванные взаимным притяжением или метафизическим порывом, из своего исторического времени, перестают поддаваться логической характеристике. Словно десятки отражений призрака Шотокалунгиной в разбитом зеркале, возникают люди, события и вещи, о которых ничего определенного сказать нельзя. Тульский ларец, угольный кристалл, зелёное зеркало, статуя Исаис, кинжал — что это? Вещи, объекты, существа, сущности? Может быть, властители бедного человеческого восприятия вынуждают именно так интерпретировать своё прохождение через сферу материи? И что хорошего мог ждать Джон Ди от неведомого существа, которое гейзером взорвалось в центре пентаграммы? Ангел Западных врат, вестник смерти, страж порога, персонифицированный алкаэст (универсальный растворитель), столько раз упоминаемый у каббалистов и мэтров алхимии! Существо, о котором Теофил — гностик четвертого века — написал следующее: «И явился перед нами архонт западных врат, и глаза его светились как смарагды. И спросил: „Зачем пришли вы в страну смерти?“ И мы ответили: „Страна, из которой мы пришли, горше смерти“. (Quispel L. Gnosis als Weltreligion, 1951, s. 415.) Может ли быть инициатором эпифании Ангела
БАРТЛЕТ ГРИН?
Похвальная целеустремленность, с которой мы пытаемся разгадать противоречия в романе Майринка, наводит на следующую мысль: не пытаемся ли мы в силу присущей нам наивной дихотомии расположить хоть в каком-нибудь порядке белые и чёрные фигуры? И не вползает ли в наши рассуждения коварная предустановленность добра и зла, гибели и спасения? Безусловно так. Но нас вовлекают в религиозно-этическую напряженность сами герои — Джон Ди и барон Мюллер — нарратор повествования. Его идентификация с Джоном Ди порождает жестокую проблему выбора: Иоганна — Асайя, Гертнер — Липотин. Но ситуация Джона Ди куда более запутана: чёрное и белое, угольный кристалл и копьё, Исаис и Елизавета, гибель и спасение — везде его подстерегает хищный вопросительный знак. Имя этому вопросительному знаку — Бартлет Грин.
Этот персонаж любопытно регрессирует по ходу повествования. Посвященный в таинство богини Исаис принц чёрного камня и бесстрашный борец с-папистами постепенно превращается в злого гения Джона Ди, а затем в заурядного агента демонического мира, представителя «конкурирующей организации», заинтересованной в гибели Джона Ди и всего его рода. Ближе к финалу облик Бартлета Грина приобретает черты всё более гротескные. Почему?
Потому что Густав Майринк отметил Джона Ди беспокойством и неуверенностью. Потому что его Джон Ди не знает, какой путь к посвящению, открыт лично для него. Замечательная одаренность лишь усиливает его тщеславие. Когда Бартлет Грин называет его «наследником короны», Джон Ди нисколько не удивляется: всё это он знает, и знает ещё больше: он может стать властелином Англии, ибо в его жилах течёт королевская кровь «Алой и Белой Роз». За этой Гренландией лежит иная Гренландия, за этой Америкой — иная Америка, за трансмутацией металлов — духовная трансмутация. Все пути открыты — и что же в результате? Подозрительная связь с ревенхедами; зависимость от Бартлета Грина — простолюдина и бандита; ещё более унизительная зависимость от презренного Келли; мучительное ожидание рецепта тинктуры от Зелёного Ангела; тревожное ожидание очередного каприза деспотичного Рудольфа. И можно ли сказать с уверенностью, что Джон Ди не оставил бы свою Гренландию и свою алхимию, если б королева Елизавета?..
Роман Майринка оставляет иногда впечатление романа возможностей, вполне экспериментального текста. Автор, может быть, даже не имел детально разработанного плана, схемы характеров, аргументов тех или иных мотиваций, а зачастую просто предоставлял персонажам и сюжетным линиям развиваться по прихоти многозначного беллетристического порыва. Ведь кто такой и что такое Бартлет Грин, если судить по первым главам? Человек, который прошёл ужасающее магическое посвящение, сравнимое с чёрной стадией алхимического процесса, о чем свидетельствует слово «ревенхед» — caput corvi — «голова ворона». Человек, который намекнул на концентрацию «тайной соли жизни» в «корвине» — отростке ключицы. Согласно герметической анатомии, «корвина» — одна из девяти точек, где свободное «тело квинтэссенции» сопрягается с человеческой плотью. Допустим, молодой Джон Ди не обратил на это внимания. Но как он мог потом не вспомнить эти слова?
Специалисты по кельтской религии и магии до сих пор не очень-то понимают смысл обряда «тайгерм» или «тайг». Вероятные значения слова — «ожог», «удар», «смерть». Известно, что это не просто посвящение с целью получения определенных магических способностей, но инициация очень высокого уровня, после которой неофит становился «тантором» — друидическим жрецом. (Vries J. Keltische Religion, 1961, s, 50.) Правда, трактовка Майринка весьма синкретична, В дошедших до нас преданиях не упоминается культ «великой матери» в связи с «тайгом». В романе скорее представлен общий обряд чёрномагического посвящения с элементом шотландского «баллоха» (сожжения животных). Всё это, разумеется, не умаляет заслуг автора, ибо роман должен отличаться прежде всего интересом, а не сомнительным историческим правдоподобием.
Астрономическая мифологема, связанная с «тайгом», не очень ясна. Солнцу и Луне довлеет Илир — неподвижная чёрная звезда на западе — отсюда возможное происхождение имени ангела — Иль. Земля понимается как архипелаг, изменяющаяся группа более или менее плавучих островов в космической водно-эфирной субстанции, напоминающей гностическую плерому. Человек, прошедший «тайг», получает «магический камень» — кусок черного янтаря или антрацита, натёртого соком «змеиного корня». Того, кто не сумел преодолеть испытание, ждёт немедленная смерть. Суверен или принц чёрного камня может доверить этот «объект магической трансформации» любому достойному, на его взгляд, кандидату. Если камень, как и всякий аналогичный объект, попадает в случайные руки, он теряет своё магическое предназначение.
Жестокую инициацию Бартлета Грина в силу разноцельности обрядовых операций трудно причислить к какому-нибудь определенному культу. Это скорее метафорическая интерпретация начальной стадии алхимического процесса. Искатель идёт против законов этого мира, бросает своё физическое тело в горнило интенсивного страдания подобно тому, как лаборант испытывает вещество огнём и кислотой с целью получения нетленной частицы первоматерии. Страх, от которого избавляется Бартлет Грин, есть главная помеха на пути «индивидуации». Страх издевается над любой идеей сверхъестественного бытия, над любой гипотезой бессмертия души. Страх лучше всякого клея припечатывает нас к этой-жизни — «единственной и неповторимой». И преодолев страх столь мучительным и невероятным способом, Бартлет Грин распознаёт «обратную сторону» своей индивидуальности, которую он называет «дочерью». Это действительно его «дочь», поскольку он рождает её, но в то же время «мать», поскольку она рождает его. Центральная, многократно прокомментированная ситуация. Вот как излагает проблему известный последователь Мирандоло Каролус Бовиллус: «С тех пор как произошло разделение человека, он уже не может вернуться к первоначальной целостности. Отныне ему необходимо завоевать собственную противоположность, дабы обрести истинное единство своей сущности. Это единство не исключает различия, но предполагает и поощряет. Человек утратил тайную энергию бытия. Ему должно раздвоиться в себе самом и через это раздвоение вернуться к единству». (Bovillus С. De sapiente, 1509, p. 62.) Несмотря на то что «раздвоение-единство» проходит через весь роман и акцентируется в теофании Бафомета, его убедительная реализация чувствуется только в описании посвящения Бартлета Грина. Посвящение даёт ключ к тайне индивидуального микрокосма и даёт ориентацию в хаосе внешних событий. Вспомним его знаменательную фразу: «Тогда я ещё не знал, что всё происходит в крови человека, а уж потом просачивается наружу и свёртывается в действительность». Зависимость внешнего события от внутреннего ощущается только в том случае, когда тайная соль жизни «просачивается» в кровь и пробуждает интуитивный разум сердца. Как писал Герхард Дорн — алхимик семнадцатого века: «В человеческом теле скрыта метафизическая субстанция, известная очень немногим искателям. Она не нуждается в медикаментах, ибо сама по себе является совершенным медикаментом. Растворяясь в крови, она придает крови блеск и мобильность». (Theatrum Chemicum, 1659, p. 97.) Нечто подобное, очевидно, имеет в виду император Рудольф, когда говорит о влиянии «магического инжектума». Под воздействием «тайной соли» кровь начинает «видеть». Таковы некоторые аспекты инициации Бартлета Грина.
