ГЛИКМАН И.Д. О статье «Сумбур вместо музыки» и не только о ней

7 августа, 2019

И.Д. ГЛИКМАН. О статье «Сумбур вместо музыки» и не только о ней (31.82 Kb)

Сразу после ленинградской премьеры «Леди Макбет Мценского уезда», состоявшейся 22 января 1934 года, хлынул поток восторженных отзывов, откликов, рецензий. Они публиковались в ленинградской, московской и заграничной прессе. Газета «Правда», например, с гордостью сообщала о премьере «Леди Макбет» в нью-йоркском театре «Метрополитен-опера» под управлением известного дирижера Артура Родзинского.

Даже самые прозорливые люди не могли предвидеть, что на страницах этой же газеты вскоре появится разгромная статья, само заглавие которой представляет собой образец чудовищного глумления над гениальной оперой: «Сумбур вместо музыки».

Это случилось 28 января 1936 года, как бы к двухлетнему юбилею прославленного на все лады спектакля. В те времена московские газеты доставлялись в Ленинград, как правило, на следующий день после их выхода в свет, следовательно, «Правду», с ее печально знаменитой статьей, ленинградцы имели возможность прочесть 29 января 1936 года, но я по воле случая вкусил горечь за сутки до появления газеты в Ленинграде.

28 января поздним утром я отправился в Дмитровский переулок к Софье Васильевне Шостакович. Как раз в момент моего прихода в дом муж Марии Дмитриевны (сестры композитора) звонил из Москвы и сообщил о нагрянувшей беде. Я взял телефонную трубку и попросил прочесть мне текст «Сумбура вместо музыки». Я слушал его с ужасом. Мне казалось, что в мои уши льют отраву. Статья была без подписи. В ту пору мало кто понимал, что значит формула: «редакционная статья „Правды”». Когда проходило многодневное обсуждение статьи в Ленинградском Союзе композиторов, один из композиторов — И. Я. Пустыльник — наивно спросил, почему автор статьи побоялся назвать свое имя. В газетном отчете о заседании он был за это нещадно обруган.

Но в то памятное утро 28 января я понял, что гром грянул не из кучи, а из тучи*, что никто, кроме Сталина, не мог поднять руку на знаменитую оперу и разгромить ее. Так оно и было**.

Дмитрий Дмитриевич в те дни отсутствовал в Ленинграде; он

* Этой формулой пользовался А. С. Пушкин.

** После опубликования статьи «Сумбур вместо музыки» состоялось всего одно, последнее представление «Леди Макбет» в Ленинграде. За дирижерским пультом стоял С. А. Самосуд, срочно сделавший, однако, купюры в спектакле. Я, естественно, был на спектакле. В зале находились друзья Шостаковича и горячие поклонники разруганной оперы. Зрители пребывали в каком-то оцепенении, многие из них, осведомленные о статье, вероятно, выискивали «сумбур» в замечательной музыке. Я волновался до чрезвычайности. Волнение это передалось моему другу — дирижеру Н. С. Рабиновичу, с которым мы вместе сидели в партере. Финальный хор я воспринимал, как отпевание великой оперы.

Дмитрия Дмитриевича на спектакле не было.

гастролировал в Архангельске, где играл Первый фортепианный концерт и Виолончельную сонату (с В. Л. Кубацким). Когда роковая весть дошла до него (а мы все: Иван Иванович Соллертинский, я и многие другие — страшно волновались за него, за его здоровье, за его нервы), он сделал нечто такое, что повергло меня в изумление. Дмитрий Дмитриевич прислал мне телеграмму с просьбой подписаться на почтамте на газетные вырезки, относящиеся к его музыкальным сочинениям. Тут надо сказать, что Дмитрий Дмитриевич не собирал, не хранил посвященных ему хвалебных статей и рецензий, ему это и в голову не приходило, но, прочтя «Сумбур вместо музыки», этот очень умный и очень сдержанный человек сразу понял, что его восторженные рецензенты решительно перестроятся, и на него, автора «Леди Макбет Мценского уезда», обрушится целый шквал ругани и брани. Его ожидания полностью оправдались. Я, разумеется, выполнил просьбу Дмитрия Дмитриевича. По возвращении в Ленинград он вскоре купил большого формата альбом и начал с беспощадным педантизмом вклеивать в него газетные вырезки в несметном количестве.

