Автор хочет поблагодарить Фонд Линдхёрста, Мемориальный фонд Джона Саймона Гуггенхайма, а также Фонд Джона Д. и Кэтрин Т. Макартур.
Он также выражает признательность Альберту Эрскину, своему редактору, с которым работает уже двадцать лет.
Идеи ваши пугают, и вы слабы душой. Ваши поступки, продиктованные жалостью и жестокостью, лишены смысла, ибо свершаются в смятении, будто по неодолимому зову. И наконец, вы всё больше страшитесь крови. Крови и времени.
Поль Валери
Не следует считать, будто жизнь тьмы объята страданием и потеряна, словно в скорби. Скорби нет. Ибо печаль поглощена смертью, а смерть и умирание и есть жизнь тьмы.
Якоб Бёме
Кроме того, Кларк, в прошлом году возглавлявший экспедицию в район Афар в Северной Эфиопии, и Тим Д. Уайт, его коллега из Калифорнийского университета в Беркли, заявили, что при повторном обследовании найденного ранее в том же районе ископаемого черепа, возраст которого исчисляется 300 000 лет, обнаружены признаки скальпирования.
Газета «Юма дейли сан», 1 3 июня 1982 года
I
Детство в Теннесси — Уход из дома — Новый Орлеан — Драки — В него стреляют — В Галвестон — Накогдочес — Преподобный Грин — Судья Холден — Скандал с дракой — Тоудвайн — Поджог постоялого двора — Побег
Вот он, это дитя. Он бледен и тощ, в тонкой и драной полотняной рубахе. Ворошит огонь на кухне. За окном тёмные вспаханные поля с лохмотьями снега, а дальше — ещё более тёмный лес, где пока находят пристанище последние волки. Племя его рубит дрова и черпает воду[1], но вообще-то его отец — школьный учитель. Отец лежит пьяный и бормочет стихи поэтов, чьи имена позабыты. Мальчик съёжился у огня, наблюдает за отцом.
Ночь, когда ты родился. В тридцать третьем. Леониды, вот как их называли. Господи, ну и звездопад тогда случился[2]. Я всё искал черноту, дырки в небесах. На этой кухонной плите с ковшом Большой Медведицы.
Четырнадцать лет матери нет в живых — тот, кого она выносила, свёл её в могилу. Отец никогда не произносит её имени, и дитя не знает, как её звали. В этом мире у него есть сестра, которую ему больше не суждено увидеть. Он смотрит, не отрываясь, бледный и немытый. Он не умеет ни читать, ни писать, и в нём уже зреет вкус к бессмысленному насилию. Лицо его — сама история, это дитя — отец человечества.
В четырнадцать он сбегает из дому. В его жизни больше не будет промозглой кухни в предрассветной мгле. Никаких дров и лоханей. Он отправляется на запад, аж до Мемфиса, одинокий путник на плоском пасторальном ландшафте. Негры в полях, худые и сутулые, пальцы их — как пауки среди коробочек хлопка. Тайное моление. На фоне блекнущих солнечных фигур, которые движутся на бумажном горизонте в не поспевающих за ними сумерках. Одинокий тёмный силуэт землепашца бредёт с бороной за мулом по омытой дождями долине к ночи.
Год спустя — Сент-Луис. До Нового Орлеана его подбрасывают на плоскодонной барже. Сорок два дня по реке. По ночам гудят и тяжело шлёпают мимо по чёрной воде пароходы, все в огнях, точно плавучие города. Плавание заканчивается, лес идёт на продажу, а он выходит на улицы города и слышит наречия, каких раньше слышать не доводилось. Он живёт в комнатушке, выходящей во двор за баром, а по вечерам, словно чудище из сказки, спускается, чтобы подраться с моряками. Сам он невелик, но запястья большие, руки тоже. Крепкие плечи. Удивительно, но на покрытом шрамами лице сохранилось то же детское выражение, а глаза светятся странной невинностью. Дерутся здесь кулаками и ногами, в ход идут бутылки и ножи. Люди самого разного роду и племени. Есть такие, что не говорят, а лопочут, как обезьяны. Некоторые из краёв до того далёких и чудных, что, когда стоишь над телами, истекающими кровью в грязи, такое чувство, будто отстоял всё человечество.
Как-то вечером боцман с Мальты стреляет ему в спину из маленького пистолета. Повернувшись, чтобы разобраться с ним, он получает ещё одну пулю чуть ниже сердца. Боцман убегает, а он облокачивается на стойку бара, и по рубахе бежит кровь. Остальные отворачиваются. Постояв, он сползает на пол.
Две недели он валяется на койке в комнатушке наверху, и за ним ухаживает жена владельца бара. Она приносит еду, убирает нечистоты. Суровая женщина, жилистая, как мужик. Он идёт на поправку, но платить уже нечем, вечером он уходит, ночует на берегу реки, пока один пароход не берёт его на борт. Пароход идёт в Техас.
Лишь теперь дитя окончательно перестаёт быть тем, прежним ребёнком. И происхождение его, и судьба так далеки, что сколько бы ни обращался мир, не бывать больше таким земным пределам, диким и жестоким, где пытались бы сформовать сырьё творения по своему усмотрению или выяснить, не из глины ли его сердце. Пассажиры все какие-то оробелые. Прячут глаза, и никто не поинтересуется, что привело сюда других. Он спит на палубе — странник среди странников. Смотрит, как поднимается и опадает расплывчатый берег. На него таращатся серые морские птицы. Над серыми волнами тянутся к берегу стаи пеликанов.
Поселенцы со своими пожитками пересаживаются на шаланду и разглядывают низкий берег, тонкую песчаную излучину и купающиеся в дымке виргинские сосны.
Он идёт по узким улочкам порта. В воздухе пахнет солью и свежераспиленным деревом. Вечером, словно неприкаянные души, его окликают из темноты проститутки. Проходит неделя, и он опять в пути — заработав несколько долларов, он шагает теперь дорогами южной ночи, сжимая кулаки в карманах дешёвой куртки. Насыпные дамбы через болото. Цапли на гнездовьях, белые, как свечи среди мха. Колючий ветер оставляет размеренный шаг у обочины и вприпрыжку мчится дальше по ночным полям. Дальше на север, через мелкие поселения и фермы, нанимаясь за подённую плату, еду и кров. В одной деревушке на перекрёстке дорог он видит, как вешают отцеубийцу, — друзья подбегают к повешенному, тянут его за ноги, а он, уже мёртвый, висит в петле, и его штаны темнеют от мочи.
Работает на лесопилке, работает в дифтерийном бараке. У одного фермера берёт в уплату немолодого мула и весной тысяча восемьсот сорок девятого, миновав приснопамятную республику Фредонию[3], прибывает в городок Накогдочес.
Пока шли дожди, на проповеди преподобного Грина каждый день собирались целые толпы, а дожди шли уже две недели. Когда малец нырнул в потрёпанную брезентовую палатку, там ещё можно было приткнуться у стены, а от мокрых немытых тел стояла такая жуткая вонь, что люди то и дело пулей вылетали под проливной дождь глотнуть свежего воздуха, пока ливень не загонял их обратно. Встал у задней стенки, среди таких же, как он. От прочих он отличался лишь тем, что был безоружен.
Друзья мои, вещал преподобный, он не мог не появиться в такой чёрт… чёрт… чёртовой дыре, здесь, в Накогдочесе. Я обратился к нему и спросил: берёшь ли ты с собой Сына Божия? И он ответил: о нет, не беру. И я сказал: разве не знаешь ты сказанного Им — «последую за вами во все дни, даже до конца пути»?[4] Да ладно, сказал он, я ж никого не прошу со мной идти. И я сказал: друг мой, ни о чём просить не надо. Он будет с тобой, куда бы ты ни направил стопы твои, просишь ты или нет. Избавиться от Него не удастся, друг мой, сказал я. Так вот. Значит, ты потащишь его — Его — с собой в эту дыру?
Видал, чтоб здесь так поливало?
Малец смотрел на священника. Теперь обернулся к тому, кто произнёс эти слова. Длинные усы, как у погонщиков скота, широкополая шляпа с невысокой круглой тульёй, чуть косящие глаза. Он глядел на мальца со всей серьёзностью, будто и впрямь желал знать его мнение.
Я здесь недавно, сказал малец.
Ну, а я такого что-то не припомню.
Малец кивнул. В палатку вошёл человек в непромокаемом плаще и снял шляпу. Лысый, как бильярдный шар, без намёка на бороду, без бровей и ресниц. Великан, почти семь футов, он стоял, попыхивая сигарой даже в этом кочевом доме Божием, да и шляпу снял, похоже, лишь затем, чтобы стряхнуть дождевые капли, поскольку тут же надел её снова.
Священник умолк. В палатке повисла тишина. Все смотрели на вошедшего. Тот поправил шляпу, потом протиснулся к сколоченной из ящиков кафедре, за которой стоял преподобный, и повернулся, чтобы обратиться к его пастве. Лицо невозмутимое, какое-то даже детское. Маленькие руки. Он простёр их перед собой.
Леди и джентльмены, считаю своим долгом поставить вас в известность, что человек, выступающий здесь как проповедник, — самозванец. У него нет бумаг ни от одной церкви — официально признанной или же нет. Он никоим образом не соответствует занимаемой им незаконно должности и выучил лишь несколько отрывков из Писания, дабы придать своим жульническим проповедям налёт противного ему благочестия. Собственно говоря, джентльмен, что стоит сейчас перед вами, изображая из себя слугу Господа, абсолютно неграмотен и к тому же разыскивается властями штатов Теннесси, Кентукки, Миссисипи и Арканзас.
О боже! воскликнул священник. Ложь, ложь! И стал лихорадочно читать что-то из раскрытой Библии.
В последнем из множества предъявленных ему обвинений фигурирует девочка одиннадцати лет — я сказал, одиннадцати, — которая доверчиво пришла к нему. Его застали за актом насилия над ней, причём он был в одеянии священника.
По толпе пронёсся стон. Одна дама рухнула на колени.
Это он! вскричал священник, всхлипывая. Это он! Дьявол. Се, предстал перед нами.
Повесить говнюка, выкрикнул из задних рядов какой-то мерзкий громила.
Всего тремя неделями ранее его выгнали из Форт-Смита в Арканзасе за совокупление с козой. Да, дама, именно так. С козой.
Да будь я проклят, если не пристрелю этого сукина сына, послышался голос у дальней стены. Говоривший поднялся, вытащил из сапога пистолет, прицелился и выстрелил.
Выхватив из-под одежды нож, косоглазый погонщик мигом распорол брезент и выскочил под дождь. Малец шмыгнул за ним. Низко пригнувшись, они побежали по грязи к постоялому двору. В палатке вовсю шла стрельба, в брезенте прорезали уже с десяток отверстий, и оттуда, спотыкаясь, валил народ. Визжали женщины, кого-то уже затоптали в грязь. Добравшись до галереи постоялого двора и вытерев мокрые лица, малец и его приятель оглянулись. У них на глазах палатка закачалась, изогнулась и огромной раненой медузой потихоньку осела, волоча по земле обрывки брезентовых стен и драные растяжки.
Когда они вошли в бар, лысый был уже там. На полированной деревянной стойке перед ним лежали две шляпы и две пригоршни монет. Он поднял стакан, но не для того, чтобы приветствовать вошедших. Подойдя к стойке, они оба заказали виски. Когда малец положил перед барменом деньги, тот отпихнул их большим пальцем и кивнул на лысого.
Тут пьют за счёт судьи.
Они выпили. Погонщик поставил стакан и взглянул на мальца. А может, и не взглянул: глаза такие, что и не поймёшь. Малец посмотрел на судью за стойкой. Высокая — не каждый локти на неё поставит — судье она была по пояс. Он стоял, положив ладони на деревянную столешницу и слегка наклонившись, будто собирался произнести ещё одну речь. В дверь ввалилась, чертыхаясь, толпа людей, перепачканных кровью и грязью. Они скучились вокруг судьи — собрать отряд для погони за проповедником.
Судья, откуда у тебя улики на этого козла?
Улики? переспросил судья.
Ты в Форт-Смите когда был?
В Форт-Смите?
Откуда ты всё о нём знаешь?
О преподобном Грине?
Да, сэр. Ты ведь, я понимаю, из Форт-Смита к нам приехал.
Я в жизни не бывал в Форт-Смите. И он там, скорее всего, тоже не бывал.
Народ переглянулся.
Откуда же ты тогда его знаешь?
Я этого человека в глаза не видел до сего дня. И никогда о нём не слышал.
Он поднял стакан и выпил.
Воцарилась странная тишина. Люди походили на изваяния из грязи. Наконец один засмеялся. Потом другой. Вскоре все уже дружно хохотали. Кто-то купил судье выпивку.
Когда малец познакомился с Тоудвайном, дождь лил уже шестнадцать дней подряд и переставать не собирался. Жил малец в том же салуне и все деньги пропил — осталось два доллара. Погонщик уехал, комнатушка опустела. Через открытую дверь было видно, как дождь заливает пустырь за постоялым двором. Он допил стакан и вышел. По доскам, проложенным в грязи, он направился через пустырь к отхожему месту, ориентируясь по тусклой полоске света из двери. Навстречу ему кто-то шёл, и они встретились на середине узких мостков. Стоявший перед ним слегка покачивался. Мокрые поля шляпы спереди были заколоты, а в остальных местах свисали на плечи. В руке у него болталась бутылка. Убирайся-ка ты лучше с дороги, проговорил он.
Малец уступать дорогу не собирался и счёл, что спорить нет нужды. И двинул ему в челюсть. Тот свалился, но тут же вскочил. Убью, произнёс он.
И пустил в ход бутылку, но малец пригнулся; замахнулся бутылкой снова, но малец отступил. Ударив сам, малец получил бутылкой в скулу. Бутылка разбилась. Он рухнул в грязь, а его противник рванулся за ним с «розочкой», метя в глаз. Малец старался защитить лицо, и все руки у него были скользкие от крови. Он никак не мог дотянуться к сапогу за ножом.
Убью гада, промычал его противник. Они топтались в темноте по пустырю, кружа друг перед другом бочком и потеряв в грязи сапоги. В руке у мальца теперь был нож. Когда противник пошёл на него, малец распорол ему рубаху. Отбросив «розочку», противник выхватил из ножен за спиной громадный «боуи»[5]. Шляпа у него слетела, сальные чёрные локоны развевались, а угрозы свелись к одному слову «убью», которое он твердил на все лады, как помешанный.
Вдоль мостков уже стояли зеваки. Вот это удар, одобрил один.
Убью, убью, твердил длинноволосый, еле ворочая языком и с трудом переставляя ноги по грязи.
Но по пустырю широкой поступью надвигался кто-то со здоровенной дубиной в руках, и сапоги его чавкали, точно корова. Первым на его пути оказался малец, и после взмаха дубины он рухнул ничком в грязь. Тут бы ему и конец, не переверни его кто-то навзничь.
Когда он очнулся, было светло, дождь перестал, и над ним склонилось лицо длинноволосого. Тот был весь в грязи и что-то говорил.
Что? переспросил малец.
Я говорю, ну что, квиты?
Квиты?
Квиты. Потому как если хочешь огрести ещё, то, чёрт побери, точно получишь.
Малец посмотрел в небо. Там, в вышине, малюсенькой точкой кружил гриф. Перевёл взгляд на длинноволосого. У меня что, шея сломана? спросил он.
Тот оглядел пустырь, сплюнул и снова уставился на мальца. Что, не встать?
Не знаю. Не пробовал.
Не хотел ломать тебе шею.
Ну да, как же.
Прикончить тебя хотел.
Пока что это никому не удалось. Уперев растопыренные пальцы, малец приподнялся. Длинноволосый сидел на досках, рядом лежали его сапоги. Кажись, цел, заключил он.
Малец одеревенело озирался. А мои где?
Длинноволосый прищурился. С лица у него слетали хлопья засохшей грязи.
Если кто мои сапоги стащил, убью сукина сына.
Вроде вон там один валяется.
Прочавкав по двору, малец вернулся с сапогом. Потом стал бродить кругами, ощупывая похожие на сапог комья грязи.
Твой нож?
Длинноволосый вгляделся.
Кажись, мой.
Малец бросил ему нож, тот нагнулся, поднял и вытер огромное лезвие о штанину. Думал, спёрли тебя, сообщил он ножу.
Найдя второй сапог, малец снова уселся на доски. Руки казались огромными от налипшей грязи, он потёр одну о колено и уронил снова.
Они сидели бок о бок и смотрели на пустырь. По краю пустыря шла ограда из штакетника, за ней мальчишка набирал воду из колодца, по двору разгуливали куры. Из двери салуна вышел человек и направился в отхожее место. Остановился перед ними, посмотрел и шагнул в грязь. Через некоторое время вернулся, снова ступил в грязь, чтобы обойти их, и зашагал по мосткам дальше.
Малец взглянул на длинноволосого. Голова странная, узкая, волосы от грязи слиплись в какую-то нелепую примитивную причёску. На лбу выжжены буквы «XT», а ниже, почти между глаз — «Ф»[6], и все буквы косые и яркие, словно клеймо передержали. Длинноволосый повернулся, и малец заметил, что у того нет ушей. Длинноволосый встал, сунул нож в ножны и пошёл по мосткам, держа сапоги в руке. Малец тоже поднялся и побрёл за ним. На полпути к постоялому двору длинноволосый остановился, бросил взгляд на жидкую грязь вокруг, потом сел на доски и натянул сапоги прямо на грязные ноги. Затем встал, похлюпал через пустырь и что-то подобрал.
Глянь-ка сюда, хмыкнул он. Вот чёрт, это ж моя шляпа.
Может, и шляпа, не разберёшь, какая-то дохлятина. Длинноволосый отряхнул её, напялил на голову и пошёл дальше, а малец последовал за ним.
Баром назывался длинный узкий зал, обшитый лакированными досками. У стены столы, на полу плевательницы. Посетителей не было. Когда они вошли, бармен поднял голову, а негр, подметавший пол, приставил метлу к стене и удалился.
Где Сидни? осведомился заляпанный грязью длинноволосый.
Дрыхнет небось.
Они проследовали дальше.
Тоудвайн, окликнул бармен.
Малец оглянулся.
Бармен вышел из-за стойки и смотрел им вслед. Они прошли через вестибюль к лестнице, оставляя за собой на полу куски грязи разной формы и величины. Когда они уже поднимались, портье перегнулся через конторку и окликнул:
Тоудвайн.
Тот остановился и оглянулся.
Он тебя пристрелит.
Старина Сидни?
Старина Сидни.
Они стали взбираться дальше.
Наверху начинался длинный коридор с окошком в торце. Покрытые лаком двери вдоль стен теснились плотно, будто за ними скрывались чуланы. Тоудвайн дошёл до конца коридора. У последней двери прислушался и взглянул на мальца.
Спички есть?
Малец порылся в карманах и вытащил ломаный и засаленный деревянный коробок.
Тут растопка нужна. Длинноволосый взял коробок, доломал и сложил обломки у двери. Чиркнул спичкой и поджёг. Затем просунул костерок под дверь и добавил спичек.
Он внутри? спросил малец.
Вот сейчас и поглядим.
Показался тёмный завиток дыма, лак занялся голубым пламенем. Они присели на корточки и стали смотреть. У обоих был такой вид, будто их вытащили из болота. Тоненькие огненные язычки лизали обивку и снова ныряли под дверь.
А теперь постучи, велел Тоудвайн.
Малец поднялся. Тоудвайн тоже встал и прислушался. За дверью потрескивало пламя. Малец постучал.
Стучи громче. Этот тип пьёт будь здоров.
Малец пять раз шарахнул по двери кулаком.
Чёрт, пожар, послышался голос.
А вот и он.
Они ещё подождали.
Горячая, сука, сказал тот же голос. Потом ручка повернулась, и дверь открылась.
Тот, кого звали Сидни, стоял в одних подштанниках, держа в руке полотенце, которым брался за нагревшуюся ручку. Увидев их, он метнулся было обратно в комнату, но Тоудвайн ухватил его за шею, повалил и, держа за волосы, начал выдавливать ему большим пальцем глаз. Сидни схватил руку Тоудвайна и укусил.
Врежь-ка ему по зубам, крикнул Тоудвайн. Ногой врежь.
Малец шагнул мимо них в комнату, развернулся и ударил Сидни ногой в лицо. Тоудвайн за волосы оттягивал тому голову назад.
Врежь ему, снова крикнул он. Эх, врежь ему, милок.
И малец врезал.
Тоудвайн повертел окровавленную голову туда-сюда, отпустил, и она шмякнулась об пол. Поднявшись, он и сам пнул лежащего. В коридоре стояли двое зевак. Огонь уже охватил дверь, часть стены и потолок. Они двинулись по коридору. По лестнице через две ступеньки взбегал портье.
Тоудвайн, сукин ты сын, выдохнул он.
Тоудвайн стоял на четыре ступеньки выше, и его пинок пришёлся портье в горло. Тот осел на лестницу. Малец, спускаясь мимо, добавил ему по уху. Портье обмяк, и его тело заскользило вниз. Переступив через него, малец миновал вестибюль и через парадную дверь вышел на улицу.
Тоудвайн бежал по улице, потрясая кулаками над головой, как безумец, и хохоча. Он смахивал на большую ожившую куклу вуду из глины, да и малец выглядел не лучше. Позади них пламя охватило угол постоялого двора, и в тёплом техасском утре клубами поднимался чёрный дым.
Мула своего малец оставил на окраине, у мексиканской семьи, принимавшей на постой животных, и явился туда ошалелый, еле переводя дыхание. Ему открыла дверь та же старуха.
Мула хочу забрать, прохрипел он.
Пристально его оглядев, она что-то крикнула вглубь дома. Обойдя дом, он очутился на заднем дворе. Там у привязи стояли лошади, а возле изгороди на краю телеги сидели насторожённые индюки. Старуха подошла к задней двери. Nito , позвала она. Venga. Hay un caballero aquí [7]. Venga.
Он прошёл под навесом в шорную и вернулся со своим разбитым седлом и одеялом в скатке. Потом нашёл мула, вывел из стойла, взнуздал сыромятным недоуздком и подвёл к изгороди. Опершись на животное плечом, набросил седло и затянул подпругу, а мул вздрагивал, прядал и тёрся головой об изгородь. Малец повёл его через двор. Мул мотал и мотал головой, словно что-то попало ему в ухо.
Они вышли на дорогу. Когда он миновал дом, старуха вышла из дверей и направилась к нему. Увидев, что он ставит ногу в стремя, она ускорила шаг. Вскочив в разбитое седло, малец послал мула вперёд. Старуха остановилась у ворот, провожая его взглядом. Он не обернулся.
Когда он проезжал через городок, постоялый двор горел, вокруг стояли и смотрели люди, кое-кто с пустыми вёдрами. На пламя глядели и несколько верховых, в том числе судья. Когда малец ехал мимо, судья пристально взглянул на него. И лошадь повернул, словно хотел, чтобы она тоже посмотрела. Когда малец обернулся, на лице судьи появилась улыбка. Малец подстегнул мула, и они двинулись по западной дороге мимо старого каменного форта, унося ноги от этой скверной переделки.
II
Через прерию — Отшельник — Сердце негра — Ночная гроза — Снова на запад — Погонщики скота — Их доброта — Снова в дороге — Повозка с мертвецами — Сан-Антонио-де-Бехар — Мексиканский бар — Ещё одна драка — Заброшенная церковь — Мертвецы в ризнице — У брода — Купание в реке
Настали дни, когда приходилось и побираться, и воровать. Порой за целый день пути не встречалось ни души. Край сосновых лесов остался за спиной, а впереди, за бесконечными болотистыми низинами, клонится к закату вечернее солнце, темнота настигает, как удар молнии, и трава скрежещет под холодным ветром. Ночное небо так усыпано звёздами, что черноте не остаётся места, и они падают всю ночь напролёт, описывая горестные дуги, но меньше их почему-то не становится.
Он старается держаться подальше от главной дороги, опасаясь на кого-нибудь нарваться. Всю ночь воют мелкие степные волки, и рассвет застаёт его в травянистой лощине, где он укрылся от ветра. Стреноженный мул стоит над ним и смотрит на восток, ожидая рассвета.
Восходящее солнце отливает стальным блеском. Тень от его фигуры верхом на муле простирается перед ним на целые мили. На голове у него шляпа из листьев — они высохли на солнце и потрескались, теперь он смахивает на пугало, что забрело сюда из сада, где отпугивало птиц.
К вечеру среди невысоких холмов он замечает косую спираль дымка, и ещё до темноты стоит в дверях землянки старика-анахорета, который обосновался здесь среди дёрна, как мегатерий. Одинокий, полубезумный, веки покрасневшие, будто глаза заперты в клетку раскалённой проволоки. Тело при этом далеко не измождённое. Он молча наблюдал, как малец одеревенело слезает с мула. Лохмотья старика развевались на сильном ветру.
Дым твой увидел, сказал малец. Подумал, может, у тебя найдётся глоток воды.
Старик-отшельник почесал грязную шевелюру и опустил глаза. Повернувшись, зашёл в землянку, и малец последовал за ним.
Внутри было темно и пахло землёй. На земляном полу горел костерок; из обстановки — лишь кипа шкур в углу. Старик шаркал в полумраке, склонив голову, чтобы не задевать низкий потолок из сплетённых и замазанных глиной веток. Ткнул пальцем — на земле стояло ведро. Наклонившись, малец достал из ведра выдолбленную тыкву, зачерпнул и стал пить. Солоноватая вода отдавала серой. Он пил и пил.
У меня там мул, могу я его напоить, как считаешь?
Старик стал постукивать кулаком о ладонь и стрелять вокруг глазами.
С удовольствием принесу свежей воды. Только скажи, где набрать.
Из чего ты собрался его поить?
Малец бросил взгляд на ведро и огляделся в сумрачной землянке.
Я после мула пить не буду, заявил отшельник.
А старого ведра какого нет?
Нет, вскричал отшельник. Нет у меня ничего. Он прижимал руки к груди и стучал кулаком о кулак.
Малец выпрямился, глянул в сторону двери. Что-нибудь да найду. Где колодец?
Выше по холму, по тропинке иди.
Темно уже совсем, ни зги не видно.
Там тропа протоптанная. Ступай, куда ноги поведут. За мулом ступай. Я не могу.
Малец вышел навстречу ветру и огляделся, ища мула, но мула не было. Далеко на юге беззвучно сверкнула молния. Он зашагал по тропе, где по ногам хлестала трава, и нашёл мула у колодца.
Яма в песке, вокруг навалены камни. Сверху сухая шкура, тоже придавлена камнем. Ведро из сыромятной кожи, сыромятная ручка, скользкая кожаная верёвка. К ручке привязан камень, чтобы легче было зачерпывать. Малец опускал ведро, пока верёвка не ослабла, а из-за плеча за ним следил мул.
Он трижды набрал ведро и держал его перед мулом, чтобы тот не расплескал воду. Потом снова накрыл колодец и повёл мула назад по тропе к землянке.
Спасибо за воду, крикнул он.
В двери тёмной тенью показался отшельник.
Оставайся-ка ты у меня, предложил он.
Да ладно.
Лучше оставайся. Идёт гроза.
Думаешь?
Думаю. И не ошибаюсь.
Хорошо.
Принеси себе на чём спать. Еду себе принеси.
Малец отпустил подпругу, сбросил седло, стреножил мула и занёс в землянку скатку. Светло было только у костра, где примостился, поджав под себя ноги, старик.
Устраивайся, устраивайся, где хочешь, сказал он. Седло твоё где?
Малец мотнул подбородком в сторону выхода.
Не оставляй его там, сожрут. Тут все вокруг голодные.
Выходя, малец наткнулся на мула в темноте. Тот стоял, заглядывая внутрь на костёр.
Пошёл вон, дурак. Малец взял седло и зашёл с ним обратно.
А теперь прикрой дверь, пока нас не сдуло, велел старик.
Дверью у него было нагромождение досок на кожаных петлях. Малец протащил «дверь» по земле и закрыл на кожаный засов.
Ты, я понимаю, заблудился, сказал отшельник.
Нет, сам сюда свернул.
Я не об этом, быстро замахал на него рукой старик. Раз попал сюда, значит, заблудился. Что было — пыльная буря? Тёмная ночь? Воры?
Малец поразмыслил.
Ну да. С дороги-то мы всё ж таки сбились.
Я так и понял.
А ты давно здесь?
Где здесь?
Малец сидел у костра на скатке с одеялом, старик — напротив. Здесь, сказал малец. В этих местах.
Старик ответил не сразу. Он вдруг отвернулся, двумя пальцами зажал нос, высморкал на пол две нитки соплей и вытер руку о джинсы. Я сам из Миссисипи. Был работорговцем и не скрываю. Хорошие деньги зашибал. Никто меня так и не поймал. Просто осточертело всё. Негры осточертели. Погоди, сейчас покажу тебе кое-что.
Он повернулся, пошарил среди шкур и передал над огнём какой-то маленький тёмный предмет. Малец повертел его в руках. Человеческое сердце, высохшее и почерневшее. Он вернул сердце старику, и тот подержал его в ладони, словно прикидывая, сколько весит.
Есть четыре вещи, которые могут погубить мир, сказал он. Женщины, виски, деньги и негры.
Они посидели молча. Над головой в дымоходе, что выводил дым из землянки, постанывал ветер. Подержав сердце ещё немного, старик убрал его.
Двести долларов мне стоила эта штуковина, сказал он.
Ты отдал за это двести долларов?
Ну да, столько и заломили за того чёрного сукина сына, из которого его вынули.
Повозившись в углу, старик вытащил старый почерневший медный котелок, снял крышку и потыкал пальцем в содержимое — останки поджарого степного зайца, погребённые в застывшем жире и отороченные лёгкой голубоватой плесенью. Снова закрыв котелок крышкой, старик поставил его на огонь. Не густо, но мы поделимся, сказал он.
Спасибо.
Потерял ты путь свой во мраке, проговорил старик. Он поворошил огонь, и среди пепла обнажились тонкие косточки.
Малец промолчал.
Путь беззаконных жесток[8], покачал головой старик. Господь сотворил мир сей, но не так, чтоб он устраивал всех и каждого, верно?
Обо мне он, похоже, мало задумывался.
Ну да, согласился старик. Но вот куда заводят человека его представления? Видел ли он мир, который нравился бы ему больше?
Я так думаю, что бывают и места получше, и жизнь.
А сделать их сущими можешь?
Нет.
Нет. Сие есть тайна. Человеку не дано познать, что у него на уме, потому что не умом суждено это познавать. Он может познать душу свою, но не хочет. И правильно делает. Лучше туда не заглядывать. Никак не устремлена душа твари Божией, куда назначено Господом. Низкое найдёшь в самой малой из тварей сих, но ведь когда Господь создавал человека, дьявол стоял за плечом Его. Тварь, которой по силам всё. Сотворить машину. И машину, творящую другие машины. И зло, что может работать само по себе тысячу лет, как машина, за которой не нужно присматривать. Веришь ты в это?
Не знаю.
А ты поверь.
Стряпня старика разогрелась, он разделил её пополам, и они молча принялись за еду. Раскаты грома переметались на север, вскоре уже грохотало над головой, и из печной трубы тонкой струйкой сыпалась ржавчина. Сгорбившись над мисками, они пальцами обтёрли с них жир и напились из тыквы.
Малец вышел из землянки, почистил песком кружку и миску и вернулся, колотя этими жестянками, словно отгоняя призрака, спрятавшегося во мраке сухого ущелья. Вдали на наэлектризованном небе, дрожа, вырастали грозовые облака, а потом их снова поглощала тьма. Старик сидел, прислушиваясь к вою стихии снаружи. Малец закрыл за собой дверь.
У тебя ведь деньжат с собой нет, а?
Нет, подтвердил малец.
Я так и думал.
Как, по-твоему, дождь будет?
Такая возможность всегда есть. Хотя, похоже, не будет.
Малец смотрел на огонь. Он уже клевал носом. В конце концов встал и тряхнул головой. Отшельник наблюдал за ним сквозь гаснущее пламя. Устраивайся-ка ты спать, сказал он.
Малец так и сделал. Расстелил на утоптанной земле одеяла и стянул вонючие сапоги. В дымоходе завывало, малец слышал, как снаружи бьёт копытами и фыркает мул, и, уже заснув, подёргивал ногами и руками и повизгивал, как спящая собака.
Посреди ночи он проснулся: в землянке царил почти полный мрак, и над мальцом склонился отшельник, который чуть ли не забрался к нему в постель.
Чего тебе? спросил малец. Но отшельник отполз. Утром, проснувшись в пустой землянке, малец собрал свои пожитки и уехал.
Весь день на севере виднелась тонкая полоска пыли. Казалось, она стоит на месте, и только поздно вечером стало заметно, что она приближается. Он проехал через рощицу вечнозелёных дубов, набрал воды в ручье, в сумерках двинулся дальше и устроился на ночь, не разводя костра. Там, среди сухих и пыльных веток, его и разбудили птицы.
К полудню он уже снова ехал по прерии, и пыль на севере простиралась от края до края земли. К вечеру показалось первое стадо. Поджарые норовистые животные с огромными, широко раскинутыми рогами. Ту ночь он провёл в лагере пастухов, уминая бобы с галетами и слушая рассказы о кочевой жизни.
Они шли из Абилина, что в сорока днях пути, и направлялись на рынки Луизианы. За ними следовали стаи волков, койотов, индейцев. На мили вокруг из темноты доносился рёв скота.
Такие же оборванцы, они не задавали вопросов. Полукровки, освободившиеся негры, пара индейцев.
Все пожитки у меня украли, рассказывал он.
Они кивали в свете костра.
Обобрали подчистую. Даже ножа не осталось.
А то давай к нам. У нас тут ушли двое. Назад повернули, в Калифорнию.
Мне вон туда надо.
Видать, ты и сам не прочь в Калифорнию двинуть.
Не прочь. Не решил ещё.
Эти наши ребята связались с какими-то из Арканзаса. Те направлялись в Бехар. Собирались в Мексику и на запад.
Спорим, эти молодцы пьют сейчас в Бехаре до умопомрачения.
Спорим, старина Лонни уже всех тёток в городке оприходовал.
А далеко до Бехара?
Дня два пути.
Ну да, дня два — больше. Дня четыре.
Как туда добраться, если охота?
Двигай прямо на юг, и где-то через полдня выйдешь на дорогу.
В Бехар, что ли, собрался?
Может, и так.
Увидишь там старину Лонни, скажи, чтоб мне кого нашёл. Скажи, мол, старина Орен просил. Он пригласит тебя выпить, если ещё не просадил все деньги.
Наутро они поели лепёшек с патокой, пастухи оседлали коней и двинулись дальше. Разыскав своего мула, он обнаружил, что к поводьям привязан маленький мешочек из древесного волокна, а внутри горсть сушёных бобов, перец и старый нож «гринривер» с ручкой из бечёвки. Он оседлал мула: стёртая спина с залысинами, треснутые подковы. Рёбра торчат, как рыбьи кости. И они потащились дальше по бескрайней равнине.
До Бехара он добрался вечером четвёртого дня. Сидя на муле, этой старой развалине, он с пригорка осмотрел городок: тихие глинобитные домишки, зеленеющая полоска дубов и тополей вдоль реки, рыночная площадь, где сгрудились повозки с крышами из мешковины, крашенные известью общественные здания, возвышающийся среди деревьев церковный купол в мавританском стиле, а чуть подальше — казармы гарнизона и высокий каменный пороховой склад. Под лёгким ветерком колыхались оборванные, как листы папоротника, края его шляпы, развевались спутанные сальные волосы. На заострившемся измученном лице тёмными норами чернели ввалившиеся глаза, а из раструбов сапог поднималась отвратительная вонь. Солнце только что село, на западе утёсами вставали кроваво-красные тучи, и из них, будто спасаясь от великого пожара на краю земли, поднимались в небо маленькие пустынные козодои. Сплюнув сухим белым плевком, он прижал потрескавшиеся деревянные стремена к бокам мула, и они заковыляли дальше.
На узкой тропе ему встретились похоронные дроги с мертвецами: раздавался звон колокольчика, на дуге покачивался фонарь. Трое на облучке и сами смахивали на мертвецов или духов: все в извести, они чуть ли не светились белым в сумерках. Пара лошадей протащила повозку мимо, и всё вокруг окутало слабым запахом карболки. Он проводил повозку взглядом. Голые окоченевшие ноги мертвецов болтались из стороны в сторону.
Когда он въехал в городок, уже стемнело, вслед нёсся лай собак, в освещённых окнах раздвигались шторы, из-за них выглядывали лица. Лёгкое цоканье копыт эхом отзывалось в пустынных улочках. Принюхавшись, мул свернул в проулок, что выходил на площадь, где в свете звёзд стояли колодец, корыто и коновязь. Малец спешился, взял с каменной приступки ведро и опустил в колодец. Донёсся тихий всплеск. Малец вытащил ведро, расплёскивая в темноте воду. Наполнив ковш, стал пить, а мул тыкался мордой ему в локоть. Напившись, малец поставил ведро, сел на приступку и стал смотреть, как пьёт мул.
Он шёл по городку, ведя мула в поводу. Вокруг не было ни души. Вскоре он очутился на рыночной площади, где звучали гитары и труба. Из кафе на другой стороне площади струился свет, доносились пронзительные крики и смех. На этот свет он и повёл мула через площадь вдоль длинного портика.
На улице он увидел танцоров в цветастых костюмах — все громко болтали по-испански. Малец и мул застыли у границы света и стали смотреть. У стены постоялого двора сидели старики, в пыли играли дети. Наряды у всех были очень странные: мужчины в тёмных шляпах с плоской тульёй, в белых ночных сорочках, в брюках, застёгнутых на пуговицы сбоку по шву; у ярко накрашенных девиц — черепаховые гребни в иссиня-чёрных волосах. Малец перевёл мула через улицу, привязал и вошёл в кафе. Несколько человек беседовали у стойки, но, увидев его, тут же замолчали. Он прошёл по чисто выметенному земляному полу мимо спящей собаки, которая глянула на него одним глазом, остановился у стойки и положил руки на плитки. Dígame [9], кивнул ему бармен.
У меня нет денег, но мне нужно выпить. Я вынесу помои, подмету пол, сделаю, что скажешь.
Бармен бросил взгляд через зал, туда, где за столом двое играли в домино. Abuelito [10], позвал он.
Тот, что постарше, поднял голову.
Qué dice el muchacho [11].
Старик глянул на мальца и снова обратился к своим костяшкам.
Бармен пожал плечами.
Малец повернулся к старику. Говоришь по-американски?
Старик оторвался от игры. Он смотрел на мальца пустыми глазами.
Скажи, что выпивку я отработаю. Денег у меня нет.
Старик вскинул подбородок и прищёлкнул языком.
Малец перевёл взгляд на бармена.
Старик показал кулак, выставил большой палец, оттопырил мизинец, откинул голову и опрокинул в рот воображаемую выпивку. Quieie hecharse una сора , сказал он. Pero по puede pagar [12].
Люди у стойки не сводили с него глаз.
Бармен посмотрел на мальца.
Quiere trabajo [13], сказал старик. Quién sabe [14]. Он снова переключился на костяшки домино и продолжил игру, больше не обращая на них внимания.
Quieres trabajar [15], проговорил один у стойки.
Они засмеялись.
Чего смеётесь? спросил малец.
Смех прекратился. Одни смотрели на него, другие кривили губы или пожимали плечами. Малец повернулся к человеку за стойкой. У тебя наверняка найдётся, что сделать за пару стаканов, и я это прекрасно знаю, чёрт подери.
Один у стойки произнёс что-то по-испански. Малец глянул на него яростно. Подмигнув друг другу, мексиканцы подняли стаканы.
Он снова повернулся к бармену. Глаза у него потемнели и сузились. Подметать пол, сказал он.
Бармен захлопал глазами.
Отступив назад, малец сделал вид, что подметает, и от этой пантомимы посетители согнулись над своими стаканами, беззвучно хохоча. Подметать, повторил он, указывая на пол.
No está sucio [16], сказал бармен.
Малец снова сделал вид, будто подметает. Подметать, чёрт бы тебя побрал.
Бармен пожал плечами. Сходил к концу стойки, вернулся с метлой. Малец взял её и направился вглубь бара.
Зал был немаленьким. Он мёл тёмные углы, где в горшках стояли безмолвные деревья. Мёл вокруг плевательниц, вокруг игроков за столом, вокруг собаки. Подмёл перед стойкой, а дойдя туда, где стояли посетители, выпрямился и уставился на них, опершись на метлу. Они молча переглянулись, и наконец один взял со стойки стакан и отошёл. Остальные последовали за ним. Малец стал мести мимо них к двери.
Танцоров уже не было, музыки тоже. В тусклом свете из двери кафе было видно, что на скамейке на другой стороне улицы кто-то сидит. Мул стоял, где был привязан. Малец обстучал метлу о ступеньки, зашёл обратно и поставил её в тот угол, откуда её взял бармен. Потом подошёл к стойке.
Бармен не обращал на него внимания.
Малец побарабанил по стойке костяшками пальцев.
Бармен обернулся, подбоченился и скривил губы.
Ну, а теперь как насчёт выпить? спросил малец.
Бармен продолжал стоять, как стоял.
Малец повторил жест старика — будто пьёт, — но бармен лениво махнул на него полотенцем.
Ándale [17], произнёс он. И помахал ладонью, словно прогоняя.
Малец помрачнел. Сукин ты сын, произнёс он. И двинулся вдоль стойки. Выражение лица бармена не изменилось. Он вытащил из-под стойки старинный армейский пистоль с кремнёвым замком и запястьем взвёл курок. Громкий деревянный щелчок в тишине. Звон стаканов по всей длине стойки. Скрежет стульев, откинутых игроками у стены.
Малец замер. Старик, произнёс он.
Тот не ответил. В кафе повисла тишина. Малец обернулся, нашёл его глазами.
Está borracho [18], произнёс старик.
Малец следил за глазами бармена.
Тот махнул пистолетом на дверь.
Старик обратился ко всем по-испански. Затем что-то сказал бармену. Затем надел шляпу и вышел.
Бармен побледнел и вышел из-за стойки. Пистолет он уже отложил, а в его руке был деревянный молоток, каким выбивают пробки из винных бочек.
Малец отступил на середину зала; бармен приближался тяжеловесно, будто ему предстояла нелёгкая работа. Дважды молоток просвистел над головой у мальца, и оба раза он уклонялся вправо. Потом шагнул назад. Бармен замер. Малец легко перескочил через стойку и схватил пистолет. Никто не шелохнулся. Он открыл затравочную полку об стойку, высыпал заряд пороха и положил пистолет. Затем взял с полок за стойкой пару бутылок и вышел в зал, держа по бутылке в каждой руке.
Бармен стоял посреди зала. Он тяжело дышал и поворачивался вслед за движениями мальца. Когда тот приблизился, бармен занёс молоток. Малец чуть пригнулся, сделал ложный выпад, а потом разнёс бутылку в правой руке о голову бармена. Кровь и спиртное брызнули во все стороны, колени у бармена подогнулись, глаза закатились. Малец уже отпустил горлышко первой бутылки, перебросил в правую руку вторую, как заправский разбойник с большой дороги, с лёту ударил ею бармена по черепу слева, а пока тот падал, ткнул ему в глаз острыми краями оставшейся в руке «розочки».
Потом огляделся. Кое у кого из посетителей за поясом были пистолеты, но ни один не шелохнулся. Малец перемахнул через стойку, взял ещё бутылку, сунул подмышку и вышел. Собаки уже не было. Человека на скамейке тоже. Малец отвязал мула и повёл его через площадь.
Он проснулся в нефе разрушенной церкви и, моргая, уставился на сводчатый потолок и высокие стены с фестонами и стёршимися фресками. Пол был покрыт толстым слоем высохшего гуано, коровьего и овечьего навоза. В пыльных потоках солнечного света порхали голуби, а в алтаре три грифа вразвалочку топтались по обглоданному скелету какого-то животного.
Голова раскалывалась, а язык вспух от жажды. Малец сел и огляделся. Нашёл спрятанную под седлом бутылку, поболтал, вытащил пробку и приложился к горлышку. Посидел с закрытыми глазами, на лбу выступили крупные капли пота. Потом открыл глаза и выпил ещё. Грифы один за другим спустились со скелета и торопливо проследовали в ризницу. Через некоторое время малец встал и пошёл искать мула.
Мула нигде не было. Огороженная миссия занимала восемь-десять акров — бесплодный участок, на котором паслись несколько ослов и коз. В руинах глинобитной стены вокруг миссии устроили жилища семьи поселенцев, и вились дымки очагов, еле видные в солнечном свете. Малец обошёл церковь и вошёл в ризницу. Грифы отбежали прочь, словно огромные куры, шаркая лапами по соломе и штукатурке. Купольные своды над головой облепила тёмная шерстяная масса — она двигалась, дышала и вскрикивала. В ризнице стоял деревянный стол с глиняными горшками, а у дальней стены лежали останки нескольких трупов, в том числе ребёнка. Малец вернулся в церковь и взял седло. Допил бутылку, закинул седло на плечо и вышел наружу.
В нишах на фасаде выстроился целый отряд святых, по которым американские солдаты пристреливали винтовки, и фигуры с отбитыми ушами и носами были усеяны тёмными пятнами окислившегося свинца. Огромные резные филёнчатые двери повисли на петлях, а высеченная из камня Богоматерь держала на руках безголового младенца. Малец стоял, щурясь на полуденной жаре. Потом заметил следы мула. Не следы, а еле взбитая пыль, и вели они через весь участок от двери церкви к воротам в восточной стене. Он забросил седло повыше на плечо и зашагал по этим следам.
Когда он проходил мимо, собака, лежавшая в тени ворот, с угрюмым видом вылезла на солнце, а потом забилась обратно в тень. Он зашагал по дороге, что вела с холма к реке, оборванец оборванцем. В густом лесу пеканов и дубов дорога пошла вверх, и внизу показалась речка. На переправе трое негров мыли экипаж, и малец спустился с холма, постоял у воды и через некоторое время их окликнул.
Негры окатывали водой чёрный лакированный корпус; один выпрямился и повернулся к мальцу. Лошади стояли по колено в воде.
Чего говоришь? крикнул негр.
Мула не видели?
Мула?
Мул у меня потерялся. Вроде в эту сторону пошёл.
Негр утёрся тыльной стороной руки.
С час назад по дороге прошёл кто-то. По-моему, вон туда, вдоль реки. Может, и мул. Про хвост и гриву не скажу, а уши были длинные.
Два других негра ухмыльнулись. Малец поглядел вдоль реки, сплюнул и двинулся по тропе, через ивняк и хлюпающую траву.
В сотне ярдов он нашёл у реки мула. Мокрый по брюхо, тот поднял голову, а затем снова потянулся к сочной прибрежной траве. Малец сбросил седло, поднял волочившиеся поводья, привязал мула к какому-то суку и неохотно пнул. Мул подался чуть в сторону и продолжал щипать траву. Малец ощупал голову, но свою умопомрачительную шляпу он уже где-то потерял. Пробравшись сквозь деревья, он остановился и посмотрел на холодные речные водовороты. И стал заходить в реку, как никуда не годный крещающийся.
III
Предложение стать солдатом — Беседа с капитаном Уайтом — Его взгляды — Лагерь — Продажа мула — Бар в Ларедито — Меннонит — Приятеля убивают
Он лежал голый под деревьями, растянув одежду сушиться на ветках, когда неподалёку остановился, натянув уздцы, ехавший вдоль реки всадник.
Малец повернул голову. Сквозь ивняк виднелись лошадиные ноги. Малец перевернулся на живот.
Верховой спешился и встал рядом с лошадью.
Малец потянулся за своим ножом с обвитой ручкой.
Эй ты, привет, окликнул верховой.
Он не ответил. И подвинулся, чтобы лучше видеть сквозь ветки.
Эй, там, привет. Ты где?
Чего надо?
Поговорить.
О чём?
Чтоб мне в аду гореть, выходи давай. Я белый и христианской веры.
Малец потянулся сквозь ивовые ветки за штанами. Дёрнул свисавший ремень, но штаны зацепились за сук.
На дерево, что ли, тебя занесла нелёгкая?
Слушай, ехал бы ты дальше и оставил бы меня в покое.
Да я только поговорить. Злить тебя у меня и в мыслях не было.
Уже разозлил.
Не ты тот парень, что разнёс башку «мексу» вчера вечером? Я не служитель закона, не дрейфь.
А кому это так интересно?
Капитану Уайту. Хочет уговорить того парня вступить в армию.
В армию?
Да, сэр.
В какую такую армию?
В отряд капитана Уайта. Мы собираемся задать этим мексиканцам.
Война закончилась[19].
А он так не считает. Да где ты там?
Малец встал, стащил штаны с ветки и надел. Натянул сапоги, вложил в правое голенище нож и вышел из ивняка, на ходу надевая рубаху.
Вербовщик сидел на траве, скрестив ноги. На нём были штаны из оленьей кожи и запылённый цилиндр из чёрного шёлка. В углу рта торчала маленькая мексиканская сигара. Увидев, что за чудо вылезло из ивняка, он покачал головой.
Видать, не лучшие времена, сынок?
У меня хороших и не было никогда.
В Мексику поехать готов?
Чего я там потерял?
Для тебя это шанс выбиться в люди. Надо решаться на что-то, пока ноги не протянул.
А дают чего?
Каждый получает коня и патроны. Ну, а тебе, пожалуй, какую-никакую одёжу справим.
У меня и винтовки нет.
Найдём.
А платить будут?
Да чтоб мне гореть в аду, сынок, на кой тебе плата. Всё, что добудешь, — твоё. Как-никак в Мексику собираемся. Военные трофеи. Все в отряде станут крупными землевладельцами. Сколько у тебя сейчас земли?
Я в солдатской службе ни бельмеса не смыслю.
Вербовщик пристально его разглядывал. Вытащил изо рта незажженную сигару, отвернулся, сплюнул и вставил обратно. Сам-то откуда?
Из Теннесси.
Теннесси. Ну, тогда уж стрелять ты умеешь как пить дать.
Малец присел на корточки в траву. Взглянул на лошадь незнакомца. Сбруя из тиснёной кожи с серебряной оторочкой. На лбу звёздочка, белые чулки на ногах, а сочную траву ухватывает целыми охапками. А ты откуда? спросил малец.
Я в Техасе с тридцать восьмого[20]. Не встреть я капитана Уайта, не знаю, что бы со мной сталось. Видок у меня был похлеще, чем у тебя, но капитан появился и воскресил меня, как Лазаря, направил мои стопы на путь истинный. А я уж было ударился в пьянство и распутство и не остановился бы, пока не попал бы в ад. Он усмотрел во мне такое, что стоило спасать, а я усматриваю это в тебе. Ну, что скажешь?
Не знаю.
Давай, поехали со мной, познакомишься с капитаном.
Малец играл стебельками травы. Потом снова взглянул на лошадь. Ладно, сказал он. Я так понимаю, повредить мне это не повредит.
Так они и ехали по городку: вербовщик во всём своём великолепии на лошади с белыми чулками и малец позади него на муле, как арестант. Их путь лежал по узким проулкам, где изнывали под зноем мазанки. Крыши заросли колючей опунцией и травой, по ним бродили козы, и это убогое глинобитное царство оглашал еле слышный звон похоронных колокольчиков. Свернув на Торговую улицу, они миновали скопище повозок на Главной площади и улочку, где мальчишки продавали с маленьких тележек виноград и инжир. Мимо прошмыгнуло несколько тощих собак. Они пересекли Военную площадь и проехали улочку, куда накануне вечером малец приводил мула на водопой, — сейчас у колодца кучковались женщины и девушки, стояли оплетённые глиняные кувшины самых разных форм. Проехали они и мимо домика, где голосили женщины, а у двери среди зноя и мух стоял небольшой катафалк, запряжённый терпеливыми и недвижными лошадьми.
Капитан квартировал в гостинице на площади, где росли деревья и стояла зелёная беседка со скамьями. За железными воротами перед фасадом гостиницы открывался проход с двориком в конце. Белёные стены были украшены маленькими разноцветными плитками. Сапоги у вербовщика были кожаные, с тиснением, и их высокие каблуки элегантно цокали по плиткам и ступеням лестницы, что вела из дворика в комнаты наверху. Дворик утопал в зелени, её только что полили, и от неё поднимался пар. Вербовщик размашисто прошагал по длинному балкону и громко постучал в последнюю дверь. Голос изнутри пригласил войти.
Он сидел за плетёным столиком и писал письма, этот капитан. Они ждали стоя, и подчинённый капитана держал свой чёрный цилиндр в руках. Капитан продолжал писать, даже не взглянув на них. Стояла тишина; слышно было лишь, как на улице женщина говорит по-испански и как поскрипывает перо капитана.
Дописав, капитан отложил перо и поднял глаза. Он взглянул на своего человека, взглянул на мальца, затем склонил голову и стал читать написанное. Удовлетворённо кивнув, посыпал письмо песком из ониксовой песочницы и сложил. Взял из коробка на столе спичку, зажёг и держал над ней палочку воска для печатей, пока на бумаге не расплылась медальоном красная лужица. Взмахнув рукой, капитан потушил спичку, дунул на бумагу и приложил к печати свой перстень. Затем поставил письмо между двумя книгами на столе, откинулся на стуле и снова взглянул на мальца. Серьёзно кивнул. Прошу садиться, сказал он.
Они устроились на скамье тёмного дерева. За поясом у вербовщика висел большой револьвер, и, садясь, он развернул ремень так, чтобы пистолет оказался между ног. Накрыл его шляпой и откинулся на спинку. Малец сидел прямо, скрестив ноги в потрёпанных сапогах.
Капитан отодвинул стул, поднялся, вышел из-за стола и встал перед ними. Постояв так добрую минуту, он уселся на стол, болтая ногами. В волосах и вислых усах его пробивалась седина, но старым капитана не назовёшь. Значит, ты тот самый человек и есть, проговорил он.
Какой это «тот самый»? спросил малец.
Какой это «тот самый», сэр, поправил вербовщик.
Сколько тебе лет, сынок?
Девятнадцать.
Капитан кивнул. Оглядел мальца с головы до ног. И что же с тобой приключилось?
Чего?
«Сэр» надо говорить, снова поправил вербовщик.
Сэр?
Я спросил, что с тобой приключилось.
Малец взглянул на вербовщика, на свои колени, потом перевёл взгляд на капитана.
Грабители на меня напали.
Грабители, повторил капитан.
Забрали всё подчистую. Часы и всё остальное.
Винтовка у тебя есть?
Нет, больше нету.
Где тебя ограбили?
Не знаю. Никаких названий там не было. Просто чистое поле.
Откуда ты ехал?
Я ехал из Нака… Нака…
Накогдочеса?
Ага.
«Да, сэр».
Да, сэр.
Сколько их было?
Малец непонимающе уставился на него.
Грабителей. Сколько было грабителей?
Семь-восемь, наверно. По башке мне какой-то доской шарахнули.
Капитан прищурил один глаз. Мексиканцы?
Не все. Мексиканцы, негры. И ещё двое белых. Стадо ворованного скота гнали. Только старый нож у меня и остался, в сапоге был.
Капитан кивнул и сложил руки между коленей. Как тебе договор?[21]
Малец снова покосился на сидевшего рядом. Глаза у того были закрыты. Малец посмотрел на свои руки. Про это я ничего не знаю.
Боюсь, так же обстоит дело с большинством американцев, вздохнул капитан. Откуда ты родом, сынок?
Из Теннесси.
Ты, верно, не был с «добровольцами»[22] при Монтеррее?[23]
Нет, сэр.
Пожалуй, самые храбрые солдаты из всех, кого я видел под огнём. Думаю, в боях на севере Мексики ребят из Теннесси было убито и ранено больше, чем из любого другого штата. Ты об этом знал?
Нет, сэр.
Их предали. Они сражались и умирали там, в пустыне, а их предала собственная страна.
Малец молчал.
Капитан наклонился вперёд. Мы сражались. Теряли там друзей и братьев. А потом, Господь свидетель, всё отдали обратно. Отдали этой кучке варваров, у которых — и это признаёт даже самый пристрастный их сторонник — нет ни малейшего, какое только встречается на этой благословенной Богом земле, представления о чести и справедливости. Или о том, что такое республиканское правительство. Этот народ до того труслив, что сотню лет выплачивал дань племенам голых дикарей. Урожай и скот брошены. Шахты закрыты. Целые деревни обезлюдели. А в это время орда язычников разъезжает по стране и совершенно безнаказанно грабит и убивает. И ни один не поднимет на них руку. Разве это люди? Апачи их даже не пристреливают. Не знал? Они забивают их камнями. Капитан покачал головой. Этот рассказ, похоже, расстраивал и его самого.
А ты знал, что при захвате Чиуауа полковник Донифан нанёс противнику урон в тысячу человек и потерял лишь одного, да и тот вроде сам застрелился?[24] И это с отрядом полураздетых добровольцев, которым никто не платил, которые называли его Биллом и дошли до поля битвы аж из Миссури?
Нет, не знал, сэр.
Капитан выпрямился и скрестил руки на груди. Мы имеем дело с нацией дегенератов, продолжал он. С нацией полукровок, а это лишь немногим лучше, чем черномазые. А может, и не лучше. В Мексике нет правительства. Чёрт возьми, там и Бога-то нет. И никогда не будет. Мы имеем дело с людьми, которые явно не способны собой управлять. А ты знаешь, что происходит с теми, кто не может собой управлять? Верно. Править ими приходят другие… В штате Сонора уже тысяч четырнадцать французских колонистов. Им бесплатно раздают землю. Они получают инвентарь и скот. Это поощряют просвещённые мексиканцы. Паредес[25] уже призывает отделиться от мексиканского правительства. Они считают, что пусть ими лучше управляют лягушатники, чем воры и кретины. Полковник Карраско просит американцев вмешаться. И он своего добьётся… Сейчас в Вашингтоне формируется комиссия, которая выедет сюда и установит границу между нашей страной и Мексикой. Вряд ли стоит сомневаться в том, что в конце концов Сонора станет территорией Соединённых Штатов. А Гуаймас — американским портом. Американцам, направляющимся в Калифорнию, не нужно будет проезжать через эту нашу братскую республику, окутанную мраком невежества, и наши граждане будут наконец защищены от печально известных шаек головорезов, расплодившихся на дорогах, которыми приходится следовать.
Капитан наблюдал за мальцом. Тому явно было не по себе. Сынок, сказал капитан. Нам суждено стать орудием освобождения в тёмной и охваченной смутой стране. Да-да, именно так. Нам предстоит возглавить этот натиск. Нас поддерживает губернатор Калифорнии Бёрнетт, хоть и не заявляет об этом.
Он наклонился вперёд и положил ладони на колени. И добычу будем делить мы. Каждый в моём отряде получит надел. Прекрасные пастбища. Одни из лучших в мире. И земля настолько богатая полезными ископаемыми, золотом и серебром, что, я бы сказал, бледнеют и самые смелые ожидания. Ты молод. Но я понимаю тебя правильно. Я редко ошибаюсь в людях. Думаю, ты хочешь оставить свой след в этом мире. Или я не прав?
Нет, сэр, правы.
Хорошо. Вряд ли ты из тех, кто оставит иностранной державе землю, за которую сражались и умирали американцы. И помяни моё слово. Если американцы — ты, я и нам подобные, кто серьёзно относится к своей стране, не так, как эти тряпки в Вашингтоне, которые только штаны просиживают, — не начнут действовать, в один прекрасный день над Мексикой — и я имею в виду всю страну — взовьётся флаг какой-нибудь европейской державы. И никакая доктрина Монро[26] не поможет.
Голос капитана зазвучал тихо и напряжённо. Склонив голову набок, он смотрел на мальца вполне доброжелательно. Тот потёр ладони о коленки грязных джинсов и бросил взгляд на сидевшего рядом. Но вербовщик, похоже, заснул.
А седло? спросил малец.
Седло?
Да, сэр.
У тебя нет седла?
Нет, сэр.
Я понял, что у тебя есть лошадь.
Мул.
Понятно.
У меня есть седло на муле, но от него мало что осталось. Да и от мула немного. Он сказал, мне дадут винтовку и лошадь.
Это сержант Трэммел сказал?
Не обещал я ему никакого седла, возразил сержант.
Найдём мы тебе седло.
Я говорил, что мы могли бы справить ему одежду, капитан.
Верно. Хоть мы и нерегулярные войска, но не хотим же мы выглядеть как шваль какая-нибудь, верно?
Верно, сэр.
У нас и объезженных лошадей больше нет, добавил сержант.
Объездим.
Того старикана, что так здорово их объезжал, больше нет.
Знаю. Найди ещё кого-нибудь.
Есть, сэр. Может быть, этот умеет объезжать лошадей. Когда-нибудь объезжал лошадей?
Нет, сэр.
Меня можно не называть «сэр».
Да, сэр.
Сержант. Капитан слез со стола.
Да, сэр.
Запиши этого малого.
Лагерь располагался на окраине города выше по реке. Заплатанная палатка из старого повозочного брезента, несколько хижин-викиапов из веток, за ними — загон в форме восьмёрки, тоже с плетёной оградой. В загоне угрюмо стояли под солнцем несколько маленьких пёстрых мустангов.
Капрал! крикнул сержант.
Нет его здесь.
Сержант спешился, большими шагами подошёл к палатке и откинул полотнище. Малец остался верхом на муле. На него изучающе смотрели три человека, развалившихся в тени дерева.
Привет, сказал один.
Привет.
Новенький?
Да вроде.
Капитан не сказал, когда мы уедем из этой вонючей дыры?
Не сказал.
Из палатки вышел сержант. Где он?
В город отправился.
В город, значит, отправился, повторил сержант. Иди сюда.
Один из лежавших поднялся, не спеша подошёл к палатке и встал, заложив руки за спину.
У этого малого никакой экипировки, сказал сержант.
Тот кивнул.
Капитан выдал ему рубашку и немного денег, чтобы починить сапоги. Нужно раздобыть ему лошадёнку и седло.
Седло.
Можно продать этого мула и купить какое-никакое.
Взглянув на мула, тот опять повернулся к сержанту и прищурился, потом наклонился и сплюнул. За этого мула и десяти долларов не дадут.
Ну, сколько дадут, столько дадут.
Ещё одного бычка укокошили.
Даже слышать об этом не хочу.
А что я могу с ними поделать?
Капитану говорить не стану. Он будет так вращать глазами, что они у него на землю вывалятся.
Другой снова сплюнул. Ну, как ни крути, это божеская правда.
Займись-ка этим малым. Мне пора.
Хорошо.
Больных нет?
Нет.
Слава богу.
Сержант забрался в седло и легонько тронул лошадь поводьями. Потом оглянулся и покачал головой.
Вечером вместе с двумя другими рекрутами малец отправился в город. Выбритый и помывшийся, в синих плисовых штанах и полотняной рубахе, подаренной капитаном, он выглядел совсем другим человеком — только сапоги прежние. Маленькие пёстрые мустанги, на которых ехали его спутники, ещё сорок дней назад были дикими и носились по равнине. Теперь они то и дело шарахались, переходили в галоп и клацали зубами, как черепахи.
Подожди, ещё получишь такую же, сказал второй капрал. Вот повеселишься.
Нормальные лошади, отозвался другой.
Там ещё есть парочка, так что и тебе подберём.
Малец на своём муле смотрел на них сверху вниз. Они ехали по бокам, как эскорт, мул рысил с поднятой головой и нервно косил глазами.
Любая воткнёт тебя головой в землю, заключил второй капрал.
Они проехали через площадь, запруженную повозками и скотом. Тут были и иммигранты, и техасцы, и мексиканцы, и рабы, и индейцы липан, но даже в таком баснословном окружении выделялись группы индейцев каранкава, высоченных и суровых, с раскрашенными синим лицами, с шестифутовыми копьями в руках, почти голых татуированных дикарей, про которых говорили, что они не прочь полакомиться человеческим мясом[27]. Натягивая поводья, рекруты свернули у здания суда и миновали высокие стены тюрьмы, утыканные по гребню битым стеклом. Оркестр на Главной площади настраивал инструменты. Всадники свернули на улицу Садинас, где за игровыми притонами и закусочными располагались целые ряды крошечных палаток и глинобитных мастерских мексиканцев — шорников, торговцев, сапожников, заводчиков боевых петухов. Мула собирался продавать второй капрал, который был родом из Техаса и немного говорил по-испански. Другой парень был из Миссури. Вымытые и причёсанные, в свежих рубашках, оба пребывали в хорошем настроении. Каждый предвкушал вечер выпивки, а возможно, и любви. Сколько юнцов возвращалось домой холодными трупами после таких вот вечеров и таких планов.
За мула они получили техасское седло — голый каркас, покрытый сыромятной кожей, не новое, но прочное. Новую уздечку и удила. Тканое шерстяное одеяло из Сальтильо, такое пропылённое, что не разобрать, новое оно или нет. И наконец, золотую монету достоинством два с половиной доллара. Взглянув на эту монетку у мальца в руке, техасец потребовал ещё денег, но шорник покачал головой и поднял руки — мол, разговор окончен.
А мои сапоги? напомнил малец.
Y sus botas [28], сказал техасец.
Botas ?
Sí [29]. Он стал показывать, будто шьёт.
Шорник посмотрел на сапоги и нетерпеливо сложил пальцы чашечкой. Малец разулся и встал в пыли босиком.
Закончив дела, они остановились на улочке и переглянулись. Малец закинул новую сбрую на плечо. Второй капрал посмотрел на парня из Миссури. Денег хоть сколько есть, Эрл?
Ни медяка.
У меня тоже. Тогда можно проваливать обратно в нашу забытую Богом дыру.
Малец поправил сбрую на плече. Ещё четвертак «орла»[30] можно просадить, напомнил он.
На Ларедито спустились сумерки. Из своих гнёзд в здании суда и в крепостной башне вылетают и носятся по кварталу летучие мыши. Пахнет горелым древесным углём. У глинобитных крылечек притулились дети и собаки, а боевые петухи, хлопая крыльями, устраиваются на ветках фруктовых деревьев. Товарищи по оружию шагают вдоль голой глинобитной стены. С площади доносится приглушённая музыка оркестра. Вот они миновали тележку водовоза, вот — провал в стене, где при свете небольшого кузнечного горна что-то куёт старый кузнец. Вот в дверном проёме показалась девушка, такая красивая, что всё вокруг расцветает.
Наконец они останавливаются у деревянной калитки. Она навешена на двери побольше — может, это ворота. Входящим приходится переступать через порожек больше фута высотой, дерево стёрлось от тысяч сапог там, где сотни глупцов запинались, падали и вываливались, пьяные, на улицу. Трое рекрутов проходят по двору мимо навеса у старой кривой и бесплодной виноградной лозы, где в сумерках расхаживают, покачивая головами, мелкие куры, входят в бар, где горят лампы, пригибаются под низким брусом и пристраиваются у стойки — первый, второй, третий.
Рядом стоит пожилой чудаковатый меннонит, он поворачивается и пристально их рассматривает. Тощий, с узенькой бородкой, в кожаном жилете и нахлобученной чёрной шляпе с плоскими полями. Рекруты заказывают виски, выпивают и заказывают ещё. На столах у стенки играют в «монте», из-за другого столика на рекрутов оценивающе поглядывают проститутки. Рекруты стоят вдоль стойки бочком, зацепившись пальцами за ремни, и озираются. Они громко обсуждают предстоящий поход, и старик-меннонит печально качает головой и прикладывается к стакану.
Они остановят вас у реки, бормочет он.
Второй капрал смотрит мимо приятелей.
Ты это мне?
У реки. Это я вам говорю. В тюрьму вас посадят, всех до одного.
Кто это, интересно?
Армия Соединённых Штатов. Генерал Уорт[31].
Чёрта с два у них это получится.
Молю Бога, чтобы получилось.
Капрал смотрит на приятелей. Потом наклоняется к меннониту. Это ещё что значит, старик?
Коли перейдёте реку с оружием вместе с этими флибустьерами[32], назад вам дороги не будет.
Никто назад и не собирается. Мы идём в Сонору.
Тебе-то какое дело, старик?
Меннонит всматривается в обволакивающую тьму перед ними, отражённую в зеркале над стойкой бара. Потом поворачивается к ним. Глаза у него влажные, и говорит он неторопливо. Гнев Господень дремлет. Он был сокрыт миллионы лет до того, как стал человек, и только человек имеет власть пробудить его. Ад не полон и наполовину. Услышьте меня. Вы в чужую землю несёте войну безумца. И разбудите вы не только собак.
Но они накидываются на старика с ругательствами и проклятиями, пока он, бормоча, не отодвигается к другому краю стойки. Да и разве могло выйти иначе?
Ну и чем заканчиваются такие дела? Неразберихой, руганью и кровью. Они пили дальше, по улицам гулял ветер, звёзды, что были над головой, теперь висели низко на западе, молодые люди не понравились другим, были сказаны слова, после которых уже ничего не поправишь, и на рассвете малец и второй капрал стояли на коленях над Эрлом, парнем из Миссури, и звали его по имени, только он не откликался. Он лежал на боку в пыли двора. Посетители бара разошлись, проститутки тоже. Внутри какой-то старик подметал пол. Парень из Миссури лежал с проломленным черепом в луже крови, и никто не знал, чьих это рук дело. К ним подошёл ещё кто-то, и во дворе их стало трое. Это был меннонит. Дул тёплый ветерок, и восток стал сереть. Куры, угнездившиеся в виноградной лозе, завозились и закудахтали.
Нет в таверне той радости, что чувствуешь по дороге туда, проговорил меннонит. Он держал шляпу в руках, потом нахлобучил её на голову, повернулся и вышел из ворот.
IV
В поход с флибустьерами — На чужой земле — Отстрел антилоп — Преследуемые холерой — Волки — Ремонт фургонов — Пустыня — Ночные грозы — Призрачный табун — Моление о дожде — Дом в пустыне — Старик — Новая страна — Брошенная деревня — Погонщики на равнине — Нападение команчей
Пять дней спустя малец на лошади убитого пересёк площадь вместе с всадниками и повозками и выехал из городка на дорогу в долине. Они миновали Кастровилль, где койоты раскопали мертвецов и раскидали кости, перебрались через речку Фрио, переправились через Нуэсес, сошли с дороги на Президио и повернули на север, выслав вперёд и назад караулы. Ночью по неглубокому песчаному броду пересекли Дель-Норте и оказались в глухих пустынных дебрях.
К рассвету отряд растянулся по равнине длинной цепью, сухие деревянные повозки жалобно скрипели, лошади фыркали. Глухой топот копыт, лязг амуниции и непрестанное позвякивание сбруи. Вокруг расстилалась голая земля, и лишь иногда то тут, то там попадались заросли цеанотуса, опунции и клочки спутанной травы, а к югу виднелись низкие горы, тоже голые. На западе простирался горизонт, плоский и чёткий, как спиртовой уровень.
В первые дни животных не попадалось, а из птиц — только грифы. Вдали они видели стада овец или коз, передвигавшихся по линии горизонта в шлейфе пыли, а ели мясо диких ослов, подстреленных на равнине. У сержанта в ножнах была тяжёлая вессоновская винтовка, стрелявшая конусовидными пулями, для которой использовалось «фальшивое дуло»[33] и бумажные пыжи. Из неё он стрелял по встречавшимся порой в пустыне мелким диким свиньям. Потом, когда стали попадаться стада антилоп, сержант останавливался в закатных сумерках и, ввинтив двуногу в выступ с нарезкой на нижней части ствола, снимал пасущихся животных с расстояния в полумилю. Расстояние он прикидывал на глаз, делал поправку на ветер и выставлял прицел на верньере, как на микрометре. Второй капрал обычно лежал рядом с биноклем и при промахе советовал брать выше или ниже. В повозке ждали, пока сержант подстрелит трёх-четырёх, потом она с грохотом мчалась по остывающей земле, а те, кому предстояло свежевать дичь, толкали друг друга и довольно ухмылялись. Винтовку эту сержант никогда не убирал, разве что протирал и смазывал ствол.
Все были хорошо вооружены, у каждого винтовка, у многих пятизарядные револьверы Кольта небольшого калибра. У капитана два драгунских пистолета в кобурах были налажены через луку седла так, что располагались у колен. Эти американские армейские пистолеты, изготовленные по патенту Кольта, с чехлами, мульдой и пороховницей в придачу он купил у одного дезертира на платной конюшне в Соледаде, заплатив за них восемьдесят долларов золотом.
Винтовка мальца была обрезана и расточена и поэтому весила немного; её мульда была такая маленькая, что пули приходилось пыжить замшей. Он уже несколько раз стрелял из неё, но пули в основном разлетались куда попало. Чехла не было, и винтовка покачивалась перед ним на высокой седельной луке. Прежний владелец тоже всё время возил её таким образом, и цевьё внизу порядком износилось.
Когда вернулась с мясом повозка заготовщиков, уже начинало темнеть. Выгрузив со дна повозки дрова — колючие ветки мескитника и пни, выкорчеванные лошадиной тягой, — они, хохоча, принялись кромсать выпотрошенных антилоп на куски ножами «боуи» и топориками, размахивая ими среди кровавого зловонного месива в свете фонарей, которые держали остальные. Когда совсем стемнело, у костров стояли почерневшие рёбра, от которых валил пар, шла схватка за место у углей, куда всё ломились с кусками мяса, нанизанными на обструганные палочки, слышались бряканье фляг и беспрестанные подначки. И был сон той ночью на холодных равнинах чужой страны: сорок шесть человек, закутавшихся в одеяла, те же звёзды над головой, и волки вроде бы так же завывают в прерии, но всё вокруг — какое-то другое, необычное.
Каждый день они собирались и выступали затемно, до рассвета, огня не разводили и ели холодное мясо с галетами. Взошло солнце и осветило их уже вымотавшуюся за шесть дней пути колонну. В их одежде было мало общего, а в шляпах — и того меньше. Маленькие пёстрые мустанги шли неровно и яростно, а над дном фургона с запасами дичи вечно роились злобные полчища мух. Пыль, что поднимал отряд, быстро рассеивалась и исчезала в громадности этих безграничных просторов, и видна была лишь пыль, поднимаемая жалким маркитантом, который следовал за ними незаметными переходами; его тощая лошадь и небогатая повозка не оставляли следов на этой земле, как и на любой другой. У тысяч костров в стальной голубизне сумерек развернёт свою лавку этот торгаш с жуликоватой ухмылкой, готовый идти за солдатами во время любой кампании и выискивать людей в каждой дыре, в таких именно выбеленных солнцем местах, где они пытаются укрыться от Бога. В тот день заболели двое, один умер ещё до темноты. Наутро его место был готов занять ещё один. Обоих положили в фургоне с припасами между мешками с бобами, рисом и кофе, завесив одеялами от солнца; так они и ехали под грохот и скрип колёс. От безумной тряски мясо чуть не сходило у них с костей, и они кричали, умоляя их бросить, а потом умерли. В темноте раннего утра им вырыли могилы лопатками антилоп, завалили сверху камнями, и отряд двинулся дальше.
От солнца на востоке потянулись слабые полоски света, потом небо окрасилось кровавым колером, который сочился, разливаясь неожиданными вспышками всё дальше по земной тверди, и вот на краю творения, там, где сливались воедино небо и земля, из ниоткуда головкой огромного красного фаллоса показалась верхушка солнца, и оно поднималось всё выше, пока не вышло из-за невидимого края и не припало к земле за их спинами, подрагивающее и зловещее. Словно прочерченные карандашом, по песку протянулись тени мельчайших камешков, а удлинённые фигуры людей и лошадей стелились впереди прядями ночи, из которой они только что выехали, словно щупальца, не желающие отпускать их, пока снова не опустится мрак. Опущенные головы, скрытые под шляпами лица — они ехали, точно сонное войско на марше. До полудня умер ещё один, его вытащили из фургона, где он замарал мешки, среди которых лежал, похоронили и снова отправились в путь.
Теперь за ними увязались волки, большие белёсые lobos [34] с жёлтыми глазами, они рысили у самых ног и наблюдали за людьми во время полуденного привала, сидя неподалёку в мерцании зноя. Потом снова приходили в движение. Прыгали, крались, рысили, опустив длинные носы к земле. Вечером их глаза ёрзали и поблёскивали на границе света от костров, а утром всадники, выезжавшие в предрассветной прохладе, слышали позади рычание и клацание зубов: это волки обшаривали лагерь в поисках мясных отбросов.
Фургоны иссохли так, что качались из стороны в сторону, как собаки, и стирались от песка. Колёса давали усадку, спицы шатались в ступицах и гремели, словно шпиндели ткацкого станка; по вечерам в пазы загоняли фальшспицы и привязывали полосками сырой кожи, забивали клинья между железным ободом и треснувшим на солнце косяком. Вихляя, они катились дальше, и следы этих негодных усилий на песке походили на след гремучей змеи. Штыри ступиц разбалтывались и вываливались но дороге. Колёса начинали ломаться.
Через десять дней, потеряв четырёх человек, они въехали на равнину из чистой пемзы: ни кустика, ни травинки, куда ни глянь. Капитан объявил привал и вызвал к себе мексиканца, который был у них проводником. Они поговорили, мексиканец размахивал руками, оживлённо жестикулировал и капитан, и через некоторое время все снова двинулись в путь.
Сдаётся мне, это прямая дорога в преисподнюю, сказал кто-то из солдат.
Чем он, интересно, лошадей кормить собирается?
Наверное, думает, что они пооботрутся на этом песочке, как цыплята, а когда поспеют, их можно будет съесть с лущёной кукурузой.
Через два дня стали попадаться кости и брошенная сбруя. Их глазам предстали наполовину ушедшие в землю скелеты мулов, чьи отполированные добела кости будто светились даже в ослепительных лучах жгучего солнца, видели они и вьючные корзины, сёдла, человеческие кости, видели и целого мула — высохшую и почерневшую тушу, твёрдую, как сталь. И ехали дальше. Белое полуденное солнце следовало за ними по пустыне, как за армией призраков, — запорошённые белой пылью, они походили на очертания полустёртых резных фигур на доске. Волки бегали вокруг тенями ещё бледнее, собирались в стаи, легко скользя по земле, и принюхивались, поднимая вверх тощие морды. После захода солнца лошадей кормили с рук из мешков с зерном и поили из вёдер. Больше никто не болел. Оставшиеся в живых молча лежали в этой исщерблённой пустоте и смотрели, как падают, рассекая мрак небес, раскалённые добела звёзды. Или спали, и их чужие здесь сердца бились на песке, как измождённые странники на поверхности планеты Анарета[35], в тисках кружащей в ночи неизвестности. Они двигались дальше, и от пемзы железо на колёсах повозок заблестело, как хромированное. Горная цепь голубела к югу, упиралась в свою бледную копию на песке, точно отражалась в озере, а волки куда-то сгинули.
Теперь они ехали по ночам — безмолвные переходы, слышалось лишь тарахтенье повозок и тяжёлый хрип лошадей. Чудной отряд старцев в лунном свете, усы и брови густым слоем покрывала белая пыль. Они продвигались всё дальше, а звёзды толпились и изгибались дугой на небесной тверди и гасли за чёрными, как тушь, горами. Они стали хорошо разбираться в ночных небесах. Глаза западного человека лучше различают геометрические фигуры, нежели названия, данные древними. Привязанные к Полярной звезде, они огибали ковш Большой Медведицы, а на юго-западе огромным голубым воздушным змеем появлялся Орион. В лунном свете простирался синий песок, обитые железом колёса фургонов мерцающими обручами катились среди теней всадников, и обручи эти рыскали туда-сюда, точно подраненные, смутно напоминая навигационные приборы, этакие изящные астролябии, а отполированные до блеска копыта лошадей опускались одно за другим на поверхность пустыни, подмигивая оттуда мириадами глаз. Они видели грозы, грохотавшие так далеко, что не слышно: лишь беззвучно вспыхивала зарница, подрагивал тонкий чёрный хребет горной цепи, и его снова поглощал мрак. Они видели, как промчался по равнине табун диких лошадей, втаптывая в ночь свои тени и оставляя за собой еле заметную в свете луны туманную пыль.
Всю ночь дул ветер, и от мелкой пыли все скрипели зубами. Песок был везде, когда ели, он хрустел на зубах. Жёлтое, как моча, утреннее солнце затуманенным взором смотрело через завесы пыли на тусклый мир, лишённый всяких признаков. Животные выбивались из сил. Отряд остановился на привал без дров и воды, и несчастные мустанги сбились в кучу, скуля по-собачьи.
В ту ночь их путь пролегал по наэлектризованной и дикой местности, где по металлу конской сбруи пробегали тусклые голубоватые огни причудливой формы, колёса фургонов катились в огненных кольцах, а в лошадиные уши и бороды людей забирались пятнышки бледно-голубого света. Всю ночь за тёмно-синими грозовыми облаками на западе подрагивали неизвестно откуда взявшиеся полотнища молний, отчего голубовато-призрачный свет пустыни вдали и горы на внезапно обозначившемся горизонте казались суровыми, чёрными и зловещими, словно где-то там лежал край иного миропорядка, край, где земля сложена не из камня, а из страха. С юго-запада накатили громовые раскаты, и молния осветила пустыню вокруг, огромные безжизненные голубые просторы, вырванные из абсолютного мрака ночи и наполненные звоном пространства, будто из небытия вызвано царство демонов или край оборотней, от которого с наступлением дня не останется ни следа, ни дымка, ни развалин, как и от всякого беспокойного сна.
Они остановились в темноте, чтобы дать отдых лошадям, и кое-кто, боясь привлечь молнию, сложил оружие в фургоны, а один, по имени Хейуорд, стал молиться о дожде.
Боже всемогущий, взывал он, если это не очень супротив предначертанного в предвечном промысле Твоём, не пошлёшь ли нам сюда чуток дождя?