Этот персонаж вообще являет собой живую иллюстрацию алхимического процесса. В нём нет ничего случайного, даже его фамилия подчеркивает колорит «алхимической весны» — Грин (green — зелёный). В его облике отражаются аллюзии, символы, энигматические фрагменты герметических текстов: «Наше золото не имеет ничего общего с вульгарным золотом. Но ты спросил о зелени (viriditas). Мы ищем съеденные проказой минералы и металлы. И я должен сказать тебе, что именно эта зелень с помощью нашего магистерия превращается в истинное золото». (Rosarium Philosophorum, 1660, p. 11.) В сущности, в его лице Джон Ди встретился с алхимией. Почему? Возможно, из-за Чёрной Исаис, которой, по-видимому, должен быть противопоставлен БАФОМЕТ:
Таинственный объект культа рыцарей ордена тамплиеров не может не вызвать вопросов как сам по себе, так и по манере его вовлечения в повествование. Легендарный Хоэл Дат вряд ли мог ввести Бафомета в мистиал герба (выбор сверхъестественного покровителя), так как культ этого бога возник не ранее середины тринадцатого века. Следовательно, это сделал какой-нибудь не очень отдаленный потомок Джона Ди либо сам баронет Глэдхилл. Что известно о Бафомете? Очень много сплетен, слухов, двусмысленных толкований, но ничего достоверного. Современный французский археолог Жан Шарпантье — энтузиаст истории тамплиеров — обнаружил в Провансе два подземных святилища, где находились статуи Бафомета. Одна изображала андрогина, пересеченного продольной пурпуровой полосой, стоящего на крокодиле, другая — антропоморфное существо, обвитое гигантской змеей. Судя по сочинениям мистиков и алхимиков пятнадцатого и шестнадцатого зеков, Бафомета следует отнести к эонам — демиургам гностического пантеона. Резкая антихристианская направленность его культа позволяет ещё раз подивиться на странные речи романического Джона Ди. Если ещё возможно на уровне хризопеи (химическая трансмутация свинца в золото) оставаться христианином, то спиритуальная алхимия исключает монотеизм в силу неприятия любой самодовлеющей догматики. Частые христианские ресентименты свидетельствуют о боязни Джона Ди нарушить предустановленную дихотомию в отношениях с аутсайдом. Создаётся впечатление, что владелец Мортлейка, сознавая опасность и пагубность своей практики, тем не менее надеется на прощение и милость Божию, Страх, порождающий надежду, надежда, порождающая страх… подобные эмоции совершенно чужды психологии алхимика. Но в данном случае нас не должно особенно интересовать, чего Джон Ди боялся и чего нет. Нас интересует проблема выбора «божественного покровителя».
Гнозис, как языческий так и христианский (хотя это деление, скорее, метод алогическое), характеризуется своей непримиримостью к «миру сотворенному». «Творение мира — результат ослабления или распыления божества, проявление антитеистического могущества». (Jonas H. The Gnostic religion, 1958, v. 2, p. 306.). Сотворенность мира, то есть законченность, определенная степень «оформленности» материальной стихии, означает для материи «предоставленность самой себе», отделение от порождающей энергии космического Эроса. В таких условиях материя начинает самовоспроизводиться, дробясь в бесконечном количестве всё менее разнообразных комбинаций. Это ведёт к подчинению, а затем уничтожению «динамиса» — творящего мужского начала. Динамис не только провоцирует рождение, но переходит в рождаемое и активизируется в нём, образуя неразрушимую преемственность или фаллическую лигатуру «магического копья». Но это лишь предположение. Оторванный от динамиса — Эроса божественный огонь распыляется, его формообразующая энергия воплощается материальной субстанцией: в результате создаётся сотворенный, обреченный распаду мир. И здесь появляется гипотеза об эоне-медиаторе, способном остановить процесс диссолюцин, гармонически соединить материк» и форму. Отсюда пурпурная полоса на статуе андрогина-Бафомета, сочетающая часть и целое, мужчину и женщину, прошлое и будущее. Но здесь возникают вопросы чрезвычайно трудные. Пенотус — ученик Парацельса — дал следующее разъяснение: «Бафомет — бог познающий, а не познаваемый». Вероятно, имеется в виду познание активное, трансформирующее. Вряд ли сотворенный мир представляет интерес в таком случае. Любое его проявление гибельно. Подлунные владения Чёрной Исаис необходимо преодолеть. И для этого необходимо обладать магическим оружием, о котором можно кое-что узнать, если попытаться интерпретировать
ГЕРБ:
Знание геральдики даёт алхимику известные преимущества, так как помогает освоить основы эмблематического языка. В то же время родовая традиция, запечатленная в гербе, может весьма неоднозначно повлиять на его судьбу. Гербовая печать на «человеке-пакете» (если вспомнить примечательное сравнение Майринка) основательно затрудняет расшифровку индивидуальной загадки. Геральдика и во времена своего расцвета представляла немалые трудности, а в нашу эпоху вообще выродилась в особое начетничество. Львы, леопарды, единороги, орлы — тривиальные эмблемы, в лучшем случае ностальгические знаки когда-то утраченного смысла бытия. Мы охотно соглашаемся (с поправкой на коэффициент «сказки»), что когда-то растения, люди, минералы и звери составляли единую цепь сущего, но теперь… теперь обо всём этом напоминают лишь талисманы, тотемизм, декоративная «магия» драгоценных камней и т.п. Геральдика: кто сейчас сумеет вычислить «палиндор», то есть наложением цифровой геометрической сетки определить на гербе место и назначение актуального представителя рода? Какой герольд сломает шпагу над: могилой последнего отпрыска и произнесет грустную фразу: Felum imbe lle, sine ictu (копье невоинственное, без удара)? И необходимо признать: геральдика, равно как алхимия, астрология, исагогия, эзотерическая география — только смутный след принципиально иной, давно ушедшей культуры. И мы верим только потому, что хочется верить, следующим, например, словам: «Борьба белого и, чёрного леопарда, очертание листьев пламени и орлиных когтей, поворот головы единорога, пересечения линий в нессере, обвивающаяся вокруг короны змея, полукружья блазона — все это эмблематический; рассказ о внешней и внутренней трансформации, который должен научиться понимать человек, желающий постигнуть начала алхимического знания». (Cadet — Gassiacourt. L’Hermetisme dans 1’art heraldique, 1929 p. 9.)
В рыцарском гербе всегда присутствует знак, указующий на приверженность основателя; рода тем или иным сверхъестественным силам: и воинствам: в нашем случае все компоненты гербов являются такими; знакам. Можно даже сказать, что мы имеем дело скорее с любопытной гностико-алхимической гравюрой; нежели с гербом в обычном: смысле. К тому же компоненты герба, безусловно, образуют три средоточия мистической композиции романа: древо, меч, (копьё, кинжал?), карбункул, алмаз. Проследим возможные схемы формальной интерпретации: ручей; древо — последовательная манифестация, поколений, медленное угасание мужского начала, нарастающая женская: предоминация, проблематичная «магия левой руки» противостояние Исаис — Елизавета; меч, вертикально вонзенный в холм (частый, к слову сказать, образ в романах о рыцарях короля Артура), — тайный огонь, тайная координата, древо без ветвей как символ андрогенезиса, то есть независимости микрокосмической монады от пространственно-циклических изменений; наконец, карбункул — солнце микрокосма, звезда магического копья, подлинная константа бытия.
Итак, алмаз, понимаемый в алхимии как кристалл aqua permanens, даёт две модификации: ручей активизирует креативную потенцию «матери-земли», меч, вонзенный в зелёный холм, призывает к бескомпромиссному пути героя. Алмаз считается реализованным символом алхимического гермафродита (ребиса). Мнение об органической жизни минералов вообще и о любопытной ситуации алмаза в частности разделяют даже в наши дни исследователи, свободные от позитивистских догм. «Если мы не постигаем законов органической жизни минералов, это ещё не значит, что таких законов нет. Если бы мы смогли понять характер инстинктов и размножения минералов, то смогли бы, вероятно, разводить различные породы мрамора наподобие далий или сиамских котов. И особая тема — гермафродитизм диаманта». (Bachelard G. La poetique le la reverie, 1952, p. 160.)
Принцип генеалогического древа имеет вполне косвенное отношение к геральдике. Этот принцип распространился лишь в пятнадцатом веке, то есть в эпоху очевидного распада рыцарской культуры. Трактовка генеалогического древа в романе весьма и весьма туманна: Родерик из Уэлса (основатель рода) должен, судя по всему, пройти череду последовательных манифестаций (поколений) и в образе последнего потомка навечно соединиться с женской парадигмой — королевой Елизаветой. Но в «видении древа» Джона Ди о Родерике вообще не упоминается. Равно и Хоэл Дат отсутствует. Разумеется, когда Джон Ди идентифицируется с генеалогическим древом, его сущность совпадает с их сущностями. Иное дело нарратор, «я», барон Мюллер. Чувствует ли Джон Ди единение, совпадение с последним представителем рода? И можно ли назвать «Бафометом» спаянную двуликость Елизаветы и… барона Мюллера? Правомерно ли вообще считать Елизавету материальным отражением внутреннего женского архетипа Джона Ди?
Обладание родовым магическим оружием обусловливает, помимо всего прочего, память о предыдущих и представление о грядущих существованиях. Интеллектуальная интуиция прозревает геральдический «путь крови». Но вряд ли персонажи романа одарены подобной интуицией: они скорее одержимы предчувствиями повелительных символов, они зачастую ведут себя как жертвы странных и неведомых суггестий. И ещё один немаловажный момент: геральдическое видение переживается Джоном Ди после загадочной пропажи кинжала-наконечника магического копья. В этом видении меч также пропадает, и, следовательно, уже сложно говорить о фаллической пролонгации селф через поколения, равно как о влиянии Бафомета, поскольку этот эон-демиург — сугубый покровитель тайной мужской инициации. Исчезновение магического оружия обрекает Джона Ди на трансцендентальное блуждание в переплетениях ветвей генеалогического древа: он сам и его потомки (Джон Роджер, барон Мюллер) вынуждены вновь и вновь бороться с Чёрной Исаис, дабы не раствориться навсегда в «зелёной стране Персефоны».