Во всех крупных городах, наряду с Москвой и Ленинградом, музыкальная общественность предавала анафеме не только «Леди Макбет», но попутно с нею и почти все другие сочинения Шостаковича. На первой странице альбома красовалась статья «Сумбур вместо музыки»; я упрекнул Дмитрия Дмитриевича в духовном мазохизме, но он, не улыбаясь, отвечал: «Так надо, так надо!» Альбом быстро заполнялся газетными вырезками. Дмитрий Дмитриевич читал их, как правило, без комментариев. Иногда на его лице появлялось выражение, как бы означавшее: «Они не ведают, что творят». Я помню, что его задела фамилия одного известного пианиста, опубликовавшего большую ругательную статью, кажется, в «Известиях» по поводу «Леди Макбет». И эта статья, конечно, была также вклеена в альбом.

Характерно, что многие авторы-ругатели извинялись за свою некомпетентность в оценках «Леди Макбет» и «признавались», что только после изучения «Сумбура вместо музыки» они с предельной ясностью обнаружили вопиющие дефекты разрекламированной оперы. И это было знамение времени. Уважаемые, казалось бы, люди утратили элементарное достоинство, потеряли всякий стыд.

Но вернемся к февралю 1936 года. В это время Дмитрий Дмитриевич вернулся из Москвы, куда он заехал из Архангельска. Иван Иванович Соллертинский и я встречали его на перроне Московского вокзала. Утро было морозное. Поезд опаздывал. Мы сильно волновались: каким пред нами предстанет Дмитрий Дмитриевич, насильственно перенесенный в новую эру? Нам обоим казалось (и мы говорили об этом с Иваном Ивановичем), что «Сумбур вместо музыки» непоправимо разделил на две части художническую жизнь Дмитрия Дмитриевича. Эра его заслуженной славы канула в вечность, а теперь наступила другая, беспощадная эра, во мраке которой скроется звезда его необыкновенного таланта. Звезда, конечно, не погаснет, но скроется. Нам так тогда казалось, ибо мы были охвачены тревогой и страхом. Именно поэтому мы не учитывали того, что двадцатидевятилетний Шостакович обладал, при кажущемся безволии, могучей волей и неисчерпаемым запасом творческих сил.

Я думаю, что и молодость помогла ему стойко перенести ту свирепую «проработку», которой он подвергся в масштабах всей страны.

Дмитрий Дмитриевич вышел из вагона стройный, элегантный, красивый. Я помню выражение его лица, оно казалось несколько суровым: не было той обворожительной белозубой улыбки, с которой он обычно встречал друзей. Мы облобызались и отправились пешком в Дмитровский переулок. Феноменальная сдержанность не покидала Дмитрия Дмитриевича. Он не расплескивал своих эмоций, не жаловался, не вздыхал, не повышал голоса. Он говорил мало потому, что до рези в глазах всё было ясно.

Дома Дмитрий Дмитриевич был тоже немногословен, однако он рассказал о своих встречах с председателем Комитета по делам искусств П. М. Керженцевым и М. Н. Тухачевским. Из разговоров с ними он понял, что никакие просьбы и апелляции не смогут изменить приговора, вынесенного в редакционной статье «Правды». Впрочем, Дмитрий Дмитриевич ни о чем не просил. Высококультурный и учтивый Керженцев настойчиво рекомендовал Дмитрию Дмитриевичу признать ошибки, допущенные им по молодости лет в опере «Леди Макбет».

Что касается Тухачевского, то он сел писать письмо Сталину. Делал он это с большим трудом, напряжением и страхом. Наблюдательный Дмитрий Дмитриевич не без грусти увидел, как бедный маршал вытирал белоснежным платком выступившую на его затылке испарину. Письмо Тухачевского, высоко ценившего талант Шостаковича, конечно, никаких последствий не имело.

Некоторые люди, очень хорошо относившиеся к Дмитрию Дмитриевичу, строили иллюзии насчет того, что создавшееся положение, каким бы драматичным оно ни было, можно изменить, что неизвестный автор редакционной статьи неверно понял Сталина, который вряд ли назвал сумбуром музыку всемирно признанной оперы, что статья не что иное, как плод какого-то недоразумения, что следует без промедления разъяснить суть дела, заступиться за молодого гениального композитора, всеобщего любимца, красу и гордость советской культуры, и наваждение тотчас же рассеется.