Давай-давай, молись, зашумели вокруг, и он, встав на колени, загудел, пытаясь перекричать громовые раскаты и ветер: Господи, иссохли мы тут все, как вяленое мясо. Хоть несколько капель для старых приятелей, которых занесло сюда, в прерию, так далеко от дома.
Аминь, сказали они и, поймав лошадей, снова тронулись в путь. Через час ветер принёс прохладу, и среди этой дикой пустыни на них посыпались дождевые капли размером с картечь. В воздухе запахло мокрыми камнями, ароматно пахнуло мокрыми лошадьми и мокрой кожей. Отряд двигался дальше.
Весь день они ехали под знойным солнцем с пустыми бочонками для воды, на измученных лошадях, а вечером, миновав проход между невысокими каменистыми холмами, эти избранные — потрёпанные и белые от пыли, словно потерявшие рассудок и разъезжающие верхом вооружённые мельники, — покинули пределы пустыни и спустились к одиноко стоявшему хакалу, грубой хижине из глины и прутьев с чем-то вроде конюшни и загонов для скота.
Земля вокруг хакала была разгорожена частоколом из костей, и во всём пейзаже царила смерть. Ничто живое не двигалось за этими странными изгородями, очищенными песком и ветром, выбеленными солнцем и, словно старый фарфор, испещрёнными сухими коричневыми трещинами. Под бряканье сбруи волнистые тени всадников скользили мимо глинобитного фасада хакала по иссохшей бурой земле. Лошади подрагивали, чуя воду. Капитан поднял руку, послышалась команда сержанта, двое всадников спешились и, взяв винтовки, направились к хижине. Они откинули дверь из сыромятных шкур и вошли. Через несколько минут появились снова.
Здесь кто-то есть. Угли ещё горячие.
Капитан насторожённо всматривался в даль. Терпеливо, как человек, привыкший иметь дело с людьми некомпетентными, он спешился и зашёл в хакал. Выйдя, он снова огляделся. Лошади нетерпеливо переминались и били копытами, позвякивая сбруей, а всадники осаживали их и честили почём зря.
Сержант.
Да, сэр.
Эти люди, верно, недалеко. Постарайся их найти. И посмотри, нет ли здесь фуража для лошадей.
Фуража?
Фуража.
Положив руку на заднюю луку седла, сержант огляделся, покачал головой и слез с коня.
Пройдя через хакал, они оказались на огороженном заднем дворе и направились к конюшне. Никаких лошадей. А что до корма — ничего, кроме стойла, наполовину забросанного сухим сотолом[36]. Они прошли к баку среди камней на задах хакала. Вода тоненькой струйкой переливалась через край. Песок возле бака был покрыт следами копыт и сухим навозом, и какие-то пташки беззаботно прыгали по кромке ручейка.
Сержант присел на корточки, потом встал и сплюнул. Так, произнёс он. Вроде отсюда все миль на двадцать просматривается, куда ни глянь?
Рекруты озирались в окружавшей их пустоте.
Вряд ли эти люди могли уйти далеко.
Они напились и зашагали назад к хакалу, ведя лошадей по узкой тропинке.
Капитан стоял, засунув большие пальцы за пояс.
Не понимаю, куда они могли деться, сказал сержант.
А что под навесом?
Какой-то старый высохший корм.
Капитан нахмурился.
Должно быть, они держат козу или кабана. Какая-нибудь живность у них должна быть. Куры, например.
Через несколько минут двое приволокли из-под навеса старика. Весь в пыли и мякине, тот рукой прикрывал глаза и стонал. Он упал ничком у ног капитана на кипу, напоминавшую слежавшийся хлопок, и закрыл уши ладонями, а глаза — локтями, словно его понуждали взирать на что-то ужасное. Капитан в омерзении отвернулся. Сержант ткнул старика носком сапога. Что это с ним?
Он же весь обдулся, сержант. Он весь обдулся. Капитан брезгливо махнул в сторону старика перчатками.
Да, сэр.
Ну так убери его отсюда, к чёрту.
Хотите, чтобы Канделарио с ним поговорил?
Это же идиот какой-то. Уберите его от меня.
Старика уволокли. Он что-то лепетал, но его никто не слушал, а наутро его уже не было.
Лагерь разбили у бака, кузнец занялся мулами и мустангами, потерявшими подковы, а остальные при свете костра до поздней ночи чинили фургоны. На малиновой заре они тронулись туда, где бритвенным остриём смыкались небо и земля. Тёмные маленькие архипелаги облаков, огромный мир песка и невысокий кустарник сдвигались там вверх, в безбрежную пустоту, где эти голубые островки начинали дрожать, земля утрачивала твёрдость, угрожающе кренилась и через оттенки розового и темноту за границей зари устремлялась к самым крайним пределам пространства.
По пути им встречались вздымающиеся рваными зубцами пёстрые каменные стены, возвышающиеся в разломах трапповые выступы, изогнутые складки антиклиналей, глыбы, похожие на обрубки стволов огромных каменных деревьев, камни, расколотые так, словно в них во время давней грозы ударила молния и выход породы разлетелся в облаках пара. Позади остались цепи бурых даек[37], которые, словно развалины древних стен, спускались на равнину с узких вершин кряжей вездесущими предвестниками деяний рук человеческих, возникшими ещё в те времена, когда не было человека и ничего живого не было.
Очутившись в полуразрушенном селении, они разбили лагерь в стенах высокой глинобитной церквушки, а рухнувшие балки крыши раскололи на дрова для костра, и совы кричали из-под тёмных сводов.
На следующий день горизонт на юге подёрнулся тучами пыли, которые постепенно заволокли землю на целые мили. Отряд продолжал движение, следя за этой пылью, пока она не стала приближаться, и тогда капитан поднял руку, приказывая остановиться, вынул из перемётной сумы старую медную кавалерийскую подзорную трубу, раздвинул её и неторопливо осмотрел окрестности. Рядом на коне сидел сержант, и через некоторое время капитан передал трубу ему.
Стадо чёрт знает каких размеров.
Похоже, табун лошадей.
Далеко они, как считаешь?
Трудно сказать.
Позови Канделарио.
Сержант повернулся и махнул мексиканцу. Когда тот подъехал, сержант передал ему подзорную трубу, мексиканец приставил её к глазу и прищурился. Опустил трубу, вгляделся без неё, затем снова поднёс её к глазу. А потом замер, прижимая трубу к груди, как распятие.
Ну так что? проговорил капитан.
Тот покачал головой.
Что, чёрт возьми, это может быть? Бизоны?
Нет. По-моему, лошади.
Дай-ка сюда.
Мексиканец вернул трубу, и капитан снова осмотрел горизонт, с хлопком сложил трубу, убрал в перемётную суму, поднял руку, и отряд двинулся дальше.
Это были быки, коровы, мулы и лошади. Стадо в несколько тысяч голов шло под углом к отряду. К концу дня всадники различались уже невооружённым глазом — горстка оборванных индейцев, которые на проворных мустангах сдерживали стадо по краям. Были там и всадники в шляпах, наверное мексиканцы. Сержант подотстал, чтобы поравняться с капитаном.
Что это, по-вашему, капитан?
По-моему, это шайка язычников, угоняющих скот, вот что это, по-моему. А ты как думаешь?
Я тоже так считаю.
Капитан снова приложил трубу к глазам.
Полагаю, они нас заметили.
Заметили, заметили.
Сколько, по-твоему, всадников?
С десяток вроде.
Капитан постучал по трубе рукой в перчатке.
Не похоже, чтобы они встревожились, а?
Нет, сэр. Не похоже.
Капитан мрачно улыбнулся.
Сдаётся мне, что ещё до темноты мы немного позабавимся.
Окутанные пеленой жёлтой пыли, мимо уже проносились первые животные: поджарые, с выпирающими рёбрами и торчащими в разные стороны рогами быки и коровы, среди которых не нашлось бы и двух похожих; маленькие, тощие, чёрные как смоль мулы, толкавшие друг друга и задиравшие тупые, как киянка, головы; потом снова быки с коровами и, наконец, первый погонщик, который держался сбоку от стада, направляя его между своими товарищами и отрядом. Позади двигалось стадо из нескольких сотен мустангов. Сержант поискал глазами Канделарио. Он пропустил вперёд весь отряд, но мексиканца так и не нашёл. Понукнув коня, он проскакал через всю колонну вперёд. Из пыли вылетали последние гуртовщики, капитан что-то показывал жестами и кричал. Мустанги уже отделились от стада быков, и гуртовщики гнали их к вооружённому отряду, что встретился им на равнине. Сквозь пыль на шкурах мустангов абрисом старой картины, что проявляется на холсте под грунтовкой, виднелись намалёванные шевроны, руки, восходящие солнца, всевозможные птицы и рыбы, и за топотом неподкованных копыт уже слышались кены, флейты из человеческих костей, и в отряде одни стали пробиваться назад, а другие растерянно сбились в кучу, когда справа от мустангов возникло баснословное полчище всадников с копьями, луками и щитами, украшенными осколками разбитых зеркал, которые тысячами солнц слепили глаза врагов. Целый легион, сотни воинов ужасающего вида, полуголых или в одеяниях аттической или библейской древности, или разодетых, словно персонажи кошмара, в шкуры животных, в пышные наряды из шёлка и ошмётки военной формы со следами крови бывших владельцев, в мундиры убитых драгунов, кавалерийские мундиры с аксельбантами и галунами, кто в цилиндре, кто с зонтиком, кто в белых чулках и в окровавленной свадебной вуали, одни в головных уборах из перьев журавля, другие в сыромятных шлемах, украшенных рогами быка или бизона, кто-то во фраке, надетом задом наперёд на голое тело, кто-то в панцире испанского конкистадора с глубокими вмятинами на нагруднике и на плечах от ударов булавой или саблей, нанесённых когда-то в другой стране теми, чьи кости уже рассыпались в прах, у многих в косички вплетено так много волос разных животных, что они волочились по земле, а на ушах и хвостах лошадей виднелись лоскуты ярких тканей; кто-то выкрасил голову лошади ярко-красным, лица всадников размалёваны так грубо и нелепо, что они походили на труппу до смерти уморительных верховых клоунов, и, что-то вопя на варварском наречии, они накатывались адовым воинством, что страшнее адского пламени, каким пугают христиане, пронзительно визжали и завывали, окутанные дымкой, словно туманные существа в местах незнаемых, где блуждает взгляд, а губы дёргаются, пуская слюну.
О боже, вырвалось у сержанта.
С шумом посыпался град стрел, и всадники, вздрагивая, стали падать с лошадей. Лошади вставали на дыбы и шарахались вперёд, а эти монгольские орды, обойдя отряд по флангам, развернулись и обрушились на него с копьями.
Отряд уже остановился, прозвучали первые выстрелы, сквозь завесу пыли потянулся серый дымок от винтовок, и в рядах копьеносных дикарей возникли бреши. Лошадь мальца осела под ним с долгим вздохом, точно из неё выпустили воздух. Он уже выстрелил из своей винтовки и теперь, сидя на земле, возился с зарядной сумкой. У сидевшего рядом из шеи торчала стрела. Он чуть склонился вперёд, словно молился. Малец потянулся было за окровавленным плоским наконечником из обручной стали, но заметил ещё одну стрелу, вонзившуюся человеку в грудь по самое оперение, и понял, что тот мёртв. Вокруг падали лошади, поднимались рухнувшие с них люди, малец видел, как один сидя заряжал винтовку, а из ушей у него текла кровь, видел, как бойцы, разомкнув револьверы, пытались вставить запасные барабаны, видел, как стоявшие на коленях клонились к земле, хватая свои тени, видел, как людей пронзали копьями, хватали за волосы и на всём скаку снимали скальпы, видел, как боевые лошади топтали упавших, как возникший непонятно откуда маленький мустанг с бельмом на глазу потянулся к нему белой мордой, щёлкнул зубами, как пёс, и исчез. Кое-кто из раненых впал в ступор и ничего не понимал, другие побледнели под масками из пыли, одни уже обложились, другие, пошатываясь, неверными шагами устремлялись навстречу копьям. Под завывания костяных флейт дикари надвигались бешеной стеной — лошади с косящими глазами и подпиленными зубами, полуголые всадники с зажатыми в зубах пучками стрел и блестящими в пыли щитами, они проносились во весь опор сквозь смешавшийся отряд, свешивались с сёдел, зацепившись ногой за сбрую на холке, и под напружиненными шеями мустангов натягивали короткие луки, а потом, когда отряд уже был окружён и его ряды рассечены надвое, они поднимались снова, как фигурки в городке аттракционов, некоторые с нарисованными на груди кошмарными рожами, и устремлялись на сброшенных с лошадей англосаксов, нанося удары копьями и дубинками, спрыгивали с лошадей, размахивая ножами, и стремительно перемещались по земле на полусогнутых ногах, будто существа, вынужденные передвигаться в чуждой им манере, и срывали с мёртвых одежду, хватали за волосы и живых, и мёртвых, обводили черепа ножами и одним движением отрывали окровавленные скальпы, рубили направо и налево обнажённые тела, отсекая руки, ноги, головы, потрошили странные белые обрубки, воздевая полные руки кишок и гениталий, некоторые дикари так перемазались в крови, будто катались в ней, как собаки, они набрасывались на умирающих и свершали над ними содомский грех, что-то громко крича своим приятелям. Из дыма и пыли с топотом выныривали лошади погибших и ходили кругами — хлопала кожаная сбруя, бешено развевались гривы, глаза от страха закатывались до белков, как у слепых, — одни утыканы стрелами, другие проткнуты копьями, они кружили среди этой бойни, спотыкались, блевали кровью, а потом вновь с грохотом скрывались из виду. От осевшей пыли головы у скальпированных перестали кровоточить, и они лежали в орошённой кровью пыли, словно обезображенные и голые монахи с полоской волос пониже ран и тонзурами до кости, вокруг стонали и что-то невнятно бормотали умирающие и визжали рухнувшие лошади.
V
До пустыне Больсон де Мапими — Спроул — Дерево мёртвых младенцев — Сцены резни — Sopilotes [38] — Убитые в церкви — Ночь среди мертвецов — Волки — Постирушка на броде — Пешком на запад — Мираж — Встреча с бандитами — Нападение вампира — Рытьё колодца — Перекрёсток в пустыне — Повозка — Смерть Спроула — Под арестом — Голова капитана — Выжившие — Дальше к Чиуауа — Город — Тюрьма — Тоудвайн
С наступлением темноты одна душа чудесным образом восстала из числа новопреставленных мертвецов и стала крадучись пробираться прочь в свете луны. Земля, где он лежал, пропиталась кровью и мочой из опорожнённых мочевых пузырей животных, и он шёл, грязный и вонючий, зловонным отпрыском самой воплотившейся матки-войны. Дикари давно переместились на возвышенность, он видел свет костров, на которых они жарили мулов, и слышал странное заунывное пение. Пробравшись между бледными обезображенными людьми, между неуклюже разбросавшими ноги лошадьми, он сориентировался по звёздам и побрёл на юг. Здесь, среди кустарника, ночь принимала тысячи различных очертаний, и он смотрел под ноги. В свете звёзд и ущербной луны он тащился во мраке пустыни еле заметной тенью, а вдоль хребтов выли волки, которые двигались на север к месту бойни. Он шёл всю ночь, но костры за спиной по-прежнему были видны.
С рассветом он направился по дну впадины к вставшим в миле от него пластам выхода горной породы. Пробираясь среди разбросанных вокруг валунов, он услышал голос, внезапно раздавшийся среди этой бескрайней равнины. Огляделся — никого. Когда голос раздался снова, малец обернулся и присел отдохнуть. Вскоре он заметил движение на склоне: по скользкой осыпи к нему карабкался человек в лохмотьях. Карабкался осторожно, постоянно оглядываясь. Было видно, что никто его не преследует.
На плечи у человека было накинуто одеяло, порванный рукав рубахи потемнел от крови, одной рукой человек прижимал к груди другую. Звали его Спроул.
Он был одним из восьмерых, спасшихся бегством. В его лошадь попало несколько стрел, она рухнула под ним в ночи, а остальные, в том числе капитан, поскакали дальше.
Они сидели рядом среди камней и смотрели, как внизу на равнине рождается новый день.
У тебя поесть чего-нибудь не осталось? спросил Спроул.
Малец сплюнул и покачал головой. Потом глянул на Спроула.
Рука сильно болит?
Тот прижал её к груди.
Бывало и хуже.
Они сидели, глядя вдаль на пустоту, где были только песок, камни и ветер.
Что это были за индейцы?
Не знаю.
Спроул ожесточённо закашлялся в кулак и прижал к себе окровавленную руку.
Будь я проклят, если это не предупреждение христианам.
Всё утро они пролежали в тени выступа скалы, вырыв в серой вулканической пыли место для сна, а после полудня направились через долину, держась следов прошедшего здесь отряда, и их совсем маленькие фигурки очень медленно брели средь бескрайних просторов.
К вечеру они оказались у другой каменной стены, и Спроул указал на тёмное пятно на голом утёсе, похожее на копоть от давних костров. Малец рукой прикрыл глаза от солнца. Зубчатые стены каньона колыхались в зное, точно складки портьер.
А ну как это источник? сказал Спроул.
Слишком далеко.
Ну, если ты видишь воду поближе, давай пойдём туда.
Малец лишь взглянул на него, и они тронулись в путь.
Идти нужно было по лощине между грудами скальных обломков, кусками вулканического шлака и мрачными штыками юкки. Под лучами солнца чахли низкорослые кустарники, чёрные и оливковые. Спотыкаясь, они брели по растрескавшейся глине высохшего русла. Сделали привал и двинулись дальше.
Источник находился высоко между слоями обнажённых пород, вода была верхнегрунтовая и капля за каплей скатывалась по гладкой чёрной скале и по цветкам губастика и ядовитого зигаденуса, который свешивался небольшим, но смертельно опасным садиком. У дна каньона вода текла тонкой струйкой, и они по очереди припадали к камню губами, как благочестивые верующие к святыне.
Ночь провели в расположенной чуть выше неглубокой пещерке — старой усыпальнице; каменный пол покрывали осколки кварца и гравия вперемешку с ракушками из ожерелий, отшлифованными костями и углями старых костров. Было холодно, они укрылись одним одеялом Спроула, который негромко покашливал в темноте, и оба время от времени вставали и спускались к камню попить. Ушли они оттуда ещё до зари, а когда рассвело, были уже на равнине.
Они шли по следам военного отряда и после полудня наткнулись на павшего мула — его пронзили копьём и бросили, — а потом ещё на одного. Дорога в скалах сужалась, и они вышли к зарослям, увешанным мёртвыми детьми.
Они остановились, от жары всё кружилось перед глазами. Малышам — их было семь или восемь — проткнули горло под нижней челюстью, и они висели на обломанных сучках мескитового дерева, пустыми глазами уставившись в голое небо. Безволосые, бледные, вздувшиеся, они казались личинками какого-то невообразимого существа. Беглецы проковыляли мимо, потом оглянулись. Ничто не двигалось. К вечеру на равнине они набрели на деревушку, где над развалинами ещё курился дым и не было ни единой живой души. Издали деревушка походила на заброшенный кирпичный заводик. Они долго стояли перед её стенами, вслушиваясь в тишину, и лишь потом осмелились зайти.
Они неторопливо шагали по маленьким немощёным улочкам. Козы и овцы, зарезанные в загонах, мёртвые свиньи, валяющиеся в грязи. В дверях и на полу глинобитных лачуг, попадавшихся на пути, в самых разных позах там, где их застала смерть, лежали люди, обнажённые, распухшие и странные. Валялись миски с объедками; вышла кошка, уселась на солнце и равнодушно уставилась на пришельцев, а вокруг в неподвижном горячем воздухе роились мухи.
Улочка привела на площадь со скамейками и деревьями, где в зловонии и гаме черно теснились стервятники. На площади лежала дохлая лошадь, а в одной двери курицы клевали рассыпанную еду. В некоторых домах провалились крыши и лежали тлеющие шесты, а на пороге церкви стоял осёл.
Они присели на скамью, и Спроул стал раскачиваться туда-сюда, прижав к груди раненую руку и морщась от солнечного света.
Что делать-то будешь? спросил малец.
Воды бы раздобыть.
Ну а вообще?
Не знаю.
Хочешь, попробуем вернуться?
В Техас?
А куда ж ещё.
Ничего у нас не выйдет.
Ну, это ты так считаешь.
Ничего я не считаю.
Он снова закашлялся, держась за грудь здоровой рукой, словно задыхаясь.
Что с тобой, простыл?
Чахотка у меня.
Чахотка?
Спроул кивнул.
Приехал вот здоровье поправить.
Малец глянул на него. Покачал головой, встал и направился через площадь к церкви. На старых резных деревянных карнизах расселись грифы. Он поднял булыжник, швырнул в них, но они даже не шелохнулись.
Тени на площади вытянулись, и по растрескавшейся глине улиц завивалась пыль. Высоко по углам домов сидели, растопырив крылья, вороны-падальщики, точно маленькие чёрные епископы, выступающие с проповедью. Малец вернулся к скамье, поставил на неё ногу и опёрся на колено. Спроул сидел, как и раньше, прижимая к себе руку.
Житья не даёт, сучка, проговорил он.
Малец сплюнул и бросил взгляд вдоль по улице.
Лучше бы нам заночевать здесь.
Думаешь, нормально?
А что?
А если индейцы вернутся?
Зачем им возвращаться?
Ну, а если есть зачем?
Не вернутся они.
Спроул всё баюкал руку.
Вот был бы у тебя нож, сказал малец.
Вот был бы он у тебя.
С ножом здесь можно было бы мяса раздобыть.
Я не хочу есть.
Надо бы по домам пройтись и посмотреть, что там.
Валяй.
Надо найти, где спать.
Спроул поднял на него глаза.
Мне никуда не надо.
Ну, как знаешь.
Спроул закашлялся и сплюнул.
Ну и ладно.
Малец повернулся и зашагал по улице.
Дверные проёмы были невысокие, и, входя в прохладные помещения с земляным полом, приходилось нагибаться, чтобы не задеть притолоку. Внутри — лишь спальные тюфяки, иногда — деревянный ларь для снеди. И так дом за домом. В одном — почерневший и тлеющий остов небольшого ткацкого станка. В другом — человек с натянувшейся обугленной плотью и запёкшимися в глазницах глазами. Ниша в глинобитной стене с фигурками святых в кукольных нарядах, с грубо вырезанными из дерева и ярко раскрашенными лицами. Иллюстрации из старого журнала на стене, маленькая фотография какой-то королевы, карта таро — четвёрка кубков. Связки сушёных перцев и несколько сосудов из тыквы-горлянки. Стеклянная бутыль с травами. Снаружи — голый немощёный двор, огороженный кустами окотильо, и обрушенная круглая глиняная печь, в которой подрагивало на солнце чёрное свернувшееся молоко.
Он нашёл глиняный кувшин с фасолью и несколько сухих лепёшек, отнёс их в дом в конце улочки, где ещё тлели угли сгоревшей крыши, подогрел еду в золе и поел, сидя на корточках, словно дезертир, мародёрствующий в развалинах брошенного города.
Когда он вернулся на площадь, Спроула там не было. На всё вокруг опустилась тень. Малец пересёк площадь, поднялся по каменным ступеням церкви и вошёл. Спроул стоял на паперти. Из высоких окон на западной стене падати длинные контрфорсы света. Скамей в церкви не было, а на каменном полу грудами лежали тела человек сорока — со снятыми скальпами, голые, уже обглоданные, — они забаррикадировались от язычников в этом доме Божием. Прорубив дыры в крыше, дикари перестреляли их сверху, и пол усеивали стрелы — их вырывали, чтобы снять с тел одежду. Жертвенники повержены, дарохранительница разграблена, и великий спящий Бог мексиканцев изгнан из своей золотой чаши. Примитивистские образы святых в рамах висели на стенах криво, словно после землетрясения, а мёртвый Христос в стеклянном гробе валялся, расколотый и осквернённый, на полу в алтаре.
Убитые лежали в огромной луже крови своего последнего причастия. Она застыла и теперь походила на пудинг, испещрённый следами волков и собак, а по краям засохла и растрескалась, как бургундская керамика. Кровь растекалась по полу тёмными языками, заливала плитки, текла по паперти, выщербленной ногами нескольких поколений верующих, тонкой струйкой вилась по ступенькам и капала с камней среди тёмно-красных следов падальщиков.
Спроул обернулся и посмотрел на мальца так, словно тот мог прочитать его мысли, но малец лишь покачал головой. Мухи вились над голыми безволосыми черепами мертвецов и разгуливали по сморщенным глазным яблокам.
Пошли, сказал малец.
В умирающем свете дня они миновали площадь и зашагали по узкой улочке. В дверях лежал мёртвый ребёнок, на нём восседали двое грифов. Спроул махнул на них здоровой рукой, они злобно зашипели, неуклюже захлопали крыльями, но не улетели.
Они покинули деревушку с первыми лучами солнца. Из дверей домишек выскальзывали волки и растворялись на улицах в густом тумане. Беглецы держались юго-западного пути, где раньше прошли дикари. Ручеёк, бегущий по песку, тополя, три белые козочки. Они пересекли брод, где рядом с недостиранным бельём лежали убитые женщины.
Весь день они ковыляли по дымящемуся шлаку terra damnata [39], время от времени натыкаясь на раздувшихся мёртвых мулов или лошадей. К вечеру выпили всю взятую с собой воду. Улеглись спать на песке, проснулись в прохладном мраке раннего утра, пошли дальше и до изнеможенья шагали по этому краю шлака. После полудня им встретилась на тропе завалившаяся на дышло двухколёсная повозка. Громадные круги колёс были напилены из ствола тополя и шипами крепились к осям. Забравшись в её тень, они проспали до темноты и пошли дальше.
Корка луны, что висела в небе весь день, исчезла, и они продолжали свой путь по тропе через пустыню при свете звёзд. Прямо над головой висели крохотные Плеяды, а по горам к северу шагала Большая Медведица.
Рука воняет, проговорил Спроул.
Что?
Рука, говорю, воняет.
Хочешь, осмотрю?
Зачем? Что ты сможешь с ней сделать?
Ну, как знаешь.
Ну и ладно.
И они побрели дальше. За ночь дважды доносилось дребезжание маленьких степных гадюк, что шевелились в чахлой поросли, и было страшно. Когда рассвело, они уже карабкались среди глинистых сланцев и твёрдых скальных пород под стеной тёмной моноклинали, на которой базальтовыми пророками стояли башни. За спиной у края дороги остались деревянные кресты в каменных пирамидах там, где когда-то встретили смерть путники. Дорога петляла меж холмов, и почерневшие от солнца беглецы еле тащились по этим «американским горкам», глазные яблоки у них воспалились, а на краю зрения мелькали красочные видения. Пробираясь через заросли окотильо и опунции, где дрожали и трескались на солнце камни — одни камни, никакой воды и песчаная тропа, — они высматривали какое-нибудь зелёное пятно, знак того, что рядом вода, но воды не было. Они поели пиньоле — поджаренных молотых зёрен кукурузы, загребая их пальцами из мешка, и зашагали дальше. Через полуденный зной в сумерки, где, распластав кожаные подбородки на прохладных камнях и отгородившись от всего мира притворными улыбочками и потрескавшимися, как каменные плиты, глазами, лежали ящерицы.
На закате они вышли на вершину, и стало видно на несколько миль вокруг. Внизу перед ними простиралось огромное озеро, а вдали за неподвижной водою вставали голубые горы. В знойном воздухе дрожали тени парящего ястреба и деревьев, и ярким белым пятном на фоне голубых тенистых холмов виднелся далёкий город. Они уселись и стали смотреть. Солнце укатилось за иззубренный край земли на западе. Они видели, как оно вспыхнуло за горами, озеро потемнело, и в нём растворились очертания города. Они так и заснули среди камней, лёжа навзничь, как мёртвые, а когда проснулись утром, и город, и деревья, и озеро исчезли. Перед ними расстилалась лишь голая пыльная равнина.
Застонав, Спроул снова сполз туда, где лежал. Малец посмотрел на него. Нижняя губа у него покрылась волдырями, рука под разодранной рубахой вспухла, а из-под потемневших пятен крови сочилась какая-то мерзость. Отвернувшись, малец оглядел долину.
Едет кто-то, сообщил он.
Спроул промолчал. Малец взглянул на него.
Правда, не вру.
Индейцы? подал голос Спроул. Да?
Не знаю. Слишком далеко.
И что будешь делать?
Не знаю.
Куда же делось озеро?
Откуда мне знать.
Но мы оба его видели.
Люди видят то, что хотят видеть.
А почему я не вижу его теперь? Я его ещё как видеть хочу, чёрт возьми.
Малец окинул взглядом равнину.
А если индейцы? нудил Спроул.
Очень может быть.
Куда бы спрятаться?
Сухо сплюнув, малец вытер рот тылом ладони. Из-под камня выскочила ящерица, пригнулась над этим комочком пены на крохотных, задранных кверху локотках, осушила его и снова шмыгнула под камень, оставив лишь чуть заметный след на песке, который почти сразу исчез.
Они прождали весь день. Малец сделал несколько вылазок вниз в каньоны в поисках воды, но так ничего и не нашёл. Всё застыло в этом пустынном чистилище: двигались только хищные птицы. Вскоре после полудня внизу, на изгибах тропы, показались всадники — они поднимались в гору. Мексиканцы.
Спроул, который сидел, вытянув перед собой ноги, поднял голову. А я ещё думал, сколько протянут мои старые сапоги. Иди давай, махнул рукой он. Спасайся.
Они лежали в узкой полоске тени под выступом скалы. Малец промолчал. Через час среди камней послышалось сухое цоканье подков и побрякивание сбруи. Первым обогнул острый выступ скалы и миновал горный проход большой гнедой жеребец капитана — он шёл под капитанским седлом, но самого капитана на нём не было. Беглецы встали у края дороги. Загорелые и измученные палящим солнцем, всадники держались на лошадях так, словно вообще ничего не весили. Их было семь, нет, восемь. Когда они проезжали мимо — широкополые шляпы, кожаные жилеты, escopetas [40] поперёк луки седла, — их вожак серьёзно кивнул Спроулу с мальцом с капитанского жеребца, поздоровался, дотронувшись до края шляпы, и они поехали дальше.
Спроул с мальцом провожали их глазами. Малец крикнул им вслед, а Спроул неуклюже порысил за лошадьми.
Всадники стали клониться вперёд и раскачиваться, как пьяные. Их головы мотались из стороны в сторону. Среди скал эхом раскатился грубый хохот, они повернули лошадей и с ухмылками до ушей воззрились на путников.
Qué quiere? [41] крикнул главный.
Всадники гоготали и хлопали друг друга по спинам. Они дали волю лошадям, и те принялись бесцельно бродить вокруг. Главный повернул к стоявшим.
Buscan a los índios? [42]
При этих словах некоторые соскочили с коней и стали без зазрения совести тискать друг друга и чуть ли не рыдать. Глядя на них, главный растянул рот в ухмылке. Зубы у него были белые и массивные, как у лошади, в самый раз для подножного корма.
Чокнутые, проговорил Спроул. Просто чокнутые.
Малец поднял взгляд на главного. Воды бы попить.
Тот пришёл в себя, и его лицо вытянулось.
Воды? переспросил он.
У нас воды нет, сказал Спроул.
Но, мой друг, как нет? Очень сухой здесь.
Не оборачиваясь, он протянул назад руку, и кто-то вложил в неё кожаную флягу. Главный поболтал ею и протянул вниз. Малец вытащил пробку и стал пить, оторвался, переводя дыхание, и снова припал к фляге. Главный нагнулся и постучал по ней. Basta [43], сказал он.
Малец всё пил большими глотками. Он не видел, как потемнело лицо всадника. Тот высвободил сапог из стремени, точным ударом вышиб флягу, и малец на секунду застыл, вытянув руки, словно взывая к кому-то. Фляга взлетела, переворачиваясь в воздухе, сверкнула на солнце лепестками воды и со стуком покатилась по камням. За ней ринулся Спроул, схватил её там, где она лежала, истекая водой, и стал пить, поглядывая поверх горлышка. Всадник и малец не отрываясь смотрели друг на друга. Спроул закашлялся и сел, хватая ртом воздух.
Шагнув по камням, малец взял флягу у Спроула. Главный коленями послал коня вперёд, вытащил из-под ноги шпагу, наклонился и, просунув лезвие в ремешок фляги, поднял её. Остриё шпаги оказалось дюймах в трёх от лица парня, а ремешок фляги обернулся вокруг фаски. Малец замер, а всадник аккуратно выудил у него из рук флягу, дал ей соскользнуть по лезвию, и она оказалась у него в руках. Ухмыляясь, он повернулся к своим, и те снова заулюлюкали и принялись толкать друг друга, как обезьяны.
Вставив пробку на ремешке, главный загнал её на место ударом ладони. Потом бросил флягу тому, кто был у него за спиной, и воззрился на странников. Почему вы не прятаться?
От тебя?
От я.
Пить очень хотелось.
Пить очень хотелось. А?
Они молчали. Легонько постукивая фаской шпаги по передней луке седла, всадник, казалось, подбирал слова. Потом чуть наклонился к ним. Когда ягнята теряться в горах, сказал он, они плакать. Иногда приходить мама. Иногда волк. Усмехнувшись, он поднял шпагу, вложил её на место, лихо развернул коня и пошёл рысью между других лошадей. Его люди повскакали в седла, устремились за ним и вскоре скрылись из виду.
Спроул сидел не шевелясь и, когда малец посмотрел на него, отвёл взгляд. Он был ранен во враждебной стране, далеко от дома, и хотя глаза его видели чужие камни вокруг, душа, похоже, отлетела в совсем иные, далёкие пределы.
Они стали спускаться, переступая через камни, выставив перед собой руки, и их тени, искажённые на изрезанной местности, походили на существ, что ищут собственные очертания. В сумерках они добрались до дна лощины и двинулись дальше в голубизне и прохладе. На западе строем поставленных на попа заострённых шиферных пластин вставали горы, а вокруг изгибались и вертелись на ветру неизвестно откуда взявшиеся клочки сухой травы.
Они брели во мраке дальше, и заснули прямо на песке, как собаки. Пока они так спали, из ночи бесшумно вылетело что-то чёрное и уселось Спроулу на грудь. Оно прошлось по спящему, балансируя кожистыми крыльями, растянутыми на тонких косточках пальцев. Сморщенная, как у мопса, злобная мордочка, искривлённые в жуткой усмешке голые губы и зубы, в свете звёзд отливавшие бледно-голубым. Существо склонилось к шее Спроула и, проделав две узкие дырки, сложило крылья и принялось пить кровь.
Получилось это у него грубовато. Спроул проснулся, взмахнул рукой. От его вопля вампир замахал крыльями, отшатнулся, но устроился у него на груди снова, зашипел и щёлкнул зубами.
Вскочивший малец схватил булыжник, но летучая мышь шарахнулась в сторону и исчезла во тьме. Спроул держался за шею и что-то бессвязно бормотал в истерике. Потом увидел мальца, что стоял и смотрел на него, протянул к нему окровавленные руки, словно тот был в чём-то виноват, а потом прихлопнул руками уши, и из него вырвалось то, что, очевидно, не хотелось слышать и ему самому, — вой такой ярости, что заполнит цезуру в биении пульса всего мира. Но малец лишь сплюнул в темноту разделявшего их пространства. Знаю я таких, как ты, проговорил он. У вас коли что-то не заладится, так не заладится во всём.
Утром они набрели на высохшее русло; малец обошёл его в поисках лужицы или ямки, но ничего не отыскал. Выбрав в русле впадину, он принялся копать её какой-то костью, и, когда углубился почти на два фута, песок увлажнился, потом увлажнился ещё больше, и наконец вода стала медленно просачиваться в бороздки под его пальцами. Он скинул рубаху, запихнул её в песок и следил, как она темнеет и среди складок ткани медленно поднимается вода, пока её не набралось с чашку. Потом опустил голову в яму и выпил. Затем уселся и стал наблюдать, как она наполняется снова. Занимался он этим больше часа. Потом надел рубаху и пошёл назад по руслу.
Спроул снимать рубаху не пожелал. Он попытался высасывать воду, но набрал полный рот песка.
Может, дашь твою рубаху, попросил он.
Малец сидел на корточках на сухой гальке русла. Через свою соси, ответил он.
Спроул снял рубаху. Когда он отодрал присохшую к коже ткань, потёк жёлтый гной. Распухшая рука стала толщиной с бедро и совсем другого цвета, а в открытой ране копошились червячки. Запихнув рубаху в яму, Спроул наклонился и стал пить.
Во второй половине дня они вышли на перекрёсток, если его можно было так назвать. Еле заметная колея от фургона, что тянулась, пересекая тропу, с севера на юг. Они стояли, внимательно разглядывая пейзаж и надеясь отыскать в этой пустоте хоть какой-то знак. Спроул уселся там, где пересекались колеи, бросил на мальца взгляд из глубоких пещер, где обитали его глаза. Он заявил, что больше не встанет.
Вон там озеро, сказал малец.
Спроул даже не посмотрел.
Раскинувшееся вдали озеро поблёскивало. Края его, словно изморозью, покрывала соль. Малец задумчиво посмотрел на озеро и на дороги. Через некоторое время кивнул на юг. По-моему, туда ездили чаще всего.
Прекрасно, сказал Спроул. Вот и иди.
Ну, как знаешь.
Спроул некоторое время провожал его взглядом, затем поднялся и побрёл следом.
Пройдя с пару миль, они остановились отдохнуть. Спроул уселся, вытянув ноги и положив руки на колени, а малец присел на корточки поодаль. Оба щурились от солнца, обросшие щетиной, грязные и оборванные.
Кажись, гром, а? спросил Спроул.
Малец поднял голову.
Послушай.
Малец взглянул в небо, бледно-голубое, без единого облачка, и только жгучее солнце зияло в нём белой дырой.
По земле чувствуется, сказал Спроул.
Да нет ничего.
А ты послушай.
Малец встал и огляделся. На севере виднелось облачко пыли. Он стал наблюдать за ним. Облачко не поднималось, и его не уносило в сторону.
Это громыхала по равнине неуклюжая двухколёсная повозка, которую тянул маленький мул. Возчик, похоже, дремал. Заметив на тропе беглецов, он остановил мула и стал разворачиваться. Повернуть ему удалось, но малец уже ухватился за сыромятный недоуздок и заставил мула остановиться. Подковылял Спроул. Сзади из-под навеса выглянули двое ребятишек. Запорошённые пылью, с белыми волосами и измученными лицами, они походили на съёжившихся гномиков. При виде мальца возчик отпрянул, женщина рядом с ним пронзительно заверещала по-птичьи, указывая на горизонт, то в одну сторону, то в другую, но малец, подтянувшись, забрался в повозку, за ним залез Спроул, и они улеглись, уставившись на пышущий жаром брезент. Пострелята забились в угол, сверкая оттуда чёрными глазёнками, как лесные мыши, и повозка вновь повернула на юг и покатила с нарастающим грохотом и стуком.
С подпорки дуги на шнурке свисал глиняный кувшин с водой. Малец взял его, напился и передал Спроулу. Потом принял обратно и допил, что осталось. Они устроились среди старых шкур и просыпанной соли и вскоре заснули.
В город они въехали, когда уже было темно. Повозку перестало трясти — это их и разбудило. Малец поднялся и выглянул. Звёздный свет освещал немощёную улочку. Повозка была пуста. Мул всхрапывал и бил копытом. Через некоторое время из тени появился человек, он повёл запряжённого мула по переулку в какой-то двор. Заставлял мула пятиться, пока повозка не встала вдоль стены, потом распряг его и увёл.
Малец снова улёгся в накренившейся повозке. Было холодно; он лежал, поджав ноги, под куском шкуры, от которой пахло плесенью и мочой. Всю ночь он спал урывками, всю ночь лаяли собаки, а на рассвете запели петухи и с дороги стал доноситься топот лошадей.
В первых лучах серенького утра на него начали садиться мухи. Он почувствовал их на лице, проснулся и стал отмахиваться. Через некоторое время сел.
Повозка стояла в пустом дворе с глинобитными стенами, рядом был дом из камыша и глины. Вокруг кудахтали и возились в земле куры. Из дома вышел маленький мальчик, спустил штаны, справил большую нужду прямо во дворе, поднялся и снова зашёл в дом. Малец взглянул на Спроула. Тот лежал, уткнувшись лицом в дно повозки. Отчасти он был укрыт своим одеялом, и по нему ползали мухи. Малец протянул руку и потряс его. Тот был холодный и одеревеневший. Мухи взлетели, а потом снова сели на него.
Когда во двор въехали солдаты, малец мочился, стоя у повозки. Солдаты схватили его, связали руки за спиной, заглянули в повозку, поговорили между собой и вывели его на улицу.
Его отвели в какое-то строение из самана и поместили в пустую комнату. Он сидел на полу, а сторожил его паренёк с безумными глазами, вооружённый старым мушкетом. Спустя некоторое время солдаты вернулись и снова куда-то его повели.
Шагая по узким немощёным улочкам, он слышал музыку — вроде бы фанфары, — и она становилась всё громче. Сначала рядом шли дети, потом присоединились старики и наконец — целая толпа загорелых дочерна деревенских жителей, все как один в белом, словно персонал заведения для умалишённых; женщины в тёмных rebozos [44] — некоторые с открытой грудью, с нарумяненными almagre [45] лицами — покуривали маленькие сигары. Толпа росла и росла, стражники с мушкетами на плечах хмуро покрикивали на зевак, и они шагали дальше вдоль высокой саманной стены церкви, пока не вышли наконец на площадь.
Там вовсю шла ярмарка. Бродячее лекарственное шоу[46], примитивный цирк. Они прошли мимо клеток из толстых ивовых ветвей, где кишели крупные лаймово-зелёные змеи — обитатели южных широт; или покрытые пупырышками ящерицы с чёрными пастями, вымокшими от яда. Чуть живой старик-прокажённый вынимал из кувшина на всеобщее обозрение пригоршни ленточных червей и выкрикивал названия своих снадобий против них. Мальца и конвоиров толкали со всех сторон другие невежественные аптекари, торговцы вразнос и нищие, пока они не добрались до столика, на котором стояла стеклянная бутыль с чистым мескалем. В ней была человеческая голова, волосы плавали в жидкости, глаза на бледном лице закатились.
Мальца вывели вперёд, крича «Mire, mire» [47] и отчаянно жестикулируя. Он стоял перед бутылью, а ему предлагали рассмотреть её как следует и разворачивали к нему лицом. Это была голова капитана Уайта. Ещё недавно воевавшего с язычниками. Малец взглянул в утопшие невидящие глаза бывшего командира. Оглянулся на селян и солдат, не сводивших с него глаз, сплюнул и вытер рот. Не родня он мне.
Вместе с тремя другими оборванцами, оставшимися в живых после похода, мальца поместили в старый каменный корраль. Щурясь, они тупо сидели у стены или бродили по периметру по засохшим следам от копыт мулов и лошадей, блевали, справляли большую нужду, а с парапета улюлюкала ребятня.
Он разговорился с худеньким пареньком из Джорджии. Так худо мне было — сил нет, признался тот. Боялся, что помру, а потом стало страшно, что не помру.
Я в горах видал человека на коне капитана, сказал ему малец.
Ну да, подтвердил паренёк из Джорджии. Они убили его, Кларка и ещё одного — так и не знаю, как его звали. Приезжаем в город, а на следующий день они засаживают нас в calabozo [48], и этот самый сукин сын заявляется туда со стражниками. Они гогочут, пьют и разыгрывают в карты — он и его jefe [49] — коня капитана и его пистолеты. Голову-то капитана ты небось видел.
Видел.
Жуть. В жизни не встречал такого.
Давно уже, наверное, замариновали. По правде говоря, им и мою бы надо замариновать. Чтобы больше не связывался с таким болваном.
Весь день они перемещались от стены к стене, прячась от солнца. Паренёк из Джорджии рассказал, что мёртвые тела их товарищей выложены на рыночных прилавках для всеобщего обозрения. Безголовый капитан валяется в грязи, его уже свиньи наполовину объели. Он вытянул в пыли ногу и прокопал каблуком ямку.
Готовятся отправить нас в Чиуауа.
Откуда знаешь?
Так говорят. Не знаю.
Кто это так говорит?
Вон тот, Шипман. Он немного болтает по-ихнему.
Малец всмотрелся в того, о ком шла речь. Покачал головой и выстрелил сухим плевком.
Ребятня торчала на стенах целый день. Они пялились на узников, тыкали пальцами и что-то трещали. Ходили по парапету и старались помочиться на спавших в тени, но пленники были начеку. Некоторые придумали кидаться камнями, но потом малец подобрал в пыли булыжник размером с яйцо и сшиб одного ребятёнка — за стеной лишь глухо шмякнуло упавшее тело.
Ну ты чего натворил, а? сказал паренёк из Джорджии.
Малец посмотрел на него.
Сейчас заявятся сюда с плетьми и уж не знаю с чем.
Малец сплюнул.
Ничего не заявятся. И никаких плетёнок им не будет.
Никто так и не пришёл. Какая-то женщина принесла миски с фасолью и подгорелые лепёшки на блюде из необожжённой глины. Вид у неё был встревоженный, она улыбнулась им, вынула из-под шали тайком пронесённые сласти, а на самом дне мисок они обнаружили куски мяса с её собственного стола.
Спустя три дня их посадили на жалких маленьких мулов и, как и было предсказано, отправили в столичный город.
Ехали пять дней через пустыню и горы, минуя пыльные деревушки, где поглазеть на них высыпали все местные жители. Конвоиры, одетые кто во что горазд, в выцветших и потрёпанных нарядах, пленники — в лохмотьях. Каждому выдали по одеялу, и вечерами, сидя на корточках у костра в пустыне, почерневшие от солнца, тощие и закутанные в эти серапе, они выглядели последними пеонами, батраками Божиими. По-английски никто из солдат не говорил; приказания они отдавали хмыканьем или жестами. Вооружены были неважно и страшно боялись индейцев. Сворачивали самокрутки из кукурузных листьев и молча сидели у костра, прислушиваясь к звукам ночи. А когда заговаривали, разговор всегда шёл о ведьмах или другой какой нечисти похуже, а ещё старались различить во мраке голос или крик, какого у тварей земных не бывает. La gente dice que el coyote es un brujo. Muchas veces el brujo es un coyote.
Y los índios también. Muchas veces llaman corno los coyotes.
Y qué es eso?
Nada.
Un tecolote. Nada más.
Quizás [50].
Когда они миновали горный проход и внизу показался город, сержант, командир отряда, остановил лошадей и что-то сказал ехавшему за ним солдату, а тот спешился, достал из седельной сумки сыромятные ремешки, подошёл к пленникам и жестом предложил скрестить запястья и выставить руки вперёд, показав, как это нужно сделать. Он связал им руки, и все снова тронулись в путь.
В город въезжали, как сквозь строй, между двумя рядами мусора. Их гнали, точно скот, по булыжным улицам, за их спинами звучали приветственные крики, а солдаты в ответ улыбались, как подобало, отвечали кивками на цветы и протягиваемые стаканчики, вели оборванных искателей удачи по главной площади, где плескалась вода в фонтане и на резных сиденьях из белого порфира отдыхали праздные гуляки, мимо губернаторского дворца, мимо собора, где на запылённых антаблементах и среди ниш на резном фасаде рядом с фигурами Христа и апостолов восседали стервятники, простиравшие свои тёмные одеяния в позах странной благожелательности, а вокруг, развешанные на верёвках, трепетали на ветру высушенные скальпы убитых индейцев, и длинные волосы их раскачивались понуро, словно волокна каких-то морских тварей, а высохшая кожа хлопала по камням.
Они ехали мимо стариков, тянувших морщинистые руки за подаянием у церковных дверей, мимо нищих калек в лохмотьях, с печальными глазами, мимо детей, что спали в тени без сновидений, а по лицам у них ползали мухи. Тёмные медяки в миске с грохочущей крышкой, высохшие глаза слепых. Писцы, устроившиеся на ступеньках со своими перьями, чернильницами и песочницами, стоны прокажённых, бродящих по улицам, облезлые собаки — кожа да кости, продавцы тамале[51], старухи с тёмными землистыми лицами, перепаханными морщинами. Они сидят на корточках в канавах, эти старухи, жарят на древесном угле полоски мяса неизвестного происхождения, и оно шипит и брызжет маслом. Везде полно малолетних сирот, хватает и злых карликов, шутов и пьянчуг, которые несут всякий бред и размахивают руками на маленьких рынках столицы. Миновали пленники и бойню в мясных рядах, откуда пахнуло чем-то похожим на парафин; там висят чёрные от мух внутренности, лежат большие красные шматы свеженарубленного, но уже потемневшего с утра мяса, стоят ободранные и нагие черепа коров и овец с безумным взглядом глупых голубых глаз, застыли туши оленей и свиней-пекари, с крюков свисают головой вниз утки, куропатки, попугаи и прочая местная дичь.
Им велели слезть с мулов и повели через толпу пешком. Потом они спустились по старым каменным ступеням, шагнули через стёртый обмылок порожка и стальную калитку и оказались в холодном каменном подвале, где давно уже была тюрьма и где им предстояло занять место среди призраков заточённых здесь когда-то мучеников и патриотов, а затем калитка за ними с лязгом захлопнулась.
Когда глаза привыкли к темноте, стали различимы скорчившиеся вдоль стен фигуры. Кто-то ворочался на лежаках из сена, шурша, как потревоженные мыши в гнезде. Кто-то негромко похрапывал. Снаружи, с улицы, послышались грохот повозки и глухой топот копыт, а из кузницы в другой части подземелья через каменные стены доносился приглушённый звон молотков. Малец огляделся. На каменном полу в лужицах грязного жира тут и там валялись почерневшие кончики свечных фитилей, а со стен рядами свисали засохшие плевки. Несколько имён, нацарапанных там, куда падал свет. Он присел на корточки и потёр глаза. Какой-то человек в нижнем белье прошёл перед ним к параше посреди камеры, остановился и стал мочиться. Затем повернулся и подошёл к мальцу. Высокий, волосы до плеч. Он шёл, шаркая ногами по соломе, и остановился, глядя сверху вниз. Что, не узнаёшь?
Малец сплюнул, поднял голову и прищурился. Узнаю. Я твою шкуру и на дубильне узнал бы.
VI
На улицах — Меднозубый — Los heréticos [52] — Ветеран последней войны — Миер — Донифан — Захоронение липанов — Золотоискатели — Охотники за скальпами — Судья — Освобождение из тюрьмы — Et de ceo se mettent en le pays [53]
На рассвете все поднялись с сена, уселись на корточки и равнодушно уставились на вновь прибывших. Полуголые, те цыкали зубами, сопели, ворочались и почёсывались, как обезьяны. Скупой поток света обозначил в темноте высокое окошко, и раздались крики первого уличного торговца.
На завтрак дали холодного пиньоле, потом заковали в цепи, и под звон кандалов, распространяя вокруг жуткую вонь, все вышли на улицу. Надсмотрщик, золотозубый извращенец с арапником из сыромятной кожи, весь день гонял их по сточным канавам, заставляя на коленях собирать нечистоты. Под колёсами тележек торговцев, под ногами нищих, волоча за собой мешки с отходами. После полудня они уселись в тень стены, съели обед и стали наблюдать за двумя льнувшими друг к другу собаками.
Как тебе городская жизнь? спросил Тоудвайн.
По мне, пока что она и гроша ломаного не стоит.
А я всё жду, чтоб она меня очаровала, да вот не выходит никак.
Они исподтишка следили, как мимо идёт надсмотрщик: руки за спиной, фуражка сдвинута на один глаз. Малец сплюнул.
Я первым его высмотрел, сказал Тоудвайн.
Кого это?
Сам знаешь кого. Вон его, старину Меднозубого.
Малец посмотрел вслед фланирующей фигуре.
Больше всего переживаю, как бы с ним чего не случилось. Каждый день молю Господа присматривать за ним.
И как же, по-твоему, выбираться из этой заварушки?
Выберемся. Здесь не в cárcel .
Что такое cárcel?
Тюрьма штата. Там есть старожилы, что попали туда ещё в двадцатых.
Малец всё глядел на собак.
Через некоторое время стражник снова пошёл вдоль стены, пиная по ногам задремавших. Стражник помоложе держал винтовку наготове, будто эти закованные в цепи арестанты в лохмотьях могли взбунтоваться. Vamonos, vamonos, покрикивал он. Арестанты поднялись и, шаркая ногами, вышли на солнцепёк. Под звон колокольчика по улице двигался экипаж. Они встали на обочине и сняли шляпы. Впереди шёл служитель с колокольчиком. На боку экипажа был нарисован глаз, и четыре мула везли кого-то в последний путь. Позади ковылял толстый священник с образом. Стражники ходили между арестантами, срывая с голов новеньких шляпы и пихая их в руки этим нечестивцам.
Когда экипаж проехал, они снова нахлобучили шляпы и побрели дальше. Собаки стояли там же хвост к хвосту. Чуть поодаль сидели ещё две, чистые скелеты в потёртых шкурах, поглядывали то на неразлучную парочку, то на удаляющихся под звон цепей арестантов. Всё сверкало в знойном воздухе неярким блеском, все эти формы жизни, эти чудеса в миниатюре. Условные подобия, воссозданные с чужих слов, когда сами явления уже стёрлись в памяти людской.
Он занял тюфяк между Тоудвайном и ещё одним уроженцем Кентукки, ветераном войны. Тот вернулся за темноглазой возлюбленной, оставленной два года назад, когда отряд Донифана уходил на восток в Сальтильо и офицерам пришлось отгонять сотни юных девушек, которые шли за армией, одетые мальчиками. Теперь он, бывало, стоял в цепях на улице, одинокий и удивительно скромный, и смотрел куда-то поверх голов городских жителей. Вечерами этот симпатичный и немногословный вояка рассказывал о годах, проведённых на западе. Участник сражения при Миере[54], где бой шёл, пока по керамическим водоотводам, канавам и желобам с azoteas [55] не потекла галлонами кровь, он рассказывал, как рассыпались от выстрелов хрупкие старинные испанские колокола, как он сидел, прислонившись к стене и вытянув на булыжную мостовую перед собой развороченную ногу, и прислушивался к затишью в стрельбе, как потом это затишье обернулось странной тишиной и в этой тишине нарастал басовитый грохот, который он принял за раскат грома, пока из-за угла не вылетело пушечное ядро, проскакало мимо по камням, словно укатившаяся миска, и исчезло из виду. Поведал он и о том, как они, отряд нерегулярных войск, шли в бой в лохмотьях и нижнем белье и как взяли Чиуауа, как сбежавшими солнцами катились, подпрыгивая, по траве пушечные ядра, отлитые из чистой меди, и как уклоняться или перешагивать через них научились даже лошади; как городские дамы в лёгких экипажах выезжали на холмы, устраивали пикники и наблюдали за битвой, и как по ночам, сидя у костров, солдаты слышали на равнине стоны и видели фонарь похоронной повозки, которая двигалась среди умирающих катафалком с того света.
Смелости им не занимать, рассказывал ветеран, но воевать не умеют. Выберут одну позицию и держатся. Слыхали, наверно, что их якобы находили прикованными к сошникам пушек, передкам? Если и правда, мне такого видеть не приходилось. Мы из их орудий порох набирали. Ворота подрывать. Видок у этих вояк был — что твои крысы ободранные. Не знал, что мексиканцы бывают такие белые. На колени перед нами бросались, ноги целовали — чего только не вытворяли. Старина Билл их просто отпускал с Богом. Он и не представлял, чёрт возьми, на что они способны. Велел только, чтоб не воровали. Ну а они уж тащили всё, что под руку попадёт. Он как-то приказал выпороть парочку, те и загнулись через это, а на следующий день сбежала ещё одна шайка, несколько мулов с собой прихватила, тогда Билл взял и повесил этих болванов. Отчего они тоже преставились. Вот чего не думал не гадал, так это что сам тут окажусь.
Они сидели при свече, скрестив ноги, и ели пальцами из глиняных плошек. Малец, ковыряясь в миске, поднял голову.
Это чего?
Первоклассное бычье мясо, сынок. С корриды. Только в воскресенье вечером и бывает.
Жуй давай. Не позволяй им почувствовать, что ты ослаб.
И он жевал. Жевал и рассказывал о стычке с команчами, а они слушали и кивали.
Меня, слава богу, такие пляски обошли стороной, сказал ветеран. Вот уж жестокие, сукины дети. Слыхал я про одного парня из Льяно, что недалеко от голландских поселений, так они поймали его, забрали коня и всё остальное. И отпустили добираться домой на своих двоих. Он приполз на карачках, в чём мать родила во Фредриксбург дней через шесть, и представляете, что они сделали? Срезали ему мясо со ступней.
Тоудвайн покачал головой.
Уж Грэннирэт их знает, кивнул он мальцу на ветерана. Имел с ними дело. Верно, Грэнни?
А-а, пристрелил несколько, когда они пытались украсть лошадей, вот и всё, отмахнулся тот. Возле Сальтильо. Ничего особенного. Там пещера была — захоронение липанов. И сидело их там, этих индейцев, наверное, с тысячу. В лучших одеждах, с одеялами и прочее. Луки, ножи, много чего. Бусы. Так мексиканцы всё растащили. Раздели их догола. И всё унесли. Притаскивали этих индейцев целиком домой и ставили в углу как есть разодетыми. Но те, когда их вынесли из пещеры на воздух, стали разлагаться, и пришлось их выбросить. Последними какие-то американцы туда заявились, сняли скальпы с того, что осталось, и попытались толкнуть их в Дуранго. Может, им и удалось, не знаю. Думаю, некоторые из этих индейцев умерли лет сто назад.
Сложенной пополам лепёшкой Тоудвайн обтирал с плошки жир. Прищурившись, глянул на мальца в свете свечи. Как думаешь, сколько дадут за зубы старины Меднозубого?
Им встречались покрытые заплатками «аргонавты» из Штатов, что проезжали по улицам на мулах, направляясь через горы к побережью. Золотоискатели. Бродячие выродки, они просачивались на запад, словно идущая вслед за солнцем чума. Кивали арестантам, заводили разговор и бросали на дорогу табак и монеты.
Попадались им на глаза и черноглазые молодые девицы с накрашенными лицами — они разгуливали под ручку, покуривая маленькие сигары и нахально пялясь. Как-то видели и самого губернатора: чопорный и официальный, он с грохотом выезжал из двойных ворот дворцового двора в одноместной двуколке с шёлковыми средниками окон. А однажды увидели отряд полупьяных, заросших бородами всадников, что гарцевали по улицам на неподкованных индейских мустангах, и вид их не предвещал ничего хорошего; в одежде из шкур, схваченных жилами, вооружённые чем ни попадя — тяжеленные револьверы, ножи «боуи» величиной с саблю шотландских горцев и короткие двуствольные винтовки, в стволы которых влезал большой палец, сбруя лошадей выделана из человеческой кожи, поводья сплетены из человеческих волос и украшены человеческими зубами, на самих же всадниках красовались наплечники или ожерелья из засушенных и почерневших человеческих ушей, лошади — казалось, необъезженные — озирались и скалили зубы, как дикие собаки. Ещё вместе с ними ехали, покачиваясь в сёдлах, несколько полуобнажённых, внушающих страх, грязных, жестоких дикарей, и вся эта компания напоминала пришельцев из некоей языческой земли, где они и им подобные питаются человеческой плотью.
Впереди всех, громадный, с ребяческим выражением голого лица, ехал судья. На его щеках играл румянец, он улыбался и кланялся дамам, снимая засаленную шляпу. Обнажаясь, огромный купол его головы ослеплял белизной и чёткостью и казался нарисованным. Вместе со всем этим вонючим сбродом он продефилировал по застывшим в изумлении улицам к губернаторскому дворцу, где их предводитель, невысокий черноволосый человек, ударил сапогом по дубовым воротам, чтобы их впустили. Ворота тут же открыли, и они въехали внутрь, въехали все, и ворота закрылись вновь.
Джентльмены, воскликнул Тоудвайн, я прям-как-пить-дать-знаю, что там затевается! Это я вам гарантирую.
На следующий день судья вместе с остальными стоял на улице, держа в зубах сигару и покачиваясь на каблуках хороших сапог из козлиной кожи. Он рассматривал арестантов, которые ползали в канаве на коленях и выгребали отбросы голыми руками. Малец наблюдал за судьёй. Тот встретился с ним взглядом, вынул сигару изо рта и улыбнулся. Или мальцу так показалось. Потом судья вставил сигару обратно в рот.
В тот вечер Тоудвайн собрал их, они скорчились у стены и зашептались.
Его зовут Глэнтон, сообщил Тоудвайн. У него контракт с Триасом, губернатором. Ему обещали по сотне долларов за скальп и тысячу за голову Гомеса. Я сказал, что нас трое. Джентльмены, скоро мы выберемся из этой вонючей дыры.
У нас и экипировки никакой нет.
Он знает. Говорит, что возьмёт любого, если это человек что надо, и вычтет из его доли. Так что смотрите не проговоритесь, что вы не бывалые истребители индейцев, я-то сказал, что лучше нас троих не сыскать.
Три дня спустя они ехали цепью по улицам с губернатором и его окружением, губернатор на бледно-сером жеребце, а головорезы на своих малорослых боевых мустангах, все улыбались и кланялись, миловидные смуглые девицы бросали из окон цветы, некоторые посылали воздушные поцелуи, рядом бежали мальчишки, старики махали шляпами и кричали «ура!», а замыкали процессию Тоудвайн, малец и ветеран, причём ноги ветерана в тападеро[56]почти касались земли, до того они были длинные и до того низкорослая была лошадь. Так они доехали до окраины города, где у старого каменного акведука состоялась незатейливая церемония, в ходе которой губернатор благословил их, выпив за их здоровье, и они выехали на дорогу, ведущую вглубь страны.
VII
Джексон чёрный и Джексон белый — Встреча на окраине — Кольты Уитнивилля [57] — Отстрел — Судья среди спорщиков — Делавары — Вандименец — Гасиенда — Городок Корралитос — Pasajeros de ип país antiguo [58] — Сцена резни — Hiccius Doccius [59] — Предсказание судьбы — Без колёс по тёмной реке — Губительный ветер — Tertium quid [60]— Городок Ханос — Глэнтон снимает скальп — На сцену выходит Джексон
В отряде было двое по фамилии Джексон, один чёрный, другой белый, и обоих звали Джон. Их разделяла давняя вражда; когда они уже ехали среди пустынных гор, белый нарочно отставал, чтобы поравняться с чёрным, и, держась в тени его фигуры, уж сколько было этой тени, что-то ему нашёптывал. Чёрный останавливал лошадь или резко посылал её вперёд, чтобы отвязаться. Белый словно желал надругаться над его личностью, случайно обнаружив дремавшее в тёмной крови или тёмной душе чёрного ритуальное представление о том, что, вставая на его тень, отбрасываемую на каменистую землю и несущую в себе что-то от него самого, белый подвергает его опасности. Белый смеялся и мурлыкал что-то вполголоса, будто слова любви. Все наблюдали за ними — интересно же, чем это кончится, — но никто не пытался одёрнуть ни того ни другого, а Глэнтон, который время от времени оборачивался и окидывал взглядом колонну, похоже, просто отмечал их присутствие и ехал дальше.
Утром того дня отряд собрался за домом на окраине города. Двое вытащили из фургона оружейный ящик; трафаретные надписи гласили, что он из арсенала в Батон-Руже. Прусский еврей по имени Шпейер вскрыл ящик копытными щипцами и молотком и вынул что-то плоское, завёрнутое в коричневую бумагу, просвечивавшую от смазки, похожую на вощанку. Глэнтон развернул пакет, и бумага упала на землю. В руке у него оказался патентованный длинноствольный шестизарядный кольт. Этот внушительный револьвер с винтовочным зарядом в продолговатых барабанах предназначался для драгун и в снаряжённом состоянии весил почти пять фунтов. Пущенная из него коническая пуля весом в пол-унции пробивала шесть дюймов дерева твёрдых пород, а в ящике таких пистолетов было четыре дюжины. Шпейер распечатывал мульды для отливки пуль, пороховницы и принадлежности, а судья Холден разворачивал ещё один револьвер. Все столпились вокруг. Глэнтон протёр ствол и пороховые каморы и взял у Шпейера пороховницу.
Смотрится что надо, заметил кто-то.
Глэнтон засыпал порох, вставил пулю и загнал её шомполом, прикреплённым на рычаге под стволом. Когда все каморы были заряжены, он вставил капсюли и огляделся. Кроме коммерсантов и покупателей, во дворе было ещё немало живых существ. Сначала взгляд Глэнтона упал на кошку, которая в тот самый момент бесшумно, точно птица, взлетела на высокую стену с другой стороны. Повернулась и стала пробираться среди осколков битого стекла, укреплённых стоймя в глинобитной кладке. Глэнтон одной рукой нацелил огромный пистолет и большим пальцем взвёл курок. Мёртвую тишину разорвал оглушительный выстрел. Кошка исчезла. Ни крови, ни крика — её просто не стало. Шпейер беспокойно глянул на мексиканцев. Они не сводили глаз с Глэнтона. Тот снова взвёл курок и повернул пистолет в другую сторону. Куры, клевавшие что-то в сухой пыли в углу двора, нервно замерли, наклонив головы каждая под своим углом. Грохнул выстрел, и одна птица разлетелась целым облаком перьев. Остальные молча забегали по двору, вытянув длинные шеи. Он выстрелил ещё раз. Вторая птица шлёпнулась на спину и задёргала лапами. Остальные захлопали крыльями, пронзительно кудахча, а Глэнтон перевёл револьвер и застрелил козлёнка, что в страхе прижался горлом к стене, и козлёнок мешком свалился в пыль, затем Глэнтон нацелил на глиняный garrafa [61], который рассыпался дождём черепков и воды, потом, взяв выше, повернулся к дому, и в глинобитной башенке над крышей ожил колокол; невесёлый звон ещё долго разносился вокруг, когда стихло эхо выстрелов.
Над двором повисла серая пелена порохового дыма. Глэнтон перевёл курок на полувзвод, вертанул барабан и опустил курок снова. В дверном проёме показалась женщина, один мексиканец что-то сказал ей, и она снова исчезла.
Глэнтон посмотрел на Холдена, потом на Шпейера. Еврей нервно улыбался.
Они не стоят пятидесяти долларов.
Шпейер помрачнел.
А твоя жизнь сколько стоит?
В Техасе пять сотен, но вексель на эту сумму тебе придётся дисконтировать своей задницей.
Мистер Риддл считает, что это хорошая цена.
Платит не мистер Риддл.
Он вкладывается.
Глэнтон повертел пистолет в руках, осмотрел.
Я считал, что обо всём уже договорились, настаивал Шпейер.
Ни о чём мы не договорились.
Это военный заказ. Ты такого больше не встретишь.
Пока деньги не перейдут из рук в руки, ни о чём мы не договорились.
С улицы показался отряд солдат, человек десять-двенадцать, с оружием наперевес.
Qué pasa aquí? [62]
Глэнтон равнодушно глянул на них.
Nada , сказал Шпейер. Todo va bien [63].
Bien? Сержант посмотрел на мёртвых птиц, на козлёнка.
В двери снова появилась женщина.
Está bien , вставил Холден. Negocios del Gobernador [64].
Сержант посмотрел на них, потом на женщину в дверях.
Somos amigos del Señor Riddle [65], сказал Шпейер.
Ándale [66], буркнул Глэнтон. Вместе со своими недоделками черномазыми.
Приняв начальственный вид, сержант шагнул вперёд. Глэнтон сплюнул. Уже подошёл судья и, отведя сержанта в сторону, завёл с ним разговор. Сержант доходил ему до подмышек; судья задушевно беседовал с ним и оживлённо жестикулировал. Солдаты с мушкетами присели в пыли на корточки, равнодушно взирая на судью.
Не давай этому сукину сыну денег, бросил Глэнтон.
Но судья уже выводил того вперёд для официального представления.
Le presento al sargento Aguilar [67], громко провозгласил он, прижимая к себе вояку-оборванца. Сержант с очень серьёзным видом протянул руку. Эта рука заняла всё пространство и внимание окружающих, словно требовалось признать её юридическую силу, и тогда вперёд вышел Шпейер и пожал её.
Mucho gusto [68].
Igualmente [69], произнёс сержант.
Судья переходил с ним от одного бойца к другому, сержант держался официально, а американцы вполголоса бормотали непристойности или молча качали головами. Солдаты, сидя на корточках, с тем же вялым интересом следили за каждым движением этой загадочной церемонии. Наконец судья подошёл к чернокожему.
Тёмное сердитое лицо. Всмотревшись в него, судья притянул сержанта к себе, чтобы тому лучше было видно, и пустился в пространные разъяснения по-испански. Он обрисовал сержанту сомнительную карьеру стоявшего перед ними человека, с удивительной ловкостью чертя руками формы всевозможных путей, что сошлись в нём по высшей воле сущего — как он выразился, — подобно нитям, продетым через кольцо. Он ссылался на детей Хамовых, на потерянные колена Израилевы, цитировал из древнегреческих поэтов, оперировал суждениями антропологов о распространении народов через их рассеяние и изоляцию по причине геологического катаклизма и давал оценку обычаев разных народов относительно воздействия климата и географического расположения. Сержант выслушал всё это и многое другое с огромным вниманием и, когда судья закончил, шагнул вперёд и протянул руку.
Джексон не обратил на него внимания. Он смотрел на судью.
Что ты ему сказал, Холден?
Не оскорбляй его, дружище.
Что ты ему сказал?
Лицо сержанта помрачнело. Судья приобнял его за плечи и, наклонившись, что-то сказал на ухо. Сержант кивнул, отступил на шаг и отдал негру честь.
Что ты ему сказал, Холден?
Что там, откуда ты родом, не принято здороваться за руку.
До этого. Что ты сказал ему до этого?
В данном случае, улыбнулся судья, нет нужды доводить до обвиняемых факты, касающиеся их дела, ибо их деяния — понимают они это или нет — в конечном счёте будут принадлежать истории. Но по соображениям верности принципам эти факты — в той мере, в какой это возможно, — должны быть изложены в присутствии третьего лица. Сержант Агилар как раз и является оным лицом, и любое проявление неуважения к исполняемым им обязанностям есть нечто вторичное по сравнению с расхождениями в том гораздо более широком протоколе, выполнения которого требует строгий план абсолютной судьбы. Природа слов материальна. Его нельзя лишить слов, которыми он обладает. Их власть выше его непонимания.
Лоб негра покрылся испариной. На виске у него запалом билась тёмная жилка. Отряд молча слушал судью. Кто-то ухмылялся. Полубезумный киллер из Миссури тихонько ахал, как астматик. Судья вновь повернулся к сержанту, они поговорили, потом вместе прошли к ящику, что стоял во дворе, судья показал сержанту один из пистолетов и с величайшим терпением объяснил, как он действует. Люди сержанта уже поднялись и ждали стоя. У ворот судья вложил в ладонь Агилару несколько монет, официально пожал руку каждому из его оборванцев-подчинённых, сделал комплимент насчёт их военной выправки, после чего они вышли на улицу.
В полдень отряд, в котором все были вооружены парой этих пистолетов, выехал, как уже упоминалось, на дорогу, что вела вглубь страны.
Вечером вернулись высланные вперёд на разведку; все впервые за день спешились в одной из редких низинок и, пока Глэнтон беседовал с разведчиками, стали осматривать лошадей. Затем поехали дальше, а с наступлением темноты разбили лагерь. Тоудвайн с ветераном и мальцом сидели на корточках чуть поодаль от костров. Они не знали, что вошли в состав отряда взамен троих убитых в пустыне. Они наблюдали за делаварами; в отряде их было несколько, они тоже расположились чуть особняком, поджав под себя пятки, один камнем толок зёрна кофе на оленьей шкуре, а остальные сидели, уставившись в огонь чёрными, как винтовочные дула, глазами. В тот вечер малец видел, как один делавар шарил в горячих угольях, ища уголёк нужного размера, чтобы прикурить трубку.
Утром они поднялись ещё до рассвета и, едва стало возможно что-то разглядеть в темноте, поймали и оседлали лошадей. Зазубренные вершины под лучами зари отливали чистой голубизной, вокруг щебетали птицы, солнце застало на западе луну, и они расположились друг против друга над землёй, — раскалённое добела солнце и луна, его бледная копия, — словно края одного отверстия, за пределами которого пылали невообразимые миры. Когда под чуть слышное побрякивание оружия и позвякивание уздечек всадники цепочкой по одному проезжали через заросли мескитовых деревьев и пираканты, солнце взобралось выше, луна закатилась, от покрытых росой лошадей и мулов шёл пар, и от их теней тоже.
Тоудвайн разговорился с беглым из Земли Ван-Димена[70] по имени Баткэт, который появился на западе, удрав из тюрьмы. Родом из Уэльса, он имел всего три пальца на правой руке и совсем немного зубов. Возможно, в Тоудвайне он увидел такого же беглого — безухого и заклеймённого преступника, выбравшего в жизни почти тот же удел, что и он сам, — и предложил поспорить, который из двух Джексонов убьёт другого.
Я этих ребят не знаю, сказал Тоудвайн.
Ну, а как думаешь?
Спокойно сплюнув в сторону, Тоудвайн глянул на собеседника. Неохота мне спорить.
Не любишь азартные игры?
Смотря какие.
Черномазый его пришьёт. А ты бы на кого поставил?
Тоудвайн посмотрел на этого устрашающего громилу. Ожерелье из человеческих ушей, похожее на связку чёрных сушёных фиг. Одно веко свисает на глаз — ножом порезали, в экипировке сплошной разнобой: одни вещи великолепные, другие — никуда не годные. Хорошие сапоги, прекрасная винтовка с мельхиоровой отделкой, но висит эта винтовка в отпоротом голенище, и рубашка уже не рубашка, а одни лохмотья, да и шляпа провоняла.
Нет, не охотился ты на аборигенов раньше, заявил Баткэт.
Кто тебе сказал?
Сам знаю.
Тоудвайн промолчал.
Ещё увидишь, какие они шустрые.
Да уж наслышан.
Многое теперь не так, как раньше, усмехнулся вандименец. Когда я впервые появился в этих краях, в Сан-Саба встречались дикари, которые и белых-то не видали. Пришли к нам в лагерь, мы поделились с ними едой, а они от наших ножей глаз отвести не могут. На следующий день приводят в лагерь лошадей связками, меняться. А мы и в толк не возьмём, чего им надо. Ведь какие-никакие, свои ножи у них были. Оказалось, видишь ли, никогда не видели распиленных костей в тушёном мясе.
Тоудвайн бросил взгляд на лоб Баткэта, но лоб скрывала надвинутая чуть ли не на глаза шляпа. Усмехнувшись, Баткэт большим пальцем немного сдвинул шляпу на затылок. На лбу шрамом отпечатался след от шляпы, больше никаких меток не было. Лишь на внутренней стороне руки был выколот номер, но Тоудвайну суждено было увидеть его только в бане в Чиуауа, а потом ещё раз — осенью того же года, когда он срезал труп Баткэта, подвешенный за ноги на древесном суку на просторах Пимерия Альта.
Миновав низкорослую рощицу шипастых кактусов чолья и нопаль и каменный просвет в горной цепи, они спустились по склону, поросшему цветущей полынью и алоэ. Потом пересекли широкую равнину, где среди пырея торчали стебли юкки. Серые каменные стены тянулись по склонам вдоль хребта, а потом от них остались лишь скатившиеся в долину глыбы. Отряд не устраивал ни полуденного привала, ни послеполуденной сиесты. На востоке, в горловине между гор, среди бела дня примостилась коробочкой хлопка луна, и отряд продолжал двигаться вперёд, даже когда она обогнала их в полночном зените, обозначив внизу, на голубой камее равнины, формы этих жутких пилигримов, которые с лязгом и бряцанием продолжали свой путь на север.
Ночь они провели в загоне для скота на гасиенде; дозорные жгли сигнальные костры на плоской крыше. Группу campesinos [71], забитых до смерти две недели назад их же мотыгами, уже успели обглодать свиньи, апачи забрали весь скот, который можно было угнать, и скрылись в холмах. Глэнтон приказал зарезать козу, что и было сделано тут же, в загоне, на глазах у шарахавшихся и дрожавших лошадей. Сидя на корточках в ярких вспышках костров, бойцы жарили мясо, ели его с ножей, вытирали пальцы о волосы и устраивались спать на утоптанной глине.
В сумерках третьего дня они въехали в городок Корралитос. Лошади загребали копытами спёкшуюся золу, солнце красно вспыхивало сквозь дымы. На фоне пепельно-серого неба выстроились трубы плавильных печей, а в мрачной тени холмов мерцали округлые огни горнов. Днём прошёл дождь, свет из окон глинобитных домишек отражался в лужах на залитой дороге, и перед лошадьми с хрюканьем поднимались большущие, измазанные в грязи свиньи, похожие на неуклюжих демонов, обращённых в бегство из трясины. Дома были с бойницами и парапетами, а в воздухе висели пары мышьяка. Люди, высыпавшие на улицы посмотреть на «техасцев», как они их называли, торжественно стояли вдоль дороги, отмечая малейшие их движения с благоговейным страхом и любопытством.
Они разбили лагерь на главной площади, дымом костров черня тополя и прогоняя спавших птиц. Языки пламени освещали убогий городишко до самых тёмных уголков, и на улицу выходили даже слепые, которые семенили, вытянув руки, к этому яркому, как дневной, свету. Глэнтон вместе с судьёй и братьями Браун отправились на гасиенду генерала Сулоаги[72], где в их честь был устроен приём и дан ужин, и ночь прошла без происшествий.
Наутро, когда они, оседлав коней, собрались на площади, готовые ехать дальше, к ним обратилась семья бродячих фокусников, которым нужно было добраться аж до Ханоса. Глэнтон, сидевший верхом во главе колонны, оглядел их. Пожитки в потрёпанных коробах, привязанные на спины трёх burros [73], семья — муж, жена, мальчик-подросток и девушка. Цветастые клоунские костюмы с вышитыми звёздами и полумесяцами, которые уже выцвели и побледнели от дорожной пыли; настоящие бродяги, которых судьба забросила на эту злую землю. Старик подошёл к Глэнтону и взялся за повод.
Прочь руки от лошади, рыкнул Глэнтон.
Старик не говорил по-английски, но сделал, как было велено, и начал излагать свою просьбу. Он жестикулировал и указывал назад, на остальных. Глэнтон смотрел на него, но было непонятно, слышал ли он хоть слово. Повернувшись, взглянул на юношу и двух женщин и снова воззрился сверху вниз на старика.
Вы кто такие?
Старик выставил ухо в сторону Глэнтона, глядя на него снизу вверх и разинув рот.
Я сказал, кто вы такие? Шоу?
Тот обернулся к остальным.
Шоу, повторил Глэнтон. Bufónes [74].
Лицо старика просветлело. Sí, подтвердил он. Sí, bufónes. Todo . Он обернулся к юноше. Casímero! Los perros! [75]
Тот подбежал к ослам и стал что-то вытаскивать из багажа. В руках у него оказалась пара совершенно лысых бледно-коричневых животных с ушами, как у летучих мышей, и размером чуть больше крысы. Он подбросил их в воздух и поймал на ладони, где они стали бездумно выделывать пируэты.
Mire, mire! призывал старик. Он порылся в карманах и вскоре уже жонглировал перед лошадью Глэнтона четырьмя деревянными шариками. Лошадь фыркнула и подняла голову, а Глэнтон наклонился в седле.
Ну, дрянь ведь полная, сплюнул он и вытер рот тыльной стороной руки.
Продолжая жонглировать, старик что-то кричал через плечо женщинам, собаки пританцовывали, женщины суетились, готовя что-то ещё, но тут к старику обратился Глэнтон.
Вот этой вашей чокнутой белиберды больше не надо. Хотите ехать с нами — пристраивайтесь в конце. Обещать ничего не обещаю. Vamonos .
И тронул коня. Отряд с бряцаньем пришёл в движение, жонглёр побежал, гоня женщин к ослам, а юноша остался стоять, распахнув глаза и прижимая к себе собак, пока старик не обратился к нему лично. Они проехали через толпу мимо гор шлака и отходов. Народ смотрел им вслед. Некоторые мужчины держались за руки, как любовники, а мальчик-поводырь со слепым на верёвочке вывел подопечного туда, откуда отряд было хорошо видно.
В полдень они пересекли каменистое дно скудного потока реки Касас-Грандес, Они ехали вдоль поймы мимо места, где много лет назад мексиканские солдаты вырезали лагерь апачей. Вся округа на полмили была усыпана костями и черепами женщин и детей: крохотные конечности и беззубые, тонкие, как бумага, черепа младенцев, чьи скелеты походили на скелеты обезьянок, лежали там, где их убили; посеревшие обломки корзин и осколки горшков перемешались с галькой. Путь отряда лежал дальше, по лаймово-зелёному коридору деревьев вдоль реки, прочь из этих голых гор. К западу виднелись зубцы Каркаха, а на севере, неясные и голубоватые, вставали вершины Анимас.
Вечером они разбили лагерь на ветреном плато среди араукарий и можжевельника, пламя костров стелилось по ветру во мраке, и по кустам разлетались горячие цепочки искр. Циркачи разгрузили ослов и стали устанавливать большую серую палатку. Размалёванный тайными знаками брезент хлопал и рвался из рук, полотнище взлетало, дёргалось, вздымалось, надувалось и обволакивало их. Держа один край, девушка легла на землю. Её потащило по песку. Жонглёр семенил. На свету глаза женщины будто застыли. Все четверо вцепились в хлопающий брезент, словно вознося молитву у юбок безумной и взбешённой богини, и на глазах отряда их беззвучно поволокло прочь, в завывающую ветрами пустыню, куда уже не достигал свет костров.