В гербе выражены две тенденции: первая (ручей, древо) — завоевание здесь, на земле, определенных ценностей (земной короны, любимой женщины, пудры проекции и т. п.); вторая (меч, вонзенный в холм) — путь через этот мир в совершенно иные экзистенциальные и географические пространства, где поначалу возникает
ГРЕНЛАНДИЯ:
Размышления о Гренландии, планы экспедиции в Гренландию не оставляли Джона Ди всю жизнь, что не очень понятно в наше время. Что мог предложить Джон Ди королеве Елизавете и английскому адмиралтейству? Огромный, покрытый ледовым щитом остров? Бесплодный Лабрадор? Ужасный климат Арктического архипелага? Хотя знания об Арктике в шестнадцатом веке были весьма ничтожны, всё же кое-какие неутешительные догадки имелись. После плаваний Себастьяна Кабота, Мартина Фробишера и Джона Девиса приоткрылась безотрадная перспектива английской экспансии на северо-запад. Как один из главных картографов королевства, Джон Ди не мог всего этого не знать. И всё же… Его до крайности заинтересовало следующее: Фробишер сообщил, что, по его мнению, Гренландия является «живой землей», то есть островом или материком, чья береговая линия постепенно меняется. Две его шлюпки, посланные в узкий залив, были сплющены береговыми скалами, которые неожиданно сдвинулись наподобие Симплегад. Его марсовой клялся, что слышал ночью рычание львов и треск ломающихся деревьев. Странно всё это, особенно если учесть, что остальные сообщения Фробишера не превышают уровня географической очевидности, (D. W. Waters, The Art Navigation in Tudor and Stuart England, 1932, II.) Известно, впрочем, что Гренландия знаменита миражами и слуховыми галлюцинациями. Епископ Олаус Магнус, чья «История северных стран», написанная в 1555 году, была, несомненно, известна Джону Ди, рассказывает ещё более невероятные вещи. Этот епископ идентифицировал Гренландию с мифическим Туле, что, конечно, ещё более возбудило магико-географическое воображение Ди. Туле — обетованная земля Артемиды Тулинской, остров возникающий и пропадающий, один из островов сказочного архипелага Перия, чьи берега, словно галькой, усыпаны драгоценными камнями, прозрачные скалы тверже алмаза. За Туле — Гиперборея, далее — Гелиодея — необъятный материк, о котором Пифагору поведали жрецы Саиса. Разумеется, у Джона Ди были основания презирать страны, открытые Колумбом и Писарро, но основания совершенно фантастические. Как мог картограф и математик, растолковывающий студентам Кембриджа и Манчестера принципы научной географии Фризиуса и Меркатора, верить подобного рода… сведениям? Мы не должны забывать, что Джон; Ди прежде всего мистик, алхимик, астролог, чьи фаустовы амбиции не знали никакого предела. Его космософия — удивительная смесь научных, неоплатонических и мифических данных — допускает любые возможности проявлений, пространственно-временного эйдоса. В своем замечательном предисловии к «Началам» Эвклида он писал: «Надо всегда помнить, что живая изменчивость пространства искажает геометрические аксиомы. Сумма углов треугольника, равная, сумме двух прямых, есть правило этики, а не свободной математики». (Rudd F. Evclid’s Elements of Geometry, 1651, p, З9.) В своих «Общих и частных записях, касающихся совершенного искусства навигации» он акцентировал приоритет восприятия наблюдателя в создании географической панорамы мироздания. Поэтому Джон Калдер — один из лучших знатоков Ди — справедливо заметил: «Доктор Ди, равно как Джордано Бруно и Камланелла, был, одним из последних убежденных защитников магического миропонимания», (Colder J. R. F . John Dee, studied as аn English Neoplatonist, 1972, p. 5.)
Два слова, о принципах магической географии. Вообще говоря, мы, характеризуем этим не весьма точным эпитетом любую область донаучного или вненаучного знания, где первыми признаются параметры индивидуального восприятия, а не тенденциозная «объективность» мирового пейзажа. В этом смысле каждый народ имеет свою, более или менее оригинальную «магическую географию». В случае с Джоном Ди мы имеем дело с любопытной математической трактовкой кельтско-скандинавской мифологемы, согласно которой север и северные созвездия рассматриваются как средоточие и зенит интенсивной жизненности, а юг соответственно как надир и область более или менее абсолютной смерти. Такое воззрение имеет некоторые основания: сороковой градус южной широты — Мадрид — расцвет жизни и цивилизации. Ориентация нарастающей жизненности идет снизу вверх: юг, запад, восток, север — корни мирового древа Игдрасиль тонут в бездонной ледяной мгле, крона расцветает в живых северных звездах. Что вообще в данной мифологеме понимается под «жизнью» и «смертью», не очень понятно. Почему Гренландия названа не только «зелёной землей», но и «страной вечной весны» (Олаус Магнус), тоже неясно. Наименования её мысов и заливов не внушают оптимизма: мыс Прощания, мыс Отчаянья, залив Скорби…
Нельзя смешивать магическую географию с историологическими спекуляциями касательно исчезнувших, потонувших материков, так как Атлантида, My, Лемурия, Гондвана находились в доступных нашему знанию океанах. Реальность Туле, Гипербореи, Гелиодеи, Тартесиды доступна либо мореплавателю, очутившемуся в точке трансформации пространства, либо мистику, сумевшему преодолеть границы обычного восприятия. Критическая оценка письменных свидетельств этих людей, разумеется, невозможна. Как, к примеру, отнестись к следующей записи шведского мореплавателя Гуннара Юнсона, открывшего в четырнадцатом веке на западе Гренландии землю Белой Королевы? «И когда я выбрался из ущелья, восстало надо мной яркое голубое солнце. Из зарослей исполинских древовидных цветов вышла женщина в белом одеянии с короной на голове. Я упал перед ней на колени. Внезапно зрение и слух оставили меня. И очнулся я среди голых неприютных скал». (Цит. в: Hapgood С. М. Maps ancient sea-kings, 1966, p. 413.)
Текстов подобного рода Джон Ди, вероятно, знал предостаточно, и, вероятно, они лишний раз убеждали его в возможности теоретического и даже практического проникновения в магическую многомерность пространства. Именно магическую. Хотя в истории науки Джон Ди и считается одним из провозвестников неэвклидовой геометрии, он всегда оставался магом и алхимиком, то есть человеком принципиально чуждым тенденциям позитивистской математики: он, скорей всего, счел бы нонсенсом современную гипотезу об абстрагированном от сотворенных вещей временно-пространственном континууме.
Джону Ди — персонажу романа — было о чём призадуматься, когда он услышал искусительные слова Бартлета Грина относительно «зелёной земли» и «наследника короны». Действительно, вроде бы похоже, а вроде бы нет. Ведь согласно астрологии Гренландия находится под доминантой созвездия Короны. Но кто был тот, в зеркале? Кто повелел ему неустанно искать Гренландию? И следует ли всё это понимать в естественном смысле? Джон Ди прекрасно знал символику Гренландии в алхимии. Достижение Гренландии означает выход из «нигредо» — хаотического чёрного состояния псевдореальности, нахождение ориентиров собственного микрокосма, отделение своего мужского от своего женского начала; Гренландия — это «алхимическая весна», удачная прививка золотой ветви к тривиальному дереву, aqua permanens — драгоценная «вода, которая не смачивает рук», первая ощутимая активность квинтэссенции. В алхимических текстах часто встречаются такие, например, пассажи: «Над Гренландией горит звезда, луч коей в предрассветный час указывает путь в королевство белой лилии. Доступ к этому королевству охраняет зелёный лев. Из его пасти льется ядовитый витриоль. Если ты соберешь витриоль в свою реторту и не сожжешь стекла, крупинка света останется на дне реторты». (Limojon de Saint-Didier. Der hermetische Triumph, 1629, p. 118.). Но как понимать такие тексты? Следует ли совершить путешествие в географическую Гренландию в поисках витриоля? Или это метафорическое описание сугубо лабораторного процесса? Или здесь дан ориентир внутренней мистической трансформации? Ведь называется же в тантрическом буддизме уровень третьей чакры «зелёной землей», и не случайно, надо полагать, линия «вайроли-тантра» вплетена в мистическую ткань романа? Все эти частные вопросы сводятся, в сущности, к одному общему: является ли земная жизнь отражением жизни иной, является ли земной успех первым шагом к успеху небесному? Беспрестанные колебания Джона Ди свидетельствуют о том, что он вряд ли нашел более или менее удовлетворительный ответ. Да и можно ли вообще его найти?
Известно, что исторический прототип героя «Ангела Западного окна» до конца дней своих не расставался с мыслью о путешествии в Гренландию и страны магии. Это было предметом его бесед с Джордано Бруно, когда они встретились в Праге в 1588 г. (Yates F. A. Giordano Bruno and hermetic tradition, 1964, 14.) Более того: в 1602 году он консультировал знаменитого мореплавателя Джона Девиса и даже намеревался принять участие в экспедиции. Это в семьдесят пять лет! Но вернемся к роману. Как можно интерпретировать мучительную проблему Елизаветы — антропоморфной «лилии» алхимического поиска, «белой королевы»? Прежде чем ответить, необходимо поразмыслить о роли
ИСАИС:
Здесь нам весьма трудно отыскать какой-либо традиционный ориентир. Об алхимии, гербе, Гренландии, Бафомете можно что-то прочитать и написать. Но кто такая Исаис? Что такое Исаис? Рассказ Бартлета Грина свидетельствует о её принадлежности к пантеону «лунных богинь», и её «лунные» акциденции действительно прослеживаются до конца романа. Джон Ди (Прага, крипта доктора Гаека) видит её в сгущениях абсолютной тьмы, видит богиней бездонной пропасти и древней Ночи. Из «лекции» княгини Шотокалунгиной явствует, что Исаис — фракийская или греко-понтийская контаминация имени Исида, хотя сообщенные княгиней подробности культа скорее соответствуют мифу о Кибеле.
Наконец, барон Мюллер в финальной сцене в Эльзбетштейне характеризует Исаис как владычицу мира (Fran Welt). Итак, налицо очевидный мифологический синкретизм, интенсифицирующий художественную напряженность романа, однако представляющий известную трудность для понимания текста.