Я думаю, что подобных иллюзий не был чужд и М. Н. Тухачевский, отважившийся написать письмо Сталину.

Я познакомился с Тухачевским весной того же 1936 года. Дмитрий Дмитриевич в очередной раз пригласил меня пообедать (а случалось это часто, по нескольку раз в неделю). Когда я пришел, Дмитрий Дмитриевич сказал, что у него будет вместе со мной обедать московский гость, остановившийся в гостинице «Европейская». Я не стал осведомляться о его имени, так как Дмитрий Дмитриевич не назвал его сам. Дело в том, что Шостакович не любил чрезмерно любопытных собеседников и в свою очередь удерживался от праздного любопытства, каковое он считал признаком дурного воспитания.

Около пяти часов мы вышли с Дмитрием Дмитриевичем на балкон дома №14 по Кировскому проспекту. Шел дождь. Погода была прохладной. Через несколько минут подъехало такси, из которого вышел человек. Я сразу узнал его по портретам. Это был Тухачевский, одетый в серый военный плащ. Быстрым движением руки он поднял во- ротник, украшенный маршальскими звездами. Сделал он это, не защищаясь от дождя, а, вероятно, для того, чтобы не привлекать внимания прохожих к своей особе. Тогда (в 1936 году) было в диковинку увидеть живого маршала, ибо воинское звание «маршал» только что стало новшеством.

Дмитрий Дмитриевич встретил гостя с дружелюбной, радостной улыбкой, но, разумеется, без всякой суеты или замешательства. Я был представлен Тухачевскому. Он, кажется, не совсем расслышал мою фамилию, но сразу запомнил имя и отчество, в чем я вскоре убедился за обеденным столом. Михаил Николаевич был человеком очень воспитанным и интеллигентным. Он принял меня за равного, не расспрашивая Дмитрия Дмитриевича, кто я такой, каков род моих занятий и т. д., и т. п.

Тухачевский мне показался человеком привлекательной наружности. Понравилось его породистое, открытое лицо. Запомнились серые, чуть- чуть выпуклые, продолговатого разреза глаза, в которых часто вспыхивали искорки смеха. Я обратил внимание на тщательно отполированные ногти его холеных рук. Тухачевский был, по-видимому, человеком жизнерадостным, легким в общении. Беседа текла непринужденно. О печальных вещах не говорилось, чтобы не омрачать встречу. Михаил Николаевич с удовольствием и оживлением рассказывал о своей недавней командировке во Францию. Там он встречался с высоко- поставленными военными, которые, между прочим, обучали его искусству пить шампанское без последующей головной боли: всё дело, оказывается, в правильном подборе закусок…

Тухачевский, обратившись ко мне, неожиданно спросил, как я отношусь к Александру Дюма? Я сказал, что с детства и по сю пору люблю трилогию о мушкетерах и многие главы из «Графа Монте-Кристо». Михаил Николаевич словно обрадовался моему ответу и заметил, что не перестает удивляться таланту Дюма и что ему случайно удалось приобрести в киоске «Европейки» блестяще написанную книгу Дюма на чисто гастрономическую тему. Эта удивительная книга носит название «Grande dictionnaire de cuisine». Он очень хорошо произнес это заглавие «Grande dictionnaire de cuisine» и весело засмеялся.

Разговор за столом коснулся Большого театра. Тухачевский не без энтузиазма расхваливал балерину О. В. Лепешинскую, ища поддержки у Дмитрия Дмитриевича, но тот соглашался с гостем скорее из вежливости, нежели из убеждения. Дело в том, что он остыл к искусству Терпсихоры, к ее жрицам и жрецам, коим поклонялся в годы первой своей молодости.

Впоследствии, через много лет, равнодушие к балету, а главным образом к балетоманам, приняло характер неприязни. Дмитрий Дмитриевич говорил мне, что Тухачевский в балетоманах не числился. Ему просто нравилась танцовщица Лепешинская и балет «Светлый ручей», имевший в Москве громадный успех. Но успех этот был непродолжительным, ибо вслед за «Леди Макбет» балет подвергся расхлесту во второй редакционной статье той же неутомимой «Правды»*. Неведомый автор, не терпящий, разумеется, никакой фальши, назвал свой опус «Балетная фальшь». Но статья большого резонанса не имела, и Дмитрий Дмитриевич отнесся к ней более или менее безучастно, хотя в балетных кругах ее изучали вдумчиво и с большой тщательностью.

