Введение
[4]
В сравнении с другими аспектами большой проблемы «музыка и язык» (звук и слово) «риторический» аспект обладает специфическими преимуществами, выявляющимися наиболее полно в исследовании музыкального искусства XVII— первой половины XVIII в. Ведь риторика и ораторское искусство были для многих теоретиков и музыкантов того времени не просто соседствующим или даже родственным видом деятельности, а образцом, на который они непосредственно равнялись в своем творчестве, воспринимая риторические принципы и правила как свои. Наиболее определенно об этом говорит музыкальная теория барокко, прежде всего немецкая — эта своего рода музыкальная риторика[1], в которой приспособлены к музыке, а то и прямо «пересажены» многие риторические понятия, положения, охватывающие основные этапы творческого процесса оратора. Свидетельства тому — труды И. Бурмейстера, А. Кирхера, К. Бернхарда, И. Г. Вальтера, И. Маттезона, И. А, Шейбе и других. Музыкально-риторические описания присутствуют и в работах представителей других европейских школ — итальянской (державшей приоритет в практической разработке музыкально-риторических приемов), английской, французской, чешской, русско-украинской. О конкретности и порой детальности таких заимствований лучше всего говорит фиксация музыкальной теорией XVII—XVIII вв. так называемых музыкально-риторических фигур (подробнее о них см. ниже) по аналогии с риторическими фигурами и тропами. Их число превышает восемь десятков[2].
Отличительной чертой музыкальной риторики была острая актуальность проблематики, внимание к ведущим направлениям музыкальных исканий. Ведь риторика помогала осмыслить
[5]
(притом в понятиях достаточно известных[3]) множество новых
музыкальных приемов, «изобретений», частично описанных позднее уже с позиции собственно музыкальной теории. Так, в конце XVI, в XVII в. усилия теоретиков направлялись в первую очередь на осмысление складывающегося в этот период великих реформ (переход от полифонии к монодии, от строгого стиля к свободному) нового музыкального «лексикона», на узаконивание новых, островыразительных приемов, понимавшихся по аналогии с риторическими фигурами. Одновременно много внимания уделялось вопросам связи музыки со словом. Позже, в XVIII в., с характерной для него интенсивной кристаллизацией классических музыкальных форм, акцент музыкальной риторики начинает смещаться к принципам композиции, разработке целого во взаимосвязи его частей. Ниже мы конкретизируем эти положения.
музыкальных приемов, «изобретений», частично описанных позднее уже с позиции собственно музыкальной теории. Так, в конце XVI, в XVII в. усилия теоретиков направлялись в первую очередь на осмысление складывающегося в этот период великих реформ (переход от полифонии к монодии, от строгого стиля к свободному) нового музыкального «лексикона», на узаконивание новых, островыразительных приемов, понимавшихся по аналогии с риторическими фигурами. Одновременно много внимания уделялось вопросам связи музыки со словом. Позже, в XVIII в., с характерной для него интенсивной кристаллизацией классических музыкальных форм, акцент музыкальной риторики начинает смещаться к принципам композиции, разработке целого во взаимосвязи его частей. Ниже мы конкретизируем эти положения.
Главную цель музыкально-риторических указаний теоретики XVII—XVIII вв. видели прежде всего в непосредственном воздействии на музыкальную практику. Недостаточная осведомленность музыканта в проблемах риторики считалась предосудительной. В 1738 году в еженедельнике «Critischer Musicus» И. А. Шейбе писал: «Как может достичь всех достоинств, обязательных для выработки хорошего вкуса, тот, кто не поинтересовался, хотя бы высказав критические замечания, исследованиями и правилами ораторского и поэтического искусства, столь необходимыми для музыки, что без них невозможно трогательно и выразительно сочинять, а ведь из этого, в общем и в частности, вытекают почти все особенности хорошего и плохого стиля» (27, 316). Курьезно, что этот выпад был направлен против И. С. Баха. В ответ последовало следующее заявление, написанное другом композитора, магистром риторики Лейпцигского университета И. А. Бирнбаумом: «Бах настолько хорошо знает части и разделы, которые одинаково служат разработке как музыкальной пьесы, так и ораторской речи (elaboratio, decoratio), что не только с величайшим удовольствием слушаешь его, когда он ведет свою основательную беседу о сходстве и согласии музыкального и ораторского искусства, но и восторгаешься мастерским применением сказанного в его сочинениях»[4] (27, 352).
[6]
Что же давало такую власть риторике над музыкой прошлого? Ответ на этот вопрос неоднозначен. Ключом к нему служат характер самого предмета риторики, ее место в культуре прошлого, природное родство красноречия с музыкой и, наконец, особенности искусства XVII — первой половины XVIII вв.
Уже сама суть риторики ставила ее на особое положение среди наук и искусств, выдвигая далеко за рамки ораторских жанров. На первом месте в ней стоит то, что имеет универсальную сферу применения: искусство убеждать. Выбор же средств и темы (в чем убеждать) не подчинялся строгим ограничениям. Эта универсальность в свое время давала основание Аристотелю рассматривать риторику как «”возможность наблюдать возможные способы убеждения относительно каждого данного предмета”, но независимо от характера области данного предмета» (65, 523)[5]. Иначе говоря, сферой применения риторики могли быть самые различные области коммуникации, связанные с эмоциональным убеждением людей. Так, в работе «Античная эстетика» отмечается универсализм риторики в античности. «Риторика усваивала все стили — от классического аттического до “барочного” азианийского. А также все интерпретации – от чисто этической до формальной. Риторика фигурировала как раздел поэтики, раздел этики, раздел логики, раздел философии» (71, 253).