Дозорные видели, как палатка, жутко хлопая, унеслась куда-то в ночь. Когда семья циркачей вернулась, они о чём-то спорили между собой, старик снова направился к границе света костров, вглядываясь в разбушевавшуюся темень, говорил с ней, грозил кулаком и вернулся, лишь когда женщина послала за ним мальчика. Теперь он сидел, уставившись на пламя, а семья распаковывала вещи. Они с тревогой посматривали на старика. Наблюдал за ним и Глэнтон.
Циркач, произнёс он.
Жонглёр поднял голову. Приставил палец к груди.
Ты-ты, подтвердил Глэнтон.
Тот поднялся и подошёл, волоча ноги. Глэнтон курил тоненькую чёрную сигару. Он посмотрел на жонглёра.
Судьбу предсказываешь?
Глаза у того забегали. Cómo? переспросил он.
Глэнтон сунул сигару в рот и изобразил руками, что сдаёт карты.
La baraja, сказал он. Para adivinar la suerte [76].
Жонглёр вскинул руку. Sí, sí , яростно закивал он. Todo, todo. Он вскинул вверх палец, затем повернулся и направился к своему барахлу, которое уже наполовину сгрузили с ослов. Вернувшись, он приветливо улыбался, ловко манипулируя картами.
Venga , позвал он. Venga .
К нему подошла женщина. Присев на корточки перед Глэнтоном, жонглёр негромко заговорил. Обернулся к женщине, перетасовал карты, встал, взял её за руку, отвёл подальше от огня и усадил лицом в ночь. Женщина оправила юбки, устроилась, а он вынул из рубахи платок и завязал ей глаза.
Виепо , громко произнёс он. Puedes ver? [77]
No.
Nada? [78]
Nada, повторила женщина.
Виепо [79], сказал жонглёр.
С колодой карт в руке он подошёл к Глэнтону. Женщина сидела, словно окаменев. Глэнтон отмахнулся.
Los caballeros , сказал он.
Жонглёр повернулся. На корточках у костра сидел негр, наблюдая за ним, и когда жонглёр раскрыл карты веером, негр встал и подошёл.
Жонглёр посмотрел на него. Сложил карты, развернул их веером, провёл над ними левой рукой и протянул Джексону. Тот вытащил одну карту, взглянул.
Виепо , приговаривал жонглёр. Виепо . Он предупреждающе прижал указательный палец к тонким губам, взял карту, поднял её повыше и повернулся. Карта резко хлопнула. Старик обвёл взглядом сидевших у костра. Все курили, все не сводили с него глаз. Он медленно провёл картой перед собой картинкой от себя. На карте были изображены шут в пёстром наряде и кот. El tonto [80], громко произнёс он.
El tonto , повторила женщина. Чуть задрав подбородок, она монотонно забормотала нараспев. Темнокожий вопрошающий стоял мрачный, словно ему предъявили обвинение. Его взгляд скользил с одного человека на другого. Перехватив этот взгляд, судья, сидевший у костра с наветренной стороны голым по пояс, как некое великое бледное божество, усмехнулся. Женщина умолкла. Ветер вырывал из костра языки пламени.
Quién, quién [81], вскричал жонглёр.
El negro , проговорила она, помолчав.
El negro , воскликнул жонглёр, поворачиваясь с картой в руке. Его одежда хлопала на ветру. Женщина снова заговорила, теперь уже громче, и негр повернулся к товарищам.
Что она говорит?
Жонглёр уже отвешивал полупоклоны отряду.
Что она говорит? Тобин?
Бывший священник покачал головой.
Идолопоклонство, Черныш, идолопоклонство. Не обращай на неё внимания.
Что она говорит, судья?
Судья усмехнулся. Большим пальцем он ловил какую-то мелкую живность в складках безволосой кожи и теперь поднял руку, сведя два пальца в жесте, похожем на благословение, а потом швырнул что-то невидимое в костёр. Что она говорит?
Да, что она говорит.
По-моему, она хочет сказать, что в твоей судьбе сокрыта судьба всех нас.
И что это за судьба?
Судья ласково улыбнулся, и его лоб покрылся складками, совсем как у дельфина.
Ты выпиваешь, Джеки?
Не больше, чем некоторые.
По-моему, она советует тебе остерегаться демона-рома. Довольно разумный совет, как считаешь?
Разве это предсказание?
Вот именно. Святой отец прав.
Глядя на судью, чёрный нахмурился, но судья наклонился вперёд, внимательно глядя на него. Не хмурь на меня чёрное чело своё, друг мой. В конце концов ты всё узнаешь. Как и все остальные.
Кое-кто у костра, похоже, взвешивал слова судьи, другие обратили взгляды на негра. Тот стоял, смущённый таким вниманием, и через некоторое время отошёл подальше от света, а жонглёр встал, раскрыл карты веером и пошёл по периметру мимо сапог бойцов, вытянув карты так, словно они сами должны были найти кого надо.
Quién, quién , нашёптывал он.
Желающих не нашлось. Когда старик оказался перед судьёй, который сидел, положив руку на необъятный живот, судья воздел палец.
Вон там, юный Блазариус, указал он.
Сómо?
El joven [82].
El joven, прошептал жонглёр. Он озирался с таинственным видом, пока не нашёл глазами того, кого так назвали, и направился к нему мимо остальных искателей приключений, ускоряя шаг. Присел на корточки перед мальцом и медленным ритмичным движением, сродни танцам некоторых птиц в брачный период, раскрыл карты веером.
Una carta, una carta , бубнил он.
Малец посмотрел на него, потом на сидящих вокруг.
Sí, sí , тянул к нему карты жонглёр.
Малец взял карту. Таких карт он раньше не видел, но та, что он держал в руках, показалась знакомой. Он перевернул её, рассмотрел и повернул обратно.
Жонглёр взял руку мальца в свою и повернул карту так, чтобы тот её видел. Потом взял карту и поднял выше.
Cuatro de copas [83], громко произнёс он.
Женщина подняла голову. Она походила на манекен с завязанными глазами, которого привели в движение, дёрнув за верёвочку.
Cuatro de copas, повторила она и повела плечами. Ветер трепал её одежду и волосы.
Quién, громко вопросил жонглёр.
El hombre… проговорила она. El hombre más joven. El muchacho [84].
El muchacho , громко повторил жонглёр. И повернул карту, чтобы все видели. Слепая вещунья сидела, словно между Боазом и Яхином[85] на карте из колоды жонглёра — карте, которую лучше бы никто для них не вытаскивал[86]. Столпы истины и карта истины, пророчица, чьи слова для всех — ложь. Женщина снова завела своё монотонное причитание.
Судья беззвучно смеялся. Он чуть наклонился, чтобы лучше видеть мальца. Тот посмотрел на Тобина и на Дэвида Брауна, взглянул и на Глэнтона, но те не смеялись. Коленопреклонённый жонглёр следил за мальцом с непонятной напряжённостью. Он видел, как малец бросил взгляд на судью. И криво улыбнулся, когда малец опустил глаза на него.
Шёл бы ты к чёрту от меня, сказал малец.
Жонглёр выставил ухо вперёд. Обычный жест, понятный на любом языке. Ухо было тёмное и бесформенное, словно уже получило немало оплеух, когда его так выставляли, а может, на него оказало губительное воздействие то, что некогда было услышано. Малец повторил, но кентуккиец по имени Тейт, который, как Тобин и ещё несколько парней из отряда, сражался среди рейнджеров Маккаллока[87], наклонился и что-то прошептал оборванцу-предсказателю. Тот встал, слегка поклонился и отошёл. Женщина умолкла. Жонглёр стоял, вибрируя на ветру, а из костра, стелясь по земле, вылетел длинный жаркий язык пламени. Quién, quién , громко возгласил жонглёр.
El jefe , произнёс судья.
Жонглёр нашёл глазами Глэнтона. Тот даже не шевельнулся. Жонглёр бросил взгляд на старуху; та сидела поодаль, обратившись во мрак и чуть покачиваясь, будто летела в ночи в своих лохмотьях. Он поднял палец к губам и развёл руками, показывая, что не знает, как быть.
El jefe , прошипел судья.
Жонглёр повернулся, зашагал мимо собравшихся у костра, дошёл до Глэнтона, склонился перед ним и предложил на выбор карты, разложенные в обеих руках. Если он что-то и сказал, этого никто не расслышал, слова унесло ветром. Глэнтон усмехнулся, и глаза его сощурились в узкие щёлочки навстречу колючему песку. Протянув руку, он замер, глядя на жонглёра. Потом взял карту.
Собрав колоду, жонглёр засунул её под одежду. И потянулся за картой Глэнтона. Может, он дотронулся до неё, а может, и нет. Карта исчезла. Она была в руке Глэнтона, а потом её не стало. Хлопая глазами, жонглёр стал искать её там, где она исчезла в темноте. Возможно, Глэнтон увидел, что это за карта. Что она могла значить для него? Жонглёр потянулся в сплошной хаос вне света костра, но потерял равновесие и навалился на Глэнтона, как-то странно прильнул к нему, обняв старческими руками, словно желая утешить на своей костлявой груди.
Выругавшись, Глэнтон отшвырнул его, и тут послышался монотонный речитатив старухи.
Глэнтон встал.
Задрав голову, старуха что-то бормотала в темноту.
Скажи ей, чтобы замолчала, велел Глэнтон.
La carroza, la carroza , громко вскрикивала старая карга. Invertida. Carta de guerra, de venganza. La ví sin ruedas sobre un río oscuro… [88]
Глэнтон прикрикнул на неё, и она замолчала, будто услышав, но ничего не слышала. Видимо, уловила в своих пророчествах новый поворот.
Perdida, perdida. La carta está perdida en la noche.
Девушка, всё это время стоявшая на краю завывающего мрака, молча перекрестилась. Старый malabarista оставался на коленях там, куда его отшвырнули. Perdida, perdida, шептал он.
Un maleficio, воскликнула старуха. Que viento tan maleante… [89]
Ты замолчишь у меня, клянусь Богом, проговорил Глэнтон, вытаскивая револьвер.
Carroza de muertos, llena de huesos. El joven qué… [90]
Будто некий великий и могучий джинн, через костёр ступил судья, и языки пламени пропустили его, словно огонь был для него родной стихией. Он обхватил руками Глэнтона. Кто-то сорвал с глаз старой женщины платок, её вместе с жонглёром оттёрли прочь, а когда отряд уже улёгся спать и гаснущий костёр гудел на ветру, как живой, эти четверо ещё жались среди своих странных пожитков на земле у края света от костра и смотрели, как драные языки пламени отрываются и летят по ветру, словно оттуда, из этой пустыни, из пустоты, их засасывает некий водоворот, некий вихрь, против которого и жизнь человека, и его суждения ничего не значат. Словно помимо воли или судьбы жонглёр, и скот его, и имущество его двигались, как по картам, так и в реальности, к некоему третьему и иному предназначению.
Когда отряд трогался в путь в блёклом свете утра, солнце ещё не взошло, а ветер давно стих; всё ночное сгинуло. Жонглёр на своём осле подтянулся рысцой в голову колонны, где поравнялся с Глэнтоном, и так они и ехали до самого вечера, когда отряд добрался до городка Ханос.
Сплошь глинобитные стены старого форта, высокая глинобитная церковь, глинобитные дозорные вышки — всё размыли дожди, всё было комковатым и рассыпалось в прах. О приближении всадников возвестили жалкие собачонки, которые, уязвленно завывая, украдкой выглядывали из-за потрескавшихся стен.
Они проехали мимо церкви, где меж двух приземистых глинобитных дольменов висели на шесте старинные испанские колокола, окрашенные веками в цвет морской волны. Из лачуг таращились темноглазые ребятишки, в воздухе висел дым от костров на древесном угле, в дверных проёмах молча сидели несколько стариков pelados [91], и многие дома провалились и обрушились и больше походили на хлевы. Навстречу неверной походкой вышел старик, заискивающе протянул руку. Una corta caridad , прохрипел он проезжающим лошадям. Por Dios [92].
На площади двое делаваров и разведчик Уэбстер сидели на корточках в пыли подле древней старухи, белой, как трубочная глина. Иссохшая старая карга, полуголая, из-под накинутого платка вываливаются груди, похожие на сморщенные баклажаны. Она сидела, уставившись в землю, и даже не подняла головы, когда со всех сторон её обступили лошади.
Глэнтон оглядел площадь. Городок казался опустевшим. В нём стоял небольшой гарнизон солдат, но они так и не появились. По улицам катилась пыль. Его лошадь наклонилась, обнюхала старуху и мотнула головой, задрожав. Глэнтон потрепал лошадь по шее и спешился.
Она была в мясном лагере[93] милях в восьми отсюда вверх по реке, сообщил Уэбстер. Ходить не может.
Сколько их там было?
Да вроде человек пятнадцать-двадцать. Запасов у них там всего ничего. Что она там делала, не знаю.
Глэнтон прошёл перед своей лошадью, переведя поводья за спину.
Осторожнее с ней, капитан. Кусается.
Старуха подняла глаза и теперь смотрела на его колени. Глэнтон толкнул лошадь назад, достал тяжёлый седельный пистолет и взвёл курок.
Эй, поберегись.
Кое-кто попятился.
Женщина подняла голову. Ни мужества, ни уныния в старческих глазах. Глэнтон махнул левой рукой, старуха повернулась в ту сторону, а он приставил к её голове пистолет и выстрелил.
Грохот заполнил печальную маленькую площадь до краёв. Некоторые лошади шарахнулись и принялись перебирать копытами. На другом виске у женщины образовалась дыра с кулак размером, оттуда хлынуло кровавое месиво, старуха, наклонившись, рухнула в лужу собственной крови, и всё было кончено. Глэнтон поставил пистолет на предохранитель, большим пальцем смахнул отработанный капсюль и собрался перезарядить барабан. Макгилл, позвал он.
Подошёл мексиканец, единственный представитель своего народа в отряде.
Получи для нас квитанцию.
Тот вынул из-за пояса свежевальный нож, подошёл к старухе, взял её за волосы, намотал вокруг кисти, провёл лезвием ножа вокруг черепа и оторвал скальп.
Глэнтон посмотрел на своих бойцов. Одни стояли, глядя на старуху, другие уже занимались лошадьми или снаряжением. Не сводили глаз с Глэнтона лишь рекруты. Вставив пулю в отверстие каморы, он поднял голову и окинул взглядом площадь. Жонглёр с семьёй выстроились в шеренгу, как свидетели. Лица людей, наблюдавших из дверей и пустых окон длинного глинобитного фасада, исчезли под неторопливым взглядом Глэнтона, точно марионетки в вертепе. Глэнтон загнал пулю, вставил капсюль, крутанул в руке тяжёлый пистолет, вставил его обратно в чехол на загривке лошади, взял из рук Макгилла трофей, с которого ещё капала кровь, повертел в свете солнца, будто шкуру животного, оценивая качество, потом передал обратно, поднял волочившиеся поводья и повёл лошадь через площадь к броду на водопой.
Лагерь разбили в тополиной роще у ручья прямо за стенами городка, и с наступлением темноты все небольшими компаниями разбрелись по дымным улочкам. Циркачи поставили на пыльной площади небольшую палатку, а вокруг — несколько шестов с масляными светильниками. Жонглёр колотил в подобие небольшого барабана из жести и сыромятной кожи и высоким гнусавым голосом громко оглашал программу представления, а женщина пронзительно кричала «Pose pase pase» [94] и размахивала руками, словно приглашая на грандиозное зрелище. Тоудвайн и малец смотрели на неё из толпы местных. К ним наклонился Баткэт.
Гляньте-ка, ребята.
Они посмотрели туда, куда он показывал. За палаткой стоял голый по пояс негр. Когда жонглёр повернулся, взмахнув рукой, девица отпихнула негра, и тот, выскочив из палатки, стал расхаживать вокруг, принимая странные позы в неверном свете светильников.
VIII
Новый бар, новый советчик — «Монте» — Поножовщина — Самый тёмный угол таверны заметнее всего — Всё спокойно — На север — Мясной лагерь — Грэннирэт — Под вершинами Анимас — Ссора и убийство — Новый отшельник, новый рассвет
У входа в бар они остановились и устроили складчину, Тоудвайн откинул высохшую коровью шкуру, что служила дверью, и они вошли в заведение, где царил мрак и ничего нельзя было разобрать. Единственная лампа свисала с поперечной балки на потолке, и в углах, куда не достигал свет, сидели и курили какие-то тёмные фигуры. Все трое прошли через зал к стойке. В заведении стоял запах дыма и пота. Появившийся за стойкой худой человечек церемонно положил руки на керамические плитки столешницы.
Dígame [95].
Сняв шляпу, Тоудвайн положил её на стойку и провёл по волосам когтистой пятернёй.
Есть чего выпить такого, чтоб не сразу ослепнуть или помереть?
Сóто?
Тоудвайн приставил большой палец к горлу.
Выпить есть?
Обернувшись, бармен посмотрел на стоявший у него за спиной товар, словно прикидывая, есть ли у него что-нибудь, отвечающее их запросам.
Mescal?
Все будут?
Валяй, сказал Баткэт.
Отмерив три порции из глиняного кувшина в мятые жестяные кружки, бармен осторожно двинул их вперёд, как шашки по доске.
Cuanto? [96] спросил Тоудвайн.
Бармен опасливо глянул на него.
Seis? [97] неуверенно произнёс он.
Seis чего?
Тот поднял вверх шесть пальцев.
Сентаво, уточнил Баткэт.
Выложив медяки на стойку, Тоудвайн опрокинул свою кружку и заплатил снова. Движением пальца показал на все три кружки. Малец взял свою, выпил и поставил назад. Пойло оказалось отвратительное — кислое и слегка отдавало креозотом. Как и все остальные, малец стоял спиной к стойке и разглядывал бар. За столиком в дальнем углу играли в карты при свете единственной сальной свечи, а вдоль стены напротив горбились фигуры тех, кому свет, похоже, был противен, и они пялились на американцев пустыми глазами.
А вот и игра для вас, сказал Тоудвайн. Сразитесь в потёмках в «монте» с шайкой черномазых. Он поднял кружку, осушил, поставил на стойку и пересчитал оставшиеся монеты. Шаркая ногами, из полумрака к ним приближался какой-то человек. Под мышкой у него была бутылка, он осторожно поставил её на плитки стойки вместе с кружкой, что-то сказал бармену, и тот принёс глиняный кувшин с водой. Подошедший повернул кувшин ручкой вправо от себя и взглянул на мальца. Уже в годах, в шляпе с плоской тульёй, какие редко встречались теперь в этой стране, в грязных шерстяных штанах и рубашке. Huaraches [98] у него на ногах походили на привязанные к подошвам сушёные почерневшие рыбины.
Вы Техас? спросил он.
Малец посмотрел на Тоудвайна.
Вы Техас, сказал старик. Я был Техас три года. Он поднял руку. От указательного пальца остался лишь первый сустав — возможно, старик показывал, что случилось в Техасе, а может, просто хотел годы подсчитать. Он опустил руку, повернулся к стойке, налил в кружку вина, потом взялся за кувшин и подлил воды. Выпил, поставил кружку и повернулся к Тоудвайну. Вытер тылом руки жиденькую седую бородку, а потом воззрился на Тоудвайна снова.
Вы — sociedad de guerra. Contra los bárbaros [99].
Тоудвайн не знал, как быть. Вылитый неотёсанный рыцарь, что пытается решить загадку тролля.
Старик приложил к плечу воображаемую винтовку, издал губами звук выстрела и повернулся к американцам. Вы убивать апачи, да?
Тоудвайн глянул на Баткэта.
Чего ему надо?
Вандименец тоже провёл трёхпалой рукой по рту, но никакой симпатии не выразил. Старик набрался, сказал он. Или свихнулся.
Тоудвайн опёрся локтями о плитки и, взглянув на старика, сплюнул на пол.
Что, с катушек съехал хуже беглого негра?
Из дальнего угла донёсся стон. Один из сидевших встал, прошёл вдоль стены, наклонился и что-то сказал остальным. Стон раздался снова, старик дважды провёл рукой перед лицом, поцеловал кончики пальцев и поднял глаза на троицу.
Сколько вам платят?
Все промолчали.
Убиваете Гомеса — вам платят много денег.
Madre de Dios [100], снова застонали в темноте у дальней стены.
Гомес, Гомес, повторил старик. Даже Гомес. Кто устоит против техасцев? Они солдаты. Qué soldados tan valientes. La sangre de Gómez, sangre de la gente… [101]
Он поднял голову. Кровь. Эта страна есть дай много крови. Это Мексика. Эта страна хочет пить. Кровь тысяч Христов. Ничего.
Он махнул рукой туда, где раскинулся внешний мир, где во мраке лежала вся страна и стояли великие осквернённые алтари. Повернувшись, этот старый приверженец умеренности налил ещё вина, снова разбавил водой из кувшина и выпил.
Малец внимательно следил за ним. Смотрел, как старик пьёт, как вытирает рот. Повернувшись, тот заговорил, обращаясь не к мальцу или Тоудвайну, а, видимо, ко всем присутствовавшим в баре.
Я молюсь Господу за эту страну. Говорю это вам. Молюсь. В церковь я не хожу. Зачем мне говорить там с этими куклами? Я говорю здесь.
Он ткнул себя в грудь. Когда он повернулся к американцам, голос его зазвучал мягче. Вы прекрасные кабальерос, сказал он. Вы убиваете bárbaros . Им не спрятаться от вас. Но есть ещё один кабальеро, и вот от него, я думаю, не спрячется никто из людей. Я был солдат. Это как во сне. Когда даже костей не остаётся в пустыне, с тобой говорят сны, и тебе уже не проснуться никогда.
Осушив кружку, он взял бутылку и тихо побрёл в своих сандалиях в дальний полутёмный угол бара. Человек у стены вновь застонал, призывая своего бога. Вандименец поговорил с барменом, тот указал на тёмный угол и покачал головой. Американцы опрокинули по последней, Тоудвайн подтолкнул к бармену несколько тлако[102], и они вышли на улицу.
Это его сын, сказал Баткэт.
Кто?
Паренёк в углу, которого пырнули ножом.
Его порезали?
Пырнул один из этих типов за столом. Они играли в карты, и один его пырнул.
Что он тогда до сих пор тут делает?
Вот и я спросил.
И что он сказал?
Вопросом на вопрос ответил — а куда, мол, ему идти?
Они пробирались по узким, стиснутым между стен улочкам к воротам и кострам лагеря. Послышался чей-то голос: Las diez y media, tiempo sereno [103]. Это сторож совершал обход; он прошёл мимо с фонарём, негромко сообщая, который час.
По звукам в предрассветном мраке можно было предположить, что именно предстанет сейчас перед глазами. Первые крики птиц в деревьях вдоль реки, позвякивание сбруи, пофыркивание лошадей, с тихим шорохом щиплющих траву. В сумрачном городишке подают голоса первые петухи. В воздухе пахнет лошадьми и древесным углём. Лагерь приходит в движение. Тут и там в прибывающем свете дня сидят местные ребятишки. Никто из просыпающихся бойцов не знает, как долго просидели они здесь в темноте и безмолвии.
Мёртвой индианки на площади уже не было, и по пыли кто-то недавно прошёлся граблями. На шестах чернели пустые светильники жонглёра, а костёр перед палаткой давно потух. Когда они проезжали мимо, рубившая дрова старуха выпрямилась и застыла, сжимая топор обеими руками.
В середине утра они проехали по разграбленному индейскому лагерю, где большие почерневшие куски тонко нарезанного мяса висели по кустам или болтались на шестах, будто странное тёмное бельё. На земле на колышках были растянуты оленьи шкуры, а на камнях в первозданном хаосе валялись белые или охряные кости. Лошади, навострив уши, пошли быстрее. Отряд ехал дальше. Во второй половине дня их догнал чернокожий Джексон, который едва не загнал падавшую от усталости лошадь. Повернувшись в седле, Глэнтон смерил его взглядом. Затем послал лошадь вперёд, негр присоединился к своим бледнолицым попутчикам, и все продолжали путь, как раньше.
Ветерана хватились только вечером. Судья пробрался сквозь дым костров, где готовили еду, и присел на корточки перед Тоудвайном и мальцом.
Что с Чемберсом? спросил он.
Я так думаю, слинял.
Слинял?
Похоже на то.
Он утром выезжал?
С нами не выезжал.
Ты же вроде как отвечаешь за свою группу.
Тоудвайн сплюнул. Он, похоже, сам за себя отвечает.
Когда ты видел его в последний раз?
Вчера вечером.
А сегодня утром нет.
Сегодня утром нет.
Судья пристально смотрел на него.
Тоудвайн чертыхнулся. Я думал, ты знаешь, что он смылся. Не такой уж он маленький, чтоб его потерять.
Судья посмотрел на мальца. Потом снова на Тоудвайна. Затем поднялся и пошёл обратно.
Утром исчезли двое делаваров. Отряд поехал дальше и к полудню уже забирался вверх, к проходу в горах. Ехали через заросли дикой лаванды и юкки, а над головами вставали вершины Анимас. Над цепью всадников мелькнула тень орла, поднявшегося с этих высоких скалистых твердынь, и все задирали голову, следя за его полётом в хрупкой и чистой голубизне. Миновав рощицы араукарии и заострённого дуба, они пересекли горный проход по высокому сосняку и горной тропой двинулись дальше.
Вечером выбрались на плоскую вершину, откуда хорошо просматривались все окрестности к северу. Солнце разливалось на западе пылающим заревом, откуда ровным строем поднимались маленькие пустынные летучие мыши, а на севере вдоль подрагивающего периметра мироздания по всему пространству дымами далёких армий поднимались клубы пыли. Под долгой синевой вечернего неба, похожие на мятую вощанку, в какую заворачивают мясо мясники, лежали чёткие складки гор, чуть поближе лунным Морем Дождей мерцала глазурь высохшего озера, а в гаснущих сумерках по равнине двигались на север стада оленей, спасаясь от волков, чей окрас сливался с цветом пустынных просторов.
Глэнтон долго сидел в седле, взирая на эту картину. Разбросанные по плоской вершине клочья сухой травы схлёстывались на ветру, словно донесенные долгим эхом земли пики и копья древних схваток, которые так и остались не запечатлёнными в веках. В небе царила смута, на вечернюю землю быстро опустилась ночь, а вдогонку за скрывшимся солнцем, негромко вскрикивая, устремились маленькие серые птицы. Глэнтон понукнул лошадь. Теперь ему и всем остальным нужно было решать непростую задачу борьбы с темнотой.
В тот вечер они разбили лагерь у подножия осыпного склона. Там и произошло убийство, которого ожидали уже давно. Белый Джексон пьянствовал в Ханосе, а потом два дня ехал по горам с угрюмым видом и красными глазами. Он сидел, расхристанный, у костра, сбросив сапоги и попивая из фляжки aguardiente [104], в пространстве, ограниченном его компаньонами, воем волков и провидением ночи. В это время к костру подошёл чернокожий — бросил на землю чепрак из бизоньей шкуры, сел на него и принялся набивать трубку.
В лагере разжигались два костра, и не было никаких правил, гласных или негласных, относительно того, кто имеет право ими пользоваться. Но когда белый Джексон, глянув на другой костёр, увидел, что делавары, Джон Макгилл и новенькие в отряде перебрались со своим ужином туда, он махнул рукой, выругался сквозь зубы и предложил чёрному убираться прочь.
Человеческие законы здесь не работали, и все договорённости были непрочными. Негр оторвался от трубки. У некоторых сидевших вокруг костра глаза отражали свет огня и сверкали, точно горящие угли в черепах, у других ничего подобного не происходило, а вот глаза негра открылись целыми коридорами, через которые хлынула ночь, оголённая, со всем, что в ней было, и та её часть, что уже прошла, и та, что ещё не наступила.
В этом отряде каждый сидит, где хочет, сказал он.
Белый мотнул головой — один глаз полуприкрыт, нижняя губа отвисла. Его пояс с револьвером лежал, свёрнутый, на земле. Белый дотянулся до него, достал револьвер и взвёл курок. Четверо сидевших у костра встали и отошли.
Ты не стрелять ли в меня собрался? проговорил негр.
Не унесёшь свою чёрную задницу прочь от костра, будешь лежать у меня тихо, как на кладбище.
Негр бросил взгляд туда, где сидел Глэнтон. Тот наблюдал за ним. Сунув трубку в рот, негр встал, поднял чепрак и сложил его на руке.
Это твоё последнее слово?
Последнее, как суд Божий.
Негр снова глянул через огонь на Глэнтона и двинулся прочь в темноту. Белый поставил револьвер на предохранитель и положил перед собой на землю. Двое из тех, что отошли, вернулись, но им было не по себе, и они остались стоять. Джексон сидел, скрестив ноги по-турецки. Одна рука у живота, другая, с тонкой чёрной сигаркой, на колене. Ближе всех к нему сидел Тобин, который попытался было встать, когда из темноты выступил негр, держа обеими руками, словно некий церемониальный предмет, нож «боуи». Белый поднял на чёрного осовелый взгляд, а тот шагнул вперёд и одним ударом снёс ему голову.
Тёмная кровь хлестнула из обрубка шеи в четыре струи — две потолще и две потоньше, — и они, изогнувшись дугой, с шипением брызнули в костёр. Голова с выпученными глазами откатилась влево, к ногам бывшего священника, и остановилась. Тобин отдёрнул ногу, вскочил и попятился. Костёр зашипел и почернел, поднялось серое облако дыма, потоки крови из шеи, понемногу ослабев, лишь негромко побулькивали, точно жаркое; потом стих и этот звук. Белый Джексон продолжал сидеть, только без головы, весь в крови, с зажатой между пальцами сигаркой, наклонясь к тёмному дымящемуся углублению среди языков огня, куда ушла его жизнь.
Глэнтон встал. Остальные члены отряда отошли в сторону. Никто не произнёс ни слова. Когда они выезжали на рассвете, безголовый труп так и сидел, словно убиенный отшельник, босиком, в золе и крови. Кто-то взял его пистолет, а сапоги остались стоять там же, куда он их поставил. Отряд двинулся дальше по равнине. Они не проехали и часа, как на них напали апачи.
IX
Засада — Мёртвый апачи — Полая почва — Гипсовое озеро — Вихри — Снежная слепота лошадей — Возвращение делаваров — Утверждение завещания — Дилижанс-призрак — Медные копи — Скваттеры — Укушенная лошадь — Судья о геологических свидетельствах — Мёртвый мальчик — Об уклонении и ошибочном руководствовании событиями прошлого — Сиболерос
Они пересекали западную оконечность плайи[105], когда Глэнтон вдруг остановился. Повернувшись, он опёрся на деревянную заднюю луку седла и посмотрел на восток, туда, где над горами, оголёнными и пятнистыми, словно их обсидели мухи, только что взошло солнце. Гладкая поверхность плайи лежала перед ними нетронутая — ни следа, а горы вставали в этом просторе голубыми островами без подножий, словно плавучие храмы.
Тоудвайн и малец вместе с остальными всадниками пристально вглядывались в это запустение. Вдали плайя сверкала утренней серебристой рябью исчезнувшего тысячи лет назад холодного моря.
Вроде стая гончих, произнёс Тоудвайн.
А по-моему, гуси кричат.
Неожиданно Баткэт и один из делаваров повернули, нахлёстывая лошадей и громко крича. Отряд развернулся и смешался, вытягиваясь по дну высохшего озера к редкой полосе кустов, обозначавшей границу берега. Бойцы соскакивали с лошадей и мгновенно спутывали их готовыми петлями. К тому времени, когда животные были надёжно спутаны, а бойцы с оружием наготове лежали под кустами креозота, вдалеке уже появились всадники — тоненький фриз с лучниками на лошадях, который дрожал и дёргался в нараставшем зное. Они скрылись один за другим на фоне солнца, а потом появились снова. Чёрные против солнца, они выезжали из исчезнувшего моря, как загорелые призраки, ноги их лошадей взбивали фантомную пену, они терялись на фоне солнца и озера, мерцали, сливались вместе и вновь разделялись, и они множились в различных плоскостях воплощением чего-то зловещего, начали сливаться в одно целое, и над ними в пробуравленных рассветом небесах возникало дьявольское подобие их рядов, огромное и перевёрнутое; их лошади ступали своими невероятно длинными ногами по высоким и тонким перистым облакам; эти антивоины с воплями свешивались со своих коней огромными химерами, и их пронзительные дикие крики разносились по плоской и голой равнине, словно вопли душ, прорвавшихся вниз, в мир людей, из-за нестыковки в хитросплетении сущего.
Сейчас повёрнут направо! крикнул Глэнтон, и не успел он это проговорить, как они так и сделали, чтобы удобнее было стрелять из луков. Стрелы взлетели в небесную синеву, сияя на солнце оперением, а потом вдруг набрали скорость и просвистели мимо, как стая диких уток. Грянул первый винтовочный выстрел.
Малец лежал на животе, обеими руками держа большой револьвер Уокера, и вёл огонь неторопливо и старательно, словно проделывал всё это раньше во сне. Воины промчались мимо в каких-то ста футах, человек сорок или пятьдесят, они понеслись дальше по краю озера, уже распадаясь на сомкнутые плоскости знойного воздуха, чтобы молча раствориться и исчезнуть.
Под зарослями креозота отряд перезаряжал оружие. Один мустанг лежал на песке, ровно дыша, остальные на удивление спокойно выстояли под градом стрел. Тейт и Док Ирвинг отползли назад, чтобы их осмотреть. Остальные лежали и наблюдали за плайей.
Из укрытия вышли лишь трое — Тоудвайн, Глэнтон и судья. Они подобрали короткий нарезной мушкет, обитый сыромятной кожей, с ложем, украшенным рисунком из гвоздиков с медными головками. Судья посмотрел вдоль бледной полоски берега высохшего озера на север, куда умчались язычники, передал мушкет Тоудвайну, и они зашагали дальше.
Мертвец лежал на песчаном намыве. На нём были лишь кожаные сапоги и широкие мексиканские штаны. Сапоги с острыми носами, как у баскинов, подошвы из парфлеша и высокие голенища, скатанные до колен и подвязанные. Песок на отмели потемнел от крови. Они стояли на краю высохшего озера в недвижном зное. Глэнтон перевернул мертвеца кончиком сапога. Показалось раскрашенное лицо, засыпанные песком глаза, песок налип и на тошнотворный жир, которым было вымазано всё тело. Виднелось отверстие, оставленное пулей Тоудвайна там, где она вошла под нижнее ребро. С длинных чёрных, припорошенных пылью волос разбегались вши. Полосы белой краски шли по щекам наискось, что-то было намалёвано над носом, под глазами, и на подбородке выделялись рисунки тёмно-красным. Индеец был уже в годах, залеченную рану от копья чуть выше тазовой кости и застарелый сабельный шрам через всю левую щёку он носил как знаки отличия. По всей длине их украшали татуировки, пусть поистершиеся от времени, но не имевшие себе подобных на здешних пустынных просторах.
Судья с ножом в руках встал на колени, перерезал лямку висевшей у индейца на плече боевой сумки из шкуры пумы и вытряхнул содержимое на песок. В ней оказались козырёк из воронова крыла, чётки из фруктовых косточек, несколько ружейных кремней, горсть свинцовых пуль. Был там и камень из мочевого пузыря, или «бешеный камень»[106], добытый из внутренностей какого-то животного: судья осмотрел его и сунул себе в карман. Остальные вещи он разложил на ладони, словно читая. Потом распорол ножом штаны индейца. Вдоль тёмных гениталий был привязан небольшой кожаный мешочек. Судья отрезал его и тоже пристроил в карман куртки. Наконец ухватил тёмные пряди, отряхнул с них песок и снял скальп. Затем они поднялись и пошли обратно, оставив мертвеца взирать высыхающими глазами на гибельное приближение солнца.
Весь день они ехали по блёклой земле, по которой кое-где были разбросаны кустики лебеды и дикого проса. К вечеру земля стала какой-то полой, она так явственно звенела под копытами, что лошади ступали бочком и закатывали глаза, как цирковые, а вечером, лёжа на земле, люди, каждый в отдельности и все вместе, слышали глухой грохот камней, падающих где-то далеко внизу в жутком мраке мирового нутра.
На следующий день они пересекали озеро такого мелкого гипса, что мустанги не оставляли следов. Всадники намазали лица вокруг глаз костным углём, некоторые точно так же намазали и лошадей. Солнце отражалось от поверхности котловины и обжигало лица снизу, а тени лошадей и всадников вырисовывались на мелком белом песке чистейшим индиго. Далеко на севере пустыни вздымались, сверля землю, дрожащие клубы пыли. Кто-то сказал, что слышал, как эти безумные спирали поднимали путников, вертя по кругу, словно дервишей, а потом снова швыряли вниз, в пустыню, и те, разбитые и окровавленные, наверное, наблюдали, как погубившее их нечто устремляется вверх, пошатываясь, словно пьяный джинн, и снова пропадает в тех стихиях, откуда появилось. Никакой голос не вещал из этого вихря, и лежавший с переломанными костями путник мог лишь кричать от мучительной боли и злиться, но на что тут злиться? Даже если его высохшую и почерневшую оболочку найдут в песках те, кому ещё только суждено здесь появиться, кто сможет отыскать причину его погибели?
В тот вечер они сидели у костра, как призраки, с покрытыми пылью бородами и одеждой, этакие заворожённые огнепоклонники. Костры погасли, угольки понеслись по равнине, и песчинки всю ночь ползли мимо во мраке, словно армия вшей на марше. Ночью лошади принялись визжать от боли в глазах, и к рассвету некоторые настолько обезумели от слепоты, что пришлось их пристрелить. Когда отряд трогался в путь, под мексиканцем Макгиллом была уже третья лошадь за три дня. Ему не удалось зачернить глаза своему мустангу, и под конец пути по высохшему озеру этой лошади впору было надевать намордник, как собаке. Та, на которой он ехал сейчас, отличалась ещё более буйным нравом, а сменных лошадей оставалось всего три.
У минерального источника, где они остановились на полуденный привал, их догнали двое делаваров, покинувших отряд при выезде из Ханоса. Они привели осёдланную лошадь ветерана. Подойдя к ней, Глэнтон поднял волочившиеся поводья и подвёл её к костру. Там он вынул из чехла винтовку, передал Дэвиду Брауну, пошарил в сумке, притороченной к задней луке седла, и стал бросать скудные пожитки ветерана в костёр. Отпустил подпругу, снял остальное снаряжение и кучей свалил в пламя — одеяла, седло и всё остальное, — и от засаленной шерсти и кожи повалил вонючий серый дым.
Потом они двинулись дальше. Ехали на север. Два дня делавары толковали дымы на дальних вершинах, но потом дымов не стало, и больше они не появлялись. Достигнув предгорий, отряд наткнулся на старый пыльный дилижанс с шестью лошадьми в постромках — лошади щипали сухую траву во впадине среди голых деревьев.
Когда депутация отряда свернула напрямик к дилижансу, лошади задёргали головами, шарахнулись и пошли рысью. Всадники вели их по впадине, пока те не стали кружить, как лошадки из папье-маше на карусели, с грохотом таща дилижанс со сломанным колесом. К ним направился негр, размахивая шляпой, чтобы отвлечь их внимание, и так, со шляпой в руке, он приблизился, и лошади остановились, дрожа, а он успокаивал их, пока не сумел ухватить волочившиеся поводья.
Глэнтон прошёл мимо негра и открыл дверцу экипажа. Внутри всё было усеяно свежими щепками, а из дверцы вывалился и повис вниз головой мертвец. Ещё один мужчина и юноша лежали в экипаже с оружием в руках, как в катафалке, и исходившее от них зловоние могло отбить аппетит даже у стервятника. Забрав винтовки и патроны, Глэнтон передал их наружу. Двое забрались на багажную полку, обрезали верёвки и потрёпанный брезент, сбросили вниз пароходный кофр и старую курьерскую вализу из сыромятной кожи и взломали замки. Глэнтон перерезал ножом ремешки на вализе и вытряхнул её содержимое на песок. Посыпались и стали разлетаться по каньону письма, адресованные куда угодно, только не сюда. Ещё в вализе обнаружились мешочки с бирками и образцами руды. Глэнтон высыпал их на землю, пнул и огляделся. Снова заглянул в экипаж, сплюнул, повернулся и стал осматривать лошадей. Лошади были крупные, американские, но порядком потрёпанные. Он приказал освободить двух из постромок, потом знаком велел негру отойти от запряжной и замахнулся на животных шляпой. Те рванули по дну каньона расстроенной четвёркой с пустотами в упряжи, экипаж раскачивался на кожаных рессорах, а из хлопающей двери свешивался мертвец. Они быстро удалялись по равнине на запад: сначала их стало не слышно, а потом и их очертания растворились в знойном мареве над песком, пока не осталась лишь дрожащая точка в этом галлюцинаторном пространстве, а затем исчезла и она. Всадники продолжили свой путь.
Всю вторую половину дня отряд пробирался колонной по одному через горы. Над их головами, словно высматривая их знамя, пролетел небольшой серый ланнер, потом шарахнулся в сторону и взмыл на узких соколиных крыльях над долиной. В сумерках они ехали мимо встававших целыми городами монолитов песчаника, мимо замка и цитадели, мимо выточенной ветром сторожевой башни и каменных амбаров, полных солнца и теней. Перед их глазами вставали то мергель и красно-коричневая терракота, то меднонесущие сланцы, пока, миновав заросшую лесом низину, они не выбрались на выступ, с которого открывался вид на унылую и голую кальдеру с безлюдными руинами Санта-Рита-дель-Кобре[107].
Они устроились здесь на ночь без воды и огня. Вниз послали разведчиков, а Глэнтон вышел к обрыву и сидел там в сумерках, вглядываясь в сгущающийся внизу, в пропасти, мрак и пытаясь разглядеть, не мелькнёт ли где огонёк. В темноте вернулись разведчики, а утром, тоже затемно, отряд был уже в сёдлах.
Они достигли кальдеры, когда небо ещё только начало сереть, и ехали друг за другом по усыпанным сланцем улочкам между рядами старых глинобитных домиков, покинутых жителями лет десять назад, когда апачи перерезали путь обозам из Чиуауа и осадили рудник. Умиравшие от голода мексиканцы отправились пешком в долгий путь на юг, но никто из этого путешествия не вернулся. Американцы ехали мимо груд шлака и отходов, мимо зияющих темнотой шахтных стволов, мимо плавильных печей с кучками руды вокруг, мимо изношенных фургонов и вагонеток, желтевших, как кости, в лучах зари, мимо потемневшего железа брошенных механизмов. Перебравшись через сухое каменистое русло, они двинулись дальше по этой выпотрошенной земле туда, где на пригорке стоял старый форт — большое глинобитное строение треугольной формы с круглыми башенками по углам. В восточной стене виднелась единственная дверь, и, приближаясь к ней, они заметили дымок, который ещё раньше почуяли в утреннем воздухе.
Глэнтон заколотил в дверь дубинкой, покрытой сыромятной кожей, словно путник у постоялого двора. Окрестности холмов заливал голубоватый свет, но солнце освещало лишь самые высокие вершины, а вся кальдера ещё лежала во мраке. Эхо ударов облетело встававшие кругом голые каменные стены и вернулось. Отряд оставался в сёдлах. Глэнтон ударил в дверь ногой.
Выходите, коли вы белые, крикнул он.
Кто там? послышался голос.
Глэнтон молча сплюнул.
Кто это? снова донеслось изнутри.
Открывай, велел Глэнтон.
Открыли не сразу. Прогрохотали цепи, их тащили по дереву. Высокая дверь со скрипом отворилась внутрь, и показался человек с винтовкой наготове. Глэнтон тронул лошадь коленом, та потянулась головой к двери, раскрыла её пошире, и отряд въехал во двор.
Там, в сером полумраке, они спешились и привязали лошадей. Вокруг стояли старые грузовые фургоны, некоторые — без колёс. В одной конторе горела лампа, и у двери столпилось несколько человек. Когда Глэнтон пересёк треугольник двора, все расступились. А мы посчитали вас за индейцев.
Из семи членов поисковой партии, отправившейся в горы на поиски драгоценных металлов, их осталось четверо. Спасаясь от погони дикарей, они примчались сюда из пустыни на юге и, забаррикадировавшись в старом форте, провели здесь уже три дня. Один полулежал в конторе у стены — ему прострелили снизу грудь. Зашёл Ирвинг, посмотрел на раненого.
Как-нибудь лечили его? спросил он.
Никак не лечили.
От меня помощь требуется?
Мы ни о какой помощи не просили.
Ну и хорошо, заключил Ирвинг. Потому что ему ничем и не поможешь.
Он окинул их взглядом. Грязные, оборванные, наполовину спятившие, по ночам они делали вылазки к сухому руслу, чтобы добыть дров и воды, а питались мясом мёртвого мула, который лежал, распотрошённый и вонючий, в дальнем конце двора. Первым делом они попросили виски, потом — табака. У них было всего две лошади, причём одну укусила в пустыне змея, и теперь бедное животное стояло во дворе с непомерно распухшей головой, как некий мифический гротескный образ лошади из классической трагедии. Укус пришёлся в нос, из бесформенной головы выпирали глаза, полные ужаса и муки; лошадь, застонав, неверной походкой подошла к сбившимся вместе отрядным, её длинная изуродованная морда моталась из стороны в сторону, изо рта текла слюна, а дыхание со свистом вылетало из сдавленной глотки. Кожа на переносице треснула, через розоватую плоть виднелась кость, а маленькие уши походили на скрученные кусочки бумаги, вставленные в волосатую порцию теста. При её приближении лошади американцев смешались, стали отходить вдоль стены, и она слепо повернула за ними. Началась суматоха, лошади толкались, лягались и кружили по двору. Вперёд выскочил невысокий чубарый жеребец одного из делаваров, он пару раз лягнул укушенную лошадь, а потом вонзил зубы ей в шею. Из горла взбесившейся лошади вырвался хрип, и люди подошли к двери.
Что ж вы не пристрелите бедолагу? удивился Ирвинг.
Чем раньше сдохнет, тем быстрее стухнет.
Ирвинг сплюнул. Её же змея укусила, а вы есть её собираетесь?
Они переглянулись, не зная, что сказать.
Покачав головой, Ирвинг вышел. Под взглядами Глэнтона и судьи скваттеры уставились в пол. Кое-где в комнату свисали стропила, на полу — грязь и мусор. В полуразрушенное строение заглянуло утреннее солнце, и Глэнтон заметил свернувшегося в углу мальчика лет двенадцати — мексиканца или полукровку. На нём были только старые панталоны до колен и самодельные сандалии из необработанной кожи. Он зыркнул на Глэнтона дерзко и испуганно.
Кто этот ребёнок? спросил судья.
Они пожали плечами, отвели глаза.
Глэнтон сплюнул и покачал головой.
На плоской крыше выставили дозорных, лошадей расседлали и вывели попастись, а судья выбрал одну из вьючных лошадей, освободил перемётные сумы и отправился исследовать рудник. Ближе к вечеру он уже сидел во дворе, разбивая молотком образцы руды — полевого шпата с богатым содержанием красноватого куприта и местные самородки, из органических долей которых он намеревался узнать что-то новое о происхождении земли, — и прочёл перед немногочисленными слушателями импровизированную лекцию по геологии. Аудитория кивала и сплёвывала. Кто-то попытался привести цитаты из Писания, чтобы опровергнуть его рассуждения об упорядочении эонов из древнего хаоса и другие отступнические предположения. Судья лишь усмехнулся.
Книги лгут, сказал он.
Бог не лжёт.
Верно, согласился судья. Он не лжёт. И вот это — Его слова.
Он поднял кусок камня.
Он глаголет камнями и деревьями, костями всякой твари.
Одетые в лохмотья скваттеры кивали друг другу и вскоре уже считали, что этот учёный человек прав во всех своих измышлениях, а судья их поощрял, пока они не стали убеждёнными сторонниками нового миропорядка, после чего посмеялся, назвав их глупцами.
Под вечер большая часть отряда разместилась под звёздами на сухой глине двора. Утренний дождь выгнал их оттуда, и они устроились, скрючившись, в тёмных грязных кабинках вдоль южной стены. В конторе форта на полу развели костёр, и дым выходил через рухнувшую крышу, Глэнтон и судья со своей свитой сидели у весело полыхавшего пламени, покуривая трубки, а скваттеры стояли чуть поодаль и жевали выпрошенный табак, сплёвывая на стену. Мальчик-полукровка следил за ними чёрными глазёнками. С низких тёмных холмов на западе донёсся волчий вой. Скваттеры подозрительно прислушались, а охотники с усмешкой переглянулись. В ночи раздавалось и шакалье тявканье койотов, и крики сов, но лишь в этом вое старого волка они слышали подлинного зверя: одинокого lobo , возможно, с поседевшей мордой, он марионеткой свисал с луны, разевая длинную подрагивавшую пасть.
Ночью похолодало, задул сильный ветер, пошёл дождь, и вскоре все звери в округе умолкли. В дверь просунула длинную мокрую морду лошадь, Глэнтон вскинулся, заговорил, и лошадь, вскинув голову, задрала губу и подалась назад, в дождь и ночь.
На это обратили внимание скваттеры, чьи бегающие глазки подмечали всё подряд, и один из них заявил, что никогда не смог бы приручить лошадь. Сплюнув в костёр, Глэнтон взглянул на этого человека, не имевшего ни лошади, ни приличной одежды, и покачал головой, изумляясь столь поразительным измышлениям, этой глупости во всевозможных личинах и проявлениях. Дождь подутих, в повисшей тишине прокатился над головой и с лязгом отозвался в скалах долгий раскат грома, потом дождь пошёл сильнее, пока не хлынул через почерневший пролом в крыше, заливая окутанный паром и шипящий костёр. Один из сидевших поднялся, притащил гнилые обломки старых балок и побросал одну на другую в пламя. По провисшим над ними vigas [108] застелился дым, и с покрытой дёрном крыши устремились вниз крохотные ручейки жидкой глины. Открытую часть двора заливали потоки воды, и свет костра из двери протянулся бледной полоской по этому неглубокому морю, вдоль которого, словно зеваки на обочине, ожидающие какого-нибудь происшествия, стояли лошади. Время от времени кто-то из людей вставал и выходил наружу, его тень падала на животных, они поднимали и опускали головы, с которых каплями стекала вода, били копытами и снова ждали под дождём.
В комнату вошли и встали у костра сменившиеся дозорные, от них шёл пар. Негр стоял в дверном проёме, ни внутри, ни снаружи. Кто-то уже доложил, что судья забрался на стену голышом и, огромный и бледный при вспышках молнии, разгуливает большими шагами по периметру и что-то декламирует в старинной эпической манере. Глэнтон молча смотрел в костёр, остальные закутывались в одеяла, выбрав на полу местечки посуше, и вскоре всё погрузилось в сон.
Утром дождь перестал. Во дворе стояли лужи, укушенная лошадь лежала мёртвой, вытянув в грязи бесформенную голову, остальные собрались под башенкой в северо-восточном углу, повернувшись к стене. На севере под лучами только что взошедшего солнца сияли белизной горные вершины, и когда Тоудвайн вышел на свет, солнце лишь касалось кромки стен, в этой окутанной мягкой дымкой тиши стоял судья и ковырял каким-то шипом в зубах, словно только что поел.
Доброе утро, сказал судья.
Доброе утро, ответил Тоудвайн.
Похоже, проясняется.
Уже прояснилось, сказал Тоудвайн.
Судья повернулся, вгляделся в девственную голубизну наступившего дня. Над горным хребтом пролетел орёл, и под лучами солнца его голова и хвост отливали белизной.
Да уж, произнёс судья. Прояснилось.
Появившиеся скваттеры стояли среди лагеря, хлопая глазами, как птицы. Между собой они порешили вступить в отряд, и когда через двор проходил Глэнтон с лошадью в поводу, их представитель вышел вперёд, чтобы сообщить об этом. Глэнтон на него даже не взглянул. Войдя в cuartel [109], он забрал седло и снаряжение. Тем временем кто-то уже обнаружил мальчика.
Он лежал ничком в одной из кабинок, совершенно раздетый. На глине вокруг валялись старые кости. Казалось, он, как и другие до него, случайно забрёл туда, где обитало нечто враждебное. Скваттеры молча стояли над телом. Вскоре они уже бестолково болтали о том, каким хорошим и добродетельным был этот мёртвый мальчик.
Во дворе охотники за скальпами сели на коней и повернули к восточным воротам, которые теперь стояли открытыми, впуская утренний свет и приглашая в путь. Вслед за ними из ворот вышли и обречённые остаться, они вытащили мальчика и положили в грязь. У него была сломана шея, голова свисала и как-то странно плюхнулась, когда они опустили его на землю. В лужах дождевой воды во дворе отражались серые холмы за рудником, в грязи лежал наполовину съеденный мул — безногий персонаж хромолитографии ужасной войны. В казарме без дверей раненый то распевал церковные гимны, то проклинал Бога. Скваттеры, опираясь на свои убогие ружья, столпились вокруг мёртвого мальчика, словно почётный караул оборванцев. Глэнтон вручил им полфунта ружейного пороха, капсюли и небольшую чушку свинца, и когда отряд выезжал, кое-кто оглядывался на эту троицу, стоявшую с отсутствующими лицами. Ни один не помахал на прощание. Умирающий у потухшего костра всё пел, и, отъезжая, они слышали гимны своего детства; они слышали их и позже, когда, перебравшись через ручей, ехали через невысокие кусты ещё мокрого можжевельника. Умирающий пел очень ясно и сосредоточенно, и отправившиеся в путь всадники, возможно, не торопились, чтобы подольше слышать это пение, ведь они и сами были из того же теста.
В тот день их путь лежал среди невысоких холмов, на которых росли только вечнозелёные кустарники. Из этой зелени то и дело выскакивали и бросались врассыпную стада оленей, несколько голов охотники подстрелили прямо с седла, освежевали и упаковали, и к вечеру отряд уже сопровождала свита из полудюжины волков разного размера и окраса — они рысили позади гуськом и поглядывали через плечо, следя, чтобы каждый шёл на своём месте.
С наступлением сумерек сделали привал, развели костёр и зажарили оленину. Ночная тьма окутывала очень плотно, и звёзд не было. На севере виднелись другие костры, мерцавшие тусклыми красными огоньками вдоль невидимых хребтов. Перекусив, они двинулись дальше, не погасив костёр. Когда отряд стал забираться в горы, костёр начал как бы перемещаться, мерцал то тут, то там, удаляясь или необъяснимо сдвигаясь по флангу. Будто некий запоздало появившийся позади на дороге блуждающий огонь, который все видели, но никогда о нём не говорили. Ибо способность вводить в заблуждение, свойственная светящимся объектам, может проявиться и в ретроспективе, и под чудесным воздействием части уже пройденного пути судьба человека тоже может пойти наперекосяк.
Проезжая ночью по плоскому высокогорью, они увидели, что к ним приближается то и дело выхватываемый из темноты зарницами на севере отряд всадников, очень похожих на них самих. Глэнтон остановился, не сходя с коня, за ним остановился и весь отряд. Всадники продолжали молча двигаться вперёд. Когда до них оставалась каких-то сотня ярдов, они тоже остановились в молчаливом раздумье о том, что несёт эта встреча.
Кто такие? крикнул Глэнтон.
Amigos, somos amigos [110].
Обе стороны прикидывали численность противника.
De dónde vienen? [111] донеслось со стороны чужаков.
Adónde van? [112] крикнул в ответ судья.
Это были сиболерос[113] с севера, и их вьючные лошади были нагружены сушёным мясом. Сиболерос были одеты в шкуры, сшитые сухожилиями животных; их посадка в седле говорила, что покидают они его очень редко. На копьях, с которыми они охотились на диких равнинных бизонов, красовались кисточки из перьев и цветных тряпок, одни были вооружены луками, другие — старинными мушкетами с заглушками, тоже с кистями, в стволах. Сушёное мясо сиболерос упаковывали в шкуры и, если не считать оружия у некоторых, выглядели самыми настоящими дикарями этой земли без каких-либо иных отпечатков цивилизации.
Они переговорили, не слезая с коней, сиболерос закурили свои маленькие сигарки и рассказали, что направляются на рынки в Месилью. Американцы могли бы выменять у них немного мяса, но ни товара на обмен, ни желания меняться не имели. Так что оба отряда разошлись на полуночной равнине, и каждый отправился тем путём, которым уже прошёл другой, как это бесконечно часто случается у путешествующих.
X
Тобин — Стычка на Литтл-Колорадо — Катабасис [114] — Откуда взялся человек учёный — Глэнтон и судья — Новый курс — Судья и летучие мыши — Гуано — Дезертиры — Селитра и древесный уголь — Лавовое поле — Отпечатки копыт — Вулкан — Сера — Матрица — Истребление индейцев
В последующие дни следы индейцев хиленьо попадались всё реже, а отряд забирался всё дальше в горы. Они молча горбились у костров из выбеленного, как кости, высокогорного плавника, а языки пламени клонились под ночным ветерком, забиравшимся в эти каменные теснины. Малец сидел, поджав под себя ноги, и чинил ремешок шилом, одолженным у бывшего священника Тобина, а лишённый сана наблюдал.
Похоже, ты и раньше этим занимался, сказал Тобин.
Малец вытер нос засаленным рукавом и перевернул лежавшую на коленях работу. Я-то нет.
Ну, тогда ловко у тебя получается. Гораздо лучше, чем у меня. Не поровну всем посылается дар Божий.
Малец глянул на него и вновь склонился над работой.
Да-да, настаивал бывший священник. Оглянись вокруг. За судьёй вот понаблюдай.
Наблюдал уже.
Может, он тебе не по нраву, пусть так. Но ведь на все руки мастер. Сколько я его знаю, за что ни возьмётся, всё у него в руках горит.
Малец наладил через кожу смазанную жиром нитку и туго её натянул.
Он по-голландски умеет, сообщил бывший священник.
По-голландски?
Ну да.
Снова взглянув на Тобина, малец склонился над работой.
Умеет-умеет, сам слышал. Близ Льяно встретили мы как-то группу безумных паломников, и старик, что у них был главный, стал наяривать по-голландски, будто мы все в этой его Голландландии, так судья тут же давай ему отвечать. Глэнтон, когда подъехал, чуть с лошади не свалился. Никто из наших ни слова не понял, что он лопочет. Мы спросили, как он его выучил, и ты знаешь, что он сказал?
И что же он сказал?
У голландца, говорит.
Бывший священник сплюнул. Я вот и у десяти голландцев не научусь. А ты?
Малец покачал головой.
Нет, продолжал Тобин. Всемогущий отвесил и распределил дары свои по ему одному известной мере. Справедливости в этой бухгалтерии нету никакой, и я не сомневаюсь, что он первым признал бы это, так что можешь задать ему этот вопрос прямо в лицо.
Кому ему?
Всемогущему, Всемогущему. Бывший священник покачал головой. Поглядел через костёр на судью. Вот это огромное безволосое существо. Разве, глядя на него, можно себе представить, что он перетанцует самого дьявола, а? Ей-богу, танцор просто первоклассный, этого у него не отнимешь. А на скрипке как играет? Ведь он — величайший скрипач из тех, кого я вообще слышал, и точка. Величайший. Он и дорогу найдёт, и из винтовки стреляет, и верхом ездит, и оленей выслеживает. А ещё и мир повидал. С губернатором они аж до завтрака засиживались, тут и о Париже, и о Лондоне, да ещё на пяти языках — только за то, чтобы их послушать, многое отдашь. Губернатор человек учёный, но судья…
Бывший священник покачал головой. Ох, сдаётся мне, что таким путём Господь показывает, как мало значения Он придаёт учёности. Что она тому, кто ведает всё? Он есть необычная любовь для обычного человека, и мудрость Божия живёт в самых малых сих, поэтому вполне возможно, что явственнее всего глас Всемогущего звучит в тех, кто живёт в молчании.
Он не сводил глаз с мальца.
Так что пусть всё будет, как будет, сказал он. Даже в самой малой твари являет Себя Господь.
Малец подумал, что Тобин имеет в виду птиц или тех, кто пресмыкается, но бывший священник, глядя на него и чуть склонив голову, проговорил: Нет таких, до кого не доносился бы глас сей.
Малец сплюнул в костёр и склонился над работой.
Не слышал я никакого гласа, проговорил он.
Вот перестанет он звучать, сказал Тобин, и поймёшь, что слышал его всю жизнь.
Правда?
Правда.
Малец повернул работу на коленях. Бывший священник смотрел.
Ночью, сказал Тобин, когда лошади пасутся, а весь отряд спит, кто слышит, как они хрустят травой?
Никто не слышит, если все спят.
Верно. А если они перестанут, кто проснётся?
Все проснутся.
Точно, согласился бывший священник. Все.
Малец поднял голову. А судья? Для него этот глас звучит?
Судья, повторил Тобин. Но не ответил.
Я его видел раньше, сказал малец. В Накогдочесе.
Тобин ухмыльнулся.
Каждый в отряде божится, что где-то уже встречал этого негодяя с чёрной душонкой.
Бывший священник потёр бороду тылом руки. Он всех нас спас, нужно отдать ему должное. После стычки у Литтл-Колорадо в отряде ни фунта пороха не осталось. Ни единого фунта. Ни грамма. А тут он — сидит на камне посреди величайшей пустыни, такой больше в жизни не увидишь. Сидит себе на камне, будто экипаж поджидает. Браун решил, что это мираж. И мог бы шарахнуть по нему, будь чем стрелять.
А как получилось, что у вас пороха не осталось?
Весь на дикарей извели. Девять дней в какой-то пещере прятались, почти всех лошадей потеряли. Из Чиуауа выехало тридцать восемь человек, а когда нас нашёл судья, осталось четырнадцать. Устали как собаки, от погони уходили. Каждый прекрасно понимал, что в этом забытом Богом краю наверняка найдётся какое-нибудь ущелье или тупик, а может, просто куча камней, и нас туда загонят, и будем мы стоять там с пустыми винтовками. Судья. Да воздаст ему дьявол должное.
Держа работу в одной руке, а шило в другой, малец не сводил глаз с бывшего священника.
Ехали по равнине всю ночь и почти весь следующий день. Делавары то и дело кричали, чтобы все остановились, и припадали к земле, прислушиваясь. Бежать некуда, скрыться негде. Не знаю, что они там хотели услышать. Все знали, что эти чёртовы черномазые никуда не делись, и для меня, например, этого было более чем достаточно. Мы считали, что тот восход станет для нас последним. Все оглядывались назад, не помню, далеко ли было видно. Миль на пятнадцать-двадцать.
И вот где-то после полудня натыкаемся мы на судью — сидит на своём камне один-одинёшенек посреди всей этой пустыни. Да, и камней-то вокруг нет, один всего. Ирвинг ещё сказал, что судья его, наверное, с собой притащил. А я сказал, что это знак такой отличительный, чтобы выделить его совсем из ничего. В руках та же винтовка, что и сейчас с ним, вся отделанная немецким серебром и с именем, что он велел вывести под щекой приклада серебряной проволокой по-латыни: Et In Arcadia Ego [115]. В смысле, что она несёт смерть. Оружию нередко дают имена. Мне встречались, к примеру, Сладкие Губки, Голос из Могил и самые разные женские. А вот на его винтовке в первый и единственный раз увидел надпись из классики.
Вот так он и сидел. Без лошади. Один сидел, сам по себе, скрестив ноги, а как мы подъехали, заулыбался. Будто поджидал. Старый брезентовый саквояж, старое шерстяное пальто через плечо. В сумке несколько пистолетов и неплохой набор наличности, золотом и серебром. Даже фляги не было. Ну словно… Ума не приложу, откуда он взялся. Сказал, что вышел с караваном фургонов и отстал, чтобы идти дальше одному.
Дэйви хотел его там и оставить. Не по его это понятиям, и было, и есть. Глэнтон, тот его лишь разглядывал. Тут хоть целый божий день гадай, что он нашёл в этой образине на этой земле. Я вот до сих пор не понимаю. На чём-то они тайно сторговались. Какая-то у них жуткая договорённость. Имей это в виду. Увидишь — я прав. Глэнтон велел привести двух последних вьючных лошадей, что у нас были, перерезал ремни и оставил сумы там, где они упали, а судья забрался на лошадь, и они с Глэнтоном поехали бок о бок и вскоре уже болтали, точно братья. Судья сидел охлюпкой, как индеец, саквояж и винтовку взгромоздил лошади на холку и глазел вокруг, довольный донельзя, словно всё сложилось именно так, как он планировал, и день выдался как нельзя лучше.
Проехали немного, и он предлагает новый курс, румбов этак на девять к востоку. Указал на горную цепь милях в тридцати, и мы потащились к этим горам, и никто даже не спросил зачем. Глэнтон к тому времени уже подробно рассказал ему о переделке, в которую мы угодили, но если судью и волновало то, что мы остались в этой пустыне без боеприпасов и что за нами гонится чуть ли не половина всех апачей, он держал это при себе.
Бывший священник умолк, чтобы зажечь потухшую трубку, вытащил из костра уголёк на манер краснокожих разведчиков, а потом снова пристроил его среди языков пламени, словно у того было своё место.
Ну, и как ты думаешь, что там было в этих горах, куда мы направились? И откуда он знал про это? И как это найти? И как использовать?
Тобин, похоже, задавал эти вопросы самому себе. Он глядел в огонь и потягивал трубку. Действительно — как? Подножия гор мы достигли, когда стало темнеть. Тащились по сухому руслу, пожалуй, до полуночи, и разбили лагерь без дров и воды. Утром апачей уже было видно на равнине к северу милях, наверное, в десяти. Ехали они по четыре-шесть человек в ряд, и было их ох как немало, и двигались они не торопясь.
Часовые сказали, судья всю ночь даже не ложился. За летучими мышами наблюдал. Поднимется по склону горы, сделает запись в блокнотике, потом снова спустится. Настроение у него было просто замечательное. В ту ночь двое наших сбежали, осталось двенадцать, судья тринадцатый. Я за ним, за судьёй-то, слежу очень тщательно. И тогда следил, и сейчас. Иногда кажется, что он сбрендил, иногда — нет. А вот про Глэнтона я всегда знал, что у него не все дома.
Едва забрезжил рассвет, мы двинулись дальше по небольшому лесистому ущелью. На северном склоне, где мы были, среди камней, росли ивы, ольха и вишни, маленькие такие деревца. Судья то и дело останавливался, ботанизировал, значит, а потом нагонял нас. Вот те крест. И листья вкладывал в свою книжонку промеж страниц. Ничего подобного я точно в жизни не видел, а тут ещё дикари всё время внизу как на ладони. Едут себе по равнине. Господи, у меня аж шея заболела, всё глаз было не оторвать, а их там душ сто, как один.
Почва под ногами стала какая-то кремнистая, кругом сплошь заросли можжевельника, а мы всё едем и едем. Следы запутать никто даже не пытается. Весь день так и провели в сёдлах. Дикарей уже не видать, их закрывала гора, они были где-то ниже по склону. Как только наступили сумерки и появились летучие мыши, судья снова изменил наш курс, ехал и шляпу придерживал, всё за зверушками этими наблюдал. Мы разделились и рассыпались по можжевельнику, а потом сделали привал, чтоб понять, что к чему, и осмотреть лошадей. Сидим там в темноте, и никто слова не проронит. Потом судья вернулся, они с Глэнтоном пошептались, и мы двинулись дальше.
В темноте лошадей вели в поводу. Тропы нет, одни крутые острые скалы. Когда мы добрались до пещеры, некоторые решили, что он затащил нас туда, чтобы спрятаться, и что он точно спятил. Но дело было в селитре. В селитре, понимаешь. Мы оставили весь скарб у входа в пещеру, набили сумки, перемётные сумы и mochilas [116] дерьмом и на рассвете уехали. А когда поднялись повыше и оглянулись, увидели, что в пещеру летят целые полчища летучих мышей, тысячи этих тварей, и это продолжалось с час или больше, потом уж они скрылись из виду.
Судья. Мы оставили его на высоком перевале у ручейка с чистой водой. Его и одного делавара. Судья велел нам обойти гору кругом и вернуться через сорок восемь часов. Мы скинули весь груз на землю, взяли с собой их лошадей, и он вместе с делаваром стал таскать сумы и сумки с гуано вверх по ручейку. Глянул я ему вслед и сказал: Глаза бы мои больше не видели этого человека.
Тобин поднял взгляд на мальца. В жизни чтоб никогда не видели. Я считал, Глэнтон бросит его. А мы пустились в путь. На следующий день на другой стороне горы встретили двух сбежавших. Они висели на дереве головой вниз. С них содрали кожу, и могу сказать, что после этого человек выглядит не лучшим образом. Но если дикари и не догадались раньше, что мы без пороха, то теперь-то знали наверняка.
Мы уже не ехали верхом, а вели лошадей, следили, чтобы они не спотыкались о камни, и зажимали им носы, когда они фыркали. Но за эти два дня судья промыл гуано водой из ручья, смешал с древесной золой и получил осадок, а ещё соорудил из глины печь и выжигал в ней древесный уголь, днём гасил огонь, а с наступлением темноты разжигал. Когда мы его нашли, они с делаваром сидели в ручье в чём мать родила; поначалу показалось, что они пьяны, но никто не мог взять в толк от чего. По всей вершине кишат апачи, а он на тебе, расселся. Завидев нас, поднялся, прошёл к ивам и вернулся с парой сумок, и в одной — фунтов восемь чистой кристаллической селитры, а в другой — фунта три прекрасного ольхового древесного угля. Древесный уголь он истолок в расщелине скалы в такой порошок, что хоть чернила разводи. Завязал сумки, перекинул их Глэнтону через луку седла, потом они с индейцем оделись, чему я был очень рад, потому что никогда не видел взрослого мужчину, у которого на теле ни волоска, и это при том, что весил он двадцать четыре стоуна[117]. Сколько и сейчас. А уж за это я отвечаю, потому что в том же месяце того же года сам добавлял гирьки на коромысле весов для скота в Чиуауа и видел всё своими собственными и трезвыми глазами.
Спускаемся мы с горы, не высылая никаких дозорных, ничего. Просто спускаемся, и всё. Спать хочется смертельно. Когда вышли на равнину, уже стемнело, собрались вместе, пересчитали всех по головам и тронулись в путь. Луна была уже большая, примерно в три четверти, и ехали мы беззвучно, как цирковые наездники, когда у них лошади ступают по яичной скорлупе. Определить, где дикари, не было никакой возможности. Последним свидетельством, что они где-то близко, стали эти бедолаги на дереве, с которых кожу содрали. Мы шли через пустыню строго на запад. Передо мной ехал Док Ирвинг, и было так светло, что можно было сосчитать каждый волосок у него на голове.
Ехали всю ночь и к утру, как зашла луна, наткнулись на стаю волков. Те сперва разбежались, а потом вернулись и стелились молчаливо, как дымка. Отбегали, рысили неподалёку и ходили кругами вокруг лошадей. Наглые, как не знаю кто. Мы их лошадиными путами хлещем, а они проскальзывают мимо на этой тверди, беззвучно, только их дыхание слыхать, ворчат, порыкивают или зубы скалят. Глэнтон остановился, эти твари закружили, отошли крадучись и опять вернулись. Двое делаваров проехали назад, взяв чуть левее — я бы на такое не решился, — и действительно обнаружили добычу. Молодой самец антилопы, убитый накануне вечером. От него уже осталась лишь половина, мы накинулись на него с ножами, взяли мясо с собой и ели сырым в седле, мы ведь не видели мяса шесть дней. Было просто не оторваться. На горе искали сосновые шишки, как медведи, и были рады и этому. Lobos мы оставили обгрызенные кости, так что стрелять в волка я не стану никогда и знаю, что не я один так к ним отношусь.
Судья почти всё время молчал. И вот на рассвете, когда мы очутились на краю огромного malpaís [118], его честь устраивается там на обломках застывшей лавы и обращается к нам с речью. Это было похоже на проповедь, но такой проповеди никто из нас никогда не слышал. За malpaís поднималась вулканическая вершина, сияющая в лучах восходящего солнца самыми разными красками, мимо по ветру пролетали какие-то тёмные птички, ветер трепал на судье старое пальто, и он, указывая на эту голую и одиноко стоящую гору, обратился к нам с речью — до сих пор не понимаю, с какой целью. В заключение он заявил, что, как он утверждал и раньше, наша мать-земля кругла, как яйцо, и в ней есть много чего доброго. Потом повернулся и повёл лошадь по этому чёрному шлаку, который как стекло и опасен что для человека, что для лошади, а мы остались стоять у него за спиной, прямо как адепты новой веры.
Бывший священник оборвал повествование и вытряхнул пепел из погасшей трубки, постучав ею о каблук сапога. При этом он глянул на судью — тот сидел, подставив, как обычно, обнажённый торс огню. Потом Тобин повернулся к мальцу и внимательно посмотрел на него.
Malpaís . Это был лабиринт какой-то. Выходишь на небольшой выступ, а вокруг крутые расселины, через которые не всякий рискнёт перепрыгнуть. Острые края чёрного стекла и острые, как кремень, скалы внизу. Как мы ни старались осторожно вести лошадей, копыта всё равно были в крови. Сапоги нам изрезало напрочь. Карабкаешься по этим древним выщербленным и обрушившимся плитам и достаточно чётко представляешь, как здесь всё происходило, как плавились камни и всё вздымалось и морщилось, как пудинг, в этой печи земли, до самого её расплавленного ядра. Где, как известно каждому, расположен ад. Ибо земля есть шар в пространстве, и на самом-то деле нет у неё ни верха, ни низа, однако не только я, но и другие в отряде видели на камне отпечатки маленьких раздвоенных копыт, словно оставленные проворной маленькой ланью, но какая маленькая лань может ступать по расплавленным камням? Не хотелось бы спорить с Писанием, но ведь могли же попасться грешники, натворившие столько зла, что их изрыгнул даже адский огонь, и мне ясно представилось, как давным-давно маленькие дьяволята со своими вилами прошли по этому огненному месиву, чтобы вернуть назад души, которые по недоразумению оказались извергнуты во внешние пределы мироздания из мест, где им назначено было пребывать. Вот так. Это моё мнение, не более того. Но где-то в строении сущего этот мир должен соприкасаться с миром иным. И кто-то ведь оставил следы копытец в потоке лавы, я видел их собственными глазами.
Судья, похоже, глаз не мог оторвать от мёртвого конуса, что возвышался над пустыней, как огромный шанкр. Мы следовали за ним мрачные, как совы; он обернулся и рассмеялся, увидев наши лица. У подножия мы кинули жребий, и двоим выпало идти с лошадьми дальше. Я смотрел, как они уходили. Один из них сейчас сидит у этого костра, а тогда он уводил лошадей прочь по этому шлаку, как обречённый.
Но мы-то не обречены, считал я. Глянул вверх, а он, судья, уже забирается по склону с сумкой через плечо, цепляясь руками и ногами и опираясь на винтовку, как на альпеншток. Мы все полезли следом. Не прошли и половины пути, как внизу, на равнине, завиднелись дикари. Мы стали карабкаться дальше. При самом скверном раскладе, думал я, лучше броситься в кратер, чем оказаться в лапах этих зверей. Мы забирались всё выше и, наверное, где-то к полудню достигли вершины. Ну, вот и всё. Дикари милях в десяти. Я оглядел товарищей: выглядели они неважно. Утратили чувство собственного достоинства. Все добрые малые, как были, так и есть, мне их вид не понравился, и я подумал, что судья послан нам как проклятие. Тем не менее тогда он доказал, что я не прав. Теперь же мне снова трудно что-то сказать однозначно.
Судья, он крупный, но всё равно добрался до края этого конуса первым и встал, озираясь, будто лез туда полюбоваться красотами пейзажа. Потом уселся на камни и давай скрести их ножом. Мы подтягивались один за другим, а он сидел спиной к этой зияющей дыре и скрёб, и велел нам делать то же самое. Это была сера. Полоса серы по краю кратера, ярко-жёлтая и сверкающая, и кварц в ней блестит кое-где, но в основном чистая сера. Мы соскребали её и мелко дробили ножами, пока у нас не образовалось фунта два, и тогда судья взял сумки, подошёл к углублению в скале, вывалил туда древесный уголь и селитру, смешал всё это руками и добавил серу.
Я подумал, не потребуется ли от нас окропить это своей кровью, как франкмасонам, но дело обстояло иначе. Пока он перемешивал всё это руками всухую, дикари внизу на равнине приближались, а когда я снова посмотрел на судью, этот громадный безволосый гоблин стоял и мочился на эту смесь, эдак от души мочился, подняв руку и призывая нас последовать его примеру.
Мы всё равно уже наполовину обезумели. И выстроились в ряд. Делавары и все остальные. Все, кроме Глэнтона, тот был погружён в раздумья. Вытащили свои причиндалы и давай поливать. Вокруг разлетаются брызги мочи, а судья стоит на коленях, перемешивает эту массу голыми руками, крича «ссыте, друзья мои, ссыте во спасение собственных душ ваших, ибо разве не видите — вон они, краснокожие», и смеётся не переставая, и из всей этой мешанины у него получилось вонючее чёрное тесто, по запаху — дьявольское месиво, и к нему, я считаю, приложил руку сам этот проклятый темноликий кондитер, не без этого, а судья берёт нож и раскладывает это месиво на камнях, обращённых к югу, лезвием размазывая его тонким слоем и поглядывая одним глазом на солнце. Весь измазанный чёрным, провонявший мочой и серой, он, ухмыляясь, орудует ножом с поразительной ловкостью, словно каждый день только этим и занимается. Закончив, он откидывается назад, вытирает руки о грудь и начинает вместе со всеми наблюдать за дикарями.
К тому времени те уже вышли на malpaís . У них был следопыт, он шёл за нами след в след по этим голым камням, задерживаясь у каждого тупика и подзывая остальных. Уж не знаю, как он нас выслеживал. По запаху, что ли. Вскоре уже было слышно, как они переговариваются там, внизу. Потом они нас заметили.
Один Господь во славе его знает, что они при этом подумали. Они были рассредоточены по лаве, один указал на нас, и все задрали головы. Вне сомнения, как громом поражённые. Ещё бы, увидеть одиннадцать человек, устроившихся на самом краю этого выжженного атолла, словно птицы, сбившиеся с пути. Они заговорили между собой, а мы не сводили с них глаз, гадая, пошлют ли они кого поискать, куда делись наши лошади, но они этого не сделали. Жадность превозмогла всё остальное, и они устремились к основанию конуса, наперегонки карабкаясь по лаве.
Я считал, что в нашем распоряжении остаётся какой-то час. Мы смотрели на дикарей, смотрели, как сохнет на камнях вонючее тесто судьи, смотрели, как на солнце находит туча. Один за другим все переставали смотреть на камни или на дикарей или на то и другое вместе, потому что туча, похоже, действительно наладилась прямо на солнце и могла закрыть его чуть ли не на час, а это был последний час, который у нас оставался. Ну, а судья сидел и писал что-то в своей маленькой книжонке. Заметив, как и остальные, эту тучу, он отложил книжонку и вместе со всеми стал за ней наблюдать. Никто не говорил ни слова. Никто не ругался и не молился, мы только смотрели. И туча лишь задела солнце краешком и поплыла дальше, никакой тени на нас не упало. Судья взял свою записную книжку и снова давай в ней писать. Я не сводил с него глаз. Потом я спустился, пошатываясь, и дотронулся до куска этой штуки рукой. Она пылала жаром. Я прошёл вдоль края: дикари поднимались со всех сторон, потому что было всё равно, где забираться по этому голому и усыпанному гравием склону. Стал искать какие-нибудь камни, чтобы швырнуть вниз, но все они были не больше кулака, лишь мелкий гравий и куски породы. Глянул на Глэнтона: тот наблюдал за судьёй и, казалось, ничего не соображал.
И вот судья закрывает свою книжонку, снимает кожаную рубашку, расстилает её в небольшой выемке и велит нам принести эту его дрянь. Народ вынул ножи и принялся соскребать всё это дело, а он ещё предупреждает, мол, смотрите не высеките искру на кремнях. Мы насыпали на рубашку целую кучу этого добра, и он стал рубить и толочь её ножом. И громко так говорит: Капитан Глэнтон.
Капитан Глэнтон. Представляешь? Капитан Глэнтон, говорит он. Подойдите и зарядите-ка эту свою двустволку, посмотрим, что тут у нас получилось.
Глэнтон подошёл с винтовкой, насыпал полную зарядную полку, зарядил оба ствола, загнал две пули с пыжами, вставил капсюли и шагнул к краю. Но судья задумал иное.
Туда, в утробу этой штуки, велел он, и Глэнтон даже не спросил зачем. Он прошёл по скату внутреннего края кратера к границе этого жуткого дымохода, выставил над ним винтовку, нацелив прямо вниз, взвёл курок и выстрелил.
Такой звук тебе вряд ли где доведётся услышать. Меня аж передёрнуло. Он выстрелил из обоих стволов, потом посмотрел на нас, потом на судью. Судья лишь махнул рукой и продолжал толочь, а потом велел всем наполнить рожки и пороховницы, что мы и сделали, подходя к нему один за другим по кругу, как на исповеди. И когда каждый получил свою долю, он наполнил собственную пороховницу, вынул пистолеты и стал заряжать. До ближайшего дикаря на склоне оставалось не больше фарлонга. Мы были готовы броситься на них, но судья снова решил по-своему. Он расстрелял свои пистолеты в кратер, делая паузы между выстрелами, все десять камор, а пока перезаряжал, сделал нам знак не показываться. После всей этой пальбы дикари на какой-то миг остановились, потому что, скорее всего, были уверены, что у нас совсем нет пороха. И тут судья выходит на край — вынул из сумки хорошую белую полотняную рубаху и давай размахивать ею перед краснокожими и кричать по-испански.