* Статья «Балетная фальшь» была опубликована в «Правде» 6 февраля 1936 года.

Несколько слов о балете

Летом 1936 года И. И. Соллертинский, невзирая на статью «Балетная фальшь», предложил Дмитрию Дмитриевичу написать еще один балет — четвертый по счету, но на этот раз, в виде исключения, на художественно-полноценное либретто, литературным источником коего станет «Дон-Кихот» Сервантеса. Иван Иванович — глубокий знаток Испании — взялся срочно набросать либретто. Дмитрий Дмитриевич на первых порах проявил интерес к этой затее. Я тоже уговаривал приняться за эту работу, ибо никто лучше его не воссоздаст в музыке то удивительное сочетание юмора и патетики, которое так характерно для гениального романа Сервантеса. Однако вскоре Дмитрий Дмит- риевич отказался от этого плана. Он полушутя-полусерьезно говорил, что ему будет не по силам тягаться с композитором Минкусом, чей «Дон-Кихот» более полувека с триумфом идет на балетных сценах. Умный и проницательный Дмитрий Дмитриевич заранее знал, что его балет будет принят танцовщицами и танцовщиками или холодно, или враждебно, ибо они очень вольготно чувствуют себя в музыке Мин- куса*. Ведь нечто схожее произошло через несколько лет с балетом С. С. Прокофьева «Ромео и Джульетта». В Большом театре его забраковали, в Мариинском приняли со скрежетом зубовным. Я хо- рошо помню, как мы с Дмитрием Дмитриевичем глубокой осенью 1940 года отправились на одну из генеральных репетиций «Ромео»**. На ней присутствовал Прокофьев. Он громко делал замечания оркестру. Затем он нашел какой-то дефект в поведении актеров. Недолго думая, долговязый Сергей Сергеевич шагнул из партера через помост прямо на сцену.

Дмитрий Дмитриевич был несколько удивлен повадкой великого композитора и тихо шепнул мне: «Может быть, так и надо вести себя авторам музыки, но я так не умею». В зале было очень мало посторонней публики — всё больше свои. Наверное, это обстоятельство и побудило Прокофьева не скрывать своего недовольства отдельными частностями спектакля. Вообще-то премьера имела феноменальный успех, и Сергей Сергеевич был, как мне показалось, совершенно счастлив. Спектакль привел его в восторг. Дмитрию Дмитриевичу спектакль тоже понравился. Он говорил мне, что у Прокофьева, помимо всего прочего, замечательный мелодический дар. Эту формулу он повторял и после просмотра в Малом оперном театре «Войны и мира» и в Мариинке «Дуэньи».

Аутодафе

Вернемся к февральским дням достопамятного 1936 года. В Союзе композиторов на улице Росси было устроено многодневное обсуждение «Сумбура вместо музыки». Его организаторы надеялись на присутствие Дмитрия Дмитриевича, от коего требовалось совсем

* Дмитрий Дмитриевич мне также говорил, что балету вообще недоступно воплощение такой грандиозной вещи, как «Дон-Кихот» Сервантеса.

** Оркестром дирижировал Исай Эзрович Шерман. На указанной мною репетиции он был, по-видимому, нездоров. Его шея была окутана большим шарфом, голос звучал хрипло и еле слышно.

немногое: согласиться со статьей и раскаяться. В те времена (и много позднее) придавалось огромное значение раскаянию, покаянию. Этот постулат христианской религии прямо перекочевал из церкви в общественную жизнь страны. Дмитрий Дмитриевич для себя решил бесповоротно: на этом трагифарсе не присутствовать. Он уехал в Москву, где у него было pied-a-terre*, взяв с меня слово ежедневно писать ему о ходе обсуждения. Дмитрия Дмитриевича интересовал не характер обсуждения — он был заранее предопределен, — а подробности, скорее всего, психологического плана. Я сдержал данное мною слово. Писал по возможности объективно, позволяя себе комментировать некоторые речи, вызывавшие во мне особое негодование. Дмитрий Дмитриевич впоследствии пожалел о том, что он по укоренившейся привычке уничтожил эти письма-отчеты, представлявшие собой замечательный документ эпохи. (Шостакович за редчайшими исключениями не хранил письма своих корреспондентов.) Письма эти я писал рано утром, так как каждое собрание завершалось поздно, и мы с Иваном Ивановичем Соллертинским неукоснительно отправлялись, разумеется пешком, на Большой проспект Петроградской стороны в бывший ресторан Иванова** (излюбленное место Соллертинского). Там, к слову сказать, незадолго до описываемых событий служил Ю. В. Свиридов в качестве пианиста.