Благодатную почву риторика находила в области искусства. Ведь здесь во главу угла поставлено воздействие на человека, обращающееся как к его разуму, так и, в особенности, к эмоциям (важно не доказать, а убедить, внушить). Совпадают (полностью или частично) и задачи этого эмоционального убеждения, впервые сформулированные античной риторикой: docere, delectare, movere — учить, услаждать, волновать. Определимая общность прослеживалась и в этапах творческого процесса, а также в конкретных принципах и приемах.
Но в отличие от искусства, риторика с ее рационализмом, стимулируемым практической; заинтересованностью[6], издавна широко и скрупулезно изучала механизм воздействия, наблюдая его в многообразных связях составных компонентов: отношений автора (оратора) и адресата (публики), условий коммуникации и текста (речи), темы и адресата и других. С этих позиций рассматривался весь творческий процесс, делившийся риторикой на
[7]
пять этапов. Соответственно им риторические наблюдения группировались в пять частей:
1. Изобретение (inventio). Здесь излагалась система приемов нахождения материала речи, описывались многие вспомогательные источники изобретения.
2. Расположение (dispositio) и разработка (elaboratio) материала речи с характеристикой типов ее построения.
3. Словесное выражение (elocutio). Эта часть делилась на три раздела — учение об отборе слов, их сочетании и учение о фигурах и тропах. В многочисленных риториках третью часть называли украшение (decoratio), акцентируя внимание на ее последнем разделе.
4. Запоминание (memoria) — наименее разработанная часть, нередко опускалась.
5. Произнесение (pronuntiatio, actio) или исполнение (ехеcutio) с двумя разделами — владение голосом и владение телом.
Приоритет риторики в изучении общих с искусством процессов ставил ее на протяжении многих веков в положение обобщающей теории искусства. Изложенные в ней учения об аффектах, стилях, жанрах и другие использовались поэзией, живописью, музыкой. И только к началу XIX в. риторика утратила свою обобщающую роль. Характерно, что в это время рождается как самостоятельная наука эстетика, многое, однако, непосредственно заимствовавшая из риторики, особенно на первых порах своего существования.
В то же время активность риторики даже на протяжении многовекового периода почитания красноречия не была стабильной. После античности наиболее действенную роль сыграла риторика в искусстве конца XVI — первой половины XVIII в. и в первую очередь в барокко. Риторика переходит здесь границы общей теории, прямо влияет на главные стилевые установки и даже на их конкретное техническое воплощение.
Воздействие риторики зависело, конечно, и от особенностей того или иного вида искусства. Музыку связывало с красноречием природное родство. Наряду с общим средством воздействия — звуком[7], укажем, не вдаваясь в подробности, на более специфические связи.
Начнем с характерной для музыки в целом обобщенности в отражении жизненных событий, усиливающей в ней роль общелогических принципов. Аналог этому находим только в двух, притом родственных словесных «жанрах»: поэзии и красноречии. Правда, эта обобщенность, казалось бы, противоречит тес-
[8]
ной связи ораторского искусства с конкретными жизненными событиями. Однако в процессе создания речи для оратора обычно важны не сами события и их изображение, а создание определенной эмоциональной реакции на них у слушателей. Это и придавало в красноречии силу общелогическим принципам, типовым формам, которые иногда очень схожи с музыкальными. Примером может служить прием варьирования темы до ее полного исчерпания в русских образцах хвалебного красноречия, кстати, в таких музыкальных по названию и в то же время традиционно ораторских жанрах, как хвалебная песнь (см. 60, 132—143, 161 и др.).
Наконец, только для музыки и красноречия характерна особая ситуация публичного исполнения с непосредственностью контактов исполнителя (оратора) и публики[8], что не могло не накладывать отпечаток на творческий процесс, превращая его в своего рода сообщество. Хотя такая ситуация, казалось бы, не является исключительной привилегией музыки и красноречия, однако одним звучащим искусствам она не столь свойственна (поэзия), в других контакт с публикой даже в условиях публичного исполнения не столь прямой (театрально-драматическое искусство, в котором на пути от автора и исполнителей к публике обычно встает значительная сюжетная конкретность и сценическая условность действия со своими особыми законами).
Многообразное родство музыки и красноречия часто не только ставило их рядом, в одни условия функционирования; например, в церковной службе), но и порой как бы меняло местами — позволяло использовать музыку как, скажем, проповедническое действие, а ораторскую речь воспринимать как образец подлинно художественного искусства, особенно часто приравнивая ее к музыке. В культуре прошлого этому способствовало несколько иное, чем в XIX—XX вв., соотношение эстетического и жизненно-практического (утилитарного) начал. В «распределении» их музыка и риторика не так разнились. На музыку, несмотря на выделение в ней эстетической стороны, в то же время сильнее и непосредственнее действовали практические жизненные интересы. Недаром она так часто должна была выполнять служебную роль. А в красноречии, при всей важности практических задач, высоко ценилось эстетическое начало, нередко даже выдвигавшееся на первый план[9], что, например, в средневековье неоднократно вызывало критику отцов церкви.
[9]
Эта общность делала музыку в период завоевания своей самостоятельности опасной соперницей красноречия. Так, интенсивное развитие в XVI в. инструментальной музыки, расширение сферы ее применения приводило к заметному вытеснению риторических «номеров» в протестантской церковной службе (см. 36, 64). В то же время эта общность служила основой многовекового тесного взаимодействия обоих искусств, вторгавшегося даже в область конкретных приемов.