От этой картины у тебя бы просто слёзы на глаза навернулись. Все мертвы, я один остался, кричал он. Смилостивитесь. Todos muertos. Todos [119]. И машет рубашкой. Господи, они от такого аж затявкали на склоне, как собаки, а он, судья, поворачивается с этой своей улыбочкой к нам: Джентльмены. И это было всё, что он сказал. Пистолеты у него были заткнуты за спиной, он вытаскивает их из-за пояса, по одному в каждой руке — а он прекрасно владеет и той и другой рукой, как паук, может писать обеими руками одновременно, и я даже видел, как он это делает, — и начинает убивать индейцев. Нам второго приглашения не требовалось. Боже, ну я бойня была. Первым же залпом мы прикончили ровно дюжину, но на этом не успокоились. Прежде чем последний бедняга черномазый добрался до конца склона, пятьдесят восемь человек уже валялись, перестрелянные, среди камней. Они просто сползали вниз по склону, как мякина по лотку, кто туда, кто сюда, их у подножия целая цепочка образовалась. Уперев стволы винтовок в серу, мы подстрелили ещё девятерых на лаве, когда они туда побежали. Охота из засады — вот что это было. Некоторые даже пари держали. Последний получил пулю, когда удрал чуть ли не за милю от винтовок, и это при том, что мчался он как угорелый. Все стреляли очень метко, и не было ни одной осечки с этим необычным порохом.
Повернувшись, бывший священник взглянул на мальца. Вот таким я увидел судью в первый раз. Да-да. Он такой, что есть над чем поразмыслить.
Малец посмотрел на Тобина. А он судья чего?
Судья чего, говоришь?
Да, он судья чего?
Тобин бросил взгляд через костёр. Эх, мальчонка, вздохнул он. Помолчи-ка ты сейчас. А то услышит он тебя. Уши у него, как у лисы.
XI
В горы — Старина Эфраим [120]— Похищенный делавар — Поиски — Ещё одно утверждение завещания — В ущелье — Развалины — Кит Сил [121]— Солерет [122] — Изображения и вещи — Рассказ судьи — Погибший мул — Ямы для мескаля — Ночная сцена с луной, цветами, судьёй — Деревня — Глэнтон об обхождении с животными — Тропа на спуске с гор
Отряд забирался всё дальше в горы, и путь пролегал через высокие сосняки, где в вершинах шумел ветер и одиноко вскрикивали птицы. Мулы шли, огибая деревья и ступая неподкованными копытами по сухой траве и сосновым иголкам. В голубевших узких ущельях на северных склонах виднелись узкие полоски старого снега. Ехали вверх по зигзагу тропы через одиноко стоящую осиновую рощицу, где опавшие листья лежали на сырой чёрной земле маленькими золотыми дисками. Листья перемещались в тусклых проходах миллионами блёсток, и Глэнтон взял листик, повертел этот крохотный веер за черенок и отпустил, любуясь совершенством его формы. Ехали по узкой лощине, где слои листвы вмёрзли в лёд, а на закате пересекали высокую седловину, где через горный проход вместе с ветром стремительно проносились в нескольких футах от земли дикие голуби. Они бешено лавировали среди мустангов и падали в раскинувшуюся внизу голубизну. Отряд въехал в мрачноватый ельник, маленькие испанские мустанги с трудом втягивали разреженный воздух, и уже опускались сумерки, когда лошадь Глэнтона перебиралась через упавшую лесину, а в это время из низинки на другом конце лесины поднялся тощий медведь со светлой шкурой. Он что-то жевал, глядя на них сверху вниз тусклыми поросячьими глазками.
Лошадь встала на дыбы, а Глэнтон, распластавшись у неё на загривке, вытащил пистолет. За Глэнтоном ехал делавар, его лошадь пятилась, и он пытался повернуть, колотя её по голове кулаком. Ошеломлённый медведь в безграничном удивлении повернул к ним вытянутую морду, в кровавой пасти у него болтался кусок какой-то красной падали. Глэнтон выстрелил. Пуля попала медведю в грудь, тот странно застонал, наклонился, схватил делавара и стащил с лошади. Пока медведь поворачивался, Глэнтон выстрелил ещё раз, попав в густое скопление шерсти у плеча. Человек в медвежьей пасти словно обнимался со зверем, одну руку закинув медведю за шею, и смотрел на них сверху, будто перебежчик, что свихнулся и напоказ братается с врагом. По лесу разносились крики и звонкие удары — люди пытались окоротить визжащих лошадей. Глэнтон навёл пистолет в третий раз, и тут медведь метнулся, не выпуская из пасти индейца, что болтался, точно кукла, и мелькнул над ним целым морем окровавленной шерсти медового цвета, вонючей волной падали и своего тошнотворного звериного духа. Звук выстрела ещё разносился в воздухе, а маленький металлический сердечник уже устремился на запад к дальним пределам материи, беззвучно пронзая воздух у них над головами. Прозвучало несколько винтовочных выстрелов, зверь страшными прыжками ломанулся в лес вместе с заложником и исчез среди темнеющих деревьев.
Три дня, пока отряд двигался дальше, делавары преследовали зверя. В первый день они шли по кровавому следу, видели, где зверь отдыхал и где у него остановилось кровотечение, на следующий день брели по волоку, оставленному на высокой лесной подстилке, на третий день на высоком каменистом плоскогорье оставался лишь еле видный след, а потом исчез и он. Они рыскали до наступления темноты, ища хоть какой-то знак, улеглись спать на голом галечнике и, встав на следующее утро, устремили взоры на простиравшийся к северу дикий и каменистый край. Медведь, словно зверь из детских сказок, утащил их соплеменника, и эта земля поглотила обоих, не оставив никакой надежды на выкуп или милосердие. Делавары поймали лошадей и повернули обратно. Всё в этих высокогорных просторах было недвижно, кроме ветра. Ехали молча. Они принадлежали другому времени, хоть и носили христианские имена, потому что всю жизнь прожили среди дикой природы, как и их отцы. Воевать они научились, воюя, — целым поколениям пришлось кочевать от Восточного побережья через весь континент, от пепелища в Наденхуттене[123] по прериям к залитым кровью землям на западе[124]. И хотя многое в мире оставалось тайной, пределы этого мира тайной не были, потому что он не имел ни меры, ни границ, в нём встречались твари ещё ужаснее, люди другого цвета кожи и невиданные доселе создания, но ни дикая природа, ни дикие звери не были им чужими, как не могли быть чужими их собственные сердца.
На след отряда они вышли утром следующего дня и через день ближе к вечеру его нагнали. Лошадь погибшего воина стояла под седлом среди остальных лошадей, как её и оставили, они сняли с неё сумки, поделили между собой пожитки, и имя этого человека больше не поминалось. Вечером к костру подошёл судья, сел вместе с ними, стал задавать вопросы, нарисовал на земле карту и внимательно её изучил. Потом встал, затоптал карту сапогами, и наутро все двинулись дальше, как и прежде.
Теперь их путь лежал по каменистой земле мимо карликовых дубов и падубов, где чёрные деревья росли из глубоких трещин на склонах. Они ехали в солнечном свете через высокую траву и на закате выбрались на крутой уступ — будто на край изведанного мира. Внизу в угасающем свете дня тлела простиравшаяся на северо-восток равнина Сан-Агустин, земля молча уплывала куда-то по длинной кривой под нависшей дымкой от подземных залежей угля, что горели уже тысячу лет. Лошади опасливо ступали вдоль уступа, а всадники глядели — каждый по-своему — на этот древний и бесплодный край.
В последующие дни пришлось проезжать там, где можно было обжечь руку, прикоснувшись к камню, и где не было ничего, кроме этих самых камней. Они ехали один за другим по узкой тропе, усеянной сухими козьими горошинами, отвернув лица от скальной стены и раскалённого, как из печи, воздуха, которым она дышала, и казалось, что косые чёрные фигуры всадников и лошадей, будто нанесённые на камень по трафарету с суровой и неумолимой отчётливостью, способны нарушить договор с породившей их плотью и продолжать двигаться по голой скале самостоятельно, безотносительно солнца, человека или бога.
Из этого удела они выбрались через глубокое ущелье, где копыта громко цокали по камням, а в расщелинах синела прохладная тень. Старые кости и обломки раскрашенных глиняных сосудов в сухом песке высохшего русла, а над ними на скалах — высеченные фигурки лошади, кугуара, черепахи и испанцев на лошадях, в шлемах и со щитами, высокомерно созерцающих камни, тишину и само время. В разломах и расщелинах в сотне футов над головами застряли гнёздами солома и мусор, которые некогда принесла туда поднявшаяся вода, а из немыслимой дали до всадников доносился глухой шелест громовых раскатов; они пробирались меж тесными стенами каньона, где сухие белые камни на дне мёртвой реки были круглыми и гладкими, как загадочные яйца, и то и дело поглядывали вверх, на узкую полоску неба, пытаясь понять, не темнеет ли оно и не надвигается ли дождь.
В тот вечер они разбили лагерь на руинах древней культуры в глубине каменных громад, в небольшой долине, где бежала чистая вода и росла добрая трава. Под нависающим утёсом стояли жилища из глины и камней, и по всей долине виднелись следы старинной ирригационной системы. Рыхлый песок на дне долины был усеян осколками глиняных изделий, почерневшими кусками дерева, а поверх всего этого в обе стороны тянулись следы оленей и других животных.
В сумерках судья бродил по развалинам: старые стены, ещё чёрные от дыма очагов, старинные кремни, осколки посуды среди золы и сморщенные высохшие сердцевины кукурузных початков. Несколько гнилых деревянных лестниц до сих пор стояли, приставленные к стенам жилищ. Он подбирал всякую мелочь в полуразрушенных кива[125], а потом уселся на высокую стену и до самой темноты делал наброски в своей книжице.
Полная луна взошла над каньоном, и в долине воцарилась тишина. Койотов, видимо, отпугивали их собственные тени, потому что здесь не было слышно ни их, ни ветра, ни птиц, только тихое журчание воды, бежавшей по песку в темноте внизу за кострами.
Судья весь день делал короткие вылазки среди скал в ущелье, по которому они проезжали, и теперь, развернув на земле у костра часть фургонного тента, сортировал свои находки и раскладывал их перед собой. Положив на колени кожаную записную книжку, он брал предмет — кремень, глиняный черепок, орудие или кость — и умело зарисовывал. Он делал наброски без труда, видимо занимаясь этим не впервые, не морща при этом безволосый лоб и не сжимая этих своих странных детских губ. Он водил пальцами по изображению старинного плетёного изделия из ивняка на осколке глиняного сосуда и переносил его в свою книжицу, умело оттеняя экономными движениями карандаша. В рисовании, как и во многих других своих умениях, он поднаторел достаточно. Время от времени он поднимал глаза, чтобы взглянуть на огонь, или на товарищей по оружию, или в ночь за ними. Последним он положил перед собой часть доспеха, выкованного в какой-то мастерской Толедо три столетия назад, — небольшой стальной тападеро, хрупкий и покрытый слоем ржавчины. Судья изобразил вид сбоку и в перспективе, пометив аккуратным почерком размеры и сделав на краешке листа заметку.
За ним следил Глэнтон. Закончив, судья взял этот маленький солерет, повертел в руке, снова внимательно осмотрел, а потом смял в лепёшку и швырнул в костёр. Собрав остальные предметы, тоже бросил их в огонь, встряхнул брезент и уложил среди своих пожитков вместе с записной книжкой. Потом уселся, сложив руки чашечкой на коленях, и казалось, мир вокруг совершенно его устраивал, будто у него испросили совета при сотворении.
К нему обратился давно наблюдавший за ним теннессиец по имени Уэбстер. Судья, а что ты собираешься делать с этими записями и рисунками? Судья, улыбнувшись, сказал, что его цель — вычеркнуть их из памяти человеческой. Уэбстер усмехнулся, а судья рассмеялся. Уэбстер покосился на него одним глазом: Ты, видать, рисовальщиком где-то был и рисуешь очень похоже. Но человеку не дано вместить весь мир в книгу. И нарисованное там не есть мир.
Это ты здорово сказал, Маркус, заметил судья.
Так что меня рисовать не надо, заявил Уэбстер. Не хочу я быть в твоей книге.
В моей или в какой другой. Сущее ни на йоту не отличается о того, что о нём написано в книге. Да и как это возможно? Это будет ненастоящая книга, а ненастоящую книгу и книгой-то считать нельзя.
Ты силён говорить загадками, куда мне с тобой в словесах тягаться. Только пусть моей наглой рожи в твоей книжке не будет, потому что я, может, не хочу, чтобы её показывали кому-то чужому.
Судья улыбнулся. В моей он книге или нет, каждый пребывает во всяком другом человеке, и наоборот, и так далее в бесконечной запутанности бытия, как свидетель самых крайних пределов вселенной.
О себе я сам буду свидетельствовать, настаивал Уэбстер, но теперь уже остальные стали говорить, что он зазнался, мол, неужели кому-то вообще охота смотреть на его несчастный портрет, неужто он думает, что люди будут собираться огромными толпами и полезут в драку, ожидая, когда его портрет откроют для всеобщего обозрения, мол, скорее всего, эту картину вымажут дёгтем и вываляют в перьях, за неимением самого предмета изображения. Это продолжалось, пока судья не поднял руку и не сказал, призвав к милосердию, что Уэбстер испытывает чувства иного рода, и тщеславие здесь ни при чём, что однажды он нарисовал портрет одного старого индейца узко и, сам того не желая, приковал этого человека к его собственному подобию. Потому что тот даже спать не мог, боясь, что кто-то из врагов может стащить и обезобразить портрет. К тому же портрет отличался таким сходством, что индейцу была невыносима сама мысль о том, что он может сморщиться или кто-то может его коснуться, и он отправился с этим портретом через пустыню туда, где, по слухам, можно было найти судью, и стал просить совета, как сохранить эту вещь, и судья завёл его далеко в горы, и они зарыли портрет в одной пещере, где, насколько судье известно, он до сих пор и лежит.
Когда он закончил рассказывать, Уэбстер сплюнул, вытер рот и снова уставился на судью. Этот человек, заявил он, всего лишь тёмный язычник-дикарь.
Верно, согласился судья.
Ну так со мной дело другое.
Отлично, сказал судья и потянулся за сумкой. Значит, ты не против, чтобы тебя нарисовали?
Ни для какого портрета я позировать не стану, сказал Уэбстер. Но не из-за того, о чём ты говорил.
Отряд притих. Кто-то встал поворошить огонь, над руинами жилищ взошла и сжалась луна, и струи крохотного ручейка сплетались на песке дна долины, посверкивая, как жидкий металл, и слышалось лишь его журчание.
Судья, а что здесь были за индейцы?
Судья поднял голову.
По-моему, мёртвые, а ты что скажешь, судья?
Не такие уж и мёртвые, заметил судья.
Каменщики, скажу я вам, они были неплохие. Местные темнокожие так не умеют.
Не такие уж и мёртвые, повторил судья. И поведал ещё одну историю, и вот о чём он рассказал.
Несколько лет тому назад в Аллеганах на западе, когда это был ещё дикий край, жил человек, который держал у федеральной дороги[126] шорную мастерскую. Это было его ремесло, но занимался он им мало, потому что путники в тех местах были редкость. И вот через некоторое время завёл он обычай наряжаться индейцем и, заняв позицию подальше от мастерской, поджидать у дороги проезжающих и просить у них денег. В то время ничего плохого он никому не сделал.
Однажды мимо проходил какой-то человек, и шорник в своих бусах и перьях вышел из-за дерева и попросил несколько монет. Человек был молодой, он отказал шорнику, а признав в нём белого, заговорил так, что тот устыдился и пригласил молодого человека в своё жилище в нескольких милях от места их встречи.
Шорник жил в построенной своими руками и обшитой корой хижине, у него была жена и двое детей. Все они считали старика сумасшедшим и только и ждали возможности покинуть его и дикий край, куда он их затащил. Поэтому они обрадовались гостю, и женщина предложила ему поужинать. Но пока тот ел, старик снова стал клянчить денег, жалуясь, какие они, мол, бедные — а так оно и было на самом деле. Путешественник, выслушав, вынул пару монет, каких шорник сроду не видывал, старик взял их, стал рассматривать, показал сыну, а незнакомец, доев, сказал старику, что тот может оставить их себе.
Однако неблагодарность встречается гораздо чаще, чем вы думаете: шорник остался недоволен и стал спрашивать насчёт ещё одной такой монеты для жены. Путешественник отодвинул тарелку, повернулся на стуле, стал вразумлять старика, и в этом поучении старик услышал и то, что когда-то знал, но забыл, и нечто новое. В заключение путешественник сказал старику, что тот потерян и для Бога, и для человечества и пребудет таковым, пока не примет в сердце брата своего, как принял бы самого себя, и не встретит себя самого в нужде в каком-нибудь заброшенном уголке мира.
Когда он заканчивал свою речь, мимо по дороге проехал негр, который вёз на похоронных дрогах кого-то из своих, и дроги были выкрашены в розовый, а сам негр был в цветастом наряде, как карнавальный клоун, и молодой человек, указав на проезжавшего негра, сказал, что даже этого черномазого…
Тут судья замолчал. До этого он смотрел в огонь, а теперь поднял голову и огляделся. Его повествование по большей части смахивало на декламацию. Нити повествования он не потерял. И улыбнулся собравшимся вокруг слушателям.
…сказал, что даже этого безумного черномазого нельзя считать ниже обычных людей. Тут встал сын старика и начал свою речь, указывая на дорогу и призывая дать место негру. Именно так он и сказал. Дать место. К этому времени негра с его дрогами, конечно, и след простыл.
Тогда старик снова стал каяться, сказал, что мальчик прав, а сидевшая у огня старуха была настолько поражена всем услышанным, что, когда гость объявил, что ему пора откланяться, у неё на глазах выступили слёзы, а из-за кровати вышла маленькая девочка и стала цепляться за его одежду.
Старик вызвался пойти вместе с ним, чтобы проводить и показать нужный поворот на развилке, ведь почти никаких дорожных указателей в тех местах не было.
По дороге они говорили о жизни в глухих уголках, где людей встречаешь лишь раз в жизни, а потом никогда и не увидишь, и незаметно подошли к развилке, где путешественник сказал старику, что тот и так проводил его довольно далеко, поблагодарил его, они расстались, и незнакомец отправился своим путём. Но для шорника расставание с этим человеком, видимо, показалось невыносимым, он окликнул его и напросился пройти вместе ещё немного. В конце концов они пришли туда, где из-за густого леса вокруг дороги стало темнее. Там старик и убил путника. Убил камнем, забрал всю одежду, часы, деньги и закопал труп, вырыв неглубокую яму у дороги. А потом отправился домой.
На обратном пути он разорвал на себе одежду, расцарапал себя до крови кремнём и сказал жене, что на них напали грабители, что молодого путника убили и спастись удалось только ему. Она расплакалась, но через некоторое время настояла, чтобы он показал ей, где всё это произошло, набрала дикой примулы, что росла вокруг в изобилии, возложила на камни и приходила туда ещё много раз, пока не состарилась.
Шорник дожил до той поры, когда его сын стал взрослым, и больше никому не причинял зла. Лёжа при смерти, он позвал сына и рассказал о содеянном. Сын сказал, что прощает его, если от него требуется именно это, старик подтвердил, что именно это и требовалось, и умер.
Малец, однако, не расстроился, потому что завидовал покойнику, отправился на могилу путника, отбросил камни, вырыл кости, разбросал их по лесу и ушёл. Ушёл он на запад и стал убийцей.
Старуха в то время была ещё жива, она ничего не знала о произошедшем и подумала, что кости вырыли и разбросали лесные звери. Все кости она, вероятно, не нашла, а найденные вернула в могилу, забросала землёй, заложила сверху камнями и, как прежде, носила туда цветы. Совсем состарившись, она говорила людям, что там похоронен её сын, и, вероятно, к тому времени так оно и было.
Здесь судья поднял голову и улыбнулся. Наступила тишина, а потом разом посыпались всевозможные опровержения.
Не шорник он был, а сапожник, и обвинения с него сняли, говорил один.
И жил он не в диких краях, а имел мастерскую в самом центре Кумберленда в штате Мэриленд, кричал другой.
Никто и знать не знал, откуда эти кости. Старуха спятила, это всем было известно.
Да это мой брат лежал в том гробу, танцором он был в шоу менестрелей[127] из Цинциннати, Огайо, и пристрелили его из-за бабы.
Раздавались и другие протесты, пока судья не поднял руки, призывая к тишине. Погодите, погодите. На этом история не заканчивается. У путника, про чьи кости мы уже знаем, была молодая жена. И понесла она дитя в чреве своём, и это был сын того путника. Был у него отец в этом мире взаправду или нет — это стало историей и предметом досужих измышлений ещё до его появления на свет, и теперь сын оказался в затруднительном положении. Всю жизнь он несёт перед собой этот идол совершенства, которого ему никогда не достичь. Мёртвый отец лишил сына наследия. Ибо сын имеет право на смерть отца и в большей степени наследует именно её, а не его добро. Он не услышит о мелком и гадком, что закаляет мужчину в жизни. Он не увидит, как отец борется с собственными глупостями. Нет. Свидетельства о мире, которые он наследует, ложные. Он сокрушён перед застывшим божеством и никогда не найдёт себя в жизни.
Что верно для одного, продолжал судья, верно и для многих. Людей, живших здесь когда-то, называют «анасази»[128] — «древние». Спасаясь то ли от засухи, то ли от болезней, то ли от странствующих банд мародёров, они покинули эти места столетия назад, и память о них не сохранилась. Они присутствуют в этих краях, как слухи и призраки, и их здесь очень почитают. Орудия труда, искусство, дома — вот по чему судят последующие народы. Но при этом им не за что зацепиться. Старые народы сгинули, как призраки, и под звуки их древнего смеха по этим каньонам бродят дикари. Они корчатся во мраке в своих грубых хижинах и слушают, как из камня сочится страх. На всём пути продвижения от высшего порядка к низшему остаются руины, тайны и остатки безымянного гнева. Так-то. Вот они, мёртвые прародители. Их дух упокоен в камне. Он давит на эту землю с прежней тяжестью и прежней вездесущностью. Ибо сооружающий себе убежище из камыша и шкур соединяет дух свой с обычной судьбой тварных существ и снова сгинет в извечном прахе, не издав почти ни звука. А вот воздвигающий его в камне стремится переменить строение вселенной, и так было и с этими каменщиками, какими бы примитивными ни казались нам их творения.
Все молчали. Судья сидел полуголый и потный, хотя ночь была прохладной. Наконец голову поднял бывший священник Тобин.
Поразительное дело, сказал он, получается, что и сын странника, и сын шорника пострадали равно. Как же тогда, спрашивается, надо растить ребёнка?
В юном возрасте, сказал судья, их нужно сажать в яму с дикими собаками. Их следует поставить в такое положение, чтобы они сами догадались, за какой из трёх дверей нет свирепых львов. Нужно заставлять их бегать голышом по пустыне, пока…
Погоди, перебил его Тобин. Вопрос поставлен со всей серьёзностью.
И ответ на полном серьёзе, парировал судья. Если Бог хотел бы вмешаться в процесс вырождения человечества, неужели Он уже не сделал бы этого? Среди себе подобных проводят отбор волки, дружище. Какой другой твари это по силам? А разве род человеческий не стал ещё большим хищником? В мире заведено, что всё цветёт, распускается и умирает, но в делах человеческих нет постепенного упадка, и полдень самовыражения человека уже свидетельствует о грядущей ночи. На пике достижений иссякает дух его. Его меридиан, зенит достигнутого есть одновременно и его помрачение, вечер дней его. Он любит игры? Пусть играет, но что-то ставит на карту. То, что вы здесь видите, эти руины, которым дивятся племена дикарей, разве это, по-вашему, не повторится? Повторится. Снова и снова. С другими людьми, с другими сыновьями.
Судья огляделся. Он сидел перед костром в одних штанах, его ладони лежали на коленях. Глаза походили на пустые щёлочки. Никто в отряде не имел ни малейшего представления о том, что значит эта поза, но он в этой позе так походил на идола, что все предусмотрительно понизили голоса, словно не желая будить то, что будить не стоит.
На следующий вечер, выехав на западную оконечность, они потеряли одного мула. Он скользнул вниз по стене каньона вместе с содержимым сумок, беззвучно взрывавшимся в горячем сухом воздухе, он летел через солнечный свет и через тень, кувыркаясь в пустынном пространстве, пока не растворился в бездонной холодной голубизне, которая навсегда исключила память о нём из ума всякого живого существа. Сидя в седле, Глэнтон вглядывался в твердь бездны у себя под ногами. Далеко внизу сорвался с утёсов и с карканьем заходил кругами ворон. Свет падал под острым углом, отвесная каменная стена выступала необычными контурами, и стоявшие на выступе всадники даже самим себе казались очень маленькими. Глэнтон глянул вверх, как будто нужно было что-то проверять в этом гладком, как фарфор, небе, потом понукнул лошадь, и отряд двинулся дальше.
В последующие дни они ехали через высокие плоскогорья, где стали встречаться выжженные в земле ямы, в которых индейцы варили мескаль, и необычные заросли агавы — алоэ или столетника, её огромные цветущие стебли возвышались среди пустыни на сорок футов. Каждый день на рассвете, седлая лошадей, они вглядывались в бледные горы на севере и на западе в поисках дымка. Разведчиков в этот час уже не было, они выезжали затемно ещё до восхода солнца и возвращались вечером, определяя местоположение лагеря на этих безлюдных просторах без каких-либо координат по свету бледных звёзд или отыскивая в кромешной тьме то место, где отряд сидел среди камней без огня и хлеба, и товарищества меж бойцами было не больше, чем у сборища человекообразных обезьян. Сгорбившись, все молча жевали сырое мясо, добытое делаварами на равнине с помощью лука и стрел, и засыпали среди костей. Над чёрными очертаниями гор, затмив звёзды на востоке, поднялась долька луны, вдоль близлежащего хребта покачивались на ветру белые цветы юкки, и откуда-то из преисподней появились ночные летучие мыши, зависли на кожаных крыльях близ устьев этих цветов в поисках пищи, словно тёмные сатанинские колибри. Немного в стороне у хребта, чуть возвышаясь на выступе песчаника, сидел на корточках судья, бледный и полуголый. Он поднимал руку, летучие мыши в смятении разлетались, потом он опускал её, замирая, и вскоре они снова собирались на кормёжку.
Поворачивать назад Глэнтон не желал. Его соображения о противнике были двойственны и противоречивы. Он твердил о засадах. Даже ему при всей его гордыне трудно было поверить, что отряд из девятнадцати человек распугал всё живое на площади в десять тысяч квадратных миль. Два дня спустя, когда вернувшиеся после полудня разведчики доложили, что обнаружили заброшенные деревни апачей, он предпочёл туда не ехать. Они разбили лагерь на плоскогорье, для отвода глаз развели костры и всю ночь пролежали на каменистой пустоши с винтовками в руках. Утром поймали лошадей и спустились в дикую долину, где было полно шалашей и кострищ, на которых когда-то готовили еду. Спешившись, они двигались среди этих жилищ — непрочных сооружений из травы и веток, воткнутых в землю и согнутых вверху, чтобы образовались полукруглые навесы, на которых ещё оставались обрывки шкур и старые одеяла. Повсюду на земле валялись кости и раздроблённые куски кремня или кварцита, попадались осколки кувшинов, старые корзины, разбитые каменные ступки, кожура от сухих стручков мескитового дерева, детская соломенная кукла, раздавленная примитивная скрипка с одной струной и обрывки бус из сушёных арбузных семечек.
Двери хижин, по пояс высотой, были обращены на восток; в редком жилище можно было встать во весь рост. Последнее, куда вошли Глэнтон и Дэвид Браун, охранял большой и злобный пёс. Браун вытащил из-за пояса пистолет, но Глэнтон остановил его. Он опустился на одно колено и заговорил с животным. Пёс сжался у дальней стены хогана[129], скалил зубы и туда-сюда мотал головой, прижав уши.
Смотри укусит, сказал Браун.
Принеси вяленого мяса.
Наклонившись к псу, Глэнтон что-то ему говорил. Пёс не сводил с него глаз.
Приручишь ты этого сукина сына, как же, усомнился Браун.
Я могу приручить любого, кто ест. Принеси кусок мяса.
Когда Браун вернулся с сушёным мясом, пёс беспокойно заозирался. А когда они выезжали из каньона, направляясь на запад, он, чуть прихрамывая, бежал у ног лошади Глэнтона.
Они выехали из долины по старой каменной тропе и оказались на высоком перевале, где мулам приходилось карабкаться по уступам, как горным козлам. Глэнтон вёл лошадь под уздцы, покрикивая на остальных, и всё же, когда настала ночь, отряд по-прежнему тянулся вдоль разлома в стене ущелья. Чертыхаясь, Глэнтон вёл их дальше вверх в кромешной тьме, но проход стал таким узким и опасным, что пришлось остановиться. Делавары, оставив лошадей на верхней точке перевала, вернулись назад пешком, и Глэнтон пригрозил перестрелять всех, если в этом месте на них нападут.
Эту ночь каждый провёл на тропе у ног своей лошади, между крутым подъёмом и крутым спуском. Глэнтон сидел во главе колонны, разложив перед собой всё оружие и наблюдая за псом. Утром они стали пробираться дальше, встретили на вершине перевала разведчиков с лошадьми и снова выслали их вперёд. Весь день отряд двигался через горы, и если Глэнтон и спал, этого никто не видел.
Делавары говорили, что в деревне никого нет уже дней десять и что хиленьо расходились из лагеря в разные стороны небольшими группами. Никаких следов не было. Отряд по-прежнему ехал по горам цепью. Разведчики не появлялись уже два дня. На третий они подъехали к лагерю; их лошади едва не падали от усталости. Утром на тоненькой голубой полоске плоскогорья в пятидесяти милях к югу они заметили огни.
XII
Через границу — Грозы — Лёд и молния — Убитые золотоискатели — Путь движения — Рандеву — Военные советы — Резня хиленьо — Смерть Хуана Мигеля — Мёртвые в озере — Вождь — Ребёнок апачи — В пустыне — Ночные костры — El virote [130]— Операция — Судья снимает скальп — Un hacendado [131]– Гальего — Город Чиуауа
Следующие две недели они ехали по ночам и не разжигали костров. У лошадей сняли подковы и заполнили дырки от гвоздей глиной. Те, у кого ещё оставался табак, сплёвывали его, прожевав, в патронные сумки, а спали в пещерах на голых камнях. Затаптывали лошадьми свои следы там, где спешивались, зарывали свои экскременты, как коты, и почти всё время молчали. Двигаясь в ночи по этим голым скалистым осыпям, они казались расплывчатыми и нереальными, словно дозор, которому выпало разъезжать кругом, чтобы снять древнее проклятие. Будто нечто материализовалось из мрака, поскрипывая кожей и побрякивая металлом.
Вьючным лошадям перерезали горло, мясо засушили, поделили между собой и двинулись дальше под нависающими дикими горами по широкой содовой равнине, где с юга доносились раскаты грома и посверкивали далёкие всполохи. В свете горбатой луны лошади и всадники казались привязанными к своим теням на отливающей снежной голубизной земле, и с приближением грозы при каждой вспышке молнии те же формы, что вырисовывались за ними с какой-то жуткой избыточностью, третьим выражением их присутствия, беспорядочно вычеканивались чёрным на голой земле. Они продолжали двигаться вперёд. Они ехали, словно поставленная перед ними цель возникла ещё до их появления на свет, словно это был унаследованный по крови наказ, властный и неопределённый. Каждый был сам по себе, но вместе они составляли не виданную прежде общность, и пустоты в этой их общей душе поддавались описанию не больше, чем белые пятна на старых картах, где обитают чудовища и где нет ничего из ведомого человеку мира, кроме предположительно дующих там ветров.
Отряд переправился через Дель-Норте и двинулся на юг по местам ещё более неприветливым. Весь день они просидели в скудной тени акации, нахохлившись, как совы, и вглядываясь в окружающее пекло. На горизонте дымами далёких костров вставали пыльные смерчи, и ничего живого вокруг, только кувыркающееся, как циркач, солнце. В сумерках они выехали на равнину, где было посвежее, а небо на западе налилось кровью. У пустынного источника спешились, напились щека к щеке с лошадьми и, забравшись на них, продолжили путь. В темноте потявкивали пустынные волки, а пёс Глэнтона рысил под брюхом его лошади, точно выверяя шаг меж копыт.
В ту ночь, хотя небо ничего не предвещало, на них обрушилась ещё одна напасть — град. Лошади с жалобным ржанием шарахались в стороны, люди спешились и сидели на земле, накрыв головы сёдлами, а градины подпрыгивали на песке, как маленькие прозрачные яйца, алхимические творения мрака пустыни. Когда они вновь оседлали коней и тронулись дальше, куски льда валялись под ногами ещё не одну милю, а над краем мира кошачьим глазом глядела путеводная луна. В ночи отряд миновал огни какой-то деревушки на равнине, но от курса не отклонился.
К утру на горизонте показались костры. Глэнтон выслал вперёд делаваров. На востоке уже сияла бледным светом утренняя звезда. Вернувшись, разведчики уселись на корточки вместе с Глэнтоном, судьёй и братьями Браун, поговорили, пожестикулировали, а потом все сели на лошадей и поехали дальше.
На поверхности пустыни догорали пять фургонов, и спешившиеся всадники молча двигались среди мёртвых золотоискателей. Страшно израненные тела этих безвестных путников лежали среди камней, из боков у них вываливались внутренности, а из нагих туловищ торчал целый лес стрел. У некоторых — судя по бородам, мужчин — между ног зияли необычные менструальные раны и отсутствовали мужские органы. Они были отрезаны и свисали, тёмные и странные, из ощерившихся ртов. В париках из засохшей крови они лежали, уставившись обезьяньими глазами на встававшего на востоке брата-солнце.
От фургонов остались лишь головешки с почерневшим обручным железом на остатках колёс, а среди углей подрагивали раскалённые докрасна оси. Всадники присаживались на корточки у огня, кипятили воду, пили кофе, жарили мясо, а потом улеглись спать среди мертвецов.
Вечером отряд снова отправился в путь, как и прежде — на юг. Следы убийц вели на запад, но то были белые, которые нападали на путников в этой пустыне и обставляли всё так, будто это дело рук индейцев. Тем, кто пускается в необдуманные предприятия, остаётся уповать на судьбу и удачу. Путь этих золотоискателей завершился, как сказано, во прахе[132], и кое-кто мог бы, рассуждал бывший священник, усмотреть в факте схождения таких векторов в такой пустыне, где души и деяния одного маленького народа поглощает и сводит в могилу другой, длань некоего циничного бога, который вот так незамысловато и якобы неожиданно приводит к подобному летальному стечению обстоятельств. Появление свидетелей, что пришли по другому, третьему пути, тоже можно было бы привести в доказательство, потому что это, казалось бы, находится за пределами возможного, однако судья, послав лошадь вперёд и оказавшись вровень с рассуждающими, заявил, что в этом проявилась сама суть свидетеля, и то, что он оказался рядом, — скорее нечто первостепенное, а не третьестепенное, ибо ни об одном свершившемся факте нельзя сказать, что он прошёл незамеченным.
С наступлением сумерек делавары отправились в дозор, а колонну вёл мексиканец Джон Макгилл, который время от времени соскакивал с лошади и бросался плашмя на живот, чтобы определить, далеко ли до тех, кто уехал вперёд по пустыне, потом снова вскакивал на своего мустанга, не останавливая ни его, ни следовавший за ним отряд. Они двигались, как переселенцы за плывущей звездой, и след, что они оставляли за собой на земле, своей еле заметной выгнутостью отражал движение самой земли. Гряды облаков на западе вставали над горами тёмной кривизной самой тверди небесной, и над головами всадников необозримой аурой простирались усыпанные звёздами пределы галактик.
Через пару дней делавары вернулись на заре из утренней разведки и доложили, что хиленьо стоят лагерем вдоль берега мелководного озера менее чем в четырёх часах езды к югу. С ними женщины и дети, и их много. После совета Глэнтон поднялся, ушёл один в пустыню и долго стоял там, вглядываясь в темноту.
Они осмотрели оружие, вынули заряды, перезарядили. Говорили вполголоса, хотя пустыня лежала вокруг огромной голой плитой, слегка подрагивая от зноя. После полудня несколько человек сводили лошадей на водопой и обратно, а с наступлением темноты Глэнтон со своей свитой отправился вслед за делаварами осмотреть позиции противника.
На возвышенности к северу от лагеря в землю воткнули палку, и когда с линией её наклона приблизительно совпал угол Большой Медведицы, Тоудваин и вандименец подняли отряд, и они, связанные узами непредсказуемой судьбы, выехали на юг вслед за остальными.
В прохладный час перед рассветом они добрались до северной оконечности озера и поехали вдоль берега. Вода была очень чёрная, по краю пляжа тянулась полоса пены, и было слышно, как где-то вдали на озере перекликаются утки. Внизу под ними плавной линией, точно огни далёкого порта, тлели костры лагеря. На пустынном берегу перед ними ждал в седле одинокий всадник. Это был один из делаваров; ни слова не говоря, он повернул лошадь, и все последовали за ним через кусты в пустыню.
Выехавшие раньше сидели на корточках в зарослях ивняка в полумиле от костров противника. Головы лошадей были закрыты одеялами, и животные стояли позади людей, как в капюшонах, недвижно и торжественно. Вновь прибывшие спешились, спутали лошадей, уселись на землю, и тут к ним обратился Глэнтон.
В нашем распоряжении час, может, чуть больше. Когда въедем в лагерь, каждый действует самостоятельно. Постарайтесь, чтобы ни одна собака не осталась в живых.
Их там много, Джон?
Ты что, на лесопилке шёпотом говорить учился?
Есть где развернуться, вставил судья.
На тех, кто не может выстрелить в ответ, порох и пули не тратить. Если не перебьём здесь всех черномазых, нас надо выпороть и отправить домой.
Вот и всё, что было сказано на этом совете. Следующий час тянулся очень долго. Они спустились с ничего не видящими лошадьми к берегу и встали лицом к лагерю, всматриваясь в линию горизонта на востоке. Вскрикнула птица. Глэнтон повернулся к лошади и стащил с её головы одеяло, как сокольничий снимает утром колпачок с птичьей головы. Задул ветерок, лошадь подняла голову и принюхалась. Отряд последовал примеру Глэнтона. Одеяла остались лежать там, где их бросили. Люди забрались в седла с пистолетами в руках и с примотанными к кистям дубинками из сыромятной кожи и речных камней, которые смахивали на приспособления для старинной конной игры. Глэнтон оглянулся на товарищей, затем послал лошадь вперёд.
Когда они на рысях вылетели на белый от соли берег, из кустов поднялся сидевший там на корточках старик и повернулся к ним лицом. От него с лаем метнулись собаки, караулившие, чтобы первыми добраться до его испражнений. С озера по одной и парами стали подниматься в воздух утки. Чья-то дубинка сбила старика с ног, и всадники, дав шпоры, рассыпались лавой и пошли на лагерь. Перед ними с воем неслись собаки, и, размахивая дубинками, как на картине, изображающей дьявольскую охоту, отряд из девятнадцати наёмников обрушился на лагерь, где спали около тысячи человек.
Глэнтон направил лошадь прямо на первую хижину, давя копытами всех, кто в ней находился. Из низких проёмов выскакивали какие-то фигуры. Промчавшись на всём скаку через деревню, всадники развернулись и ринулись обратно. Заступивший им путь воин поднял копьё, но Глэнтон уложил его с первого выстрела. Трое других пустились наутёк, он подстрелил первых двух, причём выстрелы легли так плотно, что двое упали одновременно, а третий чуть ли не развалился на бегу, прошитый полудюжиной пистолетных пуль.
Через какую-то минуту бойня уже шла повсюду. Раздавались вопли женщин и бегавших голышом детей, а один старик вышел вперёд неверной походкой и стал размахивать парой белых панталон. Вокруг мелькали всадники, сея смерть дубинками или ножами. Около сотни собак с диким воем рвались с привязи, а прочие осатанело носились вокруг хижин, бросаясь друг на друга и на тех, кто был привязан, и этот хаос и шум не прекращались и не утихали с той самой минуты, когда всадники ворвались в деревню. Многие хижины уже горели, целая толпа с безумными рыданиями устремилась в поисках спасения по берегу озера на север, а вдогонку, точно пастухи, неслись всадники, и их дубинки настигали в первую очередь отставших.
Когда Глэнтон со свитой снова мчался через деревню, люди шарахались, а лошади кидались на них; некоторые члены отряда, залитые чужой кровью, спешились и рыскали с факелами от хижины к хижине, вытаскивая оттуда жертв, рубя умирающих и снося головы тем, кто на коленях просил пощады. В лагере было несколько рабов-мексиканцев, они выбежали, что-то крича по-испански, но им размозжили головы или же пристрелили. Из дыма вынырнул один делавар, в каждой руке он нёс за ногу обнажённого младенца. Присев у места для мусора, выложенного камнями, он с размаху хрястнул обоих головами о камни так, что из родничков кровавым месивом вылетели мозги. На людях горела одежда, они бегали, вопя как берсерки, всадники косили их огромными ножами, а одна молодая женщина, подбежав к Глэнтону, обняла окровавленные передние ноги его боевого коня.
В это время к деревне приблизилась небольшая группа индейских воинов, сумевших поймать разбежавшихся лошадей, и среди горящих хижин засвистели стрелы. Вытащив из ножен винтовку, Глэнтон застрелил двух лошадей, которые шли первыми, сунул винтовку обратно, достал пистолет и принялся стрелять чуть ли не меж ушей своего коня. Верховые индейцы стали спотыкаться среди упавших и брыкавшихся лошадей, закружили на месте, сбившись в кучу. Их перестреляли одного за другим, а с десяток оставшихся в живых повернули назад, промчались вдоль озера мимо толпы стенавших и бежавших, и исчезли в шлейфе содовой пыли.
Глэнтон повернул коня обратно. Тут и там, на мелководье и на полосе соли в зоне прилива, обагрённой кровью и усеянной внутренностями, словно жертвы кораблекрушения, валялись мёртвые тела. Всадники вытягивали их из кровавых вод озера, и пена, легко набегавшая на берег в свете нового дня, становилась бледно-розовой. Они ходили от одного мертвеца к другому, орудуя ножами и собирая урожай длинных чёрных прядей, а их жертвы оставались лежать с голыми черепами и жуткими кровавыми «чепчиками». По зловонному пляжу, грохоча, промчались и исчезли в дыму разбежавшиеся лошади индейцев; через некоторое время они с диким топотом пронеслись обратно. Одни бойцы бродили в покрасневшей воде, бессмысленно рубя ножами мертвецов, другие лежали на берегу, пристроившись к телам павших под ударами дубинок молодых женщин, мёртвых или умирающих. Мимо, как странный продавец, направляющийся на рынок, прошёл делавар с целой коллекцией голов в руках: волосы он накрутил на кисть, и головы болтались и поворачивались. Понимая, что за каждый проведённый здесь миг придётся потом расплачиваться в пустыне, Глэнтон разъезжал среди бойцов и поторапливал их.
От потрескивающих костров появился Макгилл и остановился, уныло оглядывая происходящее. Его пронзило копьё, и он держался за торчавшее впереди древко из стебля сотола. Привязанный к древку обломок старого кавалерийского палаша вышел сзади у поясницы. Малец вышел из воды, приблизился к Макгиллу, и мексиканец осторожно опустился на песок.
Поди прочь от него, скомандовал Глэнтон.
Макгилл повернулся на голос, а Глэнтон навёл пистолет и прострелил ему голову. Сунув пистолет в ножны, Глэнтон поставил винтовку стоймя на седло и, придерживая её коленом, стал отмерять порох в стволы. Ему что-то крикнули. Конь задрожал и попятился, Глэнтон что-то тихо сказал ему, запыжил две пули и наладил их в стволы. Он не сводил глаз с возвышенности на севере, где на фоне неба вырисовалась группа верховых апачей.
Их было человек пять-шесть, и на расстоянии с четверть мили их крики были еле слышны. Глэнтон пристроил винтовку на сгибе руки и вставил капсюли в барабаны обоих пистолетов. При этом он не сводил глаз с апачей. С коня соскочил Уэбстер, вынул винтовку, быстро отомкнул шомпол и опустился на одно колено, воткнув шомпол в песок и установив цевьё винтовки на кулак. Курки у винтовки были с предварительным взводом, Уэбстер взвёл задний и прижался щекой к упору. Сделал поправку на ветер, на солнце по стороне серебряной мушки, прицелился и спустил курок. Глэнтон сидел не шелохнувшись. Выстрел прозвучал в пустоте глухо и невыразительно, серый дымок отнесло в сторону. На пригорке вожак группы ещё сидел на коне. Потом медленно накренился и рухнул на землю.
Глэнтон с улюлюканьем рванулся вперёд. За ним устремились ещё четверо. Воины на пригорке уже спешились и поднимали упавшего. Не отрывая взгляда от индейцев, Глэнтон повернулся в седле и передал винтовку тому, кто оказался рядом. Это был Сэм Тейт, он схватил её и натянул удила с такой силой, что лошадь чуть не упала. Глэнтон и трое остальных помчались дальше, а Тейт вытащил шомпол, чтобы опереться, пригнулся и выстрелил. Лошадь, которая несла раненого вождя, сбилась с ноги, но продолжала скакать. Тейт выстрелил из второго ствола, и она на всём скаку врезалась в землю. Апачи, пронзительно крича, натягивали поводья. Глэнтон нагнулся и что-то шепнул на ухо коню. Индейцы уже перетащили вождя на другую лошадь, забрались на остальных по двое и, нахлёстывая их, снова помчались прочь. Уже вытащив пистолет, Глэнтон махнул тем, кто был позади, и один из бойцов, остановив коня, бросился на землю, взвёл пистолет, опустил рычаг механизма заряжания и воткнул его в песок. Он держал пистолет обеими руками, зарывшись подбородком в землю, и целился вдоль ствола. Лошади были в двухстах ярдах от него и шли быстрым махом. После второго выстрела мустанг, который нёс вождя, встал на дыбы, но скакавший рядом всадник протянул руку и подобрал поводья. Они попытались снять вождя с раненой лошади на ходу, но она рухнула на землю.
Первым до умирающего добрался Глэнтон: стоя на коленях, как нелепая, разящая вонью сестра милосердия, он зажал ногами голову этого варвара-чужака и вызывающе махнул револьвером в сторону дикарей. Они покружили по равнине, потрясая луками, выпустили по нему несколько стрел, а затем повернули и поскакали прочь. На груди вождя пузырилась кровь, и он поднял к небу невидящие, уже стекленеющие глаза с лопающимися капиллярами. В каждом из этих тёмных озерец отражалось по маленькому круглому солнцу.
Во главе своей небольшой колонны Глэнтон вернулся в лагерь, на поясе у него болталась привязанная за волосы голова вождя. Бойцы нанизывали скальпы на кожаные ремешки, у некоторых мертвецов были вырезаны со спины широкие полосы кожи для изготовления ремней и упряжи. С мёртвого мексиканца Макгилла тоже сняли скальп, и окровавленные черепа уже чернели на солнце. Большинство хижин сгорело дотла, в них нашлось несколько золотых монет, поэтому несколько человек ходили, расшвыривая ногами тлеющие угли. Не переставая сыпать проклятиями, Глэнтон подобрал копьё и водрузил на него голову. Она приплясывала на копье, кидая вокруг злобные взгляды, как карнавальная маска, а он ездил взад и вперёд, призывая собрать лошадей и выдвигаться. Повернув коня, он заметил сидевшего на земле судью. Сняв шляпу, тот пил воду из кожаной бутыли. Потом поднял глаза на Глэнтона.
Это не он.
Кто не он?
Вот это, кивнул судья.
Глэнтон повернул древко копья. Повернулась и голова с длинными прядями, которая теперь смотрела на него.
Кто это, по-твоему, если не он?
Судья покачал головой.
Это не Гомес. Он кивнул в сторону головы. Этот джентльмен — sangre puro [133]. А Гомес — мексиканец.
Он не чистокровный мексиканец.
Чистокровным мексиканцем быть нельзя. Это всё равно что быть чистокровной дворнягой. Но это не Гомес, потому что я видел Гомеса, и это не он.
А не сойдёт за него?
Нет.
Глэнтон глянул на север. Потом опустил глаза на судью.
Пса моего не видел?
Судья покачал головой.
Собираешься гнать с собой всё это стадо?
Пока не придётся с ним расстаться.
Это может случиться скоро.
Может быть.
Как считаешь, сколько времени потребуется этим йеху[134], чтобы вернуться?
Глэнтон сплюнул. Это не было вопросом, и он не стал отвечать. Где твоя лошадь? спросил он.
Убежала.
Ну, если собираешься ехать с нами, добудь себе другую. Он взглянул на голову на шесте. Тоже мне называется, вождь. Тронув коня пятками, он поехал вперёд по краю воды. По озеру бродили делавары, нащупывая ногами тела в воде. Глэнтон постоял там немного, повернул коня и насторожённо, держа пистолет на бедре, поехал по разграбленному лагерю. Он ехал по следам, что вели из пустыни, откуда примчался отряд. Вернулся он со скальпом старика, который на рассвете первым показался из кустов.
Через час все были в сёдлах и ехали на юг, оставив на берегу озера кровавый хаос вперемежку с солью и пеплом и гоня перед собой полутысячное стадо лошадей и мулов. В голове колонны ехал судья, и на седле перед ним сидел странный смуглый ребёнок, покрытый пеплом. Половина волос у него обгорела, и он молчал, стоически глядя огромными чёрными, как у подкидыша эльфа, глазищами на бегущую навстречу землю. Весь отряд почернел на солнце из-за крови, которой были измазаны одежда и лица, потом все стали понемногу бледнеть от пыли, пока снова не обрели цвет краёв, где проезжали.
Всё время, пока они ехали, Глэнтон замыкал колонну. Около полудня их нагнал пёс. Грудь у него потемнела от крови, и Глэнтон вёз его на луке седла, пока тот не набрался сил. После полудня пёс долго рысил в тени лошади, а с наступлением сумерек отбежал далеко на равнину, туда, где высокие тени лошадей скользили по чапарелю на тонких паучьих ногах.
На севере уже виднелась тонкая полоска пыли, а бойцы всё ехали в темноту. Делавары то и дело спешивались и ложились, прикладывая ухо к земле, потом снова вскакивали на коней, и отряд двигался дальше.
На привале Глэнтон приказал развести костры и осмотреть раненых. Одна кобыла принесла в пустыне жеребёнка, и вскоре это хрупкое создание уже висело над собранными углями, насаженное на ствол паловерде, а делавары передавали друг другу сосуд из тыквы со свернувшимся молоком из жеребячьего желудка. С небольшой возвышенности западнее лагеря были видны костры противника. Они горели севернее милях в десяти. Сидя на корточках и закутавшись в заскорузлые от крови шкуры, бойцы считали скальпы, на которых поблёкли и спутались от крови иссиня-чёрные волосы, и нанизывали их на шесты. Среди этих изнурённых мясников, съёжившихся у огня, бродил Дэвид Браун, всё искавший того, кто помог бы ему как хирург. В бедре у него торчала стрела, прямо с оперением, и никто не хотел к ней прикасаться. Меньше всех этим хотелось заниматься Доку Ирвингу, потому что Браун обозвал его гробовщиком и брадобреем, и они старались держаться подальше друг от друга.
Ребята, молил Браун, я сам бы справился, но мне никак не ухватить её как следует.
Судья поднял на него глаза и усмехнулся.
Может, ты возьмёшься, Холден?
Нет, Дэйви, не возьмусь. Но скажу тебе, что я сделаю.
И что же?
Я выпишу тебе полис на страхование жизни от любого несчастного случая, кроме петли.
В таком случае будь ты проклят.
Судья захихикал. Разъярённый Браун огляделся. Так никто и не поможет человеку?
Все молчали.
Тогда будьте вы все прокляты.
Измазанный в крови больше остальных, он уселся на землю, вытянул ногу и осмотрел её. Ухватился за древко и надавил вниз. На лбу у него выступил пот. Взявшись за ногу, он тихо выругался. Одни наблюдали за ним, другие — нет. Тут поднялся малец. Давай я попробую.
Вот и славно, проговорил Браун.
Он принёс седло, чтобы опереться. Повернул ногу к огню, чтобы лучше было видно, сложил свой ремень. Берись за неё покрепче, малыш. И толкай вперёд, прошипел он стоявшему на коленях мальцу. Потом сжал ремень зубами и откинулся на спину.
Малец ухватился за древко вплотную к ноге и навалился на него всем телом. Браун вцепился обеими руками в землю, резко мотнул головой назад, и его влажные зубы блеснули в свете костра. Малец ухватился ещё раз и снова надавил. На шее Брауна вздулись толстые вены, и он крыл мальца последними словами. С четвёртой попытки остриё стрелы вышло наружу на бедре, и на землю потекла кровь. Малец уселся, скрестив ноги, и вытер лоб рукавом рубашки.
Браун выпустил ремень изо рта. Вышла?
Вышла.
А наконечник? Наконечник вышел? Ну, не тяни.
Малец вытащил нож, ловко отсёк окровавленный наконечник и передал Брауну. Тот поднёс его к свету костра и улыбнулся. Крепление на древке пропиталось кровью, а наконечник из кованой меди загнулся, но не сломался.
Молодчина, малыш, глядишь, этак и коновалом станешь. Теперь вытаскивай.
Малец легко вытянул из ноги стрелу, а Браун выгнулся на земле страстным женским движением и что-то хрипло прошипел сквозь зубы. Полежал, потом сел, взял у мальца древко, швырнул в огонь, встал и поковылял готовиться ко сну.
Когда малец вернулся к своему одеялу, к нему наклонился бывший священник.
Дурак, прошипел он ему в ухо. Не возлюбит тебя Бог на веки вечные.
Малец посмотрел на него.
Ты что, не знаешь, что он не прочь взять тебя с собой? Не прочь повести тебя с собой, мальчик. Как невесту к алтарю.
Где-то после полуночи они поднялись и двинулись дальше. Перед этим Глэнтон велел подкинуть в костры дров, и когда они отъезжали, пламя освещало всё вокруг, на песке подрагивали тени пустынных кустов, и всадники наступали на свои тонкие пляшущие силуэты, пока совсем не перешли в царство тьмы, которое для них было в самый раз.
Лошади и мулы далеко разбрелись по пустыне, их собрали, забираясь аж на несколько миль к югу, и погнали дальше. Неизвестно откуда взявшаяся летняя молния озарила тёмные очертания ночных горных хребтов на краю мира, и полудикие лошади шли по равнине рысью в голубоватом стробоскопическом свете, словно лошадиные тени, что возникли, подрагивая, из первозданного хаоса.
Они ехали среди предрассветной дымки, в окровавленных лохмотьях, с кипами своего зловонного товара, и победителями смотрелись не больше, чем арьергард разбитого войска, отступающего от преследователей через глубины Хаоса и древней Ночи[135]. Лошади спотыкались, а люди засыпали в сёдлах. Наступивший день озарил всё ту же голую местность; на севере тонкой струйкой поднимался в безветренном воздухе дым от костров, разожжённых ими прошлой ночью. Бледная пыль, поднятая противником, который будет преследовать их до самых ворот города, казалось, не стала ближе, и они тащились дальше по растущему зною, гоня перед собой обезумевших лошадей.
В середине утра остановились на водопой в непроточной котловине, через которую прошли уже три сотни лошадей; всадники выгнали их из воды, спешились, чтобы попить из своих шляп, а потом двинулись дальше по сухому руслу речки, грохоча копытами по каменистой земле, по иссохшим камням и валунам, а потом снова по пустынной почве, красной и песчаной. Их всё время окружали горы, покрытые редким травостоем и заросшие окотильо, сотолом и вечнозелёными алоэ, которые цвели фантасмагорией в краю, порождённом бредовым сознанием. В сумерках нескольких человек выслали на запад, чтобы развести в прерии костры, и с наступлением темноты отряд улёгся спать, а над головами беззвучно порхали среди звёзд летучие мыши. Утром они снова отправились в путь, было ещё темно, и лошади чуть не падали от усталости. Днём стало ясно, что язычники значительно приблизились. Первая схватка произошла на рассвете следующего дня, и они отстреливались, отступая, восемь дней и восемь ночей — на равнине, среди скал в горах, со стен и плоских крыш покинутых гасиенд, — не потеряв при этом ни одного человека.
На третью ночь устроились под защитой старых глинобитных стен. До костров врага в пустыне оставалось меньше мили. Судья сидел у костра с мальчиком-апачи, который смотрел на всё вокруг тёмными бусинками глаз. Кто-то играл с ним, кто-то его смешил, ему дали сушёного мяса, и он жевал и задирал голову, провожая проходивших мимо угрюмым взглядом. Его укрыли одеялом, а наутро, пока остальные седлали коней, судья качал его на колене. Тоудвайн видел его с ребёнком, проходя мимо с седлом, а когда десять минут спустя возвращался с конём в поводу, ребёнок был мёртв, и судья уже снял с него скальп. Тоудвайн приставил к огромному куполу головы судьи дуло пистолета.
Будь ты проклят, Холден.
Или стреляй, или убери эту штуку. Ну, быстро.
Тоудвайн заткнул пистолет за пояс. Усмехнувшись, судья вытер скальп о штанину и отвернулся. Прошло ещё десять минут, и они уже снова были на равнине, со всех ног удирая от апачей.
На пятый день после полудня они шагом пересекали сухую котловину, гоня перед собой лошадей, а индейцы следовали за ними на расстоянии винтовочного выстрела и что-то кричали по-испански. Время от времени кто-нибудь из отряда спешивался с винтовкой и шомполом в руках, и индейцы вспархивали, как перепёлки, поворачивая мустангов и прячась за ними. На востоке дрожали в знойном воздухе изящные белые стены гасиенды, за которыми, точно сцена из диорамы[136], поднимались деревца — тонкие, зелёные и неподвижные. Час спустя они уже гнали лошадей — их осталось голов сто — по разбитой дороге вдоль этих стен к источнику. Навстречу выехал какой-то молодой человек и официально приветствовал их по-испански. Никто ему не ответил. Юный всадник бросил взгляд вдоль ручья, где лежали поля с ирригационными канавами и где среди нового урожая хлопчатника и выросшей по пояс кукурузы стояли внаклонку с мотыгами батраки в пыльных белых костюмах. Он снова глянул на северо-восток. Как раз в это время апачи, человек семьдесят-восемьдесят, проехали мимо первого ряда лачуг-хакалов и дефилировали по тропе, въезжая в тень деревьев.
Примерно тогда же апачей увидели и батраки на полях. Отшвырнув мотыги, они пустились наутёк, одни — дико вопя, другие — схватившись руками за голову. Юный дон посмотрел на американцев и снова перевёл взгляд на приближавшихся дикарей. Потом крикнул что-то по-испански. Американцы оттеснили лошадей от источника и погнали дальше через тополиную рощицу. Юноша достал из сапога небольшой пистолет и повернулся лицом к индейцам. Потом он исчез из виду.
Вечером того дня апачи проследовали за ними через городишко Гальего с его единственной улицей — грязной канавой, где хозяйничали свиньи и жалкие облезлые собаки. Сам городок словно вымер. Молодая кукуруза на придорожных полях, омытая недавними дождями, стояла бледная и блестящая, выбеленная солнцем почти до прозрачности. Отряд провёл в сёдлах почти всю ночь, но на следующий день индейцы были уже тут как тут.
Ещё одна стычка произошла у Энсинильяса, потом они отстреливались в пересохших ущельях, пробираясь к Эль-Саусу, и дальше, в низких предгорьях, откуда на юге уже виднелись шпили городских церквей. Двадцать первого июля в год тысяча восемьсот сорок девятый они въехали в Чиуауа, гоня перед собой по пыльным улицам разномастных лошадей среди столпотворения белозубых улыбок и белков глаз, и город встречал их как героев. Под ногами лошадей мельтешила детвора, и победители в своих окровавленных лохмотьях улыбались сквозь грязь, пыль и запёкшуюся кровь и несли среди этой феерии из цветов и музыки шесты с высохшими головами врагов.
XIII
В банях — Торговцы — Военные трофеи — Банкет — Триас — Бал — Север — Кояме — Граница — Резервуары Уэко — Избиение тигуа — Каррисаль — Источник в пустыне — Меданос — Дознание о зубах — Натри — Бар — Безысходная встреча — В горы — Уничтоженная деревня — Уланы — Стычка — Преследование выживших — Равнины Чиуауа — Убийство солдат — Похороны — Чиуауа — На запад
По дороге к ним присоединялись другие всадники, мальчишки на мулах, старики в плетёных шляпах, а также депутация, которая, взяв на себя заботу о захваченных лошадях и мулах, погнала их по узким улочкам к арене для боя быков, где их можно было держать. Участники кампании продефилировали в своих лохмотьях дальше, некоторые уже поднимали сунутые им кубки, махали прогнившими шляпами дамам, облепившим балконы, кивали, вскидывали болтавшиеся головы с их усохшими чертами и полузакрытыми глазами, в которых застыла скука. Их теперь окружало столько горожан, что они выглядели передовым отрядом восстания городской черни; их появление возвещали двое барабанщиков — оба босиком, а один ещё и сумасшедший — и трубач, который шёл, по-военному воздев над головой руку, и одновременно играл. Так, миновав стёртые каменные порожки, наёмники въехали через ворота во двор губернаторского дворца, где лишённые подков и разбитые копыта лошадей опускались на брусчатку со странным постукиванием.
Тут же, на камнях, стали пересчитывать скальпы, и поглазеть собрались сотни зевак. Толпу сдерживали солдаты с мушкетами, молодые девицы не сводили с американцев огромных чёрных глаз, а мальчишки пролезали вперёд, чтобы дотронуться до зловещих трофеев. Всего насчитали сто двадцать восемь скальпов и восемь голов. Во двор спустился вице-губернатор со свитой, чтобы приветствовать их и выразить восхищение выполненной работой. Им был обещан полный расчёт с выплатой золотом в тот же вечер во время ужина в их честь, который устраивали в гостинице “Риддл и Стивенс”. При этой новости американцы одобрительно загудели и снова уселись в седла. Навстречу им выбежали пожилые женщины в чёрных шалях, они целовали края их вонючих рубах и поднимали в благословении маленькие смуглые руки, а всадники разворачивали исхудавших лошадей и пробивались на улицу через галдящую толпу.
Они проследовали дальше, к общественным баням, где по одному зашли в воду, один бледнее другого, всё в татуировках, клеймах и швах, в страшных складчатых шрамах поперёк груди и живота, похожих на следы гигантских многоножек, — одному Богу известно, где они их получили и какие варвары-хирурги приложили к этому руку, — некоторые с увечьями, беспалые, одноглазые, с буквами и цифрами на лбах и руках, словно предметы инвентарного учёта. Горожане и горожанки выстроились вдоль стен, наблюдая, как вода превращается в жидкую кашицу из крови и грязи, и все взгляды были прикованы к судье, который разоблачился последним и теперь царственно шествовал по периметру бассейна с сигарой во рту, пробуя воду на удивление крохотным пальцем ноги. Он весь светился, как луна, — такой он был бледный, и на огромном теле не было ни волоска — ни в одном потайном уголке, ни в громадных скважинах ноздрей, ни на груди, ни в ушах, никакой вообще растительности над глазами и никаких ресниц. Кожа на лице и шее была потемнее, и поэтому казалось, что на огромный купол голого черепа натянута блестящая шапочка для купания. Когда эта огромная туша опустилась в бассейн, уровень воды заметно повысился, и, погрузившись по глаза, вокруг которых чуть обозначились морщинки, он с явным удовольствием огляделся, будто улыбаясь под водой, точно вынырнувший из болота бледный и жирный ламантин, а над самой поверхностью воды за маленьким, прижатым к голове ухом дымилась сигара.
Тем временем позади них на глиняных плитках торговцы уже разложили свой товар — костюмы европейского покроя и из привозных европейских тканей, рубашки из разноцветного шёлка, шапки из бобра с коротким ворсом, сапоги из прекрасно выделанной испанской кожи, трости с серебряными ручками, стеки для верховой езды, сёдла в серебряной оправе, резные курительные трубки, потайные пистолеты, набор толедских шпаг с рукоятками слоновой кости и прекрасной гравировкой на клинках; расставляли стулья брадобреи, выкликавшие имена знаменитостей, которых они обслуживали, и все эти дельцы уверяли членов отряда, что всё предоставляется в кредит на самых выгодных условиях.
Когда они, во всём новом — причём рукава пиджаков у некоторых еле закрывали локти, — ехали через площадь, к ажурным металлическим решёткам бельведера привязывали скальпы, словно декорации для некоего варварского празднества. Отрезанные головы уже водрузили на шесты над опорами уличных светильников, и они впалыми языческими глазами созерцали оттуда куски высушенной кожи своих родичей и предков, натянутые по всему каменному фасаду собора и чуть слышно хлопавшие на ветру. Позже, когда светильники зажгли, в их слабой подсветке снизу эти головы стали выглядеть трагическими масками. Через несколько дней, когда птицы обоснуются на них и покроют их помётом, головы эти пойдут белыми пятнами и вообще станут напоминать прокажённых.
Тамошнего губернатора Анхеля Триаса в молодости посылали учиться за границу, он был хорошо начитан, знал классику и изучат языки. Он был человек светский, и эти грубые вояки, нанятые им для защиты штата, похоже, пробудили в нём тёплые чувства. Когда вице-губернатор приглашал Глэнтона и его офицеров отужинать, тот ответил, что отдельно от своих людей не трапезничает. Перед этим доводом вице-губернатор с улыбкой сдался, и Триас поступил так же. Отряд прибыл, когда было назначено. Выбритые и постриженные, в новых сапогах, в пух и прах разодетые, они собрались вокруг накрытого стола, причём делавары в визитках смотрелись необычно строго и грозно. Были поданы сигары, по бокалам разлили херес, и губернатор, стоя во главе стола, приветствовал их и велел управляющему проследить, чтобы они ни в чём не нуждались. Прислуживали солдаты, которые приносили чистые бокалы, наливали вино и зажигали сигары от предназначенного именно для этой цели фитилька на серебряной подставке. Судья прибыл последним в ладно скроенном костюме из небелёной холстины, который ему сшили только что, прямо перед ужином. На пошив извели целые рулоны ткани, и над костюмом потела целая команда портных. На ногах у судьи были безупречные сияющие серые сапоги из лайковой кожи, а в руке он держал панаму, сшитую из двух панам размером поменьше так искусно, что швов вообще не было заметно.
Когда появился судья, Триас уже занял своё место, но, завидев его, снова встал, они сердечно пожали друг другу руки, губернатор посадил его справа от себя, и они тут же завели беседу на языке, не понятном никому из присутствующих. Исключение составляли лишь изредка проскакивавшие низкопробные выражения, что просочились с севера. Бывший священник, оказавшийся напротив мальца, поднял брови и глазами показал на этих двоих. Малец, впервые в жизни надевший крахмальный воротничок и галстук, молчал за столом, как портновский манекен.
Трапеза была в самом разгаре, блюда подавали одно за другим — рыба, птица, говядина, водившаяся в округе дичь, жареный поросёнок на блюде, острые закуски в кастрюльках, бисквиты со сливками, сласти, вина и бренди из виноградников Эль-Пасо. Провозглашались патриотические тосты, адъютанты губернатора поднимали бокалы за Вашингтона и Франклина, а американцы в ответ называли и другие имена героев своей страны, потому что не знали ни дипломатии, ни хотя бы одного имени из пантеона братской республики. Набросившись на угощение, они ели, пока не опустошили сначала всё поданное на стол, а потом и всю кладовую гостиницы. По городу разослали гонцов, чтобы привезти ещё, а потом, когда исчезло и это, снова послали за едой, и наконец повар «Риддла» забаррикадировал дверь своим телом, и солдаты, прислуживавшие на банкете, принялись просто-напросто вываливать на стол большие подносы с выпечкой, жареным мясом, головками сыра — всё, что удавалось найти.
Губернатор постучал по бокалу и, встав, начал было говорить речь на своём хорошем английском, но раздувшиеся от еды и рыгающие наёмники бросали вокруг плотоядные взгляды и требовали выпивки, а некоторые продолжали выкрикивать тосты, которые уже превратились в непотребные призывы выпить за шлюх из нескольких южных городов. Под одобрительные возгласы, свист и поднятые бокалы был представлен казначей. Завладев длинным брезентовым мешком с гербом штата и прервав губернатора, Глэнтон встал, вывалил содержимое мешка на стол среди костей, кожуры и луж от пролитых напитков и умело, быстро и ловко распределил эту кучу золота лезвием ножа так, что каждый без дальнейших церемоний получил условленную долю. В углу зала самодеятельный оркестр заиграл печальный мотив, судья поднялся первым и выпроводил музыкантов вместе с их инструментами в танцевальный зал рядом, где несколько дам, за которыми заблаговременно послали, уже сидели у стен на скамьях и без особой тревога обмахивались веерами.
Отшвыривая стулья, которые остались лежать, где упали, туда по одному, по двое и целыми группами вывалились американцы. По всему залу уже зажгли настенные светильники с жестяными отражателями, и гуляки отбрасывали сталкивавшиеся тени. Охотники за скальпами стояли, ухмыляясь дамам, грубые мужланы в мятой одежде, цыкая зубами, с ножами, пистолетами и безумным блеском в глазах. Судья переговорил с оркестрантами, и вскоре зазвучала кадриль. Все тут же пустились в пляс, покачиваясь и притопывая, а судья, любезный и галантный, пригласил сначала одну даму, потом другую, непринуждённо и безукоризненно ведя их через все па. К полуночи губернатор под каким-то предлогом удалился, один за другим старались улизнуть и оркестранты. На банкетном столе посреди костей и тарелок стоял объятый ужасом слепой уличный аккордеонист, а в ряды танцующих уже влилась целая орда жуткого вида шлюх. Вскоре везде уже палили из пистолетов, и мистер Риддл, исполнявший в городе обязанности американского консула, спустился, чтобы попенять кутилам, но ему сказали, чтобы не совался. Начались драки. Драчуны разносили на куски мебель, в воздухе мелькали ножки стульев, канделябры. Две шлюхи схватились, рухнули на буфет и покатились по полу под звон бокалов для бренди. Вывалившийся на улицу с пистолетами в руках Джексон божился, что отстрелит задницу Иисусу Христу, этому долговязому белому сукину сыну. На рассвете бесчувственные тела храпевших пьяниц лежали на полу среди тёмных пятен подсыхающей крови. Баткэт с аккордеонистом спали в обнимку на банкетном столе. Среди всего этого разгрома пробиралась на цыпочках целая компания воришек, которые выворачивали карманы спящих, а на улице перед дверью догорал костёр, пожравший добрую часть меблировки отеля.
Подобные сцены повторялись ночь за ночью. Горожане обратились к губернатору, но тот по большей части походил на подмастерье волшебника, который сумел-таки заставить бесёнка выполнять свою волю, но никак не мог заставить его остановиться. Общественные бани превратились в бордели, а их смотрителей разогнали. В белом каменном фонтане на главной площади по ночам было полно голых пьяных мужчин. При появлении любой парочки людей из отряда бары пустели, как по пожарной тревоге, и американцы входили в таверны-призраки, где на столах стояла выпивка, а в глиняных пепельницах ещё дымились сигары. В помещения въезжали на лошадях, а когда золото стало иссякать, лавочники стали получать за целые полки товаров долговые расписки на обёрточной бумаге, нацарапанные на иностранном языке. Лавки начали закрываться. На белёных извёсткой стенах появились выведенные древесным углём каракули. Mejor los índios [137]. Улицы по вечерам вымирали, прекратились гулянья и шествия, а молодых девиц запирали в домах, и они больше не показывались.
Пятнадцатого августа американцы уехали. Неделю спустя от партии перегонщиков скота стало известно, что они окружили городок Кояме в восьмидесяти милях к северо-востоку.
Несколько лет назад Гомес со своей бандой обложил Кояме ежегодной данью. Когда в городок въехал Глэнтон со своими людьми, их встретили, точно святых избавителей. Женщины бежали рядом с лошадьми, стараясь дотронуться до сапог всадников, совали им всевозможные подношения, пока сёдла у всех не оказались загружены арбузами, выпечкой и связанными курами. Три дня спустя, когда они уезжали оттуда, улицы были пусты, и ни одна собака не провожала их до ворот.
Двигаясь на северо-восток, они добрались до городка Пресидио на границе с Техасом, перевели лошадей вброд и, мокрые, проехали по улицам. Здесь, на этой земле, Глэнтон подлежал аресту. Он выехал один в пустыню и сидел там в седле, и все — он, его конь и пёс — смотрели на волнистые, покрытые мелкими кустиками холмы цвета розового перца, на горы, на край низкорослых кустарников и дальше, на расстилавшуюся равнину, где в четырёхстах милях к востоку у него были жена и ребёнок, которых он никогда больше не увидит. Перед ним на окаймлённой песчаной вымоине вытянулась его тень. Но он за своей тенью не последовал. Он снял шляпу, подставив голову прохладному вечернему ветерку, через некоторое время надел её, повернул коня и поехал назад.
Уже не одну неделю они прочёсывали пограничную полосу, пытаясь выйти хоть на какой-то след апачей. Развернувшись на равнине в боевые порядки, они двигались, постоянно что-то уничтожая, словно им уготовано было разделять мир, лежавший у них на пути, на то, что было, и на то, чего уже никогда не будет, и оставлять за собой на земле обломки и того и другого. Всадники-призраки в накатывавшихся волнах зноя, бледные и безликие от пыли. Помимо всего прочего, они, казалось, действовали абсолютно сами по себе, словно некая первобытная, условная, неупорядоченная сила. Словно существа, которые вызваны из вселенской тверди — безымянные, похожие на собственные тени — и которым назначено скитаться ненасытными, обречёнными и бессловесными воплощениями ужаса по диким пустынным пространствам Гондваны во времена, когда ещё не было имён и всякий был всем.
Они били дичь на мясо и реквизировали всё необходимое в деревушках и на фермах, через которые проезжали. Однажды вечером, когда уже показался городок Эль-Пасо, они посмотрели на север, где зимовали хиленьо, и поняли, что не пойдут туда. В ту ночь они расположились лагерем у резервуаров Уэко, естественных каменных впадин в пустыне. В окрестностях было немало укромных мест с древними наскальными рисунками, и вскоре судья уже срисовывал в свою книгу те, что хотел забрать с собой. Помимо образов людей и животных, изображений охоты, встречались диковинные птицы и загадочные карты, а ещё там были ни на что не похожие конструкции — подтверждение всех страхов человека и всего сущего в нём. Эти высеченные изображения — некоторые ещё сохранили яркость цвета — исчислялись сотнями, и всё же судья уверенно ходил среди них, отыскивая именно то, что нужно. Когда он закончил, было ещё светло, и он вернулся на один из каменных выступов, уселся там и ещё некоторое время рассматривал проделанную работу. Потом поднялся и обломком кремнистого сланца стал скатывать один из рисунков, пока на камне не остались лишь следы сколов. Затем взял свою книгу и вернулся в лагерь.
Наутро они двинулись на юг. Говорили мало и даже не ругались между собой. Через три дня они наткнутся у реки на лагерь мирных индейцев-тигуа и перебьют всех до единого.
За день до этого они сидели вокруг костра, шипевшего под несильным дождём, отливали пули и нарезали пыжи, словно судьбу аборигенов уже определило нечто иное. Словно она, эта судьба, начертана на камне и всякий, имеющий глаза, может её прочесть. В их защиту не выступил никто. Тоудвайн и малец поговорили между собой, и когда на следующий день в полдень отряд выступил, они шли рысью рядом с Баткэтом. Ехали молча. Эти сукины дети никому ничего плохого не сделали, произнёс Тоудвайн. Вандименец повернулся к нему. Посмотрел на сине-багровую татуировку из букв на лбу, на прилизанные сальные пряди, свисавшие с безухого черепа. Взглянул и на ожерелье из золотых зубов на груди. И они поехали дальше.
В косо падавших лучах догоравшего дня они приблизились к убогим шатрам с наветренной стороны по южному берегу реки, где уже чувствовался дым от костров, на которых готовили еду. Когда залаяли первые собаки, Глэнтон пришпорил коня, отряд вылетел из-за деревьев и помчатся через высохшие кусты. Лошади напряжённо тянули вперёд длинные шеи и неслись в пыли, как гончие, всадники нахлёстывали их, и они мчались в сторону солнца, и на его фоне, оторвавшись от своих занятий, застыли плоские силуэты женщин, которые лишь через мгновение смогли полностью осознать, что эти окутанные пылью, с грохотом надвигающиеся на них адские создания — реальность. Они стояли, окаменев, босоногие, в крестьянской одежде из небелёного полотна. Они прижимали к груди черпаки, которыми мешали варево в котлах, и голых детей. Прозвучали первые выстрелы, и с десяток женщин, скорчившись, упали.
Остальные уже бросились врассыпную, старики вздымали руки, дети вздрагивали и моргали при пистолетных выстрелах. Нескольких молодых индейцев, выбежавших с натянутыми луками в руках, тут же пристрелили, и лавина всадников покатилась по всей деревне, подминая хижины из травы и дубинками сбивая наземь их вопящих обитателей.
Вечером, когда уже давно стемнело и взошла луна, в деревню вернулась группа женщин, уходивших вверх по течению сушить рыбу. Они с плачем бродили среди того, что от деревни осталось. На земле ещё тлело несколько костров, и среди трупов крадучись шмыгали собаки. Одна старуха, встав на колени у почерневших камней перед своим домом, разворошила угли, раздула из пепла огонь и принялась поднимать опрокинутые горшки. Повсюду вокруг неё лежали мертвецы с ободранными черепами, будто светящиеся голубизной влажные полипы или фосфоресцирующие арбузы, выложенные охлаждаться на лунном плато. Наступит день, и нестойкие чёрные головоломки, написанные на этих песках кровью, растрескаются, разрушатся, их унесёт ветер, а когда солнце несколько раз совершит свой круг, следы этой бойни сотрутся. Ветер пустыни занесёт всё, что осталось, солью, и не будет никого — ни духа, ни книжника, — кто поведал бы проходящему мимо страннику, как здесь когда-то жили и умерли люди.
Через день, ближе к вечеру, на лошадях, увешанных гирляндами зловонных скальпов тигуа, американцы въехали в городок Каррисаль. Он давно уже почти весь лежал в руинах. Многие дома пустовали, форт оседал обратно в землю, из которой воздвигся, а обитатели казались полуживыми от прежних напастей. Мрачными взглядами тёмных глаз они провожали эту обагрённую кровью процессию, проплывавшую по их улочкам, как богатый торговый корабль. Казалось, всадники прибыли из какого-то легендарного мира: за ними тянулся странный шлейф, похожий на остаточное изображение в глазу, и потревоженный ими воздух становился другим, наэлектризованным. Они проехали мимо осыпающихся стен кладбища, где один на другом в нишах лежали мёртвые, а земля вокруг была усеяна костями, черепами и разбитыми горшками, словно тут был ещё один, более древний оссуарий. На пыльных улочках позади всадников появлялись люди в лохмотьях и стояли, глядя им вслед.
В тот вечер они разбили лагерь у тёплого источника на вершине холма среди остатков старинных испанских каменных строений и, раздевшись, погрузились, как послушники, в воду, а по песку в это время расползались огромные белые пиявки. Утром выезжали ещё затемно. Далеко на юге изломанными цепями беззвучно вспыхивали молнии, выхватывая из пространства синие голые силуэты прерывистых стаккато холмов. Над покрытыми дымкой пустынными просторами занимался обложенный тучами сумрачный день, и на пространстве округлого горизонта всадники насчитали целых пять отдельных гроз. Они ехали по чистому песку, и лошадям было так тяжело, что людям пришлось спешиться и вести их в поводу, карабкаясь на крутые барханы, где ветер сдувал с гребней белую пемзу, словно пену с морских валов, песок был шероховатый, барханы меняли форму, и вокруг не было ничего, кроме изредка попадавшихся отполированных костей. Они пробирались по дюнам целый день и к вечеру, когда спустились среди шипастых акаций и зарослей «тернового венца» с последних невысоких песчаных холмов на равнину, представляли собой скопище иссушенных жаждой и измождённых людей и животных. Они выводили на равнину лошадей, а с мёртвого мула, резко крича, сорвались орлы-гарпии и, кружа, полетели на запад, к солнцу.
Две ночи спустя из бивуака в горном ущелье далеко внизу они увидели огни города. Они сидели вдоль сланцевого гребня с подветренной стены расщелины, пламя костра металось на ветру, а их взгляды были прикованы к фонарям, что подмигивали из синих глубин ночи в тридцати милях от лагеря. Перед ними в темноте прошёл судья. По ветру пролетели искры из костра. Судья уселся среди поцарапанных плит сланца, и они сидели, будто существа из прежних веков, наблюдая, как один за другим тускнеют далёкие фонари, пока от города на равнине не осталось лишь крохотное пятнышко света, которое могло быть и горящим деревом, и далёкой стоянкой путников, а может, его и огнём-то нельзя было считать.
Отряд выезжал из высоких деревянных ворот губернаторского дворца, когда двое солдат, которые считали проехавших, вышли вперёд и взяли лошадь Тоудвайна за недоуздок. Мимо проехал Глэнтон и последовал дальше. Тоудвайн привстал в седле.
Глэнтон!
Копыта лошадей уже цокали на улице. Прямо за воротами Глэнтон обернулся. Солдаты обращались к Тоудвайну на испанском, и один наставил на него ружьё.
Я ничьих зубов не ношу, бросил Глэнтон.
Я пристрелю этих болванов на месте.
Глэнтон сплюнул. Он посмотрел на улицу, посмотрел на Тоудвайна. Потом спешился и повёл лошадь обратно во двор. Vamonos , сказал он и глянул на Тоудвайна. Слезай.
Пару дней спустя они выезжали из города под эскортом почти сотни солдат. Тс сопровождали их вдоль дороги, одетые и вооружённые кто во что горазд, и им было не по себе. Они крутились вокруг на лошадях и выпихивали американцев с брода, где лошади остановились было попить. Они выстроились у подножия гор над акведуком, американцы проехали мимо по дороге, которая вилась среди камней и кактусов, потом растворились среди теней и исчезли.