Вполне вероятно, что Густав Майринк, как мы упоминали выше, не имел четкого предварительного плана и решал по ходу дела судьбу некоторых персонажей и некоторых магических объектов. Недоумение вызывает не только Бартлет Грин, но и явно незавершенный Маске. Угольный кристалл почему-то попадает в тульский ларец барона Строганова, и к тому же на последней странице мы узнаем, что там же находилась миниатюра, изображающая исторического Джона Ди. Перипетии с кинжалом Хоэла Дата также не поддаются объяснению. Возразят: это не трактат по оккультизму, это роман и скрупулезное развитие каждой темы могло и не входить в задачу автора. Разумеется. И нам даже кажется, что в разных недосказанностях и неопределенностях обнаруживается одна из главных авторских идей: роман, как и человеческая жизнь, необходимо должен мерцать тьмой, зыбкостью, зелёной фосфоресценцией, иллюзиями побед и поражений, многозначностью вещей и событий, ибо мы живем в подлунном мире, несмотря на сомнительные утешения телескопов. И этот подлунный мир суживается, смыкается, закрываясь от живого и плодотворящего небесного влияния и всё более открываясь беспредельному Хаосу, всепожирающему Оркусу, коварной и многоликой Ночи (триада Джордано Бруно). Мир как макрокосм уничтожается, делится, дробится, и то же самое происходит с человеческой индивидуальностью. Ситуация бесспорна, и возможны только два пути: «магия левой руки», избранная Бартлетом Грином, и путь герметической трансформации. Либо дарованные Чёрной Исаис относительное бессмертие и относительное могущество, либо попытка образования микрокосма, свободного от онтологических условий подлунных манифестаций. Конечно, можно считать «свободным» и Бартлета Грина, поскольку он в силу инициации активизировал свое «лунное тело», но его свобода ограничена этой и «той» стороной мира, который он сам признает единственно существующим. Он способен дублировать вещи, воссоздавать, а не создавать. Таковы, согласно алхимическим воззрениям, возможности «сына ночи и возлюбленного луны».
В расплывчатой мифологии Исаис существует одна довольно-таки вероятная истина: солнце — звезда преходящая и практически фиктивная. Мы — частицы первобытного Хаоса, раздробленные Оркусом, — вышли из Ночи и уйдём в Ночь. И когда мы отринем ложность солнца и других божественных светил и преклонимся перед Ночью, наши мысли и желания нащупают нечто плотное в разреженной тьме — центр Ночи, неразличимую луну. Если мы сосредоточимся на этом центре, и только на нём, у нас есть шанс увидеть тонкую серебряную дугу — нам блеснёт собственный свет нашего «лунного тела». Это таинство новолуния плоти, как его испытал Бартлет Грин. Здесь открывается «другая сторона», бескрайняя страна воображения и снов, ставшая отныне реальной родиной, что увидел «белый глаз» Бартлета Грина. Но если бы функции Исаис ограничивались только этим, зачем придумывать новую теофанию? Вполне можно было бы обойтись кельтской Гвендой или греческой Гекатой — «богиней чёрных кошек и диких чёрных лошадей» (Павзаний). Но герои Майринка, в отличие от современных антропологов, не систематизируют образы давно умерших или ныне существующих экзотичных мифологий. Они живут, умирают, возрождаются в мифе. Чёрная Исаис опрокидывает логику, трансформирует восприятие, постоянно меняет обличье и колорит. Когда миф вторгается в бытие, усвоенная рациональная систематика распадается, человек остаётся беззащитным перед напором неведомой стихии, о которой он либо имел поверхностное представление, либо вообще не принимал её в расчет. Эта стихия — текущая в его жилах кровь, и недаром Исаис названа «повелительницей крови». И при этом она — лунная богиня, поскольку кровь в движении своём и составе определяется притяжением и положением луны. Поэтому мы — подлунные жители, и поэтому наш мир назван подлунным независимо от любых астрономических предположений.
В данном случае нас интересует один из аспектов беспредельной лунной мифологии: мы расцениваем луну как чёрный центр Ночи, вампирически высасывающей жизнь и свет. Лунной можно назвать любую субстанцию, проявляющую тенденцию такого вампиризма, лунное всё, что захватывает, ассимилирует, поглощает в бездонное свое небытие. И здесь рожденное луной и подчиненное луне мужское начало есть экспансивная энергия вампирической агрессии, препятствующая Ночи пожрать себя самое. Луна — «фаллическая великая мать»: из глубин земли, из зелёных подземных вод она порождает тонкого серебряного Лунуса, который, в свою очередь, оплодотворяет инфернальные расщелины (например, колодец Св. Патрика) — из них выползают сонмы призрачных, проблематичных существ. Лунус разрастается, активизирует, насыщает светом чёрную луну. Она — владычица крови — регулирует ритм сердца, фаллическую эрекцию и т. п.
Таков один из возможных комментариев к мифологической связи Исаис и Бартлета Грина. Что даёт ему эта связь? Безусловное земное могущество. Тогда почему он или верный ему Зелёный Ангел не могут раскрыть Джону Ди тайну «пудры проекции»? Потому что они сами её не знают. Философский камень имеет внеземное и внелунное происхождение. Это «произведение солнца», согласно Трисмегисту. Философский камень, равно как магическое оружие Хоэла Дата, в составе коего непременно присутствует т. н. «философская сталь», позволяют избавиться от всесильного лунного притяжения, дают возможность озарения и прорыва за пределы земного мира, что, естественно, не в интересах Исаис. Но какой прок в обладании пудрой проекции или магическим оружием, если не знаешь, как ими пользоваться? Ведь употреблять пудру для получения золота — это все равно, что размахивать кинжалом Хоэла Дата в уличной потасовке. У кого спросить и услышать ответ? Лунное притяжение, изменчивость лунных фаз держат человека в состоянии беспрерывной и беспокойной вопросительности. Коварная Исаис внушает нам, что внешний мир способен дать ответы на вопросы: например, желанная женщина способна разрешить эротическую напряженность, а учитель — устранить сомнения ученика. Но вопросительность не есть нечто возникающее и пропадающее, вопросительность — это постоянный режим нашего бытия. Ответ в лучшем случае только искаженный, отраженный вопрос. Здесь мы нащупываем одну из метафизических гипотез романа «Ангел Западного окна». Дисгармония человеческой композиции рождает хаотическую энергийную эманацию, принимаемую за проявление жизненной силы. Желания, стремления, любого плана неудовлетворенности либо растворяются в лунной субстанции, либо, отражаясь от неё, в своём возвратном движении образуют иллюзию позитива. Майринк разоблачает фиктивность вопросительного знака в последнем мыслимом варианте: вспомним, как барон Мюллер спрашивает сначала у Липотина, потом у Гертнера, жив он или мёртв.
Человек являет собой соединение мужского и женского начал. Беспощадная борьба этих принципов обусловливает его вопросительность, несчастья и конечную гибель. Подобное тянется к подобному: когда мы желаем женщину, это женское начало в нас рвётся к своей родственной стихии — недаром Липотин заметил, что барон Мюллер называет «Яной» свою эротическую потенцию. И чем интенсивней наша страсть к женщине в частности и к материальному миру вообще, тем слабей и механистичней мужское начало в нас. Потому-то алхимия ничего не говорит нам, равно, впрочем, как олимпийские боги или картины Боттичелли. Мы можем всё это квалифицировать, анализировать, дублировать, но всё это не может выполнить свою главную задачу — освободить нас от подлунной ирреальности нашего времяпровождения, поскольку мужская энергия в нас подчинена феминистической идее захвата, собирательства, изучения, запоминания. Любопытно размышление барона Мюллера о коллекции Асайи Шотокалунгиной: мечи, щиты, боевые топоры — конкретные символы властительного мужского духа, — помещенные под стеклянные витрины с этикеткой, остаются бессильными знаками когда-то ослепительного Эроса. И вообще все рассуждения Асайи об оргиастическом культе великой богини и о ненависти к другому полу ради сохранения «священного принципа индивидуальности» только подчеркивают её упоение женским всемогуществом и стремление любой ценой уничтожить сию индивидуальность. Почему Асайя так жаждет получить кинжал Хоэла Дата? Потому что это эффективное орудие борьбы с подлунным женским вампиризмом, в каком-то смысле воплощенный идеал мужской индивидуальности, реальный шанс на победу в схватке с Бафометом, ибо, вне всяких сомнений, тайная драма этой книги заключается в конфликте «Исаис —.Бафомет». Асайя — хищный зверь богини: серебристая тьма, гибкость, экзотика, запах пантеры. В её логове — святилище Исаис — царит мягкая, вязкая, завораживающая ночь. Стремительная в своих действиях, молниеносная в своей гибельной скорости, Асайя чудовищно опасна, практически непобедима. Да и как иначе, если учесть широкую трактовку Исаис, которая иногда почти синонимически совпадает с Геей и Персефоной. Алхимия противопоставляет ей «белую женщину», луну микрокосма, «нашу Диану». Но правомерно ли видеть «нашу Диану» в женщине во плоти, пусть даже в самой королеве-девственнице? И тогда как интерпретировать Иоганну Фромм? Надо сознаться, что нам не очень понятен тот особый путь Иоганны, о котором говорит Гертнер в Эльзбетштейне, отвечая на вопрос барона Мюллера. Отойдем пока от этой проблемы и попытаемся распознать, какую роль в романе играет
ЛИПОТИН:
Присутствие этого персонажа позволяет Майринку создать то свободное игровое поле, без которого беллетристическое произведение рискует потерять живую пульсацию интереса и превратиться в идеологически заангажированный текст. Ведь в каком-то смысле «Ангел» — роман о розенкрейцерах, и если бы он не обладал замечательными художественными достоинствами, его можно было бы причислить к таким книгам, как «Занони» Бульвер-Литтона или «Розарий Креста» Кингсли. Писать роман на мистическую тему всегда опасно: из-за неизбежности достаточно тёмных эзотерических аллюзий и оккультных постулатов автор может впасть в ригоризм или в неубедительную выспренность — лёгкая тень подобного мелькает в предпоследней главе о замке Эльзбетштейн и пропадает в свете великолепной иронической концовки.