Достаточно определенно влияние ораторского искусства на музыку наблюдается, например, уже в григорианском хорале, в различных элементах его музыкального языка и даже нотации (см. 3, 392—393, 402, 537). Но особенно эффективно и широкоохватно оно стало в конце XVI — первой половине XVIII в.— в период повышенной значимости риторики. Этот период совпал с переломным в развитии музыки этапом: формированием ее в самостоятельный вид искусства, с характерным для него, в частности, отделением исполнителей от слушателей и, как следствие, возросшим вниманием к коммуникативным вопросам.
Результаты влияния красноречия на музыку выходят далеко за рамки определенного стиля, четко отграниченного периода времени и ощущаются вплоть до наших дней. Наиболее плодотворны оказались связи с двумя частями риторики — украшением и расположением. При участии первой в музыке утверждается новая система образно-эмоциональной выразительности. Риторика сыграла важную роль в закреплении семантики, выработке музыкального «лексикона», впервые с такой полнотой и силой раскрывшего возможности музыки как выразительного языка, подобного поэтическому или ораторскому. С возникшего в этом процессе учения о музыкально-риторических фигурах начиналась теория музыкальной выразительности. Исторически важен открытый этим учением метод анализа и осмысления семантики музыкального языка[10]. В этом смысле музыкальную риторику действительно можно считать исторической предшественницей семиотического метода в музыковедении (15, 81).
Риторические принципы диспозиции послужили фундаментом классических музыкальных форм. Диалектика формообразования, особенно важная для высшего их типа — сонатной формы, — утверждалась и осмыслялась в тесной связи с риторической диспозицией. О влиянии риторики на теорию классических форм говорит тот факт, что последняя некоторое время синонимически связывалась с музыкальной риторикой. Еще в 1840 году известный теоретик и педагог (учитель М. Глинки) З. Ден пи-
[10]
сал о «музыкальной риторике, или учении о форме» (34, 308). Следы влияния риторики на музыкальное формообразование прочно закрепились, в частности, в таких восходящих к риторике и ставших классическими терминах, как тема, мотив, фраза, период, предложение, экспозиция, разработка, эпизод, заключение.
Помимо этого следует сказать о влиянии риторики на теорию музыки в целом. Благодаря ему здесь возникает новая проблематика, утверждается новый подход к музыкальному творчеству, плодотворный в дальнейшем. Он связан с пониманием музыки как языка и музыкальных средств как средств коммуникации.
[11]
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Риторические принципы, методы и приемы
в искусстве XVII — первой половины XVIII в.
В искусстве XVII — первой половины XVIII в. особую силу и актуальность риторическим влияниям придавали изменения в коммуникативных связях. Отношения художника (произведения) с адресатом (слушателем, читателем, зрителем) приблизились к отношениям оратора и публики. Можно говорить о своеобразной риторической ситуации с характерным выделением личностного, авторского начала, противопоставленного адресату, публике и одновременно зависимого от них. В этом противопоставлении художника публике, зарождавшемся еще в эпоху Возрождения, конкретизировалась выдвинутая в XVII в. проблема «личность и общество» (см. 59, 127—129).
Данная проблема сохранила свое значение в искусстве, хотя отношения ее компонентов сильно менялись. Специфика авторского, личностного начала в произведениях XVII — первой половины XVIII в. определялась заключенной в них по-ораторски четкой направленностью на публику и прямой зависимостью от нее. Б. Виппер так оценивал эти особенности в искусстве XVII столетия: «Личность XVII века […] всегда зависит от окружения, от природы и людской массы, которой она хочет себя показать, поразить ее и убедить. Эта тенденция, с одной стороны, поразить воображение массы, а с другой стороны, убедить ее является одной из основных особенностей искусства XVII века» (5.7, .254). Сильная зависимость от адресата четко отграничивала барочный «индивидуализм» от выражения личностного начала в более позднее время (например, у романтиков). Главная цель такого «индивидуализма» — максимальное воздействие на адресата, далекое от самовыражения. Именно сила воздействия становится здесь своеобразным измерителем личностного начала.
Определенная двойственность авторского «я» (с одной стороны, его выделение, с другой — тесная зависимость от адресата) прямо отражалась в использовании художественных средств. Резкое расширение авторских прав, допускавшее значительные вольности, в то же время соединялось здесь с ориентацией на общезначимое, типичное. Это нашло четкое выражение
[12]
в эстетике барокко, в числе главных требований которой были как проявление оригинальности, изобретательности, так и подражание признанным мастерам, использование типизированных приемов, «формул», утверждение многих нормативов. Причем: обе тенденции не исключали друг друга, но совмещались. Заметим, что риторика в этом «споре» далеко не всегда была на стороне второй, унифицирующей тенденции, как можно было бы предположить, имея в виду созданную романтиками «модель риторики как схоластического учения о раздробленном на мельчайшие части мире средств для „украшения речи”» (68, 131). Наука о красноречии могла немало способствовать новаторским исканиям[11].
Каким образом указанные особенности проявились в музыке XVII — первой половины XVIII в., можно судить на примере исполнительской практики. Личностное начало обнаруживается здесь с большой определенностью в бурном развитии (как раз с XVII в.) искусства солистов. Их выделение становится даже визуальным. Солисты начинают занимать видные публике места, в то время как хор и инструментальный ансамбль, находившиеся раньше непосредственно перед глазами слушателей, перемещаются на задний план. Таким образом, совершался поворот к типу исполнительства, ставшему теперь традиционным.