Отряд двигался в горы на запад. Проезжая через маленькие деревушки, они снимали шляпы, приветствуя тех, кого убьют ещё до конца месяца. Глинобитные пуэблос походили на места, где прошлась чума: в полях гнил на корню урожай, а скот, который не угнали индейцы, бродил сам по себе, потому что некому было пасти его и ухаживать за ним, и во многих деревнях, где почти совсем не осталось мужчин, женщины и дети сидели в лачугах, дрожа от страха и прислушиваясь, пока топот копыт не затихал вдали.
В городке Накори нашёлся бар, они спешились и ввалились туда всей толпой, заняв места за столиками. Тобин вызвался присмотреть за лошадьми. Он стоял, поглядывая то в один конец улицы, то в другой. Никто не обращал на него внимания. Американцев здешний народ перевидал немало. Те прибывали целыми караванами в неповоротливых пропылённых фургонах. Проведя не один месяц за пределами своей страны и наполовину обезумев от чудовищности собственного пребывания в этой огромной, политой кровью пустыне, они силой отбирали еду и мясо или удовлетворяли дремлющую склонность к насилию среди местных темноглазых девиц. Было около часа пополудни, и через улицу к бару шагало несколько рабочих и мастеровых. Когда они проходили мимо коня Глэнтона, его пёс поднялся и ощетинился. Они чуть посторонились и двинулись дальше. Одновременно, впившись глазами в пса Глэнтона, через площадь устремилась свора местных собак, штук пять-шесть. В то же время из-за угла вывернул шагавший во главе похоронной процессии жонглёр, который достал одну из ракет, что держал под мышкой, поднёс к торчавшей изо рта сигаре и швырнул на площадь, где она и взорвалась. Испуганная свора рванулась обратно, а две собаки побежали дальше. Несколько мексиканских лошадей, привязанных у коновязи перед баром, стали лягаться, остальные нервно заходили. Пёс Глэнтона не сводил глаз с идущих к дверям мексиканцев. Ни одна из лошадей американцев даже ухом не повела. Две собаки, успевшие проскочить перед похоронной процессией, увернулись от лягавшихся лошадей и припустили к бару. На улице взорвались ещё две ракеты, и показалась остальная процессия, впереди которой шли скрипач и корнетист, наигрывая быстрый и живой мотивчик. Зажатые между процессией и лошадьми наёмников, собаки остановились, прижав уши и поджав хвосты, и заметались туда-сюда. В конце концов они рванули через улицу позади носильщиков. Входившим в бар рабочим эти мелочи, должно быть, сослужили хорошую службу. Они повернулись спиной к двери и теперь стояли, прижимая к груди шляпы. Прошли носильщики с носилками на плечах, и зеваки успели увидеть безжизненно серое лицо лежавшей среди цветов молодой женщины в погребальном платье, которая проплыла мимо, покачиваясь вверх-вниз. Сзади люди в тёмном несли чернённый ламповой сажей гроб. Он был обит сыромятной кожей и больше напоминал грубую лодку из шкур. Замыкала процессию группа плакальщиков, некоторые мужчины выпивали на ходу, старухи в запылённых чёрных платках причитали, перешагивая через рытвины на дороге, дети несли цветы и смущённо поглядывали на встречавшихся по пути зевак.
Не успели американцы усесться в баре, как трое-четверо из них вскочили, услышав, что за соседним столом кто-то вполголоса отвесил оскорбительное замечание. Малец на своём скверном испанском обратился к сидевшим там угрюмым выпивохам, пытаясь выяснить, кто это сказал. Прежде чем кто-то признался, на улице грохнула, как уже упоминалось, первая ракета, взорванная жонглёром из похоронной процессии, и вся компания американцев ринулась к дверям. Один поднабравшийся за соседним столом вскочил и, пошатываясь, устремился за ними с ножом в руках. Приятели что-то закричали ему вслед, но он лишь отмахнулся.
Первыми на улице оказались Джон Дорси и Хендерсон Смит, двое парней из Миссури, за ними — Чарли Браун и судья. Судье было всё видно поверх голов, и он поднял руку, останавливая тех, кто шёл позади. Мимо как раз проносили похоронные носилки. Скрипач и корнетист отвешивали друг другу лёгкие поклоны, и по тому, как они шагали, угадывался исполняемый ими маршевый мотив. Похороны, сказал судья. Не успел он это проговорить, как тот самый подвыпивший мексиканец, который уже стоял, покачиваясь, в дверях, глубоко вонзил клинок в спину человека по имени Гримли. Никто, кроме судьи, этого не заметил. Гримли ухватился рукой за необструганный деревянный переплёт. Убили меня, произнёс он. Судья вытащил из-за пояса пистолет, прицелился над головами своих людей и выстрелил в пьяного, попав ему прямо в лоб.
Вышедшие на улицу американцы не могли видеть, куда стрелял судья, и большинство из них нырнуло на землю. Дорси откатился в сторону и, вскочив, столкнулся с рабочими, отдававшими дань уважения проходящему кортежу. Они как раз надевали шляпы, когда прозвучал выстрел судьи. Мёртвый мексиканец рухнул спиной в бар, из его головы фонтаном била кровь. Когда Гримли повернулся, все увидели, что из его окровавленной рубашки торчит деревянная ручка ножа.
В ход уже пошли другие ножи. Дорси схватился с мексиканцами, а Хендерсон Смит своим «боуи» чуть не отсёк одному из них руку, и тот стоял, пытаясь зажать рану, а меж пальцев у него хлестала тёмная артериальная кровь. Судья поднял упавшего Дорси, они стали пятиться назад в бар, а на них наступали, размахивая ножами, мексиканцы. Изнутри доносилась беспрерывная пальба, и дверной проём заволокло дымом. У двери судья повернулся и переступил через несколько распростёртых тел. Выстрелы огромных пистолетов грохотали один за другим, и около двадцати находившихся внутри мексиканцев лежали в разных позах среди перевёрнутых стульев и столов, разнесённые на куски большими коническими пулями, которые усыпали пол щепками и покрыли выщербинами глинобитные стены. Оставшиеся в живых устремились к дневному свету, лившемуся из дверного проёма, и первый, встретив там судью, бросился на него с ножом. Но судья ловко, по-кошачьи уклонился от удара, схватил руку противника, сломал её и поднял его за голову. Он с улыбкой прислонил мексиканца к стене, но у того уже лилась из ушей кровь, она стекала меж пальцев судье на руки. Когда судья отпустил его, с головой мексиканца оказалось что-то не так, он сполз на пол и больше не поднялся. Тем временем бежавшие позади него попали под шквал пистолетного огня, и когда в помещении внезапно воцарилась мёртвая звенящая тишина, дверной проход был забит мёртвыми и умирающими. Судья стоял, опершись спиной о стену. Всё было окутано дымом, и в нём, как в тумане, застыли фигуры людей. В центре бара, выставив пистолеты, как дуэлянты, стояли спиной к спине Тоудвайн и малец. Судья шагнул к двери и крикнул через груду тел бывшему священнику, замершему среди лошадей с пистолетом наготове.
По копушам, святой отец, по копушам.
Они никогда не стали бы стрелять по людям на публике в таком большом городке, но выхода не было. Трое мексиканцев бежали по улице, а ещё двое улепётывали через площадь. Кроме них, в округе больше не было никого. Стоявший между лошадьми Тобин шагнул вперёд, обеими руками навёл большой пистолет и начал стрелять. Пистолет прыгал и отскакивал; один за другим бежавшие, покачнувшись, падали вниз головой. Свалив двоих на площади, Тобин повернулся и перестрелял бежавших по улице. Когда последний мексиканец рухнул в дверях, бывший священник вытащил из-за пояса ещё один пистолет и зашёл с другого бока лошади, высматривая, не движется ли кто вдоль улицы, через площадь или среди зданий. Судья шагнул из дверей назад в бар, где стояли американцы и в каком-то изумлении поглядывали друг на друга и на тела. Все взоры устремились на Глэнтона. Тот бросил взгляд через дымное помещение. Его шляпа лежала на столе. Он подошёл, взял её, надел и поправил. Потом огляделся. Бойцы перезаряжали опустевшие каморы пистолетов. Волосы, ребята, произнёс он. Спрос на этот товар ещё есть.
Когда десять минут спустя они вышли из бара, на улицах не было ни души. Они сняли скальпы со всех мертвецов, скользя по полу, который когда-то был утоптанной глиной, а теперь превратился в грязь винного цвета. В баре остались двадцать восемь мексиканцев и ещё восемь на улице, в том числе пятеро, которых уложил бывший священник. Американцы вскочили на коней. Гримли скособочился у глинобитной стены здания. Головы он так и не поднял. Пистолет лежал у него на коленях, лицо было обращено в сторону улицы. Они проехали по северной стороне площади и исчезли.
Переговариваясь шёпотом, люди появились на площади лишь минут через тридцать. Когда они приблизились к бару, в дверном проёме показался, как кровавое привидение, один из тех, кто лежал внутри. У него сняли скальп, кровь заливала ему глаза, и он зажимал огромную дыру в груди, где при выдохе и вдохе пузырилась розовая пена.
Á dónde vas? [138] спросил один из горожан, положив ему руку на плечо.
Á casa [139], проговорил тот.
В следующий городок, прятавшийся за горными хребтами, они попали через два дня пути. Они так и не узнали его названия. Просто скопление глинобитных хижин на голом плато. Когда они въехали туда, люди стали разбегаться, как вспугнутая дичь. То, как они перекрикивались между собой, и, возможно, их явная слабина, вероятно, что-то разбудили в Глэнтоне. Это заметил наблюдавший за ним Браун. Глэнтон послал лошадь вперёд, вытащил пистолет, и после кавалерийской атаки от этой погруженной в сон деревушки остались только груды обломков. Многие жители побежали в церковь и упали на колени, вцепившись в престол. Они разражались воплями, когда их вытаскивали по одному из этого убежища и по одному убивали, снимая скальпы на полу алтаря. Когда отряд проезжал через ту же деревушку четыре дня спустя, мертвецы по-прежнему валялись на улицах, и их пожирали стервятники и свиньи. Падальщики молча воззрились на проезжавших всадников, словно те были лишними во сне. Когда проехал последний, они снова принялись за еду.
Отряд двигался дальше через горы без отдыха. Днём пробирались по узкой тропинке сквозь лес чёрной сосны, а с наступлением темноты ехали в тишине, которую нарушало лишь поскрипывание упряжи и тяжёлое дыхание лошадей. Над остроконечными пиками опрокинулась тонкая скорлупа луны. Ещё до света они въехали в горную деревушку, где не было ни фонарей, ни сторожа, ни собак. Занималась серая заря, и они сидели у какой-то стены и ждали, пока рассветёт. Прокричал петух. Хлопнула дверь. Сквозь утреннюю дымку по переулку мимо обмазанных известью стен свинарника прошла старуха с кувшинами на коромысле. Они встали. Было прохладно, и от дыхания шёл пар. Вынув жерди в загоне, вывели лошадей. Тронулись было по улице, но вдруг остановились. Лошади переминались с ноги на ногу на холодке и били копытами. Глэнтон, первым натянувший удила, вытащил пистолет.
Из-за стены на северной окраине деревушки вынырнул и свернул им навстречу отряд вооружённых всадников. В высоких киверах, облицованных металлическими пластинами, с плюмажами из конского волоса, в зелёных мундирах с алым галуном и алыми кушаками, вооружённые копьями и мушкетами, на лошадях с красивой сбруей, на улочку выехали, фланируя и гарцуя, завзятые кавалеристы на прекрасных скакунах, все — молодые люди хоть куда. Американцы смотрели на Глэнтона. Тот сунул пистолет в ножны и вытащил винтовку. Капитан улан уже поднял саблю, и колонна остановилась. В следующий миг узкая улочка наполнилась дымом винтовочных выстрелов, и около дюжины мёртвых и умирающих солдат лежало на земле. Лошади с пронзительным ржанием вставали на дыбы, падали друг на друга, люди валились на землю и поднимались, пытаясь удержать лошадей. Их ряды разорвал второй залп. В смятении они стали отступать. Американцы вытащили пистолеты и, пришпорив лошадей, рванулись вперёд по улице.
У капитана мексиканцев текла кровь из раны в груди, но он привстал на стременах, чтобы встретить эту атаку с саблей в руке. Глэнтон прострелил ему голову, спихнул ногой с коня и застрелил одного за другим ещё троих. Упавший солдат устремился на него с подобранным копьём, но из дикой суматохи вынырнул один из американцев, наклонился, перерезал солдату горло и промчался дальше. В сыром утреннем воздухе над улочкой серой пеленой повис едкий дым, и цветастые уланы падали в этой гибельной дымке под ноги лошадей, словно солдаты, убиваемые во сне, — с широко открытыми глазами, замерев и не издав ни звука.
Несколько человек из арьергарда сумели повернуть коней и помчались назад, а американцы колотили лошадей без всадников дулами пистолетов, пытаясь развернуть, те вставали на дыбы, кружили, топча мёртвых, тяжёлые стремена разлетались, а из длинных морд извергались призывные трубные звуки. Американцы отогнали лошадей ударами, прорвались, нахлёстывая своих коней, в самый конец улицы, где она сужалась и шла в гору, и открыли огонь по отступавшим уланам, которые торопливо забирались по тропе, и из-под ног у них с шуршанием сыпались мелкие камни.
Глэнтон послал за ними группу из пяти человек, а сам вместе с судьёй и Баткэтом повернул обратно. Они встретили остальных членов отряда, вместе вернулись на место схватки, собрали трофеи с трупов, лежавших на улице, словно мертвецы из бандитской шайки, разбили о стены домов их мушкеты, сломали шпаги и копья. На выезде из городка они встретили пятерых разведчиков. Как выяснилось, уланы сошли с тропы и рассыпались по лесам. Две ночи спустя из лагеря на одном из холмов, с которого открывался вид на широкую центральную равнину, они увидели крохотную точку света, казавшуюся в пространстве пустыни отражением единственной звезды в озере кромешного мрака.
Они собрались на совет. На неровной каменной плоскости языки пламени их яркого костра закручивались и кружились, и они вглядывались в сущую тьму под ногами, туда, где она обрывалась, точно расколовшаяся поверхность вселенной.
Далеко они, как считаете? спросил Глэнтон.
Холден покачал головой. Они опережают нас на полдня. Их человек двенадцать-четырнадцать, не больше. Никого вперёд они посылать не будут.
А мы далеко от Чиуауа?
Четыре дня пути. Или три. Где Дэйви?
Глэнтон повернулся. Далеко до Чиуауа, Дэвид?
Браун стоял спиной к огню. Он кивнул. Если это они, они могут добраться туда дня за три.
Как считаешь, сможем мы их опередить?
Кто его знает. Зависит от того, считают ли они, что мы за ними гонимся.
Глэнтон отвернулся и сплюнул в огонь. Подняв белую голую руку, судья ловил что-то пальцами под мышкой. Если получится до света спуститься с этой горы, проговорил он, думаю, мы сможем их обставить. В противном случае лучше двигаться к Соноре.
Может, они из Соноры.
Тогда лучше нам до них добраться.
Скальпы можно доставить в Урес.
Языки пламени пригнулись к земле, потом поднялись снова. Лучше нам до них добраться, повторил судья.
Как и предложил судья, с рассветом они спустились на равнину. Костёр мексиканцев в ту ночь отражался на небе к востоку за пределами земной кривой. Отряд ехал весь следующий день и всю ночь, засыпая в сёдлах, вздрагивая и покачиваясь, словно паралитики. Утром третьего дня они увидели на фоне солнца силуэты верховых на равнине, а вечером смогли подсчитать, сколько их тащится по этой бесплодной каменистой пустыне. На рассвете лучи восходящего солнца высветили стены города: бледные, еле различимые, они вставали в двадцати милях к востоку. Американцы уселись в сёдла. Уланы растянулись по дороге в нескольких милях к югу. У них не было причины останавливаться, и надежды в этом было не больше, чем в движении, но раз они двигались, надо было ехать, и американцы снова пустили лошадей вперёд.
Какое-то время оба отряда ехали к воротам города почти параллельно — окровавленные и измождённые, на спотыкавшихся от усталости лошадях. Глэнтон кричал мексиканцам, предлагая сдаться, но те ехали дальше. Он вытащил винтовку. Уланы тащились по дороге, словно истуканы. Глэнтон осадил коня, который остановился, широко расставив ноги и тяжело вздымая бока, навёл винтовку и выстрелил.
У большинства мексиканцев не было даже оружия. Оставшись вдевятером, они остановились, повернули и пошли в атаку через камни и кустарники, чтобы через какую-то минуту полечь под пулями.
Лошадей поймали и пригнали назад на дорогу, сёдла и сбрую срезали. Мертвецов раздели, форму и оружие сожгли вместе с сёдлами и другой амуницией, вырыли на дороге яму и закопали их в этой общей могиле. Обнажённые трупы, покрытые ранами, как тела жертв хирургического опыта, лежали в яме, уставясь в пустынное небо невидящими глазами, пока их не забросали землёй. Участок затаптывали лошадьми, пока он не перестал отличаться от дороги; дымящиеся ружейные замки, клинки сабель и кольца сбруи вытащили из догоравшего костра, отнесли в сторонку и закопали отдельно. Лошадей без седоков отогнали в пустыню, к вечеру пепел разнесло ветром, и этот ветер дул в ночи, раздувая последние тлеющие головешки и отправляя в полёт слабые искорки, эфемерные, как искры от кремня, в этом противостоящем им мраке мира.
Они въехали в город, измученные и грязные, от них разило кровью граждан, которых они подрядились защищать. Скальпы убитых деревенских жителей вывесили из окон губернаторского дворца, наёмникам заплатили из почти иссякшей казны, союз был расторгнут и договорённость о вознаграждении отозвана. Через неделю после их отъезда будет назначена награда в восемь тысяч песо за голову Глэнтона. Они выехали по северной дороге, как все отправлявшиеся в Эль-Пасо, но когда город ещё не пропал из виду, повернули измученных лошадей на запад, одержимые и уже чуть ли не пристрастившиеся к своему занятию, — на запад, туда, где умирал, одевшись в красное, день, б край вечера и пылающего адским пламенем солнца вдалеке.
XIV
Грозы в горах — Tierras quemadas, tierras despobladas [140] — Хесус-Мария — Постоялый двор — Лавочники — Ресторанчик — Скрипач — Священник — Лас-Анимас — Процессия — Cazando las almas [141] — На Глэнтона находит — Продавец собак — Ловкость рук судьи — Флаг — Перестрелка — Исход — Караван — Кровь и ртуть — На броде — Спасённый Джексон — Джунгли — Собиратель трав — Судья коллекционирует образцы — Точка зрения на его деятельность как учёного — Урес — Толпа — Los pordioseros [142]— Вечер с танцами — Собаки-изгои — Глэнтон и судья
К северу, куда ни глянь, из грозовых туч тянулись щупальца дождя, словно полоски упавшей в широкий стакан ламповой сажи, и ночью было слышно, как в прерии на многие мили вокруг барабанит дождь. Они забирались на скалистый перевал, и молния выхватывала далёкие дрожащие горы, молния звенела вокруг в камнях, и пучки синего огня цеплялись к лошадям, точно светящиеся твари, которых невозможно стряхнуть. Тусклые дуги появлялись на металлических частях упряжи, свет переливался синевой на стволах винтовок. В этом ослепительном голубом сиянии вскакивали и замирали обезумевшие зайцы, а высоко среди громыхавших утёсов, нахохлив перья и косясь жёлтым глазом на раскаты грома внизу, восседали соколы-хохотуны.
Четыре дня ехали под дождём, под дождём, под градом и снова под дождём. В сером грозовом свете пересекли залитую равнину, где в воде среди облаков и гор отражались ногастые фигуры лошадей, а ссутулившиеся всадники со вполне оправданным скепсисом почитали за мираж блистающие города на далёком берегу моря, по которому они чудесным образом ступали. Они забирались в горы по вздымающимся волнами холмистым луговинам, где из-под копыт вылетали маленькие птички, и щебет их разносился по ветру, где, хлопая крыльями, как крутящаяся на верёвочке детская игрушка, с груды костей тяжело взлетал стервятник и где залитые водой участки на равнине превращались под длинными красными отсветами заката в лужи первобытной крови.
Они миновали высокогорный луг с его ковром диких цветов, целыми акрами золотистого крестовника, циннии, тёмно-пурпурной горечавки, вьющегося, как дикий виноград, синего вьюнка; обширные равнинные пространства, где всё многообразие мелких цветов простиралось пёстрой тканью всё дальше к терявшимся в голубой дымке и смыкавшимся вдалеке краям земли; несокрушимые горные цепи, что вставали ниоткуда, словно хребты морских тварей в девонском рассвете. Снова пошёл дождь, и они, ссутулившись под накидками, грубо скроенными из жирных полуобработанных шкур, закутанные в эти первобытные одежды от серости проливного дождя, походили на служителей неведомой секты, посланных обращать в свою веру самых свирепых зверей этой земли. Впереди всё было обложено тучами и темно. Они ехали в нескончаемых сумерках, солнце закатилось, луна не взошла, горы на западе снова и снова подрагивали в грохочущих рамках молний, пока в конце концов не догорели, оставив лишь непроглядный мрак ночи, в котором всё так же шелестел дождь. Пробираясь у подножия гор среди сосен и голых скал, они забирались всё выше, оставляя позади можжевельник, ели, иногда попадавшиеся большие алоэ и высившиеся стебли юкки, бледные и молчаливые цветы которой казались неземными среди её вечнозелёных соседей.
Ночью ехали вдоль горного потока в диком ущелье, задыхавшемся среди мшистых утёсов, проезжали по тёмным гротам, где капала и разлеталась мелкими брызгами отдававшая железом вода, перед ними представали серебряные нити водопадов, разделявшихся на поверхности крутых далёких холмов, которые сами по себе казались знамениями и чудесами небесными, настолько темна была земля, которая их породила. Миновали гарь с почерневшими деревьями, проехали через участок асимметрично расколотых надвое огромных валунов с гладкими поверхностями, проехали по склонам этой насыщенной железом земли, где когда-то прошёл огненный вал, оставивший после себя почерневшие кости деревьев, этих жертв гроз, что бушуют в горах. На следующий день стали попадаться остролист и дуб, начались лиственные леса, так похожие на те, что они оставили в юности. В карманах на северных склонах среди листьев жались друг к другу куски града, напоминающие тектиты, а ночи стали прохладными. Они забирались по высокогорью всё дальше в горы, туда, где обитали в своих берлогах грозы, где всё сверкало и грохотало, где по вершинам пробегали язычки белого пламени, а от земли пахло чем-то горелым, как от использованного кремня. По ночам волки, словно друзья рода человеческого, обращали к ним призывный вой из тёмных лесов мира, лежащего у их ног, и пёс Глэнтона, поскуливая, жался к безостановочно двигавшимся ногам лошадей.
Через девять дней после выезда из Чиуауа они миновали проход в горах и начали спуск по тропе, протоптанной на сплошном каменном утёсе в тысяче футов над облаками. Сверху, с серого уступа, за ними наблюдала огромная, похожая на мамонта каменная глыба. Спускались осторожно, по одному. Проехали через вырубленный в скалах туннель, и на другой стороне открылся вид на крыши городка, лежавшего далеко внизу в ущелье.
Они преодолевали крутые повороты каменистого спуска, переходили вброд горные речки, где молодь форели вставала на бледные плавники, разглядывая носы пьющих лошадей. Из ущелья поднималась пелена тумана с металлическим запахом и привкусом, она проплывала над ними и двигалась дальше через лес. Понукая лошадей, перешли вброд речку, выбрались на протоптанную колею, и в три часа пополудни под мелким моросящим дождём въехали в старинный, сложенный из камня городок Хесус-Мария.
Цокая копытами по омытым дождём булыжникам, облепленным листьями, отряд пересёк каменный мост и двигался вдоль по улице мимо домов с длинными галереями. С карнизов ещё скатывались капли дождя, а по всему городку бежали потоки воды с гор. На отполированных камнях в реке были устроены небольшие приспособления для обогащения руды, а в холмах по-над городом повсюду виднелись входы в штольни, подмости, шрамы штреков и отвалы. Оборванные всадники, о чьём пришествии известили воем несколько мокрых собак, свернувшиеся в дверных проходах, повернули на узкую улочку и остановились, насквозь промокшие, у двери постоялого двора.
Глэнтон забарабанил в дверь, она открылась, и из неё выглянул подросток. Появилась женщина, посмотрела на них и скрылась за дверью. В конце концов вышел мужчина и открыл ворота. Немного навеселе, он придерживал ворота, пока всадники один за другим въезжали на маленький, залитый водой двор, а потом закрыл за ними.
Наутро дождь перестал, и они появились на улицах — вонючие, в лохмотьях, с украшениями из человеческих органов, как каннибалы. С огромными пистолетами за поясом и мерзкими шкурами с глубоко въевшимися пятнами крови, сажи и пороховой копоти на плечах. Выглянуло солнце, на них уставились стоявшие на коленях старухи с вёдрами и тряпками, которые мыли камни перед входом в лавки, а лавочники, выставлявшие товар, насторожённо кивали, приветствуя необычных клиентов. Те стояли, хлопая глазами, перед дверьми, за которыми в маленьких клетках из ракитовых прутьев сидели зяблики и беспокойно кричали стоявшие на одной ноге наглые зелёные попугаи. Там были ristras [143] сушёных фруктов и перца, гроздья оловянной посуды, покачивавшиеся, как музыкальные подвески, и бурдюки с пульке, которые свисали с балок, как раздувшиеся свиньи на живодёрне. Кого-то послали за стаканами. Появился скрипач, он пристроился, сгорбившись, на каменном порожке и запиликал какой-то мавританский народный мотивчик, а все проходившие мимо по своим утренним делам не могли оторвать глаз от этих бледнолицых тошнотворных гигантов.
К полудню они обнаружили кабачок, принадлежавший некоему Фрэнку Кэрроллу, дешёвый ресторанчик, устроенный в бывшей конюшне, где двери были распахнуты настежь на улицу, потому что другого освещения не было. Скрипач, который, казалось, был исполнен великой печали, последовал за ними и занял позицию сразу за порогом, откуда ему было видно, как чужеземцы пьют и с треском выкладывают на стол золотые дублоны. В дверях грелся на солнце какой-то старик, он наклонялся со слуховой трубкой из козьего рога, прислушиваясь к нарастающему в кабачке гулу, и всё время согласно кивал, хотя на понятном ему языке не было сказано ни слова.
Давно следивший за музыкантом судья подозвал его и бросил монету, которая со звоном покатилась по камням. Скрипач быстро рассмотрел её на свет, будто она могла оказаться негодной, сунул в складки одежды, пристроил под подбородком инструмент и заиграл мелодию, которая устарела у шутов Испании ещё пару сотен лет назад. Судья вышел в залитый солнцем дверной проём и с такой необычной точностью исполнил на камнях несколько па, что они со скрипачом казались пришлыми менестрелями, случайно встретившимися в средневековом городишке. Сняв шляпу, судья отвесил поклон паре дам, которые перешли на другую сторону улицы, чтобы не приближаться к ресторанчику, и, выделывая семенящими ножками немыслимые пируэты, налил пульке из своего стакана в слуховую трубку старика. Тот быстро заткнул трубку большим пальцем, прочистил ухо, осторожно держа трубку перед собой, и стал пить.
С наступлением темноты на улицах было полно напившихся до одурения, они покачивались, сквернословили и устраивали безбожные развлечения, паля из пистолетов по церковным колоколам и заставляя их звенеть, пока не вышел священник, неся перед собой распятие с Христом, и не начал увещевать их, произнося нараспев что-то на латыни. Его побили тут же на улице, непристойно тыкая пистолетами, он лежал на земле, сжимая распятие, а американцы бросали ему золотые монеты. Поднявшись, он счёл ниже своего достоинства подбирать золото, подождал, пока его соберут прибежавшие ребятишки, и велел отдать всё ему, а варвары, улюлюкая, подняли за него тост.
Зеваки разошлись, и узкая улочка опустела. Некоторые американцы забрели в холодную воду речки; поплескавшись там, мокрые с головы до ног, вылезли на улицу и стояли в тусклом свете фонарей тёмными курящимися апокалиптическими фигурами. Ночь была холодная, они брели, окутанные паром, по мостовым городка, как сказочные чудища, под снова припустившим дождём.
На следующий день в городке праздновали Лас-Анимас — День поминовения усопших, и на улицах появилась процессия — лошадь везла телегу с грубой фигурой Христа на заляпанном старом катафалке. За ним плотной группой следовали благочестивые миряне, а впереди шёл священник, который звонил в маленький колокольчик. Шествие замыкали одетые в чёрное босоногие монахи со скипетрами из травы в руках. Мимо, покачиваясь, проплывал Христос, незамысловатая фигурка из соломы с головой и ногами, выструганными из дерева. На нём был венец из горного тёрна, на лбу нарисованы капли крови, а на рассохшихся деревянных щеках — голубые слёзы. Местные жители становились на колени и осеняли себя крёстным знамением, некоторые подходили к повозке, дотрагивались до одеяния фигуры и целовали кончики пальцев. Шествие скорбно двигалось по улицам, а маленькие дети сидели в дверях, смакуя сласти в форме черепов[144] и глазея на процессию и на дождь.
Судья сидел в баре один. Он тоже смотрел на дождь крошечными глазками на огромном безволосом лице. Потом набил карманы конфетками-черепами, уселся у двери и стал предлагать их детям, проходившим по тротуару под навесом, но они шарахались от него, как маленькие лошадки.
Вечером местные жители группами стали спускаться с кладбища на склоне холма, а позже, когда стемнело, при свете свечей или светильников вышли из домов и направились в церковь на молитву. Почти всем на пути попадались кучки обалдевших от выпивки американцев, эти чумазые пришельцы дурашливо снимали шляпы, ухмылялись, спотыкались и делали непристойные предложения молодым девицам. С наступлением сумерек Кэрролл закрыл было своё убогое заведение, но потом открыл вновь, боясь, что ему выломают дверь. Когда стемнело, появилась группа всадников, направлявшихся в Калифорнию. Все они чуть не падали от усталости, но через час снова отправились в путь. К полуночи, когда души мёртвых якобы снова появляются среди живых, охотники за скальпами опять горланили на улицах и палили из пистолетов. Им всё было нипочём — и дождь, и смерть; бесчинства продолжались, то вспыхивая, то угасая, до самого рассвета.
К полудню следующего дня на Глэнтона что-то нашло с перепоя, и он, обезумевший и растрёпанный, вышел, пошатываясь, во дворик и открыл огонь из револьверов. Во второй половине дня он уже лежал, привязанный к койке, словно буйный помешанный, а судья сидел рядом, прикладывая мокрые тряпки к воспалённому лбу, и тихо его увещевал. Снаружи на крутых холмах разносились громкие крики. Пропала маленькая девочка, и группы горожан отправились на поиски к шахтам. Через некоторое время Глэнтон заснул; судья поднялся и вышел.
День был серый, дождливый, с деревьев падали листья. Из дверного проёма рядом с деревянным водостоком шагнул подросток в лохмотьях и потянул судью за рукав. За рубашкой у мальчика были два щенка, он вытащил одного за шкирку и предлагал их купить.
Взгляд судьи был устремлён в другую сторону куда-то вдоль улицы. Когда он опустил глаза на мальчика, тот вытащил второго щенка. Они беспомощно висели у него в руках. Perros a vender [145], предложил он.
Cuanto quieres? [146] спросил судья.
Мальчик посмотрел сначала на одного щенка, потом на другого. Он словно хотел выбрать, который пришёлся бы по вкусу судье; есть, наверное, где-то такие собаки. Он протянул щенка, зажатого в левой руке.
Cincuenta centavos [147].
Щенок вертелся и отворачивался у него в кулаке, словно пятясь задом в нору, и хотя бледно-голубые глаза ничего не выражали, он боялся и холода, и дождя, и судьи.
Ambos [148], проговорил судья. И стал шарить в карманах, ища монеты.
Продавец решил, что это такой приём при торговле, и снова стал рассматривать собак, чтобы поточнее определить, сколько они стоят, но судья уже выудил откуда-то из перепачканной одежды золотую монетку, на которую можно было купить по такой цене целую уйму собак. Положив монету на ладонь, он протянул руку, а другой взял щенков, держа их в кулаке как пару носков. И тряхнул монетой.
Ándale[149].
Мальчик не сводил с монеты глаз.
Судья сжал ладонь в кулак, потом разжал. Монета исчезла. Помахав пальцами в воздухе, он полез к мальчику за ухо, вытащил оттуда монету и вручил ему. Держа монету перед собой обеими руками, словно маленький священный сосуд, мальчик поднял глаза на судью. Но тот уже шагал вперёд, а щенки болтались у него в руке. Выйдя на каменный мост, он глянул вниз на вздувшиеся воды, поднял щенков и швырнул их вниз.
Другим концом мост выходил на улочку вдоль реки. Там на каменной стене стоял вандименец и мочился в воду. Увидев, что судья бросает щенков с моста, он вытащил пистолет и закричал.
Щенки исчезли среди пены. Их несло, одного и другого, по широкой зелёной полосе мчащегося потока через отшлифованные каменные плиты вниз, к запруде. Вандименец поднял пистолет и прицелился. В прозрачных водах запруды, жёлто-зеленоватые, словно плотва, кружились листочки ивы. Пистолет подпрыгнул у него в руке, и один из щенков подскочил в воде. Вандименец навёл пистолет ещё раз и снова выстрелил, и по воде стало расходиться розовое пятно. Прицелившись, он выстрелил в третий раз, вода расцветилась вокруг другого щенка, и тот ушёл под воду.
Судья шагал дальше через мост. Подбежавший мальчик глянул вниз, на воду, по-прежнему сжимая в руке монету. На противоположном берегу стоял вандименец, в одной руке пиписька, в другой — револьвер. Дым от выстрелов относило вниз по течению, и в запруде уже ничего не было.
Где-то к вечеру Глэнтон проснулся и умудрился освободиться от пут. Они узнали об этом, когда он срезал ножом мексиканский флаг перед самой казармой и привязал к хвосту мула. Потом взгромоздился на этого мула и погнал через площадь, волоча за собой в грязи священный bandera [150].
Сделав круг по улицам, он, яростно колотя животное по бокам, появился перед казармой снова. Не успел он вывернуть на площадь, как прозвучал выстрел, и мул свалился под ним замертво с мушкетной пулей в мозгу. Глэнтон откатился в сторону, вскочил на ноги и открыл бешеную стрельбу. Какая-то старуха беззвучно сползла на камни. Из заведения Фрэнка Кэрролла, задыхаясь, прибежали судья, Тобин и Док Ирвинг, они встали на одно колено в тени какой-то стены и принялись палить по верхним окнам. Ещё полдюжины американцев появились из-за угла на другой стороне площади; двое упали под шквальным огнём. Куски свинца с визгом отскакивали от булыжников, и во влажном воздухе над улицами повис пороховой дым. Пробравшись вдоль стен к навесу за роsada [151], где стояли лошади, Глэнтон и Джон Ганн начали их выводить. Во двор бегом ворвались ещё трое из отряда и принялись вытаскивать из дома снаряжение и седлать лошадей. На улице не прекращалась стрельба, двое американцев уже были мертвы, другие лежали, взывая о помощи. Когда тридцать минут спустя отряд стал выезжать, с обеих сторон обрушились одиночные выстрелы из мушкетов, камни и бутылки, и они потеряли ещё шестерых.
Через час их догнали Кэрролл и ещё один американец по имени Сэнфорд, живший в городе. Бар горожане сожгли. Раненых американцев причастил священник, потом он отошёл, и их прикончили выстрелами в голову.
Ещё засветло отряд встретил на западном склоне горы с трудом поднимавшийся вверх conducta [152] из ста двадцати двух мулов, гружённых бутылями ртути для шахт. Было слышно, как далеко внизу на поворотах тропы щёлкают кнуты и кричат arrieros [153], и было видно, что животные еле карабкаются, как козлы, у самого края голой каменной стены. Не повезло. Двадцать шесть дней пути от моря и меньше двух часов ходу до шахт. Мулы лезли по осыпям и хрипели, их подгоняли погонщики в цветастых костюмах, от которых остались одни лохмотья. Когда первый погонщик поднял глаза и увидел наверху всадников, он привстал на стременах и оглянулся. Колонна мулов растянулась вниз по тропе на полмили или больше, далеко внизу они сбивались в кучу и останавливались, и было видно, что на поворотах тропы караван разделился на части по восемь-десять мулов, мордами туда и сюда. Хвосты животных были начисто, как кости, общипаны шедшими сзади собратьями, а в бутылях из гуттаперчи тяжело волновалась ртуть, словно каждый мул вёз по паре неизвестных зверей, которые шевелились в этих раздувшихся сумах и тяжело дышали. Снова повернувшись, погонщик бросил взгляд вверх по тропе. К нему уже подъезжал Глэнтон. Погонщик дружелюбно приветствовал американца. Глэнтон проехал мимо, не сказав ни слова, он держался внутренней стороны каменистого проезда и опасно потеснил на подвижных сланцах мула погонщика. Погонщик помрачнел и, обернувшись, что-то крикнул тем, что остались ниже на тропе. Мимо него уже протискивались остальные всадники. На чёрных, как у кочегаров, измазанных пороховой сажей лицах выделялись прищуренные глаза. Сойдя с мула, погонщик вытащил из-под тебенька ружьё. Тут с ним поравнялся Дэвид Браун с пистолетом в руке. Перенеся пистолет через луку седла, он выстрелил погонщику прямо в грудь. Тот тяжело осел, а после ещё одного выстрела Брауна скатился по камням вниз в пропасть.
Никто из отряда даже не повернулся посмотреть, что случилось. Все уже в упор расстреливали погонщиков. Те падали и оставались лежать на земле или соскальзывали с уступа и исчезали. Ниже по тропе погонщики поворачивали лошадей и пытались спастись бегством, а гружёные мулы с побелевшими безумными глазами карабкались, точно огромные крысы, на сплошную каменную стену утёса. Всадники протискивались между ними и скалой, методично сталкивая животных с утёса, и те падали без единого звука, словно мученики, спокойно переворачиваясь в воздухе и разлетаясь внизу на камнях жуткими всплесками крови и серебра, ёмкости разрывались, ртуть, подрагивая, взлетала в воздух огромными пластами, дольками и маленькими трепещущими спутниками, потом эти формы сливались внизу воедино и устремлялись по каменным руслам, точно вырвавшееся из неизвестности высшее достижение алхимика, декокт из мрачных тайн сердца земли, не дающийся никому олень древних, ускользающий по горному склону. Сверкающие потоки ртути проворно пробирались вниз по высохшему ложу грозовых стоков, принимали формы углублений в камне и стремились быстрее перескочить с одного выступа на другой, мерцающие и ловкие, как угри.
Погонщики выскочили на изгиб тропы, где по склону уже почти можно было проехать, и с суматошными криками ринулись, падая, вниз через сосёнки и невысокие заросли можжевельника, а всадники, направив вслед за ними отставших мулов, продолжили бешеную скачку вниз по каменной тропе, словно им самим грозило нечто ужасное. Подотставшие от отряда Кэрролл и Сэнфорд доехали до места, где исчезли последние arrieros , и, натянув поводья, бросили взгляд назад. Тропа была пуста, если не считать трупов караванщиков. С обрыва было сброшено с полсотни мулов, и на изгибе утёса виднелись разбросанные по камням фигуры разбившихся животных и сверкающие в вечернем свете озерца ртути. Лошади топали копытами и выгибали вверх шеи. Отведя глаза от этой гибельной бездны, всадники переглянулись — говорить было не о чем, — повернули лошадей и, дав им шпоры, поскакали вниз с горы.
Остальных они нагнали в сумерках. Те уже спешились на другом берегу речки, и малец с одним из делаваров отгонял от воды взмыленных лошадей. Кэрролл и Сэнфорд подъехали к броду и стали переходить реку. Вода плескалась под самым брюхом лошадей, которые шли, переступая через камни и диким глазом косясь вверх по течению, где из темнеющего леса в клокочущее озерцо, покрытое клочьями пены, с грохотом обрушивался большой водопад. Когда они выбрались с брода, к ним вышел судья и ухватил лошадь Кэрролла за челюсть.
Где черномазый? спросил он.
Кэрролл смотрел на судью. Их глаза были почти на одном уровне, хотя Кэрролл сидел верхом. Не знаю.
Судья глянул в сторону Глэнтона. Тот сплюнул.
Сколько человек ты видел на площади?
Когда мне было их пересчитывать? Насколько я понимаю, застрелили трёх-четырёх.
Черномазого среди них не было?
Не видел я его.
Не было там никаких черномазых, добавил подъехавший Сэнфорд. Я видел, кого они положили. Все были белые, как ты и я.
Отпустив лошадь Кэрролла, судья пошёл за своей. От отряда отделились двое делаваров. Когда они выехали вверх по тропе, было уже почти темно, и отряд отошёл в лес, выставив у брода конных часовых и не разводя огня.
Всадники на тропе не появлялись. Ночь вначале была тёмной, но при первой смене караула у брода стало проясняться, над каньоном поднялась луна, и глазам часовых предстал бредущий по другому берегу реки медведь. Он остановился, потянул носом воздух и повернул обратно. Перед рассветом вернулся судья с делаварами. С ними ехал негр. Он кутался в одеяло, и больше на нём ничего не было. Не было даже сапог. Он сидел на вьючном муле с общипанным хвостом из conducta и дрожал от холода. Из всех вещей у него остался лишь пистолет, и он держал его на груди под одеялом, потому что больше пристроить его было негде.
Спускаясь по дороге к западному морю, они ехали через зелёные ущелья, густо заросшие виноградной лозой, где на них искоса посматривали и хрипло кричали длиннохвостые попугаи и ярко раскрашенные ара. Тропа шла вдоль реки, вода в ней была высокая и мутная, по дороге попадалось множество бродов, и приходилось постоянно пересекать эту реку туда и обратно. С отвесной каменной стены над их головами свисали бледные водопады, которые разлетались в разные стороны с высоких гладких скал облаками водяного пара. За восемь дней они не встретили ни одного верхового. На девятый заметили внизу какого-то старика, который пытался убраться с тропы, загоняя двух ослов палкой в лес. Поравнявшись с этим местом, отряд остановился, и Глэнтон повернул в лес, где из-под ног его коня разлетались мокрые листья. Старик сидел в кустах, одинокий, как гном. Ослы подняли головы, попрядали ушами и продолжали щипать траву. Старик смотрел на него во все глаза.
Porqué se esconde? [154] спросил Глэнтон.
Старик не ответил.
De dónde viene? [155]
Старику, похоже, была противна сама мысль о диалоге. Он примостился на корточках среди листьев, сложив руки. Глэнтон наклонился и сплюнул. Потом мотнул подбородком в сторону ослов.
Qué tiene allá? [156]
Hierbas [157], пожал плечами старик.
Глэнтон посмотрел на ослов, потом на старика. И повернул коня к тропе, чтобы вернуться к отряду.
Porqué me busca? [158] крикнул ему вслед старик.
Отряд двинулся дальше. В долине им встречались орлы и другие птицы, там водилось множество оленей, попадались дикие орхидеи и заросли бамбука. Река здесь стала уже довольно полноводной, она текла мимо огромных камней, и из-за высокого полога густых джунглей то и дело пробивались водопады. Судья взял за правило ехать впереди с одним из делаваров, у него была винтовка, из которой он стрелял по птицам маленькими твёрдыми семенами опунции. По вечерам он умело препарировал подстреленных птиц с красочным оперением, натирал шкурки порохом, набивал жгутами сухой травы и упаковывал к себе в сумки. Он перекладывал между страницами записной книжки листья деревьев и растений, подкрадывался на цыпочках к горным бабочкам с рубашкой в руках, что-то при этом нашёптывая. Он и сам был прелюбопытным предметом для изучения. Когда он делал очередные записи в своём кондуите, повернув его к свету костра, наблюдавший за ним Тоудвайн спросил, с какой целью он всё это делает.
Перо судьи перестало скрипеть. Он поднял глаза на Тоудвайна. И принялся писать дальше.
Тоудвайн сплюнул в костёр.
Дописав, судья захлопнул записную книжку, положил её рядом с собой, сомкнул ладони, провёл ими у носа и рта и положил ладони на колени. Всё сущее, начал он. Всё сущее в творении, о чём я не знаю, существует без моего на то согласия.
Он оглядел тёмный лес, где они остановились на ночлег, и кивнул на собранные образцы. Может показаться, что эти безвестные создания мало что или вообще ничего собой не представляют в этом мире. Однако самая малая кроха может пожрать нас. Любое крохотное существо вон под тем камнем, о котором человек ничего не знает. Только природа может сделать человека рабом, и только когда существование этих тварей, всех до одной, будет выявлено и они предстанут перед человеком во всей неприкрытости, он станет настоящим сюзереном земли.
Что такое «сюзерен»?
Владелец. Владелец или господин.
Почему тогда не сказать «владелец»?
Потому что он особый владелец. Сюзерен правит даже там, где есть другие правители. Своей властью он может отменить решения любых правителей.
Тоудвайн сплюнул.
Судья положил ладони на землю. Потом взглянул на вопрошавшего. Это моё требование, заявил он. И всё же повсюду есть уголки, где жизнь течёт сама по себе. Сама по себе. А чтобы она была моей, всё на земле должно происходить только с моего произволения.
Тоудвайн сидел перед огнём, положив один сапог на другой. Ни одному человеку не дано познать всё на этой земле, проговорил он.
Судья склонил набок огромную голову. Человек, считающий, что тайны мира сокрыты навсегда, живёт в неведении и страхе. Предрассудки губят его. Всё содеянное им в жизни будет стёрто каплями дождя. Но тот, кто ставит задачу выбрать из всего этого хитросплетения нить порядка, одним лишь этим решением примет на себя управление миром и, приняв его, сможет узнать, как диктовать условия собственной судьбе.
Непонятно, при чём здесь тогда ловля птиц.
Свобода птиц оскорбляет меня. Они все будут у меня в зоопарках.
Неслабый зоопарк будет.
Ну да, улыбнулся судья. И тем не менее.
Ночью мимо прошёл караван. Головы лошадей и мулов были закутаны в пончо, их тихо вели в темноте, а всадники прикладывали пальцы к губам, призывая друг друга к осторожности. С высокого валуна, откуда просматривалась вся тропа, за ними наблюдал судья.
Утром отряд отправился дальше. Перейдя вброд мутную речку Яки, они двигались через посадки высоких, выше верхового, подсолнухов, чьи безжизненные плоские лица были обращены на запад. Местность становилась всё открытее, на склонах холмов встречались кукурузные поля и расчищенные участки, где стояли шалаши, росли апельсины и тамаринды. И ни единой человеческой души. Второго декабря тысяча восемьсот сорок девятого года они въехали в город Урес, столицу штата Сонора.
Они не проехали и половины города, как за ними уже образовалась небывалая по разномастности и омерзительности свита из всякого сброда — нищие и их «смотрящие», шлюхи и их сводники, продавцы и грязные ребятишки, целые депутации слепых, калек и попрошаек, громко канючивших «por Dios» [159], были и такие, что передвигались на спинах носильщиков, подгоняя их, множество людей различного возраста и состояния, и просто любопытствующих. Мимо проплывали балконы, где восседали, развалясь, женщины с репутацией домоседок; их лица, кричаще яркие, как обезьяний зад, были размалёваны индиго и almagre [160]. Они пялились на отряд из-за вееров с каким-то пылким жеманством, как трансвеститы в сумасшедшем доме. Во главе небольшой колонны ехали, беседуя между собой, судья и Глэнтон. Лошади нервно переходили в лёгкий галоп, а когда всадники ударяли шпорами по рукам, которые иногда вцеплялись в сбрую лошадей, руки молча отдёргивались.
На ночлег отряд разместился в дешёвой гостиничке на краю города. Её владелец, немец, предоставил её в их полное распоряжение и исчез. Непонятно было, кто станет их обслуживать и кому платить. Глэнтон прошёлся по пыльным комнатам с высокими, сплетёнными из ракиты потолками и наконец встретил одну старую criada [161]. Она сидела, съёжившись, в помещении, которое, должно быть, считалось кухней, хотя из кухонных принадлежностей там были только жаровня и несколько глиняных горшков. Он велел ей согреть воду для мытья, пихнул горсть серебряных монет и поручил приготовить какой-нибудь еды. Она, замерев, глядела на деньги, пока он не шуганул её, и как во сне пошла по коридору, держа монеты в пригоршнях, словно птицу. Поднявшись по лестнице, она исчезла из виду, что-то громко крикнула, и вскоре вокруг хлопотало множество женщин.
Вернувшись в холл, Глэнтон обнаружил там пять лошадей. Он отогнал их шляпой, подошёл к двери и выглянул наружу, где стояла молчаливая толпа зевак.
Mozos de cuadra, громко произнёс он. Venga. Pronto [162].
Протолкавшись вперёд, к двери приблизились двое ребят, вслед за ними подошли ещё несколько. Глэнтон жестом подозвал самого рослого, положил ему руку на голову, развернул мальца кругом и посмотрел на остальных.
Éste hombre es el jefe[163], объявил он. «Главный» стоял с важным видом, постреливая вокруг глазами. Глэнтон повернул его к себе и оглядел.
Те encargo todo, entiendes? Caballos, sillas, todo [164].
Sí. Entiendo [165].
Виепо. Ándale. Hay caballos en la casa [166].
«Главный» обернулся к толпе, выкрикнул имена полудюжины приятелей и, когда те подошли, повёл их в дом. Когда Глэнтон вошёл в холл, они уже вели лошадей — некоторые были известны тем, что убивали людей, — выговаривая им, к двери, и самый маленький пацан еле доставал до брюха лошади, за которой взялся ухаживать. Глэнтон прошёл в ту часть дома, что выходила во двор. Он искал бывшего священника, которого обычно посылал за шлюхами и выпивкой, но того нигде не было. Поразмыслив, кого выбрать, чтобы можно было надеяться на возвращение гонца, он остановился на Доке Ирвинге и Шелби, вручил им пригоршню монет и вернулся на кухню.
Когда стемнело, во дворе за гостиницей уже жарились на вертелах полдюжины козлят, и их почерневшие тушки поблёскивали в дымном свете. Судья прогуливался вокруг в своём холщовом костюме, мановением сигары раздавая указания поварам, а за ним, держась в трёх шагах позади, двигался струнный оркестр из шести музыкантов — все люди пожилые и серьёзные, которые всё время что-то наигрывали и следили за каждым его движением. На треножнике в центре двора висел бурдюк с пульке; Ирвинг уже привёл целую толпу шлюх — двадцать-тридцать дамочек самого разного возраста и габаритов; у дверей расположился обоз фургонов и повозок, за которыми присматривали импровизированные маркитанты, наперебой предлагавшие свои товары; вокруг волновалось море городских жителей, десятки приведённых на продажу полуобъезженных лошадей вставали на дыбы и тихо ржали; тут же были жалкого вида коровы, овцы, свиньи и их владельцы; и вот уже почти весь город, где Глэнтон с судьёй надеялись остаться в тени, стоял у их дверей, и начиналось что-то вроде карнавала, неизбежно связанного с праздничным настроем и растущими безобразиями. Именно этим отличались в здешних краях людские сборища. Во дворе развели огромный костёр, и с улицы казалось, что вся задняя часть гостиницы охвачена огнём, а тем временем постоянно прибывали новые торговцы с товарами, новые зеваки и группы угрюмых индейцев яки в набедренных повязках — эти надеялись получить работу.
К полуночи костры горели уже на улице, все пили и плясали, в доме всё звенело от пронзительных криков шлюх, а враждующие своры собак пробрались на полутёмный дымящийся двор, где между ними завязалась яростная свалка за кучи обуглившихся козьих костей и где раздались первые в эту ночь выстрелы. Раненые собаки с воем тащились по земле, пока не вышел сам Глэнтон и не прикончил их своим ножом. В мерцающем свете всё это выглядело зловеще: раненые собаки не лаяли, а только щёлкали зубами и волочили тела через двор, словно тюлени или ещё какие твари, потом сворачивались у стен, где Глэнтон находил их и раскраивал им черепа огромным ножом с медной ручкой, который носил на поясе. Не успел он вернуться в дом, как от вертелов донеслось ворчание других собак.
К раннему утру большинство светильников в гостинице погасло, а в комнатах раздавался пьяный храп. Маркитанты с повозками исчезли, на дороге воронками от бомб чернели кольца прогоревших костров, из них вытаскивали дымящиеся головешки, чтобы поддержать последний костёр, вокруг которого, покуривая и рассказывая друг другу байки, сидели старики с мальчишками. Когда в лучах зари на востоке показались очертания гор, Эти тоже разошлись кто куда. Во дворе за домом оставшиеся в живых собаки растащили кости по углам: мёртвые псы лежали среди засохших на песке и похожих на тёмную гальку капель собственной крови, и уже раздавались крики петухов. Когда у двери появились судья с Глэнтоном в костюмах — судья в белом, а Глэнтон в чёрном, — там был лишь один из маленьких конюхов, который спал на ступеньках.
Joven [167], проговорил судья.
Мальчик вскочил.
Eres mozo del caballado? [168]
Sí senor. A su servicio [169].
Nuestros caballos [170]… начал судья. Он хотел было описать, как они выглядят, но мальчик уже убежал.
Было холодно и дул ветер. Солнце ещё не взошло. Судья стоял на ступеньках, а Глэнтон ходил взад-вперёд, уставившись в землю. Через десять минут в конце улицы показался тот самый мальчик в компании ещё одного. Босые, они бежали во весь дух, ведя двух лошадей, осёдланных и ухоженных, от дыхания лошадей шёл пар, и они проворно вертели головами.
XV
Новый контракт — Слоут — Резня на Накосари — Стычка с Элиасом — На север, от погони — Жребий — Шелби и малец — Охромевшая лошадь — Северный ветер — Засада — Спасение — Война на равнине — Спуск — Горящее дерево — По следу — Трофеи — Малец снова с отрядом — Судья — Жертва в пустыне — Разведчики не возвращаются — Огдоада [171]— Санта-Крус — Ополчение — Снегопад — Гостеприимство — Конюшня
Пятого декабря в холодной предрассветной тьме они выехали на север, увозя подписанный губернатором штата Сонора контракт на добычу скальпов апачей. На улицах было тихо и безлюдно. Кэрролл и Сэнфорд сбежали, и теперь с ними ехал парень по имени Слоут. Несколько недель тому назад он заболел, и один караван золотоискателей, направлявшийся к побережью, оставил его здесь умирать. На вопрос Глэнтона, не родственник ли он коммодора с такой же фамилией[172], Слоут спокойно сплюнул и сказал: Нет, ни я ему не родня, ни он мне. Он ехал почти в начале колонны и, должно быть, считал, что ему удалось выбраться из этих мест. Но радовался он слишком рано, если вообще воздавал хвалу хоть какому-то богу, потому что у этой земли ещё оставались счёты к нему.
Двигаясь на север, они оказались на просторах сонорской пустыни и не одну неделю бродили бесцельно по диким, выжженным солнцем местам, следуя за молвой и гоняясь за тенью. Небольшие разрозненные банды налётчиков-чирикахуа[173] якобы были замечены пастухами на каком-то убогом и заброшенном ранчо. Убиты несколько попавших в засаду батраков. Через две недели отряд устроил резню в деревушке на реке Накосари, а пару дней спустя, направляясь в Урес со скальпами, они встретили на равнине к западу от Бавьякоры отряд кавалерии штата под командованием генерала Элиаса. В последовавшей стычке трое из отряда Глэнтона были убиты, ещё семеро ранены, и четверо из них не могли ехать верхом.
В тот вечер костры солдат виднелись менее чем в десяти милях к югу. Всю ночь отряд просидел в темноте, раненые просили пить, в холодной тишине перед рассветом костры по-прежнему горели. На рассвете в лагерь прибыли делавары и уселись на земле вместе с Глэнтоном, Брауном и судьёй. В свете с востока костры на равнине тускнели, как дурной сон, и вокруг в чистом воздухе простиралась земля, голая и сверкающая. Оттуда на них наступал Элиас с пятьюстами солдатами.
Поднявшись, они стали седлать коней. Глэнтон достал колчан из шкуры оцелота, отсчитал в него стрелы по числу людей в отряде, разорвал на полоски кусок красной фланели, обвязал ими основания четырёх древков и снова вложил стрелы в колчан.
Он уселся на землю, поставив колчан меж коленей, а мимо по очереди проходили бойцы. Выбирая стрелу, малец увидел, что за ним наблюдает судья, и остановился. Посмотрел на Глэнтона. Отпустил стрелу, за которую уже было взялся, выбрал другую и вытащил. На ней была та самая красная тряпица. Он снова взглянул на судью, но тот уже не смотрел на него, и малец шагнул дальше, заняв место рядом с Тейтом и Уэбстером. В итоге к ним присоединился Харлан из Техаса, который вытащил последнюю меченую стрелу, и все четверо остались стоять, пока остальные седлали коней и уводили их прочь.
Среди раненых было двое делаваров и один мексиканец. Четвёртым был Дик Шелби, он сидел один и наблюдал за приготовлениями к отъезду. Оставшиеся в отряде делавары посовещались между собой, один подошёл к четырём американцам и стал изучающе рассматривать одного за другим. Пройдя всех, он вернулся и взял стрелу у Уэбстера. Уэбстер посмотрел туда, где стоял со своим конём Глэнтон. Потом делавар забрал стрелу у Харлана. Глэнтон повернулся, затянул подпругу, упёршись лбом в рёбра лошади, и вскочил в седло. Потом поправил шляпу. Никто не промолвил ни слова. Харлан и Уэбстер пошли за своими лошадьми. Глэнтон сидел в седле, пока не проехал весь отряд, затем повернулся и последовал за ним.
Вернувшийся со своей лошадью делавар провёл её, ещё спутанную, по вмятинам на песке, где спали люди из отряда. Один из раненых индейцев молчал, тяжело дыша и закрыв глаза. Другой что-то ритмично говорил нараспев. Делавар бросил поводья, достал из сумки боевую дубинку, встал над ним, расставив ноги, взмахнул дубинкой и одним ударом разнёс ему череп. Индеец сгорбился, судорожно подёргался и затих. После того как таким же образом был отправлен на тот свет и другой, делавар поднял ногу лошади, снял путы, разогнулся и положил путы и дубинку в сумку. Вскочив в седло, он повернул лошадь и посмотрел на двух американцев. Лицо и грудь у него были забрызганы кровью. Он тронул лошадь пятками и поехал прочь.
Тейт присел на корточки на песок, свесив перед собой руки. И повернулся к мальцу.
Кто возьмётся за мексиканца?
Малец молчал. Они посмотрели на Шелби. Тот не сводил с них глаз.
В руке у Тейта была горсть мелких камешков, и он ронял их один за другим в песок. Потом взглянул на мальца.
Поезжай, если хочешь, предложил малец.
Он посмотрел на закутанных в одеяла мёртвых делаваров.
Ты ведь так не сможешь.
Не твоя забота.
Глэнтон может вернуться.
Может.
Тейт бросил взгляд туда, где лежал мексиканец, и снова посмотрел на мальца.
Всё равно мне никуда не деться от этого.
Малец промолчал.
Знаешь, что они с ними сделают?
Малец сплюнул. Да уж догадываюсь.
Нет, не догадываешься.
Я сказал, хочешь — поезжай. Делай, как знаешь.
Тейт встал и посмотрел на юг, но там, среди ясности пустынных просторов, ничто не указывало на приближающихся солдат. Он поёжился от холода. Индейцы есть индейцы, буркнул он. Для них это вообще ничего не значит. Пройдя через лагерь, он поймал свою лошадь, привёл её и забрался в седло. Взглянул на мексиканца: тот негромко хрипел, и на губах у него выступила розоватая пена. Посмотрел на мальца, понукнул мустанга и исчез в тощих зарослях акации.
Малец сидел на песке, уставившись на юг. У мексиканца прострелены лёгкие, он всё равно не жилец, а вот у Шелби разворочено пулей бедро, и он в здравом уме. Шелби лёжа следил за мальцом. Он был из известной в Кентукки семьи, учился в колледже Трансильвания и, как многие молодые люди своего класса, отправился на запад из-за женщины. Он следил за мальцом и следил за огромным диском солнца, примостившимся на краю пустыни. Любой грабитель или игрок знает: тот, кто заговаривает первым, проигрывает. Но Шелби давно уже всё проиграл.
Ну, давай уже, что ли, проговорил он.
Малец посмотрел на него.
Будь у меня пистолет, пристрелил бы тебя, сказал Шелби.
Малец промолчал.
Ты ведь это понимаешь, верно?
У тебя нет пистолета, сказал малец.
Он снова смотрел на юг. Что-то движется, наверное, первые волны зноя. Пыли так рано утром не бывает. Когда он снова повернулся к Шелби, тот плакал.
Отпущу, так даже спасибо не скажешь, сказал он.
Тогда делай своё дело, сукин ты сын.
Малец продолжал сидеть. С севера задул лёгкий ветерок, и в зарослях колючего кустарника у них за спиной стали перекликаться дикие голуби.
Хочешь, чтобы я просто ушёл, так я уйду.
Шелби молчал.
Пяткой сапога малец прочертил канавку на песке.
Ты уж ответь что-нибудь.
Пистолет мне оставишь?
Ты же понимаешь, что этого я сделать не могу.
Ты ничем не лучше его. Так ведь?
Малец не ответил.
А если он вернётся?
Глэнтон?
Да.
Ну и что, что он вернётся?
Он меня прикончит.
Ты ничего не теряешь.
Сукин ты сын.
Малец встал.
А спрятать меня?
Спрятать?
Да.
Малец сплюнул. Не получится. Где тут прятаться?
Он вернётся?
Не знаю.
Жуткое место, чтобы тут помирать.
Будто есть подходящие места.
Тыльной стороной кисти Шелби протёр глаза. Их уже видно?
Нет ещё.
Может, под кусты меня затащишь?
Малец повернулся к нему. Бросил ещё один взгляд вдаль, потом пересёк котловину, присел на корточки позади Шелби, взял его под руки и поднял. Голова Шелби откинулась назад, он взглянул вверх, а потом его рука метнулась к рукоятке револьвера, торчавшего у мальца за поясом. Малец перехватил его руку. Опустил Шелби и отошёл, предоставив его самому себе. Когда он шёл назад через котловину, ведя лошадь, Шелби снова плакал. Малец вытащил из-за пояса револьвер, запихнул среди пожитков, привязанных к задней луке седла, вытащил флягу и направился к нему.
Шелби лежал, отвернувшись. Малец наполнил его флягу из своей, вставил болтавшуюся на шнурке затычку и загнал её ребром ладони. Потом встал и бросил взгляд на юг.
А вот и они, проговорил он.
Шелби приподнялся на локте.
Малец посмотрел на него, а потом снова на еле заметную бесформенную массу, двигавшуюся по южному краю горизонта. Шелби откинулся на спину. Он лежал, уставившись в небо. С севера надвигались тёмные тучи, поднялся ветер. Из лозняка на краю песка вынесло кучку листьев, потом унесло обратно. Малец прошёл туда, где его ждала лошадь, вынул револьвер, засунул за пояс, повесил флягу на луку седла, сел на лошадь и оглянулся на раненого. А потом поехал прочь.
Двигаясь рысью по равнине на север, примерно в миле перед собой он заметил ещё одного всадника. Разобрать, кто это, он не мог и сбавил шаг. Через некоторое время он понял, что всадник ведёт лошадь под уздцы, а потом стало видно, что лошадь идёт как-то странно.
Это был Тейт. Усевшись на землю, он смотрел на подъезжавшего мальца. Лошадь стояла на трёх ногах. Тейт молчал. Он снял шляпу, заглянул в неё и надел снова. Малец, повернувшись в седле, смотрел на юг. Потом посмотрел на Тейта.
Идти может?
Не очень.
Он спешился и поднял ногу лошади. Стрелка копыта была расколота и залита кровью, загривок лошади подрагивал. Он опустил копыто. Солнце уже два часа как поднялось, и теперь на горизонте появилась пыль. Он поднял глаза на Тейта.
Что делать будешь?
Не знаю. Поведу немного. Посмотрю, как у неё получится.
Никак у неё не получится.
Понятное дело.
Можем по очереди ехать и идти.
Можешь просто ехать дальше.
Могу, конечно.
Тейт посмотрел на него. Вот и езжай, если хочешь.
Малец сплюнул. Да ладно тебе.
Не хочу седло бросать. Не хочу оставлять лошадь, пока она идёт.
Малец поднял волочившиеся поводья собственной лошади.
Ты всё-таки подумай насчёт того, что не хочется оставлять.
Они двинулись дальше, ведя за собой лошадей. Увечное животное то и дело пыталось остановиться. Тейт уговаривал её идти дальше. Пойдём, дурашка, приговаривал он. Не думай, что эти черномазые лучше меня.
К полудню солнце над головой превратилось в бледное размытое пятно, и с севера задул холодный ветер. Под Ним склонялись и люди, и лошади. Ветер хлестал в лицо колючими песчинками, но люди нахлобучили пониже шляпы и шагали дальше. Мимо несло высохшую пустынную траву и тучи песка. Ещё час, и следы проехавшего перед ними отряда занесло. Небо, насколько хватало глаз, нависло одной свинцовой громадой, куда ни глянь, и ветер не утихал. Через некоторое время пошёл снег.
Малец вытащил одеяло и закутался. Повернувшись, он встал спиной к ветру, лошадь потянулась к нему и прижалась щекой к его лицу. Ресницы у неё были припорошены снегом. Тейт, подойдя, тоже остановился, и они стояли, глядя, куда ветер несёт снежные хлопья. Видно было лишь на несколько шагов.
Какой-то ад кромешный, проговорил Тейт.
Может, твоя пойдёт первой?
Чёрта с два. Она у меня и следом-то еле идёт.
Если с дороги собьёмся, можем запросто выйти прямо на этих испанцев.
Никогда не видел, чтобы так быстро холодало.
Что делать-то будешь?
Нам лучше бы двигаться дальше.
Выбраться бы куда повыше. Пока идём в гору, будет ясно, что не кружим.
Нас отрежут от Глэнтона. Мы никогда на него не выйдем.
Мы и так отрезаны.
Повернувшись, Тейт уныло уставился в ту сторону, куда ветер нёс с севера кружащиеся снежинки. Пошли, сказал он. Нельзя тут стоять.
И они повели лошадей дальше. Земля уже оделась белым. Они по очереди ехали на здоровой лошади и вели за собой охромевшую. Уже несколько часов они карабкались по длинному каменистому руслу, а снегопад не утихал. Стали попадаться отдельные сосны и карликовые дубы, снежный покров на этих высокогорных лугах вскоре уже стал в фут толщиной, лошади пыхтели, как паровозы, от них валил пар, становилось всё холоднее и начинало темнеть.
Они спали в снегу, завернувшись в одеяла, когда на них набрели разведчики из передового отряда Элиаса. Они ехали всю ночь по единственному следу, стараясь не потерять цепочку этих неглубоких лунок, которые тут же засыпало снегом. Разведчиков было пятеро, они пробирались в темноте через вечнозелёные кустарники и едва не споткнулись о спящих, но один из двух бугорков в снегу вдруг раскрылся, и в нём, словно вылупившись из огромного яйца, села человеческая фигура.
Снегопад уже перестал, и на фоне бледной земли были ясно видны верховые и пар от дыхания лошадей. С сапогами в одной руке и с револьвером в другой малец выскочил из одеяла, прицелился, выстрелил в грудь ближайшего солдата, повернулся и бросился бежать. Ноги заскользили, и он упал на одно колено. Сзади раздался выстрел из мушкета. Малец снова вскочил и пустился бегом по темнеющему на склоне сосняку. Сзади снова зазвучали выстрелы, он оглянулся и увидел, что кто-то пробирается среди деревьев. Человек остановился, поднял локти, и малец нырнул вниз. В ветвях просвистела мушкетная пуля. Он перевернулся и навёл револьвер. Должно быть, в ствол набился снег, потому что из него вырвался целый сноп оранжевого огня, а звук от выстрела был какой-то странный. Он потрогал револьвер, тот был цел, ствол не разорвало. Человек больше не появлялся, малец с трудом поднялся и побежал. У подножия склона он сел, тяжело хватая ртом холодный воздух, и натянул сапоги, поглядывая назад, на деревья. Никакого движения. Он встал, засунул пистолет за пояс и двинулся дальше.
Восход солнца застал его под скалистым выступом: он сидел, съёжившись, и обозревал местность к югу. Просидел он так час или больше. За ручьём паслось стадо оленей, которые продвигались всё дальше. Потом он встал и зашагал вдоль гребня.
Целый день он шёл по дикому нагорью, пригоршнями поедая на ходу снег с веток вечнозелёных деревьев. Пробирался звериными тропами через ельник, а вечером двигался вдоль каменной стены, откуда была видна простирающаяся вниз пустынная земля на юго-западе; белые пятна снега там примерно повторяли рисунок уже сдвинувшегося к югу облачного покрова. На скалах нарос лёд, и мириады сосулек искрились среди хвои в отражённом свете заката, заливавшего всю прерию на западе кроваво-красными отблесками. Малец уселся спиной к скале, ощущая на лице тепло солнца и глядя, как оно растекается, вспыхивает и исчезает, затягивая за собой все оттенки неба от бледно-розового до тёмно-красного. Налетел ледяной ветер, можжевельник вдруг потемнел на снегу, а потом воцарились лишь покой и холод.
Он встал и двинулся дальше, торопливо шагая вдоль сланцеватых скал. Шёл всю ночь. Своим путём против часовой стрелки плыли звёзды, поворачивалась Большая Медведица, на самой вершине небесного свода подмигивали Плеяды. Он шёл, пока в сапогах не стали отчётливо постукивать онемевшие пальцы. Следуя вдоль каменной стены, он заходил всё дальше по краю огромного выступа, не находя места, где можно было бы спуститься и выбраться отсюда. Усевшись, он с трудом стащил сапоги и по очереди подержал замёрзшие ступни руками. Ноги не отогревались, от холода челюсть сводило судорогой, а когда он стал надевать сапоги снова, было такое ощущение, будто он суёт в них не ноги, а дубины. Обувшись, встав и потопав онемелыми ногами, он понял, что, пока не взойдёт солнце, останавливаться нельзя.
Становилось всё холоднее, а впереди была долгая ночь. Он продолжал идти, держась в темноте обнажённых скалистых выступов, откуда снег сдуло ветром. Звёзды горели, не мигая, точно глаза без ресниц, и в ночи становились всё ближе; к рассвету он уже брёл среди базальтовых глыб самого близкого к небесам выступа, по голой скалистой гряде, которая настолько сливалась с ярким домом небесной тверди, что звёзды лежали у него под ногами, а вокруг по своим ни на одной карте не отмеченным путям то и дело пролетали блуждающие осколки горящей материи. В предрассветных отсветах он выбрался на выступ и там первым из всех живых существ в этих краях ощутил тепло восходящего солнца.
Он заснул, свернувшись среди камней и прижав к груди револьвер. Закоченевшие ноги отходили и горели; проснувшись, он лежал и смотрел в фарфоровую голубизну неба, где далеко в вышине неторопливо и строго друг против друга, словно бумажные птички на шесте, кружили вокруг солнца два чёрных ястреба.
Весь день он двигался на север. С высоты плато в последних лучах дня он наблюдал, как на равнине внизу столкнулись, далёкие и неслышные, две группы вооружённых людей. Кружили маленькие тёмные лошадки, менялся пейзаж в слабеющем свете дня, а позади темнеющими силуэтами вставали горы. Далёкие всадники атаковали и отражали атаки, над ними стелилось слабое облачко дыма, они двигались дальше в сгущающемся полумраке долины, оставляя за собой тени смертных людей, потерявших там свои жизни. Он следил за этой бессловесной, упорядоченной, бессмысленной схваткой внизу, пока сражающихся всадников не поглотила внезапно опустившаяся на пустыню тьма. Вся земля простиралась одной холодной неопределённой синевой, а солнце освещало лишь высокие скалы, где стоял он сам. Он побрёл дальше, но вскоре тоже оказался во тьме, из пустыни налетел ветер, а на западной окраине мира снова и снова вырастали размочаленные пучки молний. Он продолжал двигаться вдоль по уступу, пока не вышел на разрыв в каменной стене, прорубленный каньоном, что вёл назад в горы. Постоял, глядя вниз, в бездну, где на ветру шумели вершины изогнутых вечнозелёных деревьев, и стал спускаться.
В глубоких карманах на склоне лежал снег, и он, барахтаясь в нём, скользил вниз и находил опору, лишь хватаясь за оголённые скалы, пока руки не онемели от холода. Осторожно перебравшись через осыпь из гравия, он стал спускаться дальше по другой стороне, где среди каменных обломков попадались искривлённые деревца. Он падал снова и снова, лихорадочно пытаясь ухватиться за что-нибудь во мраке, поднимаясь и проверяя, на месте ли засунутый за пояс револьвер. В этих трудах он провёл всю ночь. Достигнув поймы по-над дном каньона, где уже слышался шум бегущего внизу потока, он, спотыкаясь, побрёл дальше, засунув руки под мышки, словно беглец в смирительной рубашке. Дошёл до песчаного русла и стал спускаться по нему, пока наконец снова не вышел в пустыню, где остановился, дрожа от холода и тупо поглядывая на затянутое облаками небо в поисках хоть какой-нибудь звезды.
На равнине, где он оказался, снег по большей части сдуло ветром или он растаял. С севера одна за другой налетали грозы, вдали перекатывались раскаты грома, и в холодном воздухе пахло мокрым камнем. Он двинулся через голую котловину, где не было ничего, кроме редких клочков травы и разбросанных вокруг стрел сизой юкки, они стояли, одинокие и молчаливые, на фоне низкого неба, словно заброшенные сюда существа из иного мира. С востока на пустыню чёрной массой наступали горы, а прямо перед ним массивными и угрюмыми громадами над пустыней вставали утёсы. Полузамёрзший, он тупо брёл дальше, еле передвигая ничего не чувствующие ноги. Он не ел уже почти два дня и мало отдыхал. Ориентируясь в свете то и дело вспыхивавших молний, он обогнул выступавшую тёмным мысом скалу справа и остановился, дрожа и дуя на скрюченные и онемевшие руки. Где-то далеко в прерии горел костёр: одинокое пламя то ярко вспыхивало, то затухало под налетавшим и затихавшим ветром, и по грозе, словно горячая окалина из немыслимого, завывающего на этом диком просторе горна, разлетались снопы искр. Он сел и стал смотреть. Определить, далеко ли костёр, он не мог. Он лёг на живот, чтобы оглядеться и понять, что там за люди, но неба не было, не было и света. Он долго лежал, не сводя с костра глаз, но никакого движения не заметил.
Когда он снова побрёл вперёд, костёр как будто стал отступать. Между ним и огнём промелькнуло несколько фигур. Потом ещё несколько. Наверное, волки. И он зашагал дальше.
Посреди пустыни горело одинокое дерево. Провозвестник будущего, оно осталось полыхать после прошедшей грозы. Привлечённый им одинокий путник, он прошёл немало, чтобы оказаться здесь; он встал на колени на горячий песок и протянул к огню онемевшие руки. Между тем в круге света расположилась не одна компания малых сих, что вышли на этот выходящий за рамки обычного светоч: маленькие молчаливые совы, которые сидели, нахохлившись, и переминались с ноги на ногу, тарантулы, фаланги, скорпионы винегароне, жуткие мигалы — пауки-землекопы, ядозубы с фиолетовой, как у чау-чау, пастью, укус которых смертелен для человека, маленькие пустынные василиски — похожие на игуан ящерицы, брызгающие струйкой крови из глаз, — и маленькие носатые гадюки, подобные осанистым божествам, одинаково молчаливым в Джедде и Вавилоне. Целое созвездие горящих глаз на краю круга света, связанное шатким перемирием перед этим светочем, яркий свет которого затмил в их глазницах звёзды.
Когда рассвело, он спал под тлеющим скелетом почерневшего ствола. Гроза давно переместилась к югу, обновлённые небеса светились яркой голубизной, и курящийся дымок над сгоревшим деревом поднимался вертикально в безветренном рассветном воздухе, словно изящный гномон, показывающий время на циферблате земли своей особенной и чуть рябящей тенью, которая лишь для этого и предназначена. Все твари, что бодрствовали вместе с ним ночью, исчезли, и только странные, похожие на кораллы куски фульгурита лежали вокруг в бороздках, выплавленных в опалённом песке там, где в ночи, шипя и распространяя вокруг вонючий запах серы, прошлась шаровая молния.
Он сидел, скрестив ноги, в самом центре этого покрытого кратерами пространства и смотрел, как мир по краям устремляется к каким-то условным мерцающим границам, опоясывающим всю пустыню. Через некоторое время он встал и пошёл к краю котловины и дальше высохшим руслом по следам пекари, похожим на следы маленьких демонов, пока не набрёл на самих пекари, которые пили из стоялой лужи. Те с испуганным хрюканьем метнулись в чапарель, а он лёг на мокрый вытоптанный песок и стал пить. Потом передохнул и стал пить снова.
Во второй половине дня он побрёл по дну долины, чувствуя, как в животе тяжело булькает вода. Три часа спустя он стоял у выгнувшихся длинной дугой следов копыт с юга, которые оставил прошедший здесь отряд. Пройдя по краю следов, определил, где ехали отдельные всадники, прикинул, сколько их в отряде, и предположил, что ехали они рысью. Прошагал по следу несколько миль, и по тому, как пересекались следы, понял, что всадники ехали все вместе, а по небольшим перевёрнутым камням и ямам, куда они ступали, сделал вывод, что проезжали они здесь ночью. Приложив ладонь козырьком к глазам, он стоял, глядя вдаль и пытаясь различить поднимающуюся пыль или другой знак присутствия Элиаса. Но ничего не увидел. И побрёл дальше. Ещё через милю следы навели его на странную почерневшую массу, похожую на обгорелый скелет какого-то безбожного зверя. Он обошёл её кругом. Поверх отпечатков лошадиных копыт и сапог были видны следы волков и койотов, они доходили до края сгоревшей массы и расходились прочь.
Это были остатки скальпов, снятых на Накосари и сожжённых безвозвратно на немудрёном вонючем костре. Об оставшихся в прошлом жизнях poblanos [174] теперь напоминал лишь этот обугленный комок. Кремацию устроили на пригорке; он внимательно осмотрел всё вокруг, но ничего не обнаружил. Он отправился дальше по следам, позволявшим предположить, что имела место погоня и что происходила она в темноте. Он старался не потерять след в сгущавшихся сумерках. На закате стало холоднее, но этот холод было не сравнить с холодом в горах. Малец ослабел без еды и уселся на песок передохнуть, а когда проснулся, обнаружил, что лежит на земле, раскинувшись и изогнувшись. В небе на востоке взошла луна, полумесяц, похожий на детскую лодочку в разрыве гор из чёрной бумаги. Он встал и побрёл дальше. Где-то потявкивали койоты, ноги подгибались. Проковыляв так ещё с час, он наткнулся на лошадь.
Сначала она стояла у него на пути, потом отошла в сторону, в темноту, и снова встала. Вытащив револьвер, он остановился. Лошадь тёмной тенью прошла мимо, не разберёшь, с всадником или без. Сделав круг, вернулась.
Он заговорил с ней. До него доносилось глубокое прерывистое дыхание, слышно было, как она двигается, а когда она вернулась, он почуял её запах. Он ходил за ней битый час, разговаривая, посвистывая, протягивая к ней руки. Наконец, приблизившись настолько, что можно было до неё дотронуться, ухватил её за гриву. Она, как и раньше, пошла рысью, а он бежал рядом, прижимаясь к ней, пока в конечном счёте не обхватил ногами её переднюю ногу и она не рухнула на землю как подкошенная.
Он вскочил первым. Лошадь поднималась с трудом, и у него мелькнула мысль, что она поранилась при падении, но нет, всё было в порядке. Затянув у неё на морде свой ремень, он забрался на лошадь, и она поднялась и стояла под ним, дрожа и расставив нога. Он погладил её по загривку, поговорил с ней, и она неуверенно двинулась вперёд.
Он догадался, что это одна из вьючных лошадей, купленных в Уресе. Остановившись, она, несмотря на понукания, не желала идти дальше. Когда он резко поддал ей каблуками под рёбра, она опустилась на задние ноги и стала заваливаться на бок. Наклонившись, он снял с морды ремень, поддал ей ногой, хлестнул ремнём, и она тут же вскочила как миленькая. Он намотал на руку добрую часть гривы, сжав её в кулаке, покрепче засунул револьвер за пояс и поехал дальше, восседая на голой спине лошади и явственно ощущая под шкурой движения позвоночника.
В пути к ним присоединилась ещё одна лошадь, она появилась откуда-то из пустыни, пошла рядом и оставалась с ними, даже когда наступил рассвет. Тогда же, ночью, он заметил, что к следам всадников добавились следы отряда побольше, и теперь уже на север по дну долины вела широкая и утоптанная дорога. Когда рассвело, он наклонился, прижавшись лицом к холке лошади, и стал рассматривать следы. Прошли неподкованные индейские мустанги, около сотни. Скорее не они присоединились к всадникам, а всадники к ним. Он двинулся дальше. Приблудившаяся ночью лошадка уже отдалилась на несколько лиг и теперь бдительно наблюдала за ними, а лошадь, на которой ехал он сам, нервничала и мучилась без воды.