Все действующие лица так или иначе вовлечены в беспощадную мифологическую борьбу мужского и женского начал, тайного солнца и космической тьмы, Исаис и Бафомета. Все они — Бартлет и Асайя, Джон Ди и барон Мюллер, Гарднер и Гертнер — отличаются идеологическим пристрастием и даже фанатизмом. Все, кроме одного. Язвительный и насмешливый Липотин со своей вечной сигаретой остаётся нейтрален, более того, воплощает принцип нейтральности, что совершенно необходимо в романе такого накала и таких коллизий. Даже когда он рассуждает о том, что в этом мире женщина всегда выигрывает или что он всегда на стороне сильного, сущность его позиции не меняется: так зеркало, возможно, предпочитает более яркий свет. На первый взгляд его роль именно такова. Когда герои заняты беспрерывным поиском констант бытия и герметических истин, то их отношение и к самим себе, и к своему окружению теряет привычную статику. Они более не знают, кто они и что, собственно говоря, их окружает. Они, по шекспировскому выражению, «окружены сном и сотворены из субстанций сна» («Буря»). Когда нарратор понимает, что его зовут не барон Мюллер, а Джон Ди, проблема идентификации только усложняется, ведь не очень понятно, кто такой Джон Ди: баронет Глэдхилл или двойник таинственного зеркального отражения, возвестившего о Гренландии. Философическое сравнение человека с почтовым пакетом тоже ничего не проясняет, так как неизвестны ни отправители, ни адресат. Остаётся «человек-пакет» сам по себе, нечто закрытое, запечатанное. И что же показывает «вскрытие»? Разгаданный секрет ведёт к секрету более загадочному, только и всего. Вспомним, как блуждающие пальцы Иоганны нащупали секрет тульского ларца. К чему это привело барона Мюллера? К ещё более загадочному угольному кристаллу, который суть дубликат чёрного камня Бартлета Грина, сожженного Джоном Ди. Но ведь рукопись данного романа по всей логике вещей также сгорела при пожаре в доме барона Мюллера. Откуда же взялся дубликат рукописи?
Мы ещё раз убеждаемся в порочности метода вопросов и ответов. Если бытие имеет какой-то смысл, этот смысл кроется в понятии «вечного», как его употребляет Липотин, отделяя вечное от бесконечного. Если «вечного» нет, значит, все мы более или менее привидения, эфемерные островки в океане собственного воображения. Липотин отражает позицию человека новой эпохи — он допускает возможность константы, но, сообразуясь с реальным, на его взгляд, положением вещей, остаётся нейтральным как по отношению к Шотокалунгиной, то есть Исаис, так и по отношению к барону Мюллеру, то есть Бафомету. Он — естественный медиатор, так сказать, нотная линия, проявляющая контрапунктическое движение двух главных историко-тематических секвенций романа. В качестве антиквара он единственный из персонажей, кто принимает вещи и людей за то, чем они кажутся, единственный, кто не бросается очертя голову в бездну аналогий, метафор, символов. Но нельзя смешивать позицию Липотина с таинственной личностью Липотина. Его нейтралитет антиквара, медиатора (в том числе и торгового посредника) обманчив. Под именем Маске он едва не погубил Джона Ди. И чем может быть продиктован коварный совет касательно практики тантризма, как не стремлением погубить барона Мюллера? Значит, здравый скептицизм Липотина и его нейтральность — только фикция, продуманная поза. Значит, надо оставить надежду на объективную координацию. Мы обречены видеть этот мир в искаженной перспективе, где всё перепутано: великое и малое, впадины и выступы, значительное пропадает, незначительное проступает, пол принимается за потолок, земля за небо и т.п. Афанасий Кирхер, — ученый-иезуит семнадцатого века — написал на эту тему следующее: «Великий Дионисий утверждает, что все сотворенные вещи — только зеркала, отражающие лучи мудрости творца. Лишенные этих лучей, они теряют квинтэссенцию, становятся игрушками, своих отражений», (Kircher A. Oedipus Aegiptiacus, 1652, p. 568.) Можно добавить, что, лишенные этих лучей, они становятся отражением непонятно чего, отражениями, забывшими свою парадигму, свой оригинал, более того, принимающими свою «отраженность» за единственно возможный модус вивенди. Но божественный, луч не только дает истинную жизнь, он, также верифицирует натуру вещи или человека. Здесь мы приближаемся к весьма кардинальному понятию, которое в романе обозначено словом
МЕРИДИАН:
Нет сомнения в тон» что и мы сами, и воспринимаемый мир всё более прогрессируем в материализации. Нас все более характеризует privatio (лишенность) — главный, по Фоме Аквинскому, атрибут материи. Это до мелочей пронизывает нашу жизнь и препятствует любой попытке самопознания, ибо о каком самопознании можно говорить, если мы целиком и полностью зависим от не зависящих от нас причин и обстоятельств. Нас постоянно что-то «формирует», мы постоянно, словно кусок пластилина, окружены формообразующими пальцами, потом нас за ненадобностью отбрасывают и мы благополучно превращаемся в человечество. Мы поначалу думаем, что сами решаем проблему ориентации, выбираем авторитеты и «путеводные звезды», и только потом грустно констатируем: в силу нашего безволия, инертности и «лишенности» нас притягивает или отталкивает любое магнитное воздействие.
Мы все хорошо знаем, что для определения местонахождения необходимо знать широту и долготу, то есть параллель и меридиан. Широта более или менее известна — это доступный восприятию мир, в который нас почему-то забросило, но о котором, пока его не пересек меридиан, можно говорить все что угодно или вообще ничего. Только меридиан даёт этому миру горизонт, протяженность и точку отсчета, называемую Богом, Платоновой идеей, полюсом и т. п. Но возрастающая материализация нашего бытия, лишенность, неуверенность и децентрализация заставляют нас сомневаться в наличии интеллектуальных и психологических меридианов либо предполагать, что они проходят где угодно, только не через нашу персону. Потому мы с такой легкостью прилепляемся к чужим верованиям, гипотезам, философемам, потому столь наивно и некритично позволяем себя расчислить по стандартной экзистенциальной схеме. Пол, национальность, религия, хронология — всё это ощущается изначально присущим, подобно форме носа или цвету глаз. Даже эстетика, этика и система ценностей объективизированы до каких-то нерушимых канонов и полагаются столь же натуральными, как система географических координат.
Герой романа называет себя просто «я» и в процессе перевода английских дневников начинает подозревать о своей идентификации с Джоном Ди. Его «настоящее» имя и род занятий мы узнаём только в конце из газетной статьи. Имя, которое он получает при вступлении в братство Эльзбетштейна, вообще остаётся неизвестным. Полная неопределенность экзистенциальных координат объясняется предчувствием индивидуального меридиана или желанием найти оный. Разумеется, как сказал адепт, «путь нашёл его» — имеется в виду сон о карбункуле и голове Януса, — но ведь дорога к цели и достижение цели — разные вещи. Карбункул есть солнце микрокосма, Ens astrale Парацельса. Однако Парацельс эту «звёздную сущность» определяет весьма осторожно: «Ens astrale — тайный центр, обусловливающий возможное бытие живущего в нас живого существа». (Para cels. Opera, 1658, b. 2, s. 649.) Это значит, что мы существуем в компромиссе между возможной жизнью и относительно реальной смертью и это беспокойное равновесие длится сколь угодно долго. В лексике данного романа это можно понимать так: пока мы подчиняемся законам Исаис, нам гарантирована монотонная череда реинкарнаций, но как только мы захотим освободиться — например, попытаемся обрести индивидуальный меридиан — нас грозят «вычеркнуть из книги жизни», растворить в тотальной смерти «восьмого мира», гебдомады, где прекращается действие «божественного динамиса, от вхождения которого в воду материи расходятся семь кругов сотворенного мира». (Jonas H. The Gnostic religion, v. I, 1958, p. 197.) Гностическая тенденция проявлена в романе очень чётко. Гнозис исключает всякий конформизм по отношению к материальному космосу: «восьмой мир» — это стихия всепожирающего пламени, в которую мы так или иначе попадём, поскольку центростремительная сила эйдоса ослабевает после каждой реинкарнации. Этот процесс возможно преодолеть только в том случае, если огонь уничтожит саркиркера (человека плотского) и тем самым освободит пневматика (человека духовного). Таково «крещение огнем». (Подивимся ещё раз на странное развитие образа Бартлета Грина.) Вспомним, как Джон Ди наблюдал рождение стрекозы: только разрывая, убивая, сбрасывая хризалиду, стрекоза может родиться — точно так же барон Мюллер в Эльзбетштейне сбрасывает повседневную, опаленную пламенем пожара одежду.
Здесь гнозис расходится с христианской доктриной и христианской концепцией алхимии, которой так или иначе пытался придерживаться романический Джон Ди. Христиане склонны акцентировать эсхатологический аспект алхимии: философский камень призван, подобно Сыну Божьему, остановить деградацию, очистить вещество от скверны коррозии, соединить флюидную душу с нетленным материальным субстратом и, таким образом, создать преображенное, сублимированное, бессмертное тело, независимое от условий манифестации. Миссия преображенного человека понятна: он должен споспешествовать спасению падшего человечества и космоса, стать «помощником», как братья в Эльзбетштейне. Это никак не соответствует воззрению гностиков, ибо «преображенный человек», по их мнению, рискует безвозвратно утонуть в бездне материальной субстанции и пополнить число архонтов низшего мира, одним из коих, безусловно, является Зелёный Ангел. Посвященный должен отринуть гибельный мир, порвать связи со всем человеческим и, оказавшись в центре божественного динамиса, устремиться в безбрежную плерому, в Гренландию, в мистический Альбион-Ангелланд, в многоцветные и многоликие страны живой жизни, которые снились королю Артуру, и в сторону которых направлено копье Хоэла Дата.