Близость солиста оратору усиливалась благодаря распространенной в музыкальной практике XVII — начала XVIII в. свободной передаче авторского текста. Солисты позволяли себе делать многочисленные импровизационные привнесения, призванные выявить их творческое «я» и одновременно завоевать публику. Такие «вольности» были инспирированы конкретной обстановкой исполнения и помогали достичь более живого общения с аудиторией. Часто они представляли собой довольно смелые приемы в пределах, однако, понятного публике лексикона. «Вольности» исполнителей явно перекликались с ораторской свободой в произнесении речей.
Характерно, что теоретикам XVII—XVIII вв. была ясна близость музыкальных выступлений ораторским. А. Веркмейстер например, прямо писал: «Если настоящий вокалист даст себя услышать в фигуральной музыке и поет оттуда духовный текст, то сие есть явление того же порядка, как если бы выступил хороший оратор и употребил свое старание на возбуждение слушателей различными обращениями к добру» (14, 8).
[13]
В указанных аналогиях искусства XVII — первой половины XVIII в. с красноречием определяющим было четко направленное воздействие на публику. Характерно, что осознание в то время «риторичности» искусства начиналось прежде всего с признания в нем такого воздействия. Сформулированные риторикой задачи — учить, услаждать, волновать — провозглашались в искусстве барокко главными задачами, организующими весь творческий процесс. Эта направленность стимулировала многие важные открытия, широко раздвинувшие границы искусств, что особенно заметно в решении задачи наиболее сильного эмоционального воздействия — волновать, потрясать. Ведь в искусстве (может быть, наиболее ярко это сказалось в музыке) на протяжении многих веков господствовали противоположные задачи: не волновать, не возбуждать страсти, а успокаивать. Недаром Монтеверди, создавая свой «взволнованный» стиль, ощущал себя первооткрывателем. В музыке предшествовавшей эпохи он находил лишь «мягкий» и «умеренный» стиль. В своих новаторских поисках композитор, по его словам, «больше почерпнул полезных для искусства знаний у философов, чем из первой практики»[12] и ссылался, в частности, на риторику Платона[13] (18, 92—93).
В связи с задачами направленного воздействия художники барокко выработали такой метод творчества, основы которого были тщательно разработаны риторикой[14]. Его отличает четкая осознанность задач и приемов их выполнения. Согласно этому методу, творческий процесс расчленяется на цепь этапов, в целом воспроизводящих описанную риторикой последовательность создания речи (изобретение, расположение и т. д.).
На такую этапность творческого процесса указывали, в частности, поэтики XVII в. Например, автор черниговской поэтики «Амфион» характеризовал работу драматурга таким образом: «Сначала происходит выбор материала, затем разделение его на части и составление синопсиса, в котором бы содержался план драмы. Только после этого пишется драма» (69, 37). Заметим, что выбор материала здесь соответствует риторическому изобретению, разделение на части и составление синопсиса — расположению, а собственно написание — слововыражению[15].
[14]
Более того, параллели нередко возникали и в пределах отдельных этапов (см. 70, 123—137)[16].
Такой широкоохватный рационалистический подход не только развивал в художнике теоретика, исследователя, но и возбуждал в нем практический интерес к достигнутым образцам, «моделям» творчества, а потому вообще к теории (с ее рационалистическим осмыслением творческого процесса, обобщением накопленного опыта, разработкой «моделей» творчества) и в особенности к риторике, в которой все эти стороны нашли концентрированное выражение.
В несловесных видах искусства, таких, как живопись и музыка, риторический метод барокко проявлялся во всей своей специфике. Отличие этих искусств от искусства слова признавалось в ту эпоху несущественным. Господствующей тенденцией было как раз не размежевание различных видов искусств, а соединение, вернее, стремление к нарушению их границ: живопись и музыка стремились говорить, литература — живописать. И в этом они черпали дополнительные источники воздействия.
В этих нарушениях границ особую роль играло тяготение к искусству слова с его конкретно-смысловой значимостью. В музыке и живописи той эпохи сильно развивались их «литературные» возможности. Оба искусства рассматривались тогда, как прямой аналог искусству слова, часто непосредственно приравнивались к нему на основе сходства характера воздействия и художественных средств, приемов. Показательно, что именно с XVII в. широко утверждается понимание музыки как выразительного языка, способного передавать самые различные и достаточно определенные, по мысли музыкантов той эпохи, чувства, представления. Это понимание, в частности, свойственно деятелям флорентийской камераты. Дж. Каччини писал в предисловии к своей «Новой музыке» о следующем взгляде на музыку, пропагандируемом в кружке Барди: «Музыка не что иное, как слово, затем ритм и, наконец, уже звук, а вовсе не наоборот» (18, 70).
Закономерным результатом этого стало перенесение в музыку и живопись тех понятий и принципов творчества, которые были распространены в искусстве слова и зафиксированы риторикой. В трактатах по живописи творческий процесс художника нередко рассматривался по образцу первых трех частей риторической системы[17]. Заимствовались и названия частей: инвенция, диспо-
[15]
зиция. А риторическому украшению соответствовало здесь учение об иероглифике и эмблематике. Причем определенные живописные приемы понимались как аналогия к риторическим украшениям, фигурам и другим приемам.