К полудню животное уже выбилось из сил. Он попытался заставить её сойти с дороги, чтобы поймать другую лошадь, но она продолжала держаться заданного курса. Посасывая голыш, он оглядывал окрестности. И вдруг увидел впереди всадников. Только что их не было, но они откуда-то взялись. Стало ясно, что из-за них лошади и забеспокоились, и теперь он ехал, наблюдая то за лошадьми, то за линией горизонта на севере. Его кляча, задрожав, рванулась вперёд, и через некоторое время он увидел, что всадники в шляпах, и направился к ним. Заметив его, отряд остановился, все уселись на землю и стали смотреть, как он подъезжает.
Вид у них был неважный. Выдохшиеся и окровавленные, под глазами синяки, раны замотаны грязными и окровавленными тряпками, одежда заскорузла от засохшей крови и ружейного пороха. Глядевшие из тёмных глазниц глаза Глэнтона горели желанием убивать, и хотя все были в одинаково отчаянной ситуации, он и его осунувшиеся конники злобно уставились на мальца, словно тот не был одним из них. Соскользнув с лошади, он стоял, исхудалый, иссушенный жаждой, обезумевший. Кто-то бросил ему флягу.
Отряд потерял четверых. Остальные отправились на разведку. Элиас пробирался через горы всю ночь и весь следующий день и после наступления темноты обрушился на них на равнине во время снегопада. Это было в сорока милях к югу отсюда. Их гнали на север через пустыню, как скот, и они нарочно пошли по следам вооружённого отряда, чтобы запутать преследователей. Они не знали, как далеко позади мексиканцы, и понятия не имели, как далеко вперёд ушли апачи.
Он отпил из фляги и окинул их взглядом. Кого-то не было, но кто знает, уехали они вперёд с разведчиками или лежат мёртвые в пустыне. На лошади, которую подвёл ему Тоудвайн, выезжал из Уреса тот новенький, Слоут. Когда полчаса спустя они трогались в путь, две лошади не встали, и их бросили. Сидя в напрочь стёртом и расшатанном седле на лошади мертвеца, малец ехал, сползая и чуть не падая, руки и ноги у него вскоре стали болтаться, и он покачивался во сне из стороны в сторону, как посаженная на лошадь марионетка. Проснувшись, он обнаружил рядом бывшего священника. И заснул снова. Когда он проснулся в следующий раз, рядом был судья. Тот тоже потерял где-то шляпу, на голове у него теперь красовался сплетённый из пустынного кустарника венок, и он ехал, как выдающийся бард солончаков, одарив спасшегося своей прежней улыбкой, словно мир вокруг устраивал лишь его одного.
Всю оставшуюся часть дня они ехали по невысоким волнистым холмам, покрытым кактусами чолья и боярышником. Время от времени одна из запасных лошадей останавливалась, покачиваясь, и постепенно превращалась в маленькую точку позади. В холодной вечерней синеве они спустились по длинному северному склону и голой предгорной равнине — бахаде, где лишь изредка встречались окотильо и участки, заросшие пустынной травой грама, и разбили лагерь в низине. Всю ночь дул ветер, и были видны другие костры на севере. Судья отошёл в сторону, оглядел жалких remuda — сменных лошадей — и, выбрав ту, чей вид ему больше всего не понравился, поймал её. Ведя лошадь мимо костра, он попросил кого-нибудь подойти и подержать её. Никто не поднялся. Бывший священник наклонился к мальцу.
Наплюй на него, сынок.
Судья снова обратился ко всем из темноты за костром, и Тобин предупреждающе положил ладонь на руку мальца. Однако тот встал и сплюнул в огонь. Повернувшись к бывшему священнику, он посмотрел ему в глаза.
Думаешь, я его боюсь?
Тобин ничего не ответил, а малец повернулся и зашагал в темноту, где ждал судья.
Тот стоял, держа лошадь. В свете костра блестели лишь его зубы. Вместе они отвели лошадь чуть подальше, малец держал плетёный reata [175], а судья поднял круглый булыжник весом, наверное, фунтов сто и с одного удара раскроил лошади череп. Из ушей у неё хлынула кровь, и она тяжело рухнула на землю так, что под ней с тупым хрустом сломалась передняя нога.
С крупа содрали шкуру, не потроша, бойцы вырезали куски мяса и жарили на костре, остальное нарезали на полоски и повесили коптиться. Разведчики не возвращались, был выставлен конный дозор, а остальные улеглись спать, прижимая оружие к груди.
В середине следующего утра они проезжали по солончаковой котловине, где увидели целую ассамблею человеческих голов. Отряд остановился, и Глэнтон с судьёй подъехали ближе. Голов было восемь, на каждой шляпа, и они стояли кругом, лицами наружу. Глэнтон и судья объехали вокруг, судья остановился, сошёл с коня и пихнул одну сапогом. Словно хотел убедиться, что под ней не стоит закопанный в песок человек. Остальные головы смотрели вперёд невидящими глазами, окружёнными морщинками, будто члены некоего круга благоверных инициатов, связанных клятвой молчания и смерти.
Всадники обратили взоры на север. И поехали дальше. За небольшой возвышенностью в остывшем пепле лежали почерневшие остовы двух фургонов и обнажённые тела ехавших в караване. Пепел уже разнесло ветром, и лишь по железным осям угадывались формы фургонов, как по кильсонам можно определить, остатки каких кораблей лежат на морском дне. Когда всадники приблизились, с полуобъеденных трупов взлетели вороны, а по песку, распустив крылья, как чумазые хористки, и непотребно покачивая своими словно обваренными головами, отбежала прочь парочка грифов.
Отряд снова двинулся в путь. Они пересекли сухое устье пустынной низины и во второй половине дня, преодолев несколько узких ущелий, выбрались в край волнистых холмов. В воздухе чувствовался дым костров из сосновых дров, и ещё до темноты они въехали в городок Санта-Крус.
Как и все форты вдоль границы, городок стал меньше, чем прежде, многие здания были полуразрушены и необитаемы. Слух об отряде пронёсся ещё до того, как они появились, и по обе стороны дороги стояли местные жители, тупо смотревшие на проезжавших всадников, — старухи в чёрных шалях rebozos и мужчины, вооружённые старыми мушкетами, микелетами[176] или ружьями, которые были сляпаны из разных частей, кое-как прилажены к ложам из тополя, вытесанным топором, как деревянные ружья мальчишек. Были и ружья вовсе без затвора. Из них стреляли, ткнув сигарой в отверстие в стволе, после чего речные голыши, которые в них заряжали, со свистом летели по воздуху, куда бог даст, как падающие метеориты. Американцы подгоняли лошадей. Снова пошёл снег, по узкой улочке задувал холодный ветер. Даже в своём жалком состоянии они взирали с сёдел на этих вояк фальстафовского вида с нескрываемым презрением.
Они стояли среди своих лошадей на маленькой убогой аламеде[177], ветер обшаривал деревья, птицы в серых сумерках кричали, цепляясь за ветки, через маленькую площадь летел снег, он кружился, одевал белой пеленой силуэты глинобитных домов и заглушал крики следовавших за отрядом торговцев. Вернулись Глэнтон и мексиканец, с которым он уходил, бойцы забрались в сёдла и двинулись один за другим вдоль по улице, пока не добрались до старых деревянных ворот. Двор за воротами был запорошён снегом, там держали домашнюю птицу и скот — коз и осла, которые бесцельно скреблись и копались у стен, когда появились всадники. В углу стояла тренога на почерневших ножках, и виднелась большая лужа крови — её отчасти занесло снегом, и в последнем свете дня она казалась бледно-розовой. Из дома вышел человек, переговорил с Глэнтоном и с мексиканцем, а потом жестом пригласил всех зайти в дом, чтобы укрыться от непогоды.
Они расселись на полу в длинном помещении с высоким потолком и закопчёнными vigas — стропилами, и женщина с девочкой поставили перед ними миски с guisado [178] из козлятины и глиняное блюдо с целой грудой синеватых тортилий. Ещё им подали миски с фасолью, кружки с кофе и жидкую кукурузную кашу с кусочками коричневатого сахара-сырца пелонсильо. За окном было темно, и кружились снежные вихри. Огня внутри не было, а от еды валил пар. Поев, они закурили, женщины убрали посуду, а через некоторое время пришёл мальчик с фонарём и проводил их на улицу.
Они прошли по двору между фыркающих лошадей, мальчик открыл грубую деревянную дверь в глинобитной пристройке и встал, высоко подняв фонарь. Они занесли внутрь сёдла и одеяла. Во дворе лошади били копытами от холода.
В пристройке держали кобылу с жеребёнком-сосунком, и мальчик хотел выдворить её на улицу, но ему велели оставить её. Из денников принесли соломы, разложили на полу, и мальчик подсвечивал фонарём, пока они устраивали постели. Пахло глиной, соломой и навозом, и тусклый жёлтый свет фонаря высвечивал в холодном воздухе пар от дыхания. Когда они расстелили одеяла, мальчик опустил лампу, вышел во двор и закрыл за собой дверь, оставив их в глубоком и абсолютном мраке.
Все замерли. Возможно, закрываемая дверь в этой холодной конюшне некоторым напомнила о других пристанищах, где им приходилось бывать, и не по своей воле. Кобыла беспокойно фыркала, а маленький жеребёнок переступал вокруг неё. Потом все один за другим стали снимать верхнюю одежду, накидки из шкур, пончо из грубой шерсти и жилеты; с громким треском посыпались искры, и каждый словно оделся в саван из бледного огня. Руки, когда они, раздеваясь, их поднимали, светились, и каждая тёмная душа приняла видимые и слышимые формы света, будто так и было всегда. Кобыла в дальнем углу фыркнула и шарахнулась от столь яркого света, исходящего от таких тёмных существ, а жеребёнок отвернулся и уткнул морду в шерстистый бок матери.
XVI
Долина Санта-Крус — Сан-Бернардино — Дикие быки — Тумакакори — Миссия — Отшельник — Тубак — Пропавшие разведчики — Сан-Хавьер-дель-Бак — Форт Тусон — Стервятники — Чирикахуа — Рискованная встреча — Мангас Колорадас — Лейтенант Каутс — Набор рекрутов на площади — «Дикий человек» — Убийство Оуэнса — В баре — Осмотр мистера Белла — Судья о свидетельстве — Собаки-уроды — Пирушка — Судья и метеорит
Поутру, когда они покидали городок, стало ещё холоднее. На улицах ни души, ни одного следа на свежевыпавшем снегу. В одном месте на окраине было видно, где дорогу переходили волки.
За городом дорога шла по берегу речки, покрытой тонким слоем льда, и рядом с замёрзшим болотом, где расхаживали, перекликаясь, утки. После полудня миновали покрытую буйной растительностью долину, где лошади шли по брюхо в увядшей зимней траве. Пустые поля, где сгнил урожай, фруктовые сады, где засохли и попадали яблоки, айва и гранаты. В лугах они встретили пасущихся оленей, заметили следы домашнего скота, а вечером, сидя у костра и поджаривая рёбра и вырезку молодой косули, слышали в темноте бычий рёв.
На следующий день проезжали мимо развалин старой гасиенды у Сан-Бернардино. Там на пастбище они увидели одичавших быков, старых-престарых, ещё с испанскими клеймами на боках, несколько этих животных налетели на маленький отряд, их пристрелили и оставили лежать на земле, но тут из зарослей акации в балке вылетел ещё один и вонзил рога по самые основания в рёбра лошади, на которой ехал Джеймс Миллер. Тот успел вытащить ногу из стремени, заметив, что бык несётся на него, но от удара его чуть не вышибло из седла. Лошадь пронзительно взвизгнула, стала лягаться, но бык расставил ноги и поднял лошадь вместе со всадником и всем остальным в воздух ещё до того, как Миллер вытащил пистолет. Приставив тот ко лбу быка, он выстрелил, а когда вся эта гротескная конструкция рухнула, выбрался из-под неё и с отвращением отошёл в сторону с дымящимся пистолетом в руке. Лошадь пыталась встать, он вернулся, пристрелил её и стал расстёгивать подпругу. Она лежала прямо на мёртвом быке, и ему пришлось потрудиться, чтобы вытащить седло. Остальные стояли и смотрели. Кто-то привёл последнюю сменную лошадь, но больше никакой помощи никто не предложил.
Они двинулись дальше по течению Санта-Крус. через разросшиеся в пойме тополя. Следов присутствия апачей больше не попадалось, не нашлись и пропавшие разведчики. На следующий день проезжали мимо старинной миссии в Сан-Хосе-де-Тумакакори, и судья свернул с дороги, чтобы взглянуть на церковь, которая стояла примерно в миле от дороги. Он кратко рассказал об истории и архитектурных особенностях миссии, и слушателям не верилось, что он никогда там не бывал. Трое из отряда поехали вместе с ним, а Глэнтон мрачно наблюдал за этим, чуя недоброе. Он и остальные немного проехали вперёд, потом он вдруг остановился и повернул обратно.
Старая церковь стояла в руинах, и дверь в стене высокой ограды была распахнута. Когда Глэнтон со своими людьми въехал через рассыпающийся портал главного входа, на пустой территории среди засохших фруктовых деревьев и виноградных лоз стояли четыре лошади без всадников. Глэнтон держал винтовку перед собой, уперев прикладом в бедро. Его пёс жался к лошади, и они осторожно приблизились к оседающим стенам церкви. Хотели заехать туда верхом, но, когда приблизились, изнутри раздался винтовочный выстрел. Захлопав крыльями, вспорхнули голуби, всадники соскользнули с сёдел и, пригнувшись, встали с винтовками наготове за лошадьми. Глэнтон оглянулся на остальных, потом провёл коня вперёд, откуда можно было видеть, что происходит внутри. Верхняя часть стены и почти вся крыша обвалились, и на полу лежал какой-то человек. Глэнтон завёл коня в ризницу, остановился и стал смотреть вместе с остальными.
Лежавший на полу умирал. Всё на нём было самодельное — от одежды из овчины до сапог и необычной шапки. Его перевернули на потрескавшихся глиняных плитках, челюсти у него приоткрылись, и на губе выступила кровавая слюна. В бессмысленном взгляде глаз светился страх и что-то ещё. Рядом, уставив приклад винтовки на пол и поворачивая рожок, чтобы зарядить её, стоял Джон Прюитт. Я видел, как побежал ещё один, сообщил он. Их двое.
Человек на полу шевельнулся. Одна рука у него лежала в паху, он чуть приподнял её и куда-то указал. То ли на них, то ли туда, откуда свалился, то ли на место, назначенное ему в предвечных пределах, — они не знали. Потом он умер.
Глэнтон оглядел развалины.
Откуда этот сукин сын взялся?
Прюитт кивнул на осыпающийся глинобитный парапет. Вон там он был. Откуда мне знать, кто он такой. Я и сейчас не знаю. Вот оттуда этого сукина сына и снял.
Глэнтон перевёл взгляд на судью.
Думаю, он был полоумный, заключил тот.
Глэнтон провёл лошадь по церкви и через дверцу в нефе вышел во двор. Он сидел там, когда привели ещё одного отшельника. Дулом винтовки Джексон подталкивал невысокого, худого, уже немолодого человека. Убитый был его братом. Они давно уже сбежали на берег с корабля и пробрались сюда. Он был сам не свой от страха, не знал ни слова по-английски, по-испански понимал, но плохо. Судья заговорил с ним по-немецки. Они жили тут уже много лет. Его брат повредился здесь рассудком, да и он, стоявший сейчас перед ними в своих шкурах и невообразимых башмаках, был не совсем в своём уме. Там они его и оставили. Они уезжали, а он бегал взад-вперёд по двору и громко звал. Похоже, он не понимал, что его брат лежит мёртвый в церкви.
Судья догнал Глэнтона, и они бок о бок поехали к дороге.
Глэнтон сплюнул.
Надо было пристрелить и этого.
Судья усмехнулся.
Не нравится мне, когда белые так ведут себя, продолжал Глэнтон. Голландцы или ещё кто. Не нравится мне видеть это.
Они ехали на север по тропе вдоль реки. Лес стоял голый, листья лежали на земле, прихваченные крохотными чешуйками льда, а на фоне нависшего одеялом пустынного неба резко выделялись костлявые ветки пятнистых тополей. К вечеру они оставили за спиной обезлюдевший Тубак, где на полях стояла неубранной озимая пшеница, а улицы заросли травой. На главную площадь смотрел невидящим взором слепец, он сидел на крылечке, а когда они проезжали мимо, поднял голову и прислушался.
На ночлег отряд выехал в пустыню. Ветра не было, а царившая тишина была очень на руку любому беглецу, равно как сама открытая местность и отсутствие поблизости гор, на фоне которых могли скрываться враги. Бойцы приготовились к отъезду и оседлали коней утром ещё до света; ехали все вместе и держали оружие наготове. Каждый всматривался в окружающий ландшафт, коллективное сознание запечатлевало движения самых малых существ, и они, связанные незримыми нитями бдительности, действовали как единый механизм. На пути встречались брошенные гасиенды и придорожные могилы, а к середине утра они вышли на след апачей, которые снова появились из пустыни на западе и ехали где-то впереди по сыпучему песку речной поймы. Бойцы сходили с коней, дотрагивались до уплотнённого песка на крае следов, растирали его между пальцев, проверяли на солнце на влажность и, отбросив, всматривались в даль вдоль реки, пытаясь что-то разглядеть сквозь обнажённые деревья. Потом снова садились в сёдла и ехали дальше.
Нашлись и пропавшие разведчики: они свисали вниз головой с ветвей опалённого огнём паловерде. Выструганными из дерева и заострёнными челноками им пробили сухожилия у пяток, и они висели, посеревшие и голые, над пеплом потухшего костра, где их поджаривали, пока не обуглились головы, не закипели мозги в черепах и из ноздрей не стал со свистом вырываться пар. Вытащенные изо рта языки были проткнуты заострёнными палочками, которые их и удерживали, уши отрублены, а животы распороты кусками кремня так, что внутренности свешивались на грудь. Несколько человек из отряда подошли с ножами, перерезали верёвки и, опустив тела, оставили их лежать среди пепла. В двух трупах потемнее признали делаваров, два других были останками вандименца и мужика с Восточного побережья по имени Джилкрайст. Они не встретили ни благосклонности, ни дискриминации со стороны варваров, в чьи руки попали: и мучились, и умирали все одинаково.
Ночью проехали через миссию Сан-Хавьер-дель-Бак[179], её церковь в свете звёзд выглядела торжественно и строго. Их не встретила лаем ни одна собака. Скучившиеся хижины индейцев-папаго казались необитаемыми. Воздух был холодный и чистый, всё вокруг лежало во мраке, и тишину нарушали лишь крики сов. Бледно-зелёный метеор прочертил небо над долиной за их спинами и беззвучно растворился в пространстве.
На рассвете в окрестностях форта Тусон отряд миновал развалины нескольких гасиенд. Вокруг попадалось всё больше придорожных знаков на месте чьей-то гибели. Поодаль на равнине стояла небольшая estancia [180], постройки которой ещё дымились, а на остатках изгороди из стеблей кактуса, обратившись на восток, где должно было взойти солнце, плечом к плечу сидели грифы. Они поднимали то одну лапу, то другую и расправляли крылья, как плащи. На участке за глинобитной стеной всадники увидели кости свиней, а на бахче — волка, который наблюдал за ними, прижав голову к земле между тощих локтей. Городок раскинулся на равнине к северу тонкой линией бледных стен, они остановили лошадей вдоль невысокой гряды гравия и стали разглядывать сам городок, его окрестности и встающие за ними оголённые горные хребты. От камней пустыни тянулись, словно привязанные к ним, тени, и со стороны солнца, оттуда, где оно, пульсируя, вывернулось на восточной оконечности земли, подул ветер. Понукнув лошадей, они выехали на равнину, как и апачи — человек сто — пару дней назад.
Они двигались, держа винтовки на колене и развернувшись в линию. Землю перед ними озарили отблески пустынного рассвета, и из чапареля по одному и парами взлетали, тонко пересвистываясь, витютени. Ещё тысяча ярдов, и завиднелись вставшие лагерем вдоль южной стены апачи. Их лошади паслись среди ив в пойме реки к западу от города, а то, что представлялось валунами или обломками под стеной, оказалось убогим скоплением навесов и хижин, наспех сооружённых из шестов, шкур и брезента от фургонов.
Всадники продолжали движение. Послышался лай собак. Пёс Глэнтона нервно рыскал туда-сюда, а от лагеря уже отделилась депутация верховых.
Это были чирикахуа, человек двадцать — двадцать пять. Хотя солнце взошло, ещё подмораживало, но они, полуголые дикари каменного века, с намалёванными грязью непонятными символами, грязные, вонючие, восседали на лошадях в одних сапогах, набедренных повязках и головных уборах из шкур с перьями, и лошади неразличимой под слоем пыли масти пританцовывали под ними, а из лошадиных ноздрей валил пар. С копьями и луками в руках, некоторые — с мушкетами, волосы длинные и чёрные, и неживыми чёрными глазами с налившимися кровью мутными белками чирикахуа впивались в бойцов отряда, определяя, чем те вооружены. Не произнеся ни слова даже между собой, они плотной сомкнутой группой проехали сквозь ряды отряда, словно выполняя некий ритуал, при котором определённые точки на земле нужно проходить в установленной последовательности. Это было похоже на детскую игру, но совершившего ошибку ждала страшная расплата.
Возглавлял это гнусное воинство смуглый невысокий человек в старой мексиканской военной форме, со шпагой и уитнивилльским кольтом на драной, вычурно украшенной перевязи — раньше кольт принадлежал одному из разведчиков. Остановив коня перед Глэнтоном и оценив положение остальных всадников, он осведомился на хорошем испанском, куда они направляются. Не успел он договорить, как Глэнтонов конь потянулся мордой вперёд и цапнул лошадь индейца за ухо. Хлынула кровь. Лошадь завизжала и встала на дыбы. Индеец изо всех сил старался не упасть, вытащил шпагу, но обнаружил перед глазами чёрную лемнискату, которая оказалась дулами двуствольной винтовки Глэнтона. Тот пару раз с силой шлёпнул коня по морде, конь замотал головой, моргая одним глазом, изо рта у него капала кровь. Индеец отвернул голову мустанга в сторону, а Глэнтон, повернувшись в седле, чтобы взглянуть на своих людей, увидел, что они замерли в клинче с дикарями и вместе со своим оружием составляют некую напряжённую и хрупкую, как головоломка, конструкцию, где положение каждой части обусловлено положением любой из остальных, и они, в свою очередь, занимают такое положение, когда ни одну из них нельзя сдвинуть, чтобы не рухнуло всё построение.
Первым заговорил предводитель индейцев. Ткнув в окровавленное ухо своей лошади, он злобно рявкнул на языке апачей, отводя тёмные глаза от Глэнтона. Вперёд выехал судья.
Vaya tranqnilo, сказал он. Un accidente, nada más [181].
Mire, злился индеец. Mire la oreja de mi caballo [182].
Он взялся за голову лошади, чтобы показать ухо, но та вырвалась и, мотнув порванным ухом, обрызгала всадников кровью. Кровь есть кровь, лошадиная или любая другая: дрожь пробежала по ненадёжной конструкции, мустанги стояли как вкопанные, подрагивая в краснеющих лучах восхода, а пустыня под ними загудела, как военный барабан. Положения этого незаключенного перемирия подверглись едва переносимому несоблюдению, и тут судья, чуть привстав в седле, приветственно поднял руку, обращаясь к кому-то за их спинами.
От стены к ним направлялись ещё восемь-десять верховых воинов. Возглавлявший их громадный человек с большой головой был одет в комбинезон, обрезанный по колено, чтобы можно было натянуть на ноги верхнюю часть мокасин. Ещё на нём были рубашка в клеточку и красный шейный платок. Он был без оружия, но его люди, скакавшие рядом с обеих сторон, были вооружены короткоствольными винтовками, кроме того, у них были кавалерийские пистолеты и другое снаряжение убитых разведчиков. При их приближении остальные дикари расступились. Индеец, чья лошадь была укушена, указал на рану, но предводитель лишь по-дружески кивнул. Он повернул лошадь в четверть оборота к судье, она вздыбила шею, но он её осадил.
Buenos diás, проговорил он. De dónde viene? [183]
Судья с улыбкой дотронулся до увядшего венка на голове, очевидно забыв, что он без шляпы, и со всей официальностью представил своего шефа Глэнтона. Индеец тоже представился. Его звали Мангас[184], вёл он себя очень любезно и хорошо говорил по-испански. Когда владелец покусанной лошади вновь изложил свою претензию, этот человек спешился, взялся за голову лошади и осмотрел её. При всём своём росте он был кривоног и странно сложен. Взглянув на американцев, он махнул рукой остальным.
Ándale. И повернулся к Глэнтону. Ellos son amigables. Un poco borrachos, nada mas [185].
Верховые апачи уже выбирались из строя американцев, пятясь, словно из колючего кустарника. Американцы поставили винтовки кверху дулами, а Мангас вывел пострадавшую лошадь вперёд, задрал ей голову, сдерживая её одними руками, хоть она и бешено вращала белёсым глазом. После короткого обсуждения стало ясно, что, независимо от размера нанесённого ущерба, в качестве компенсации принимается только виски.
Сплюнув, Глэнтон уставился на него.
No hay whiskey [186].
Наступила тишина. Апачи переглянулись. Их взгляды скользили по седельным сумкам, флягам и сосудам из высушенной тыквы.
Сóто? переспросил Мангас.
No hay whiskey , повторил Глэнтон.
Мангас отпустил грубый кожаный недоуздок. Его люди следили за ним. Он бросил взгляд на окружённый стенами городок и глянул на судью.
Нет виски? уже по-английски повторил он.
Нет виски.
Среди помрачневших лиц только его лицо оставалось невозмутимым. Он окинул взглядом американцев, их амуницию. По правде говоря, они не были похожи на тех, кто мог иметь виски и не выпить его. Судья и Глэнтон оставались в сёдлах и продолжить переговоры не пытались.
Hay whiskey en Tucson [187], произнёс Мангас.
Sin duda, откликнулся судья. Y soldados también [188]. Он подал лошадь вперёд, держа винтовку в одной руке, а поводья — в другой. Глэнтон пошевелился. Вслед за ним пришёл в движение и его конь. Потом Глэнтон остановился.
Tiene oro? спросил он.
Sí .
Cuanto?
Bastante [189].
Глэнтон посмотрел на судью, потом снова на Мангаса.
Виепо, промолвил он. Ties días. Aquí. Un barril de whiskey [190].
Un barril?
Un barril. Он послал мустанга вперёд, апачи расступились, и Глэнтон, судья и остальные один за другим направились к воротам убогого глинобитного городка, полыхавшего на равнине в лучах восходящего зимнего солнца.
Маленьким гарнизоном командовал лейтенант по имени Каутс. Он уезжал на побережье с отрядом майора Грэма, а вернувшись четыре дня назад, обнаружил, что город находится в необъявленной осаде апачей. Те напились тизвина[191], который сами наварили, и две ночи подряд раздавались пальба и бесконечные требования виски. Гарнизон установил на валу двенадцатифунтовую демикулеврину, стрелявшую мушкетными пулями, и Каутс рассчитывал, что, когда у дикарей не останется выпивки, они уедут. Он вёл себя очень официально и называл Глэнтона «капитаном». Никто из оборванных бойцов отряда даже не спешился. Они оглядывали невзрачный и ветхий городишко. Привязанный к шесту осёл с шорами на глазах описывал бесконечные круги, вращая мешалку, и её деревянная ось поскрипывала на блоках. У основания мешалки рылись куры и птицы помельче. Шест был установлен на высоте добрых четырёх футов от земли, и всё же птицы пригибали головы или прижимались к земле всякий раз, когда он проплывал у них над головами. В пыли на главной площади валялось несколько мужчин, судя по всему, спящих. Белый, индеец, мексиканец. Кто укрыт одеялом, кто нет. На другом конце площади стоял столб для публичных наказаний, тёмный у основания там, где на него мочились собаки. Лейтенант проследил взглядом, куда они смотрят. Глэнтон сдвинул на затылок шляпу и посмотрел на лейтенанта с коня сверху вниз.
Где в этой дыре можно выпить?
Это было первое, что Каутс вообще от них услышал. Он окинул их взглядом. Изнурённые, измученные, почерневшие от солнца. Пороховая гарь, глубоко въевшаяся в морщины и поры кожи при чистке оружия. Даже лошади с их украшениями из человеческих волос, зубов и кожи всем, кто их видел, казались нездешними созданиями. Если не считать оружия, пряжек и нескольких металлических деталей упряжи, в этих вновь прибывших не было ничего, что наводило бы на мысль о том, что колесо уже изобретено.
Есть несколько мест, сообщил лейтенант. Хотя, боюсь, они ещё не открылись.
Сейчас откроются, заявил Глэнтон. И послал коня вперёд. Больше он не заговаривал, а остальные вообще не промолвили ни слова. Когда они проезжали через площадь, кое-кто из бродяг высунул голову из одеяла, чтобы поглядеть им вслед.
Бар, куда они зашли, представлял собой квадратное глинобитное помещение, а хозяин вышел обслуживать их в одном нижнем белье. Они уселись в полумраке на скамью за деревянным столом и с мрачным видом принялись пить.
Откуда вы все? поинтересовался хозяин.
Глэнтон с судьёй вышли на площадь, чтобы попробовать завербовать кого-нибудь из валявшегося в пыли сброда. Некоторые оборванцы уже сидели, щурясь от солнца. Человек с ножом «боуи» в руках предлагал любому помериться на спор лезвиями и посмотреть, у кого лучше сталь. Судья ходил между ними с этой своей улыбочкой.
Капитан, что это у вас в этих перемётных сумах?
Глэнтон обернулся. Они с судьёй действительно шли с сумами через плечо. Окликнувший их сидел, прислонившись к столбу, подогнув колено и опершись на него локтем.
В этих сумах? уточнил Глэнтон.
В них самых.
Эти сумы у нас набиты золотом и серебром, сказал Глэнтон, ибо так и было на самом деле.
Ухмыльнувшись, лоботряс сплюнул.
Вот почему ему так хочется в Калифорнию, сказал другой. Думает, его там ждёт полная сумка золота.
Судья благосклонно улыбнулся этим бездельникам.
Можете выпить вон там, указал он. Кто готов прямо сейчас на золотые прииски.
Один бродяга встал, отошёл на несколько шагов и стал мочиться посреди улицы.
Может, «дикий человек» с вами поедет, крикнул ещё один. Они с Клойсом будут для вас то, что надо.
Они уже давно пытаются уехать.
Глэнтон с судьёй разыскали тех, о ком шла речь. Грубый навес, устроенный из старого брезента. Вывеска, гласившая: «Посмотрите на Дикого Человека. Два доллара». Они прошли за занавеску, туда, где в грубой клетке из стволов паловерде сидел, скорчившись, голый имбецил. На загаженном полу клетки валялась растоптанная еда, и повсюду кружились мухи. Маленький, уродливый, с лицом, измазанным испражнениями, идиот сидел молча, уставившись на них с тупой враждебностью, и жевал какую-то дрянь.
Откуда-то сзади, отрицательно мотая головой, вышел владелец. Сюда никому нельзя. Мы ещё не открылись.
Глэнтон окинул взглядом убогий вольер. От брезента пахло маслом, дымом и экскрементами. Судья присел на корточки, чтобы рассмотреть имбецила.
Твой? спросил Глэнтон.
Да. Да, мой.
Глэнтон сплюнул. Мне тут сказали, ты собираешься в Калифорнию.
Ну да, подтвердил владелец. Верно. Так оно и есть.
А с ним что собираешься делать?
С собой возьму.
И как повезёшь?
У меня есть лошадь и повозка. Затащу его туда.
А деньги есть?
Тут поднялся судья. Это капитан Глэнтон, сказал он. Он возглавляет экспедицию в Калифорнию. Он готов взять под защиту своего отряда несколько пассажиров при условии, что они достаточно обеспечены.
Ну что ж, да. Кое-какие деньги есть. О какой сумме мы вообще говорим?
А сколько у тебя? уточнил Глэнтон.
Ну, я сказал бы, достаточно. Денег достаточно, так скажем.
Глэнтон изучающе разглядывал его. Я скажу тебе, как я с тобой поступлю, сказал он. Хочешь в Калифорнию или просто треплешься?
В Калифорнию, произнёс хозяин. Страсть как хочу.
Я доставлю тебя туда за сотню долларов, и деньги вперёд.
Глаза хозяина бегали от Глэнтона к судье и обратно. Хотел бы я иметь столько, проговорил он.
Мы пробудем здесь пару дней, сказал Глэнтон. Найдёшь ещё пассажиров, соответственно пересмотрим и твой тариф.
С капитаном всё будет как надо, заверил судья. Уж будь спокоен.
Да, сэр, поддакнул хозяин.
Выходя, они снова проходили мимо клетки, и Глэнтон повернулся, чтобы ещё раз взглянуть на идиота. Женщинам разрешаешь смотреть на него?
Как вам сказать, ответил хозяин. Никто не просил.
К полудню отряд перебрался в закусочную. Когда они вошли, трое-четверо сидевших там встали и удалились. На участке за домом стояли глинобитная печь и кузов от сломанного фургона с несколькими горшками и котлом. Старуха в сером платке рубила топором говяжьи рёбра, а за ней следили две собаки. Со двора вошёл долговязый тощий человек в заляпанном кровью фартуке и оглядел их. Наклонившись, он опёрся обеими руками на стол перед ними.
Джентльмены, заявил он, мы не против обслуживать цветных. И сделаем это с радостью. Но мы попросим их пересесть вот сюда, за другой стол. Вот сюда.
Отступив на шаг, он выставил вперёд руку в странном жесте гостеприимного хозяина. Посетители переглянулись.
Что он такое говорит, чёрт возьми?
Вот сюда, повторил долговязый.
Тоудвайн взглянул вдоль стола туда, где сидел Джексон. Несколько человек посмотрели на Глэнтона. У того руки покоились на столе, а голову он чуть склонил, будто произносил молитву. Судья сидел, улыбаясь и скрестив руки перед собой. Все они были немного навеселе.
Он считает, что мы — черномазые.
Все сидели молча. Старуха во дворе завела какую-то унылую мелодию, а долговязый так и стоял, не опуская руки. У самой двери были навалены сумы, кобуры и оружие отряда.
Глэнтон поднял голову. Посмотрел на долговязого.
Тебя как зовут? осведомился он.
Оуэнс меня зовут. Я владелец этого заведения.
Мистер Оуэнс, не будь ты таким законченным болваном, ты мог бы взглянуть на этих вот людей и понять тот незыблемый факт, что ни один из них не будет вставать оттуда, где он сейчас сидит, и куда-то пересаживаться.
Что ж, тогда я не смогу обслужить вас.
Ну, это как знаешь. Спроси, что у неё там есть, Томми.
Сидевший в конце стола Харлан наклонился и громко спросил по-испански у старухи, хлопотавшей у горшков, что у неё есть из еды.
Она посмотрела в сторону дома. Huesos [192].
Huesos, повторил Харлан.
Скажи, пусть подаёт, Томми.
Она ничего не подаст, покуда я ей не велю. Я владелец заведения.
Харлан в это время кричал в открытую дверь по-испански.
Я точно знаю, что вон тот тип — черномазый, твердил Оуэнс.
Джексон поднял на него глаза.
К хозяину повернулся Браун.
У тебя пистолет есть? поинтересовался он.
Пистолет?
Ну да, пистолет. Есть?
Нет у меня никакого пистолета.
Браун вытащил из-за пояса небольшой пятизарядный кольт и бросил ему. Тот поймал его и стоял, не зная, что с ним делать.
Теперь он у тебя есть. Ну давай, пристрели черномазого.
Подождите минуту, чёрт возьми, пробормотал Оуэнс.
Пристрели его, повторил Браун.
Джексон уже поднялся и вытащил из-за пояса один из своих больших пистолетов. Оуэнс наставил на него свой. Убери-ка эту штуку, проговорил он.
Лучше брось здесь командовать и пристрели этого сукина сына.
Убери эту штуку. Чёрт побери, мужик. Скажи, чтобы он убрал её.
Стреляй давай.
Тот взвёл курок.
Джексон выстрелил. Просто левой рукой молниеносно, как искра из-под кремня, провёл поверх револьвера, задев при этом курок. Большой пистолет подпрыгнул, и две пригоршни мозгов вылетели из черепа Оуэнса и шлёпнулись позади него на пол. Оуэнс беззвучно осел и рухнул бесформенной грудой, уткнувшись лицом в пол. Один глаз был открыт, из раскуроченного сзади черепа лилась кровь. Джексон сел. Браун встал, забрал свой пистолет, опустил курок на место и засунул пистолет за пояс. Самый жуткий черномазый, какого я только встречал, проговорил он. Поищи тарелки, Чарли. Сомневаюсь, что старая леди ещё там.
Они пили в баре меньше чем в сотне футов от закусочной, когда туда вошёл лейтенант с полудюжиной вооружённых солдат. В баре была лишь одна комната, через дыру в потолке на земляной пол падал столб солнечного света, и все, кто проходил через помещение, осторожно пробирались мимо этой колонны света, словно боясь обжечься. Народ в отряде был суровый, и, прохаживаясь к стойке бара и обратно в своих лохмотьях и шкурах, они смахивали на пещерных людей, занятых каким-то загадочным обменом. Лейтенант обошёл этот вонючий солярий кругом и остановился перед Глэнтоном.
Капитан, нам придётся арестовать виновного в смерти мистера Оуэнса.
Глэнтон поднял на него глаза. Кто такой мистер Оуэнс?
Мистер Оуэнс — это джентльмен, который держал тут закусочную. Его застрелили.
Печально слышать такое, сказал Глэнтон. Присаживайтесь.
Каутс проигнорировал приглашение. Капитан, вы же не будете отрицать, что его пристрелил кто-то из ваших людей, верно?
Именно это я и буду отрицать, сказал Глэнтон.
Но это же смешно, капитан.
Из темноты появился судья. Добрый вечер, лейтенант, сказал он. Эти люди — свидетели?
Каутс посмотрел на своего капрала.
Нет, проговорил он. Они не свидетели. Чёрт возьми капитан. Люди видели, как вы входили туда и как выходили после того, как там стреляли. Вы что, собираетесь отрицать, что вы и ваши люди там обедали?
Отрицать каждое, чёрт возьми, слово, сказал Глэнтон.
Что ж, клянусь Богом, мне кажется, я смогу доказать, что вы там ели.
Не будете ли вы так любезны, лейтенант, адресовать ваши замечания мне, вмешался судья. Я представляю капитана Глэнтона по всем юридическим вопросам. Полагаю, прежде всего вам следует знать, что капитан не выносит, когда его называют лжецом, и я бы как следует подумал, прежде чем связываться с ним в делах чести. Во-вторых, я был с ним весь день и могу заверить, что ни он, ни кто-либо из его людей никогда не появлялись в месте, о котором вы упоминаете.
Лейтенант был явно ошеломлён смелостью этих отрицаний. Он переводил взгляд с судьи на Глэнтона и обратно. Чёрт бы меня побрал, произнёс он. Потом повернулся, протиснулся мимо бойцов отряда и вышел.
Глэнтон качнулся на стуле и прислонился спиной к стене. Они завербовали двух человек из числа городских нищих, и эта малообещающая парочка сидела теперь, вытаращив глаза, на конце скамьи со шляпами в руках. Скользнув по ним, тёмные глаза Глэнтона остановились на владельце имбецила, который одиноко сидел в дальнем углу и наблюдал за ним.
Ты как, пьёшь, приятель? спросил Глэнтон.
Как это?
Глэнтон медленно выпустил воздух через нос.
Да, сказал владелец имбецила, пью.
На столе перед Глэнтоном стояло простое деревянное ведро с оловянным черпаком, на треть полное самодельного виски, накачанного из бочки у стойки. Глэнтон кивнул на это ведро.
Не мне же тебе подносить.
Владелец поднялся и, захватив кружку, подошёл к столу. Он взялся за черпак, наполнил кружку и пристроил черпак обратно в ведро. Сделав кружкой неопределённый жест, он поднял её и осушил.
Премного благодарен.
Где твоя обезьяна?
Владелец имбецила посмотрел на судью. Потом снова на Глэнтона.
Я вывожу его нечасто.
Откуда он у тебя взялся?
Его мне оставили. Мама умерла. Никто не захотел его растить. Вот и отправили мне. Из Джоплина, штат Миссури. Просто посадили в ящик и отправили. Доставляли пять недель. А ему хоть бы что. Открываю ящик, а он там сидит.
Наливай себе ещё.
Тот взялся за черпак и налил себе ещё кружку.
В натуральную, чёрт его дери, величину. Я его не обижал, нет. Костюмчик ему сшил из мешковины, но он его сожрал.
И что, в этом городишке все уже видели этого сукина сына?
Да. Да, видели. Мне бы в Калифорнию. Там я смогу брать по четыре доллара.
Там тебя могут в смоле и перьях вывалять.
Было уже со мной такое. В штате Арканзас. Заявили, что напичкал я его чем-то. Какими-то лекарствами. Забрали его у меня и ждали, когда поправится, но он, конечно, не поправился. Специального проповедника прислали, чтобы приходил и молился над ним. В конце концов забрал я его назад. Может, я кем-нибудь и стал бы в этом мире, кабы не он.
Я правильно понимаю, сказал судья, что этот имбецил твой брат?
Да, сэр, подтвердил владелец. Так оно и есть.
Судья протянул руки, взялся за его голову и стал вглядываться в её очертания. Ухватившись за запястья судьи, владелец имбецила ошалело стрелял глазами по сторонам. Судья охватил всю его голову, как огромный и вызывающий опасения целитель, лечащий молитвой. Владелец привстал на цыпочки, словно желая облегчить исследование, а когда судья отпустил его, попятился, уставившись на Глэнтона белыми в полумраке глазами. Новенькие на конце скамьи сидели разинув рты, а судья, прищурившись, внимательно рассматривал владельца имбецила, потом потянулся и снова схватил его голову, держа за лоб и постукивая по тыльной стороне черепа большим пальцем. Когда судья закончил, владелец отступил назад, наткнулся на скамью и упал. Новенькие начали подскакивать вверх-вниз, сопя и хрипя. Владелец идиота оглядел эту дешёвую винную лавку, вглядываясь в лицо каждого, словно одного взгляда было недостаточно. Поднявшись, он двинулся прочь от скамьи. Он прошёл уже полкомнаты, когда его окликнул судья.
Он всегда был такой?
Да, сэр. Он таким родился.
Он повернулся и пошёл прочь. Глэнтон осушил кружку, поставил перед собой и поднял глаза. А ты? проговорил он. Но владелец уже открыл дверь и исчез в слепящем свете, так и не ответив.
Вечером снова явился лейтенант. Он уселся вместе с судьёй, и судья стал разбирать с ним пункты закона. Лейтенант кивал, кривя губы. Судья переводил ему латинские выражения, применяемые в юриспруденции. Приводил дела гражданского и военного разбирательства. Цитировал Кока, Блэкстоуна[193], Анаксимандра, Фалеса.
Утром случилась новая беда. Похитили маленькую девочку-мексиканку. Части её разорванной и окровавленной одежды обнаружили под северной стеной, через которую её могли только перебросить. В пустыне нашли следы, будто кого-то волокли. Туфлю. Отец ребёнка стоял на коленях, прижимая к груди заляпанную кровью тряпку, и никто не мог уговорить его подняться и уйти. В ту ночь на улицах развели костры, зарезали бычка, и Глэнтон со своими людьми угощали разношёрстную компанию горожан, солдат, покорившихся индейцев или tontos [194], как о них сказали бы их собратья за воротами. Был открыт бочонок виски, и вскоре все уже бродили в дыму, пошатываясь. Какой-то местный торговец притащил целый выводок щенков, у одного было шесть ног, у другого — две, а у третьего — четыре глаза на голове. Он предложил Глэнтону купить их, но тот прогнал торговца прочь, а щенков пригрозил пристрелить.
Бычка обглодали до костей, кости унесли, из разрушенных зданий притащили стропила и навалили в огонь. К тому времени многие из отряда Глэнтона шатались вокруг нагишом, а вскоре уже плясали под аккомпанемент судьи, который наигрывал на раздобытой где-то скрипке грубой работы, сброшенные шкуры дымились, распространяя вонь, чернели от пламени, и в воздух взлетали красные искры, словно души обитавших в них малых сих.
К полуночи горожане разошлись, а по городу ходили вооружённые голые люди и колотили в двери, требуя выпивки и женщин. В первые утренние часы от костров остались кучки углей, и ветер носил по грязным улочкам лишь отдельные искорки. Вокруг костра бегали одичавшие собаки, выхватывая из него почерневшие остатки мяса, а бойцы лежали нагишом в дверных проёмах, свернувшись калачиком, обхватив локти и похрапывая на холодке.
К полудню они снова бродили по улицам с покрасневшими глазами, вырядившись по большей части в новые рубашки и штаны. Когда они пришли к кузнецу за оставшимися лошадьми, тот уговорил их задержаться на выпивку. Кузнеца, невысокого коренастого мексиканца, звали Пачеко, и вместо наковальни у него был громадный железный метеорит в форме большого зуба. Судья на спор приподнял этот зуб, а потом, тоже на спор, поднял над головой. Несколько человек протиснулись вперёд, чтобы пощупать железную глыбу и качнуть её, и судья не упустил возможности пройтись насчёт того, что небесные тела состоят из железа, рассказать об их силе и возможностях. На земле прочертили две линии, одна в десяти футах от другой, и ставки были сделаны в третий раз — тут были и монеты из полудюжины стран, золотые и серебряные, и даже несколько boletas , или дисконтных векселей, с рудников Тубака. Судья ухватил эту огромную глыбу, летевшую неизвестно сколько тысяч лет из не поддающегося воображению края вселенной, поднял над головой, постоял, пошатываясь, а потом ухнул вперёд. Она перелетела отметку на целый фут. Судье ни с кем не пришлось делить деньги, наваленные на потник у ног кузнеца, потому что делать ставку на этот раз не пожелал даже Глэнтон.
XVII
Отъезд из Тусона — Переделка бочонка — Обмен — Леса сагуаро — Глэнтон у огня — Отряд Гарсии — Лунное гало — Божий огонь — Бывший священник об астрономии — Судья о внеземном, о миропорядке, о телеологии во вселенной — Фокус с монетой — Пёс Глэнтона — Мёртвые животные — Пески — Распятие — Судья о войне — Святой отец ничего не говорит — Tierras quebradas, tierras desamparadas [195] — Горы Тинахас-Атлас — Un hueso de piedra [196] — Колорадо — Аргонавты — Юма — Перевозчики — В лагерь юма
Выехали в сумерках. Капрал, вышедший из будки над воротами, велел им остановиться, но они и не подумали. Двадцать один человек, собака и тележка с принайтовленным, словно для морского путешествия, идиотом в клетке. За клеткой был привязан бочонок из-под виски; его они осушили накануне вечером. Бочонок разобрал и снова сколотил человек, которого Глэнтон назначил временным бочаром экспедиции, и теперь в нём находилась сделанная из обычного овечьего желудка фляга примерно с тремя квартами виски. Флягу эту пристроили изнутри к отверстию, а свободную часть бочонка заполнили водой. Снаряжённые таким образом, они выехали через ворота за стены в простиравшуюся перед ними прерию, которая подрагивала в разделённом на полосы сумеречном свете. Тележка подскакивала и скрипела, а вцепившийся в прутья клетки идиот резко и хрипло покрикивал, глядя туда, где недавно было солнце.
Глэнтон ехал впереди колонны в новом, обитом железом рингольдовском седле[197], которое он выменял, и в новой чёрной шляпе. Она ему очень шла. Новички — их было уже пятеро — обменивались ухмылочками, оглядываясь на часового. Замыкал колонну Дэвид Браун. Он расстался в Тусоне с братом — как потом выяснилось, навсегда — и потому был не в духе. Этого было достаточно, чтобы абсолютно ни с того ни с сего пальнуть в часового. Когда капрал ещё раз скомандовал остановиться, Браун резко повернулся к нему с винтовкой в руках; капралу хватило ума нырнуть за парапет, и больше он не кричал. В долгих сумерках навстречу отряду выехали индейцы, и передача виски состоялась на домотканом шерстяном одеяле, расстеленном на земле. За тем, как это происходило, Глэнтон почти не следил. Когда дикари отсчитали золото и серебро и судья остался доволен, Глэнтон шагнул на одеяло, собрал монеты в кучку каблуком сапога, потом ступил на землю и велел Брауну забрать одеяло с собой. Мангас со свитой обменялись недобрыми взглядами, но американцы уже сидели в сёдлах и ехали прочь, и никто, кроме новеньких, даже не оглянулся. Новеньким стало известно о том, как это всё провернули, и один, поравнявшись с Брауном, спросил, не пустятся ли апачи в погоню.
На ночь глядя не пустятся, бросил тот.
Новенький оглянулся на фигуры, собравшиеся вокруг бочонка в темнеющей пустыне.
А почему? не отставал он.
Браун сплюнул. Потому что темно.
От города они поехали на запад вдоль подножия невысокого холма через селение, усыпанное осколками старой глиняной посуды: там когда-то располагались печи для обжига. Владелец идиота ехал за клеткой, а сам идиот, вцепившийся в прутья решётки, молча взирал на проплывавшие мимо места.
В тот вечер отряд пробирался в холмы на западе через целые леса сагуаро. Небо было затянуто тучами, и эти проплывавшие мимо рифлёные колонны напоминали развалины гигантских храмов, мрачно возвышающихся в строгом порядке и тишине, если не считать негромких криков кактусовых сычей, что летали вокруг. Среди густых зарослей чольи лошади цеплялись за шипы, которые могли пронзить подошву сапога до кости, и среди этих бесконечных колючек весь вечер подшипывал по-гадючьи ветер, налетавший из-за холмов. Они ехали дальше, и земля вокруг становилась всё скуднее. Это стало началом первого перехода из целой серии jornadas [198], когда они целыми днями не встречали воды. Там они и расположились на ночлег. В ту ночь Глэнтон долго сидел, уставившись на угли костра. Вокруг спали его люди, но всё стало не так, как раньше. Многих уже не было — кто дезертировал, кто погиб. Все делавары убиты. Он не отрывал глаз от костра, и если даже видел там знаки, по большому счёту ему было всё равно. Он хотел дожить до того времени, когда сможет увидеть западное море, и ему было не важно, что будет потом, потому что он был готов во всякий час встретить свою судьбу. Не важно, продолжится его жизнь среди людей и народов, или ей суждено оборваться. Он давно уже перестал взвешивать последствия, допуская, что судьба человеку предпослана, однако полагал, без всякого на то основания, что в нём самом есть всё, чем он мог бы стать в этом мире, и всё, чем этот мир мог бы стать для него, и даже будь эта его хартия написана на самóм урском камне[199], он считал это своей миссией, чего и не скрывал, и довёл бы беспощадное солнце до окончательного угасания, словно сам отдал ему этот приказ много веков назад, прежде чем были проложены тропы, когда ещё не было ни людей, ни солнц, чтобы ходить по ним.
Напротив огромной отвратительной тушей сидел судья. Полуголый, он что-то писал в своей записной книжке. В лесу колючек, через который они недавно продирались, тявкали маленькие пустынные волки, на сухой равнине впереди им отвечали другие, ветер раздувал угли, которые он созерцал. Мерцали переплетённые светящиеся отростки чольи, они пульсировали, как горящие голотурии в фосфоресцирующем мраке морских глубин. За ними без устали следил идиот в клетке, придвинутой поближе к огню. Подняв голову, Глэнтон заметил за костром мальца, который сидел, закутавшись в одеяло, и наблюдал за судьёй.
Пару дней спустя они встретили измученное воинство под началом полковника Гарсии. Эти солдаты из Соноры искали банду апачей, которой заправлял Пабло, и в отряде насчитывалось почти сто всадников. Одни были без шляп, другие без брюк; у некоторых под мундирами вообще ничего не было. Оружие тоже допотопное — у кого старинные фузеи и «тауэрские» мушкеты[200], у кого луки и стрелы, а у некоторых — лишь лассо, чтобы душить противника.
Глэнтон и его люди разглядывали этот отряд с холодным изумлением. Мексиканцы толпились вокруг с протянутыми руками, прося табаку, Глэнтон с полковником обменялись краткими приветствиями, а потом Глэнтон стал проталкиваться через это назойливое сборище. Они были другого племени, эти всадники, и вся земля к югу, откуда они произошли, и весь край к востоку, куда они направлялись, для него ничего не значили, земля и все, кто на ней жил, были где-то далеко, да и само их существование представлялось сомнительным. Глэнтон ещё окончательно не выбрался из рядов мексиканцев, а это ощущение уже передалось всему его отряду. Все повернули лошадей и последовали за ним, и даже судья ничего не сказал в оправдание желания покинуть место этой встречи.
Они отправились дальше во тьму, в простиравшиеся перед ними выбеленные луной просторы, холодные и тусклые. Луну над головой окружало кольцо, а внутри кольца холодным серым цветом светилось лунное гало с его перламутровыми морями. Лагерь разбили на низкой террасе, где по стенам иссохшего агрегата[201] можно было определить, где раньше протекала река, развели костёр и молча уселись вокруг. Когда пёс, идиот и ещё кое-кто поворачивали головы, их глаза светились красным, словно в глазницах тлели угли. Языки пламени разлетались на ветру, а головешки то бледнели, то разгорались, потом снова бледнели и снова разгорались, словно пульсирующая кровь выпотрошенного на земле живого существа, и они смотрели, не отрываясь, на огонь, в котором действительно есть нечто от самих людей, потому что без него они чего-то лишены, отделены от своих истоков и чувствуют себя изгоями. Ибо каждый костёр — это все костры, первый и последний из когда-либо разожжённых. Через некоторое время судья поднялся и отошёл от костра с какой-то непонятной целью, потом кто-то спросил бывшего священника, правда ли, что одно время на небе было две луны. Посмотрев на лунное гало над головой, бывший священник сказал, что, возможно, так оно и было. Но наверняка сущий горе Господь в премудрости своей и в смятении от приумножения лунатизма на этой земле, должно быть, послюнявил большой палец и, нагнувшись из первозданного хаоса, приложил к одной из них, и она, зашипев, исчезла. А раз он сумел найти иные средства, благодаря которым птицы могут находить свой путь во мраке, он мог разобраться и с этим тоже.
Потом был задан вопрос о том, есть ли на Марсе или иных планетах во вселенной люди или подобные им существа, и на него отрицательно ответил судья, который уже вернулся к костру и стоял, полуголый и потный; он сказал, что нигде во вселенной людей нет, кроме тех, что на земле. Когда он заговорил, прислушались все — и те, кто повернулся и стал смотреть на него, и те, кто нет.
Истина об этом мире, говорил судья, заключается в том, что в нём нет ничего невозможного. Если бы вы, родившись, не увидели всего, что есть в мире, и не лишили бы его тем самым необычности, вы увидели бы мир таким, каков он есть, — фокусом со шляпой на лекарственном шоу, горячечным сном, гипнотическим состоянием, населённым химерами, у которого нет ни аналогов, ни прецедентов, кочующей ярмаркой с аттракционами, бродячим цирком, чьё окончательное предназначение остаётся после многочисленных представлений на множестве грязных полей столь не поддающимся описанию и гибельным, что трудно даже представить.
Вселенная — это не нечто узкое, и устройство её не ограничено какой-то широтой, если представлять себе, что где-то ещё она повторяет нечто уже в ней имеющееся. Даже в этом мире есть больше неизвестного нам, чем того, о чём мы знаем. И порядок в творении у вас перед глазами — это лишь то, что вы в него вложили сами; это верёвочка, проложенная в лабиринте, чтобы не заблудиться. Ибо сущее имеет собственный строй, и ни одному человеку не объять этого, так как сам разум — явление среди других явлений.
Браун сплюнул в огонь. Ещё одна твоя безумная теория, проговорил он.
Судья улыбнулся. Сложив ладони на груди и вдохнув ночного воздуха, он подошёл к нему поближе, присел на корточки и вытянул руку. Потом повернул её, и все увидели у него между пальцев золотую монету.
Где монета, Дэйви?
Я сообщу тебе, куда эту монету засунуть.
Судья взмахнул рукой, и монета блеснула вверху в свете костра. Должно быть, она была к чему-то незаметно привязана — к конскому волосу, что ли, — потому что, описав круг над костром, вернулась к судье, и он, поймав её, улыбнулся.
Дугу, по которой вращаются небесные тела, определяет длина их привязи, объяснял он. Будь то луны, монеты или люди. Его руки двигались, словно целой серией пассов он вытягивал что-то из кулака. Следи за монетой, Дэйви.
Он метнул её, и монетка, прочертив дугу в свете костра, пропала во мраке. Все смотрели в ночь, где она исчезла, смотрели на судью и, наблюдая, были, в той или иной степени участия, единым свидетелем.
Монета, Дэйви, монета, шептал судья. Он сидел прямо, подняв руку, и с улыбкой обводил всех взглядом.
Монета вернулась из ночи, пролетела над костром с негромким высоким жужжанием и оказалась у судьи в поднятой руке, в которой только что ничего не было. Послышался чуть слышный шлепок, и он уже держал монету на ладони. При этом некоторые стали говорить, что одну монету он зашвырнул, а в ладони оказалась другая, такая же, и что звук произвёл языком он сам, потому что он — хитрый старый malabarista , фокусник. На это он заявил, убирая монету, что, как известно, есть монеты настоящие и монеты фальшивые. Наутро некоторые даже бродили там, куда улетела монета, но если кто и нашёл её, он оставил её себе, а с восходом солнца они уже были в сёдлах и двигались дальше.
Повозка с идиотом в клетке катилась позади, и рядом с ней повадился трусить пёс Глэнтона, возможно по велению некоего опекунского инстинкта, какой вызывают в животных дети. Однако Глэнтон позвал пса и, когда тот не послушался, пропустил маленькую колонну вперёд, наклонился, отхлестал его, как следует, лошадиными путами и погнал перед собой.
Стали встречаться цепи, вьючные сёдла, оглобли, мёртвые мулы, фургоны. Седельные основы с начисто обглоданным сыромятным покрытием под солнцем и ветром побелели, как кости, и следы мышиных зубов виднелись даже на деревянных краях. В этих местах не ржавело железо и не тускнело олово. Словно остовы примитивных лодок, перевёрнутых вверх дном на этом безбрежном просторе, вокруг валялись скелеты быков, и под клочьями высохшей кожи торчали рёбра; а ещё бойцы, мрачные и насупленные, проезжали мимо почерневших и иссохших трупов лошадей и мулов, которые свалились раньше путников. Измученные жаждой животные умерли, упав на брюхо, в агонии вытянув на песке шеи, лежали прямо или скособочившись, и на хитросплетениях рёбер болтались лохмотья почерневшей кожи, а трупы слепо тянули длинные морды в немом крике, обращённом к бесконечной череде проходящих над ними солнц. Отряд шёл дальше. Они пересекли обширное сухое озеро, за которым гигантскими муравейниками вставали гряды потухших вулканов. К югу, насколько хватало глаз, простирались изломанные силуэты вулканического шлака в пластах застывшей лавы. Под копытами лошадей алебастровый песок превращался в необычно симметричные завитки, похожие на железные стружки, которые, сверкая на солнце и резонируя на этой звучной почве, падали на землю, а потом переворачивались и кружились по поверхности. Будто некие остаточные чувства проявлялись даже в этих отложениях. Будто сам факт появления здесь этих всадников был настолько ужасен, что действительность распадалась на мельчайшие частицы.
На западной оконечности высохшего озера, на возвышенности, они увидели грубый деревянный крест, на котором индейцы племени марикопа когда-то распяли индейца-апачи. Превратившийся в мумию труп щерился жуткой дырой рта. От него остались кожа да кости, отдраенные частичками пемзы, которые нёс со стороны озера ветер. Кожа на груди была оборвана, и виднелся позвоночный столб с рёбрами. Миновав это место, они поехали дальше. Лошади угрюмо тащились по чуждой земле, а вращавшийся под ними земной шар беззвучно очерчивал круг в ещё большем пространстве, и они были его частью. Бесплодная суровость этих мест обрекала всё вокруг на странное равноправие, и ничто — ни паук, ни камень, ни стрелка травы — не могло претендовать на превосходство. Сама предельная чёткость окружающего представляла знакомую картину в ложном свете, потому что для глаз целое основывается на какой-то особенности или детали, а здесь не было ничего, что было бы сильнее освещено или затенено, и в оптической демократии подобных пейзажей любое преимущество становилось непредсказуемым; человек и камень оказывались наделены непроницаемым родством.
После дней, проведённых под раскалённым добела солнцем, измождённые и исхудалые, они смотрели выжженными глазами из впавших глазниц, точно сомнамбулы, которых застал врасплох дневной свет. Сгорбившись под шляпами, они выглядели беглецами некоего высшего порядка, походили на существ, по которым изголодалось солнце. Даже судья стал молчалив и задумчив. Он заговорил было об избавлении от того, что предъявляет свои права на человека, но люди, слушавшие его высказывания, считали, что на них-то самих вообще уже нельзя предъявить какие-либо права. Они двигались дальше, ветер катил перед ними клубы мелкой серой пыли, превращая их в войско серых бород, серых бойцов, серых лошадей. Горы на севере простирались к солнцу волнистыми складками, дни были прохладными, ночи холодными, они расположились вокруг костра, каждый на своём клочке темноты в окружавшем мраке, а идиот смотрел на них из своей клетки на границе света. Судья расколол обухом топора берцовую кость антилопы, и на камни, дымясь, потекли горячие капли костного мозга. Все не сводили с него глаз. Речь шла о войне.
В Писании сказано, что тот, кто живёт от меча, от меча и погибнет[202], сказал чёрный.
Судья улыбнулся, его лицо лоснилось от жира. Разве возможен иной путь для истинного мужа?
Война в Писании действительно почитается злом, заявил Ирвинг. Хотя кровавых повествований о ней там немало.
Какая разница, что думают о войне люди, сказал судья. Война есть и будет. С таким же успехом можно спросить, что люди думают о камне. Война была всегда. Она была ещё до человека, война поджидала его. Основное ремесло поджидало своего основного исполнителя. Так было и так будет. Именно так, и никак иначе.
Он повернулся к Брауну, от которого донёсся пренебрежительный шепоток или возражение. А-а, Дэйви, произнёс он. Как раз твоему ремеслу мы тут и отдаём должное. Отчего бы тебе не принять небольшой реверанс. Давай признаемся друг другу, кто есть кто.
Моему ремеслу?
Конечно.
А что есть моё ремесло?
Война. Война — твоё ремесло. Разве не так?
А разве и не твоё тоже?
И моё. Очень даже моё.
А как насчёт всех этих записных книжек, костей и прочего?
Ремесло войны заключает в себе все остальные ремёсла.
И поэтому война была и будет?
Нет. Она была и будет потому, что её любят молодые и её любят в молодых старые. И те, что воевали, и те, что нет.
Это ты так считаешь.
Судья улыбнулся. Люди рождаются, чтобы играть. И ни для чего другого. Всякий ребёнок знает, что игра — бóльшая доблесть, чем работа. Знает он и то, что значение или достоинство игры не в самой игре, а в ценности того, что подвергается риску. Чтобы азартные игры имели какой-то смысл, нужна ставка. В спортивных играх противники меряются умением и силой, и унижение при поражении и гордость при победе сами по себе достаточная ставка, потому что этим определяется, кто из участников чего стоит, и это придаёт им некий статус. Но пытается ли удача или проверяется, кто чего стоит, все игры стремятся к состоянию войны, ибо ставкой здесь поглощается всё — и игра, и игрок.
Представьте, что два человека играют в карты и поставить на кон могут лишь свою жизнь. Наверное, все о таком слышали. Когда раскрывается карта, для игрока вся вселенная с лязгом сосредоточивается на этом моменте, который определит, умрёт он от руки второго игрока или от его руки падёт тот, другой. Есть ли более точный способ определить, чего стоит человек? Такое доведение игры до её крайнего выражения не допускает никаких доводов относительно понятия судьбы. Когда один человек делает выбор за другого, предпочтение является абсолютным и бесповоротным, и надо быть воистину тупым, чтобы считать, что такое всеобъемлющее решение принимается без посредничества или не имеет значения. В играх, где на кону уничтожение проигравшего, решения принимаются совершенно чёткие. У человека в руке определённый расклад карт, и через него он перестаёт существовать. Это и есть природа войны, где ставкой одновременно является и игра, и полномочие, и оправдание. Если рассматривать её таким образом, война — самый верный способ предсказания. Это испытание воли одного и воли другого в рамках той, ещё более всеобъемлющей воли, что связывает их между собой и поэтому вынуждена выбирать. Война — это высшая игра, потому что война в конечном счёте приводит к целостности бытия. Война — это божество.
Браун уставился на судью. Ты свихнулся, Холден. Свихнулся напрочь.
Судья улыбнулся.
Сила ещё не значит справедливость, заметил Ирвинг. Тому, кто вышел победителем в бою, нет нравственного оправдания.
Нравственный закон изобрело человечество, чтобы лишать сильных их привилегий в пользу слабых. Закон исторический ниспровергает его на каждом шагу. Прав кто-то с точки зрения морали или неправ — этого не докажет ни одно серьёзное испытание. Ведь не считается же смерть человека на дуэли свидетельством ошибочности его взглядов. Сам факт его участия в таком испытании свидетельствует о новом, более широком воззрении. Готовность участников отказаться от дальнейшего спора как от банальности, чем он, собственно, и является, и обратиться напрямую в палаты исторического абсолюта ясно показывает, насколько малозначимы мнения и как велико значение расхождений в них. Ибо спор действительно банален, но не такова проявляющаяся в споре воля каждого. Тщеславие человека может стремиться к бесконечности, но его знания остаются несовершенными, и как высоко он ни оценивает свои суждения, ему в конце концов придётся представить их на высший суд. Здесь уж не заявишь о существовании нового факта по делу. Здесь соображения относительно равенства, справедливости и морального права будут признаны недействительными и не имеющими оснований, и мнения сторон здесь во внимание не принимаются. При решении вопроса о жизни и смерти, о том, что пребудет, а что нет, уже не до вопросов права. Когда происходит выбор такого масштаба, такие не столь всеобъемлющие категории, как моральное, духовное, естественное, идут уже после него.
Судья огляделся вокруг, ища, с кем бы ещё поспорить. А что скажет святой отец? поинтересовался он.
Тобин поднял голову.
Святой отец ничего не скажет.
Святой отец ничего не скажет, повторил судья. Nihil dicit [203]. Но святой отец своё слово уже сказал. Потому что святой отец отставил облачения своего ремесла и взялся за орудия того более высокого призвания, которое почитают все люди. Святого отца тоже можно считать не служителем Божиим, но самим богом.
Тобин покачал головой. Ну и богохульник же ты, Холден. Я, по правде говоря, так священником и не стал, был лишь послушником перед рукоположением.
Священник-подмастерье или священник-ученик, произнёс судья. Как странно похожи служители Бога и служители войны.
Я тебе в твоих словоизъявлениях подпевать не буду, заявил Тобин. Так что и не проси.
Ах, святой отец, вздохнул судья. Что бы такое у тебя попросить, чего ты ещё не отдал?
На следующий день они пробирались пешком через malpais , ведя лошадей по дну озера из лавы, растрескавшемуся и красновато-чёрному, похожему на котловину засохшей крови, шагая по этим пространствам из тёмно-янтарного стекла, словно остатки некоего забытого воинства, бредущие из проклятой Богом земли, выталкивая плечами из расселин и через выступы тележку, в которой, вцепившись в прутья, хрипло кричал вслед солнцу идиот, похожий на безумного буйного божка, похищенного у расы дегенератов. Они перебрались через напластования лавы, где смешались затвердевшая глина и вулканический пепел, невообразимые, как выжженный ландшафт ада, и, преодолев цепь невысоких и голых гранитных холмов, вышли на голый выступ, где судья произвёл тригонометрическую съёмку от известных точек местности и вычислил новый курс. До самого горизонта простиралась покрытая гравием равнина. Вдалеке на юге за чёрными вулканическими холмами виднелся единственный хребет-альбинос из песка или гипса, как загривок бледного морского зверя, всплывшего посреди тёмных архипелагов. Отряд двинулся дальше. Через день пути они добрались до каменных резервуаров и воды, которую так искали, напились сами и начерпали из верхних резервуаров в пустые нижние для лошадей.
Кости встречаются в пустыне везде, где есть водопой, но в тот вечер судья притащил к костру кость, какой никто раньше не видывал. Большая бедренная кость давно исчезнувшего зверя. Судья нашёл её под утёсом и теперь измерял имевшимся у него портновским метром и зарисовывал в записную книжку. Рассказы судьи о палеонтологии в отряде слышали уже все, кроме новичков, и те теперь сидели, поедая его глазами и спрашивая обо всём, что приходило в голову. Отвечал он обстоятельно, больше, чем они спрашивали, словно читал лекцию начинающим учёным. Они тупо кивали и тянулись руками к этой замызганной окаменелой глыбе, наверное, чтобы прикоснуться пальцами к необъятности времён, о которых говорил судья. Опекун вывел имбецила из клетки, привязал у костра плетёным шнуром из конского волоса, который тот не мог перегрызть. Имбецил стоял, склонившись в ошейнике и выставив перед собой руки, словно его тянуло к огню. Пёс Глэнтона поднялся и сел, наблюдая за ним, а идиот покачивался, пуская слюни, и казалось, что его безжизненные глаза ярко блестят в бликах пламени. Судья, державший кость вертикально, чтобы лучше проиллюстрировать её сходство с преобладающими в округе костями, отпустил её, она упала на песок, и он закрыл свою книжку.
Никакой тайны в этом нет, заключил он.
Новобранцы тупо захлопали глазами.
Вам не терпится услышать про тайну. Так вот, тайна состоит в том, что никакой тайны нет.
Он встал и направился в темноту за костром. Ну да, никакой тайны, хмыкнул бывший священник, провожая судью взглядом и сжимая в зубах погасшую трубку. Можно подумать, сам он не тайна, проклятый старый обманщик.
Три дня спустя они стояли на берегу Колорадо и смотрели, как из пустыни ровным бурным потоком текут мутные глинистые воды. В воздух поднялись, громко хлопая крыльями, два журавля, а лошади и мулы, которых подвели к воде, неуверенно зашли в завихряющиеся водовороты на мелководье и принялись пить, время от времени поднимая мокрые морды и косясь на несущееся мимо течение и противоположный берег.
Поднявшись вверх по реке, они наткнулись на лагерь тех, кто выжил в выкошенном холерой большом караване фургонов. Одни хлопотали у костров, где готовили полуденную еду, другие отрешённо взирали на выезжавших из ивняка оборванных верховых. Вещи валялись на песке, а жалкие пожитки умерших были собраны отдельно и ожидали, когда их поделят между собой оставшиеся в живых. В лагере было много индейцев юма. Волосы мужчин были обрезаны ножом до определённой длины или собраны на голове париками из глины, и они расхаживали, помахивая тяжёлыми дубинками. Лица и мужчин, и женщин покрывали татуировки. Наготу женщин, среди которых было много миловидных, а ещё больше — отмеченных сифилисом, прикрывали лишь юбки из сплетённых кусочков ивовой коры.
Глэнтон двигался через это бедственное пристанище со своим псом у ног и винтовкой в руке. В это время индейцы переправляли через реку вплавь несколько оставшихся в караване жалких мулов, и Глэнтон, остановившись на берегу, стал наблюдать за ними. Ниже по течению они утопили одного мула и вытащили, чтобы разделать на мясо. Опустив ноги в реку и поставив рядом сапоги, на берегу неподалёку сидел длиннобородый старик в накидке.
Где все ваши лошади? спросил Глэнтон.
Съели.
Глэнтон внимательно оглядел реку.
А переправляться как собираетесь?
На пароме.
Он посмотрел через реку, куда указал старик. Сколько берут за перевоз?
Доллар с головы.
Отвернувшись, Глэнтон стал разглядывать путников на песчаном берегу. Он что-то сказал лакавшему из реки псу, тот подошёл и уселся у колен хозяина.
Отчаливший от противоположного берега паром направлялся к пристани вверх по течению, где была вбита свая из выловленных в реке брёвен. Лодка была сколочена из пары старых фургонных кузовов, составленных вместе и замазанных смолой. Группа людей уже вскинула на плечи вещи и замерла в ожидании. Глэнтон повернулся и пошёл по берегу за своей лошадью.
Перевозчиком оказался доктор из штата Нью-Йорк по имени Линкольн. Он следил за погрузкой, пассажиры поднимались на борт, усаживались со своими вещами на корточки вдоль поручней шаланды, с сомнением поглядывая за борт на быстрину. На берегу сидел, наблюдая за происходящим, полумастиф. При приближении Глэнтона он встал и ощетинился. Доктор повернулся, прикрывая глаза ладонью от солнца, и Глэнтон представился. Они пожали друг другу руки. Очень приятно, капитан Глэнтон. Я к вашим услугам.
Глэнтон кивнул. Доктор дал указания двум своим работникам, и они с Глэнтоном пошли по тропе вниз по течению, Глэнтон вёл лошадь, а собака доктора следовала за ними шагах в десяти.
Отряд Глэнтона разбил лагерь на песчаной банке, частично укрытой тенью прибрежных ив. Когда Глэнтон с доктором подошли, идиот в клетке вскочил, ухватился за прутья и принялся громко вопить, словно желая предупредить доктора и убедить его вернуться. Поглядывая на Глэнтона, доктор старался держаться от идиота подальше, но тут подошли приближённые Глэнтона, и вскоре доктор уже был глубоко увлечён беседой с судьёй и не обращал внимания на остальных.
Вечером Глэнтон, судья и ещё пять человек отправились вниз по реке в посёлок юма. Они миновали бледные заросли ивы и сикомора, на стволах которых отслаивалась глина, оставшаяся с половодья, проехали мимо старых ирригационных каналов и небольших полей озимых, где еле слышно шелестели на ветру высохшие обвёртки кукурузы, и переправились через реку на броде Альгодонес. Когда об их прибытии возвестили собаки, солнце уже зашло, земля на западе утопала в красной дымке, они ехали по одному силуэтами цвета красного вина, а тёмная часть этой камеи была обращена к реке. Среди деревьев догорали костры индейцев, и навстречу выехала верхом делегация дикарей.
Американцы остановились, оставаясь в сёдлах. Приближавшаяся группа была разодета в такие смехотворные регалии и держалась при этом с таким апломбом, что бледнолицым всадникам с трудом удавалось сохранять самообладание. Во главе индейцев ехал человек по имени Caballo en Pelo [204]. Под шерстяным подпоясанным пальто, более уместным в климате похолоднее, на этом важном старике была надета женская блузка из вышитого шёлка и пара панталон из серого казинета. Невысокий, жилистый, одноглазый — глаз ему выбили марикопа, — он одарил американцев странным приапическим взглядом искоса, который, вероятно, когда-то был улыбкой. Справа от него ехал вождь пониже рангом, которого звали Паскуаль, в обшитом тесьмой мундире, протёртом на рукавах, и со вставленной в нос костью с какими-то висюльками. Третьего звали Пабло, и мундир на нём был ярко-красный, с потускневшими галунами и эполетами серебряного плетения. Без обуви, с голыми по колено ногами, он нацепил ещё и круглые зелёные очки. Представ в этом наряде перед американцами, они приветствовали их строгим кивком.
Браун с отвращением сплюнул, а Глэнтон покачал головой.
Ну и видок у вас, сборище черномазых, с ума сойти, проговорил он.
Похоже, лишь один судья составил о них какое-то мнение и сделал это со всей рассудительностью, вероятно посчитав, что вещи редко являются тем, чем кажутся.
Buenos tardes [205], поздоровался он.
Коротким телодвижением, которое омрачала определённая доля двусмысленности, важный старик вскинул подбородок. Buenos tardes. De dónde viene? [206]
XVIII
Возвращение в лагерь — Вызволение идиота — Сара Борджиннис — Противостояние — Мытьё в реке — Сожжение тележки — Джеймс Роберт в лагере — Ещё одно крещение — Судья и дурак
Они покидали лагерь юма рано утром, когда ещё было темно. В южной ночи вершили свой бег по эклиптике созвездия Рака, Девы и Льва, а на севере росчерком колдуньи на черноте небесной тверди горела Кассиопея. В результате переговоров, которые продлились весь вечер и часть ночи, они вступили в сговор с индейцами, чтобы захватить паром. Возвращаясь вверх по течению среди меченных высокой водой деревьев, они тихо переговаривались, словно припозднившись с какого-то светского мероприятия, свадьбы или похорон.
К рассвету идиота в клетке обнаружили женщины на переправе. Они собрались вокруг, и их, видимо, ничуть не смущали его нагота и грязь. Они сюсюкались с ним и, посовещавшись, отправились на поиски его брата во главе с дамой по имени Сара Борджиннис. Эта дебелая матрона с большим красным лицом устроила ему взбучку.
Как тебя зовут вообще-то? осведомилась она.
Клойс Белл, мэм.
А его?
Его имя Джеймс Роберт, но никто его так не называет.
Как ты думаешь, что сказала бы твоя мать, увидев его?
Не знаю. Она умерла.
Тебе не стыдно?
Нет, уважаемая.
Не дерзи мне.
А я и не пытаюсь. Коли он вам нужен, забирайте. Я отдам. Всё, что мог, я уже сделал.
Чёрт, ну и жалкая же ты личность. И она повернулась к остальным.
Вы все мне поможете. Его нужно помыть и во что-то одеть. Сбегайте кто-нибудь за мылом.
Уважаемая, начал было опекун.
Просто доставьте его к реке.
Когда они тащили тележку, проходившие мимо Тоудвайн и малец посторонились, провожая их взглядами. Завидев воду, идиот вцепился в прутья и завопил, а некоторые женщины уже затянули какой-то гимн.
Куда это они его? удивился Тоудвайн.
Малец не знал. Женщины толкали тележку по рыхлому песку к реке. У реки они остановились и открыли клетку. Перед имбецилом встала Борджиннис.
Выходи, Джеймс Роберт.
Она сунулась в клетку и вытащила его за руку. Он не отрываясь пялился мимо, на воду, а потом потянулся к Борджиннис.
Среди женщин пронёсся вздох, некоторые, задрав юбки и заткнув их за пояс, уже стояли в воде, готовые его принять.
Она вытащила его, но имбецил всё цеплялся за её шею. Когда его ноги коснулись земли, он повернулся к воде. Она уже измазалась в экскрементах, но, казалось, не замечала этого. Потом оглянулась на стоявших на берегу.
Сожгите эту хреновину.
Кто-то помчался к костру за головешкой, и пока Джеймса Роберта вели в воды реки, клетку подожгли, и её охватило пламя.
Идиот цеплялся за юбки и тянулся к ним когтистой лапой, бормоча и пуская слюни.
Себя там видит, комментировал кто-то.
Тссс… Подумать только, это дитя держали взаперти, как дикое животное.
Языки пламени, облизывавшие тележку, потрескивали в сухом воздухе, и этот звук, должно быть, привлёк внимание идиота, потому что он обратил в ту сторону взгляд неживых чёрных глаз. Понимает, говорили вокруг. И все соглашались. Дама по имени Борджиннис зашла с ним поглубже, платье надулось вокруг неё пузырём, и стала кружить его, взрослого мужчину, в своих огромных толстых ручищах. Поднимала его, что-то приговаривала, а её выгоревшие волосы плавали на поверхности воды.
В тот вечер бывшие спутники идиота увидели его у костров переселенцев в костюме из груботканой шерсти. Тонкая шея сторожко ворочалась в воротнике слишком большой для него рубашки. Волосы ему смазали и гладко причесали, и они смотрелись на черепе как нарисованные. Ему наприносили сластей и с восторгом смотрели, как он сидит, пуская слюни и уставившись на костёр. В темноте бежала река, на востоке над пустыней поднялась блестящая, как рыбья чешуя, луна, и в её неярком свете их фигуры стали отбрасывать тени. Костры гасли, дым от них повис в ночи серым сводом. Из-за реки доносился вой маленьких, как шакалы, волков, от этого вздрагивали и порыкивали лагерные собаки. Борджиннис привела идиота к его тюфяку под навесом фургона, раздела до нового нижнего белья, подоткнула одеяло, поцеловала и пожелала спокойной ночи. Лагерь затих. Когда идиот появился в синеве этого задымлённого амфитеатра, он снова был голый и ковылял мимо костров, как безволосый ленивец. Остановившись, он понюхал воздух и побрёл дальше. К пристани он не пошёл, а стал продираться через прибрежные ивы, спотыкаясь, поскуливая и отталкивая тоненькими ручками всё, что преграждало ему путь в ночи. Потом постоял один на берегу. Негромко ухнул, как сова, и голос вырвался из него, как дар, который тоже был нужен, и поэтому ни звука не вернулось эхом обратно. И вошёл в воду. На глубине чуть выше пояса он оступился, ушёл под воду и исчез.
Рядом оказался совершавший полуночный обход судья, тоже абсолютно голый, — такие встречи происходили чаще, чем можно было предположить, иначе кто бы выжил после попытки перейти реку ночью, — он бросился в воду, схватил тонувшего идиота, вытащил его за пятки, как огромная повивальная бабка, и стал шлёпать по спине, чтобы вытекла вода. Этакая сцена рождения, или крещения, или иного ритуала, не включённого ещё ни в один канон. Он выжал из волос голого и всхлипывающего придурка воду, взвалил его на спину и принёс в лагерь, где тот снова оказался среди старых знакомых.