Во время этой довольно продолжительной прогулки мы на вечернем морозном воздухе приходили в себя, затем, уже в ресторанном зале, смывали водкой приставшие к нам словесные нечистоты. Далеко за полночь мы расходились по домам.

Руководил многодневным собранием ответственный секретарь Союза композиторов В. Е. Иохельсон, которого весьма ценили в Смольном. Рядом с ним сидел его помощник композитор Лев Круц. Ему приходилось ориентировать своего шефа в складывавшейся обстановке, так как у того было очень плохое зрение и он почти ничего не видел. В. Е. Иохельсон, обладавший звучным, напористым тенором, призывал собравшихся выступать честно, прямо, а главным образом, смело. Пример смелости, говорил он, нам показала газета «Правда», не побоявшаяся разоблачить оперу Шостаковича, которая в течение двух лет пользовалась дутой славой.

И вот один за другим выходили «смельчаки».

Некоторые из них с притворной печалью признавались, что их черт попутал, что, будучи профессионалами, они тем не менее приняли явный сумбур «Леди Макбет» за хорошую музыку.

Другие жалели молодого, подававшего надежды композитора, попавшего в тину формализма, а из этой пагубной тины не так уж легко выбраться.

Третьи упрекали самих себя за снисходительность к грубейшим формалистическим ошибкам, допущенным Шостаковичем в опере «Нос». А она-то не что иное, как «исчадие формалистического ада».

Когда «смельчаки» касались ранних произведений Шостаковича — «Носа» или Второй и Третьей симфонии, — их голоса крепли, наливались гневом. Обличительный пафос так или иначе соответствовал подлинным негативным чувствам обличителей.

* Пристанище (фр.).

** Ныне «Приморский».

Более сложно было гневаться с такой же силой на «Леди Макбет». Но и такие «смельчаки» нашлись в изобилии.

На собрании неумолчно и непрестанно звучало ненавистное, бранное, враждебное, как злой рок, слово «формализм».

В зале присутствовал корреспондент «Правды», ежедневно публиковавший в своей газете отчеты. Когда ему захотелось побольней уязвить И. И. Соллертинского, он назвал его в очередном отчете «трубадуром формализма». Это странное наименование доставило Ивану Ивановичу очень много неприятностей. В некоторых учреждениях, с которыми он имел дело, ему внушали: «Позорно быть отъявленным формалистом, но стократ позорней стать трубадуром формализма!»

Иные ораторы называли Соллертинского «злым гением» Шостаковича, совратившим его с правильного пути, и заявляли, что критик должен быть наказан за свои прегрешения.

Перед голосованием резолюции Иван Иванович ужасно волновался. Он несколько раз вызывал меня в коридор, чтобы посоветоваться насчет своего поведения во время голосования*. Я был в растерянности, но сказал однако: «Так как ты, судя по всему, будешь в этой резолюции обруган, то вряд ли ты можешь голосовать за нее, одобряя ругань по своему адресу. Это ведь ни в какие ворота не лезет». Я тогда не до конца понимал, что в этом алогизме и состоит высшая доблесть покаяния.