Показательно, что о связи живописи с риторикой была написана в 1751 году специальная работа. Ее автор — известный в свое время французский художник Шарль-Антуан Куапель, отмечая «бесконечное сходство» между живописью и красноречием, стремился в своем труде «доказать […] то равенство, которое они во всех почти частях между собой имеют» (62, 5). Куапель указывал на аналогию в живописи содержанию четырех главных частей риторики: не только изобретению, расположению, произношению[18], но и запоминанию, а также на общность в отношении жанров, стилей. Родство обоих искусств Куапель находил как в довольно общих установках, так и, нередко, в конкретных приемах. Например, в разделе, посвященном фигурам, он описывал «наиважнейшие» фигуры, имеющие соответствия в живописи. Среди них — гипербола, метафора, обращение (apostrophe), уподобление, сомнение, умолчание и другие. Характеризуя аналогии этим фигурам в живописи, Куапель приводил конкретные примеры (чаще других упоминаются картины Рубенса). Также конкретно автор стремился проследить в живописи общность с ораторской техникой расположения.
Риторические принципы и приемы находили отражение и в самой практике художников-живописцев — например, в их стремлении «придать своим произведениям форму повествования, расчленяя его согласно критериям наибольшей убедительности» (72, 12).
В музыке основы широкоохватных связей с риторикой были заложены еще в XVI в. Уже тогда начинает складываться риторическая ситуация со всеми ее признаками. Один из главных — выделение авторского субъективного начала — обнаруживается, хотя по-разному, в таких явлениях, как творчество итальянских мадригалистов и произведения мастеров строгого стиля.
Своеобразие этой ситуации запечатлелось в новых представлениях о композиторском творчестве и методе. Так, в немецкой теории музыки возникает тип композитора, названный «musicus poeticus» (от «musica poetica», учения о композиции, опиравшегося на риторику). Это был композитор, соединявший в себе знание ученого, теоретика (знатока musicae poeticae), умение ремесленника (см. 13, 128) и вместе с тем черты художника, творца, воплощающего принципы учения о композиции в совер-
[16]
шенных опусах[19], способных пережить своего автора. По сравнению с предшествующим идеалом, Musicus poeticus имел значительно больший простор для выражения своего «я» при сохранении, однако, опоры на определенные образцы, зафиксированные теорией «модели» творчества.
В результате уже к концу XVI в. в музыке было разработано множество выразительных приемов, отклонявшихся от норм строгого стиля, приемов, которые легли в основу нового музыкального «лексикона».
Одновременно возникает и все более распространяется понимание музыки как языка, прямо аналогичного ораторскому. Об этом свидетельствуют приведенные современным немецким музыковедом М. Рунке (45, 135—138) выдержки из работ более двадцати теоретиков конца XV и XVI вв. (среди них — Царлино, Кальвизиус, К. Преториус)[20]. Особенно характерные музыкально-риторические связи для немецкого учения о композиции. Правда, в XVI в. они были еще весьма разрозненны. Но уже в конце XVI — начале XVII в. на их основе немецкий кантор И. Бурмейстер описал в прямой связи с риторикой целую систему приемов.
Оценивая музыкально-риторические наблюдения, зафиксированные в теории музыки XVI в., приходим к выводу, что в них уже наметились ведущие направления, хотя многое говорит еще о незрелости этих параллелей. Основное содержание составляли связи с риторическим украшением и расположением.
Но в отличие от последующего времени, музыкальная риторика XVI в. опиралась исключительно на произведения мастеров строгого стиля, в которых новые тенденции еще подчинились старым традициям. Так, Бурмейстер положил в основу своей системы творчество О. Лассо, силу воздействия которого сравнивал с воздействием речей знаменитых ораторов античности, причем отдавал предпочтение Лассо.
О характере музыкально-риторических описаний XVI столетия наиболее красноречиво говорят параллели с риторическим украшением. В музыкальной теории того времени утверждается одно из главных его требований — пышность (ornatus), — означавшее в риторике необычную благозвучность и образность, благодаря которым ораторская речь отличается от обыденной. Понятие «пышность» в риторике иногда подразделяли на два: «величавость» («gravitas») и «приятность» («suavitas»), также использовавшихся музыкальной теорией XVI в. Украшения, орнаменты, с которыми связывалось в красноречии выполнение данных требований, стали самыми распространенными понятиями
[17]
музыкальной риторики. Правда, до Бурмейстера указаниям на музыкальные украшения еще редко была свойственна конкретность, непосредственность связей с риторикой, хотя и тогда в музыке использовалось иногда понятие «фигура» в значении, близком к риторической фигуре: как орнамент, украшение[21]. Эта неопределенность отчасти объясняется тем, что украшающие приемы в XVI в. наиболее интенсивно применялись в исполнительской, а не в композиторской практике, возникая как импровизационные отступления от авторского текста, о чем писал известный в свое время теоретик, ученик Г. Шютца К. Бернхард (41, 42—43). В этих условиях резко выделились музыкально-риторические описания Бурмейстера, характеризовавшего двадцать шесть музыкальных фигур, объясняемых большей частью в связи с определенными риторическими фигурами и тропами. Состав этих музыкальных фигур неоднороден. Имеются приемы как отступающие от жестких норм строгого письма, так и традиционные. И в тех, и в других Бурмейстер подчеркивал возможности актуальной тогда конкретно-образной передачи текста. Наряду с этим описываются и такие традиционные приемы, которые имели в основном конструктивное, не связанное со словом значение. Но и в них Бурмейстер видел прямой аналог риторическим украшениям.
Параллели с риторической диспозицией в теории XVI в. были, по сравнению с описаниями фигур, довольно скупыми, ограничивались указанием на трехчастную схему: exordium, medium, finis — вступление, середина, заключение (в работах Г. Дресслера, С. Кальвизиуса, И. Бурмейстера).