XIX
Гаубица — Нападение юма — Стычка — Глэнтон завладевает паромом — Повешенный Иуда — Сундуки — Отправленные на побережье — Сан-Диего — Договорённость о припасах — Браун у кузнеца — Спор — Уэбстер и Тоудвайн на свободе — Океан — Ссора — Сожжённый заживо — Браун в заточении — Рассказы о сокровище — Бегство — Убийство в горах — Глэнтон покидает Юму — Повешение алькальда — Заложники — Возвращение в Юму — Доктор и судья, негр и дурак — Рассвет на реке — Телеги без колёс — Убийство Джексона — Избиение юма
Вообще-то доктор направлялся в Калифорнию, и паром ему подвернулся, можно сказать, случайно. В последующие месяцы он накопил значительное богатство — золото, серебро, драгоценные камни. Вместе с двумя работниками он поселился на западном берегу реки в обмазанных глиной каменных стенах незавершённого крепостного сооружения на склоне холма, выходившего на пристань. Помимо пары грузовых фургонов он унаследовал от отряда майора Грэма ещё и горную гаубицу — бронзовую двенадцатифунтовку с жерлом размером с блюдце, — и это орудие стояло на деревянном лафете, никому не нужное и незаряжённое. В неустроенных докторских апартаментах они и сидели, попивая чай, — доктор, Глэнтон, судья, а также Браун и Ирвинг. Описав доктору несколько своих приключений с индейцами, Глэнтон настойчиво посоветовал ему укрепить позицию. Доктор возражал. Он уверял, что неплохо уживается с юма Глэнтон без обиняков заявил, что индейцам доверяют только глупцы. Доктор покраснел, но придержат язык. Тут вмешался судья. Он спросил, считает ли доктор, что эта кучка пилигримов на противоположном берегу находится под его защитой. Доктор подтвердил, что действительно так считает. Говорил судья убедительно и озабоченно, и когда Глэнтон со свитой спускался с холма, чтобы перебраться через реку и вернуться в лагерь, он уже имел разрешение доктора на то, чтобы укрепить холм и зарядить гаубицу, для чего бойцы принялись переливать оставшийся свинец, пока не получили почти полную шляпу ружейных пуль.
В тот вечер они зарядили орудие примерно фунтом пороха и всеми отлитыми пулями и перетащили его на выгодную позицию, откуда открывался вид на реку и переправу.
Два дня спустя переправу атаковали юма. Причаленные у западного берега реки шаланды выгружались, как обычно, а пассажиры стояли рядом и забирали свои вещи. Дикари появились из ивняка без предупреждения, конные и пешие, и толпой устремились к парому. На холме у них над головой Браун и Длинный Уэбстер развернули гаубицу, установили её, и Браун ткнул в запальный канал горящей сигарой.
Даже на такой открытой местности выстрел прозвучал невероятно громко. Гаубица подпрыгнула на лафете и, окутанная дымом, с лязгом откатилась назад по утоптанной глине. На пойме под фортом выстрел произвёл страшный ущерб: около дюжины юма лежали мёртвыми или корчились на песке. В их рядах раздавались жуткие вопли, а в это время из прибрежных зарослей вверх по течению вылетел Глэнтон с отрядом и устремился на индейцев, которые разразились криками ярости от такого предательства. Лошади юма стали сбиваться в кучу, индейцы вертелись на них в разные стороны, пуская стрелы в приближавшихся верховых, и падали наземь под залпами пистолетного огня. Тем временем высадившиеся на переправе уже вытащили оружие из багажа и открыли огонь с колена, а женщины и дети залегли, распростершись среди сундуков и ящиков. Лошади индейцев с визгом вставали на дыбы и метались по сыпучему песку, раздувая ноздри и вращая закаченными глазами, оставшиеся в живых помчались обратно к ивняку, оставив на поле сражения раненых, умирающих и мёртвых. Глэнтон и его люди никого не преследовали. Они спешились и на глазах у пассажиров парома стали расхаживать среди лежавших людей и лошадей, методично приканчивая pi тех и других выстрелом в голову и снимая скальпы.
Стоя на невысоком парапете недостроенного форта, доктор молча наблюдал, как тела стаскивают на причал и спихивают сапогами в реку. Обернувшись, он посмотрел на Брауна и Уэбстера. Те перетащили гаубицу на изначальную позицию, и Браун, вальяжно усевшись на ещё тёплом стволе, покуривал сигару и наблюдал за происходящим внизу. Доктор повернулся и направился в свои апартаменты.
Не появился он и на следующий день. Глэнтон взял перевоз в свои руки. Прождавшим три дня, чтобы переправиться на тот берег за доллар, было сказано, что теперь плата составляет четыре доллара. Но даже этот тариф действовал лишь несколько дней. Вскоре паром уподобился прокрустову ложу, и плату за перевоз назначали в зависимости от размера кошелька путника. В конце концов всякое притворство было отброшено, и переселенцев стали грабить в открытую. Путников избивали, отбирали оружие и пожитки и отправляли, беспомощных и разорённых, в пустыню. Появившемуся с возражениями доктору выплатили его долю прибыли и отослали обратно. Американцы отбирали лошадей, насиловали женщин, и вскоре вниз по реке мимо лагеря юма поплыли трупы. Случаи произвола множились, доктор забаррикадировался в своих апартаментах, и больше его никто не видел.
На следующий месяц прибыл отряд из Кентукки под командованием генерала Паттерсона, который счёл ниже своего достоинства торговаться с Глэнтоном, наладил переправу ниже по течению, переправился через реку и двинулся дальше. Эту переправу захватили юма, дела за них стал вести некий Каллагэн, но через несколько дней переправу сожгли. Никто не видел, как обезглавленный труп Каллагэна проплыл вниз по реке и как на нём отправился к морю, весь в чёрном, как священник, молча вцепившийся между лопаток стервятник.
Пасха в тот год пришлась на последний день марта. На рассвете малец вместе с Тоудвайном и ещё одним парнем из отряда, которого звали Билли Карр, отправились вверх по течению на другой берег реки, чтобы нарубить ивовых шестов за посёлком переселенцев. Ещё только светало, и было видно, как вовсю веселятся приехавшие из Соноры. На виселице болтался «бедный Иуда» из соломы и тряпья с намалёванным на брезентовом лице хмурым взглядом. По нарисованному лицу было ясно, что представление рисовавшего и об этом человеке, и о совершённом им преступлении не более чем детское. Сонорцы не спали и выпивали с полуночи; на суглинистом уступе, где стояла виселица, был разведён костёр, и когда американцы проезжали по краю лагеря, их окликали по-испански. Кто-то уже притащил от костра длинную палку с зажжённой паклей на конце, и «Иуду» подожгли. В обветшалой одежде было понатыкано петард и ракет; когда пламя разгорелось, в разные стороны градом посыпались горящие тряпки и солома. Наконец взорвалась последняя бомба в штанах, «Иуда» разлетелся на куски, воняя копотью и серой, послышались восторженные крики, и мальчишки швырнули напоследок несколько камней в свешивающиеся из петли почерневшие останки. Мальцу, который проезжал через это открытое место последним, предлагали вина из бурдюка, но он плотнее запахнулся в рваную куртку и поспешил прочь.
Теперь немало сонорцев попали в кабалу к Глэнтону. Они целыми бригадами работали у него на укреплении холма. В лагере отряда держали с десяток индейских и мексиканских девочек, некоторые — почти дети. Глэнтон отчасти проявлял интерес лишь к возведению стен, а в остальном предоставил своим людям на переправе ужасающую свободу. Казалось, он плохо представлял себе размеры накопившегося богатства, хотя каждый день отпирал медный замок деревянного, обшитого кожей сундука, стоявшего у него в апартаментах, поднимал крышку и мешками высыпал ценности туда, где уже были тысячи долларов золотыми и серебряными монетами, а также украшения, часы, пистолеты, самородное золото в кожаных мешочках, слитки серебра, ножи, столовое серебро, металлическая посуда, зубы.
Второго апреля Дэвид Браун, Длинный Уэбстер и Тоудвайн отправились в городок Сан-Диего на старом мексиканском побережье, чтобы закупить припасы. Они взяли с собой связку вьючных лошадей и тронулись в путь на закате. Выехав в прохладе синих сумерек из-за деревьев и оглянувшись на реку, они повели лошадей окольным путём по дюнам.
За пять дней они без происшествий пересекли пустыню, преодолели прибрежный хребет, провели мулов по заснеженному горному проходу, спустились по западному склону и под вялой моросью въехали в город. На плечах тяжело висела промокшая кожаная одежда, а лошади были заляпаны грязью, стекавшей с них и с амуниции. Мимо по немощёной улице проскакали кавалеристы американской армии, а где-то вдали слышался рокот моря, которое билось о серый скалистый берег.
Браун снял с передней луки седла morral [207] из растительного волокна, полный монет, все трое слезли с коней, вошли в бакалейную лавку и молча вытряхнули содержимое на прилавок.
Там были дублоны, отчеканенные в Испании и Гвадалахаре, полудублоны, золотые доллары, крошечные полудоллары, французские десятифранковые монеты, золотые «орлы», «полуорлы», и «кольцевые» доллары[208], и доллары, которые чеканили в Северной Каролине и Джорджии, по чистых двадцать два карата. Бакалейщик взвешивал их стопочками на простых весах, разбирал по местам чеканки; он открывал пробки бутылей и наливал выпивку в маленькие оловянные кубки с рисками. Выпив, бойцы поставили кубки на прилавок, и бакалейщик подвинул им по грубо оструганным доскам всю бутылку.
Составив список необходимых товаров и договорившись о ценах на муку, кофе и некоторые другие продукты, они вышли на улицу, каждый с бутылкой в руке. Сначала по деревянным мосткам, а потом прямо по грязи они протопали мимо рядов убогих лачуг, пересекли небольшую площадь, за которой просматривалось волнующееся море, миновали небольшой палаточный городок и улицу, где по краю растущего над пляжем морского овса, словно необычные плоскодонки, выстроились совершенно чёрные и сияющие под дождём приземистые домишки из шкур.
В одном из этих домишек Браун и проснулся на следующее утро. Он мало что помнил из того, что было ночью, и в хижине, кроме него, никого не было. Все оставшиеся деньги были в мешочке на шее. Браун толкнул дверь — обтянутый шкурой каркас — и вышел наружу, во мрак и туманную дымку. Лошадей они нигде не пристроили и не накормили, и он направился назад к бакалейщику, где те были привязаны, и сидел там на мостках, глядя, как с холмов за городом спускается заря.
В полдень, с красными глазами и разя перегаром, он стоял перед дверью алькальда, требуя отпустить компаньонов. Алькальд удалился через заднюю дверь, но вскоре прибыл американский капрал с двумя солдатами, который велел Брауну убираться прочь. Час спустя тот уже был в кузнице и насторожённо вглядывался, пока не смог что-то различить в полумраке.
Кузнец стоял у верстака, и подошедший Браун поставил перед ним ящик из полированного красного дерева с медной именной табличкой на крышке. Щёлкнув застёжками, он открыл ящик, одной рукой вынул из углубления внутри пару ружейных стволов, а другой взялся за ложе. Соединил стволы и патентованную казённую часть, поставил ружьё на верстак и надел кольцо, чтобы прикрепить цевьё. Взвёл большими пальцами курки и спустил. Ружьё было сделано в Англии, стволы из дамасской стали, замки с гравировкой, а ложе из красного дерева с наплывами. Подняв глаза, он увидел, что кузнец пристально смотрит на него.
С оружием дело имеешь? спросил Браун.
Занимаюсь немного.
Мне нужно обрезать эти стволы.
Кузнец взял ружьё, осмотрел. На выпуклом центральном фланце между стволами золотом были выбиты имя мастера и место изготовления — Лондон. Патентованную казённую часть украшали две платиновые полоски, на замках и курках в сталь глубоко врезались завитки орнамента, а имя мастера с флангов окружали выгравированные куропатки. Фиолетовые стволы были сварены из тройных полос, и на кованом железе и стали виднелось нечто вроде водяного знака, похожего на след, оставленный неизвестно откуда взявшейся древней змеёй, редкой, прекрасной и смертоносной. Деревянные части приклада отливали тёмно-красным, а на пятке имелась серебряная коробочка для капсюлей на пружинке.
Кузнец повертел ружьё в руках и посмотрел на Брауна. Потом опустил глаза на ящик. Обивка из зелёного сукна, небольшие, ладно подогнанные отсеки с устройством для нарезки пыжей, оловянной пороховницей, ершами для чистки, патентованное устройство для загонки капсюля из оловянного сплава.
Что, ты сказал, тебе нужно? переспросил он.
Обрезать стволы. Примерно вот настолько. И Браун приложил палец поперёк ружья.
Я этого сделать не могу.
Браун уставился на него. Не можешь?
Нет, сэр.
Хмыкнув, Браун окинул взглядом мастерскую.
А я-то считал, что любой дурак может отпилить стволы у ружья.
Что-то с тобой неладно. Кто станет отпиливать стволы у такого ружья?
Что ты сказал? переспросил Браун.
Кузнец нервно поглаживал ружьё в руках. Я просто хотел сказать, что не понимаю, зачем нужно портить такое хорошее ружьё. Сколько ты за него хочешь?
Оно не продаётся. Так ты считаешь, что со мной неладно?
Нет, не считаю. Я не это имел в виду.
Так ты обрежешь мне стволы или нет?
Я не могу.
Не можешь или не хочешь?
Это уж как тебе больше нравится.
Браун взял у него ружьё и положил на верстак.
Сколько возьмёшь за работу?
Не буду я за неё браться.
Если кому-то нужно было бы это сделать, какая цена тебя устроила бы?
Не знаю. Доллар.
Браун сунул руку в карман и вытащил пригоршню монет. Положил на верстак две золотые монеты по доллару и один полудоллар. Вот, сказал он. Плачу два с половиной доллара.
Кузнец нервно глянул на монеты. Не нужны мне твои деньги, проговорил он. Разве можно платить мне за то, чтобы я погубил такое ружьё?
Тебе заплачено.
Ничего подобного.
Вот деньги. А теперь или принимайся пилить, или можешь отказаться выполнять свои обязательства. И в этом случае я тебе задницу надеру.
Не сводя глаз с Брауна, кузнец стал пятиться от верстака, потом развернулся и пустился наутёк.
Когда прибыл сержант-гвардеец, ружьё уже было зажато в верстачные тиски и Браун работал над стволами со слесарной ножовкой. Сержант обошёл верстак, чтобы видеть лицо Брауна. Чего тебе? буркнул тот.
Этот человек утверждает, что ты грозился его убить.
Какой ещё человек?
Вот этот. Сержант кивнул на дверь.
Браун продолжат пилить. Разве это человек? бросил он.
Я не разрешал ему ни входить сюда, ни пользоваться моими инструментами, вставил кузнец.
А на это что скажешь? спросил сержант.
На что на это?
Какой будет твой ответ на обвинения этого человека?
Врёт он всё.
Ты ему не угрожал?
Нет, конечно.
Чёрта с два не угрожал.
Я людям не угрожаю. Я сказал, что надеру ему задницу, и это уж как пить дать.
И ты считаешь, это не угроза?
Браун поднял на него глаза. Никакая это не угроза. Это обещание.
Он снова склонился над работой. Ещё несколько движений ножовки, и стволы упали на землю. Отложив её в сторону, он ослабил зажимы тисков, вытащил ружьё, отсоединил стволы от замка, положил всё в ящик, закрыл крышку и застегнул застёжки.
О чём у вас спор-то вышел? не отставал сержант.
Откуда мне знать? Не было никакого спора.
Лучше спроси, где он взял ружьё, которое только что испортил. Украл где-то, могу поспорить.
Откуда у тебя это ружьё? спросил сержант.
Наклонившись, Браун подобрал отпиленные стволы. Длинные — дюймов восемнадцать, и он держал их за внутреннюю сторону. Обойдя верстак, Браун прошёл мимо сержанта. Ящик с ружьём был у него под мышкой. У двери он обернулся. Кузнеца и след простыл. Браун взглянул на сержанта.
Насколько я понимаю, этот человек снял свои обвинения, сказал он. Да и сдаётся мне, он был пьян.
Направляясь через площадь к небольшому глинобитному cabildo [209], Браун встретил Тоудвайна и Уэбстера, которых только что освободили. Оба были растрёпаны, и от них несло какой-то дрянью. Втроём они отправились на берег моря и сидели там, глядя на длинные серые валы и передавая по кругу бутылку Брауна. Никто раньше океана не видел. Подойдя к воде, Браун подержал руку в полосе пены, набежавшей на тёмный песок. Потом лизнул соль на пальцах, посмотрел на берег в ту и другую сторону, и они зашагали обратно по пляжу к городу.
Вторую половину дня они провели за выпивкой в убогой таверне, которую держал какой-то мексиканец. Вошли несколько солдат. Вспыхнула ссора. Из-за стола, качаясь, поднялся Тоудвайн. Кто-то из солдат встал утихомирить противников, и вскоре оба снова сидели. Но прошло всего несколько минут, и возвращавшийся от стойки Браун вылил на одного молодого солдата целый кувшин мексиканской водки aguardiente и поджёг, ткнув в него сигарой. Тот молча — слышно было лишь гудение охватившего его пламени — выбежал на улицу, он пытался сбить это невидимое на солнце бледно-голубое пламя, размахивая руками, словно на него напали пчёлы или охватило безумие, но потом упал на дорогу и сгорел. Когда к нему подбежали с ведром воды, он уже почернел и сморщился в грязи, как огромный паук.
Очнулся Браун в маленькой тёмной камере, он был в наручниках и сходил с ума от жажды. Первым делом он проверил сумку с монетами. Она по-прежнему висела под рубашкой. Встав с соломы, он припал к глазку. На дворе был день. Он стал звать, чтобы кто-нибудь подошёл. Потом уселся, скованными руками пересчитал монеты и положил их обратно в сумку.
Вечером солдат принёс ужин. Солдата звали Пети, и Браун показал ему ожерелье из ушей и показал монеты, Пети сказал, что участвовать в его махинациях не желает. Браун рассказал о тридцати тысячах долларов, закопанных в пустыне. Рассказал о переправе, изобразив на месте Глэнтона себя. Снова показал монеты и по-свойски заговорил о местах, откуда они были родом, добавляя что-то от себя к рассказам судьи. Поровну разделим, с присвистом шептал он. Ты и я.
Он следил за молоденьким солдатом через решётку. Пети рукавом вытер лоб. Браун собрал монеты назад в мешочек и вручил ему.
Ну что, можем мы доверять друг другу? проговорил он.
Юноша стоял, нерешительно держа в руке мешочек с монетами. Потом попытался пропихнуть его обратно через решётку. Браун отступил и поднял руки.
Не дури, яростным шёпотом проговорил он. Как ты думаешь, что бы я не отдал за то, чтобы получить такой шанс в твоём возрасте?
Когда Пети ушёл, Браун уселся на солому и стал смотреть на тонкую металлическую тарелку с фасолью и тортильями. Через некоторое время он поел. На улице снова пошёл дождь, было слышно, как мимо по уличной грязи проезжают верховые, и вскоре стемнело.
Через две ночи они уехали. Каждый сидел на вполне приличной лошади под седлом, с винтовкой и одеялом. Ещё у них был мул, на котором они везли провизию — сушёную кукурузу, говядину и финики. Они поднялись на мокрые после дождя холмы, и как только рассвело, Браун поднял винтовку и выстрелил юноше в затылок. Лошадь рванулась, юноша опрокинулся назад, ему снесло всю верхнюю часть черепа, и обнажился мозг. Браун остановил лошадь, слез, забрал мешочек с монетами, взял нож юноши, его винтовку, пороховницу, куртку, отрезал ему уши, продел в своё ожерелье, потом сел в седло и поехал дальше. Вьючный мул последовал за ним, а потом следом потянулась и лошадь, на которой ехал юноша.
Уэбстер и Тоудвайн вернулись в Юму без провизии и без мулов, с которыми уезжали. Глэнтон взял с собой пятерых и в сумерках выехал из лагеря, оставив переправу на судью. До Сан-Диего они добрались глухой ночью, и им показали, где дом алькальда. Тот вышел в ночной рубашке и колпаке, держа перед собой свечу. Глэнтон втолкнул его назад в прихожую и послал людей внутрь дома, откуда тут же донеслись женские вопли и несколько глухих ударов, а потом всё стихло.
Алькальду было уже за шестьдесят, он ринулся на помощь жене, но был сбит наземь стволом пистолета. Он встал, держась за голову. Глэнтон затолкал его во внутренние покои. В руке он держал верёвку, уже завязанную петлёй, и, повернув алькальда, накинул петлю ему на шею и затянул. При этом сидевшая на кровати жена алькальда — один глаз у неё распух и быстро затекал — снова подняла визг. Один из новобранцев Глэнтона ударил её в зубы, она упала на смятые простыни и закрыла голову руками. Подняв свечу повыше, Глэнтон велел одному новобранцу залезть на плечи другому, и тот стал ощупывать балку. Найдя сверху свободное пространство, он просунул туда конец верёвки и спустил её вниз. Они потянули за верёвку и подняли онемевшего и брыкающегося алькальда в воздух. Руки у того не были связаны, и он изо всех сил пытался достать верёвку и подтянуться, чтобы не задохнуться, дёргал ногами и медленно вращался в свете свечи.
Valgame Dios, прохрипел он, задыхаясь. Qué quiere? [210]
Мне нужны мои деньги, повторил Глэнтон. Мне нужны мои деньги, и мне нужны мои вьючные мулы, и мне нужен Дэвид Браун.
Сóто? [211] выдавил из себя старик.
Кто-то уже зажёг лампу. Подняв голову, старая женщина увидела сначала тень, а потом силуэт мужа, качавшегося в петле, и поползла к нему через кровать.
Dígame [212], хрипел алькальд.
Кто-то направился к его жене, чтобы её перехватить, но Глэнтон знаком велел отойти, и она, пошатываясь, слезла с кровати и обняла мужа выше коленей, чтобы поддержать. Всхлипывая, она молила о пощаде и Глэнтона, и Бога.
Глэнтон подошёл, чтобы видеть лицо алькальда.
Мне нужны мои деньги, повторил он. Мои деньги, мои мулы и человек, которого я послал сюда. El hombre que tiene usted. Mi compañero [213].
No no, хрипел подвешенный. Buscale [214]. Нет человек здесь.
А где он?
Он нет здесь.
Нет, он здесь. В juzgado [215].
No no. Madre de Jesus. Нет здесь. Он уходить. Siete, ocho días [216].
Где juzgado?
Cómo?
El juzgado. Dónde está? [217]
Старуха, которая стояла, прижавшись лицом к ноге мужа, освободила одну руку.
Allá, указала она. Allá [218].
Двое людей Глэнтона вышли из дома, один держат огарок свечи, ладонью прикрывая пламя от ветра. Вернувшись, они доложили, что маленькая тюрьма в подвале позади здания пуста.
Глэнтон внимательно посмотрел на алькальда. Старуху била дрожь. Глэнтон развязал верёвку, закреплённую на задней стойке кровати, и алькальд с женой рухнули на пол.
Их связали, заткнули рты, а сами отправились к бакалейщику. Три дня спустя бакалейщика и алькальда с женой нашли. Связанные, они лежали в собственных экскрементах в заброшенной хижине на берегу океана в восьми милях к югу от посёлка. Воду в оставленной им лохани они лакали, как собаки, а их попытки перекричать грохот прибоя в этом глухом углу привели к тому, что они уже не могли говорить и молчали, как камни.
Глэнтон и его люди провели на улицах два дня и две ночи, пьяные до умопомрачения. Вечером второго дня они избили до бесчувствия командира маленького американского гарнизона, сержанта, который попытался их перепить, избили трёх солдат, бывших с ним, и отняли у них оружие. На рассвете, когда солдаты вышибли дверь их комнатушки на постоялом дворе, там уже никого не было.
В Юму Глэнтон возвращался один: его люди отправились на поиски золота. На усеянном костями пустынном пространстве ему попадались и измученные пешие путники, взывавшие к нему, и те, кто уже умер там, где упал, и те, кто умирал, и те, кто, собравшись у последнего фургона или повозки, хрипло кричал на мулов или быков, понукая их идти дальше, словно на этих хрупких тележках они везли сам завет и этим животным суждено было умереть, и этим людям вместе с ними, и они окликали одинокого всадника, чтобы предупредить об опасности на переправе, но всадник ехал дальше в сторону, обратную потоку беженцев, как выезжает сказочный герой с непреклонно сжатым ртом навстречу любому страшилищу — зверю войны, чумы или голода.
Он был пьян, когда добрался до Юмы. За ним плелись на привязи два ослика, гружённые виски и печеньем. Сидя в седле, он смотрел вниз на реку, где сходились дороги всей этой земли, к нему подбежал его пёс и стал тыкаться носом в ногу в стремени.
В тени стены сидела, скорчившись, нагая юная мексиканка. Прикрывая руками грудь, она смотрела, как он проезжает мимо. На шее у неё был сыромятный ошейник, за который она была прикована цепью к столбу, а рядом стояла глиняная миска с почерневшими обрезками мяса. Глэнтон привязал к этому столбу ослов и въехал внутрь.
Там никого не было. Он спустился к пристани и стал смотреть на реку. По берегу приковылял доктор и, схватив Глэнтона за ногу, стал о чём-то умолять и нести какую-то околесицу. Он уже несколько недель не следил за собой, грязный и растрёпанный, он тянул Глэнтона за штанину, указывая на укрепления на холме. Этот человек, повторял он. Этот человек.
Вытащив сапог из стремени, Глэнтон отпихнул доктора ногой, повернул коня и стал снова подниматься на холм. Там на фоне заходящего солнца вырисовывалась фигура судьи, он стоял на пригорке, этакий великий и безволосый духовный пастырь. На нём была мантия из свободно струящегося материала, и больше ничего. Из каменной загородки вышел чернокожий Джексон в таком же одеянии и встал рядом. Глэнтон перевалил через гребень холма и направился к своему жилищу.
Всю ночь из-за реки то и дело доносились пальба, смех и пьяная ругань. Когда наступил день, никто не появился. Паром стоял, причаленный у берега, на другой стороне реки на пристань кто-то спустился, посигналил, подождал и пошёл обратно.
Весь день паром так и не работал. К вечеру пьянство и веселье начались сызнова, и скучившиеся у себя в лагере пилигримы слышали за рекой визг девиц. Идиота кто-то напоил виски с сарсапарелью, и он, и ходить-то не умевший как следует, принялся пританцовывать перед костром и прыгать по-обезьяньи, проделывая всё это с величайшей серьёзностью и шлёпая отвисшими мокрыми губами.
На рассвете на пристань вышел негр и стал мочиться в реку. Плоскодонки парома были привязаны у берега, развёрнутые по течению, на дощатом дне их стояло несколько дюймов воды с песком. Подобрав одеяние, негр встал на сиденье, стараясь удержать равновесие. Через борт стала заливаться вода. Он стоял, глядя куда-то вдаль. Солнце ещё не взошло, и низко над водой стелилась дымка. Ниже по течению из ивняка показались несколько уток. Они поплавали кругами в вихрящихся водоворотах, потом взлетели, хлопая крыльями, над пустой рекой и устремились вверх по течению. На дне плоскодонки лежала монетка. Вероятно, её держал под языком кто-то из пассажиров. Негр нагнулся и взял её. Выпрямился, почистил монету, поднял повыше, и тут солнечное сплетение ему пробила насквозь длинная стрела из тростника. Она пролетела дальше и упала далеко в реку. Сначала ушла под воду, потом снова показалась на поверхности и, крутясь, поплыла по течению.
Негр обернулся, одежды его разлетелись. Одной рукой он держался за рану, а другой шарил среди одеяния в поисках оружия, которого там не было, не было. Слева пролетела вторая стрела, а ещё две вонзились и крепко застряли в груди и в паху. Добрых четыре фута в длину, они чуть приподнимались в такт его движениям, как церемониальные жезлы, а он ухватился за бедро, там, где вдоль древка хлестала артериальная кровь, шагнул к берегу и боком рухнул в реку.
Там было неглубоко, он сделал слабую попытку встать на ноги, но в это время в плоскодонку запрыгнул первый юма. Абсолютно голый, с подкрашенными охрой волосами, с размалёванным чёрной краской лицом, которое разделяла алая линия, проведённая от клина волос на лбу до подбородка. Он дважды топнул по доскам, размахивая руками, словно чародей из первобытной драмы, нагнулся, ухватил лежавшего в краснеющей воде негра за одежду, приподнял и разнёс ему голову боевой дубинкой.
Всей толпой — кто верхом, кто пеший, вооружённые луками и дубинками, с чёрными или бледными от краски лицами и замазанными глиной в высокие причёски волосами — индейцы устремились на холм к укреплениям, где спали американцы. Первым у них на пути оказалось жилище Линкольна. Через несколько минут, когда они вывалились оттуда, один нёс за волосы голову доктора, с которой капала кровь, а другие тащили по сухой глине его собаку со связанной мордой, собака вырывалась и упиралась. Под навесом из ивовых шестов и брезента они убили одного за другим поднимавших спьяну головы Ганна, Уилсона и Хендерсона Смита и в полной тишине двинулись дальше среди грубых перегородок, и в полосках лучей солнечного света там, где показавшееся солнце уже тронуло верхние точки земли, их тела блестели от краски, жира и крови.
Когда они вошли к Глэнтону, тот вскочил на кровати и стал дико озираться. Крохотную глиняную комнатку почти полностью занимала медная кровать, отнятая им у какой-то семьи переселенцев, и он сидел на ней, как промотавшийся феодальный правитель, а по углам кровати на шишечках был развешан его богатый набор оружия. Неосёдланный Конь забрался к нему прямо на кровать и стоял там, пока один из этого судебного присутствия не подал ему справа обычный топор с ореховым топорищем, покрытым языческими узорами и украшенным кисточками из перьев хищных птиц. Глэнтон сплюнул.
Руби давай, гнусная краснокожая образина, прорычал он. Старик занёс топор и разрубил голову Джона Джоэла Глэнтона аж до трахеи.
Ворвавшись к судье, они обнаружили там идиота и скорчившуюся на полу голую девочку лет двенадцати. За ними, тоже голый, воздвигся судья. В руках он держал наставленный на нападавших бронзовый ствол гаубицы. Деревянный лафет стоял на полу с разогнутыми, вывороченными креплениями. Ствол судья зажимал под мышкой, а свободной рукой держал над запальным каналом зажжённую сигару. Индейцы прянули назад, валясь друг на друга, а судья сунул сигару в рот, схватил свою дорожную сумку, вышел из двери и, пятясь, двинулся мимо них вниз по насыпи. К нему жался еле достававший ему до пояса идиот. Вместе они вошли в лес у подножия холма и исчезли из виду.
Дикари развели на холме большой костёр из предметов обстановки, добытых в жилищах белых, подняли тело Глэнтона, пронесли его на руках, словно убитого воина, и швырнули в огонь. К трупу Глэнтона был привязан и его пёс, он тоже последовал за хозяином этакой завывающей сати[219] и исчез, потрескивая, в клубах дыма от зелёных веток. Притащили за ноги обезглавленный труп доктора, подняли его и тоже бросили в этот погребальный костёр. Огню был предан и докторский мастиф. Барахтаясь, пёс соскользнул на другую сторону костра, верёвки, которыми он был связан, должно быть, перегорели и лопнули, потому что он попытался было отползти от огня, обуглившийся и ослепший, но его подцепили лопатой и закинули обратно. В костёр побросали и остальных восьмерых мертвецов. Тела шипели, поджариваясь, вокруг разносилась жуткая вонь, и над рекой повис густой дым. Водружённую на кол голову доктора сначала носили вокруг, но в конце концов полетела в огонь и она. На земле шёл делёж оружия и одежды, поделили и золото с серебром из сундука, который вытащили к костру и разнесли топором в щепки. Всё остальное свалили грудой в пламя костра, уселись на земле, — солнце уже взошло, разрисованные лица блестели в его лучах, — разложив перед собой новые приобретения, глядя на огонь и покуривая свои трубки, словно размалёванная труппа мимов, собравшаяся в захолустье вдали от городов, где при свете дымящихся фонарей их освистывала толпа, и размышлявших о том, в каких ещё городах предстоит побывать, о жидких фанфарах и барабанном бое, о наспех нарисованных афишах, на которых начертаны их судьбы, ибо для этих людей всё было так же предрешено, и в обугленных вражеских черепах, раскалившихся от жара и сверкавших среди углей ярко, как кровь, они видели прообраз собственного конца.
XX
Бегство — В пустыню — Погоня юма — Оборона — Аламо-Мучо — Ещё один беглец — Осада — Долгая перестрелка — Костры в ночи — Судья жив — Обмен в пустыне — Как бывший священник пришёл к оправданию убийства — В путь — Ещё одна встреча — Каррисо-Крик — Нападение — Среди костей — Игра на вылет — Экзорцизм — Тобин ранен — Совет — Убийство лошадей — Судья о гражданских правонарушениях — Снова бегство, снова пустыня
Отстреливаясь на бегу, Тоудвайн и малец продирались вверх по реке по заросшему папоротником берегу, а вокруг в камышах звучало цоканье стрел. Они выбрались из ивняка, вскарабкались по дюнам, спустились по противоположному склону, и их снова стало видно: две тёмные фигуры, мучительно передвигающиеся по песку, то бегом, то прижимаясь к земле; пистолетные выстрелы на этом открытом пространстве звучали неясно и глухо. Появившихся на гребне дюны индейцев было четверо, но они не последовали за беглецами, а скорее зафиксировали, куда те направились, и повернули обратно.
Из ноги мальца торчала стрела, она упиралась в кость. Остановившись, он присел, обломал древко в нескольких дюймах от раны, потом встал, и они двинулись дальше. На гребне возвышенности остановились и оглянулись. Юма в дюнах уже не было, а вдоль обрывистого берега реки тёмной тенью поднимался дым. К западу шли волнистые песчаные холмы, где можно было спрятаться, но не было места, где человека не нашло бы солнце, и только ветер мог скрыть его следы.
Идти можешь? спросил Тоудвайн.
А что мне остаётся.
Вода есть? Есть немного.
Ну и что делать будешь?
Не знаю.
Можно пробраться назад к реке и затаиться, предложил Тоудвайн.
А дальше?
Тоудвайн снова посмотрел на форт, бросил взгляд на сломанное древко в ноге мальца и на выступившую кровь. Не хочешь попробовать выдернуть её?
Нет.
А что делать будешь?
Пойду дальше.
Они сменили курс, выйдя на тропу, которой следовали караваны фургонов, и брели всё долгое утро, и день, и вечер того дня. С наступлением темноты кончилась вода, они ковыляли дальше под неторопливо вращающимся колесом звёзд, спали, дрожа, среди дюн, на рассвете встали и пошли дальше. Нога у мальца перестала сгибаться, и он, хромая, шёл позади с куском оглобли от фургона вместо костыля и уже дважды предлагал Тоудвайну идти вперёд, но тот не послушался. Ещё до полудня показались туземцы.
Было видно, как они, точно злобные марионетки, собираются на дрожащем занавесе восточного горизонта. Они были без лошадей, двигались, похоже, рысью и через час уже осыпали беглецов стрелами.
Они шли дальше, малец — с пистолетом наготове, уклоняясь на каждом шагу от стрел, которые вылетали со стороны солнца сверкающими чёрточками на фоне бледного неба, трепетали на подлёте, шелестя, словно камыши, а потом вдруг застывали, подрагивая, в земле. Они ломали пополам древки, чтобы стрелы нельзя было использовать вновь, и продолжали ковылять по песку боком, как крабы, но град стрел стал таким плотным и осыпался с такого близкого расстояния, что они залегли. Опершись на локти, малец взвёл револьвер и прицелился. До индейцев оставалось больше ста ярдов, слышались их крики, и Тоудвайн опустился на одно колено рядом с мальцом. Револьвер подпрыгнул, в воздухе недвижно повис сизый дым, и один из дикарей исчез, словно провалившийся в люк сцены актёр. Малец взвёл курок снова, но на ствол легла рука Тоудвайна. Взглянув на него, малец опустил курок, сел, перезарядил пустую камору, с усилием встал, взял костыль, и они двинулись дальше. Позади на равнине слышались глухие вопли туземцев, собравшихся вокруг застреленного.
Размалёванная орда шла за ними по пятам весь день. Уже двадцать четыре часа они провели без воды, и стоявшая перед глазами голая фреска из песка и неба начинала мерцать и расплываться, а выраставшие то и дело под углом в окружавшем песке стрелы походили на украшенные хохолком стебли растений-мутантов, которые злобно тянулись в сухой воздух пустыни. Они шли не останавливаясь. Когда добрались до колодцев у Аламо-Мучо, солнце висело низко, прямо перед ними, а на краю колодца кто-то сидел. Человек встал, искажаемый дрожащим объективом этого мира, и вытянул вверх руку, то ли приветствуя, то ли предупреждая, не понять. Прикрыв глаза рукой от солнца, они поковыляли дальше, и тогда стоявший у колодца окликнул их. Это оказался бывший священник Тобин.
Он был один и без оружия. Сколько вас? спросил он.
Сколько видишь, ответил Тоудвайн.
Остальные покойники? Глэнтон? Судья?
Они не ответили. Соскользнув на дно колодца, где на несколько дюймов выступала вода, они опустились на колени и стали пить.
Колодезная яма была футов двенадцать в диаметре, и, расположившись по внутреннему склону выступа, они стали наблюдать, как вдали неторопливым шагом двигаются рассыпавшиеся по равнине индейцы. Разбившись на группы по сторонам света, они стреляли в американцев из луков, а те, как артиллерийские офицеры, сообщали друг другу о летящих стрелах. Они лежали на открытом склоне и следили через яму за нападавшими с противоположного края, вцепившись обеими руками в песок, согнув ноги в коленях и напрягшись, как коты. Малец совсем не стрелял, и вскоре дикари с западного края, которые из-за солнечного света были в более выгодном положении, пошли вперёд.
Колодец окружали кучи песка, оставшиеся от прежних попыток добраться до воды, и, видимо, юма пытались пробиться к этим кучам. Оставив свою позицию, малец перебрался на западную оконечность котлована и открыл огонь по индейцам, стоявшим там, на сверкающей поверхности, во весь рост или припавшим по-волчьи на четвереньки. Бывший священник опустился на колени рядом с мальцом, поглядывая назад и держа шляпу между солнцем и мушкой пистолета, а малец, укрепив пистолет обеими руками на краю котлована, выпускал пулю за пулей. После второго выстрела один из дикарей свалился и остался лежать без движения. Следующий выстрел развернул ещё одного, и индеец сел, потом приподнялся, сделал несколько шагов и сел снова. Бывший священник у локтя что-то одобрительно прошептал. Малец большим пальцем взвёл курок, Тобин поправил шляпу, чтобы тень падала и на мушку, и на глаз целящегося, и малец снова выстрелил. Он целился в раненого, который сидел, а после выстрела растянулся на земле мёртвым. Бывший священник тихонько присвистнул.
Ух ты, отлично стреляешь, прошептал он. Но это всё равно от лукавого, и разве не погрузится от сего в уныние сердце твоё.
Юма, похоже, оторопели от такой неудачи, а когда малец взвёл револьвер и застрелил ещё одного, собрались вместе и двинулись обратно, захватив с собой мёртвых. Посыпался град стрел, на своём языке каменного века индейцы вопили проклятия или заклинания, обращаясь ко всем богам войны и удачи, какие только могли их услышать, и удалялись всё дальше, пока не превратились в маленькие точки.
Повесив на плечо флягу и патронную сумку, малец съехал на дно колодца, старой лопатой вырыл ещё одну ямку и набравшейся в неё водой промыл каналы барабана и дуло. Потом стал палочкой проталкивать через дуло ткань своей рубашки, пока материя не стала выходить чистой. Тогда он снова собрал револьвер, постукивая ключом, пока барабан не сел плотно, и положил его сушиться на тёплый песок.
Обойдя вокруг ямы, Тоудвайн подошёл к бывшему священнику, прилёг рядом, и они стали наблюдать в последних лучах солнца, как индейцы отступают через дрожащие волны зноя, встающие со сковородки пустыни.
Метко стреляет, верно?
Тобин кивнул. Он глянул вниз в яму, где малец заряжал револьвер — поворачивал наполненные порохом каморы, оценивая их на глаз и забивая пули литниками вниз.
Как у вас с боеприпасами?
Неважно. Несколько зарядов, не так много.
Бывший священник кивнул. Наступал вечер, и фигуры юма на покрасневшем западе сливались на фоне солнца в один силуэт.
Дозорные костры индейцев горели всю ночь на этом тёмном кружочке мира. Малец отомкнул ствол револьвера и, шагая по тёплому песку вокруг кромки колодца, следил через него, как в подзорную трубу, не двигается ли какой из этих костров. Наверное, во всём мире нет пустыни до того бесплодной, что ни одно существо не крикнет в ночи, однако пустыня перед ними была такова, и среди мрака и холода они слушали своё дыхание и биение трепещущих в груди алых сердец. С рассветом костры догорели, на равнине с трёх сторон света поднимались тонкие струйки дыма, и враги уже исчезли из виду. Через сухую котловину на востоке к ним двигались две фигуры — одна большая и одна поменьше. Тоудвайн и бывший священник, не отрываясь, следили за ними.
Как думаешь, что это?
Тобин покачал головой.
Сложив пальцы колечком, Тоудвайн резко свистнул лежавшему внизу мальцу. Тот сел с револьвером в руке. Потом вскарабкался по склону, волоча непослушную ногу. Все трое лежали, всматриваясь в даль.
Это были судья и имбецил. Голые, они приближались в лучах пустынного рассвета, словно существа, почти не имеющие прямого отношения к этому миру, и под странным воздействием света их фигуры то вырисовывались чётко и ясно, то расплывались. Как нечто, становящееся неоднозначным в силу самого своего появления. Как нечто, настолько насыщенное значением, что становится неуловимой сама форма. Трое у колодца безмолвно наблюдали за этим явлением из нарождающегося дня, и хотя сомнений относительно того, что движется в их сторону, больше не было, ни у кого язык не поворачивался сказать об этом вслух. Тяжело ступая, они продвигались вперёд — бледно-розовый и присыпанный пылью, как новорождённый тальком, судья и гораздо более темнокожий имбецил. Словно бесстыжий голый король со своим шутом, отвезённые на смерть в пустыню, они брели, пошатываясь, через котловину на самом краю света.
Вот уж действительно неописуемые существа встречаются тем, кто путешествует по пустынным местам. Наблюдатели у колодца поднялись, чтобы окончательно удостовериться, кто к ним явился. Имбецил поспевал за судьёй чуть ли не вприпрыжку. Череп судьи был покрыт подобием парика из высохшего речного ила с торчащими соломинками и травинками, а голова имбецила была обвязана куском шкуры мехом внутрь и почерневшей кровью наружу. В руке судья нёс небольшой брезентовый саквояж; тело было обложено кусками мяса, как у какого-нибудь кающегося средневекового грешника. Забравшись на выкопанный грунт, судья кивнул им в знак приветствия и вместе с идиотом скользнул вниз по склону. Там они опустились на колени и стали пить.
Пил даже идиот, которого обычно приходилось кормить с рук. Он стоял на коленях рядом с судьёй и с шумом всасывал минеральную воду, поднимал тёмные, как у личинки, глаза на троих присевших на корточки у края ямы людей и снова склонялся к воде.
Судья скинул с себя эти «патронташи» из почерневшего на солнце мяса, открыв на коже под ними необычное смешение розовых и белых участков по форме этих кусков. Снял свой головной убор из глины, поплескал водой на обгорелый и шелушащийся череп, на лицо, снова попил и уселся на песке. Потом поднял глаза на своих прежних спутников. Губы у него потрескались, а язык опух.
Луис, произнёс он. Сколько хочешь за шляпу?
Тоудвайн сплюнул. Не продаётся.
Продаётся всё, заявил судья. Сколько ты хочешь?
Тоудвайн с тревогой глянул на бывшего священника. Тот смотрел вниз, в колодец. Она мне самому нужна.
Сколько?
Тоудвайн мотнул подбородком на связки мяса. Ты, полагаю, хочешь обменять её на часть этого добра.
Ничего подобного, сказал судья. То, что здесь, — для всех. Сколько за шляпу?
А сколько даёшь?
Судья внимательно посмотрел на него. Даю сто долларов.
Все молчали. Скорчившийся на земле идиот, казалось, тоже ждал, чем закончится этот торг. Тоудвайн снял шляпу и посмотрел на неё. Гладкие чёрные волосы прилипли к голове по бокам. Она тебе не налезет.
Судья привёл какой-то термин на латыни. И улыбнулся. Это уж не твоя забота.
Тоудвайн надел шляпу и поправил её. Полагаю, это добро ты и носишь в этом своём саквояже.
Правильно полагаешь, подтвердил судья.
Тоудвайн отвернулся и стал смотреть на солнце.
Даю сто и четвертак и не спрашиваю, откуда она у тебя, заявил судья.
Что ж, давай раскроемся.
Судья расстегнул застёжки на саквояже, опрокинул его и вытряхнул содержимое на песок. Там был нож и, наверное, полведра золотых монет различного достоинства. Отодвинув нож в сторону, судья ладонью разгрёб монеты по земле и поднял голову.
Сняв шляпу, Тоудвайн двинулся вниз по склону. Они уселись на корточки по обе стороны сокровищ судьи, тот отсчитал сумму, на которой они сошлись, и подвинул Тоудвайну тыльной стороной ладони, как крупье. Тоудвайн отдал шляпу и забрал монеты, а судья взял нож, разрезал сзади шляпную ленту, прорезал поля, тулью, напялил шляпу и задрал голову на Тобина и мальца.
Спускайтесь, предложил он. Спускайтесь и налетайте на мясо.
Те не двинулись с места. Тоудвайн уже взял кусок обеими руками и вцепился в него зубами. В колодце было прохладно, лучи утреннего солнца падали лишь на верхний край. Судья сгрёб оставшиеся монеты обратно в саквояж, отставил его в сторону и снова склонился к воде. Имбецил, который следил за своим отражением в лужице, стал смотреть, как пьёт судья и как вода снова успокаивается. Судья вытер рот и воззрился на стоящие над ним фигуры.
Как у вас с оружием?
Малец, который занёс было ногу над краем ямы, отдёрнул её обратно. Тобин не шевельнулся. Он не спускал глаз с судьи.
У нас только один пистолет, Холден.
У нас? переспросил судья.
Вон у мальца.
Малец уже снова поднялся на ноги. Бывший священник встал рядом.
Судья на дне колодца тоже встал, поправил шляпу и сунул саквояж под мышку, словно огромный голый адвокат, которого довели до безумия эти края.
Думай, что советуешь, святой отец, произнёс он. Мы тут все заодно. Вон оно солнце, как глаз Божий, и мы как пить дать изжаримся на этой огромной кремнистой сковородке, уверяю тебя.
Никакой я не святой отец и советов не раздаю, сказал Тобин. Малец волен поступать, как сочтёт нужным.
Судья улыбнулся. Абсолютно верно. Он глянул на Тоудвайна и снова с улыбкой уставился вверх на бывшего священника. Ну так что? Будем пить из этих луж и цапаться, как враждующие стаи обезьян?
Бывший священник взглянул на мальца. Они стояли лицом к солнцу. Он присел на корточки, чтобы удобнее было обращаться вниз, к судье.
Думаешь, есть реестр, где можно оформить на себя колодцы в этой пустыне?
Ах, святой отец, ты, верно, лучше меня разбираешься во всех этих канцелярских делах. Я здесь ни на что не претендую. Я человек простой и говорил это тебе и раньше. Ты прекрасно знаешь, что можешь спуститься сюда, попить и наполнить флягу.
Тобин не шевельнулся.
Дай-ка флягу мне, сказал малец. Он вынул из-за пояса револьвер, передал бывшему священнику и, взяв кожаную флягу, стал спускаться по склону.
Судья не сводил с него глаз. Малец прошёл по дну колодца, где в любом месте был в той или иной степени досягаем для судьи, встал на колени напротив имбецила, вынул пробку и опустил флягу в лужицу. Вместе с имбецилом они наблюдали, как вода наливается в горлышко, как поднимаются и перестают подниматься пузыри. Заткнув флягу, малец наклонился, попил, потом сел и взглянул на Тоудвайна.
Идёшь с нами?
Тоудвайн посмотрел на судью. Не знаю, проговорил он. Мне арест светит. Арестуют меня в Калифорнии.
Арестуют?
Тоудвайн не ответил. Сидя на песке, он составил треногу из трёх пальцев, ткнул перед собой в песок, вытащил, повернул и снова ткнул так, что получилось шесть отверстий в форме звезды или шестиугольника, а потом стёр их. И поднял голову.
А ты думаешь, человек возьмёт просто так и сбежит сюда из страны, да?
Малец встал и перекинул ремешок с флягой через плечо. Штанина у него была чёрная от крови, а окровавленный обломок древка торчал из бедра, словно крюк, на какой вешают инструменты. Он сплюнул, вытер рот и посмотрел на Тоудвайна. Ты не из страны сбежал, сказал он. Потом пересёк дно ямы и полез вверх по склону. Судья провожал его глазами, а когда малец обернулся, выйдя на солнечный свет наверху, между голыми ляжками судьи стоял открытый саквояж.
Пятьсот долларов, произнёс он. Вместе с порохом и пулями.
К мальцу подошёл бывший священник. Прикончи его, прошипел он.
Малец взял револьвер, но Тобин вцепился ему в руку, продолжая яростно шептать, а когда малец отстранился, заговорил вслух, такой его охватил страх.
Другого шанса у тебя не будет, малец. Действуй. Он голый. Он без оружия. Клянусь кровью Христовой, неужели ты надеешься превзойти его как-то по-другому? Давай, малец. Прикончи его ради любви Господа. Прикончи его, или, клянусь, поплатишься жизнью.
Святой отец, усмехнулся судья и постучал себя по виску. Святой отец слишком долго пробыл на солнце. Семьсот пятьдесят, и это моё последнее предложение. Рынок в пользу продавца.
Малец засунул револьвер за пояс. Они вместе с настырно цеплявшимся ему за локоть бывшим священником обошли яму и побрели по котловине на запад. Их провожал взглядом вылезший из ямы Тоудвайн. Через некоторое время смотреть уже было не на что.
В тот день они вышли на обширное мозаичное покрытие из крохотных кусочков яшмы, сердолика, агата. Целая тысяча акров и ветер, гудящий в не залитых раствором пустотах. Через это пространство на восток ехал верхом Дэвид Браун. Он вёл за собой ещё одну лошадь, взнузданную и под седлом. Малец остановился, засунув большие пальцы за пояс, смотрел, как тот подъехал и уставился сверху вниз на бывших товарищей.
Мы слышали, ты в juzgado , сказал Тобин.
Был. А теперь нет, сказал Браун, отмечая каждую деталь их внешнего вида. Скользнув глазами по обломанному древку стрелы, торчавшему у мальца из ноги, он перевёл взгляд на бывшего священника. А экипировка ваша где?
Всё, что при нас.
С Глэнтоном повздорили?
Глэнтон покойник.
Браун сплюнул, оставив сухое белое пятно на обширном пространстве из неровных пластинок. Во рту он держал небольшой камушек от жажды и, глядя на них, перекатывал его от одной щеки к другой. Юма, произнёс он.
Ну да, подтвердил бывший священник.
Всех укокошили?
Вон там, у колодца, Тоудвайн и судья.
Судья, хмыкнул Браун.
Лошади уныло смотрели под ноги на покрытую трещинами каменную плоскость.
А остальные покойники, что ли? Смит? Дорси? Черномазый?
Все, подтвердил Тобин.
Взгляд Брауна устремился в пустыню на восток. Далеко до колодца?
Мы ушли где-то через час после рассвета.
Оружие у него есть?
Нет.
Он изучающе посмотрел на них. Святые отцы не лгут.
Оба молчали. Браун сидел, перебирая пальцами ожерелье из высушенных ушей. Потом повернул коня и поехал дальше, ведя за собой лошадь без всадника. Ехал, не сводя с них глаз. Потом снова остановился.
Вы его мёртвым видели? крикнул он. Глэнтона?
Я видел, отозвался бывший священник. Потому что так оно и было.
Браун тронулся, чуть повернувшись в седле и держа винтовку на колене. Он продолжал следить за странниками, а они за ним. Когда он стал совсем маленьким, они повернулись и побрели дальше.
На следующий день к полудню снова стало попадаться брошенное снаряжение караванов — слетевшие подковы, части упряжи, кости, высохшие остовы мулов с неснятыми alparejas [220]. Они ступали по еле заметной дуге древнего озёрного берега, где на песке валялись осколки раковин, хрупкие и ребристые, как черепки посуды, а с наступлением вечера спустились между встававшими одна за другой дюнами и насыпями к Каррисо-Крик — тоненькой струйке воды, что пробивалась среди камней, бежала куда-то по пустыне и снова пропадала. Здесь сгинули тысячи овец; путники шли меж пожелтевших костей и туш с лохмотьями шерсти и наконец опустились среди этих костей на колени, чтобы попить. Когда малец поднял мокрую голову, роняя капли воды, его отражение в лужице прогнулось от пули, и по усеянным костями склонам прогрохотало эхо выстрела, которое с лязгом укатилось в пустыню и стихло.
Он упал на живот и отполз, вглядываясь в линию горизонта. Во впадине среди дюн на юге он сначала увидел стоявших нос к носу лошадей. Потом судью в разномастной одежде его недавних товарищей. Тот держал в кулаке дуло поставленной стоймя винтовки и засыпал в ствол порох из пороховницы. На песке у его ног, голый, если не считать шляпы, пристроился на корточках имбецил.
Малец торопливо перебрался в углубление в земле и распластался с револьвером в руке рядом со струившимся подле ручейком. Он обернулся, ища взглядом бывшего священника, но того нигде не было. Через решётку из костей было видно судью с его подопечным на пригорке под солнцем; малец поднял револьвер, установил в седловидном углублении вонючих тазовых костей и нажал курок. Песок на склоне за судьёй вздыбился, тот навёл винтовку и выстрелил, пуля со свистом пролетела через кости, и над дюнами прокатился грохот обоих выстрелов.
Малец лежал на песке, и сердце у него колотилось. Он снова взвёл большим пальцем курок и высунул голову. Идиот сидел, как и сидел, а судья устало оглядывал линию горизонта, подыскивая выгодную позицию внизу среди целой полосы костей. Малец снова начал перемещаться. Он заполз в ручей и лежал там на животе и пил, подняв револьвер с пороховницей и всасывая в себя воду. Потом двинулся к дальнему краю ручья, где пополз по протоптанному волками проходу в песках. Под журчание ручья слева ему вроде бы что-то прошипел бывший священник, и малец лёг и стал прислушиваться. Поставив курок на предохранитель, крутанул барабан, перезарядил пустую камору, вставил капсюль и приподнялся, чтобы оглядеться. На невысоком гребне, вдоль которого двигался судья, никого не было, а с южной стороны приближались по песку обе лошади. Малец взвёл револьвер и лежал, наблюдая. Лошади, как ни в чём не бывало, шли по голому склону, мотая головами и отгоняя хвостами мух. Потом малец увидел идиота, который тащился за ними, словно дремучий пастух эпохи неолита. Справа среди дюн возник судья, огляделся и снова исчез. Лошади подходили всё ближе, сзади послышалось шуршание, и малец, повернувшись, увидел в проходе бывшего священника, который яростно зашептал:
Стреляй в него.
Малец резко обернулся, ища глазами судью, но тут снова послышался хриплый шёпот Тобина:
В придурка. В придурка стреляй.
Малец поднял револьвер. Лошади одна за другой миновали просвет в пожелтевшем частоколе, за ними прошлёпал имбецил, и они исчезли. Малец обернулся к Тобину, но тот уже скрылся. Он двигался по проходу, пока снова не вышел к ручью, который уже чуть замутили пьющие выше по течению лошади. Стала кровоточить нога, он лёг, опустив её в холодную воду, попил, набрал воды в ладонь и плеснул на шею сзади. Падавшие из раны капельки крови расплывались по течению тонкими красными пиявками. Он взглянул на солнце.
Привет, раздался где-то на западе голос судьи. Словно у ручья появились ещё верховые и он обращался к ним.
Малец лежал, прислушиваясь. Никаких новых верховых не было. Через некоторое время судья снова подал голос.
Выходите, крикнул он. Воды хватит на всех.
Закинув пороховницу за спину, чтобы она не попала в ручей, малец поднял револьвер и стал ждать. Лошади выше по течению перестали пить. Потом снова опустили морды в воду.
Выбравшись на другом конце, среди следов котов, лисиц и маленьких песчаных свиней, он обнаружил отпечатки рук и ног, оставленные бывшим священником. Найдя свободное пространство среди этих бесполезных отбросов, он сел и стал прислушиваться. Кожаная одежда отяжелела от воды и не гнулась, в ноге пульсировала боль. В сотне футов за костями показалась лошадиная морда с разлетающимися от неё каплями воды и скрылась. Когда судья опять заговорил, его голос доносился уже из другого места. Он предлагал оставаться друзьями. Малец наблюдал за небольшой вереницей муравьёв, пробиравшихся среди выгнутых дуг овечьих рёбер. При этом его глаза встретились с глазами небольшой змеи, которая свернулась под свисающим обрывком шкуры. Он вытер рот и снова начал перемещаться. Дальше был тупик, следы бывшего священника повернули обратно. Он лёг и прислушался. До темноты ещё несколько часов. Через некоторое время где-то среди костей послышалось бормотание идиота.
Малец слышал, как из пустыни налетает ветер, слышал собственное дыхание. Подняв голову и выглянув, он увидел бывшего священника: тот шёл, спотыкаясь, среди камней. В поднятых руках он держал крест — соорудил его из больших бараньих костей и связал вместе полосками кожи, — неся его перед собой под холодным ветром, словно обезумевший искатель воды с лозой в унылой пустыне, и выкрикивая непонятные слова на чужом мёртвом языке.
Малец встал, держа револьвер обеими руками. Кружилась голова. Он увидел судью, который оказался совсем в другом месте и уже вскинул к плечу винтовку. Прозвучал выстрел, Тобин повернулся, обратившись лицом в ту сторону, откуда пришёл, и сел, по-прежнему держа крест. Судья положил винтовку и взял другую. Малец попытался придать револьверному дулу устойчивость, выстрелил и бросился на песок. Над головой, как астероид, пролетела тяжёлая винтовочная пуля и с треском разметала кости, валявшиеся повсюду на возвышенности у него за спиной. Поднявшись на колени, он поискал глазами судью, но судьи не было. Он перезарядил пустую камору и пополз к тому месту, где у него на глазах упал бывший священник, ориентируясь по солнцу и то и дело останавливаясь, чтобы прислушаться. Земля была утрамбована лапами хищников, приходивших с равнин за падалью, задувавший через просветы ветер отдавая какой-то кислятиной, похожей на тошнотворную вонь кухонной тряпки, и, кроме ветра, не раздавалось ни звука.
Тобин стоял на коленях у ручья и промывал рану куском ткани, оторванным от рубашки. Пуля прошла через шею навылет. Сонную артерию не задело, но кровь никак не останавливалась. Он взглянул на мальца, усевшегося среди черепов и перевёрнутых рёбер.
Надо пристрелить лошадей. Иначе тебе не выбраться отсюда. Верхом он тебя настигнет.
Мы можем захватить этих лошадей.
Не дури, малец. Чем ещё он может нас заманить?
Можем выбраться, как стемнеет.
Думаешь, не придёт новый день?
Малец наблюдал за ним.
Не останавливается?
Нет.
И что ты думаешь?
Нужно её остановить.
Кровь струилась у него меж пальцев.
Куда же делся судья? проговорил малец.
Вот именно, куда.
Если я убью его, мы сможем забрать лошадей.
Тебе его не убить. Не дури. Пристрели лошадей.
Малец глянул вдоль неглубокого песчаного ручья.
Давай, малец.
Он посмотрел на бывшего священника, на то, как капли крови медленно падают в воду, как они распускаются розовыми цветками и бледнеют. И двинулся вверх по течению.
Когда он добрался до места, где лошади входили в воду, их там уже не было. Песок на той стороне, куда они ушли, был ещё мокрый. Он толкал револьвер перед собой, опираясь на основания ладоней. Несмотря на все предосторожности, он поймал на себе взгляд идиота прежде, чем сам его заметил.
Идиот недвижно сидел в перголе из костей с отсутствующим лицом, разлинованным, как по трафарету, полосками солнечного света, уставившись на мальца, словно дикий зверь в лесу. Глянув на него, малец двинулся дальше по следам лошадей. Голова идиота болталась на расслабленной шее, по подбородку стекала слюна. Когда малец оглянулся, тот продолжал на него смотреть. Руки идиот положил на песок перед собой, и хотя лицо его было пусто, всё же он казался существом, на которого обрушилось великое горе.
Когда малец увидел лошадей, они стояли на возвышенности по-над ручьём и смотрели на запад. Он лежал не шевелясь, осматривая местность. Потом выдвинулся вдоль края старого речного русла, уселся, прислонившись спиной к торчащим из земли костям, взвёл курок и опёрся локтями на колени.
Лошади видели, как он вышел, и следили за ним. Услышав щелчок взведённого курка, они навострили уши и направились к нему. Малец выстрелил передней лошади в грудь, она рухнула, тяжело дыша, и из носа у неё хлынула кровь. Другая остановилась в нерешительности, а когда стала поворачиваться, он взвёл курок и выстрелил. Лошадь рванулась рысью среди дюн, он выстрелил ещё раз, передние ноги у неё подкосились, она упала вперёд и перекатилась на бок. Она лишь раз подняла голову, а потом затихла.
Он сидел, прислушиваясь. Никакого движения. Первая лошадь лежала там, где упала, и песок вокруг её головы темнел от крови. По лощине плыл дымок, который постепенно редел, пока не исчез совсем. Малец двинулся обратно по руслу, укрылся под рёбрами мёртвого мула, перезарядил револьвер, а потом снова поковылял к ручью. Возвращался он другим путём и имбецила больше не видел. Добравшись до ручья, попил, промыл ногу и улёгся, прислушиваясь, как и прежде.
А теперь брось пушку, послышался голос судьи.
Он замер.
Голос раздался меньше чем в пятидесяти футах.
Я знаю, что ты натворил. Тебя подбил святой отец, и я расцениваю это как смягчающее обстоятельство деяния и умысла. Как и по отношению к любому человеку, оценивая его противоправное деяние. Но существует ещё и имущественный вопрос. Принеси мне револьвер, и сейчас же.
Малец лежал не двигаясь. Было слышно, как судья шлёпает по воде выше по течению ручья. Малец лежал и медленно считал про себя. Когда замутнённая вода достигла того места, где он лежал, он перестал считать, опустил в ручей высохшую и скрученную травинку и пустил её вниз по течению. Когда он отсчитал столько же, она ещё не скрылась среди костей. Выбравшись из воды, он глянул на солнце и стал пробираться туда, где оставил Тобина.
Следы бывшего священника были ещё влажны там. где он вышел из ручья, и весь его путь отмечали капли крови. Малец шёл по ним по песку, пока не добрался до места, где тот свернулся в своём убежище.
Ты прикончил их, малец? шёпотом спросил Тобин.
Малец поднял руку.
Ну да. Я слышал выстрелы, все три. Придурка тоже, да, малец?
Он не ответил.
Умница, прошептал бывший священник. Обмотав шею рубашкой, голый по пояс, он устроился на корточках среди вонючего частокола и смотрел на солнце. По дюнам пролегли длинные тени, и в этих тенях кости умерших животных в беспорядке валялись на песке, напоминая странную свалку скрученной арматуры. До наступления темноты оставалось почти два часа, что бывший священник и отметил. Они лежали под жёсткой, как картон, шкурой дохлого вола и слушали обращение судьи. Тот цитировал положения юриспруденции, приводил прецеденты. Он распространялся о законах, имеющих отношение к правам собственности на домашних животных, приводил выдержки из дел о лишении имущественных прав, так как считал, что они тесно связаны со скверной наследственностью бывших преступных владельцев лошадей, которые лежат теперь мёртвыми среди костей. Потом заговорил о другом. Бывший священник склонился к мальцу. Не слушай.
А я и не слушаю.
Заткни уши.
Сам заткни.
Священник закрыл уши ладонями и посмотрел на мальца. От потери крови глаза у него блестели, и он был необычайно серьёзен. Сделай, как я тебя прошу, прошептал он. Думаешь, он для меня старается?
Малец отвернулся. Он отметил, что солнце уже садится на западной оконечности пустыни, до наступления темноты они больше не разговаривали, а потом встали и побрели прочь.
Крадучись они выбрались из котловины и пошли через невысокие дюны, бросив последний взгляд на долину, где на краю земляного вала был разложен на всеобщее обозрение мерцавший на ветру костёр судьи. Они не стали гадать, из чего тот его развёл, и до того, как взошла луна, были уже далеко в пустыне.
В этих краях водились волки и шакалы, они завывали в начале ночи, а с восходом луны умолкли, словно удивлённые её появлением. Затем снова принялись за своё. Из-за ран путники ослабели. Они прилегли отдохнуть, но ненадолго, не забывая просматривать линию горизонта на востоке — не появится ли там чья фигура. Они дрожали на пустынном ветру, который налетал неизвестно из каких безбожных пределов, холодный, бесплодный, и не нёс вообще никаких вестей. С рассветом они забрались на небольшую возвышенность среди этой бесконечно плоской равнины и, присев на корточки на сыпучем сланце, стали наблюдать за восходом солнца. Было холодно, бывший священник в своих лохмотьях и окровавленном воротнике скрючился, обняв себя за плечи. На этом маленьком выступе они и заснули, а когда проснулись, была уже середина утра и солнце поднялось высоко. Они сели и огляделись. Вдали по равнине к ним двигались фигура судьи, фигура придурка.
XXI
Изгои пустыни — Возвращение по следу — Убежище — Ветер на их стороне — Судья возвращается — Обращение — Los Diegueños — Сан-Фелипе — Гостеприимство дикарей — В горы — Гризли Оуэнс Сан-Диего — Море
Малец взглянул на Тобина, но лицо бывшего священника ничего не выражало. Тобин сидел, измученный и жалкий, и, казалось, не отдавал себе отчёта в том, кто к ним приближается. Чуть приподняв голову, он заговорил, не глядя на мальца. Иди давай. Спасайся.
Малец поднял с земли флягу с водой, вынул затычку, попил и передал Тобину. Бывший священник тоже отпил, они ещё посидели, выжидая, потом встали, развернулись и снова двинулись в путь.
От ран и от голода они потеряли много сил, брели вперёд, пошатываясь, и в целом представляли собой жалкое зрелище. К полудню вода кончилась, и они уселись, уставившись на бесплодные земли вокруг. С севера дул ветер. Во рту пересохло. Пустыня, где они теперь оказались, была пустыней в абсолюте, здесь не на чем было остановить глаз и не было никаких ориентиров, по которым можно было бы определить, сколько пройдено. Земля одинаково ровно простиралась во все стороны в своей кривизне; в этих пределах они двигались и были их определяющей точкой. Они поднялись и пошли. Небо сверкало. Никаких следов, которых можно было бы держаться, кроме остатков вещей, брошенных путниками, и человеческих костей, торчавших из могил в неровностях песка. Во второй половине дня местность пошла на подъём, на гребне невысокой песчаной гряды они остановились и, оглянувшись, увидели, что их и судью, как и раньше, разделяют на равнине почти две мили. И побрели дальше.
О приближении к любому — и к этому в том числе — водопою в этой пустыне говорило всё большее число скелетов погибших животных, словно пространство вокруг колодцев было смертельно опасным для живых существ. Путники оглянулись. Судья исчез за пригорком. Перед ними лежали побелевшие доски фургона, чуть дальше — останки мула и вола, чьи шкуры от постоянного трения песка облысели и стали похожи на брезент.
Малец постоял, изучая местность, потом вернулся на сотню ярдов назад и остановился, глядя на свои неглубокие следы на песке. Он смотрел, как заносит песком гряду, на которую они поднялись, опустился на колени и подержал руку на земле, прислушиваясь к чуть слышному кремнистому шуршанию ветра.
Когда он отнял руку, на её месте осталась неширокая горка песка, которая на глазах стала исчезать.
Священник сидел мрачный. Малец опустился перед ним на колени и внимательно на него посмотрел.
Нам надо спрятаться, сказал он.
Спрятаться?
Да.
И где ты собираешься прятаться?
Здесь. Мы спрячемся здесь.
Тут не спрячешься, малец.
Мы сумеем спрятаться.
Думаешь, он не найдёт тебя по следам?
Их заметает ветер. Вон там на склоне их уже нет.
Нет?
Замело напрочь.
Бывший священник покачал головой.
Пойдём. Нам надо идти.
Нам не спрятаться.
Поднимайся.
Бывший священник покачал головой. Эх, малец, проговорил он.
Поднимайся, повторил малец.
Иди давай. И Тобин махнул рукой.
Он же ничто, убеждал его малец. Ты сам говорил. Люди сделаны из праха земного. Ты говорил, что это не ино… ино…
Иносказание.
Не иносказание. Что это голый факт и что судья — человек, как и все остальные.
Тогда выходи против него, предложил бывший священник. Выходи против него, если это так.
Ага, он с винтовкой, а я с пистолетом. Он с двумя винтовками. Давай поднимайся.
Тобин встал. Стоял он нетвёрдо, опершись на мальца. Они направились мимо фургона в сторону от занесённого следа.
Миновав первую кучу костей, они прошли дальше, туда, где у следов лежала пара дохлых мулов. Там малец опустился на колени с куском доски в руках и принялся рыть убежище, поглядывая при этом на восточный горизонт. Потом они улеглись ничком, укрывшись за вонючими костями, словно насытившиеся падалыцики, и стали ждать, когда появится судья или когда он пройдёт мимо.
Ждать пришлось недолго. Судья показался на возвышенности. На минуту они остановились перед тем, как спускаться, — он и его слюнявый «эконом»[221]. Открывшиеся впереди волнистые наносы можно было прекрасно рассмотреть и оттуда, но судья не стал, потому что, казалось, не выпускал беглецов из поля зрения. Он спустился с гребня и зашагал по ровному месту, ведя идиота перед собой на кожаном поводке. Судья нёс две винтовки, которые раньше принадлежали Брауну, пару фляг на скрещённых на груди ремнях, рожок для пороха с пороховницей, а также свой саквояж и брезентовый рюкзак, должно быть тоже Брауна. Особенно странно смотрелся у него в руках зонтик из гнилых кусков кожи, которые были натянуты на каркас из рёберных костей, связанных между собой обрывками верёвки. Ручкой зонта служила передняя нога какого-то животного. Одежда приближавшегося судьи больше смахивала на конфетти, так сильно она разодралась на его громадной фигуре. С жутким зонтиком в руках и с идиотом в сыромятном ошейнике, тянувшим поводок, судья походил на свихнувшегося антрепренёра, который бросил всё и бежал от гнева горожан, разнёсших его лекарственное шоу.
Они шествовали по равнине, а малец, лёжа на животе в песчаной яме, наблюдал за ними сквозь рёбра мёртвых мулов. Ему были видны следы на песке, оставленные им и Тобином, — неясные, сгладившиеся, но всё же заметные; он смотрел на судью, на следы и слушал, как движется песок. Пройдя ярдов сто, судья вдруг остановился и стал осматриваться. Идиот встал на карачки и наклонился к следам, как некая безволосая разновидность лемура. Он вертел головой и принюхивался, словно сам шёл по следу. Его шляпа куда-то делась, может быть, судья уже предъявил на неё виндикационный иск[222], потому что теперь на ногах у него были странные, грубые пампути[223], вырезанные из куска шкуры и привязанные к подошвам скрученной пенькой из брошенного в пустыне хлама. Имбецил рвался в ошейнике и хрипел, болтая руками перед грудью. Миновав фургон, они пошли дальше, и малец понял, что точка, где они с Тобином свернули со следа, пройдена. Он бросил взгляд на еле заметные следы, которые вели через пески и пропадали. Лежавший рядом бывший священник схватил его за руку и что-то прошептал, указывая на судью. В обрывках шкуры на скелете зашелестел ветер, судья с идиотом прошли по пескам дальше и исчезли из виду.
Они лежали, не говоря ни слова. Бывший священник чуть приподнялся, выглянул наружу и посмотрел на мальца. Тот опустил курок револьвера.
Такого шанса, как этот, тебе больше не представится.
Малец засунул револьвер за пояс, поднялся на колени и выглянул.
И что теперь?
Малец не ответил.
Он будет ждать у следующего колодца.
Пусть ждёт.
Можно вернуться к тому ручью.
И что там делать?
Ждать, пока пройдёт какой-нибудь отряд.
Откуда ему взяться? Никакой переправы здесь нет.
К ручью приходит дичь.
Тобин смотрел наружу через кости и шкуру. Малец не ответил, и бывший священник поднял голову. Можем туда пойти.
У меня четыре заряда, сообщил малец.
Он встал и посмотрел вдаль над усеянной отбросами площадкой. Бывший священник тоже встал и тоже посмотрел. Их взорам предстал возвращавшийся судья.
Выругавшись, малец упал на живот. Бывший священник опустился на корточки. Они вжались в яму, уперев подбородки в песок, как ящерицы, и следили, как судья снова пересекает площадку перед ними.
С придурком на поводке, со всей своей кладью и зонтиком, клонящимся на ветру, как огромный чёрный цветок, он прошёл среди останков, пока снова не очутился на склоне той же песчаной гряды. На гребне он повернулся, имбецил присел на корточки у его ног, а судья опустил зонтик перед собой и обратился к окружающей местности.
Это святой отец подбил тебя, мальчик. Ты бы прятаться не стал, я знаю. Ещё я знаю, что душа у тебя не как у обычного убийцы. За этот час я дважды прошёл под твоим прицелом, пройду и в третий раз. Может, покажешься?
Никакой ты не убийца, продолжал судья. И не наёмник. Изъян имеется в строении души твоей. Неужели ты думаешь, что мне не дано было этого понять? Один ты восставал. Один ты сохранил в душе немного милости к язычникам.
Поднявшийся имбецил возвёл руки к лицу, издал какой-то странный вопль и снова уселся.
Думаешь, я убил Брауна и Тоудвайна? Они живёхоньки, как ты и я. Живы-здоровы и пожинают плоды своего выбора. Понятно тебе? Спроси святого отца. Святой отец знает. Святой отец не лжёт.
Судья поднял зонтик и поправил кладь. Наверное, крикнул он, наверное, это место тебе снилось. Снилось, что ты умрёшь здесь. Потом они спустились с песчаной гряды — он и придурок на привязи, — ещё раз прошли через свалку костей, мерцающие и нереальные в волнах зноя, а потом и вовсе исчезли.
Они умерли бы, не наткнись на них индейцы. Всё начало ночи они держались Сириуса слева на юго-западном горизонте, пересекавшего пространство Кита, и вращавшихся над головой Ориона и Бетельгейзе. Потом заснули, свернувшись калачиком и дрожа во мраке равнин, а когда проснулись, оказалось, что небо переменилось и звёзд, по которым они шли, уже не найти, словно, пока они спали, сменилось несколько времён года. В красно-коричневых лучах рассвета они увидели на севере возвышенности полуобнажённых дикарей, которые сидели на корточках или стояли в ряд. Они встали и побрели дальше. Их вытянутые узкие тени поднимались на тоненьких и болтавшихся, как на шарнирах, ногах и передвигались как будто крадучись. Из-за красок рассвета горы на западе стали невидимыми. Туземцы двигались вдоль песчаного гребня. Через некоторое время бывший священник сел, малец встал над ним с револьвером в руке, а дикари спустились с дюн и стали приближаться по равнине, словно разрисованные эльфы, то и дело останавливаясь.
Это были индейцы-диегеньо. Вооружённые короткими луками, они собрались вокруг путников, опустились на колени и дали напиться из высушенной тыквы-горлянки. Таких странников и страдания пострашнее они встречали и раньше. Жизнь в этих краях была отчаянно трудная, они понимали, что вряд ли что-то, кроме беспощадного преследования, может довести людей до такого состояния. Каждый день они наблюдали, как что-то — войско, чума, мор или нечто невыразимое — собирается после жуткого зарождения в доме солнца и накапливается на краю восточного мира, и с поразительной невозмутимостью ожидали его появления.
Они привели беглецов в свой лагерь в Сан-Фелипе — скопление грубых хижин из тростника, где ютились грязные, нищенского вида создания, одетые в основном в полотняные рубахи проезжавших мимо золотоискателей. Кроме этих рубах на них больше ничего не было. Индейцы принесли горячее тушёное мясо ящериц и крохотных «карманных» мышей в глиняных мисках и что-то похожее на пиньоле из сушёных и растолчённых кузнечиков. Потом расселись вокруг и со всей серьёзностью смотрели, как эти двое едят.
Один протянул руку, дотронулся до рукоятки револьвера у мальца за поясом и тут же отдёрнул ладонь. Pistola , проговорил он по-испански.
Малец продолжал есть.
Дикари закивали.
Quiero mirar su pistola [224], сказал тот же индеец.
Малец не ответил. Когда индеец потянулся за револьвером, он перехватил руку и отодвинул. Когда он отпустил руку, тот потянулся снова, и малец отпихнул её опять.
Индеец ухмыльнулся. И потянулся в третий раз. Малец поставил миску между ног, вытащил револьвер, взвёл его и приставил ствол ко лбу индейца.
Они сидели не двигаясь. Остальные смотрели. Через некоторое время малец опустил револьвер, опустил курок, заткнул револьвер за пояс, поднял миску и снова принялся есть. Указав на револьвер, индеец что-то сказал своим приятелям, те закивали, а потом уселись, как раньше.
Qué pasó con ustedes? [225]
Малец наблюдал за индейцем поверх края миски пустыми тёмными глазами.
Индеец обратил взгляд на бывшего священника.
Qué pasó con ustedes?
Бывший священник в чёрном, покрытом коркой шейном платке повернулся всем телом, чтобы посмотреть, кто к нему обратился. Взглянул на мальца. Тот ел, беря пищу пальцами, потом вытер их о грязную штанину.
Las Yumas, проговорил он.
Индейцы стали втягивать воздух и прищёлкивать языками.
Son muy malos [226], сказал тот, что говорил за всех.
Claro [227].
No tiene compañeros? [228]
Малец с бывшим священником переглянулись.
Sí, сказал малец. Muchos. Он махнул рукой на восток. Llegarán. Muchos compañeros [229].
Индейцы восприняли эту новость как-то вяло. Женщина принесла ещё пиньоле, но они слишком долго пробыли без пищи, аппетита не было, и, махнув рукой, отказались.
Во второй половине дня они выкупались в ручье и улеглись спать на землю. Когда проснулись, на них таращилась группа голых ребятишек и несколько собак. Пройдя через лагерь, они увидели индейцев, которые сидели вдоль каменного выступа и не отрываясь смотрели на восток, терпеливо ожидая, когда оттуда что-то появится. О судье никто из индейцев не упомянул, а они не стали и спрашивать. Собаки и дети провожали их до края лагеря, и они зашагали по тропинке к невысоким холмам на западе, куда уже опускалось солнце.
В конце следующего дня они добрались до ранчо Уорнера[230] и восстановили силы в тамошних горячих серных источниках. Вокруг не было ни души. Они двинулись дальше. К западу вставали волнистые, покрытые травой холмы, а за ними до самого побережья простирались горы. В ту ночь они спали среди карликовых кедров. Наутро траву подморозило, было слышно, как в ней шелестит ветер, доносились крики птиц, и всё это было просто сказкой по сравнению с мрачными пределами, откуда они поднялись.
Весь день они карабкались через лесистое нагорье, где росла древовидная юкка, а по краям вставали голые гранитные пики. Вечером через ущелье перед ними стаями пролетали орлы, а с травянистых террас виднелись огромные неуклюжие фигуры медведей, которые походили на коров, пасущихся на горной пустоши. С подветренной стороны каменных выступов лежали хлопья снега, ночью начался небольшой снегопад. Когда на рассвете они, дрожа, тронулись в путь, склоны были окутаны облаками тумана, и на свежевыпавшем снегу виднелись следы медведей, приходивших на их запах перед самым восходом солнца.
Солнце в тот день проглядывало в дымке бледным пятном, вокруг было белым-бело от инея, а кусты походили на свои полярные изомеры. Выше, над каменистыми лощинами, бродили, как привидения, горные бараны, с нависших над ними снежных громад холодными серыми вихрями налетал ветер, и всё ущелье курилось бурными испарениями, которые устремлялись туда с вышины, словно весь мир наверху был объят пламенем. Говорили они между собой всё меньше, пока в конце концов не перестали разговаривать совсем, как это часто бывает с путниками, которые приближаются к концу путешествия. Пили из холодных горных потоков и промывали в них раны. У ручья подстрелили молодую косулю, съели, что смогли, и накоптили тонких полосок мяса с собой. Медведей больше не встречалось, но знаки того, что они поблизости, были налицо, поэтому, перед тем как устроиться на ночь, они отошли по склонам на добрую милю от места, где заготавливали мясо. Утром миновали целую залежь гром-камней[231], лежавших на пустоши грудой окаменевших яиц первобытной нелетающей птицы. Шли в тени гор, стараясь показываться на солнце, чтобы лишь согреться, и во второй половине дня далеко внизу под облаками впервые увидели море, голубое и безмятежное.
Тропа вела вниз по низким холмам, вышла к накатанной фургонами колее, и они уже двигались там, где недавно буксовали колёса и где на камнях оставили царапины стальные обода. Море внизу потемнело до черноты, солнце закатилось, и вся земля вокруг стала синей и холодной. Они заснули, дрожа, под лесистым выступом, среди уханья сов и запаха можжевельника, а над головой в бездонной ночи роились звёзды.
До Сан-Диего добрались только вечером следующего дня. Бывший священник тут же пошёл искать для них обоих доктора, а малец отправился бродить по грязным, ещё не высохшим после дождя улочкам мимо стоявших рядами домов из шкур и в конце концов по гравию прибрежной полосы вышел на берег моря.
На границе прилива резиноподобной грудой лежали хаотично скрученные янтарные водоросли. Туша мёртвого тюленя. Тонкая линия рифа за внутренней бухтой, словно что-то утонуло и в него теперь вгрызалось море. Он присел на песке на корточки и стал наблюдать за игрой солнечных лучей на чеканной поверхности воды. Вдали облака островов наплывали на оранжево-розовые краски заката. Силуэты морских птиц. Негромкий рокот прибоя. На темнеющие воды смотрела лошадь с маленьким жеребёнком, который резвился, отбегая в сторону и возвращаясь.