Рабби Лёв в разговоре с Джоном Ди интерпретирует идею жертвенности в гностическом смысле, что неудивительно, если учесть определенные аналогии между гнозисом и каббалой. Джон Ди, видимо, потрясён беспощадными словами каббалиста и впоследствии, в несчастьях своих, вспоминает про неумолимый жертвенный нож, что Авраам занес над Исааком. Речь идёт не о жертве, а об изначальном принципе жертвенности, необходимом для пресечения тягости обреченного земного мира. Даже если искатель не следует примеру многих гностиков первых веков, то есть не подвергает тело своё крещению огнём, даже если; он предпочитает более долгий и менее болезненный путь, проблема решается однозначно: «охема» (тело души, субтильный носитель пневмы), должна быть отделена от материальной субстанции, стрекоза не должна печалиться: о судьбе хризалиды.
Потенция; индивидуального эйдоса (формальной, относительно постоянной, сущности) не безгранична, и рождающее в конце концов целиком переходит в рождаемое. Это одно из главных положений в книге исторического Джона Ди «Иероглифическая монада». Д. Калдер даёт следующую интерпретацию весьма тёмного текста Джона Ди: «Неоплатоническая ступенчатая; иерархия форм позволяет эйдосу проявляться многократно, в разной степени материальной насыщенности. Однако каждая такая проявленность уменьшает потенцию эйдоса» (C alder J. R. F. John Dee, studied as an English Neoplatonist, 1972; p. 84.). Если рассмотреть с этой точки: зрения ситуацию генеалогического древа, то ясно, что с рождением каждой новой ветви потенция прогенитора (Родерика) ослабевает. Ясно также, что сверхъестественный покровитель Бафомет (гностический демиург) вообще не желает неопределенно долгой пролонгации рода и конечной гибели на периферии гебдомады. Под его влиянием происходит сжатие центробежной силы (коагуляция спермы на сугубо физическом плане), постепенная трансформация древа в копье и освобождение крови от вампирической тирании Исаис. Всё это возможно только при пробуждении центростремительной активности «нашей Дианы», или «нашей Исиды», или «белой женщины алхимии» — сердцевины мужского организма. В герметике эта тайная сущность имеет массу названий: «магнезия», «внутренняя луна», «восточный Меркурий» и т. п. Но пробуждение «нашей Дианы» ещё не гарантирует бешеный гнев Чёрной Исаис. Необходима крайняя осторожность в работе с материальными ингредиентами «пудры проекции», равно как в общении с теми, кого считаешь другом, возлюбленной, помощником. В принципе к созданию философского камня можно приступить лишь в том случае, если верифицирован гипотетический микрокосм, если определен индивидуальный меридиан. Если же искатель, встретив серьезные трудности на пути самопознания, предпочтёт ориентацию на чуждые меридианы, станет корректировать свою мысль чужой мыслью и начнёт вопрошать подозрительные сущности, сколь бы ни эффектна была их эпифания, его ждёт судьба Джона Ди. Герой романа изменил Бафомету — сверхъестественному покровителю рода — и в результате утратил логику своей предназначенности. Его поведение при дворе Рудольфа поражает вялостью и ощущением полной бесперспективности, что вполне передается императору, который вместо того, чтобы возликовать душой при успешном завершении неслыханного эксперимента, принимается брюзжать и чуть ли не обвинять магистра.
В чем же магистр изменил Бафомету и кто такой Бафомет?
Из документов по процессу тамплиеров известно, что это бог мужской инициации и противник Христа, хотя историки не нашли подтверждений тому и равно следов его культа в первых веках новой эры. Бафомет — патрон странствующих рыцарей, которому они посвящали своё оружие. С пятнадцатого века он стал, наряду с Трисмегистом и Св. Иаковом, одним из покровителей алхимии. Афанасий Кирхер приписывает ему египетское происхождение и считает, что имя составлено из трех «египетских» слов: «ба» — огонь, сульфур; «фо» — Меркурий, действо Исиды, концентрация; «мет» — ребис, неуязвимое существо. (Iversen E. The Myth of Egypt and its hieroglyph, 1950, p. 253.) Бафомет проявлен в романе как солнце микрокосма, гермафродический карбункул — диамант. Следовательно, свою герметическую проблему Джон Ди должен был решать не в контактах и коммерции с внешним миром, а в поиске индивидуального меридиана, что, во-первых, дало бы ему возможность определить границу и характер его внешней деятельности, а во-вторых, означало бы истинный смысл его бытия. Это избавило бы его от пагубных мечтаний о союзе с королевой Елизаветой, которая, как любая земная женщина, никогда и ни при каких обстоятельствах не может противостоять Исаис, что хорошо видно на примере Иоганны Фромм. Она не «освободила путь к королеве», но лишь интентифицировала агрессию «мёртвой» Асайи. Только милостью Бафомета, только благодаря раскрытию «третьего глаза» авантюра барона Мюллера увенчалась успехом. Автор, похоже, сам заколебался, решая судьбу Иоганны, так как объяснение Гертнера звучит не очень убедительно. Остается предположить, что при всём различии инициатических целей мужчина и женщина могут как-то помочь друг другу. Но какие резонансы и соответствия могут объединять королеву Елизавету, Яну, Иоганну с «нашей Дианой» гипотетического микрокосма? На этот вопрос мы отвечать не берёмся. Разумеется, королева-девственница символизирует «белую лилию — серебро малого магистерия», но ведь и реальная Гренландия символизирует мистический Гренланд.
Божественный свет сверхъестественного покровителя пробуждает коагулирующую активность «внутренней луны» и тем самым тормозит центробежную экспансию эйдоса. Психосоматическая структура, рожденная в очередном контакте эйдоса с материальной субстанцией, начинает менять экзистенциальную ориентацию и притягиваться «внутренней луной». Тайные изменения в композиции сердца и кровообращения провоцируют движение ментальных акцентов: человек перестает видеть, слышать, ощущать мир «как все люди», его восприятие, имевшее доныне только некоторые индивидуальные особенности, становится совершенно оригинальным. Постепенно вырабатывается сугубо индивидуальная система координат с индивидуально понимаемой геометрией. В этом плане высказывания исторического Джона Ди приобретают иной смысл: «Теория меридианов Меркатора, пригодная для практической навигации, неприменима для всякой иной навигации. Во-первых, нет оснований принимать полярную звезду за центр, во-вторых, нельзя разделить окружность на равные доли. Радиус не измеряет круг, а только позволяет дать на плоскости понятие о круге». (Johnson F. R. Astronomical Thought in Renaissance England, 1938, p. 303.) Это было написано по поводу опубликования Герардом Меркатором первой карты мира в 1569 году. Такого рода пассажи и особенно инструкция к изобретенному Джоном Ди «парадоксальному компасу», где стрелка имела форму «философского меркурия», вызвали немало веселья у современных историков. Однако Лейбниц, который не только упоминает, но и цитирует Джона Ди в своей «Монадологии», полемизирует с ним весьма серьезно.
Джон Ди не мог принять того, что было совершенно ясно Фризиусу и Меркатору, а затем Галилею, Декарту и Лейбницу, а именно необходимости создания аналитической геометрии, единой системы измерения и общей мировой оси. Его трактовка Эвклида поражает исступленным платонизмом: он воспринимает прямую линию, треугольник и окружность как результат взаимодействия мира чистых идей с «невидимым зодиаком» и отказывается признать отвлеченность и объективность времени и пространства. Нет. Влияние звезды микрокосма и притяжение «внутренней луны» обусловливают зарождающуюся функциональность «диона» — таинственного координатора беспредельно расширяющегося индивидуального восприятия: время, пространство, данные «органов чувств», объёмы, дистанции меняются в своих качествах и транспозициях.
Но каким образом, если учесть герметичность такого процесса, человек обретает новую ориентацию во внешнем мире? Вспомним слова королевы Елизаветы, обращенные к герою романа: «Ночью ты, умудренный знанием, наблюдаешь звезды небесные над крышей своего дома и не ведаешь, что путь к ним проходит через их подобие, кое сокрыто в тебе самом».
Индивидуальный меридиан, пересекая «внутреннюю луну» и «звезду микрокосма» (карбункул в романе), указывает на ту звезду в макрокосме, которая непосредственно влияет на индивида. В ситуации романа меридиан проходит через Джона Ди и барона Мюллера, через Мортлейк и Эльзбетштейн. Пересекает ли он созвездие Короны? В книге Джона Ди сказано так: «Тайная монада избегает мира, свободно пребывая в нём. Идеальность сфероида, зеркальность оболочки позволяет ей обретать любые формы и образы. Таковы свойства орбиты треугольника. Таков триумф внутренней луны». (John Dee. Monas Hierogliphica, Ambix 12. p. 164.) Индивидуальный меридиан придает реальность понятию «дух-душа-тело», организует человеческий микрокосм и наконец-то верифицирует деятельность во внешнем мире. Липотин верно говорит, что внешнее действие без внутреннего есть практика «красной магии», возбуждающая гибельный огонь. Наличие индивидуального меридиана помогло бы барону Мюллеру критически отнестись к совету в принципе сомнительного Липотина касательно практики вайроли-тантра. Но для этого надо иметь представление о полюсе и знать, где находится
НОРД:
Это понятие не только географическое, но и вообще экзистенциальное. Холод, снег, ночь, скудная растительность, миражи, ледовая феерия, северное сияние вызывают вполне определенные ассоциации с молчаливостью, мужеством, одиночеством, аскезой, богатым и специфическим воображением. Индивидуальный меридиан или осевая линия микрокосма в психологическом плане равным образом предполагает хладнокровие, собранность, сосредоточенность и т. п. Это общечеловеческая проблема: для всякого здравомыслящего субъекта путь во Флориду всегда почему-то идёт через Северный полюс — необходимо преодолеть «северные» лишения, чтобы, так сказать, попасть на курортный «юг».