XVII столетие — период зрелости музыкальной риторики, которая сильно развивается в это время вширь и вглубь. Открытия предшествовавшего века, в том числе довольно радикальные, прочно утверждаются теперь в теории и практике. Риторическая ситуация приобретает в музыке классически определенный вид, обнаруживаясь в исполнительской и композиторской практике представителей различных школ. Крайности в проявлении индивидуального начала в этот период заметно выравниваются.
Прямым выражением данного процесса было интенсивное развитие коммуникативных возможностей музыки, способности управлять реакцией слушателей. Особенно активно ведутся поиски смысловой определенности музыкального языка, образной конкретности, повышенной эмоциональной выразительности. В теории заметно расширяется и углубляется риторическая часть.
[18]
Сведения по музыкальной риторике (правда, разрозненные) дают в своих трудах представители различных национальных школ. Укажем на некоторых: в Италии — Д. Бонтемпи, Д. Дони, во Франции — Р. Декарт, А. Могар, Ф. Куперен, в Англии — Г. Пичем, Ф. Бэкон[22]. В Германии же связи с риторикой становятся устойчивой традицией. Их отличительные черты — широта, конкретность и практическая направленность. Четко определяется и ракурс изучения: исходя из воздействия приемов на слушателя.
В центре внимания в XVII в. были приемы сильного эмоционального внушения. Богатейшие возможности музыки в этой области осмыслялись в прямой связи с ораторским искусством, конкретизируясь в выросшей из риторики теории аффектов, как раз с XVII в. интенсивно развивающейся в искусстве. Непосредственное выражение этого процесса — учение о музыкально-риторических фигурах, которые в данный период часто характеризуются в связи с определенными риторическими фигурами. Количество зафиксированных в трактатах XVII в. музыкальных фигур исчисляется более чем семьюдесятью (включая двадцать шесть фигур, описанных Бурмейстером в начале столетия). XVIII в. добавил к их числу немного — около десяти фигур.
Теория описывает теперь самые различные, в том числе довольно смелые приемы. Произведения итальянских мастеров часто служат теоретикам важной, если не главной основой (см., например, работы Кирхера, Бернхарда). Меняется сам характер регистрируемых фигур. Приемы образно-эмоционального воздействия, нарушавшие прежние нормы, заметно вытесняют теперь более традиционные и сглаженные по выразительности фигуры.
Помимо господствовавшего в музыкальной риторике XVII столетия учения о фигурах в теории возникают прямые параллели с риторическими изобретением и расположением, притом с учением об изобретении — впервые. Таким образом, уже в 1650 году Кирхер отмечал: «Как риторика, так и наша музыкальная риторика состоит из трех частей: inventio, dispositio, elocutio» (37, II, 142).
Появление в музыке XVII в. inventio знаменательно. С ним связывались различные, даже разнородные представления, в которых концентрированно выразились две характерные и в некотором отношении противоположные направленности искусства барокко: 1) новаторская, проявляющаяся в изобретательности, способности к новым неожиданным связям; 2) унифицирующая, выражающаяся в установлении различных правил музыкального изобретения, опирающихся в первую очередь на внемузыкальные источники. В XVII в. главным таким источником считался текст вокальных произведений, побуждающий композитора и ис-
[19]
полнителя к «изобретению», использованию различных музыкальных приемов, фигур. Притом содержание этого раздела в музыкальной теории прямо смыкалось с учением о фигурах.
Что касается музыкально-риторической диспозиции, то ее описания ограничивались, как и в предшествовавшем веке, указанием на трехчастную схему, но с другими вариантами названий частей, более точно определяющих ее отношение к риторике (укажем на работы А. Берарди, Э. Вальтера).
В музыкальной риторике первой половины XVIII в. обнаруживаются противоположные тенденции. С одной стороны, происходит дальнейшее ее развитие, принесшее такие образцы музыкального красноречия, как произведения И. С. Баха. С другой— резко возрастает самостоятельность музыки, слабеет ее зависимость от риторики. Характерно интенсивное развитие инструментальной, уже не опирающейся на слово, музыки. Определенную роль в этих изменениях сыграли также усиливающиеся классицистские стремления.
Новые тенденции придали большую значимость связям с inventio и dispositio, до того явно второстепенным и довольно примитивным, и, наоборот, замедлили интенсивный ход развития decoratio. Притом в inventio и dispositio фиксируются существенно новые наблюдения, которые приложимы как к вокальной, так и к инструментальной музыке.
В то же время отношение к музыкальной риторике начина меняться. Это особенно заметно в немецкой музыке, в которой обозначился распад прежнего единства теории и практики, отход от аналитического метода творчества, «риторического рационализма» и, таким образом, от прежнего идеала «ученого» композитора. Прямым выражением этих изменений были заявления И. Маттезона — одного из наиболее активных «риториков» XVIII столетия, заметно развившего музыкально-риторическое учение об изобретении и расположении. Маттезон отвергал необходимость осознанного использования музыкально-риторических приемов. Он считал, что эти приемы возникают чаще всего из «естественных побуждений ума». А поэтому роль риторики скорее чисто теоретическая, в объяснении post factum[23]. Маттезон даже подшучивал над стремлением преувеличивать роль риторики, уподобляя композитора, использующего музыкально-риторические приемы, не понимая их смысла, Мещанину из известной комедии Мольера, «который не знал, что когда он говорил „я”, „ты”, „он”, то это были местоимения, а когда он приказывал слуге: “Иди сюда”, то это было повелительное наклонение» (40,244).