Иван Иванович то соглашался с моим аргументом, то отвергал его. Затем он тревожным шепотом быстро выпалил: «Знаешь ли ты, что Дмитрий Дмитриевич перед своим отъездом в Москву разрешил мне в случае крайней необходимости голосовать за любые резолюции?» Я этого не знал, но, конечно, не усомнился в словах Ивана Ивановича. Я думаю, что великодушный Шостакович не хотел, чтобы из-за него пострадал его друг Соллертинский, причем пострадал бесцельно, если понятие «цель» воспринимать не в его духовном, а реально-практическом аспекте. Именно в этом аспекте бесцельно поднимать одинокий голос, раз он потонет в многоголосом хоре одобрения резолюции. Для меня совершенно ясно, что Дмитрий Дмитриевич в глубине души был бы обрадован, узнав о том, что Соллертинский н е голосовал за резолюцию, то есть не втаптывал в грязь свое человеческое достоинство, не бесчестил свое доброе имя, но вместе с тем он прекрасно понимал, что это сопряжено с риском, быть может превосходящим силы Ивана Ивановича, именно поэтому он без всякой задней мысли предоставил ему carte blanche**.

Дмитрий Дмитриевич, таким образом, полагал, что любое решение, которое примет И. И. Соллертинский, не подлежит порицанию, в противном случае carte blanche теряет свой исконный смысл.

Дмитрий Дмитриевич заранее отказался от критики, а Ивану Ивановичу предстояло сделать так, чтобы не давать для нее ни малейшего повода.

Положение было сложным, а главным образом, неравным. Почему? Да потому, что Шостакович чувствовал себя, несмотря на бурю, сильным, может быть, даже очень сильным, а Соллертинский

* Я благодарен судьбе за то, что не состоял в Союзе композиторов и не должен был выбирать между костром и плахой.

должен был выбирать между костром и плахой.

** Полную свободу действий (фр.)

к концу этого злопамятного собрания ощущал в себе слабость, непреодолимую, как ему казалось. Страх породил эту слабость. Мне было очень жаль Ивана Ивановича, которого я по-настоящему любил.

Резолюция была принята единогласно при одном воздержавшемся. Им оказался известный композитор Владимир Владимирович Щербачев.

В президиуме собрания возникло некое замешательство. Я, как сейчас, помню вставшего в боевую позу В. Е. Иохельсона. Он призывал Владимира Владимировича присоединиться ко всем членам союза, дружно проголосовавшим за резолюцию. Три или четыре раза через короткие интервалы звучал бодрый, призывный голос этого тощего, невзрачного на вид фанатика. Все взоры были обращены на строптивца. А он безмолвно стоял в обширной гостиной, нервно ковыряя пальцем дырочку на подбородке — след ранения, полученного в первую мировую войну. Этот автоматический жест был у него всегда признаком душевного волнения.

Отчего Иохельсон делал паузы между своими кличами-призывами? Вероятно, для того, чтобы дать возможность Щербачеву одуматься, но тот остался непреклонным. Ей-богу, паузы эти были насыщены подлинным драматизмом. Владимир Владимирович, сохраняя свое достоинство, н е голосовал за резолюцию. Страх помешал ему голосовать против нее. Он воздержался, и мне такое решение казалось мужественным актом.

Я довольно хорошо знал В. В. Щербачева. По моим наблюдениям, он был человеком гордым, неуступчивым, несговорчивым. Этот композитор старшего поколения прекрасно понимал громадные масштабы таланта Шостаковича, но, кажется, не разделял тех бурных восторгов, которыми сопровождалось появление оперы «Леди Макбет». Он отдавал ей должное. В этой связи мне вспоминается такой эпизод.

Осенью 1935 года в фойе Большого зала филармонии открылась выставка, в организации которой мне пришлось принимать участие, так как в ту пору я работал в качестве заведующего так называемым культмассовым отделом филармонии. Помимо витрин, на выставке были установлены бюсты Баха, Бетховена, Чайковского. И вот мне пришла в голову мысль установить рядом с классиками бюст Шостаковича, по которому я с ума сходил. Мою идею одобрил И. И. Соллертинский. Против нее не возражал художественный директор филармонии профессор А. В. Оссовский.

Сказано — сделано! Мой брат Гавриил Давидович быстро вылепил великолепный бюст молодого автора «Леди Макбет», который и был установлен на выставке. (Скульптура эта по сей день хранится в библиотеке филармонии.)

На вернисаж явились многие музыканты, среди которых был и В. В. Щербачев. Окинув взглядом выставку, он подошел ко мне и не без раздражения сказал: «Зачем вы установили бюст Мити Шостаковича? Ему еще рано стоять рядом с великими!»

Я не стал спорить с маститым композитором, хотя был сильно огорчен его упреком, показавшимся мне несправедливым и обидным.