В мистической традиции север — и путь и цель. Это царство natura naturans (природы творящей), в отличие от юга — царства natura naturata (природы сотворенной). Данную мысль можно отыскать и в греко-латинских и в иудео-христианских источниках. Согласно каббале, древо жизни находится на севере парадиза, а древо познания — на юге. Аналогична географическая ситуация Палестины, вытянутой точно по линии север — юг: на севере — гора Гермон, на юге — Мёртвое море. Следовательно, север — путь вперед и вверх — означает и символизирует вероятное направление мужской, рыцарской инициации. В «Парсифале» Робера де Борона рыцарь спрашивает у «бородатого отшельника», где искать священный Грааль, «На севере», — отвечает отшельник. «А где север?» Отшельник молчит; то ли не желает разговаривать с глупцом, то ли даёт понять, что это сугубо личное дело рыцаря. Действительно: если предположить, что «параллель», линия восток — запад, нам дана в силу манифестации, то касательно меридиана этого сказать нельзя. Когда мы так или иначе решаем задачу жизненной ориентации, то почти всегда пользуемся нам предложенным меридианом, который не совпадает с меридианом индивидуальным: это означает, что мы почти всегда движемся в неверном направлении, не зная предначертанности своей судьбы. Однако в любопытном случае с бароном Мюллером речь идёт скорее о «родовом меридиане», стягивающим череду поколений, объединяющим разделенных столетиями представителей рода в единого, вневременного «истинного человека». И всё же в общей полифонии романа нордические устремления Джона Ди являются одной из предпочтительных тем.
В шестнадцатом веке планета ещё не радовала одних и не печалила других своей привычностью и шарообразной законченностью, поскольку путешествие Магеллана, по мнению многих авторитетных мыслителей того времени, не доказывало ничего. Да, можно обогнуть Землю, направляясь на запад, но ведь этого никто не свершил, двигаясь к северу или югу, где земля неопределенно расширяется в виде песочных часов, судя по греческим и арабским картам. И таких людей, как Арне Сакнюссем, Олаус Магнус и Джон Ди, интересовало не проблематичное наличие новых материков, структурно адекватных Европе или Африке, но вероятное качественное изменение мирового пейзажа. Знаменитый исландский алхимик пятнадцатого века Арне Сакнюссем, воспетый Жюлем Верном в «Путешествии к центру Земли», оставил несколько работ, посвященных магической географии севера. До нынешней эпохи дошло только несколько фрагментов его сожженных на костре книг. Джон Ди, весьма вероятно, знал больше. Вот любопытные строки из сочинения «Туле и другие места»: «Где искать Туле? Всюду и нигде. Или ты думаешь, что выход из подземелья, скованного демоническими звездами, ты отыщешь с помощью меча и компаса?… Ты проплывешь проливом Норт-Минч, и потом копьё Скаффинов укажет путь к истинному солнцу… в гигантской ледяной горе. Дотронься острием копья, и гора рассыплется, и откроется путь к первой обитаемой земле. Дерзай и покоряй смерть», (Цит. в: Vlatte. A, Les sources occultes de romantisme, 1949, V. 2, p. 307.) Можно ли поместить Туле и «другие места» в пространство Гилберта — Минковского или в параллельную Вселенную современной гипотезы?
Очевидный неоплатонический акцент отрывка препятствует подобному решению: «истинное солнце» и «первая обитаемая земля свидетельствуют о магическом понимании нордизма. Мы живем в подземелье и ведем существование более или менее призрачное — только там, на севере, в гибельных арктических льдах, есть шанс, выход на реальную жизнь. В драме немецкого романтика Захариаса Вернера „Гиперборея“, отражающей подлинное событие — северный поход тевтонских рыцарей, — великий магистр Ульрих фон Юнгинген произносит следующие слова: „Наш путь во льдах! Полночное светило / Нам озарит цветущий материк“. Согласно магическому воззрению, за крайним арктическим барьером лежат неведомые страны, где жизненные процессы развиваются гораздо энергичней, нежели в нашей земной глуши. Много подтверждений тому содержится в „романах круглого стола“, особенно в „Парсифале“ Робера де Борона. Этот поэт называет сине-золотую звезду Арктур „животворным солнцем Гелиодеи“, „новым полюсом“, на которое указывает магическое копьё. Далее он так рассказывает о Гелиодее: это необъятный материк, и путь к нему знают мореплаватели Туле: „Корабль останавливается посреди океана, и даже ураган не в силах сдвинуть его. Сушу образуют застывшие сапфировые волны — там растут прозрачные деревья, плоды коих нет нужды срывать, ибо аромат утоляет жажду и насыщает“. (Meyer R. Der Graal und seine Huter, 1958, s. 99—100.) Подобные рассуждения, напоминающие сказки «Тысячи и одной ночи», в общем-то вполне уместны в средневековом эпосе. Однако некоторые рекомендации исторического Джона Ди ничуть не уступают им в дерзкой фантастичности. В инструкции капитану Девису можно прочесть следующий изумительный пассаж: «Земля — двойная звезда, и открытие северо-западного прохода даст возможность приблизиться к берегам новой Америки, которую мы назовем Вирджинией». (Waters D. W. The Art Navigations in Tudor and Stuart England, 1932, p. 404.) Естественно, в честь обожаемой Элизабет, королевы Бесс. Ещё при жизни учёного-картографа и патриота сие пожелание исполнилось, но как! Английские колонисты, высадившиеся в 1607 году на американский берег, назвали будущий штат… Виргинией. Почему же Джон Ди потерпел неудачу в своей трансарктической авантюре? Всему виной, на наш взгляд, магическое
ОРУЖИЕ:
Легко заметить, что все авторы, трактующие проблему эзотерического вояжа на север, в той или иной связи упоминают этот таинственный объект. Магическое оружие одарено собственной волей и собственной судьбой. Оно концентрирует мощную сверхъестественную энергию, которая позволяет владельцу избавиться от всех подлунных аттракции. Этот солнечно-звездный рыцарский атрибут кроме «сверхпрочности» и «непобедимости» обладает важными магическими свойствами — он верифицирует судьбу героя и утверждает подлинную жизненную задачу. Магическое копьё, уточняя индивидуальный меридиан, является истинным компасом, указывающим полюс и главное направление поиска. Это «подлинная прямая линия», метафизическим обоснованием которой занимался Джон Ди: «Не утруждайте глаз бесполезным созерцанием геометрических фигур. Поймите сначала, что для вашей жизни означает „вершина“, „основание“, „прямая“. Только аподесию, соединяющую полюса микро — и макрокосма, можно назвать прямой линией. Все остальные — частные случаи кривых». (Calver J. R. F. John Dee, Studied as an English Neoplatonist, 1972, p. 188.) Магическое оружие является инструментом метафорической трансформации индивида, изменяющим параметры восприятия внешнего и внутреннего миров. Но в отличие от «угольного кристалла» или «токсичных дымов», играющих довольно аналогичную роль, копье Хоэла Дата реализует родовую и орденскую инициацию, мотивируя сознательную свободу… перемещений. Однако Майринк весьма усложнил ситуацию: в романе речь идет не просто о магическом оружии, дарованном странствующему рыцарю — здесь присутствует объект, имеющий отношение к трансцендентальной мировой оси и тайному братству, контролирующему, в каком-то плане, судьбы данного человечества. Джон Ди, утративший драгоценную семейную реликвию, поставил на грань катастрофы не только себя, но и весь свой род — лишь чудодейственное вмешательство адепта (Гарднера-Гертнера) спасает ситуацию. Джона Ди погубили страсти и честолюбие, ибо, решив завладеть и земным королевством, и короной Ангелланда, он раздвоился в путях своих. Он так и не уразумел, что в его жизни означает «вершина» и «основание». Его потомок — барон Мюллер — оказался в куда более выгодном положении: для одинокого любителя старины скучный, массовый, истероидный двадцатый век уже не мог представлять ни малейшего интереса. И надо отдать должное его мужеству и цельности натуры, так как он, в отличие от блистательного предка, никогда не ассоциировал свой «архетип королевы» с женщиной от мира сего.
Есть ещё один любопытный аспект в сложной истории наконечника копья — имеется в виду страстное желание лунной богиня и её жрицы Асайи завладеть им любой ценой. Барону Мюллеру предлагается жестокий выбор: «белая королева» или Чёрная Исаис, единство или хаотическая декомпозиция, север или юг. Наконечник копья, или кинжал, или компасная стрела, направленная к Афродите-Урании, — его единственный шанс в борьбе с высасывающей и растворяющей смертью. Визит барона Мюллера на виллу Асайи — в мифологическом смысле чрезвычайно опасное путешествие героя в лунно-вампирическое средоточие смерти, критический момент испытания. Его ориентации помогает только «судовой журнал» Джона Ди и воспоминание о Яне — посланнице «королевы». Друзей и союзников нет и быть не может, поскольку мужчины подлунного мира — «более или менее привидения», рабы «великой матери», инструменты её агрессии. Мрачным напоминанием о возможной судьбе маячит подобие Джона Роджера. И вот коллекция Асайи — музей трофеев лунной богини, кладбище самых дерзновенных амбиций, где боевой топор Карла Великого соседствует с копьём центуриона Лонгина — величайшей целью рыцарского поиска в мечте о Граале.