[20]
В позиции Маттезона расхождение с традиционной установкой музыкальной риторики выражено для Германии первой половины XVIII в. довольно резко. Но несмотря на разногласия в вопросе о риторическом образовании композитора, связи музыки с ораторским искусством не вызывали сомнения, воспринимались как своего рода азбучная истина, и музыкальные/приемы с прежней прямолинейностью приравнивались теоретиками к риторическим. Признавалась плодотворной и дальнейшая разработка речевых (поэтических и ораторских) возможностей музыки. Тот же Шейбе даже видел в этой разработке единственный путь музыкального прогресса. «В стиле наших композиторов большое сходство с приемами полного огня поэта и красноречивого оратора, — писал он. — Чем больших успехов удастся достигнуть в этом направлении, тем вернее будет подъем к высокой красоте музыки и тем успешнее будут наши старания усовершенствовать это великое искусство» (46, 356).
Во второй половине XVIII в. наблюдается окончательное расхождение между теорией и практикой музыкальной риторики. В практике происходит усвоение, дальнейшее развитие приемов, родственных ораторской технике воздействия, что довольно ярко показывает, например, творчество Филиппа Эмануэля Баха, а позже столь очевидно — Бетховена. Но функционируют эти приемы (даже в теории) в значительной мере обособившись от риторических источников. Так, в описании музыкальных приемов гораздо чаще теперь исходят из музыкальной специфики. Это наблюдается в объяснении не только новых явлений, ню и ряда старых, известных раньше как музыкально-риторические (пример — фигуры). Характерно также, что параллели с ораторским искусством становятся все более общими[24].
Одной из важных причин угасания музыкальной риторики было окончательное утверждение музыки как вида свободного творчества. Ведь до той поры в музыкальной культуре господствовало еще античное понимание искусства — как умения, мастерства, техники, а также знания, науки (23, 16, 17)[25]. Вместе с этим в музыке заметно усиливается и даже получает самостоятельную ценность эстетическая сторона, уменьшая тем самым зависимость музыки от непосредственных жизненных вопросов, связанных прежде всего с задачами церковной службы. В результате музыка, не теряя родства с языком, находит более подходящего в новых условиях союзника — поэзию (см. 33). Сам характер нового союза иной. В противоположность предшествовавшей ориентации музыки на ораторское искусство и
[21]
риторику возникает свободный альянс равных в своих правах искусств с тенденцией даже возвышения музыки над поэзией[26]. Вместо распространения на музыку многочисленных, в том числе специфических риторических принципов, понятий, вместо подражания определенным ораторским приемам возникает, как правило, непроизвольное, стихийное «общение», обходящееся без специального теоретического осмысления.
Интересно, однако, что вопреки возрастающей антириторической тенденции некоторые немецкие теоретики второй половины XVIII и даже первой половины XIX в. продолжают придерживаться теории музыкальной риторики. Свидетельства тому находим в трудах Ф. В. Марпурга, И. Н. Форкеля, З. Дена. Правда, содержание теории меняется. Само понятие «музыкальная риторика» получает теперь расширительное значение: как теория формы, композиции или вообще теория музыки. Притом прежние традиционные части в новой музыкальной риторике занимают скромное место. В этом отношении интересна попытка И. Форкеля сделать музыкальную риторику «высшей теорией музыки», возвышающейся над «музыкальной грамматикой» (35). Музыкальная риторика понимается им как единая развернутая система, отражающая самые различные стороны творчества и его осмысление. Форкель писал: «Она (музыкальная риторика.— О. 3.) охватывает в своем полном объеме все, что относится: 1) к целенаправленному изобретению и расположению главных мыслей; 2) к наилучшему использованию различных музыкальных стилей; 3) к наиболее выразительному исполнению музыкальной пьесы» (§ 73)[27].
Свой вклад в создание этой системы Форкель оценивал так: «Насколько мне известно, я был первым среди моих соотечественников, кто сделал, по крайней мере, набросок к музыкальной риторике» (§ 69). Но в этом «наброске» он, в сущности, не открывал каких-либо новых областей теории музыки, а собрал в единую целостную систему, сориентированную на риторику, то, что до него фигурировало большей частью разрозненно. Данное объединение под знаком риторики небезосновательно. Ведь именно риторикой было впервые и широко разработано (на материале ораторской речи) учение о периоде, стиле, жанрах и прочие затрагивавшиеся Форкелем явления. Однако его «набросок» стал не началом музыкальной риторики, как мыслил его автор, а итогом. Правда, почти все его положения были в дальнейшем развиты, хотя независимо уже от риторики.
Опубл.: Захарова О.И. Риторика и западноевропейская музыка XVII – первой половины XVIII века: принципы, приемы. М.: Музыка, 1983. С.4-21.
размещено 30.03.2008
[1] Характерно, что именно этот термин использовали теоретики XVII – XVIII вв. (А.Кирхер, И.Н.Форкель, Ф.В.Марпург). Понятие «музыкальная риторика» предполагало у них не только описание музыкально-риторических приемов, но и применение в композиторской практике.
[2] См. таблицу фигур в книге Г.Г.Унгера (52, 64-67).
[3] Напомним, что изучение риторики и практическое овладение основами ораторского искусства на протяжении многих веков составляли неотъемлемую часть школьного образования.
[4] Высказывания Шейбе и Бирнбаума приводятся в книге А. Швейцера «Иоганн Себастьян Бах» (М, 1965, с. 137 и 133). Здесь даны с некоторыми уточнениями.