Малец сидел и смотрел, пока солнце с шипением не опустилось в морскую зыбь. Лошадь всё стояла тёмным силуэтом на фоне неба. В темноте рокотал прибой, чёрная шкура моря вздымалась в свете вымостивших небо звёзд, из ночи набегали длинные бледные волны и разбивались о берег.
Он поднялся и повернулся к городским огням. Среди тёмных скал, где пятились фосфоресцирующие крабы, ярко, как плавильные тигли, сияли оставшиеся от прилива лужицы. Проходя среди стеблей «солёной травы» униолы, он оглянулся. Лошадь продолжала стоять, где стояла. Среди волн мигнул корабельный огонь. Жеребёнок прислонился к матери, опустив голову, а она смотрела куда-то в неведомые людям дали, туда, где тонут звёзды и где киты везут свои огромные души через черноту моря, у которой нет ни стыков, ни швов.
XXII
Под арестом — Судья наносит визит — Предъявленное обвинение — Солдат, священник, магистрат — Под свою гарантию — Визит к хирургу — Древко стрелы извлечено — Бред — Он едет в Лос-Анджелес — Публичное повешение — Los ahorcados [232]— В поисках бывшего священника — Ещё один придурок — Ожерелье — В Сакраменто — Путь на запад — Он покидает свой караван — Кающееся братство — Повозка смерти — Ещё одна резня — Старуха в скалах
Шагая назад по улицам мимо светящихся жёлтым светом окон и заливающихся лаем собак, он встретил подразделение солдат, но они приняли его в темноте за старика и прошли мимо. Зайдя в таверну, сел в тёмном углу и стал наблюдать за людьми, что группами расположились вокруг столов. Никто не спрашивал, что ему там надо. Он словно ждал, что за ним кто-то придёт, и через некоторое время вошли четверо солдат и арестовали его. Они даже не спросили, как его зовут.
В камере он в какой-то странной спешке стал рассказывать такое, что мало кому доводилось увидеть за всю жизнь, и даже тюремщики подивились, как после всех кровавых злодеяний, в которых он принимал участие, ему удалось остаться в здравом уме. Однажды утром, проснувшись, он увидел рядом со своей клеткой судью. Тот стоял со шляпой в руке, в сером полотняном костюме и новых начищенных туфлях и улыбался ему с высоты своего роста. Пиджак был расстёгнут, на жилете виднелась цепочка от часов и булавка для галстука, а на поясе в отделанном кожей зажиме красовался небольшой «дерринджер» в серебряной оправе с рукояткой из розового дерева. Судья глянул в коридор грубо сляпанного глинобитного строения, надел шляпу и снова улыбнулся арестанту.
Ну, произнёс он. Как дела?
Малец не ответил.
Они хотели узнать у меня, всегда ли у тебя было плохо с головой, продолжал судья. Считают, что виноваты эти края. Что от них свихнуться можно.
Где Тобин?
Я сказал им, что этот кретин ещё в марте был уважаемым доктором богословия из Гарвардского колледжа. Что оставался в здравом уме и на западе, аж до самых гор Аквариус. А вот когда забрался ещё дальше, мозгов у него не осталось. Как и одежды.
А Тоудвайн и Браун. Они где?
В пустыне, где ты их бросил. Жестоко ты с ними обошёлся. Всё же твои товарищи по оружию. И судья покачал головой.
А со мной как собираются поступить?
Думаю, тебя они хотят повесить.
Что ты им сказал?
Правду. Что ответственность лежит на тебе. Хотя всего мы не знаем. Но они понимают, что именно благодаря тебе, и никому другому, события приняли такой пагубный оборот, и это привело к резне, устроенной на переправе дикарями, с которыми ты был в сговоре. Цели и средства здесь мало что значат. Досужие измышления. Но хоть ты и унесёшь замысел своего смертоносного плана в могилу, он всё же станет известен во всей своей чудовищности твоему Создателю и, как следствие, об этом будут знать все до последнего человека. Когда наступит время.
У кого плохо с головой, так это у тебя, проговорил малец.
Судья улыбнулся. Нет, сказал он. У меня с головой всегда был порядок. Ну, что ты там притаился в тени? Иди сюда, и поговорим, ты и я.
Малец стоял у дальней стены. Он и сам был почти как тень.
Подойди, звал судья. Подойди, мне нужно сказать тебе ещё кое-что.
Он глянул в коридор. Не бойся, я тихо. Это не для всех, а только для твоих ушей. Дай посмотреть на тебя. Неужели ты не понимаешь, что я любил тебя, как сына?
Он протянул руки через решётку. Иди сюда. Дай прикоснуться к тебе.
Малец стоял, прислонившись спиной к стене.
Иди сюда, если не боишься, шептал судья.
Я тебя не боюсь.
Судья улыбнулся. В полумраке глинобитной клетушки лился его негромкий голос. Ты вызвался принять участие в деле. Но выступил свидетелем против себя самого. Ты сам вершил суд своим деяниям. Поставил собственные представления выше суждений истории, порвал с обществом, частью которого считался, и сбил его с пути истинного во всех начинаниях. Услышь меня, дружище. Тогда в пустыне я говорил для тебя, и только для тебя, но ты пропустил мои слова мимо ушей. Если война не священна, человек — лишь древняя глина. Даже кретин действовал добросовестно, насколько мог. Потому что ни от кого не требовалось давать больше того, чем он обладал, и ничья доля не сравнивалась с чужой. От каждого требовалось лишь вложить душу в общее дело, но один человек этого не сделал. Может, скажешь, кто это был?
Это был ты, прошептал малец. Ты был этим человеком.
Судья посмотрел на него сквозь решётку и покачал головой. Не общий хлеб объединяет людей, а общие враги. Будь я враг тебе, кому ещё я был бы врагом? Кому? Святому отцу? Где он теперь? Взгляни на меня. Наша неприязнь друг к другу сформировалась и ждала своего часа ещё до того, как мы встретились. Тем не менее ты мог всё изменить.
Ты, повторил малец. Это был ты.
Я? Вовсе нет, возразил судья. Послушай. По-твоему, Глэнтон был глупец? Разве ты не понимаешь, что он убил бы тебя?
Ложь, сказал малец. Ложь, боже, какая ложь.
Подумай как следует.
Он никогда не участвовал в твоих безумствах.
Судья усмехнулся. Вынул из жилета часы, открыл их и поднёс к тусклому свету.
Ведь если бы тебе и имело смысл стоять на своём, проговорил он, то на чём бы ты стоял?
Судья поднял на него взгляд. Нажав на крышку часов, защёлкнул её и водворил часы на место. Мне пора, бросил он. Дела.
Малец закрыл глаза. Когда открыл, судьи уже не было. В тот вечер малец позвал к себе капрала, они уселись по обе стороны решётки, и малец стал рассказывать о несметном множестве золотых и серебряных монет, спрятанных в горах неподалёку. Говорил он долго. Капрал поставил свечу на пол между ними и смотрел на него, как смотрят на болтунов и лгущих детей. Когда он закончил, капрал встал, забрал свечу и оставил его в темноте.
Его освободили через два дня. Испанский священник, который явился провести обряд очищения, плеснул на него водой через прутья решётки, словно изгонял злого духа. Когда час спустя за мальцом пришли, от страха у него закружилась голова. Его доставили к алькальду, тот отечески поговорил с ним по-испански, а потом его выставили на улицу.
Доктор, которого он нашёл, молодой человек из хорошей семьи с Восточного побережья, ножницами разрезал ему штанину, осмотрел почерневшее древко стрелы и подвигал его туда-сюда. Вокруг уже образовался мягкий свищ.
Болит? спросил он.
Малец не ответил.
Доктор понажимал большим пальцем вокруг раны. Сказал, что может провести операцию и что это будет стоить сто долларов.
Малец встал со стола и, прихрамывая, вышел.
Когда на следующий день он сидел на площади, подошёл какой-то мальчуган и отвёл его к доктору в ту же лачугу за гостиницей. Доктор сказал, что прооперирует его утром.
Малец продал револьвер за сорок долларов какому-то англичанину и на рассвете проснулся под какими-то досками на заднем дворе, куда забрался ночью. Шёл дождь, он прошёл по грязным безлюдным улицам и барабанил в дверь бакалейщика, пока тот его не впустил. Появившись в кабинете хирурга, малец был сильно пьян. Одной рукой он держался за косяк, а в другой сжимал ополовиненную литровую бутылку виски.
Помогал хирургу студент из Синалоа, который раньше был у него стажёром. У двери возникла перебранка, она продолжалась, пока не вышел сам хирург.
Тебе придётся прийти ещё раз завтра, сказал он.
Я и завтра буду не трезвее.
Хирург смерил его взглядом. Хорошо, сказал он. Давай сюда виски.
Малец вошёл, и помощник запер за ним дверь.
Виски тебе не понадобится, сказал доктор. Давай его сюда.
Почему это не понадобится?
У нас есть эфир. Виски не понадобится.
А это крепче?
Гораздо крепче. В любом случае я не могу оперировать мертвецки пьяного.
Малец глянул на помощника, потом на хирурга. И поставил бутылку на стол.
Прекрасно, сказал хирург. Теперь отправляйся с Марсело. Он нальёт ванну, даст чистое бельё и проводит в кровать.
Он вытащил из жилетного кармана часы и, держа их на ладони, посмотрел, который час.
Сейчас четверть девятого. Операцию начнём в час. Постарайся отдохнуть. Если что-то потребуется, пожалуйста, дай знать.
Помощник провёл мальца через двор к побелённому известью саманному строению. Палата с четырьмя железными кроватями была абсолютно пуста. Малец помылся в большом клёпаном медном котле, снятом, похоже, с корабля, лёг на грубый матрац и стал слушать, как где-то за стеной играют дети. Ему не спалось. Когда за ним пришли, он ещё не протрезвел. Его вывели и положили на какой-то помост в пустой комнате рядом с палатой, помощник прижал к его носу холодную, как лёд, тряпицу и велел глубоко вдохнуть.
В этом и в последующих снах к нему приходил судья. Кто ещё мог прийти? Большой неуклюжий мутант, молчаливый и невозмутимый. Кем бы ни были его предки, он представлял собой нечто совсем иное, чем все они, вместе взятые; не существовало и системы, по которой можно было проследить его происхождение, потому что он не подходил ни под одну. Должно быть, любой, кто поставит себе задачей выяснить, откуда он взялся, распутывая все эти чресла и записные книжки, остановится в конце концов в помрачении и непонимании на краю некой бездны, беспредельной и неизвестно откуда взявшейся, и никакие научные данные, никакая покрытая пылью тысячелетий первобытная материя не позволят обнаружить и следа некоего изначального атавистического яйца, чтобы вести от него истоки судьи. В этой белой пустой комнате он стоял в пресловутом костюме со шляпой в руке и пристально смотрел на мальца своими маленькими, лишёнными ресниц поросячьими глазками, в которых он, это дитя, всего шестнадцати лет от роду, смог прочесть полный текст приговоров, не подотчётных судам человеческим, и заметило своё собственное имя, которое ему больше неоткуда было узнать. Имя, занесённое в анналы как нечто уже свершившееся, имя путника, которое в юриспруденции встречается лишь в жалобах некоторых пенсионеров или на устаревших картах.
В этом бреду он обшарил всё бельё на койке в поисках оружия, но ничего не нашёл. Судья улыбался. Придурка с ним больше не было, зато был кто-то другой, и этого другого никак не удавалось разглядеть полностью, но это вроде был мастеровой, работавший по металлу. То место, где он склонился над работой, заслонял судья, но это была холодная чеканка, и работал он молотком и чеканом, возможно изгнанный от человеческих очагов за какой-то проступок, и ковал всю ночь своего становления, словно собственную гипотетическую судьбу, некую монету для рассвета, который никогда не наступит. Именно этот фальшивомонетчик со своими резцами и грабштихелями ищет покровительства у судьи, именно он из холодного куска окалины создаёт в горниле подходящий лик, образ, благодаря которому эта последняя монета станет ходовой на рынках, где ведут обмен люди. Вот чего судьёй был судья, и нет этой ночи конца.
Свет в комнате стал другим, закрылась какая-то дверь. Малец открыл глаза. Под замотанную в полотно ногу был подсунут небольшой скрученный коврик из тростника. Безумно хотелось пить, голова гудела, а нога лежала с ним в постели нежеланным гостем, такой сильной была боль. Помощник то и дело приносил воды. Опять не заснуть. Выпитая вода выходила через кожу, всё бельё было мокрое, и он лежал, не шевелясь, словно стараясь перехитрить боль, с посеревшим и искажённым лицом и спутанными прядями длинных мокрых волос.
Прошла неделя, и он уже ковылял по городку на костылях, которые дал хирург. В каждом доме он справлялся о бывшем священнике, но никто не знал, кто это.
В июне того года он был уже в Лос-Анджелесе и квартировал в гостинице. На самом деле это была обычная ночлежка, и в ней, кроме него, обитало ещё сорок человек разных национальностей. Утром одиннадцатого числа все поднялись ещё до света и отправились на улицу, к cárcel , чтобы присутствовать при публичном повешении. Когда малец пришёл, уже чуть рассвело, и у ворот собралась такая огромная толпа зевак, что было не разглядеть происходящего. Он стоял у края толпы и ждал, пока наступит рассвет и произнесут все речи. Потом вдруг фигуры двух связанных людей взмыли вертикально над окружающими к верхней части каменных ворот, там они повисли, там и умерли. По рукам пошли бутылки, и среди примолкших было зевак снова начались разговоры.
Вечером, когда он пришёл снова, там не было ни души. Стражник, прислонившись у калитки ворот, жевал табак, а повешенные в своих петлях казались чучелами для отпугивания птиц. Подойдя ближе, малец увидел, что это Тоудвайн и Браун.
Денег было мало, потом их не стало совсем, но его видели в каждом питейном и игорном заведении, везде, где проводились петушиные бои, в каждом салуне. Тихий юноша в великоватом для него костюме и тех же поношенных сапогах, в которых он вернулся из пустыни. Он стоял в дверях грязного салуна, стреляя вокруг глазами из-под полей шляпы, и с одной стороны на его лицо падал свет от настенного канделябра. Кто-то посчитал, что он предлагает себя, пригласил выпить, а затем проводил на зады заведения, в комнатушку, где оставляли мокрые плащи и грязную обувь. Света не было, и клиент так и остался лежать там без чувств. Его обнаружили другие, те, что пришли туда с собственными грязными целями, и забрали его кошелёк и часы. Чуть позже кто-то снял с него и туфли.
О священнике малец ничего не слышал и уже перестал спрашивать. Возвращаясь однажды на рассвете под серым дождём в своё жильё, он заметил в верхнем окне чьё-то слюнявое лицо, поднялся по лестнице и постучал в дверь. Открыла, воззрившись на него, женщина в шёлковом кимоно. В комнате за её спиной на столе горела свеча, и в неярком свете за загородкой у окна сидел вместе с кошкой какой-то полоумный, который повернулся, чтобы посмотреть на мальца. Нет, это был не придурок судьи, всего лишь какой-то другой придурок. Женщина спросила, что ему нужно, он, ни слова не говоря, повернулся и спустился по лестнице на улицу в дождь и грязь.
На последние два доллара он купил у какого-то солдата то самое ожерелье из ушей язычников: Браун не снимал его до самой виселицы. Это ожерелье было на нём следующим утром, когда он нанимался к вольному погонщику из Миссури; оно было на нём, когда они отправились в Фремонт на реке Сакраменто с караваном фургонов и вьючных животных. Если погонщику и хотелось спросить насчёт этого ожерелья, он оставил любопытство при себе.
На этой работе малец провёл несколько месяцев и ушёл без предупреждения. Переезжал с, места на место. Компаний не избегал. К нему относились с определённой долей уважения, как к человеку, который не по годам хорошо разбирается в жизни. Он обзавёлся лошадью и револьвером, кое-чем из снаряжения. Брался за разную работу. У него была Библия, найденная в лагере золотоискателей, и он таскал эту книгу с собой, хотя не мог разобрать ни слова. Из-за тёмной и скромной одежды некоторые принимали его за проповедника, но он меньше, чем кто-либо другой, нёс свидетельства о том, что есть, или о том, что будет. Забирался он и в такие отдалённые места, куда вообще не доходили новости и где в те нестабильные времена пили за восшествие на престол уже низложенных правителей и славили коронацию королей, которые были убиты и лежали в могилах. Он не нёс вестей даже о таких, не имеющих отношения к духовному, историях, и хотя в тех диких краях было принято останавливаться при встрече и обмениваться новостями, он, похоже, путешествовал вообще без новостей, словно происходившее в мире было для него слишком порочным, чтобы оповещать об этом белый свет, а может, слишком банальным.
Он видел, как мужчины погибали от ружей, ножей и удавок, видел, как они дрались смертным боем из-за женщин, которые сами назначали себе цену в два доллара. Видел стоявшие на якоре в маленьких бухточках корабли из земли под названием Китай, тюки с чаем, шелками и специями, которые вспарывали мечами маленькие желтокожие человечки, чья речь походила на кошачье мяуканье. На безлюдном побережье, где крутые скалы баюкали тёмное и о чём-то глухо рокотавшее море, он видел грифов в полёте. От размаха их крыльев все птицы поменьше казались настолько крошечными, что клекотавшие под ними орлы больше походили на крачек или ржанок. Он видел, как ставили на карту и проигрывали груды золота, которые не накроешь и шляпой, видел медведей и львов, которых выпускали в ямы на смертельные схватки с дикими быками, дважды был в Сан-Франциско, дважды видел, как он горел, и не повернул обратно, уезжая оттуда верхом по дороге на юг, с которой виднелись пылавшие всю ночь на фоне неба силуэты города. Пылали они и в чёрных водах моря, где в языках пламени кувыркались дельфины. Видел пожар на озере, где падали горящие лесины и раздавались крики тех, кому не суждено было спастись. Бывшего священника он так и не встретил. Слухи о судье доходили до него повсюду.
Весной своего двадцать восьмого года он и ещё четверо подрядились провести караван по диким просторам почти через полконтинента и отправились по пустыне на восток. Через семь дней от побережья он оставил караван у колодца в пустыне. Это были лишь пилигримы, возвращавшиеся по домам, мужчины и женщины, покрытые пылью и утомлённые дорогой.
Он повернул коня на север к каменной гряде, что тянулась тонкой полосой у края неба, и так и ехал — звёзды под ногами, солнце над головой. Таких мест ему видеть ещё не приходилось, в эти горы не вела ни одна дорога, не было дороги и из них. И всё же в самом укромном уголке этой каменной твердыни он встретил людей, которые, казалось, не в силах были выносить безмолвие мира.
Впервые он увидел их, когда они брели в сумерках по равнине среди цветущих окотильо, что горели в последних лучах солнца, словно рогатые канделябры. Возглавлял шествие pitero — музыкант, игравший на тростниковой свирели, за ним следовала целая процессия людей с бубнами и matracas [233]. Обнажённые до пояса мужчины в чёрных накидках с капюшонами хлестали себя плетьми из заплетённой косичками юкки, некоторые несли на голых спинах огромные связки чольи, один был привязан к канату, который тянули в разные стороны его спутники, а мужчина в белом одеянии с капюшоном нёс на плечах тяжёлый деревянный крест. Все шли босиком, оставляя на камнях кровавый след, а за ними дребезжала грубая carreta [234], на ней чопорно восседал вырезанный из дерева скелет, державший перед собой лук со стрелой. На эту же повозку были нагружены булыжники, несколько мужчин тащили её по камням за верёвки, привязанные к их головам и лодыжкам, а за ними плелась целая депутация женщин, одни несли в руках маленькие цветы пустыни, другие — факелы из сотола или примитивные светильники из продырявленных жестяных банок.
Эта не знающая покоя секта медленно проследовала под утёсом, где он стоял, наблюдая, и направилась дальше по щебню, вымытому из расположенного выше сухого русла. Под дудочку, горестные вопли и лязг они поднялись меж гранитных стен в верхнюю долину и исчезли в надвигающейся темноте, как предвестники некой невыразимой беды, оставив лишь кровавые следы на камнях.
Он остановился на ночлег в голой котловине, устроившись рядом с улёгшейся лошадью, и всю ночь по пустыне гулял сухой ветер, почти не слышный, потому что среди этих скал не было никаких отголосков. Стоя на рассвете рядом с лошадью, он смотрел на восток, на первые лучи зари, потом оседлал лошадь и повёл её по усеянной острыми камнями тропе через каньон, где глубоко под грудой валунов обнаружил воду. Внизу было темно, от камней веяло прохладой, он попил и принёс в шляпе воды для лошади. Потом вывел её на гребень, и они пошли дальше, он окидывал взглядом плоскогорье к югу и горы на севере, а лошадь сзади постукивала копытами.
Она всё чаще потряхивала головой, а вскоре и вовсе отказалась идти. Он остановился, держась за недоуздок, осмотрелся и увидел тех самых пилигримов. Они лежали в глубоком узком ущелье, окровавленные и мёртвые. Достав винтовку, он присел на корточки и прислушался. Завёл лошадь в тень каменной стены, спутал её и двинулся вдоль скалы вниз по склону.
Изрубленные тела участников покаянной процессии распластались среди камней в самых разных позах. Многие лежали вокруг упавшего креста, одни изувеченные, другие обезглавленные. Вероятно, они собрались под крестом, ища защиты, но по яме, где он был установлен, и по камням у его основания можно было представить, как крест повалили, как был сражён человек в капюшоне, изображавший Христа, и как ему выпустили кишки. Теперь он лежал, и на его запястьях и лодыжках оставались обрывки верёвок.
Поднявшись и оглядев эту унылую картину, малец вдруг заметил одинокую старуху в выцветшей шали, старуха стояла на коленях в скальной пещерке, выпрямив спину и склонив голову.
Он пробрался между телами и остановился перед ней. Совсем древняя, серое морщинистое лицо, песок в складках одежды. Она даже не обернулась. Шаль на голове сильно выцвела, но на ней ещё можно было различить очертания звёзд, полумесяцев и другие затканные в материю знаки неизвестного происхождения, похожие на знаки держателей патентов. Он негромко заговорил с ней. Рассказал, что он американец, что он далеко от родной страны, что у него нет семьи, что много странствовал и много повидал, что был на войне и прошёл через немало испытаний. Сказал, что проводит её в безопасное место к соотечественникам, которые будут рады принять её, что ей следует отправиться к ним, что он не может оставить её здесь, потому что она наверняка умрёт.
Он опустился на одно колено, поставив перед собой винтовку, как посох. Abuelita, произнёс он. No puedes escucharme? [235]
Протиснувшись в пещерку, он тронул её за руку. Она чуть шелохнулась всем телом, лёгким и застывшим. Она совсем ничего не весила, эта высохшая оболочка старухи, умершей здесь много лет назад.
XXIII
На равнинах Северного Техаса — Старый охотник на бизонов — Стада в тысячи голов — Собиратели костей — Ночь в прерии — Гости — Уши апачей — Элрод в засаде — Убийство — Мертвеца уносят — Форт Гриффин [236] — «Улей» — Шоу на сцене — Судья — Убийство медведя — Судья говорит о прежних временах — Подготовка к танцам — Судья о войне, судьбе и превосходстве человека — Танцевальный зал — Шлюха — Уборные и что там обнаружили — Sie müssen schlafen aber ich müss tanzen [237]
Конец зимы тысяча восемьсот семьдесят восьмого года застал его на равнинах Северного Техаса. Однажды утром он перебрался через реку Брасос у Дабл-Маунтин, где вдоль песчаного берега лежала тонкая корка льда, и поехал через тёмный низкорослый лес из чёрных и кривых мескитовых деревьев. В ту ночь он разбил лагерь на возвышенности, где от ветра защищало поваленное молнией дерево. Когда костёр разгорелся, он заметил во мраке прерии ещё один. Пламя чужого костра тоже металось по ветру и тоже согревало лишь одного человека. Там устроился старый охотник, который поделился с ним табаком, рассказал о бизонах и охоте из засады, как он лежал в ямке на возвышенности, а вокруг валялись мёртвые животные, как стадо сбивалось в кучу и как ствол винтовки перегревался настолько, что в нём загорались лоскутки протирочной ткани; о том, как счёт бизонам шёл на тысячи и десятки тысяч, а шкуры, растянутые для просушки, занимали целые квадратные мили земли, как большие артели снимали эти шкуры посменно сутки напролёт; о том, как стрелять приходилось неделями и месяцами, пока в стволах не стиралась нарезка, а приклады не отваливались при выстреле, и о жёлто-голубых синяках, покрывавших плечи и предплечья до локтя; о том, как со скрипом тащились один за другим фургоны, как их тянули упряжки из двадцати — двадцати двух быков, как число необработанных шкур измерялось тоннами и сотнями тонн, о том, как гнило на земле мясо, как звенел от мух воздух, о стервятниках и воронах и о ночи, проведённой в страхе под рычание наполовину обезумевших волков, пожиравших падаль.
Я видел студебеккеровские фургоны, запряжённые шестью-восемью быками, они направлялись сюда и везли один свинец. Чистый галенит[238]. Тонны галенита. Только в этих краях между реками Арканзас и Кончо валялось восемь миллионов туш, потому что именно столько шкур доставили к железной дороге. Два года назад мы в последний раз отправились из Гриффина на охоту. Обшарили здесь все уголки. Шесть недель. В конце концов нашли стадо из восьми голов, перестреляли его и вернулись обратно. Они исчезли. Все, как сотворил их Господь, исчезли, как один, словно их никогда и не было.
Ветер вырывал из костра клочья искр. Вокруг молчаливо раскинулась прерия. В стороне от костра было холодно, ночь была ясная, и падали звёзды. Старый охотник плотнее закутался в одеяло. Интересно, есть ли другие миры, как этот? произнёс он. Или наш мир — единственный?
Он наткнулся на сборщиков костей, когда уже три дня ехал по местности, какой никогда прежде не видел. На иссохшей и словно выжженной равнине, где росли чёрные и бесформенные деревца, было полно воронья, повсюду стаями рыскали косматые шакалы и волки, валялись потрескавшиеся и выбеленные солнцем кости исчезнувших стад. Он сошёл с лошади и повёл её в поводу. То тут, то там среди рёберных дуг виднелись, словно старинные медали некоего охотничьего ордена, расплющенные диски потемневшего свинца. Вдалеке медленно двигались упряжки быков и с сухим скрипом катились тяжёлые фургоны. В них сборщики и бросали кости, разнося прокаченные солнцем остовы и разбивая огромные скелеты топорами. Кости грохотали в фургонах, катившихся дальше в седой пыли. Он смотрел на проходивших мимо сборщиков, оборванных, грязных, на быков с потёртыми шеями и бешеными глазами. Никто не заговаривал с ним. Вдали виднелся целый караван доверху гружённых костями фургонов, которые следовали на северо-восток, а дальше на север занимались своей работой другие команды сборщиков.
Вскочив в седло, он поехал дальше. Кости были собраны в кучи десять футов высотой, которые тянулись на сотни футов или возвышались высокими коническими холмиками со знаками или торговыми марками их хозяев на вершине. Он обогнал одну из громыхающих повозок, где на ближайшем к колёсам быке сидел мальчуган, который правил при помощи пенькового каната и жокейского хлыста. С верха горы черепов и тазовых костей на него искоса глянули сидевшие там двое молодых людей.
Вечером светящиеся точки их костров усеяли всю равнину, а он сидел спиной к ветру, и запивал из армейской фляги свой ужин — пригоршню поджаренной кукурузы. По всей округе разносились вой и тявканье голодных волков, а на севере, в тёмной оконечности мира, сломанной лирой беззвучно вспыхнула молния. В воздухе пахло дождём, но дождя не было. Словно корабли без огней, в ночи проезжали скрипучие телеги с костями, чувствовался запах быков, слышалось их дыхание. Повсюду витала кисловатая вонь от костей. Ближе к полуночи, когда он сидел на корточках возле угасающего костра, его окликнули. Подходите ближе, позвал он.
Они вышли из темноты, угрюмые бедолаги в шкурах. Все со старыми армейскими ружьями, кроме одного, у которого была винтовка для охоты на бизонов, все без курток, и лишь один в сапогах из необработанной кожи, снятой целиком с ноги какого-то животного и стянутой спереди сухожилиями.
Добрый вечер, незнакомец, громко произнёс самый старший.
Он оглядел их. Четверо подростков и один мальчик помладше, они остановились на краю света от костра и устроились там.
Подходите ближе, снова позвал он.
Они приблизились, нехотя переставляя ноги. Трое присели на корточки, а двое остались стоять.
Инструменты-то твои где? спросил один.
Да он здесь не за костями.
Табачка пожевать нигде не завалялось?
Он покачал головой.
Видать, и ни глотка виски нет.
Нет у него виски.
Куда направляешься, мистер?
Не в Гриффин ли путь держишь?
Он окинул их взглядом. В Гриффин.
Могу поспорить, к шлюхам собрался.
Ни к каким он не к шлюхам.
Шлюх там уйма, в Гриффине то есть.
Ха, да он, верно, побольше твоего там бывал.
Был в Гриффине, мистер?
Нет ещё.
Шлюх там полно. По самую завязку.
Говорят, за день пути до Гриффина можно подцепить что-нибудь, если ветер в твою сторону.
Они на дерево забираются перед этим самым заведением. Задерёшь голову, и подштанники видать. Я как-то под вечер штук восемь на том дереве насчитал. Устроятся там, что твои еноты, покуривают сигареты и вниз покрикивают.
Всё устроено, чтобы это был самый большой город греха во всём Техасе.
И убить там могут запросто, как нигде.
Ножичком поцарапают. Любую гадость устроят, только выбирай.
Он посмотрел на них, переводя взгляд с одного на другого. Потянулся за палкой, поворошил ею костёр и бросил в огонь. Вам что, гадости нравятся?
Мы этого не одобряем.
Виски пить нравится?
Это он треплется. Никакого виски он не пьёт.
Чёрт, да ты только что видел, как он пил, ещё и часа не прошло.
А ещё я видел, как он выблевал всё обратно. Что это за штуки у тебя на шее, мистер?
Он приподнял старое ожерелье, висевшее впереди на рубашке, и оглядел. Это уши.
Чего-чего?
Уши.
Какие ещё уши?
Он потянул за шнурок ожерелья и посмотрел на уши. Абсолютно чёрные, твёрдые, сухие и бесформенные.
Человеческие. Человеческие уши.
Ладно заливать, сказал тот, что с винтовкой.
Не называй его лгуном, Элрод, ещё пристрелит чего доброго. А можно взглянуть на эти штуки, мистер?
Он снял ожерелье через голову и передал тому, кто попросил. Сгрудившись вокруг, все стали ощупывать необычные высушенные висюльки.
Негритянские, что ли? дивились они.
Неграм отрезали уши, чтобы узнать, если ударятся в бега.
Сколько их здесь, мистер?
Не знаю. Было около сотни.
Они подняли ожерелье и повернули к свету костра.
Негритянские уши, боже правый.
Они не негритянские.
Не негритянские?
Нет.
А чьи же тогда?
Индейские.
Чёрта с два они индейские.
Элрод, сказано же тебе.
Почему же они такие чёрные, если они не негритянские?
Они стали такими. Они чернеют и чернеют, пока уже дальше некуда.
Откуда они у тебя?
Убивал этих сукиных сынов. Верно, мистер?
Был разведчиком в прериях, да?
Я купил эти уши в Калифорнии в салуне у одного солдата, ему не на что было выпить.
Он протянул руку и забрал у них ожерелье.
Чёрт. Спорим, он был разведчиком в прериях и перебил этих сукиных сынов всех до единого.
Тот, кого звали Элрод, указал подбородком на трофеи и принюхался. Не понимаю, зачем тебе эти штуки, проговорил он. Не хотел бы я иметь такие.
Остальные посмотрели на него с тревогой.
Ты же не знаешь, откуда эти уши. Может, старикан, у которого ты их купил, и сказал, что они индейские, а может, это и не так.
Мужчина молчал.
Может, это уши каннибалов или ещё каких заморских негров. Мне говорили, в Новом Орлеане можно целые головы купить. Их моряки привозят, и хоть целый день покупай по пять долларов за штуку, эти головы. Помолчи, Элрод.
Мужчина сидел, держа в руках ожерелье. Это были не каннибалы, сказал он. Это были апачи. Я знал человека, который их отрезал. Знал его, ездил с ним и видел, как его повесили.
Глянув на остальных, Элрод осклабился в усмешке. Апачи, хмыкнул он. Бьюсь об заклад, что любой старина апачи мог и на арбуз страху нагнать, ну а вам всем не боязно было?
Мужчина устало поднял на него глаза. Ты ведь не хочешь сказать, что я вру, верно, сынок?
Я тебе не сынок.
Сколько тебе лет?
А вот это совсем не твоё дело.
Сколько тебе лет?
Пятнадцать ему.
А ну придержи свой поганый язык.
Он повернулся к мужчине. Я не просил его говорить за меня.
Он уже сказал. В пятнадцать в меня первый раз стреляли.
А в меня ещё не стреляли.
Но тебе и шестнадцати нет.
А ты стрелять в меня собираешься?
Я собираюсь постараться этого не делать.
Пошли, Элрод.
Ни в кого ты стрелять не будешь. Если только в спину или в спящих.
Элрод, мы ушли.
Я понял, кто ты такой, как тебя увидел.
Шёл бы ты подобру-поздорову.
Сидит тут и треплется, что застрелит кого-нибудь. Но пока ещё никто ни в кого не стрелял.
Остальные четверо стояли там, куда ещё достигал свет костра. Самый маленький бросал взгляды в спасительную темноту ночной прерии.
Иди давай, повторил мужчина. Тебя ждут.
Тот сплюнул в чужой костёр и вытер рот. С севера по прерии вдали двигался караван фургонов. Быки бледные и молчаливые в свете звёзд, фургоны слегка поскрипывали, а позади них, словно чей-то недобрый глаз, двигался фонарь из красного стекла. В этих краях полно ожесточившихся детей, которых оставила сиротами война[239]. Приятели направились к мальчишке, чтобы его увести. Наверное, это придало ему храбрости; он, по всей видимости, сказал что-то ещё, потому что, когда они подошли к костру, мужчина вскочил. Держите его подальше от меня, сказал он. Ещё раз увижу здесь — убью.
Когда они ушли, он подкинул дров в костёр, поймал лошадь, снял с неё путы, привязал и оседлал, потом отошёл немного в сторону, расстелил одеяло и улёгся спать в темноте.
Когда он проснулся, на востоке ещё не забрезжил рассвет. У потухшего костра стоял тот самый парень с винтовкой в руке. Лошадь уже несколько раз фыркала, а теперь фыркнула снова.
Так и знал, что прятаться будешь, громко произнёс малец.
Мужчина откинул одеяло, перевернулся на живот, взвёл револьвер и наставил его в небо, где уже целую вечность горели гроздья звёзд. Совместил мушку с желобком на раме и, держа пистолет обеими руками, перевёл через черноту деревьев на тень пришельца, что была ещё темнее.
Вот он я, произнёс он.
Юноша повернулся вместе с винтовкой и выстрелил.
Всё равно ты был не жилец, проговорил мужчина.
В рассветном полумраке подошли ещё двое из той компании. Они были без лошадей. Мальчика помладше подвели туда, где со сложенными на груди руками лежал мёртвый.
Нам никаких разборок не надо, мистер. Мы хотим лишь забрать его.
Забирайте.
Я знал, что похороним его в этой прерии.
Они пришли сюда из Кентукки, мистер. Этот грубиян и его брат. Папа с мамой у них умерли. Деда убил какой-то сумасшедший, и его похоронили в лесу, как собаку. Так он и не увидел ничего доброго в жизни, и теперь у него нет ни души в этом мире.
Рэндалл, погляди хорошенько на того, кто оставил тебя сиротой.
Сирота в своей большой не по размеру одежде держал старый мушкет с отремонтированным прикладом и тупо глядел на мужчину. Ему было лет двенадцать; он выглядел скорее психически ненормальным, чем тупым. Двое других шарили по карманам мёртвого.
Где его винтовка, мистер?
Мужчина стоял, держась рукой за ремень. Он кивнул туда, где она стояла, прислонённая к дереву.
Они принесли её и вручили брату. Это была винтовка Шарпса пятидесятого калибра[240], и мальчик стоял, держа её и мушкет — этакий нелепый набор оружия, — и хлопал глазами.
Один из парней постарше передал ему шляпу мёртвого, а потом повернулся к мужчине. За эту винтовку он отдал в Литтл-Рок сорок долларов. В Гриффине такие можно купить за десять. Они ничего не стоят. Рэндалл, ты готов?
Помочь нести труп мальчик не мог, потому что был слишком мал. Когда старшие зашагали через прерию с телом его брата на плечах, он плёлся сзади, таща мушкет, винтовку и шляпу. Мужчина смотрел им вслед. Впереди ничего не было. Они просто несли тело через усеянную костями пустыню к голому горизонту. Сирота один раз обернулся, посмотрел на него, а потом стал торопливо нагонять остальных.
Во второй половине дня он перебрался по переправе Маккензи через речушку Клир-Форк, приток Брасоса, и они с лошадью зашагали бок о бок в лучах заката к городку, туда, где на низкой равнине перед ними фонари, разбросанные тут и там в долгах красных сумерках и опускающейся темноте, неторопливо выстраивались в манящие обманчивой гостеприимностью очертания берегов. Они миновали огромные груды костей — целые дамбы из черепов с рогами и выгнутых полумесяцем костей, что походили на старые луки из слоновой кости, сложенные после окончания какой-нибудь легендарной битвы. Высокими изогнутыми валами эти груды уходили к равнине и исчезали в ночи.
Когда они вошли в город, накрапывал дождь. Перед залитыми светом фонарей борделями у коновязи стояли лошади, и когда они проходили мимо, его лошадь с робким ржанием потянулась мордой к их ногам. На безлюдную немощёную улицу доносились звуки скрипки, а из тени в тень перед ними шныряли тощие собаки. На краю городка он подвёл лошадь к перилам, привязал среди других лошадей и ступил на низкие деревянные ступеньки, в тусклую полоску света, падавшую из дверного проёма. В последний раз оглянулся на улицу, на свет, льющийся тут и там из окон в темноту, на последний слабый отсвет на западе и на низкие тёмные холмы вокруг. Потом толкнул двери и вошёл.
Внутри бурлила охваченная неясным возбуждением толпа. Словно это сооружение из необструганных досок было воздвигнуто в самой низкой точке окружающих равнин и людей притягивало туда силой гравитации. Между грубыми столами, держа перед собой шляпу, ковылял старик в тирольском костюме, маленькая девочка в платьице крутила ручку шарманки, а на сбитой из досок сцене, обозначенной целым рядом потрескивавших свечей, с которых уже натекли лужицы жира, кружился в замысловатом танце медведь в кринолине.
Мужчина пробрался к бару, где несколько человек в рубашках с кожаными передниками качали из бочек пиво или наливали виски. За их спинами трудились мальчишки — приносили ящики с бутылками и подавали из моечной на задворках подносы с дымящимися стаканы. Барная стойка была обита цинком, он положил на неё локти, подбросил перед собой серебряную монету и прихлопнул её.
Говорите, или пребудете[241], сказал бармен.
Виски.
Виски, есть такое дело. Бармен поставил стакан, вынул пробку из бутылки, налил с полчетверти пинты и забрал монету.
Мужчина стоял, глядя на виски. Потом снял шляпу, положил её на стойку, взял стакан, не торопясь выпил. Поставил пустой стакан, вытер рот, повернулся к стойке спиной и опёрся на неё локтями.
Сквозь висевший слоями в желтоватом свете дым на него смотрел судья.
В круглой шляпе с узкими полями он сидел за столом, и его окружали самые разные люди — пастух и погонщик, гуртовщик, фрахтовщик, рудокоп и охотник, солдат и торговец, жулик, бродяга, пьяница, вор. Тысячу лет он вращался среди этой нищеты, среди отребья земного и среди промотавшихся наследников восточных династий, и в этом разношёрстном сборище он был и с ними, и не с ними, словно человек совершенно другого сорта, и казалось, за все эти годы он изменился очень мало или не изменился совсем.
Мужчина отвёл глаза от этого взгляда и стоял, глядя на зажатый кулаками пустой стакан. Подняв голову, он увидел, что на него смотрит бармен. Поднял указательный палец, и тот принёс виски.
Расплатившись, он взял стакан и стал пить. Вдоль задней стенки бара шло зеркало, но в нём отражался лишь дым и какие-то неясные тени. Стонала и скрипела шарманка, на дощатом помосте, высунув язык, неуклюже поворачивался медведь.
Когда мужчина снова бросил взгляд на судью, тот уже стоял и с кем-то разговаривал. Через толпу, потряхивая монетами в шляпе, пробирался хозяин шоу. Из задней двери выпархивали кричаще разодетые шлюхи, он смотрел на них, смотрел на медведя, а когда опять повернулся, чтобы найти глазами судью, тот исчез. Шоумен, похоже, что-то не поделил со стоявшими у стола. К ним присоединился ещё один. Шоумен махнул шляпой. Один из стоявших указал на бар. Тот замотал головой. Они что-то говорили, но их голоса тонули в общем гаме. На помосте вовсю отплясывал медведь, девочка крутила ручку шарманки, и при взгляде на тень от этого действа, отбрасываемую на стену светом свечей, напрашивался вопрос — возможно ли нечто подобное в мире дневного света? Когда он снова посмотрел на шоумена, тот уже нахлобучил шляпу и стоял, уперев руки в бока. Один из стоявших вытащил из-за пояса длинноствольный кавалерийский револьвер, повернулся и навёл его на сцену.
Кто-то нырнул на пол, кто-то потянулся за своим оружием. Владелец медведя стоял, как подавальщик винтовок в тире. Грянул выстрел, и вслед за прокатившимся эхом все звуки в комнате смолкли. Пуля угодила медведю куда-то в центр туловища. Медведь негромко застонал, заплясал быстрее, и в наступившей тишине было слышно, как шлёпают по доскам его громадные лапы. Между задних лап текла кровь. Маленькая девочка с лямками шарманки на плечах замерла, и ручка шарманки застыла в верхнем положении. Человек с револьвером выстрелил ещё раз, револьвер с грохотом подскочил, повис чёрный пороховой дым, медведь снова застонал и закачался, как пьяный. Он держался лапами за грудь, из пасти показалась тонкая струйка кровавой пены; он закричал, как ребёнок, сделал, приплясывая, несколько последних шагов и рухнул на помост.
Кто-то уже схватил стрелявшего за руку, и револьвер закачался высоко в воздухе. Ошеломлённый владелец медведя стоял, вцепившись в поля своей старосветской шляпы.
Пристрелил-таки этого чёртова медведя, произнёс бармен.
Девочка высвободилась из лямок шарманки — та с шипением грохнулась на пол, — подбежала к медведю, встала на колени, обхватила большую мохнатую голову и, всхлипывая, стала её баюкать. Большинство людей в помещении уже повскакали и стояли в этом жёлтом дымном пространстве, держась за оружие на поясах. Шлюхи целым выводком шарахнулись назад, а какая-то женщина забралась на помост, прошла мимо медведя и простёрла перед собой руки.
Всё улажено, заявила она. Со всем уже разобрались.
Ты считаешь, со всем уже разобрались, сынок?
Он повернулся. У барной стойки стоял судья и смотрел на него сверху вниз. Судья улыбнулся и снял шляпу. Большой бледный купол черепа блистал в свете ламп, как громадное светящееся яйцо.
Последние из верных сих. Последние из верных сих. Кроме нас с тобой, все теперь, можно сказать, покойники. Верно?
Он старался смотреть мимо. Огромная туша заслоняла его от всего мира. Было слышно, как та самая женщина объявляет, что в соседнем зале начинаются танцы.
«И поколения, что в мир придут, проклятью шутку принца предадут»[242], произнёс судья. Он чуть повернулся. Уйма времени, успеем потанцевать.
Я танцам учиться не собираюсь.
Судья улыбнулся.
Тиролец и ещё кто-то склонились над медведем. Девочка плакала, платьице спереди потемнело от крови. Судья перегнулся через стойку, схватил бутылку и большим пальцем вышиб пробку. Та, взвизгнув, как пуля, улетела в темноту над лампами. Он ливанул в глотку добрый глоток и откинулся на стойку. Ты же сюда потанцевать пришёл.
Мне пора идти.
Судья как будто расстроился. Идти?
Он кивнул. Потянулся к шляпе на стойке, взялся за неё, но не поднял и не двинулся с места.
Кто откажется стать танцором, если сможет? сказал судья. Танцы — это так здорово.
Женщина стояла на коленях и одной рукой обнимала девочку. Потрескивали свечи, и мёртвый медведь лежал большой горой меха в своём кринолине, будто некий монстр, убитый при совершении противоестественного акта. Судья налил виски в пустой стакан рядом со шляпой и подтолкнул его по стойке.
Пей, сказал он. Пей. «В сию ночь душу твою могут взять у тебя»[243].
Он посмотрел на стакан. Судья улыбнулся и отсалютовал ему бутылкой. Он взял стакан и выпил.
Судья не спускал с него глаз.
Ты всегда считал, что, если ничего не говорить, тебя никто не узнает?
Ты видел меня.
Судья пропустил эти слова мимо ушей. Я узнал тебя, когда впервые увидел, но ты меня разочаровал. И тогда, и сейчас. И всё же ты наконец здесь, со мной.
Я не с тобой.
Судья поднял безволосую бровь. Разве? удивлённо проговорил он. Он делано заозирался с озадаченным видом, неплохой такой актёр.
Я пришёл сюда вовсе не для того, чтобы выследить тебя.
А для чего же тогда? спросил судья.
Ты-то мне зачем? Я пришёл по той же причине, что и любой другой.
И что это за причина?
Какая причина?
Та, по которой здесь оказались все эти люди.
Они пришли сюда повеселиться.
Судья не сводил с него глаз. Он стал указывать на разных людей вокруг и спрашивать, пришли ли они сюда повеселиться и понимают ли вообще, зачем они здесь.
Не обязательно, чтобы каждый оказывался где-либо по определённой причине.
Это так, согласился судья. Не обязательно, чтобы у них была причина. Но из-за их равнодушия заведённый порядок не отменяется.
Он насторожённо смотрел на судью.
Давай сформулируем это по-другому, продолжал судья. Если у них действительно нет конкретной причины, но всё же они оказались здесь, не значит ли это, что на то есть причина у кого-то другого? И если это так, может, угадаешь, кем может быть этот другой?
Нет, не угадаю. А ты угадаешь?
Я прекрасно знаю, кто он.
Судья снова налил полный стакан, отхлебнул из бутылки, вытер рот и повернулся, оглядывая помещение. Это подготовка к событию. По сути дела, к танцу. Участникам в своё время будет объявлено, какую роль им предстоит сыграть. Пока же довольно и того, что они появились. Мы имеем дело с танцем, и он в полной мере несёт в себе собственную организацию, историю и завершение, поэтому совсем не обязательно, чтобы танцоры несли всё это в себе. Как бы то ни было, история всех не есть история каждого по отдельности, как не является она и совокупностью этих историй, и никто не может до конца осознавать, почему он здесь, ибо ему не дано понять даже, в чём состоит данное событие. По сути дела, понимай он это, он вполне мог бы и не явиться, и становится ясно, что его присутствие не может быть частью плана, если таковой существует.
Судья улыбнулся, сверкнув большими зубами. И снова выпил.
Событие, церемониал. Подготовка к нему. Прелюдия в определённой степени отмечена решительностью. В неё входит убийство большого медведя. То, как разворачиваются события этого вечера, не покажется странным или необычным даже тем, кто подвергает сомнению правомерность такой последовательности событий.
Так вот, церемониал. Кто-то может с уверенностью утверждать, что церемониалы ни на какие категории не делятся, что есть лишь церемониалы более или менее величественные, и, исходя из этого довода, мы скажем, что для данного, в известной степени значительного церемониала, вероятно, есть более распространённое название «ритуал». В ходе ритуала должна быть пролита кровь. Ритуалы, которые не отвечают данному требованию, не настоящие, каждый тут же почувствует их фальшь. Можешь не сомневаться. Это такое чувство в груди, которое вызывает в памяти детское одиночество, вроде того, когда все ушли и ты остался играть один. Получается игра с самим собой, без соперника. В которой можно нарушить лишь правила. Не отворачивайся. Никакой загадки в том, о чём мы говорим, нет. Уж кому-кому, а тебе хорошо известно это чувство — пустота и отчаяние. Для того чтобы от него избавиться, мы и берём в руки оружие, верно? Разве не кровь — тот ингредиент, что скрепляет связующие узы? Судья наклонился ближе. Что такое, по-твоему, смерть, дружище? О ком мы говорим, когда упоминаем о человеке, который был, а теперь его нет? Это непроверенные догадки или нечто, подвластное каждому? Что такое смерть, если не средство? И на кого она нацеливается? Смотри на меня.
Не люблю я бредятину.
И я тоже. И я не люблю. Ты уж потерпи. Вот взгляни на них. Выбери кого-нибудь, всё равно кого. Вон тот, например. Посмотри на него. Он без шляпы. Как он относится к миру, понятно. Это читается по его лицу, по тому, как он держится. И всё же его жалобы на то, что жизнь прожить — не поле перейти, суть лишь маска, скрывающая то, что волнует его на самом деле. А волнует его то, что люди не желают поступать так, как ему хочется. Никогда так не поступали и не будут поступать. Вот как с ним обстоит дело, и из-за трудностей в его жизни столько потеряно, она стала так не похожа на ту жизнь, которую он собирался прожить, что он превратился чуть ли не в ходячую развалину, никак не приспособленную вмещать человеческий дух. Может ли такой человек сказать, что против него нет никакого злого умысла? Что нет власти, нет силы, нет причины? Это каким надо быть еретиком, чтобы подвергать сомнению и вмешательство извне, и предъявителя претензии? Неужели он может верить, что крах его существования останется без последствий? Что нет ни права удержания собственности, ни кредиторов? Что бога мести, равно как и боги сострадания, крепко спят в своей подземной усыпальнице, и все наши призывы принять что-то к сведению или уничтожить все книги учёта, должно быть, встретят одинаковое молчание, и что именно это молчание и возобладает? С кем это он говорит, дружище? Видишь его?
Человек действительно что-то бормотал себе под нос и злобно озирался, глядя на людей, среди которых друзей у него, похоже, не было.
Человек ищет свою собственную судьбу и ничего больше, сказал судья. Хочет он этого или нет. Любому, кто сумеет найти свою судьбу и избрать поэтому некий противоположный курс, в конце концов всего только и удастся, что прийти в тот же назначенный час к итогу, который он выбрал себе сам, ибо судьба человека так же необъятна, как мир, в котором он обитает, и так же вмещает все противоположности. Эта сокрушившая стольких людей пустыня безбрежна и требует широты души, но в то же время она невероятно пуста. Она бесчувственна, бесплодна. Её сокровенная суть — камень.
Судья налил полный стакан. Пей, сказал он. Жизнь продолжается. У нас танцуют каждый вечер, и сегодняшний — не исключение. Прямой путь или извилистый — всё едино, и теперь, когда ты здесь, что значат все эти годы с тех пор, когда мы последний раз встречались? Память людей — штука ненадёжная, и прошлое, которое было, мало чем отличается от прошлого, которого не было. Он взял налитый судьёй стакан, выпил, поставил обратно. И взглянул на судью. Я побывал во многих местах. Это лишь ещё одно.
Судья поднял бровь. А ты что, свидетелей оставлял? Чтобы они докладывали тебе, что эти места всё ещё существуют после того, как ты оттуда уехал? Бред всё это.
Ты так считаешь? Ну а где же вчерашний день? Где Глэнтон и Браун, где святой отец? Судья склонился ближе. Где Шелби, которого ты оставил в пустыне на милость Элиаса, где Тейт, которого ты бросил в горах? Где те дамы, ах, те прелестные и нежные дамы, с которыми ты отплясывал на балу у губернатора, герой, помазанный кровью врагов республики, которую вызвался защищать? Где тот скрипач и где тот танец? Наверное, ты можешь мне сказать. Я вот что тебе скажу. Когда войну перестают считать достойным занятием, когда её благородную природу подвергают сомнению, достойных людей, признающих святость крови, исключают из танца, на который имеет право каждый воин. В силу этого танец становится ненастоящим танцем, а танцоры — ненастоящими танцорами. Но всегда найдётся тот, кто является настоящим танцором, и как ты думаешь, кто бы это мог быть? Ты вообще ничто.
Ты так близок к истине, что даже не можешь себе представить. Но я скажу тебе. Только тот, кто целиком отдался крови войны, кто побывал на самом дне, повидал ужасы во всей полноте и понял наконец, что это выражение его сокровенной сути, — только он может танцевать. Танцевать может даже глупое животное. Судья поставил бутылку на стойку. Услышь меня, дружище, сказал он. На этой сцене есть место лишь для одного зверя, и только для одного. Всем остальным суждена вечно длящаяся ночь, которой нет имени[244]. Один за другим они шагнут во мрак за этими светильниками. И те медведи, что танцуют, и те, что нет.
Толпа вынесла его к двери в глубине заведения. В гостиной, еле видные из-за дыма, сидели за картами игроки. Он двинулся дальше. Мужчины проходили к навесу на задах здания, и какая-то женщина собирала у них пропуска. Она воззрилась на него. Пропуска у него не было. Она отослала его к столу, где другая женщина продавала пропуска и куском дранки запихивала деньги через узкую щёлку в железный сейф. Он заплатил доллар, взял штампованный медный жетон, отдал его у двери и вошёл.
Он оказался в большом зале со сценой для музыкантов с одной стороны и большой самодельной печкой из листового железа с другой. На этой танцплощадке трудились целые эскадроны шлюх. В замызганных пеньюарах, зелёных чулках и панталонах цвета дыни они разгуливали в дымном свете ламп, строя из себя распутниц по-детски и в то же время непристойно. Его взяла за руку маленькая смуглянка.
Я тебя сразу заприметила, сказала она. Всегда выбираю то, что мне надо.
Она провела его через дверь, где старая мексиканка раздавала полотенца и свечи, и они, словно спасшиеся от страшной беды, поднялись по тёмной дощатой лестнице в комнаты наверху.
Он лежал в каморке со спущенными до колен штанами и смотрел на шлюху. Наблюдал, как она берёт одежду и одевается, как подносит к зеркалу свечу и разглядывает себя. Она обернулась и посмотрела на него.
Пойдём. Мне надо идти.
Валяй.
Тебе нельзя лежать здесь. Давай. Мне пора.
Он сел, свесив ноги с маленькой железной койки, встал, натянул брюки, застегнул их и затянул ремень. Шляпа лежала на полу, он поднял её, отряхнул о штанину и надел.
Тебе надо пойти вниз и выпить, сказала она. И всё будет в порядке.
Всё и так в порядке.
Он вышел. В конце коридора остановился и оглянулся, потом стал спускаться по лестнице. Шлюха уже подошла к двери каморки. Стоя в коридоре со свечой в одной руке и зачёсывая волосы назад другой, она смотрела, как он спускается во мрак лестничного пролёта, а потом зашла в комнатушку и закрыла за собой дверь.
Он стоял у края танцплощадки. Несколько человек, взявшись за руки, образовали круг и, ухмыляясь, что-то кричали друг другу. Посреди помоста на табуретке сидел скрипач, а какой-то человек расхаживал взад-вперёд, громко выкрикивал последовательность движений в танце и отчаянно жестикулировал, показывая, как всем следует двигаться. В полумраке двора в грязи кучками стояли угрюмые индейцы тонкава, и там, где из открытых окон на них падал свет, их лица смотрелись необычайными утраченными портретами. Скрипач встал и приставил скрипку к подбородку. Раздался крик, заиграла музыка, и стоявшие в кругу танцоры, громко шаркая, стали неуклюже поворачиваться. Он вышел во двор.
Дождь перестал, и воздух был холодный. Он постоял во дворе. В небе падали звёзды, бессчётные и случайные, рассекая небо по коротким векторам от своих начал в ночи к точкам своего назначения во прахе и небытии. В зале пиликала скрипка, шаркали ногами и топали танцоры. На улице звали маленькую девочку, ту, что баюкала мёртвого медведя: она куда-то потерялась. Люди ходили по тёмным закоулкам с фонарями и факелами и окликали её по имени.
Он зашагал по мосткам к уборным. Постоял рядом, прислушиваясь к затихавшим вдали голосам, снова посмотрел на молчаливые дорожки звёзд там, где они гасли над потемневшими холмами. Потом открыл дверь из неоструганных досок и шагнул внутрь.
В уборной восседал судья. Голый, тот с улыбкой поднялся, обхватил его ручищами, прижав к своей огромной и ужасной плоти, и закрыл за ним деревянную задвижку.
В салуне двое мужчин хотели купить шкуру медведя и искали его владельца. Медведь лежал на сцене в огромной луже крови. Свечи уже погасли, и лишь одна тревожно догорала в стёкшем жире, словно молельная лампада. В танцевальном зале молодой человек стоял рядом со скрипачом и отбивал ритм, стуча меж колен парой ложек. Вокруг разгуливали полуголые шлюхи, некоторые выкатили напоказ груди. В грязном дворе позади заведения двое мужчин шли по мосткам к уборным. Ещё один стоял рядом и мочился в грязь.
Там кто-то есть? поинтересовался первый.
Тот, что облегчался, даже головы не поднял.
На твоём месте я не стал бы туда заходить.
Там кто-то есть?
Я заходить не стал бы.
Он подтянул штаны, застегнулся, обошёл их и зашагал по мосткам к свету. Первый проводил его взглядом, потом открыл дверь в уборную.
Господи, сила твоя! ахнул он.
Что там такое?
Он не ответил и, шагнув мимо второго, затопал по мосткам назад. Второй смотрел ему вслед. Потом открыл дверь и заглянул.
В салуне мёртвого медведя завернули в брезент от фургона и обратились ко всем с просьбой помочь. В гостиной вокруг ламп зловещим туманом вился табачный дым, игроки негромко переговаривались, делали ставки и сдавали карты.
В танцах наступил перерыв, на сцене появился ещё один скрипач, музыканты вдвоём принялись дёргать струны и вертеть деревянные колки, пока не остались довольны. Многие танцоры, пьяно пошатываясь, бродили по залу, некоторые, скинув рубашки и жилеты, стояли с потными обнажёнными торсами, хотя в помещении было довольно прохладно, и изо ртов шёл пар. Одна здоровенная шлюха, стоя у сцены, хлопала по ней ладонями и пьяным голосом требовала музыки. На ней были лишь мужские подштанники. Похоже, это был её трофей. В такие же трофеи — шляпы, панталоны или кавалерийские куртки из синей диагонали — были наряжены и некоторые её товарки. Снова запиликала музыка, со всех сторон посыпались энергичные возгласы, вперёд вышел ведущий и выкрикнул название танца, танцоры затопали и заулюлюкали, валясь друг на друга.
И вот они уже танцуют, дощатый пол трясётся под сапогами, а над опущенными под углом инструментами, мерзко осклабясь, склонились скрипачи. Над всеми возвышается судья, он танцует голый, энергично и живо перебирая маленькими ножками всё быстрее и быстрее, он кланяется дамам, огромный, бледный и безволосый, как гигантский младенец. Он говорит, что никогда не спит. Он говорит, что никогда не умрёт. Он кланяется скрипачам, плавно отступает, откидывает назад голову и разражается глубоким горловым смехом, он всеобщий любимец, этот судья. Он машет шляпой, и луноподобный купол его черепа бледным пятном проплывает под лампами, он быстро поворачивается, и вот одна из скрипок уже у него в руках, он делает пируэт, он делает па, два па, он танцует и играет. Ноги его легки и проворны. Он никогда не спит. Он говорит, что никогда не умрёт. Он танцует и на свету, и в тени, и все его любят. Он никогда не спит, этот судья. Он танцует и танцует. И говорит, что никогда не умрёт.
Эпилог
На рассвете по равнине движется человек, проделывая в земле отверстия. У него приспособление с двумя ручками, он загоняет его в отверстие и этим стальным инструментом воспламеняет камень, и так отверстие за отверстием, высекая из камня огонь, заложенный в него Господом. За ним по равнине следуют бродяги — те, что ищут кости, и те, что не ищут, — они шагают, спотыкаясь, в свете зари, словно устройства с анкерными механизмами, и потому кажется, что их сдерживает благоразумие или задумчивость, не имеющая внутренней сути, и они один за другим пересекают в своём движении эту полосу отверстий, что тянется до обозреваемого края земли, и она представляется скорее подтверждением принципа, чем стремлением к некоему постоянству, подтверждением последовательности и причинной связи, будто в этой прерии с её костями, сборщиками костей и теми, кто ничего не собирает, каждое круглое, правильной формы отверстие обязано своим существованием предшествующему. Он высекает огонь в отверстии и вытаскивает свой стальной инструмент. Потом все они движутся дальше.
1985
Опубл.: http://royallib.com/book/makkarti_kormak/krovaviy_meridian.html
[1] Нав 9: 23. — Здесь и далее примеч. перев .
[2] Леониды — метеорный поток, появляющийся в ноябре со стороны созвездия Льва. Во время метеорного дождя 1833 г. в течение часа, по некоторым оценкам, наблюдалось более 100 000 метеоров.
[3] Независимую от Мексики Республику Фредония собирались провозгласить в Техасе недалеко от Накогдочеса переселенцы из США, сформировавшие в декабре 1826 г. комитет по независимости. В конце января они отступили под натиском мексиканских войск.
[4] Парафраз на Мф 28: 20.
[5] «Боуи» — длинный охотничий нож, изобретённый героем Техасской революции Джимом Боуи (1796–1836) и популярный среди покорителей Фронтира.
[6] Буквы «X» и «Т» — инициалы Тоудвайна, буквой «Ф» (фелония) клеймили совершивших тяжкое преступление.
[7] Сынок. Иди сюда. Тут какой-то господин (исп.) .
[11] Что говорит этот парень (исп.) .
[12] Хочет пропустить стаканчик (исп.) .
[13] Но ему расплатиться нечем (исп.) .
[14] Работу хочет (исп.) .
[15] Кто его знает (исп.) .
[16] Поработать хочешь (исп.) .
[17] Он не грязный (исп.) .
[18] Давай отсюда (исп.) .
[19] Имеется в виду американо-мексиканская война 1846–1848 гг.
[20] В 1836 г. переселенцы провозгласили независимую от Мексики Республику Техас. В 1845 г. Техас был аннексирован США, что и стало поводом для американо-мексиканской войны.
[21] Речь идёт о договоре, подписанном в январе 1847 г. в Кампо-де-Кауэнга (ныне Лос-Анджелес), который обозначил прекращение военных действий между США и Мексикой на территории Северной Калифорнии. Позже по итогам войны 1846–1848 гг. был подписан официальный договор Гвадалупе-Идальго (1848), по которому Мексика потеряла около 40 % своей территории, а США получили новые земли площадью около 1 300 000 кв. км.
[22] Видимо, имеются в виду «Конные стрелки из Теннесси», одно из добровольческих формирований техасской армии.
[23] Сражение при Монтеррее (1846) — одно из решающих сражений американо-мексиканской войны.
[24] Александр Уильям Донифан (1808–1887) — американский политик и военачальник. Во время американо-мексиканской войны командовал 1-м полком конных миссурийских волонтёров, участвовал в нескольких кампаниях, включая захват Санта-Фе и вторжение на север Мексики. Его полк принимал участие в сражении за Сакраменто и обеспечил захват города Чиуауа. Бой, о котором идёт речь, произошёл в феврале 1847 г.
[25] Мариано Паредес-и-Аррильяга (1797–1849) — мексиканский генерал и президент. Захватил власть в 1846 г.
[26] «Доктрину Монро» сформулировал Джон Куинси Адамс (1767–1848), госсекретарь при пятом президенте США (1817–1825) Джеймсе Монро (1758–1831), в 1823 г. В соответствии с этой доктриной США не вмешиваются в войны в Европе и в войны между европейскими державами и их колониями, но рассматривают образование любых новых колоний или вмешательство в дела независимых стран на Американском континенте как враждебные по отношению к себе действия.
[27] Индейцы каранкава, обитатели прибрежных районов Техаса, занимавшиеся охотой, рыболовством и сбором морепродуктов, вымерли ещё до 1860 г. Традиционное представление о каранкава как о людоедах, основанное на свидетельствах XVI в., учёные ныне подвергают сомнению.
[28] И его сапоги (исп.) .
[30] «Орёл» — старая американская монета достоинством 10 долларов с изображением орла.
[31] Уильям Дженкинс Уорт (1794–1849) — американский генерал, но время американо-мексиканской войны командовал второй дивизией оккупационных войск при Монтеррее.
[32] В США в XIX в. флибустьерами называли авантюристов или солдат, которые действовали без одобрения своего правительства и руководствовались финансовой выгодой, политической идеологией или страстью к приключениям.
[33] «Фальшивое дула» — приспособление для зарядки пуль.
[35] Анарета (греч. «разрушитель») — в астрологии планета, разрушающая форму, убивающая, неблагоприятно воздействующая на планету хилег («подателя жизни»).
[36] Сотол — вечнозелёный кустарник, достигающий 1,5 м в высоту.
[37] Дайка — вертикальное отложение осадочных пород.
[39] Проклятая земля (лат.) .
[42] Индейцев ищете? (исп.) .
[45] Красной охрой (исп.) .
[46] Лекарственное шоу — бродячая труппа, дававшая представления, чтобы привлечь покупателей патентованных лекарств.
[47] «Смотри, смотри» (исп.) .
[50] Говорят, койот — это злой дух. Часто бывает, что злой дух — он койот и есть.
И индейцы тоже. Часто бывает, койоты дьявола призывают.
А это что?
Ничего.
Филин. И всё.
Наверное (исп.) .
[51] Тамале, тамаль — лепёшка из кукурузной муки с начинкой из мясного фарша с перцем чили.
[53] «А в данном вопросе они полагаются на народ» (ст. — фр.) — юридическая формулировка; т. е. вопрос оставляется на решение присяжных.
[54] Во время конфликта Мексики с Республикой Техас у городка Миер близ реки Рио-Гранде 23 декабря 1842 г. произошло 24-часовое сражение, в котором мексиканцы потеряли около 800 человек.
[55] Дом с плоской крышей (исп.) .
[56] Тападеро — кожаные чехлы, закрывающие спереди стремена мексиканского седла.
[57] «Драгунский уитнивилль-хартфорд» — усовершенствованный вариант легендарного «драгунского уокера-кольта», созданного Сэмом Кольтом и техасским рейнджером Сэмюэлом Уокером. Производился лишь в конце 1847 — начале 1848 г., и вся партия из 240 пистолетов была тут же раскуплена.
[58] Странники из древней страны (исп.) .
[59] Hiccius doccius (от Hicce est doctus , «это мудрец») — искажённое латинское выражение, обозначающее фокусника, а также возглас фокусника или жонглёра во время исполнения номера.
[60] Нечто третье (лат.) .
[62] Что здесь происходит? (исп.) .
[63] Ничего. Всё в порядке (исп.) .
[64] Всё в порядке. Дела губернатора (исп.) .
[65] Мы — друзья господина Риддла (исп.) .
[66] Вали отсюда (исп.) .
[67] Разрешите представить сержанта Агилара (исп.) .
[68] Очень приятно (исп.) .
[70] Земля Ван-Димена — так европейцы изначально называли открытый в 1642 г. Абелем Тасманом и названный им в честь генерал-губернатора голландской Восточной Индии остров Тасмания. В 1803 г. остров захватили англичане и устроили там исправительную колонию.
[72] Феликс Мария Сулоага (1803–1898) — мексиканский генерал, принимавший участие в кампаниях против апачей и команчей.
[74] Шуты, клоуны (исп) .
[75] Да. Да, клоуны. Всё. Казимир, собак (исп.) .
[76] Колода карт. Предсказывать судьбу (исп.) .
[77] Зд. : Так. Что-нибудь видишь? (исп.) .
[80] Дурак, шут (исп.) . Согласно принятым толкованиям, шут в таро означает плоть, жизнь чувств, безрассудное поведение в его наиболее бессмысленном выражении. Он может также предупреждать о наступлении значительной перемены. Другое толкование данной карты — действие, предпринимаемое в неизвестных обстоятельствах, сопряжённое со страхом и риском.
[83] Четвёрка кубков. На карте изображён сидящий под деревом юноша, который, похоже, не удовлетворён стоящими перед ним тремя кубками. Рука из небес протягивает ему четвёртый кубок, но юноша не проявляет интереса к нему. Карта указывает на период опустошённости и скуки, когда человека ничто не устраивает.
[84] Мужчина. Самый молодой. Малец (исп.) .
[85] Боаз и Яхин — чёрный и белый медные столпы, отлитые для храма Соломона, каббалистические и масонские символы Мудрости и Разума.
[86] Имеется в виду Верховная Жрица: на карте таро она сидит между двумя столпами, чёрным и белым, которые символизируют всякую двойственность. Появление этой карты обычно предлагает спрашивающему искать новые потаённые пути к мудрости.
[87] Бенджамин Маккаллок (1811–1862) — техасский рейнджер, прославившийся борьбой с индейцами. В 1846 г. с началом войны с Мексикой, создал отряд рейнджеров, который мог регулярно проходить 250 миль минимум за десять дней. Свободно говорил по-испански.
[88] Карета, карета. Перевёрнутая. Карта войны, мести. Я видела её без колёс в какой-то тёмной реке (исп.) . Имеется в виду карта «Колесница» — сражение, которое может выиграть вопрошающий, если у него хватит силы воли. Сражение обычно внешнее, с ясной целью и планом действий. Если карта перевёрнута, значение остаётся тем же, однако для вопрошающего существует опасность проиграть сражение из-за недостаточного контроля.
[89] Погибель. Какой губительный ветер (исп.) .
[90] Карета мёртвых, полная костей. Юноша, который… (исп.) .
[92] Подайте чего-нибудь. Бога ради (исп.) .
[93] Мясной лагерь — временный лагерь, где индейцы сушили мясо про запас.
[94] Зд.: «Заходите, заходите, заходите» (исп.) .
[98] Кожаные сандалии (исп.) .
[99] Военный отряд. Против варваров (исп.) .
[100] Матерь Божья (исп.) .
[101] Такие храбрые солдаты. Кровь Гомеса, кровь народа… (исп.) .
[102] Тлако — 1/8 реала, мексиканской валюты до 1897 г.
[103] Пол-одиннадцатого, всё спокойно (исп.) .
[104] Тростниковую водку (исп.) .
[105] Плайя (исп.) . — дно высохшего озера.
[106] «Бешеный камень» — каменное отложение, которое, как считалось, обладает свойством снимать воздействие укуса животных, в том числе заражённых бешенством.
[107] Добыча меди в Санта-Рита велась ещё при испанцах, но сам городок был основан лишь в 1803 г. В начале 1800-х гг. рудник давал более 6 млн. фунтов меди в год. В 1837 г. после убийства американским трейдером группы апачей началась война с индейцами и были перебиты почти все 500 жителей городка.
[110] Друзья, мы друзья (исп.) .
[111] Откуда едете (исп.) .
[113] Сиболерос — мексиканские охотники на бизонов.
[114] Катабасис (греч.) — спуск, отступление, в том числе «сошествие в преисподнюю».
[115] «И я в Аркадии» (лат.) — классическое напоминание о том, что смерть посещает даже счастливую Аркадию.
[116] Заплечные сумки (исп.) .
[117] Стоун — 14 фунтов (6,34 кг)
[118] Лавовое поле (исп.) .
[119] Все мертвы. Все (исп.) .
[120] Старина Эфраим — кличка легендарного гигантского медведя-гризли, бродившего в Национальном лесном заповеднике Кэш в 1911–1923 гг. Назван так по имени гризли, нарушавшего покой жителей Калифорнии, героя книга Ф. Т. Барнума, знаменитого американского антрепренёра XIX в.
[121] Кит Сил — название одного из скальных жилищ древних индейцев пуэбло на севере штата Аризона.
[122] Солерет — стальной ботинок в рыцарских доспехах.
[123] Наденхуттен — деревушка миссионеров в Огайо, где во время Войны за независимость в марте 1782 г. кентуккийские поселенцы убили и сожгли 96 безоружных делаваров, обращённых в христианство и живших в миссии моравских братьев.
[124] Решением «индейского вопроса», связанного с расширением миграции переселенцев в 1820–1830 гг., стало изгнание индейцев за границы Фронтира на Индейскую территорию в нынешнем штате Оклахома. В пути немало индейцев умерло от голода и болезней.
[125] Кива — полуподземное церемониальное помещение.
[126] В начале XIX в. федеральные власти добились у индейцев племени криков разрешения проложить две дороги, которые проходили по индейским территориям и соединяли границы штата Джорджия с поселениями на западе в Теннесси, Алабаме и Луизиане.
[127] Шоу менестрелей — шоу с комическими скетчами, варьете, танцами и музыкой, где белые исполнители, загримированные под чёрных, колко высмеивали негров как людей недалёких, ленивых, суеверных, жизнерадостных и музыкальных. К началу XX в. эти шоу в основном сменил водевиль.
[128] Анасази («древние люди») — так часто называют доисторическую группу индейцев пуэбло, владевших гончарным искусством и строивших дома в характерном стиле.
[129] Хоган — жилище индейцев навахо.
[131] Землевладелец, помещик (исп.) .
[132] Аллюзия на Иов 21: 26.
[133] Чистокровный (исп.) .
[134] Йеху — тупые и жестокие человекоподобные дикари из «Путешествий Гулливера» Джонатана Свифта.
[135] Слова из поэмы английского поэта Джона Мильтона (1608–1674) «Потерянный рай», пер. Арк. Штейнберга:
…Звук фанфар
Торжественно всю бездну огласил,
И полчища издали общий клич,
Потрясший ужасом не только Ад,
Но царство Хаоса и древней Ночи.
[136] Имеется в виду популярное в XIX в. развлечение — устройство, в котором сменяли друг друга нарисованные картинки.
[137] Лучше уж индейцы (исп.) .
[140] Земли сожжённые, земли безлюдные (исп.) .
[141] Охота на души (исп.) .
[144] День мёртвых (поминовения усопших) — традиционный праздник коренных жителей Латинской Америки, когда души усопших якобы возвращаются в свои дома; сласти в форме черепов — один из непременных его атрибутов.
[145] Купите собак (исп.) .
[146] Сколько хочешь? (исп.) .
[147] Пятьдесят сентаво (исп.) .
[149] Зд.: держи (исп.) .
[151] Постоялым двором (исп.) .
[154] Чего прячешься? (исп.) .
[155] Зд.: Откуда едешь? (исп.) .
[156] Зд.: Что у тебя там? (исп.) .
[158] Чего вам от меня надо? (исп.) .
[160] Красной охрой (исп.) .
[162] Конюхи… Давай сюда. Быстро (исп.) .
[163] Этот человек — главный (исп.) .
[164] Поручаю тебе всё, понятно? Лошадей, сёдла — всё (исп.) .
[165] Да. Понятно (исп.) .
[166] Хорошо. Действуй. В доме есть лошади (исп.) .
[167] Молодой человек (исп.) .
[168] Ты за лошадьми ходишь? (исп.).
[169] Да, сеньор. К вашим услугам (исп.) .
[170] Наши лошади (исп.) .
[171] Огдоада — в египетской мифологии восемь изначальных космических божеств, из которых возник мир. Боги изображались с головами лягушек, богини — с головами змей. По Пифагору — символ гармонии и число божественного правосудия.
[172] Джон Слоут (1781–1867) — коммодор ВМФ США, в 1846 г. объявил Калифорнию частью Соединённых Штатов.
[173] Чирикахуа — одна из последних групп племени апачей; во главе с Джеронимо продолжали оказывать сопротивление правительству США до 1852 г.
[174] Жителей деревни (исп.) .
[175] Ремень для связывания лошадей (исп.) .
[176] Микелет — оружие XVII в., предшественник кремнёвого ружья.
[177] Аламеда — аллея с деревьями.
[179] Миссия Сан-Хавьер-дель-Бак, которую называют «белой голубкой пустыни», основана в 1699 г. монахами-иезуитами, проповедовавшими среди местных индейцев-папаго. Церковь в простом и элегантном мавританском стиле с богато украшенным входом построена в 1783–1797 гг. после того, как апачи разрушили в 1770 г. изначальное здание. В 1822 г. миссия попала под юрисдикцию мексиканского правительства, все монахи-испанцы были изгнаны, и остававшаяся заброшенной до 1858 г. церковь стала приходить в упадок.
[180] Поместье, ферма (исп.) .
[181] Успокойтесь. Это случайность, не более того (исп.) .
[182] Взгляните. Взгляните на ухо моего коня (исп.) .
[183] Доброе утро. Откуда едете? (исп.) .
[184] Мангас Колорадас (Красные Рукава) (ок. 1793–1863) — вождь одного из племён апачи и одна из важнейших фигур среди индейских вождей XIX в.
[185] Ладно. У них дружественные намерения. Выпили немного, не более того (исп.) .
[187] Виски есть в Тусоне (исп.) .
[188] Несомненно. И солдаты тоже (исп.) .
[189] Золото есть?..
Да.
Сколько?
Достаточно (исп.) .
[190] Хорошо. Три дня. Здесь. Бочка виски (исп.) .
[191] Тизвин — алкогольный напиток американских индейцев. Индейцы папаго изготавливают его из крупного кактуса сагуаро.
[192] Кости, зд. : — рёбра (исп.) .
[193] Ричард Кок (1829–1897) — американский юрист и государственный деятель из Техаса. Уильям Блэкстоун (1723–1780) — английский юрист, автор исторического аналитического трактата по общему праву под названием «Комментарий к законам Англии».
[195] Земли пересечённые, земли Богом забытые (исп.) .
[196] Окаменевшая кость (исп.) .
[197] Рингольдовское седло — стандартное кавалерийское седло в армии США с 1841 г., названо по имени изобретателя, артиллерийского офицера Сэмюэля Рингольда.
[198] Дневной переход (исп.) .
[199] Имеется в виду кодекс Ур-Намму, древнейший свод шумерских законов (ок. 2100–2050 гг. до н. э.), высеченный на каменной плите)
[200] «Тауэрские» мушкеты — мушкеты, которые производили в арсенале лондонского Тауэра, лучшее пехотное оружие в Европе в конце XVIII в.
[201] Агрегат — скопление минералов, составляющих горную породу.
[202] Аллюзия на Мф 26: 52.
[203] «Ничего не говорит» (лат.) — юридическая формулировка отказ» ответчика от дачи показаний.
[204] Неосёдланный Конь (исп.) .
[205] Добрый день (исп.) .
[206] Откуда будете? (исп.) .
[208] «Кольцевые» доллары с отверстием посередине чеканились с 1852 г.
[209] Городской совет, мэрия (исп.) .
[210] Боже мой… Что вам нужно? (исп.) .
[212] Скажите, что (исп.) .
[213] Человек, который у вас. Мой товарищ (исп.) .
[216] Матерь Божья… Семь-восемь дней (исп.) .
[217] Где он находится? (исп.) .
[219] Сати — вдова, которая, по распространённому в Индии до XIX в. древнему обычаю, подвергалась публичному самосожжению вместе с телом мужа.
[220] Мексиканское вьючное седло (исп.) .
[221] Аллюзия на «Кентерберийские рассказы» английского писателя Джеффри Чосера: «Был рядом с ним, удачливый во всём, Судейского подворья Эконом». Пер. И. Кашкина.
[222] Виндикационный иск — иск о возвращении владения недвижимой вещью.
[223] Пампути — мокасины мехом наружу, которые шили из необработанной шкуры только что убитого оленя, пока она ещё не застыла.
[224] Хочу посмотреть твой пистолет (исп.) .
[225] Что с вами случилось (исп.) .
[226] Они очень плохие (исп.) .
[227] Ясное дело (исп.) .
[228] У вас нет товарищей (исп.) .
[229] Есть. Много. Они приедут. Много товарищей (исп.) .
[230] Ранчо Уорнера — единственная фактория между Нью-Мексико и Лос-Анджелесом, основанная Джоном Уорнером, американцем, который в 1844 г. принял мексиканское гражданство.
[231] Гром-камни — камни или каменные образования, которые считались упавшими молниями.
[235] Бабушка… Ты меня не слышишь? (исп.) .
[236] Форт Гриффин , основанный в 1867 г. для защиты переселенцев от рейдов команчей и киова, служил стартовой точкой для многих, кто отправлялся на запад. Через него прошли многие легендарные персонажи Дикого Запада, игроки и убийцы, герои вестернов, такие как Уайетт Эрп, Док Холлидэй, братья Бэт и Джим Мастерсон.
[237] Вы должны спать, а я должен танцевать (нем.) .
[238] Галенит — сульфид свинца, минерал, содержащий более 80 % свинца.
[239] Имеется в виду Гражданская война в США (1861–1865).
[240] Крупнокалиберная винтовка Шарпса с восьмиугольным стволом широко использовалась охотниками на бизонов, предпочитавших это оружие за точность стрельбы и убойную силу со значительных расстояний.
[241] «Говорите сейчас, или пребудете в мире» — традиционная реплика, произносимая священником при церемонии бракосочетания с целью выяснить, знает ли кто-либо, почему данная пара не должна сочетаться браком.
[242] Уильям Шекспир. Генрих V. Акт I, сцена 2. Пер. Е. Бируковой.
[243] Парафраз на Лк 12: 20.
[244] Аллюзия на фразу Горация «Всех ожидает одна ночь» (Omnes una manet nox). В переводе Н. Гинзбурга: «…по дороге / к ночи уходим мы все и к могиле» («Оды», I, 28).