Тем замечательнее было поведение В. В. Щербачева на собрании, о котором я веду речь.

Итак, не только ленинградская, но и всесоюзная кампания по разоблачению Шостаковича как автора «Леди Макбет» прошла успешно, без сучка, без задоринки. Музыкальная общественность блестяще выдержала экзамен на бескрамольность и покорность. Она отреклась от своих взглядов и убеждений, признав газетную статью, инспириро- ванную Сталиным, непререкаемой истиной, приобретшей значение догмата. Эта позорная статья вошла в консерваторские курсы по истории музыки. Педагоги цитировали ее, истолковывали, анализировали, суеверно преклоняясь перед ее мудростью. Она не была подвластна времени.

Прошло лет двенадцать — тринадцать после ее опубликования, и один профессор-музыковед на собрании в Ленинградской консерватории сказал в своей речи следующее: «Композитор Шостакович, написавший оперу „Сумбур вместо музыки” (!!!), совершил непоправимую ошибку…» Для ученого мужа (человека в общем беззлобного) название газетной статьи, намозолившее ему язык, стало синонимом названия оперы. Я присутствовал на этом собрании и поразился тому, что трагикомическая оговорка профессора не вызвала смеха в аудитории. Быть может, подумал я, наваждение так велико, что аудитория уже свыклась с мыслью о том, что Шостакович действительно написал оперу «Сумбур вместо музыки», а вовсе не «Леди Макбет Мценского уезда»?!

Сталин, впервые поставивший смелый эксперимент на проверку своей безмерной власти над подданными, в данном случае из среды художественной интеллигенции, мог испытывать полное удовлетворение. Музыканты всей страны уразумели, что тот, кто имеет абсолютную власть, автоматически наделен абсолютным и непогрешимым музыкальным вкусом. Подобную аксиому — применительно к своей профессии — впоследствии усвоили писатели, поэты, кинематографисты, языковеды, биологи etc., etc.

Людовик XIV тоже обладал абсолютной властью в условиях абсолютной монархии, но он ее сознательно ограничивал, признавая и утверждая, например, приоритет знатоков музыки и поэзии.

Однажды в Версале при всем дворе король-солнце сказал; «Господин Депрео [Буало] в стихах понимает лучше, нежели я».

Вряд ли Сталин знал об этом очень интересном казусе, про- изошедшем в Версале, а если бы знал, то, несомненно, осудил бы короля-деспота за «гнилой либерализм» (широко распространенная формула в 30-х годах).

Статья «Сумбур вместо музыки» и после смерти ее вдохновителя сохраняла свою тлетворную силу. В этом с горечью и душевной болью Дмитрий Дмитриевич убедился в марте 1956 года во время обсуждения второй редакции «Леди Макбет» под председательством Д. Б. Кабалевского. Когда на этом обсуждении я говорил о художест- венной силе и великолепии оперы «Леди Макбет», меня поочередно обрывали Кабалевский, Г. Н. Хубов, В. В. Целиковский, работавший в Министерстве культуры. Они мне (и, разумеется, Дмитрию Дмитриевичу) энергично и повелительно напоминали, что статью «Сумбур вместо музыки» никто не отменял, а я, восторгаясь оперой, делаю вид, что ее (статьи) якобы не существует. «Нет! — вопили эти рептильные музыканты. — Статья и поныне сохранила свою актуальность и руководящую силу». Несчастные! Они с удивительным рвением оберегали постыдный «престиж» постыдной статьи, опубликованной двадцать лет тому назад! Усомниться в ней без указаний свыше значило впасть в ересь, а еретикам несдобровать!..

Опубл.: Письма к другу: Письма Д. Д. Шостаковича к И. Д. Гликману / сост. и комментарии И. Д. Гликмана. М.: DSCH — СПб.: Композитор, 1993. С. 315-323.
(0.8 печатных листов в этом тексте)

Размещено: 25.07.2017
Автор: Гликман И.Д.
Размер: 31.82 Kb
© Гликман И.Д.

© Открытый текст (Нижегородское отделение Российского общества историков – архивистов)
Копирование материала – только с разрешения редакции

© Открытый текст (Нижегородское отделение Российского общества историков – архивистов). Копирование материала – только с разрешения редакции