В связи с полемикой Шейбе — Бирнбаума вспоминается также спор Г. Ф. Телемана с К. Г. Грауном о речитативах Рамо, в ходе которого противники затрагивали вопрос о познаниях Рамо в ораторском искусстве, имея в виду, правда, не столько теоретическое знание, сколько практическое применение принципов музыкальной риторики (51, 281, 288 и др.).
[5] «Беспредметность» риторики, однако, позволяла не только резко расширять сферу применения науки о красноречии, но и, напротив, сильно сужать, вплоть до отказа ей в праве на самостоятельное существование. Такими взлетами и падениями оценок риторики отмечены не только последние столетия, но уже античность. Что касается настоящего времени, то оно вновь прямо демонстрирует возросший интерес к риторике и ее возможностям.
[6] Ведь для ораторского искусства характерно строгое подчинение содержания речи конкретным жизненным (нравственным, политическим и др.) задачам.
[7] О роли в красноречии звука, ритма хорошо писал академик Виноградов: «Слово — только плоть речи, а душа ее — звук, голос. И в речи есть еще ритмы. В голосе, в ритмах — вся взволнованность оратора, его внутреннее движение и натиск на слушателя» (56, 107).
[8] Эта близость еще более усиливалась, когда исполнителем был сам автор.
[9] Характерно, что в античности была распространена практика «гастролирующих» риторов, выступления которых собирали массу народа. Люди шли слушать речь, как если бы это было выступление знаменитого музыканта-виртуоза.
[10] По-видимому, первым известным нам теоретическим анализом был, как пишет Г. Брандес (28, 80), разбор мотета О. Лассо, осуществленный с позиции музыкальной риторики Бурмейстером.
[11] Интересно, что эту сторону риторики подчеркивал И. Стравинский, заканчивая третью главу своей «Музыкальной поэтики» следующим высказыванием Ш. Бодлера: «Совершенно очевидно […], что риторика и просодия не являются произвольно придуманными тиранами, но набором правил, требуемых самой организацией духовного существа, и никогда еще просодия и риторика не мешали четкому проявлению оригинальности. Наоборот, если сказать, что они помогали “расцвету оригинальности, это будет бесконечно вернее (20, 41).
[12] Под «первой практикой» Монтеверди подразумевал практику строгого стиля.
[13] Монтеверди имел в виду рассуждения Платона о поэзии и музыке, содержащиеся в третьей главе его книги «Государство». Хотя эти рассуждения не представляют собой собственно риторику, однако близки ей по содержанию.
[14] Советский литературовед А. Морозов характеризует этот метод как «риторический рационализм> (67, 115), а его коллега Л. Софронова пишет об «аналитическом подход» (69, 37—38).
[15] Эту цепь соответствий можно было бы продолжить, учитывая, что и сценическое воплощение драматических произведений во многом соответствовало в ту эпоху принципам ораторского произнесения — pronuntiatio, что отмечалось также в теории сценического искусства (см. 58, 15—48).
[16] В книге Л. Софроновой говорится о ряде других риторических особенностей театра барокко. Как пишет автор, «риторический характер театра проявляется решительно на всех уровнях его художественной структуры» (70, 123).
[17] Разнообразные сведения о риторическом в теории живописи дает книга В. Мрацека (73). См. также статью Дж. Аргана о подходе к искусству у живописцев XVII в. (72).
[18] В русском переводе обозначено «произношению», фактически же здесь слиты в одну третья и четвертая части риторики — слововыражение и произношение.
[19] Само понятие «опус» в значении «творение», «сочинение» начало применяться в музыке как раз с конца XVI в.
[20] О значительности музыкально-риторических связей в теории и практике XVI в. говорит, например, тот факт, что в XX столетии они неоднократно становились предметом специального исследования.
[21] Помимо того, фигурой в музыке еще со средневековья называли графическое изображение звуков и пауз. А в XVII—XVIII вв. распространились и другие нериторические значения (см. 10). Многозначность понятия была заложена уже в его латинской первооснове — среди значений слова «figura» находим следующие: 1) внешние очертания; 2) расположение, уклад; 3) положение, поза; 4) изображение; 5) характер, свойство; 6) способ, форма; 7) подобие, аналогия.
[22] Современный музыковед Г. Батлер считает, что «в начале XVII в. широко распространенные связи музыки с риторикой наиболее заметны, после Германии, в Англии» (32, 53).
[23] Заметим, что такое отношение не мешало Маттезону не только сравнительно подробно описывать музыкально-риторические приемы, но даже в некоторой степени (может быть, невольно) прогнозировать определенные моменты музыкальной практики (см. ниже о чертах сонатной формы в маттезоновской диспозиции).
[24] Показательно, что даже в наиболее «риторической» части трактата Ф. Э. Баха (26, I, раздел 2) — части, посвященной подробному описанию музыкальных украшений («манер»), — автор пользуется не риторически обязывающим понятием «фигура», а более широким — «украшение».
[25] Отметим также усиливающуюся разницу в направлении развития музыки и риторики: к расцвету в первой, упадку во второй.
[26] Насколько продвинулась в дальнейшем музыка в своем влиянии на литературу, говорит современная тенденция находить в литературных произведениях музыкальную форму.
[27] При этом Форкель давал схему разделов музыкальной риторики (см.§ 134). В нее входит, в частности, раздел о музыкальном периоде, жанрах, о музыкальной критике.
(1.3 печатных листов в этом тексте)
- Размещено: 01.01.2000
- Автор: Захарова О.
- Размер: 54.78 Kb
- © Захарова О.
- © Открытый текст (Нижегородское отделение Российского общества историков – архивистов)
Копирование материала – только с разрешения редакции