Всё это — внешние атрибуты внутренней драмы. Как самый обыкновенный мужчина, тяготеющий к «югу» эротического наслаждения, барон Мюллер не в силах победить Асайю. И здесь искушенный в тибетских таинствах Липотин советует ему обратиться к практике, известной под названием
ТАНТРА:
Бартлет Грин и Маске — Липотин выступают в данном контексте «активными подданными великой матери», выражаясь языком глубинной психологии. Они представляют серьёзную «мужскую угрозу» стремлениям неофита, которую Эрих Нойманн — последователь Юнга — характеризует следующим образом: «Угрожающее „мужское” не столько растворяет сознание, сколько способствует его ложной фиксации. Это принцип, тормозящий развитие „я“, деструктивное орудие матриархата, призванное интенсифицировать волю к регрессии и самоуничтожению». (Neumann Erich. Ursprunggeschichte des Bewufitseins, 1975, S. 153.) Миссия Липотина заключается в контаминации возможной истины. Высказывая дразнящую полуправду, он пытается рассеять проблему и зафиксировать сознание героя на заведомо недоступной цели.
Джулиус Эвола в предисловии к итальянскому изданию романа счёл необходимым упрекнуть Густава Майринка в поверхностном знании тантризма, что имеет определенный резон. В двадцатые годы европейцы представляли тантризм весьма смутно и фантастично. Только после перевода классических текстов и появления книг Авалона, Даньелу, Элиаде и самого Эволы панорама экзотического учения чуть-чуть прояснилась, но чисто информативно. Однако надо учитывать, что Липотин намеренно вводит в заблуждение барона Мюллера, апеллируя к нелепым европейским мнениям о тантра-йоге как о сугубо эротической практике «освобождения» от беспокойного магнетизма женского присутствия. Тантризму, впрочем, как и любому «тайному знанию», нельзя научиться по книгам или по квалифицированным советам эрудита-европейца. Практика, основанная на подобных источниках, безусловно, подталкивает любознательного «йога» к регрессии и даже к самоуничтожению. Конечно, в Европе много занимались эротической магией — достаточно вспомнить гностиков, катаров, трубадуров, адамитов и т. д. Конечно, существуют известные аналогии между западными и восточными воззрениями на эту тему, но проводить их следует с осторожностью, имея в виду кардинально различный экзистенциальный опыт. И уж совсем сомнительно находить конкретные соответствия в тантризме и алхимии по примеру Сержа Ютена и Джулиуса Эволы.
Для индуса или китайца женщина — создание естественное и позитивное. «Раджас» — обозначающее специфически женское в женщине — окружено солнечным символизмом в отличие от мужского, лунного «бинду». Совершенно иная ориентация. Для европейца женщина — существо весьма фантомальное: она — «Делия — объект недоступной добродетели», или вакханка, или «товарищ по работе», или просто свинья. Если для человека Востока спокойное отношение к женщине и прочим прельстительным вещам есть предварительное условие мистической практики, то европеец или американец зачастую видит в такой практике путь к освобождению от «мирской суеты».
Неофит, постигший науку концентрации и медитации, уподобляет себя растению, дабы «жизненный сок», поднявшись от основания позвоночного столба до темени, побудил к расцвету «тысячелепестковый лотос». Процесс чрезвычайно опасен, так как дисгармоничное соединение «раджас» и «бинду» — красной и белой составляющих субстанций — в лучшем случае кончается безумием. Остановка сублимации «жизненного сока» на второй или третьей чакре, учитывая необычайную энергетику действа, может вызвать буквальное воспламенение. Гнозис, спагирия и тантра, отмеченные определенным сходством метафизической цели, разнятся в способах её достижения. Поэтому «тантрическая» трактовка гностической мысли об «остановке течения Иордана» не выдерживает критики. Барон Мюллер, скорей всего, интерпретировал метод «дистилляции спермы» в туманно автоэротическом плане и вместо того, чтобы избавиться от суккуба, лишь интенсифицировал напряженность его присутствия. Но кто такой барон Мюллер, в конце концов? Несколько слов о проблеме романического
«Я»:
Существует предположение, что личное местоимение в романе относится к самому Густаву Майринку, который каким-то образом прочитал неизвестные рукописи Джона Ди. Исключать такую возможность нельзя, хотя это и маловероятно. И если людям, близко знавшим Майринка, некоторые особенности барона Мюллера показались знакомыми, то это обычное дело. Можно ли утверждать, что и тот и другой — люди одного типа, люди… двуликие. Одно лицо у них с жадной заинтересованностью всматривается в прошлое, другое глядит с холодным безразличием в будущее. И если подобный человек реализуется Янусом — андрогином в центре квинтэссенциального зодиака, то прошлое для него станет настоящим после некоторого поворота круга. Но это мистика, вообще говоря. Сложная полифония романа допускает и позитивистское понимание. В процессе чтения мы наблюдаем постепенное превращение безобидного оригинала в безнадежного безумца. «От Паллады до шизофрении один шаг», — сказал Готфрид Бенн.
История — занятие небезопасное, и каждый историк более или менее отравлен эманациями прошлого. К барону Мюллеру вполне применимы слова одного современного философа: «История есть результат творческого усилия. Это отношение, которое познающий субъект устанавливает между прошлым и своим собственным настоящим». (Marrou Н. I. De la connaissance historique, 1959, p. 51.) Барон Мюллер демонстрирует крайний успех такого творческого усилия, добиваясь полного вытеснения собственного «я» чужой индивидуальностью. С позиции платонического анамнезиса ничего не может быть проще: он «вспомнил себя», изучая английские дневники. С точки зрения психиатрии тоже все просто: барон Мюллер — интроверт, невропат и эскапист, предпочитающий параноидальные решения жизненных уравнений. На его счет вполне можно отнести следующее высказывание: «Невротическое „я” вообще исключает проблему единства. В дуализме „я — другой”, в двойном регистре свершается постоянная театральность его бытия». (Еу Henry. La conseience, 1968, p. 274.) Однако любая концепция, взывающая к воспитанию «я» или сожалеющая о распаде «я», ничего не говорит о сути предмета. Это самое «я» перестало быть фантомом субъективного идеализма и превратилось в среднестатистическое пугало. Это скорее состояние, а не конкретная данность, краткое перемирие в борьбе социального суперэго и внесознательного «оно», «комплекс среди прочих комплексов», по определению К. Г. Юнга. Мы, естественно, грезим о гармоничной, более или менее постоянной структуре и грезу о гипотетической реализации называем «я». Дразнит ли нас пустая грамматическая форма? Или искателю обещано стать гражданином воздушного замка? Например, Эльзбетштейна.
Использованы материалы: http://royallib.com/book/mayrink_gustav/angel_zapadnogo_okna.html
1 Seignotle С. Les Evangiles du Diable. P., MCMLXIV. P. 32
2 См.: Guenon R. Le Roi du Monde. P., 1958. P. 59—66
3 См.: Uspensky P. D. Fragments d’un enseignement inconnu. P., 1968. P. 101 — 102
4 См., например: Sadoul J. Le tresor des alchimistes. P., 1971. P. 144
5 La philosophic occulte ou la magie de H.C.Agrippa. P., 1910. P. 236—238
6 Именно такое значение имело слово «ничтожество» в XIX веке
7 См.: «Словарь языка Пушкина». М., 1957. С. 869
8 «Книжный червь», ежемесячный журнал для библиофилов, Лейпциг, 1927, 6-й выпуск. С. 236—238
9 Штирия — историческая область в Центральной Европе, в бассейне реки Мур. По Сен-Жерменскому мирному договору (1920) большая часть Штирии вошла в состав Австрии (земля Штирия).
10 Редчайшая вещь (лат.)
11 Объяснение эзотерической терминологии см. в «Лексиконе» в конце книги
12 Подтасовывать, шельмовать, нечисто играть (фр.)
13 вороноголовые (от англ. Ravenheads)
14 в оригинале (лат.)
15 Вещественное доказательство, основная улика (лат.)
16 Изыди, сатана (лат.)
17 Магистр свободных искусств (лат.)
18 Любовный напиток
19 Греко-латинские штудии (лат.)
20 Древнее название Зелёного острова — Ирландии
21 Клювовидный отросток — processus coracoideus (от лат. соrах, — ворон).
22 Откр. Св. Иоанна, 3:15—18.
23 Числа, 12:10.
24 Сообразно требованиям здравого смысла (лат.)
25 Механик (лат.)
26 Четыре основных элемента натурфилософии: земля, вода, огонь, воздух
27 Так их назвал в 1507 году лотарингский картограф М.Вальдземюллер
28 Удостоверено вечностью (лат.)
29 Печать (от лат. sigillum)
30 О чудесной звезде в Кассиопее (лат.)
31 Географическое описание Америки (лат.)
32 Дело в том, что «Гертнер» (Gartner) по-немецки означает «садовник»
33 От Матфея, 7:3; от Луки, 6:41
34 От Матфея, 27:46; от Марка, 15:34
35 От Иоанна, 3:30
36 Спиритический термин, означающий связь-контакт между медиумом и магнетизёром (от фр. rapport — отношение, зависимость, связь)
37 Здесь: трансформировать
38 Альберт фон Шренк-Нотцинг (1868—1929) — известный невропатолог и оккультист
39 Русско-японская война 1904—1905 гг.
40 Откр. Св. Иоанна, 10:9, 10.
41 Бытие, 32:24—30
42 Законным порядком (лат.)
43 Препарат, который тем или иным способом вводится в организм (лат.)
44 Питьевое золото (лат.)
45 Первое послание к коринф., 11:29
46 В средневековой алхимии так называли специальные препараты, состав которых держали в тайне. Спагирические фармакопеи также относились к арканам (от лат. arcanum — тайна)
47 Философский камень (лат.)
48 Деяния апост., 17:28
49 Из глубины (лат.)
50 От лат. misericordia — милосердие. В средние века так назывался особый кинжал, которым добивали смертельно раненного противника. Чрезвычайно тонкое лезвие мизерикордии легко проникало в любую, самую незначительную щель между латами
51 Удар милосердия; последний, смертельный удар (фр.)
52 Алхимия, королевское искусство
53 Связующее начало, связь (лат.)